КНИГА ПЯТАЯ О том, как Эдвард-Альберт Тьюлер был застигнут бурей войны и разрушения, что он видел и что делал в это время

1. Зыбь

Неприятное жужжание тревожных идей и непокорных фактов, к которому Эдвард-Альберт первые десять блаженных лет на Проспекте Утренней Зари умел не прислушиваться, вошло к нему в уши так незаметно, что почти совершенно невозможно указать какой-нибудь определенный момент, когда кончилась его сладкая спячка. Посмотрим, как протекала жизнь на Проспекте Утренней Зари в течение последних семи лет перед началом Великой войны. Какое предостерегающее дуновение морщило ее гладкую поверхность? Какая зыбь явилась предвестием надвигавшегося урагана?

В мировой войне 1914—1918 годов Тьюлеры не увидели события, которое должно повлечь за собой перестройку человеческого общества на новых началах. С тьюлеровской точки зрения, это была драка — нечто вроде собачьей грызни — за мировое господство между так называемыми великими державами, которые, по существу, все одинаковы. Поднимаются и сходят на нет, как футбольные клубы. Началась просто новая глава старой истории. Ученые Тьюлеры, преподававшие историю во всем мире, ничего не знали и страстно не желали ничего знать о том протекающем в пространстве и времени процессе, который непрерывно обновляет лицо жизни и непрерывно сметает с него не успевшие исчезнуть явления прошлого. Их умственному развитию подобные идеи были не по силам. Как же можно было ожидать, что они станут распространять их?

Не было в мире страны, где так называемое преподавание истории преследовало бы другую цель, кроме как привить молодежи навыки националистического чванства и ненависти к иностранцам, и Эдвард-Альберт в меру своих сил и общественного положения принимал участие в этом всюду царящем умственном разврате. Он всегда готов был утверждать, что английский ландшафт, английские полевые цветы, английские квалифицированные рабочие (когда их не сбивают с толку иностранные агитаторы), английская система верховой езды и английское мореходство, английское дворянство, английское земледелие, английская политика, доброта и мудрость английского, королевского дома, красота английских женщин, их несокрушимое душевное» и телесное здоровье не только не могут быть превзойдены никаким другим народом, но даже не имеют себе равных во всем мире. На этом он стоял, и на том же стояли все обитатели Проспекта Утренней Зари, вся Англия, от сэра Адриана фон Стальгейма до последнего маленького замухрышки, исходящего кашлем в последней ист-лондонской трущобе. И во всем мире Homo Тьюлеры придерживались таких же убеждений; разница была лишь в названии коллектива, о котором шла речь.

Но английская, французская и американская разновидности, выиграв войну, стали держаться задорней и самодовольней, чем Homo Тьюлер Тевтоникус, чье самолюбие и благосостояние жестоко пострадали из-за поражения. Он мало-помалу убедил себя, что он вовсе не проиграл войну, а был какими-то сложными путями, обманом лишен победы, и принялся с помощью своих школьных учителей, профессоров, политических деятелей, промышленников, романтически настроенных педерастов и безработных военных вдалбливать себе в голову мысль о повторной схватке с великими державами, которая возродит и осуществит его мечту о мировом господстве.

Homo Тьюлер Галликус был чрезвычайно встревожен этими настроениями у себя под боком, но Англиканус и Американус нашли, что с его стороны тревожиться не великодушно…

Можно было бы еще продолжить описание внутреннего мира Тьюлеров языком вышедшего в 1871 году шедевра тьюлеровской мысли «Драка в школе г-жи Европы». К груде старых националистических басен школьные учителя каждого следующего поколения прибавляли свою лепту…

Но под поверхностью этих устоявшихся явлений даже для Эдварда-Альберта теперь смутно забрезжило что-то новое, беспокойное.

Среди поголовного sauve qui peut[47] (а потом урви еще немножко), охватившего высшие классы, волна мало продуманных и плохо организованных изъявлений народного недовольства, тормозившая спокойное восстановление власти и собственности в руках коммерческих и политических воротил в реконструктивный период, прошла бы почти незамеченной для современного историка, если бы не полное крушение старого порядка на всей огромной территории России. И в прошлом бывали общественные потрясения — скажем, Парижская коммуна и разговоры о социализме в Англии, — но ни одному благовоспитанному английскому ребенку не разрешалось интересоваться такими вещами.

— Кто они такие, эти большевики? — спросил Эдвард-Альберт старого м-ра Блэйка в середине дуберовского периода своей жизни, когда все ярые политиканы были ошеломлены вестью о том, что Россия решила выйти из войны.

— Воры и подлые убийцы, — ответил м-р Блэйк.

И он тут же стал объяснять Эдварду-Альберту, какое бедствие обрушилось на мир с возникновением этой Советской Россия. Большевики — воплощение ненависти и зла. Сам дьявол — ничто перед ними. Они находят наслаждение в кровопролитии, распутстве и отказе от уплаты долгов. Жены у них общие, а детей они выгоняют из дому, обрекая их расти, как диких зверей в лесу. Они истребили целиком миллионы людей и продолжают истреблять каждое утро натощак. Этот Ленин устраивает в Кремле безобразные оргии, а жена его расхаживает в царских и разных других бриллиантах, на которые успела наложить руку. В России уже несколько месяцев всем нечего есть. Рубль падает и падает. М-р Блэйк покупал рубли, когда можно было думать, что они опять войдут в цену… А вошли они в цену? Нет. И потом кое-что у него было вложено в Лена-Голдфилдс. Ну, что с воза упало, то пропало…

Улицы Москвы, по его словам, усеяны трупами убитых — таких людей, как мы с вами. Чтоб пройти, приходится пробираться между ними. Церкви всюду превращены в безбожные музеи. С аристократами и вообще порядочными людьми всюду обращаются невероятно жестоко, просто зверски. По-видимому, у м-ра Блэйка были свои собственные источники информации, и он с негодованием и смаком сообщал Эдварду-Альберту самые точные и возмутительные подробности.

— Да вот, например, на днях мне говорили…

— Скажите, пожалуйста! И как только они до этого дошли? — изумлялся Эдвард-Альберт, не испытывая и тени сомнения.

По этому вопросу почтенный м-р Блэйк не давал никаких объяснений.

Газеты, которые проглядывал Эдвард-Альберт, и разговоры, которые он слышал об «этих большевиках» в течение двадцати лет позднего георгианского декаданса, не слишком смягчали резкость этих первых впечатлений. Растворив свое сознание в однородной атмосфере Проспекта Утренней Зари, он обнаружил, что весь мир за вычетом области Советов практически сходится в одном: что чем меньше думать о России, тем лучше; что большевики — отъявленные негодяи и в то же время слепые фанатики; что они невежественны и представляют собой угрозу всему миру; что Сталин — тот же царь, его непременно убьют, и он явится основателем новой династии; что частная инициатива будет восстановлена, так как без нее невозможно. Коммунизм — сущий вздор; он распространяется крадучись и разжигает недовольство рабочих; его необходимо беспощадно уничтожать. Это тайная рука коммунизма толкает рабочих на беспорядки, из-за которых все время растут зарплата и цены, местные и общие налоги, ставя в тяжелое положение порядочных и независимых людей, отошедших от дед и желающих оставаться вдали от них.

