КНИГА ШЕСТАЯ Бог, дьявол и Homo Тьюлер

1. От Тьюлера к Sapiens'у

На этом кончается все существенное, что было в жизни Эдварда-Альберта Тьюлера, его делах и важнейших высказываниях. Но прежде чем поставить этот образчик человеческого рода на свое место в пространстве и времени, среди созвездий, и подвести черту в конце нашего повествования, необходимо сделать несколько не совсем, может быть, приятных замечания относительно мирового устройства и мудрости веков. Мы предупреждали об этом читателя в предпоследнем абзаце «Введения».

Некоторые представители вида Homo Тьюлер, фигурирующие под названием философов, теологов, учителей и тому подобное, до сих пор внушают благоговейный страх подавляющему большинству человечества, которое чересчур уж охотно видит в них то, чем они желают казаться. Они подобны торговым компаниям, которые соперничают между собой за монопольное положение, но заняты все одним и тем же делом: пичкают душу Тьюлера за наличный расчет Богом, Правдой и Справедливостью, совершенно так же, как продавцы патентованных средств пичкали тело м-сс Ричард Тьюлер своими лекарствами. И делают это не слишком уверенно. Большинство, испытывая сомнения в себе, облекаются в странные, рассчитанные на особую убедительность одеяния, рясы, мантии, капюшоны, надевают самые причудливые тиары, митры и тому подобное, бреют себе головы, отращивают длинные грязные бороды, словно желая сказать: «Я особенный. Я не человек, а носитель божественного начала».

Спрашивается: какого начала? Философского? Но может ли быть у нормального человечества более одной философии? И может ли философия эта быть до такой степени недоступной человеческому пониманию, что надо вырядиться, точно шаман с Золотого Берега, чтобы изъяснять ее таинственный вздор? С тех пор как жалкий, путающийся в собственных мыслях Homo sub-sapiens начал устанавливать связь между явлениями и задавать о них вопросы, он накопил огромное множество противоречивых ответов — правильных, ошибочных и двусмысленных. Чаще всего двусмысленных. Так называемые «мыслители», не успев выдумать что-нибудь дельное, становились жертвами смерти, либо непоколебимой уверенности в собственной правоте. История человеческом мысли в основном есть история человеческих заблуждений — огромная куча кухонных отбросов, которую еще никогда не удавалось разгрести до конца. Бесформенная масса — вот что это такое. Ни разу во всю историю человечества вплоть до того момента, когда пишутся эти строки, эта масса не подвергалась добросовестному и доскональному перевариванию. Отдельные непрожеванные куски ее получили название «классиков». Историк философии, обозревающий «великих», или какое там пышное название ни дай этому несвежему пирогу из остатков, встречает путаницу противоречивых идей, перемешанные кусочки от разных складных картинок, невнятицу, преподносимую как мудрость. История Эдварда-Альберта ясно показывает, почему мы до сих пор не дождались основательной чистки. Миллионы мелких тварей преграждают путь. Но чистка неминуемо произойдет, если только нам суждено осуществить переход к стадии Sapiens.

Как с философией, так обстоит дело и с религией. Религия есть система идей и обычаев, связующая общество в единое целое. Отсюда ясно, что здоровый коллектив может иметь лишь одну религию и что в настоящее время с уничтожением расстояний и превращением всего человечества в единый мировой коллектив, все части которого связаны взаимной зависимостью, возможна лишь одна религия во всем мире. В нормальном мировом коллективе нет места «религиозной терпимости». Такой коллектив должен быть связан общим мировоззрением, и мы не можем позволить организациям духовных шарлатанов подрывать общественное единство на том основании, что у каждого есть свой церковный товар для продажи.

Религия, которая нужна мировому коллективу, очень проста. Она опирается на догматическое признание того, что человек должен всегда быть правдив, что земля есть общее достояние и что люди равны между собой. При условии, если все будут признавать эти основные догмы — ибо это догмы, хотя и жизненно необходимые, — не будет никаких причин мешать желающим придерживаться каких угодно новых и старых обрядов и мифологий или совершенно свободно обсуждать любые еретические идеи, какие им придут в голову. В разумно просвещенном мире не понадобится запрещать ни закрытых собраний — будь то собрания Еврейского Клауса, Клуба Поклонников Сатаны, баптистов-перекрещенцев или гитлеровских астрологов, — ни торжественных богослужений, ни спиритических сеансов. При условии, чтобы те, кто предается этим чудачествам, не занимались их пропагандой и сбытом во вред общему духовному балансу человеческого общества. Но оказывать тайное давление на доверчивую молодежь или мировую систему информации — это совсем другое дело.

Таким образом, мы подходим к проблеме образования. Это, разумеется, самая сложная проблема из всех стоящих перед нами. Ибо старая неряха, наша мать-природа, допустив, чтобы ходом вещей мы превратились теперь в один мировой коллектив, позабыла возбудить в нас какое бы то ни было индивидуальное или коллективное стремление к такому образованию, которое примирило бы нас с обязанностью сознательно приспособиться к новому положению. Она ничем не обуздала нашего упорного нежелания учиться. Homo Тьюлер продолжает гибнуть en masse[50] из-за своей боязни погрузиться в действительность. Он не хочет покинуть свой тонущий корабль. Посмотрит в темные волны и спешит обратно — затвориться в каюте своего сознания, где есть успокаивающее средства, в которые продавец духовных благ научил его верить.

Но время от времени люди, наделенные исключительной проницательностью, пробовали выдвинуть идею всемирного братства, нового великодушного отношения к людям и переустройства жизни на началах сотрудничества во всем мире, усматривая в этом единственное спасение для нашего вида. Мысль не новая. В наши дни это стало необходимостью, но людям дальновидным было ясно уже очень давно. Девятнадцать столетий назад последний, самый неистовый и самый революционный из еврейских пророков, Иисус из Назарета, побивший менял и проклявший бесплодную смоковницу, проповедовал солидарность среди людей в виде «царства небесного» — насколько мы можем судить, отделяя его учение от позднейших напластований.

Павел завладел наследством Иисуса, втиснул его в рамки догматического христианства, и очень скоро благородное начинание выродилось в препирательства «отцов церкви». Не галилеянин восторжествовал над языческим стоицизмом Юлиана. Победителем был Павел. Исконное человеческое тьюлерство одержало верх над преждевременно пробудившимся Homo sapiens.

Corruptio optima, pessima[51]. В наши дни худшее зло во всем мире — это римско-католическая церковь, бесстыдно избравшая своим символом Иисуса, сына человеческого, замученного, распятого, погубленного. Где только ни господствуют католические священники — среди вырождающихся богомольных французских генералов-капитулянтов, в Хорватии, в Японии, в Испании, в этой строптивой трущобе — Эйре, в Италии, в Южной Америке, в Австралии, — всюду вы видите злобное коварство, ополчающееся против попыток просветить человека.

Но есть упрямые бунтари, которые не хотят с этим примириться. Они, например, утверждают, что в тьюлеровском мире существует уже по крайней мере одно могучее движение, в наши дни обычно называемое Наукой с большой буквы, которое до сих пор не подпало под влияние поповщины или иной гнет авторитетов. Эта Наука произвела переворот в материальных условиях человеческого бытия, и нам следует рассмотреть, как она возникла и что, собственно, собой представляет. Своим возникновением она не обязана никакому чуду. У нее не было основателя. Она началась с естественного адлеровского восстания против удручающего религиозного догматизма Средних веков. В поисках средств самоутверждения против его возмутительной самоуверенности непокорные, чье терпение иссякло, обнаружили, к своей радости, ряд несоответствий между учением и фактами и для оправдания своего бунта апеллировали к новому арбитру — проверке опытом.

