Я просыпаюсь, хватая ртом воздух. Мне снилось, как я задерживаю дыхание. Мама взобралась по лестнице, по-прежнему не скинув с себя простыню и с руками, застывшими в том же положении, как когда она сидела в кресле. Она поднималась необычайно медленно, стуча ногами сильнее, чем следовало бы, отчего оконное стекло в моей спальне начало дребезжать. Это словно часами продолжалось. А поднявшись, она стала кричать про Ингрид.
Где моя малышка? Что ты сделал с моей малышкой? Ты убил ее!
Когда она наконец достигла моей комнаты, простыня спала, и ее ночнушка осветилась так ярко, будто прямо под ней включили лампу. Был виден каждый контур маминого тела, каждый волосок, каждая морщинка, все, что заплыло жиром или обвисло. Воняло от нее страшно. Но не фекалиями и не мочой, не бактериями и не гнилью — воняло алкоголем. От этого запаха мне жгло горло, слезились глаза. Как будто я плавал в этом алкоголе. Мама, громко топая, проковыляла к кровати, где я лежал. Она пыталась забраться на нее, но из-за этого у мамы каждый раз отваливалась какая-нибудь часть. То кусок руки, то нос, то ступня. Зубы вывалились изо рта и упали на пол, рассыпавшись, будто осколки разбитой тарелки.
Проснувшись, я вскакиваю в кровати и пытаюсь перевести дыхание. Мамин запах стал еще хуже. Он проникает в мое убежище даже сквозь закрытую дверь. Я не могу снова уснуть и вспоминаю книгу, которую дала мне Сэм. Я достаю ее из ранца и открываю. На первой странице красными чернилами написано: 'Дэнни, я в тебя верю. Люблю, Сэм', а потом десятизначный номер — ее номер в Вентуре. Я чувствую, как у меня подступают слезы, но не позволяю себе расплакаться. Снова и снова перечитываю то, что написала Сэм. Разбираю каждое слово.
Верю.
Люблю.
Я изучал множество слов — легких, сложных. Но эти два кажутся мне незнакомыми. Я пытаюсь начать читать, но постоянно возвращаюсь к надписи красными чернилами. Затем наконец закрываю книгу и плачу, пока не приходит сон.
Ранец собран, кровать заправлена. Пока чищу зубы, я чувствую, будто не могу их вычистить, словно стоит лишь открыть в доме рот, как его тут же заполняет густой запах смерти. Я уже однажды вдыхал этот запах. Так пах лебедь, на которого мы с Картером наткнулись возле Кемпер-парка. У несчастной птицы остались нетронутыми почти все белые перья, ноги сохранили ярко-оранжевый цвет, но смерть все равно ее настигла — пусть и совершенно не так, как мою мать. Тогда стоял запах сырого, гнилого старого картона, но со сладкими нотками. И теперь запах, похожий на вонь, исходящую от использованной зубной нити и не смывавшегося миллион раз унитаза, грозящий испачкать мне зубы и впитаться в язык, тоже почему-то отдает этой сладостью.
Прежде чем спуститься вниз, я планирую каждый свой шаг. Беру ранец и, набрав в грудь воздуха, выхожу. Я изнываю от голода. Мне нужно что-нибудь съесть, но в доме меня ничто не удержит, и уж тем более ничто из того, что лежит в холодильнике. Проходя мимо столовой, я замечаю черничные 'Поп-тартс', которые все еще лежат на бумажной тарелке. Я хватаю их — последний кусочек любви, на которую сподобилась мама, — и бросаю в мусорное ведро, после чего беру из буфета еще четыре и выбегаю через переднюю дверь. Съем их по дороге в школу, потом запью водой из питьевого фонтанчика.
— Удачного дня, Дэнни, — кричит мистер Артуэлл с крыльца, когда я перехожу улицу.
Я вздрагиваю, но машу ему рукой, а потом бегу к путям. На секунду мне кажется, что я оставил раздвижную дверь незапертой, а то и вовсе открытой. Я не могу допустить, чтобы мистер Артуэлл учуял запах мамы. Я останавливаюсь и собираюсь повернуть назад, когда слышу звук приближающегося поезда.
Не может быть, чтобы она осталась открытой. Ладно еще незапертой, но не открытой точно. Из своего дома он ничего не унюхает. Это только я такой гиперчувствительный. Гиперчувствительный. Г-И-П-Е-Р-Ч-У-В-С-Т-В-И-Т-Е-Л-Ь-Н-Ы-Й. Гиперчувствительный.