Так они судачили, настойчиво уклоняясь от необходимости понять, что, каков бы ни был ход событий, созвездиями и злыми человеческими сердцами Проспекту Утренней Зари предопределен скорый конец.

М-р Пилдингтон из Джохора придавал серьезное значение деятельности коммунистов на Востоке. Их ужасные идеи распространяются в Индии, в Китае и даже в Японии.

— Они упорно подтачивают наш престиж. Это не шутка.

— Уж эти идеи, — уныло вторил Эдвард-Альберт.

— Будем думать, что на наш век хватит, — успокаивал м-р Пилдингтон и переходил к более приятной теме…

Так возникали и вновь исчезали в сознании Эдварда-Альберта первые легкие предвестья социальной революции, ощущение какого-то разлада, ожидание чего-то неизбежного. И дело было не только в большевистской опасности. Шептались о том, что правительственное руководство не на высоте. В славные времена Гладстона и Дизраэли английская политика была величественна и всеми уважаема. Джентльмены в цилиндрах и сюртуках изъяснялись парламентским языком, подчинялись колокольчику председателя и голосовали по установленной процедуре, и ни один англичанин не сомневался, что Прародитель всех Парламентов — идеальный законодательный и административный механизм. Но к концу столетия новые веяния в журналистике, ирландские восстания, возникновение лейбористской партии (в шляпах самых разнообразных фасонов), женщины у избирательных урн и на депутатских скамьях, многообразные последствия начального обучения — все это мало-помалу лишило высокий законодательный орган его мужественного и благородного авторитета.

Крупным Тьюлерам — коммерсантам, дельцам и предпринимателям — этот новый парламент был гораздо менее приятен, чем старый. Власть в парламенте перешла из рук выдержанно-консервативной олигархии в руки неопределенно-прогрессивной демократии, и олигархия через принадлежащих к ней газетных тузов и лиц влиятельных в общественном и деловом смысле, стала возбуждать в широких кругах дух сопротивления парламентским мерам: обложению предприятий, контролю над ними и непрерывно возрастающим расходам на коммунальные нужды. И во всех лжедемократических странах происходил аналогичный процесс. Только что призванные к политической жизни массы, получив право голоса, принялись понемножку возвращать общественную собственность в общественное пользование, а предпринимателей и богачей охватил дух сопротивления, который всюду искал выхода. Всюду — в скандинавских странах, в щеголяющей голубой свастикой Финляндии, в Америке после мероприятий по социализации, осуществленных Новым курсом, во Франции, в дофранкистской Испании — были свои квислинги, искавшие, кто спасет их от пробуждающейся демократии, и не знавшие, к кому обратиться.

— Парламент выдохся, — твердила крепнущая контрреволюция. — Демократия выдохлась.

М-р Коппер из Кэкстона считал, что необходимо оказать какое-то сопротивление политике бесконечных уступок рабочим требованиям.

— Чего нашей стране не хватает, — говорил м-р Коппер, — это руководства. Крепкого руководства. Нам нужна партия, организация среднего класса, руководимая настоящим человеком.

М-р Стэниш из Тинтерна соглашался с м-ром Коппером, но м-р Друп из Лондон-Прайда, подозреваемый в религиозной неустойчивости, относился критически — правда, не к самой идее, а к руководителю, к которому были обращены все их помыслы. Он показывал снимки в газетах и просил соседей вглядеться в них.

— У него рыбья челюсть, а я люблю, чтобы зубы плотно сходились, — говорил м-р Друп. — И что это за панталоны в обтяжку он носит? У него не английский вид. Просто даже неприлично. Как будто он придает особенное значение своему заду. Посмотрите, вот здесь. Точно у него еще бюст сзади. И потом — зачем он подражает этим итальянцам? Неужели ничего своего не может выдумать? Что-нибудь новое? Хорошенькая перспектива — иметь руководителя, у которого нет ни одной оригинальной мысли в голове! Спросите его, что делать, и он будет спрашивать: «А что сделал бы Муссолини?» Если нам нужен крепкий англичанин, пусть это будет настоящий английский англичанин, со своей головой, а не какой-то шалтай-болтай. Вот именно — шалтай-болтай. Весь какой-то неустойчивый, шаткий. Нет уж, для доброй, старой Англии это не подходит. Благодарю Покорно.

— Но, во всяком случае, нам необходимо покончить с этой парламентской чепухой, — возражал м-р Коппер, — с этой страстью критиковать все на свете и ничего не делать, в то время как большевики и евреи расхищают нашу собственность.

— Евреи? — переспросил Эдвард-Альберт с недоумением.

Любопытно, что наш образчик англичанина до тридцатилетнего возраста совершенно не задумывался о современных евреях. Он считал, что евреи — несимпатичный библейский народ, от которого сам Бог в конце концов был вынужден отступиться, и тем дело кончилось. Мы теперь живем в эпоху Нового Завета. Он учился в школе вместе с евреями, полуевреями и четверть героями, не замечая никакой разницы между ними и остальными товарищами по школе. Слыхал, что есть какой-то религиозный обряд, называемый обрезанием, и не стремился узнать больше. Может, Баффин Берлибэнк — еврей? Или Джим Уиттэкер? А может, в Эванджелине Биркенхэд есть еврейская кровь? Эдвард-Альберт никогда не спрашивал об этом, и нам нет необходимости вводить в свое повествование не относящиеся к делу подробности. Если евреи так отличны от нас, это должно было бы бросаться в глаза.

Но широко распространившаяся в упадочную георгианскую эпоху и жадно искавшая выхода смутная тревога привела к тому, что каждый почувствовал необходимость застраховать себя от всякой ответственности, найдя козла отпущения, и не было почти ни одной сколько-нибудь значительной общественной группы, которой не грозила бы честь сыграть роль искупительной жертвы. Определенная часть той этнографической смеси, которая носит название евреев, особенно подающих голос из Восточной Европы, страдает своеобразным гетто-комплексом и адлеровской жаждой самоутверждения; и всегда находились энергичные молодые люди арменоидного типа, которым казалось соблазнительным выступать в качестве «борцов» за свой «народ», подогревать чувство угнетения там, где оно грозит заглохнуть, и настаивать на необходимости создать некую замкнутую организацию. Еврей должен помогать еврею. В этом вредном экономическом принципе сказывается всемирный и общечеловеческий предрассудок: шотландцы держатся друг за друга; валлийцы захватили в свои руки торговлю молоком и мануфактурой в Лондоне и так далее. Только решительное пренебрежение со стороны более развитых людей способно хоть отчасти нарушить эту кастовость.