Нелепы попытки облагородить движущий импульс этого нового движения. Наука не терпит сентиментальности. Роджер Бэкон, насколько мы располагаем о нем сведениями, никогда не говорил: «Я люблю истину», или «Какое бы мне сделать благородное дело для своих собратьев?», или в порыве благочестивого усердия: «Открою-ка что-нибудь во славу божию». Он поступил совершенно иначе, и даже отправная точка у него была совершенно другой: он попросту вышел из себя. Он терпел царившее вокруг философское самодовольство, пока мог, а потом, нацелившись на слабое место, яростно и грубо ударил по нему. Мотивы, побудившие Роджера Бэкона высунуть язык средневековому Аристотелю, ничем не отличались от тех, которые заставляли юного Эдварда-Альберта Тьюлера высовывать язык невозмутимо самодовольному льву в зоопарке.

В свою очередь, и Галилей не спустился с небес: он был такой же человек, как мы. Но его возмутила непререкаемая безапелляционность суждений церкви обо всем, что делается на небе и на земле. Он выпустил свою запретную книгу для того, чтобы дать понять тем, кто имел над ним власть, какие они идиоты. Он не мог молчать. Они вступили с ним в спор, принудили его отречься от своих мнений и держать язык за зубами, но они знали, на чьей стороне правда, и он знал, что они знают это. «А все-таки она вертится», — издевался он над их торжественными усилиями снова пригвоздить землю к одному месту, — землю, которую он вместе с Коперником навсегда сорвал с места и пустил кружиться волчком вокруг солнца.

Для наших целей очень важно припомнить, что изначальным стимулом научной мысли явился ущемленный и недовольный тьюлеризм: благодаря этому нам становится понятным, что великие открытия могут возникать и фактически возникают и развиваются не по воле великих умов, вдохновенных исследователей и тому подобное, а просто в результате грубого непослушания. Непокорный Тьюлер пошел против Тьюлера власть имущего. Самая субстанция тьюлеризма источает научный прогресс, а выдающиеся представители последнего, так легко становящиеся предметом обожествления, не столько способствуют, сколько мешают делу.

Но остается неясным, почему эти новые завоевания человеческого ума не были тотчас же захвачены, использованы и извращены каким-нибудь создателем новой веры вроде апостола Павла и почти неизбежно шествующим за такими людьми духовенством. Объяснение надо искать в другом. И найти его не так трудно. Наука возникла в особых условиях. Она возникла не столько как общественное движение, сколько как увлечение одиночки. И захватила она на первых порах лишь ограниченную область современной жизни и мысли, — притом как раз наиболее удаленную от тех областей, где велась дикарская драка за власть и почет. Она возникла вне всякой связи с политикой и не спорила с господствующей религией и общественным устройством. Королевское общество, как и Academia dei Lincei, было обществом дворян-любителей, собиравшихся когда вздумается, чтобы обменяться между собой скептическими наблюдениями, из которых составлялся их замечательный сборник «Века открытий», и выпускавших — более или менее тайно — свои «Философские беседы». В те времена слово «наука» не было в употреблении. Речь у них шла о философии природы и естественной истории.

Карл II смотрел на Королевское общество как на забаву, и только в девятнадцатом столетии человечество поняло, что ручной тигренок превратился в довольно опасное чудовище. Оно весьма успешно запустило когти в икры епископа Уилберфорса, когда тот по-тьюлеровски пнул его ногой. Памятная схватка «Сопи-Сэма» с дедушкой Хаксли на собрании Британской ассоциации превратила «конфликт между религией и наукой» в жгучую злобу дня. Та огромная акционерная компания, которую представляет собой англиканская церковь, — с большим успехом сбывающая, несмотря на сопротивление нонконформистов-диссидентов, ганноверскую церковно-государственную систему пестрому населению Британской империи, — забила тревогу, а конкурирующие с ней римско-католические продавцы патентованных средств и библейские начетчики-сектанты заключили с ней союз. Этот молодой тигр выгрызает целые куски из Создателя! Создатель был неотъемлемой комплектной частью их общего вооружения; они не могли допустить, чтобы его растаскивали по кускам и вообще как-нибудь портили: без него им нельзя было обойтись.

Мы вправе уподоблять Науку молодому тигру, но сравнение это необходимо ограничить. Наука может иногда оцарапать или укусить, но, по существу, она — результат многообразной безыменной силы, и если при известных обстоятельствах она и принимала грозную позу нападающего, то сама всегда избегала окончательного разгрома благодаря тому, что странным образом лишена была какой бы то ни было централизованной организации. У нее не было ни головы, которую можно было бы отрубить, ни святилища, которое можно было бы сжечь. Она не имела консолидированных фондов, на которые можно было бы наложить арест. Она была порождением непокорной от природы мировой человеческой мысли. Она была тут, она была там. Как заря. И всюду, где она ни всходила, ее появление будоражило свойственный человеку дух критики и поощряло его к неповиновению в дальнейшем.

Так что борьба против Науки является не столько попыткой вырвать с корнем и истребить нечто осязаемое и поддающееся выкорчеванию, сколько задачей огромной всемирной акционерной компании, которая омрачает нашу жизнь, и торгует с нами богом, правительством и войной, и стремится помешать проникновению в широкие массы человечества неожиданного и нежелательного просвещения.

В этом она, к сожалению, преуспела немало. Мы только что видели, как обыкновенный молодой англичанин через пятьдесят лет после Дарвина, глупо хохоча, отвергал свое родство с Tarsius'ом и обезьянами, по-прежнему считая, что он сам и все вокруг него создано, точно из глины вылеплено, человекообразным Богом, похожим на м-ра Майэма, только с более седой и более пушистой бородой, личность которого сливается отчасти с чрезвычайно приторной личностью Спасителя, который в то же время, при посредстве фосфоресцирующего голубя, является его сыном («Тайна Святой Троицы, — как эхо откликается Эдвард-Альберт. — Руки прочь от святыни! Свят. Свят. Свят. Такие речи вам не простятся, и будь Господь Бог тем, чем прежде был, вас разразило бы громом на месте»).

Вот из-за этой-то запоздалой вспышки Эдварда-Альберта я и описываю все с такой беспощадной точностью. Я изложил своими словами — непринужденно, но точно — христианское учение, каким нам преподносят его церковь и христианское искусство. Если мои выражения шокируют читателя, это свидетельствует лишь о том, что его давно пора шокировать. Я повторяю: учение о Троице — вопиющая нелепица. А между тем во всех англосаксонских странах детские умы до сих пор парализуются при помощи этой вопиющей нелепицы. Вы можете слышать, как в детских радиопередачах Би-би-си священники, зарабатывая средства к существованию заведомой ложью, сладким голосом рассказывают старые библейские истории, выдавая их за подлинную правду, — о настоящих ангелах и настоящих чудесах, о воскрешении мертвых и тому подобной чепухе.

— Вы рассуждаете, как деревенский безбожник, — возражает епископ Тьюлер, человек аристократических вкусов и социально разборчивый, как никто другой. — Мы не хуже вас понимаем, что все это — ряд освященных временем легенд, милых и прекрасных старых символов.