В кино трупы вообще не пахнут по несколько недель.
Да, но с такой-то жарой…
Конкурс уже послезавтра. После школы придумаю, что сделать с этим запахом.
Но что именно?
Поезд грохочет все громче, я припускаю к путям, на бегу открывая 'Поп-тартс'.
Возвращаться домой я не спешу. Бреду вдоль велодорожек за школой, потом захожу в 'Хозяйственный магазин Хадсона'. Денег у меня нет, да там и не продается ничего из того, что мне нужно, но в магазине работает кондиционер и всегда хорошо пахнет. Деревом и свежей краской. Мистер Хадсон дважды спрашивает меня, не подсказать ли мне что-нибудь, а потом я замечаю огромный рулон полиэтилена. Я не знаю точно, для чего он предназначен, но мне в голову приходит жуткая мысль завернуть в него маму, чтобы приглушить запах. Я иду домой искать мамин кошелек.
Когда прихожу, мистера Артуэлла, как ни странно, снаружи нет. Заставить его уйти с крыльца могут лишь две вещи, если не считать естественной нужды и ухода за лужайкой, — это истощение запасов сигарет или пива и игра в бинго. Но даже зал, где играют в бинго, не разлучит его с выпивкой. Всем известно, что он проносит туда закрытые стаканчики с выдохшимся пивом, но никто не делает ему замечаний, потому что мистер Артуэлл — это вам не среднестатистический пьяница. Конечно, он, может, и не расстается с выпивкой, но пьяным его не увидишь. Никогда. Он пьет по чуть-чуть, и не более того. Может растянуть один бокал на весь день, с полудня до самого вечера. И к вещам, способным увести мистера Артуэлла с крыльца, я бы причислил вечерние сериалы по телевизору. Со всеми этими мелодиями в голове никто не рождается.
Я отпираю переднюю дверь, набираю в грудь воздуха, задерживаю дыхание и вхожу внутрь. Мамина сумочка всегда лежит справа от ее кресла. Я наклоняюсь, чтобы быстро ее взять, и спугиваю стаю мух, которые обнаружили маму. Выбегаю наружу и сажусь на ступеньки крыльца. Открываю сумочку и замечаю две половинки разорванной открытки. То, что написано на обороте, нечитаемо, потому что зачеркнуто толстым маркером. Но по подписи видно, что она от тети Санни. Я складываю две половинки вместе и смотрю на прекрасный закат, который изображен на картинке. 'Привет из Калифорнии'. Вспоминаю о Сэм и думаю, далеко ли она уже уехала.
Копаясь в кошельке в поиске денег, я нахожу небольшой блокнот, заполненный телефонными номерами и всякими каракулями. Мама выводила эти каракули, когда разговаривала по телефону, и записывала ключевые слова, часто обводя буквы по несколько раз, пока линии не становились совсем жирными, а иногда рисовала цветочки, веселые или грустные смайлики, если записывать было нечего. Я листаю блокнот, просматривая следы прошлых разговоров, в основном сплетен, что она обсуждала с Хелен или Джерри — ее старыми подругами по боулингу, с которыми мама разделяла интерес к проверке стойкости организма через злоупотребление крепкими напитками и никотином.
На одной странице было: 'Артуэлл, бинго, кусты'. Слово 'кусты' она обвела более десятка раз.
На другой: 'Сигареты, налоги, цена, правительство'. Слово 'правительство' она написала с ошибкой и окружила множеством хмурых смайликов.
На следующей: 'Поезда, каждое утро'. В сопровождении недовольного человечка, показывающего средний палец.
Наконец, ближе к концу я увидел кое-что, что привлекло мое внимание. Прежде всего из-за одного слова, написанного крупными буквами, обведенными так, что лист протерся до дыр, будто мама пребывала в гневе. Слово это было 'Дэнни'. Все остальное место было пустым, за исключением еще четырех слов внизу страницы: 'Аборт, надо было сделать'. И целый ряд восклицательных знаков.