К несчастью, как только завершилась первая стадия мировой войны (1914—1918 годов), профессиональные «борцы» за еврейский народ принялись с особой энергией всячески разжигать чувство расовой розни, самым вызывающим образом игнорируя всеобщую потребность в переустройстве мира. Они не желали жить в новом мире: они повели свой «народ» в Сион. Они решили быть героями, превратиться в Маккавеев. Юноши из Западного Кенсингтона мечтали стать Давидами, а их сестры — Эсфирями. Ни один общественный деятель, ни один писатель, ни один художник не мог шагу ступить, не натолкнувшись на еврейский вопрос, как будто на нем сосредоточились все интересы человечества. Им грозили тайно или явно бойкотом и всякими бедами, если они не согласятся играть предназначенную им роль рабов Гедеоновых, дровосеков и водовозов великого народа. Самые кроткие, самые терпимые и гуманные люди доходили до того, что поневоле восклицали: «Черт бы побрал этих евреев!»

По общему мнению, евреи бестактны, тщеславны, склонны к семейственности — но в конце концов это все, что можно сказать плохого о самом плохом из них. Они выводят из терпения — и только. Пресловутый еврейский заговор был и остается выдумкой. Но эти борцы и вожди еврейства очень повредили своему по всему свету рассеянному и беззащитному «народу», сосредоточив на нем всеобщее внимание в тот момент, когда возникла такая острая потребность в козлах отпущения. Homo Тьюлер Тевтоникус, зализывая после поражения раны своего честолюбия, легко дал убедить себя, будто причина его поражения — еврейское предательство. Все западные Проспекты Утренней Зари в поисках, на кого бы свалить ответственность за усиливающуюся качку финансового корабля, нашли удобным приписать эту качку действию «международного капитала» и охотно поверили, что международный капитал — в основном капитал еврейский. Но это было неверно. Он был менее еврейским, чем когда-либо прежде.

Служители христианской церкви спрашивали: почему это, несмотря на все наши просветительные заботы, ряды молящихся редеют и в нашем народе иссякает вера? Кто в этом виноват? Где причина? Уж, конечно, только не в нас… Почему в нашей пастве сокращается рождаемость, тогда как у евреев — кто этого не знает! — у всех поголовно огромные семьи? Откуда этот рост неверия в прекрасные, непонятные догматы нашей религии? Как можно не верить в то, чего не понимаешь, если только тебя не подстрекают смутьяны? И что скрывается за хаосом, царящим в безбожной России, которая когда-то была так предана своему земному папаше и нашему с ним Небесному Отцу? Обо всех кознях этой дьявольской камарильи можно прочесть в труде м-сс Несты Уэбстер «Тайные общества и разрушительные общественные движения». Или же можно познакомиться с возникновением новых погромных настроений по курьезной и бесстыдной фальшивке под названием «Протоколы сионских мудрецов».

Вот, выражаясь языком современной всеобщей истории, причины и основания той лихорадочной эпидемии погромов, которая охватила весь мир во второй георгианский период, и вот почему наш микрокосм Эдвард-Альберт, облокотясь на свою садовую калитку, в беседе с м-ром Коппером заметил:

— Как-никак эти евреи делают в мире много зла…

На что м-р Коппер, уже сильно зараженный, ответил:

— А мы всякий раз спускаем им.

Мы видим, что и тут, в случае отдельного обитателя Проспекта Утренней Зари Эдварда-Альберта, действовал тот же тройной внутренний импульс, что и на Проспектах Утренней Зари всего цивилизованного мира: болезненный страх перед какой-то неминуемой и глубокой перестройкой экономических и социальных отношений — страх, принимающий защитную форму бессмысленного ужаса перед «большевизмом»; неприятная мысль об общей слабости руководства, порождающая тоску по спасителю и вождю; наконец, стремление отыскать козла отпущения, на каковую роль еврейские борцы сами готовили свой «народ». Отныне всему миру суждено было жить в условиях возрастающей общности восприятия, и действие перечисленных трех факторов можно было наблюдать всюду, где господствующий класс оказывался под угрозой, по всему земному шару, от одного полюса до другого. Три воображаемых существа — Большевик, Еврей и вдохновенный Главарь — стали тремя основными образами новой мифологии, освобождающей от необходимости мыслить, быть сильным и мужественным.

Всюду, где фунт стерлингов и доллар имели хождение и беспрепятственно обменивались на местную монету, эта мифология была в полной силе, вуалируя суровую реальность таких фактов, как уничтожение расстояний, все увеличивающееся количество высвобождаемой физической и психической энергии и рост недовольства неимущего, эксплуатируемого и обездоленного большинства. Эти три элемента обусловили окончательное крушение старого порядка, которое три указанных выше мифа помешали людям предусмотреть и предотвратить.

Но если мифология эта была распространена во всем мире, то в каждой части земного шара миф приобретал особые черты. Стадии были различны. Западная, скандинавская и польская разновидности Homo Тьюлера не особенно резко отличались от разновидности Англиканус: налицо была та же мифологическая триада и те же скрытые мотивы. Что же касается Америки, то, пока она не пережила в 1932 году достаточно тревожной финансовой встряски, навсегда покончившей с ее «здоровым индустриализмом», там не было того предчувствия близкой беды, которое заставляло всю Европу повсюду выискивать козлов отпущения и конспираторов. Но по мере развертывания Нового курса американские мифы и американская действительность стали приобретать все большее сходство с европейскими.

Homo Тьюлер Тевтоникус, разделявший веру в новый миф, тем не менее изнывал под бременем другой, еще более мучительной заботы, чем его соседи. Он страдал от необходимости примириться со своим поражением и его длительными последствиями. Настроение его было очень похоже на настроение Эдварда-Альберта, когда тот получал удары кулаком от Хорри Бэдда и делал вид, что не замечает их. Он постепенно взвинчивал себя до состояния, которое у нашего героя выражалось в формуле: «Я дам тебе по морде» и в жестокой оплеухе, судорожно нанесенной этому юному джентльмену. Рано или поздно Homo Тьюлер Тевтоникус должен был ввязаться в драку.

Роль спички в пороховом складе сыграл случайный факт. Английское правительство оказалось в положении «старичков» Вольтеровского колледжа, которые проиграли матч из-за своей глупой самонадеянности, вселившей мужество в Эдварда-Альберта. Оно вселило мужество в изнемогавшего немецкого патриота. Если б не было нацистского триумвирата Геринг — Геббельс — Гитлер, вместо него была бы гораздо более страшная Германия братьев Штрассеров. Или какая-нибудь другая комбинация. Но при том умственном уровне, на котором находится современное человечество, объявление Германией войны было так же неизбежно, как то, что завтра наступит утро.