Деревенский безбожник — часто передовой человек в деревне, и я горжусь, когда меня ставят на одну доску с ним. Лучше шутить вместе с ним у трактирной стойки, чем обедать в епископском дворце и чувствовать, что тебя «подмазали». Разве простому народу говорят, что эти рассказы — только символы? И понимает ли он, какой в этих символах смысл?

Ясно, что, поскольку сознание всего человечества настоятельно требует перестройки, описанное положение вещей является весьма тревожным. И тут невозможно ограничиться простым повторением магического слова «Наука». Действительно ли Науку имеем мы в виду, размышляя о реорганизация и духовной перестройке всего мира? Или же мы берем научный прогресс только как пример непрерывного и свободного процесса рационализации — процесса, который с успехом может быть распространен на все человеческие дела?

Как мы теперь знаем, престиж науки растет вместе с расширением сферы ее применения: но по мере того, как увеличивается потребность в коллективном экспериментировании и быстром обмене опытом, она становится значительно менее недоступной для чуждого вмешательства и всяких извращений. Сама не пользуясь силой, она создает ее в огромных количествах. Она произвела полную революцию в военном деле, но не уничтожила войны. Лет сто назад, когда научные исследования были еще делом частным, свободным, наука могла так или иначе существовать на этих началах. Но теперь уже не может. Теперь она существует открыто, доступна всеобщему обозрению, становится все более уязвимой, все коммерсанты в мире стараются заставить ее служить себе и нажиться с ее помощью.

Так что Наука как таковая не только не вступает в сферу управления и общего творческого руководства, но скорее опять возвращается в прежнее полурабское положение. Непрерывность теперешнего научного развития ни в коем случае не может считаться обеспеченной ни извне, ни изнутри. Мы видели, каким нападениям и стремлению прибрать ее к рукам подвергается она извне. А изнутри — специалист, стоящий на одном духовном уровне с древнегреческим рабом, испытывает все большую враждебность к бесцеремонному невежде с деспотическими замашками, который раздражает его широтой своего кругозора. Он рад был бы уничтожить его. Он сопротивляется его назойливому вмешательству в исследовательскую работу. Он ищет защиты у власти. В те дни, когда в Королевском обществе задавали тон свободно мыслящие и свободно выражающие свои мнения джентльмены, двери его были широко открыты для беспокойных идей, но с ростом специализации научный работник нового типа проявляет все большую склонность присваивать и направлять к своей собственной выгоде авторитет, в свое время завоеванный его предшественниками.

Совершенно ясно, что Науку в том виде, как мы ее знаем, облеченную в форму обществ, субсидий, кафедр, почетных наград и званий, музейных коллекций и т.п., легко может подчинить себе — а то и вовсе занять ее место — пародия на науку; и едва ли приходится ожидать от нее многого в смысле свежей и сильной инициативы, которая помогла бы разгадать волнующую современное человечество загадку. Но вопрос примет совершенно другой вид, если мы учтем, что, как я уже указывал, наша так называемая Наука, со своим ворохом «ологий», является лишь первым отпрыском гораздо более обширной системы движущих сил сознания, которая еще остается многоизменчивой, неуловимой в условиях постоянного противодействия и способна вызвать разрушительный процесс в наших шатких, обветшалых учреждениях — процесс, сам собой обнажающий те широкие основания, на которых только и мыслимо произвести переустройство мира. Или, другими словами, можно надеяться, что тот же самый многоизменчивый процесс неповиновения, который освободил Науку; даст нам не дальнейшее расширение Науки и появление новых «ологий», а нечто большее, некое родственное явление — паранауку, то есть новую ступень в освобождении человека, мировом взаимопонимании и мировой революции — зарю Sapiens'а.

Можно думать, что этот новый рывок непокорного Протея будет искать и найдет свои собственные орудия и методы в процессе устранения хаотического мира Homo Тьюлера пробудившейся волей Sapiens'а. Один из первых шагов на этом пути, наметившийся уже сейчас, — это возрождение законности в мировом масштабе. В прошлом юридический аппарат, подобно врачебной практике, был развращен характерным для старого порядка протекционным профессионализмом, но закон — даже дурной, устарелый, косно применяемый — есть орудие свободы. Человек, подчиняющийся закону, огражден им от насилия и произвола. Он заранее отчетливо знает, на что имеет и на что не имеет права, и всюду в мире, где имел место прогресс свободы, этому прогрессу сопутствовало провозглашение и укрепление правопорядка. Даже наш Эдвард-Альберт и его Эванджелина стремились отстоять нечто такое, что они называли своими «правами», и есть все основания видеть обнадеживающее предвестие революции в том факте, что уже теперь создается отчетливая Декларация прав, приветствуемая все большим числом разумных и негодующих людей, но вызывающая активное или пассивное сопротивление всех правительств на свете. Ибо всюду правящие классы и клики знают, какие последствия эта Декларация будет иметь для них. Она явится основным законом объединенного и заново цивилизованного мира, где не будет места их тщеславным претензиям, и, поскольку старый порядок все более и более явственно выливается в форму возмутительного хаоса рабства и отчаяния, станет единственным средством объединения и выходом для бесчисленных взрывов протеста.

Какой может у нее быть соперник? Мошеннические подделки и фальсификации будут скорей содействовать распространению ее установок, чем служить ей помехой. Раз имеется налицо сколько-то доведенных до отчаяния людей, которым осточертела пустота и претенциозность тьюлеровского образа жизни, которых приводит в бешенство перспектива непрерывного, бесцельного и в конечном счете самоубийственного кровопролития — к тому же не сулящего лично им никаких выгод, — нет причин, почему бы они, опираясь на весь прошлый опыт человечества, не придали действительности чрезвычайно быстро новый облик. Для этого им незачем быть идеалистами, святошами или чем-нибудь подобным. Достаточно, если они будут принадлежать к школе тетки м-ра Ф. из «Дэвида Копперфильда»: «Ненавижу дураков», — говорила эта старая леди.

Эти разъярившиеся люди в своих дружных усилиях сумеют найти бесконечно более мощные способы вытеснения старых идей новыми, чем те, которыми пользовались прежние революционеры. Деяния Апостолов осуществлялись устно, пешеходно и по воле ветров, и христианство переживало долгий тревожный период отрочества, постепенно просачиваясь в римский мир и видоизменяя его; оно было здесь — одно, там — другое; несколько столетий понадобилось ему на то, чтобы проникнуть в деревню (pagani) и достичь границ империи. Даже марксистская пропаганда осуществлялась при помощи книг, журналов, прокламаций, лозунгов, кружков. А современная техника в том виде, какой она приняла за последнюю треть столетия, предоставляет все необходимое для мгновенного распространения одних и тех же основных идей и немедленного устранения разногласий во всех пунктах земного шара. Даже оппозиционное мнение распространяется с быстротой молнии, как показывает германская пропаганда, и совсем небольшая группа людей, преследуя свои цели настойчиво и согласованно, могла бы заставить весь мир подчиниться некоему единому основному закону.