Я смотрю на это слово и пытаюсь придумать какие-нибудь причины, по которым она могла это написать. Но не нахожу ни одной. Слезы подступают к моим глазам и стекают по лицу — это уже входит в привычку. Я громко кричу. Не уйди мистер Артуэлл играть бинго или за пивом и сигаретами, он бы меня услышал. Все остатки сочувствия, что я испытывал к маме, исчезли. Теперь мне наплевать. Годами я притворялся, будто все не так плохо, убеждал всех, кто ее знал, что все нормально: она любит меня, что бы кому ни казалось со стороны. Но сейчас, на этих старых ступеньках, глядя на эти слова, я рад, что она умерла. Я бросаю ее сумку на крыльцо и хватаю кошелек. Там оказываются две двадцатки, одна десятка и три доллара семьдесят пять центов четвертаками. Я забираю все и направляюсь в хозяйственный магазин, чтобы успеть до закрытия. И, с ненавистью в сердце и слезами на глазах, покупаю на двадцать долларов полиэтилена и скотча.
Потом останавливаюсь на заправке и покупаю колу и все конфеты и чипсы, которые могу себе позволить.
Приближаясь к дому, я вижу, что содержимое маминой сумочки разбросано по всему крыльцу, и понимаю, насколько плохо это выглядит. Пожалуй, мне повезло, что почту сегодня уже доставили.
Там же на крыльце я ем конфеты, пока не начинаю чувствовать, что желудок пытается усмирить мою мстительность, и становится бессмысленным желание довести себя до тошноты только из-за того, что мать никогда меня не любила. Я собираю мамины вещи и запихиваю в сумочку. Замечаю блокнот — проклятая гадость! Открываю его так, чтобы пошире раздвинулись страницы, и подношу мамину зажигалку, прямо на крыльце. Какая-то часть меня хочет открыть дверь и бросить блокнот в гостиную, чтобы сжечь и маму, и все, что она имела, оставив только ее мерзкие кости и стоящую рядом пустую бутылку. Ее наследие.
Я смотрю, как блокнот горит и остается лишь почерневшая металлическая спираль. Потом беру рулон полиэтилена, мамину сумку, скотч и захожу в дом. Мой гнев перерастает в головную боль, потом в раздражение, и я какое-то время использую его, чтобы защититься от сильного запаха. Не обращая на него внимания, я думаю о своей непосредственной задаче: завернуть маму.
Полиэтилен толстый и поддается с трудом. Я вожусь с ним добрые полчаса, два раза приходится выходить наружу за свежим воздухом. Ко мне пристает как минимум дюжина мух, когда я стараюсь просунуть под маму полиэтилен. Как только я справляюсь, а полиэтилен и скотч заканчиваются, я замечаю небольшое пятно, которое остается непокрытым, — часть головы. Меня это не волнует, потому что над ней еще остается простыня, а мне нужно только избавиться от вони и все растущего облака мух. Должно быть достаточно. Еще раз передохнув снаружи, я взбегаю на второй этаж и принимаю прохладный душ.
После душа спускаюсь вниз. Я не уверен, но, кажется, полиэтилен и правда помогает от вони. Я отключаю от сети мамин телевизор и отношу его к себе в комнату. Ставлю на комод, вставляю кабель в розетку, подсоединяю небольшую антенну и включаю. Потом проверяю, заперт ли дом. Зайдя в кухню, натыкаюсь на миски Ингрид. Сухие и пустые. Размышляю, скоро ли она найдет себе дом. Не сомневаюсь, что скоро. Она хорошая собака. Я по ней скучаю.
Хватаю упаковку чипсов, колу, буханку хлеба и снова взбегаю наверх. Сидя у себя на кровати, чистый и охлажденный душем, в окружении еды и с пультом в руке, я ощущаю свободу. Не такую, как когда катаешься на качелях с красивой девушкой, а свободу иного толка, когда тебе ни перед кем не надо отвечать. Не надо иметь дело с последствиями пьянства. И хотя последние четыре года я и так заботился о себе сам — беспризорный ребенок с одним живым, но бездействующим родителем — и мог притащить к себе в комнату любую вредную еду, какую хотел, или выйти из дома посреди ночи, а то и прогулять целую неделю школы, сейчас все по-другому. Никто не может на меня накричать, не может унизить, не может раскритиковать мои занятия. Никаких больше притеснений. До сих пор это давило на меня невыносимым грузом, но теперь, в первый раз с тех пор, как умер папа, груз исчез. Может, жить в приюте будет не так уж плохо. Может, это будет лучшее из того, что происходило со мной в жизни. А может, нет.
Я зажигаю ароматическую палочку и после нескольких часов перед телевизором открываю окно и смотрю на звезды, тогда как Новый Орлеан исполняет для меня симфонию автомобилей и поездов, иногда дополняемую шарканьем редких пешеходов. Я кладу подушку на подоконник. И вот так, высунув голову и вдыхая свежий ночной воздух, засыпаю и вижу сны о приютах и мухах.