Однако чего сознание человечества тогда еще не охватило — это чудовищного роста разрушительной энергии со времени финансовых войн, последовавших за Версальским договором. Даже те люди — фашисты и нацисты, — которые определенно и открыто вступили на путь войны, очень слабо представляли себе, какие страшные разрушения им предстоит произвести.

Многие считали, что назревает новая война. Даже Эдвард-Альберт заметил: «От этих вооружений как будто не пахнет вечным миром, тут надо что-то предпринять». Но все думали, что война будет похожа на прежние войны, а не превратится во что-то совершенно бесконтрольное и не разобьет весь мир вдребезги. И жители Проспекта Утренней Зари так же мало представляли себе, что война может прийти на их гольфовые поля, как то, что с неба на них могут свалиться марсиане. Представители Тьюлеров, собираясь в Женеве, продолжали толковать о разоружении, но торговцы оружием заботились о том, чтобы эти разговоры оставались разговорами.

Эдвард-Альберт узнал о существовании Гитлера примерно в период поджога рейхстага, причем он видел в нем не личного врага, который собирается потрясти все основы его спокойного существования, а странную и довольно комичную фигуру на фоне ко всеобщему удовольствию побежденной Германии. М-сс Тьюлер делала покупки в универмаге Гэджа и Хоплера, и Эдвард-Альберт ждал ее в уютном зале ожидания между киоском с содовой водой и парикмахерской. Он стал рассматривать иллюстрированный журнал и увидел там снимки фюрера в пылу неистовства.

— Посмотри! — сказал Эдвард-Альберт.

— Что это он так выходит из себя?

— Политика.

— Видно, его надо бы держать под присмотром. Он еще хуже этого урода Муссолини. Таких людей нельзя оставлять на свободе, а то вырядятся, и рычат, и угрожают каждому, кто с ними не согласен. И не знаешь, чем они могут напакостить порядочным людям.

Так Мэри обнаружила присутствие в своем существе некоторых проблесков sapiens'а.

— Нас это не касается, — заметил м-р Тьюлер, как истинный представитель своего вида, того особенного его разряда, для которого характерна неспособность замечать что бы то ни было, пока не стукнуло.

Впоследствии он получил более отчетливое представление о нацистском триумвирате, в особенности об «этом Гитлере».

М-р Коппер из Кэкстона и особенно м-р Стэнниш из Тинтерна взирали на восходящую звезду довольно благосклонно.

— Он не свободен от недостатков, — объявил м-р Коппер. — Но он и Муссолини — это два бастиона, защищающие нас от большевизма. Не надо забывать об этом. А что касается его обращения с евреями — ну что же, они сами на это напрашиваются.

— Ясно, напрашиваются, — подтвердил Эдвард-Альберт.

— Ни одного еврея нельзя оставить в комнате вдвоем с белокурой горничной. То же самое, что и в Голливуде. Я думаю, у бедняги Гитлера нашлось бы что сказать на эту тему… Потом эти французы. Они обошлись с немцами жестоко. Понравится вам, если вы пойдете на гольфовое поле и увидите, что какой-нибудь сенегальский негр хватает и насилует там каждую английскую девушку, какая попадется. Я кое-что читал об этом в одной книжечке м-ра Артура Брайэнта. Там такое рассказано, что волосы встают дыбом.

Это заставило Эдварда-Альберта призадуматься. Он попробовал представить себя в роли сэра Галахада, изгоняющего суданских негров с поля для гольфа и утешающего их жертвы ласковыми словами.

М-р Пилдингтон заявил, что ввоз цветных солдат в Европу был большой ошибкой.

— Потом пойдут россказни! У них не осталось никакого уважения… Мы это делали, и французы это делали — и нам придется за это поплатиться. Попомните мои слова…

— Одного мы никогда не должны забывать относительно Муссолини, — сказал кэзингский викарий во время серьезной дружеской беседы с м-сс Рутер после молебна по поводу снятия урожая. — Применяет он горчичный газ или нет, но он поставил распятие на прежнее место в школах. За это ему многое простится.

Но м-сс Тьюлер держалась другой точки зрения.

— Таких насильников нужно держать теперь взаперти, — сказала она. — Они приносят зло в мир.

— Чем больше зла они сделают большевикам и евреям, тем лучше, — возразил Эдвард-Альберт. — Говорить, подняв руку: «Хайль, Гитлер!» — не такое уж преступление. Бывают вещи похуже. В конце концов встаем же мы при пении нашего гимна? И это то же самое, только на немецкий лад.

2. Гроза разразилась

До самой середины 1939 года во всех частях земного шара, еще не затронутых разрушением, обитатели Проспекта Утренней Зари сохраняли свой самоуверенный скептицизм. Геринг хвастал тем, что в мае 1937 года в Испании он продемонстрировал мощь германской авиации — на данном этапе — разрушением старинного баскского города Герники. Город был фактически разрушен, население его истреблено, а весь мир охвачен ужасом. Но это было произведено при помощи самолетов и бомб, которые летчикам 1941 года показались бы даже не стоящими критики.

То же было и с подвигами японских бомбардировщиков в Китае; пожарища, горы трупов, искалеченные женщины и дети, а потом грабежи и убийства, произведенные захватчиками, — все это мир счел пределом ужаса, а не предвестием еще больших ужасов впереди. Когда затем итальянцы завершили захват Абиссинии, неожиданно применив горчичный газ, которого дали специальное обещание не применить, это было сочтено верхом предательства и вероломства.

Все эти события, в которых люди с неущербленными мыслительными способностями увидели бы лишь указания и намеки на то, что еще должно наступить, были расценены как окончательный итог науки разрушения.

Почему люди были так глупы? Ведь факты говорят за себя. Не было и нет никакого мыслимого предела для размеров воздушного флота и дальности его действия. Пока воздушная война является реальной возможностью, мощь и скорость летательных аппаратов будут непрерывно возрастать. Может ли быть иначе? Точно так же невозможно наметить какой-нибудь предел для разрушительного действия бомбы, которое опять-таки должно достичь всемирно-разрушительной силы. С другой стороны, не видно было предела того разброда и той дезорганизации общества, которых можно добиться политикой систематической лжи и применением отравляющих веществ, бактериологической войны, блокады и террора. Человеческое сознание упорно отворачивалось от этой колющей глаза истины.

Тьюлер Американус был особенно взбешен грубой логикой фактов, беспощадно разрушавших самое заветное его убеждение в своей изолированности, всякий раз как он пытался устраниться от дел, волнующих остальной мир. Он вырвался из старого мира, и ему была ненавистна мысль, что его принуждают разделить общую судьбу человечества.