Думая о перестройке человеческого сознания, мы не должны рисовать себе унылой картины плохо освещенных и непроветренных классов, где миллионы преподавателей-недоучек хлопочут у доски или перелистывают истрепанные учебники, стремясь чему-то «научить» десятки миллионов детей. В мире изобилия все будет иначе, а современная техническая аппаратура — радио, экран, граммофон и т.п. — делает возможной огромную экономию преподавательских сил. Один квалифицированный учитель или лектор может теперь преподавать одновременно во всех школах земного шара совершенно так же, как весь мир сразу может слушать симфонию Брамса под управлением Тосканини, причем эта симфония в то же время будет записываться на пластинку — для наших внуков. Такое «консервированное преподавание» даст повод м-ру Чэмблу Пьютеру проявить свое сильное чувство юмора. Но я сомневаюсь, чтобы это могло испугать тех гневных бунтарей, которые уже держат руки на рычагах и решили обеспечить детям возможность видеть, слышать, знать и надеяться, не из каких-либо нежных побуждений, а из ненависти к чванству и тщеславию бездарных правителей.

А переворот в преподавании и устранение возмутительного господства частной инициативы, локализующей и национализирующей то, что имеет значение для всего мира, может повлечь за собой создание огромного всемирного свода упорядоченных и проверенных знаний. В настоящее время все существующие в мире энциклопедии находятся в руках бессовестных торговцев, отстают от современности чуть ли не на полтора столетия и отличаются невероятной узостью кругозора. Но возможности, открываемые микрофотографией, современными видами размножения и современными методами документации, приводят к тому, что теперь за несколько дней можно предоставить в распоряжение любого человека в любом пункте земного шара все знания; накопленные на земле к настоящему моменту. Это не фантастика: это выполнимое и поддающееся практическому расчету предприятие, цель которого — раскинуть сеть живой мысли по всей нашей планете. (Тут совершенно не к месту вмешивается Эдвард-Альберт Тьюлер, хрипло крича: «Вздор! Говорю вам, вздор!») Как только новое растение пустит корни, его уже трудно будет сломить. Оно гораздо лучше удовлетворит элементарные потребности Homo Тьюлера, чем прежняя система, которая не только искажала факты и не давала реального Знания, но унижала человеческое достоинство. Оно будет точно хрен, который снова вырастает на каждом клочке земли, на котором хоть раз уже вырос.

Быть может, у нас назрела потребность в новом слове для обозначения такой системы распространения знаний, целью которой является широкая информация, полная досягаемость всех имеющихся знаний для любого индивидуума. М-р Х.Д.Дженнигс Уайт предлагает нам совсем выбросить слово «образование» как опороченное и говорить о «евтрофии», то есть о хорошем физическом и духовном питании, — а там пусть свободные люди решают. Создание евтрофического общества, не знающего священников и педагогов, которые будут исключены из него как ненужный и вредный элемент, вполне по плечу современному человечеству.

Кроме того, говоря о возможностях прорваться к свету и Sapiens'у, мы должны учитывать еще один важный фактор духовного освобождения, а именно — внутренний бунт. Чем безраздельней господство тьюлеровского духовенства, тем сильней пробуждается дух неповиновения в тех, кому предназначена главным образом роль покорных.

Католическое духовенство всегда было для обыкновенных людей нелегким бременем, и всюду, где образование обеспечивало общую элементарную грамотность, возникали восстания. Католицизм был причиной самых кровавых восстаний, какие только знает история. Всюду, где образование находилось целиком в ведении католической церкви, дело кончалось революцией, свирепой и кощунственной. Народ, взбешенный и неблагодарный, поднимался и начинал преследовать священников, осквернять и жечь церкви. М-сс Неста Уэбстер объясняет это прямым воздействием дьявола, и, может быть, она права. Возможно, что он не так усердствует в протестантских и языческих странах, потому что их можно считать уже погибшими. Но эти явления повторялись в прошлом с такой регулярностью и наблюдались в таком количестве стран, что можно, например, поручиться, что очень скоро верующие в Ирландии, выведенные из терпения слишком бесцеремонным контролем над их образом мыслей, нравственностью и хозяйственными делами, начнут стрелять в своих священников, точь-в-точь как стреляли когда-то в помещиков, и притом в силу того же самого благотворного обострения чувства собственной неполноценности.

Но есть основание полагать, что недостатком смирения отличается не только паства. Пастыри в душе, видимо, тоже не чужды искушениям дьявола. Многое тут скрыто от любопытных глаз непосвященного. Что, например, думают об энцикликах теперешнего папы его соратники-кардиналы, покрыто тайной благодаря их молчанию, но весь организм церкви снизу доверху обнаруживает, как постоянно обнаруживал и прежде, некоторую неустойчивость, которая при теперешнем состоянии духовного напряжения во всем мире, видимо, будет возрастать. Главные удары критики, колебавшие и раскачивавшие единство Великого Обмана в прошлом, наносились представителями духовенства.

Даже в эпоху, предшествующую Константину Великому, при котором назрела необходимость в определенном Символе веры, оформляющем сделку между церковью и государством, споры между христианами имели по большей части характер внутренний. Учителя философии в александрийских школах и афинском университете не делали никаких вылазок против нового учения, несмотря на провокационные выпады таких представителей христианства, как Тертуллиан. Они считали, что в христианстве нет ничего, требующего опровержения. И в течение веков основным источником смут был рядовой служитель церкви, который читал Священное писание и возмущался высокомерием и деспотизмом начальства. Он бунтовал, потому что жаждал бунта. А в наши дни, больше чем когда-либо, за страшным фасадом католичества скрывается возможность катастрофы. Церковь, быть может, почувствует дрожь неуверенности за свое будущее и станет твердить о своей преданности идеалам либерализма и демократии, а это побудит многих тайно недовольных в ее рядах сурово потребовать от своего церковного начальства, чтобы слова отвечали делу.

Еще одно обстоятельство может повести к ослаблению этого заносчивого противника Sapiens'а: именно великая общественная и финансовая буря, которая сметет ее материальное основание. Священники, находясь не у дел, удивительно быстро забывают свое священное призвание и власть. В большинстве своем это люди, неспособные к физическому труду, склонные к сидячему образу жизни; возможно, многие среди них, более молодые, заинтересуются педагогической работой и переквалифицируются в этом направлении. Действие коренного переворота на все общественное здание проявляется не только в форме открытой и беспощадной борьбы, но также в разных формах освобождения и перестройки.

Мы говорили здесь о ряде таких факторов, сила и относительное значение которых на деле не поддаются учету. Они могут привести — а могут и не привести — к возникновению всемирной федерации, единого основного закона, единого мирового хозяйства, организованной и соответствующим образом оснащенной мировой системы образования. Но пока Homo Тьюлер не добился подобного согласования своих неосмысленных порывов и себялюбивых стремлений и не научился контролировать их, было бы преждевременно и нелепо называть его Homo sapiens'ом. Поступать так — значило бы пагубным образом льстить этому неприятному и самоубийственно отсталому животному.

2. Философско-теологическая глава

А теперь — небольшое философско-теологическое отступление. Во введении мы как будто дали обещание не касаться «идей». И — если не по букве, то по духу — сдержали его. Я всячески старался не выходить за пределы простого, непосредственного рассказа, но одно неотделимо от другого: в процессе повествования представлялось все менее и менее возможным игнорировать фон событий, поскольку без этого фона нельзя было понять их смысл. И даже сейчас остается еще несколько вопросов, которые были затронуты без всякой задней мысли, но требуют своего выяснения, ибо иначе наш отчет не мог бы претендовать на полноту.

Подчеркиваю, однако, что метод, которому я следовал, целиком повествовательный. Я не пытался навязать читателю ни одной собственной «идеи». Я не старался обмануть его. Я только наблюдал. И сообщал результаты своих наблюдений. Больше ничего.

В предыдущей главе, например, органически связанный с повествованием вывод о том, что в цивилизованном мире возможна только одна философия и одна религия, напрашивается с необходимостью, сам собой. Может быть, найдутся читатели, склонные усмотреть в этом личное мнение, а не констатацию факта? Они станут бормотать такие имена, как Гегель, Шопенгауэр, Ницше, Уильям Джеймс, Бергсон, Маритэн, Сантаяна, Кроче, Павлов, Рассел, упомянут бихевиористов и так далее и тому подобное. Они сошлются на обширную литературу всевозможных комментариев, уточнений, лжетолкований и прочего. Но если они захотят отойти, стать немного в стороне и взглянуть на дело совершенно беспристрастным, но внимательным взглядом, им мало-помалу станет ясно, сколько во всей этой мозговой деятельности лишнего, ненужного, как те шапочки, тоги, титулы, церемонии и позы, с которыми она связана. Давайте по возможности сдуем эту чуть не все собой заполнившую пену и посмотрим, есть ли на дне что-нибудь, кроме единственной философской реальности, пригодной и достижимой для Homo sapiens'а.

Люди, подобно Эдварду-Альберту выросшие в атмосфере безоговорочного, фанатического монотеизма, для которых Бог, так сказать, представляет собой все, порождает все, поддерживает существование всего и служит объяснением всему, не подозревают о полнейшей абсурдности такого представления. Оно не подкрепляется даже и самим Священным писанием. Там ясно говорится, что весь религиозный процесс имел своим исходным пунктом дуалистическую систему, подобную Зороастровой, с ее борьбой между Ормуздом и его близнецом и неистребимым противником Ариманом. В самом начале еврейско-христианского повествования Богу противостоит дьявол: он завладевает человеком, рай потерян, и благость божия терпит поражение. Бог выходит из себя и вовсе лишает человека этой благости. Перечитайте библию. Только постепенно драматизм конфликта ослабевает, сменяясь идеей изначально предопределенного порабощения человека непобедимым божеством. Ислам, иудейство, христианство — все это, так сказать, ренегаты дуализма, взявшие сторону одного из двух начал и открыто высказавшиеся в пользу единого Высшего Существа, а в основе большей части философских неурядиц, имевших место за последние двести лет, лежал хаотический возврат сперва к исходному неискоренимому дуализму, а затем и к политеистическому представлению о мире, чем был положен предел долгому господству единого безграничного божества.

Но с того момента, как был сформулирован так называемый апостольский Символ веры, часть верующих стала проявлять признаки беспокойства насчет осмысленности этого утверждения о всемогуществе, начала сомневаться: не слишком ли много берут они на себя?

Однако всякий раз, как беспристрастный ученый-теолог пытается очистить представление о Боге от фантастических нелепостей, привнесенных в него ханжами, становится совершенно ясно, что от идеи его всеведения, вездесущности и всемогущества надо отказаться. Эти понятия совершенно несовместимы с идеей личного Бога, с которым кто-либо и что-либо может иметь связь во времени и пространстве. Бог, которому известно все, должен отличаться полной умственной неподвижностью. Как может он мыслить, если любой предмет уже наличествует в его уме? И если он наполняет собой все пространство, то, значит, вечно неподвижен. Как может он двигаться? Он не может мыслить, так как уже все продумал. Не может двигаться, так как он — всюду. А раз он неспособен ни к какому умственному и физическому изменению, значит, он не только не всемогущ, но, напротив, беспомощен, неподвижно скован вечной смирительной рубашкой. Теология может стать наукой о Божестве только в том случае, если откажется от этих ни с чем не сообразных абсолютов.

Но, отказавшись от этих абсолютов, непредубежденный теолог может прийти к очень любопытным выводам. Согласно любому последовательному богословскому толкованию. Бог каким-то-совершенно таинственным и непонятным способом вступил в ограниченное пространством и временем бытие — и возникло наше мироздание. Это невозможно понять. Он покинул непостижимую бесконечность, чтобы вступить в определенные отношения с существами, находящимися вне его. Он открыл действия словами: «Да будет свет». Но, облекшись светом, в то же мгновение, видимо, отбросил тень, с ним соприкасающуюся и ему подобную — противо-Бога, Дьявола, своего Зороастрова двойника. Еще до того, как он начал месить глину, чтобы Вылепить из нее Адама, противник его был уже тут, готовый испортить его работу. Как же иначе это могло быть?

За эту идею ухватился Ницше и подарил миру современный вариант Зороастровой идеи. Он считал, что получится более колоритно и выразительно, если назвать ее «по-древнеперсидски» — «Заратустровой». Много он понимал в древнеперсидском! Изощренность литературной формы, эрудиция, претензии на отличное знание классической древности и ненависть к евреям сообщили его писаниям своеобразный характер. Он некритически усвоил дуализм персов и принял сторону Дьявола, так как это был наиболее эффектный способ отвергнуть все господствовавшие вокруг него ортодоксальные верования и вульгарные взгляды. Он действовал по контрасту. Бог хотел держать человека на положении почтительного голого раба в райском саду, в убийственно скучном обществе плотоядных и тому подобных приниженных существ. Дьявол хотел, чтобы он съел плод от древа познания и вышел в широкий мир. Рай — это значило «безопасность прежде всего». Дьявол нашептывал: «Живи, рискуя». Это был один из видов бунта. И не особенно оригинальный. Он отвечал господствовавшей в тот период тенденции. Среди многолетних бредней у Ницше была всего какая-нибудь неделя строгого и ясного мышления, не больше. После этого он только и делал, что пускал мыльные пузыри.

За много лет до него Гегель занимался разработкой философской системы, тесно связанной с той же неизбежной сопряженностью света и тени. По обычаю всех философов, он преувеличил и обобщил свое блестящее открытие до того, что в конце концов стал рассматривать всю вселенную как систему спаренных противоположностей. Если существует данный предмет, рассуждал он, существует и его противоположность, которая борется с ним, стремясь занять его место, и в результате конфликта получается синтез. Жизнь его, подобно жизни Ога, короля башанского, прошла в усиленных хлопотах, имевших целью подогнать все под его универсальную формулу.

Шопенгауэр, движимый тем же духом усердного протеста против установленных ценностей, которые сделались для него невыносимы, утверждал, что единственная сущность, движущаяся под покровом явлений, — это Воля: Воля к жизни и Воля к Нирване. Из этой идейной нити он выткал внушительных размеров ткань, которая сохранилась в Силе жизни Шоу, Elan vital Бергсона и бесстрастии Томаса Гарди. Но больше, пожалуй, нигде.

Протест современного сознания против идеи заведомо благожелательного божественного самодержца, которая порождает только бесконечную путаницу, принял теперь гораздо более резкие формы. Уильям Джеймс выдвинул гипотезу о многобожии, а Павлов и бихевиористы привели великолепные доказательства в пользу того, что мы должны видеть в человеке не более, чем до сих пор еще очень неполный набор условных рефлексов.