Летом 1939 года момент крушения старой цивилизации быстро приближался. Процесс ее распада прогрессировал не по дням, а по часам. Он распространялся, как огонь по не отмеченному на карте минному полю. Не было одного общего взрыва. Получилось скорее так, словно множество пороховых погребов и бензохранилищ неизвестной глубины и протяженности взрывались и начинали пылать один за другим, причем каждое отдельное воспламенение влекло за собой новые, еще более сильные взрывы. Бои 1939 года были слабыми по сравнению с боями 1940 года, а последние уступали боям 1941 года. Это не было результатом чьего-либо замысла. В «Mein Kampf»[48] не содержится никаких намеков на то, чтобы Рудольф Гесс и Адольф Гитлер понимали, что действие заложенной ими мины окажется безостановочным. Они считали себя лихими удальцами, захватившими мир врасплох. На самом же деле их самих захватила врасплох современная война. В 1941 году они не менее всех остальных рады были бы опять потушить пожар и уползти с добычей, какую только удастся утащить.

Геринг обещал немцам, что ни один налет не потревожит их отечества. Вероятно, он искренне верил в то, что обещал. Некоторое время перевес был на его стороне, и немцам почти не приходилось жаловаться. Они, согласно вековой традиции, вели войну на чужой земле. Война еще не вторглась в их пределы. Какой бы ущерб союзники ни нанесли Германии, говорил Геринг, он заставит их заплатить в десятикратном размере. Он не понимал одного — и понял это слишком поздно, — что у него не было монополии на применяемое им боевое оружие и что введенная им в бой люфтваффе — не только палка о двух концах, но другой ее конец разрастается до сокрушительных размеров.

В 1940 году немцы чуть не выиграли войну при помощи тяжелых танков и пикирующих бомбардировщиков. Но момент был упущен. В 1941 году заводы стали выбрасывать танки тысячами, и Англия, Россия и Америка превзошли Германию как по количеству, так и по качеству их.

В 1941 году, видя, что их авантюра срывается, нацисты истерически накинулись на Россию. Тут они впервые столкнулись с народом, освободившимся от утренне-заревого хлама, единым в своей антипатии к немецкой «высшей» расе и дерущимся в полном единодушии.

Оказалось, что на войне необходима неосторожность. «О безопасности забудь!» — говорят русские. Их медленное отступление к главной линии обороны под этим последним судорожным напором нацистов ничем не напоминало беспорядочного бегства толп по дорогам Голландии, Бельгии и Франции в условиях менее сурового, уже устарелого вида войны. Война поднялась на новую ступень в смысле разрушительности; тысячи самолетов и танков участвовали в гигантских комбинированных операциях.

Прежние войны, которые знала история, утихали по мере того, как иссякали тогдашние скудные ресурсы. А эта новая война чем дальше, тем больше накапливала разрушительных сил.

Летом 1941 года для главных нацистских вожаков стало ясным, что теория тотальной войны оказалась несостоятельной, поскольку в ней не была учтена возможность неограниченного нарастания боевых средств. Они залепетали о новом порядке. Но они всегда так бесцеремонно лгали и так бесстыдно проповедовали законность лжи, что теперь даже английским поклонникам Гесса и американским Линдбергам не удавалось делать вид, будто они верят им. Они сами отрезали себе выход и оказались обреченными — как определенная группа, во всяком случае. Но не следует думать, что после этого рост разрушительных сил прекратится. Их устранение само по себе будет значить не больше, чем еще один потопленный корабль или истребленный танк. Даже немцы едва ли почувствуют их отсутствие.

В Центральной Европе нет недостатка в слабоумных кликушах. Мир по-прежнему останется лицом к лицу с охваченной жаждой мести, уже пережившей Гитлера Германией, накапливающей силы в ожидании нового фюрера и новой судороги. Плутократически-христианская демократия по-прежнему будет точить свои черные кривые зубы на ужасных большевиков. В мировой катастрофе в лучшем случае произойдет передышка перед тем, как еще более потрясающий, мощный и всеохватывающий взрыв разнесет во все стороны обломки христианского благолепия. Ни миллиарды небылиц, ни миллионы подлых убийств и преследований, ни искусственное раздувание ненависти — ничто не спасет мир, в котором господствует продажный христианский национализм, от мстительной судьбы.

Но никто из носителей тьюлеровского духа, облеченных государственной властью, не видит дальше своего носа. Они способны наделать бед, как мартышка, играющая спичками, и так же не способны справиться с последствиями, как она.

«Космополис в мыслях и в жизни или гибель, — говорит Судьба, рассеянно перебирая кости бронтозавра и ожидая решения Homo Тьюлера, хоть без нетерпения, но и без малейшей склонности к уступкам. — Время на исходе, Homo Тьюлер. Каков твой выбор?»

3. Воздушные налеты и отряды местной обороны

Каков твой выбор? Мы можем подойти к этому вопросу с двух разных сторон. Такая возможность была перед нами на всем протяжении этого повествования. Мы можем задаться вопросом, в состоянии ли человеческая порода в целом осуществить требуемое от нас гигантское усилие и приспособиться к новым условиям. Или же мы можем обратиться к отдельным особям, отобранным нами для специального изучения, и решить, есть ли при таком материале какая-нибудь надежда остановить разразившуюся теперь над нами катастрофу.

Если Эдвард-Альберт Тьюлер может дать повод к такой надежде, хотя бы самой слабой, — значит, и для всего мира она имеется. Если же никаких скрытых предпосылок к мировой революции нельзя обнаружить в его среде, его потомстве, его связях с окружающими и той цепи явлений, одно из звеньев которой он составляет, — значит, то же самое относится ко всему виду в целом.

Наш двойной ответ сам будет по необходимости отмечен знаком вопроса.

Прежде всего осветим со всей возможной ясностью и точностью поведение нашего героя во время мирового пожара, а затем обратимся к тем воинствующим идеям и взглядам, которыми это поведение определялось и обосновывалось. Нам необходимо добросовестно разобраться в традициях и философии пройденного человечеством этапа, в его богах и могучих авторитетах, в огромном наследии тех, казалось, непреложных верований, которые подавляли и притупляли тьюлеровское сознание. Если Тьюлеры становятся робкими, неспособными мыслить глупцами в результате воспитания и рабских условий жизни, а не являются ими от рождения, для них еще есть надежда. Значит, они еще могут спастись без помощи совершенно нереального спасителя.

Когда гроза разразилась, первым ощущением Эдварда-Альберта было острое желание остаться в стороне от нее.

В свое время мы говорили о той поре жизни Эдварда-Альберта, когда ему вообще не хотелось жить. Человеческое существо всегда рождается против своей воли. Его насильно ввергают и вталкивают в этот хмурый и печальный мир. Эдварду-Альберту, как вы припомните, для появления на свет понадобилось двадцать три часа. Первым звуком, который он издал, был протестующий писк. Мы рассказали со всеми подробностями о его детстве и постепенном пробуждении в нем потребности бунта и самоутверждения.

Даже ребенком он испытывал не один только страх и чувство покорности. Он высовывал язык льву, посаженному за решетку; у него возникали сомнения насчет способности Бога к всевидению. Чувственность, прорываясь сквозь сети страха и уродливых религиозных представлений, влекла его к описанным нами убогим радостям. Кое-что бунтарское в нем было.

Образование, им полученное, даже для того времени было скудным и старомодным. Но старые, сбивающие с толку сектантские традиции, несмотря на известный технический прогресс, продолжают оказывать свое тлетворное, разрушительное действие на общественное сознание. «Все это теперь изменилось!», — кричат возмущенные критикой учителя. Но доказательством того, что преподавание их по-прежнему не в силах воспитать человека гибким, критически мыслящим и способным к решительной перестройке перед лицом грозной опасности, могут служить газеты, которыми удовлетворяется тьюлеровская читающая публика, импонирующие ей доводы и лозунги, объявления, которые имеют у нее успех, — все то, чем она питается. Это печать, создаваемая от начала до конца тьюлерами для тьюлеров. Тьюлеровская «Таймс», тьюлеровские «Дейли мейл», «Геральд», «Трибюн». Между ними нет никакой разницы, если не считать размера и направления. Все они отмечены характерными тьюлеровскими свойствами: упорным невежеством, намеренной косностью суждений, стремлением защититься от реальности посредством утешительного самообмана.

Начало мировой катастрофы захватило Эдварда-Альберта совершенно врасплох.

Излюбленный английский лозунг гласил: «Безопасность прежде всего». У Эдварда-Альберта с детства сохранилось воспоминание о карточке с такой надписью на камине в гостиной его матери, но то было лишь случайное прозрение будущего. Он не помнил, как эта карточка попала к ним и куда девалась. Период английской истории, подчиненный этому лозунгу, наступил позже и был в значительной мере обусловлен деятельностью страховых компаний, транспортных организаций и крупных акционерных обществ, старавшихся приучить публику избегать всякого рода убытков, чтобы не было надобности возмещать их. Лозунг этот проник во все области общественной жизни. Он укрепил почтенную феодальную традицию, согласно которой, если не хочешь нажить неприятности, необходима осторожность. Он подчинил себе правительственные органы. Он стал национальным девизом. Формула Dieu et mon droit[49] стала восприниматься как несвоевременное бахвальство, которое может только создать нам затруднения. Так что, когда в конце концов м-р Невилль Чемберлен, доведенный до бешенства нестерпимыми насмешками над его дождевым зонтом, отказался наконец от политики умиротворения и объявил Германии войну, Эдвард-Альберт вместе с очень многими своими обеспеченными и независимыми согражданами не сделал ни малейшей попытки принять участие в драке. Он сосредоточился главным образом на задаче осторожного регулирования своих капиталовложений и изыскания безопасных способов уклонения от налогов.

В последние месяцы 1939 года тьюлеровская Англия и тьюлеровская Франция не столько воевали, сколько уклонялись от войны. Они постреливали в противника из-за линии Мажино, бросив Польшу на произвол судьбы. Они с крайним неодобрением следили за тем, как Россия выправляет свои границы, готовясь к неминуемому столкновению с общим врагом. Венценосный Тьюлер — молодой бельгийский король — упрямо отказался крепить вместе с другими фронт для отпора надвигающемуся нападению. Я нейтрален, я хозяин у себя в стране, твердил он, и мне ничто не угрожает. Когда его граница рухнула, он завопил о помощи и исчез со сцены, и ни королевская конница, ни королевская пехота никогда уже не восстановят такой Европы, в которой он сможет играть какую бы то ни было роль.

По военным понятиям, господствовавшим во Франции и в Англии, армия, обойденная с флангов, должна либо отступать, либо сдаваться. Очутившись перед угрозой клещей, полководец-джентльмен покидает своих бойцов и материальную часть и улепетывает домой, отнеся свое поражение на счет современного упадка нравов. Английская традиция требовала тогда посвящать воскресный день молитве. Но войну выигрывают неджентльмены, которые дерутся не по правилам и безбожно сквернословят. Реакция всемогущего провидения на приступ англиканского благочестия оказалась двусмысленной. Английские и французские стратеги потерпели жестокое поражение из-за наличия танков и самолетов у противника, а также собственной профессиональной боязни клещей и были просто возмущены упрямством своих солдат, настаивавших на том, чтобы не прекращать борьбы, пока разгром не получит видимости героического отступления. Достаточно было Геббельсу произнести слово «охват» или «прорыв», как вся самоуверенность американских и английских военных специалистов улетучивалась на ходу. Петэн сдал Францию. До этого события Проспект Утренней Зари был, казалось, за тридевять земель от кровопролития и насилия. Но падение Франции заставило содрогнуться все виллы. У садовых калиток замелькали газеты, мужчины сидели теперь в Гольф-клубе с озабоченными лицами и во время игры уж не толковали о войне.

Обитатели Проспекта испытывали большой подъем духа при известии о потоплении подводных лодок и немецких морских рейдеров. Их доверие к нашему флоту было неограниченным и безоговорочным. Они ликовали, словно виновники торжества, в тот момент, когда «Аякс» и «Ахилл» нанесли болезненный удар скряжнически оберегающему корабли Адмиралтейству и Нельсон спустился с высоты своего уединения на Трафальгар-сквер, чтобы воскресить традиции бурного ближнего боя. Проспект Утренней Зари свято верил в неприступность наших островных границ.

Но вот произошло настоящее воздушное вторжение в Англию. Жители Проспекта были страшно испуганы и потрясены. Только через год одна запоздалая, но хорошо написанная брошюра дала им и всему миру полное представление о битве за Англию. Но одно было сразу ясно: то, что масштабы налетов быстро увеличиваются и что битва за Атлантику отражается на счетах бакалейщика. Еще в ноябре 1939 года было введено затемнение, но жители Проспекта относились к этому не особенно серьезно — до осенних налетов 1940 года. Тут слежка соседей друг за другом дошла до ожесточения. М-р Коппер из Кэкстона, несмотря на свой солидный возраст, чуть не подрался с одним приехавшим в отпуск глупым юнцом, который — подумать только! — курил папиросу у ворот одной из вилл на Небесном Проспекте. Не ограничившись этим, м-р Коппер явился с доносом в Брайтхэмптонскую полицию. Но в Брайтхэмптонской полиции м-ра Коппера спросили, не может ли он заняться каким-нибудь полезным делом, вместо того чтобы зря поднимать шум.