Среди этого множества мыслителей и их приверженцев никто не пытался по-настоящему сопоставить существо своих взглядов со взглядами остальных. Сделать это — значило бы обнаружить между ними значительное сходство и тем самым утратить свою отличительность. Каждый на свой лад упорно гудел, очень мало думая о гудении остальных. Нам невозможно относиться к их безудержной, беспокойной и нередко очень лукавой многоречивости иначе, как с крайним пренебрежением. Прислушиваясь к ней, мы замечаем, что в конечном счете ее приливная волна стремится вытеснить из нашего представления о мире всякое понятие добра и зла. Философское синтезирование состоит главным образом в отметании и устранении. Чистым итогом философско-теологических усилий человеческой мысли до настоящего времени было почти исключительно разрушение. Это была чистка, а не накапливание: из обихода было выброшено огромное количество представлений и побуждений, и нам осталось пустое место, с которым мы вольны поступить как вздумается.

Эта свобода и есть та единственная всемирная философия, к которой совершенно очевидно приходит человечество. Как я отмечал в предыдущей главе, все растущее число людей, повинуясь самым различным побуждениям, устремляется к мировой революции и переустройству мира на новых началах, которое спасет Homo Тьюлера от самоубийства и приведет его к Homo sapiens'у. Но они действуют своевольно и догматически. И нет такого категорического императива, который запретил бы кому бы то ни было ненавидеть их, брать на себя относительно них роль дьявола и становиться к ним в открытую оппозицию или прибегать к тайному предательству. Нетрудно убедить себя в том, что вы предпочитаете разрушение и смерть жизни. Теперь многие поступают так. При мысли о более счастливых поколениях вами овладевает злобная зависть. Вам может доставить удовольствие сделать все от вас зависящее, чтобы уничтожить не только человеческую надежду, но и самое человечество. Ваша жажда власти может найти удовлетворение в мысли об этом.

Но тут воля пойдет против воли. Может быть, вы добьетесь своего. Но если вас постигнет неудача и мировая революция одержит верх, ничто не помешает ей совершенно категорически объявить вас безумцем и преступником. Она, быть может, попытается перевоспитать вас, если это возможно. Быть может, ей придется вас убить. Если будет слишком много непримиримых, некоторое количество убийств окажется абсолютно необходимым. В мире, организованном на разумных началах, не станут превращать здоровых и добрых людей в сторожей и больничных служителей для непримиримых. Или же вы перейдете на нашу сторону, потому что революционерами будут такие же, как вы, Тьюлеры, и их порывы и стремления окажутся очень сходны с вашими. Они нисколько не выше вас: им только посчастливилось увидеть свет и выработать новую, единую, всеобъемлющую и заразительную систему взглядов раньше, чем вам.

3. Тьюлер верен себе

Эдвард-Альберт Тьюлер еще жив. Боюсь только, что он-то, во всяком случае, потерян для революции. Я рассказал о его жалком, убогом существовании и о тех, чью жизнь он помог испортить. Я высмеял его нелепые выходки, его злоключения, его несокрушимое самодовольство. Но все время, пока я писал, мне слышался какой-то протестующий голос: «Это несправедливо. При более разностороннем образовании, большем количестве воздуха, света, более благоприятных возможностях — разве он был бы таким?»

Он таков, каким его сделала наша цивилизация, — и вот все, что она из него сделала. Я дал совершенно правдивое изображение типичного современного человека. Из-за этого у меня вышли неприятности с самым дружественным и близким мне критиком и с встревоженным издателем. Ваш герой отвратителен, — заявляют они, — и во всей книге нет ни одного по-настоящему симпатичного существа. Не можете ли вы наделить его хоть проблеском подлинного благородства и нельзя ли смягчить картину, введя двух-трех хороших людей, — но действительно хороших, которые вели бы себя примерно, понравились бы читателям, и те могли бы увидеть в них свое отражение, получив тем самым возможность отделить себя от того, о чем вы с такой грубой правдивостью повествуете?

Но именно в этом я никоим образом не намерен пойти им навстречу. Я считаю, что Эдвард-Альберт не столько гадок, сколько жалок, а в общем все мои персонажи нравятся мне такими, каковы они есть, — за исключением м-ра Чэмбла Пьютера, которого я просто терпеть не могу. Любить без иллюзий значит быть застрахованным от разочарований. Это квинтэссенция любви. Я следую традиции Хогарта и Тома Джонса, а не иду по стопам Ричардсона, и счел бы себя окончательно погибшим, если бы моим благожелательным советчикам удалось склонить меня к потворству людям, которые в чтении находят лишь материал для грандисоновских мечтаний. Какой может быть «проблеск благородства» в сумеречном мире, где все больше сгущаются тени? Какой свет можно здесь уловить?

Я могу сказать каждому читателю только одно: «Это ты. Ты — Тьюлер. Поройся хорошенько у себя в памяти, склонись перед правдой. Ты — Тьюлер, и я — Тьюлер. Эта книга не повод для того, чтобы нам с тобой весело подталкивать друг друга локтем, глядя на тупость и низость людей, стоящих ниже нас. Эти люди — часть нас самих, плоть от плоти нашей, и каковы они, таковы и мы. Мы гибнем вместе с ними. Я стараюсь указать вам на самое обнадеживающее, что только есть в мире, — именно на то, что от нашей воли зависит произвести в нашей атмосфере ожесточенных склок и пошлости решительную перемену, которая в корне перестроит человеческую жизнь. Есть путь, который ведет вверх, но только товарищеский союз, скрепленный гневом и отказом от всяких иллюзий, может вывести на него. Мы не можем вступать в компромиссы с ложью. Необходимо протрезвить человечество от словесной шумихи. Только познав свое ничтожество, человек станет истинно великим. Но не прежде. Жрецы, книжники и фарисеи, умиротворители Пилаты и соглашатели Иуды будут бороться до последнего против этого высвобождения Космополиса и великого братства Sapiens'а, которое наступит вслед за тем».

Сколько еще времени будем мы, непробудившиеся космополиты, сживать друг друга со света и губить будущее? Что ждет ближайшее наше потомство, блуждающее вразброд в непонятном мире, которому до сих пор не хватает смекалки для того, чтобы установить мирные отношения между людьми? Генри Тьюлер — я не хотел говорить вам об этом — сидит в тюрьме, и отец отказался от него. Он был замешан, в бунте рабочих и — возможно — причастен к одному убийству. Суд над ним был короткий и похож на комедию. Он еще может оказаться достаточно молод, когда мировая революция откроет все тюрьмы, но надо, чтобы этот момент наступил скорей, иначе ему не удастся им воспользоваться.

Эдвард-Альберт в конце прошлого года снова женился. В какой-то степени это было неизбежно. Так или иначе, это когда-нибудь должно было произойти. Он встретил в одной вновь открывшейся курортной водолечебнице даму, вдову со средствами. Легкое кокетство, маленькие знаки внимания, сходство случайно высказанных взглядов — все это пробудило в них взаимный интерес. Их прибило друг к другу и понесло вместе, как две щепки в реке. Они искали друг друга в час завтрака, а после обеда и вовсе не разлучались. В лунные вечера они подолгу молча сидели рядом на террасе, потом нарушали молчание воспоминаниями автобиографического порядка. Обоим было ясно, что они — жертвы обстоятельств.

— Жизнь — такая странная штука, — говорил Эдвард-Альберт. — Она не похожа ни на что.

— Ни на что, — соглашалась дама.