М-р Коппер был прежде всего человек ясного ума.

— Теперь такое время, когда люди вроде нас с вами должны немножко следить за тем, что делается вокруг, — сказал он м-ру Пилдингтону. — Нам нужно завести что-то вроде дежурств.

М-р Пилдингтон выразил мнение, что нужно создать комитет общественной безопасности.

— На поле для гольфа во время налетов ночуют посторонние; Это опасно. Это непорядок. Надо устроить собрание.

Через неделю замысел этот осуществился. Было внесено предложение избрать председателем сэра Хэмберта Компостеллу либо лорда Блюминга (бывшего сэра Адриана фон Стальгейма). Но оказалось, что сэр Хэмберт со всей своей семьей уехал на неопределенный срок в командировку в Америку для налаживания торговых отношения между Америкой и Англией, а лорд Блюминг перегружен делами, связанными с военным производством, и не имеет свободного времени. Было известно, что он выступает как сторонник массового производства танков, но английское военное командование еще только дважды потерпело серьезное поражение от этого совершенно неспортивного вида оружия, и лорду Блюмингу стоило невероятных трудов провести свою идею в жизнь. Однако к лету 1941 года ему удалось убедить страну в огромном значении танков. Впрочем, я забегаю вперед: собрание имело место в октябре 1940 года. Были некоторые сомнения насчет того, приглашать ли м-ра Друпа.

— Терпеть не могу его манеру зубоскалить, когда речь идет о серьезных вещах, — сказал м-р Коппер.

Но более либеральные настроения одержали верх, и вопрос был решен в пользу м-ра Друпа. Он присутствовал на собрании, не отпустив ни одной дерзкой шутки насчет сэра Освальда Мосли и вообще не сделав никаких неприятных выпадов в этом духе. В некоторых отношениях он был даже полезен.

Комитет собрался и вынес ряд решений. Двух садовников, обслуживающих Проспект, решено было использовать в качестве ночных сторожей. Была также открыта запись добровольцев в местную оборону. Затем члены комитета разошлись в глубокомысленном молчании.

— Не нравится мне, как идут дела, — сказал Эдвард-Альберт своей Мэри. — Я считаю, что нужно еще что-то сделать.

— Да что же еще? — спросила Мэри.

— По-моему, нужно организовать строевое ученье на гольфовом поле.

— Тогда вытопчут всю траву.

— Можно не на газоне. Поручим дежурному члену клуба следить за этим.

Дружины местной обороны стали ареной полезной деятельности пожилых военных, хорошо знакомых с тактикой пятидесятилетней давности, но живо стремящихся привить чувство долга, дисциплины, уважения к общественному порядку представителям низших классов и удержать их от паники, к которой они так склонны. Дружины стали проходить боевое обучение: занятия проводились три раза в неделю, причем обучающиеся были вооружены палками и старыми винтовками, а представители комитета следили за тем, чтобы приспособления для гольфа не пострадали.

Эти грозные приготовления подверглись некоторой критике со стороны людей, которые были очевидцами боев в Испании, во Франции, в Голландии и в других местах. После основательного размышления военное руководство ввело белые повязки на рукава и переименовало дружины местной обороны в отряды.

Влиятельные и зажиточные английские тьюлеры испытывали сильный и, быть может, небезосновательный страх перед вооруженным народом; поэтому некоторое время обсуждался вопрос, не следует ли держать имеющееся оружие в каком-нибудь стратегическом пункте под охраной и выдавать его бойцам лишь после того, как захватчики появятся в стране. Будет еще достаточно времени, чтобы полисмен или еще кто-нибудь успел обойти их всех по домам и предупредить о событиях. При появлении немецких войск командование отряда местной обороны должно сообщить страшную новость ближайшему полисмену. И тот будет действовать согласно печатной инструкции, которую, вероятнее всего, еще не успеет получить. Все дорожные указателя были удалены, все географические карты изъяты из обращения, были приняты все меры к тому, чтобы любая английская часть, которая могла бы оказаться в данном районе, окончательно заблудилась в своей собственной стране.

Между тем взрывы войны становились все оглушительней и страшней. Пламя, разгораясь, подбиралось все ближе и ближе к Эдварду-Альберту. В глазах у соседей он видел ту же тревогу, которая терзала его самого. Он разговаривал во сне. Ему снился грозный великан, бог войны Марс, только похожий на лорда Китченера, каким тот прежде изображался на плакатах. Он указывал на Эдварда-Альберта огромным пальцем:

— Что делает там этот малый? Подать его сюда.

Ссылаться на слабое здоровье было невозможно. Эдвард-Альберт уже побывал у одного бирмингемского врача для всесторонней проверки. Он ничего не сказал об этом Мэри, чтобы зря ее не тревожить. Его там раздели, выстукали, просветили рентгеном, сделали анализы, проверили зрение (легкий астигматизм); одним словом, все.

— Здоровы как бык, — объявил врач. — Поздравляю. Теперь вот-вот уж вас, сорокадвухлетних, призовут.

— Не могу сидеть сложа руки, — заявил Эдвард-Альберт Тьюлер у себя на Проспекте. — Хочу пройти обучение и работать в отряде местной обороны.

М-р Друп последовал его примеру; что же касается м-ра Коппера и м-ра Стэнниша, они предпочли взять на себя конторскую работу в Брайтхэмптоне, чтобы освободить для армии более молодых. Зато на рисовальщика паркетных узоров, который до тех пор был принципиальным противником войны, к тому же с больным легким, пример Эдварда-Альберта неожиданно очень сильно подействовал: он отказался от своей позиции и стал посещать строевые занятия. Жена его уже носила форму трамвайного кондуктора. М-сс Рутер тоже разгуливала в мундире: она была чем-то вроде помощницы полисмена, и ее обязанность заключалась в том, чтобы ограждать заблудших представительниц брайтхэмптонской молодежи от безнравственных побуждения, заставлявших их устремляться по вечерам, как бабочки на огонь, к проспектам поселка. Мерцание ее электрического фонаря и неожиданный оклик, подобно голосу совести, обычно запаздывали.

— Это что такое? — говорила она. — Этого здесь нельзя. Понимаете — нельзя.

А они-то думали, что можно, и по большей части доказывали это на деле.

Вполне естественно, что Эдвард-Альберт и его друзья обсуждали роль отрядов местной обороны со всевозможных точек зрения. Первое время мало кто видел в этих отрядах реальную боевую силу. Это была просто сверхкомплектная угроза Гитлеру.

«Пусть сунется, мы ему покажем» — такова была основная идея. «Сперва посмотрим, что будут делать фрицы, а потом кинемся на них… Мы ведь не то, что эти несчастные французики». И так далее…

М-р Коппер считал, что задача отрядов местной обороны заключается прежде всего в поддержании порядка и предотвращении партизанской войны, которая может вызвать репрессии со стороны фрицев.