— Кто мог бы сказать три недели тому назад, что мы с вами будем сидеть здесь вот так? Как будто это должно было случиться…

После этого рост взаимного понимания приобрел стремительный характер. Они обнаружили, что оба страшно одиноки, что каждый из них может удовлетворить запросы другого и что общее хозяйство вдвое сократит расходы.

И вот они поженились и ушли в свой домашний уют, чтобы найти друг в друге поддержку и утешение, и потому, что ведь цены на все росли и росли. Она была женщина пылкая, ласковая и доставила Эдварду-Альберту много радости. У него улучшилось пищеварение, и он перестал думать о кладбищах и эпитафиях.

Этот брак расширил брешь между отцом и сыном. Юноша отказался называть новую м-сс Тьюлер «мамой» и, видимо, плохо оценил ее весьма щедрые и обильные ласки. Когда она попробовала поцеловать его, он быстро наклонил голову и ударил ее лбом по губе.

Получив увольнение из армии, он пробыл дома всего две-три недели, глотая книги, которые брал в библиотеке, — он всегда был жаден до книг — и стараясь как можно меньше разговаривать с отцом и мачехой.

— Ему слова нельзя сказать: он сейчас же выходит из себя, — жаловался Эдвард-Альберт. — Не понимаю, что случилось с парнем. Все не по нем.

И оба вздохнули с облегчением, когда Генри объявил о своем намерении отправиться в Южный Уэльс.

Эдвард-Альберт проявил родительскую озабоченность, которая осталась неоцененной.

— А ты подумал о том, куда едешь и что будешь там делать? — спросил он. — Необходима осторожность, мой мальчик.

— Я буду там работать.

— В качестве кого?

— Ты не поймешь.

Хорошенький ответ сына родному отцу!

Потом пришла страшная весть, что он попал в сети агитаторов, а потом — разразилась катастрофа.

Это повергло Эдварда-Альберта в глубокую печаль. Он беспрестанно возвращался к этому вопросу.

— Что я такое сделал, что сын идет все время против меня? И он и Мэри — оба точно закрыли для меня свое сердце. Мэри тоже… Закрыли свое сердце…

— У него какое-то ожесточение против тебя. Я уж думаю, не завидует ли он, что у тебя георгиевский крест?

— Мне не хочется думать так о Генри, — заметил Эдвард-Альберт. — Очень не хочется. Даже теперь. Неужели он не способен гордиться родным отцом? Нет, он не такой дурной. Это все его идеи, совершенно дикие идеи. Просто болезнь какая-то. Я помню разговор, который был у нас с ним, когда он думал, что его пошлют во Францию затыкать рот этим синдикалистам. Я тогда предупреждал его… Это было еще до вас, моя дорогая. Помню все, как будто это случилось вчера. Я был тогда нездоров, почта работала плохо из-за всеобщей забастовки, и могло получиться так, что, вернувшись, он уже не застал бы своего отца. Я сказал ему, что эти идеи совершенно дикие, но тогда я не знал, куда они его заведут. Тяжело мне видеть, что он сбился с пути, и еще тяжелей исполнять свой долг перед королем и родиной, идя против своего родного сына. Может быть, я виноват в том, что позволил Мэри испортить его своим баловством. Она — ну просто помешана была на нем. Я часто говорил, что она любит его больше, чем меня. Очень часто.

М-сс Тьюлер III кивнула в знак согласия, но предпочла молчать. Она всегда тщательно следила за тем, чтобы не произнести ни слова — ни единого слова — против Мэри…

4. Искры летящие

Поскольку я заговорил об углубляющемся расхождении между Тьюлерами — отцом и сыном, мне, может быть, позволено будет выйти еще дальше из тех узких рамок, которые я сам установил вначале, и сообщить сведения о некоторых других лицах, появлявшихся в этом повествовании.

Вы, может быть, хотите узнать что-нибудь об Эванджелине Биркенхэд, так стремительно исчезнувшей со всеми своими пожитками на такси из нашего повествования в девятнадцатой главе третьей книги. Она выпрыгнула из жизни Эдварда-Альберта, словно увидела, что попала не на тот поезд. Она явилась ответчиком в бракоразводном процессе, состоялся полный развод, и на этом их отношения закончились.

Бросая Эдварда-Альберта, она действительно имела в виду определенного поклонника. Она не лгала, когда говорила об этом миссис Баттер. Поклонник ее был управляющий той самой перчаточной фирмы, где она прежде служила. Это был добродушный человек средних лет, которого очаровала ее живость. С первой женой он был не особенно счастлив. Она была женщина холодная, религиозная, и одна его короткая эскапада в сторону дала ей возможность наполовину развестись с ним. Только наполовину, так как после первого этапа процесса она перешла в католичество и не дала согласия на полный развод, тем самым лишив его возможности вступить в новый брак. И он, находясь в довольно угнетенном состоянии, по-настоящему влюбился в молоденькую веселую Эванджелину. Он приписывал ей столько ума, что она чуть было в самом деле не поумнела. Солидность зрелого человека и чувство ответственности за свои поступки помешали ему соблазнить ее, но он окружил ее таким преданным вниманием, что она была восхищена и в то же время мучилась неудовлетворенностью. Раз или два они поцеловались, но он принудил себя к сентиментальной сдержанности, заслонившей от него тот факт, что за какой-нибудь год она стала совсем взрослой. Он перевел ее на ответственную должность в фирме и, чтобы сделать ей приятное, устроил, ей поездку в Париж. Ее замужество заставило его жестоко страдать, и, когда она опять обратилась к нему, он очень охотно уступил ее настояниям, определил ее на прежнюю должность и стал жить с ней, как с женой, в обществе, которое все менее и менее интересуется историей ваших брачных отношений.

Ею овладела жажда материнства. Ей захотелось иметь детей. Как можно больше. Мне кажется, даже то, что она отвергла нашего бедного Генри, было одним из проявлений ее обостренного материнского инстинкта. Она не желала держать в руках существо, созданное по подобию Эдварда-Альберта. Она подавляла в себе всякое мимолетное стремление увидеть в Генри нечто большее, чем не вовремя появившегося, нежеланного маленького глупца. Наоборот, м-ра Григсона она считала самым великолепным производителем, какого только можно себе представить. Она почти верила тем пламенным фантазиям, которыми сама его окружала. Милли Чезер приходилось иной раз выслушивать относительно этого, такого спокойного на вид, учтивого джентльмена такие признания, которые заставляли казаться вялыми и бледными любовные утехи Амура и Психеи. Так или иначе, дети рождались здоровые, красивые, а Эванджелина, говорят, оказалась замечательной матерью. От нее не могут укрыться ни повышенная температура, ни болезненный симптом, ни плохой аппетит. С месяц тому назад у нее родился четвертый отпрыск, оказавшийся вторым сыном.

Она читает газеты и может даже иной раз одолеть книжку, которая пробудит ее любопытство. Нарастающая катастрофа в ее глазах увеличивается до грозных размеров. Она упорно ищет путей обеспечить своему потомству жизнь хоть немного лучше той, которую сулит этот хаос. Она толкует об этом с мужем, ломает над этим голову, пуская в ход все свои умственные способности, и может оказаться, что сумеет в конце концов добиться чего-нибудь путного. Она может набрести на идею евтрофии, а это неплохая идея. Она может догадаться, что судьба каждого ребенка и судьба мира друг от друга неотделимы, так что ни одному ребенку на земле нечего ждать от будущего, если не произойдет мировая революция. Как бы она ни была временами резка, шумлива и пуста, ее энергия все же может оказаться полезной для мировой революции. В ней меньше уравновешенности и больше воли, чем в ком-либо из фигурировавших в этом повествовании.

На этом с Эванджелиной покончим. М-сс Хэмблэй — мне грустно говорить об этом, так как я испытываю к ней безотчетную симпатию, — скоропостижно скончалась от ожирения сердца во время одного из налетов на Лондон в 1940 году. Она успела произнести только: «Это бог знает что такое…» — и голос ее навсегда затих, потонув в реве моторов. Но ведь ее голос затихал постоянно. О том, что она умерла, догадались, только заметив, что губы ее перестали двигаться.

Другая мужественная женщина, м-сс Тэмп, продолжала поддерживать марку английского швейного искусства, укрывшись среди прочих беженцев в Торкэй. Торкэй стал приютом для множества лиц действительно пожилых, либо склонных считать себя пожилыми, либо, наконец, по каким-либо другим причинам освобожденных от всякой общественно полезной деятельности на все время, пока длится схватка. Но они считали своим долгом держаться дерзко по отношению к Гитлеру и сохранять почти вызывающее спокойствие. И беспрестанно ворчать по поводу того, как ведутся дела. Чем больше нормирование промышленных товаров ограничивало их возможности приобретать новую одежду, тем больше ценили они мастерство, проявляемое м-сс Тэмп в переделке и модернизации их достаточно обширных гардеробов.

Пансион м-сс Дубер, в начале войны оказавшийся, по выражению м-ра Дубера, на грани краха, был взят под постой и поправил свои дела, хотя они идут довольно сумбурно. Он потерял все стекла при бомбежке Университетского колледжа, а впоследствии присоединил к себе два соседних дома, которые стояли пустыми.

А Гоупи, казалось, прикованная к атому заведению из-за своих денег, обнаружила качества, которые сделали ее словно специально приспособленной для военной работы. В 1940 году, в период налетов, она по собственной инициативе проводила ночи на улице с тремя термосными флягами, наполненными кофе.

— Им захочется кофе, — говорила она.

Она стала правой рукой леди Левеллин-Риглэндон в ее работе по организации питательных пунктов в лондонском Ист-Энде. Иначе говоря, Гоупи выполняла большую часть работы, а леди Левеллин несла на своих плечах бремя популярности. Она всегда с большой готовностью становилась между Гоупи и фотографами.

М-р Чэмбл Пьютер работает консультантом во вновь созданном министерстве реконструкции. Говорят, его неизменное чувство юмора сыграло большую роль в смысле обуздания разных сумасбродных фантазеров и содействовало нормальной перестройке лондонского Ист-Энда — поскольку он вообще был перестроен — в традиционном духе.

Нэтс Мак-Брайд получил отличную характеристику от одного члена городского магистрата за неутомимую работу в течение тридцати двух часов подряд по извлечению убитых и раненых из-под разрушенных бомбежкой домов в Пимлико; но потом имел неприятности в связи с присвоением разного вытащенного из огня хлама. Берт Блоксхэм был убит в Ливии, а Хорри Бэдд утонул на «Худе».

Мы сообщили все разрозненные сведения, которые нам удалось собрать об отдельных лицах, появлявшихся на горизонте Тьюлера, но некоторые из этих случайных персонажей исчезли бесследно. Не знаю, что сталось с мисс Блэйм, оспаривавшей у Эванджелины отроческие восторги Эдварда-Альберта. Но я ведь не знал, и откуда она появилась. Может быть, она перестала красить волосы в светлый цвет и затерялась среди шатенок. Боюсь, что я не признал бы ее даже при очной ставке. Молли Браун тоже опять исчезла в толпе мещаночек, из которых она решительно ничем не выделялась. Мисс Пулэй, как я слышал недавно, работает в военной цензуре по просмотру почтовой корреспонденции. М-р Блэйк в Саузси продолжает стареть и отдавать горечью, как перестоявшийся чай. У него были обнаружены два слитка золота, которые он давно должен был сдать государству; его оштрафовали, но не подвергли никаким другим репрессиям, учитывая его преклонный возраст и дряхлость. Кажется, он был убит во время налета на Портсмут в апреле 1940 года, и его книга «Так называемые профессора и их проделки», если только она была действительно написана, видимо, погибла вместе с ним…

Эти беглые заметки имеют характер очередного сообщения. Вот как эти люди, в зависимости от своего характера, разлетелись в разные стороны сейчас, в начальной стадии мировой революции, которая пока еще похожа на занимающийся пожар. Это искры стремительно крутящегося факела, оставляющие след при полете. Огонь либо разгорится, либо погаснет. Все люди — животные общественные (никогда не мешает лишний раз повторить эту истину), и судьбы их теперь связаны в одну общую судьбу. Огромное колесо человеческой судьбы вращается — и притом все быстрей и быстрей — для того, чтобы либо окончательно сбросить человеческий груз в пустоту, либо, если груз этот в конце концов окажется достаточно устойчивым, вознести его, пламенея, на новую ступень бесконечно более могучего существования.

Кинем, последний взгляд на Тьюлера с самого края этого вращающегося колеса судьбы.

5. А после Sapiens'а?

Предположим — факты дают нам полную возможность сделать это, — предположим, что таящийся внутри нас Sapiens добьется успеха в своем стремлении перестроить жизнь на разумных началах, предположим, что мы в конце концов удовлетворим свою категорическую потребность в свободе, равенстве, повсеместном изобилии, жизни, полной достижений, надежд и сотрудничества на всей нашей до сих пор малоисследованной планете и что мы неизмеримо выиграли от того, что осуществили это. Это можно осуществить. И это, может быть, осуществится. Предположим, что это осуществилось. Разумеется, сама по себе такая жизнь уже радостна.

— Но, — возражает этот тупица, этот зануда, м-р Чэмбл Пьютер, скрипучим голосом, со слезами злости на глазах, — какой в этом прок? Где гарантии, что этот ваш успех будет конечным? — спрашивает он.

Гарантий нет, разумеется.

Но зачем они? Перспектива бесчисленных счастливых поколений, полнота жизни, какой сейчас даже представить себе нельзя и — в конечном счете — необязательно гибель и не бессмертие, а полная неизвестность — разве этого недостаточно, чтобы служить стимулом в данный момент? Мы еще не Homo sapiens, но когда наконец наши возникшие в результате скрещивания и отбора потомки, продолжая ту жизнь, которая трепещет теперь в нас, — когда эти подлинные воплощения нас самих, наследники, нашей плоти, мысли к воли, обновленной и окрепшей, утвердят свое право на это звание, может ли быть сомнение, что они будут одерживать такие победы, которые сейчас и не снятся нам, решать проблемы, находящиеся совершенно за пределами нашего кругозора? Они будут глядеть вширь и вдаль, озаряемые все более ярким светом, тогда как мы глядели сквозь темные стекла. Они увидят вещи, о которых мы не имеем представления.

Может быть, это будет то, что по нашим теперешним понятиям считается добром. А может быть, злом. Но почему это не может быть чем-то близким нашему добру и гораздо большим, чем наше добро, чем-то «по ту сторону добра и зла»?

Загрузка...