— Не надо давать им повода, — говорил м-р Коппер. — А когда война кончится, вы будете как бы дополнительной полицией для борьбы с забастовками, восстаниями и всякое такое. В стране-то начнет черт знает что твориться.

М-р Друп, со своей стороны, полагал, что, когда военное счастье отвернется, наконец, от Германии к Англии, последняя сможет послать в Европу экспедиционные войска («Дай боже!» — вставил м-р Стэнниш), и тогда отрядам местной обороны придется защищать Англию от ответных налетов. Поэтому их необходимо вооружить и обучить, как настоящие современные боевые единицы. Кое-где у нас как будто так и делалось, но не всюду. По словам официальных лиц, тут имела место «широкая местная автономия».

Иными словами, официальные лица страдали общей болезнью всех представителей Homo Тьюлера во всем мире — некоторой путаницей представления. Но поскольку они держались с достаточной долей скромности, отдельные их действия имели лишь второстепенное значение.

В первые месяцы 1941 года функции брайтхэмптонского отряда местной обороны сводились к проверке затемнения и подаче сигнала воздушной тревоги. Потом произошло резкое изменение политики. Где-то наверху стало совершенно точно известно, что у фрицев имеется подробно разработанный план пробного налета на район Брайтхэмптона, Ожидалась попытка, повторить критскую операцию с высадкой парашютистов, и грудами разбитых транспортных самолетов. Все это — под прикрытием небольших скоростных истребителей.

Англичане узнали о замысле немцев за месяц до срока, намеченного для его осуществления. Мгновенно началась тайная, поспешная и обстоятельная подготовка к встрече. В районе стали появляться не слишком многочисленные — чтобы не бросалось в глаза — канадские и кое-какие польские части, а отряд местной обороны, получив подкрепление в виде особо подготовленных специалистов, в стремительном темпе прошел курс боевой подготовки.

— Выходит, я теперь партизан, — заявил Эдвард Тьюлер жене. — Ты только подумай! Если я увижу немца, я должен застрелить его или обезоружить, а если он первый меня увидит, то имеет право застрелить меня без всякого предупреждения. Мне это совсем не подходит. Я говорил, что, по-моему, буду гораздо полезней на каком-нибудь другом посту. А теперь они и тебя просят прийти и помочь с этим ихним камуфляжем. Они расписывают человека так, что он становится ни на что не похож: зеленым и черным, да еще кладут какие-то пятна, вроде коровьих лепешек… Хотят выкрасить мне лицо и руки в зеленый цвет! И я должен буду ползать с винтовкой по гольфовому полю, а как только покажутся немцы, занять позицию и стрелять.

— Может, они еще не придут.

— Мы должны быть готовы.

— Весь мир сошел с ума, — заметила Мэри Тьюлер.

Подумав, она прибавила:

— Ну что ж, раз надо, значит, надо.

И так закамуфлировала Эдварда-Альберта, что на него можно было наступить, не разобрав, на что ставишь ногу.

4. Героическое мгновение

Дюйм за дюймом все глубже и глубже втягивало Эдварда-Альберта в водоворот этой с каждым днем все более страшной войны. Он, всегда такой элегантный, превратился теперь в притаившуюся на поле для гольфа кучу тряпья, в распластанного на траве караульного…

Если б ему в конце 1940 года сказали, что через год он сделается человеком-невидимкой, ползающим в разгар воздушного налета по земле, ища хоть какого-нибудь укрытия, балдея от оглушительного грохота зениток, от сыплющихся на-него с неба осветительных ракет, парашютистов и бесчисленных транспортных самолетов, он, наверно, устроил бы себе какое-нибудь легкое увечье, которое избавило бы его от активного участия во всей этой истории. Смутное сожаление о совершенной ошибке пробивалось сквозь шум, гул и хаос, царящие в его сознании.

— Какой я был идиот, — бормотал он, — хоть бы разок вперед заглянул!

Вот как он был настроен за десять минут до того мгновения, которое превратило его в национального героя.

Вышло все очень просто. Примостившись под бункером, Эдвард-Альберт почувствовал себя в относительной безопасности: ему теперь могло грозить только прямое попадание. Здесь можно было подождать, чем все кончится, а потом либо сдаться в плен, либо присоединиться к общему ликованию, после того как кругом более или менее успокоится. Тут он вдруг заметил, что по Другую сторону бункера осторожно ползут люди. Он вытянул шею, чтобы их рассмотреть, и увидел блеск штыков. Людей было по меньшей мере трое. Три головы появились над бункером и застыли в ожидании. Потом один выстрелил куда-то вперед, другой спрыгнул вниз, в двух шагах от Эдварда-Альберта, и прицелился. Они очень быстро заговорили между собой по-польски. Но для Эдварда-Альберта что польский, что немецкий было все равно. Сейчас они наткнутся на него и заколют его штыками. Все три штыка вонзятся разом.

С диким воем он вскочил на ноги и побежал.

Они что-то закричали и побежали за ним. И вдруг прямо впереди он увидел группу черных фигур, старающихся освободиться от парашютов и лямок. Они тоже кричали по-немецки. Позади немцы, впереди немцы — и некуда уйти!

Я плохо выполнил обязанности повествователя, если дал повод думать, будто Эдвард-Альберт был жалким трусом. Ни одно взрослое живое существо, получившее Правильное воспитание, вероятно, не станет трусить. Детеныши млекопитающих легко поддаются страху, но я говорю о взрослых. Эта книга — о человеке, росшем в унизительной, обескураживающей социальной атмосфере, малодушном не столько от природы, сколько в результате воздействия среды. Жизнь Эдварда-Альберта, как всякая человеческая жизнь, была полна протестов и возмущений, пусть мелких и ограниченных. Мы видели, как он изменил своей обычной сдержанности, удивив этим Хорри Бэдда. Мы видели, как он удивил женскую особь своего вида. И вот теперь, очутившись, как ему казалось, в безвыходном и безнадежном положении, он совершенно отбросил защитную пелену так называемого «инстинкта самосохранения» и повел себя, как существо, одержимое безумием.

Вой его перешел в вопль отчаяния и ненависти. Он ринулся навстречу своей судьбе. Его зеленое лицо, развевающиеся пестрые лохмотья, внезапно возникнув из мрака в грохоте боя, видимо, произвели на замешкавшихся, растерянных молодых нацистов впечатление кошмара. Он стал крутить винтовкой вокруг себя, опрокидывая этих испуганных, запутавшихся в своем снаряжении людей, сбивая их с ног, не обращая внимания на их крики. Он убил четверых и еще семерых вывел из строя, прежде чем трое поляков, бежавших за ним, подоспели, чтобы довершить его победу.

— Когда мы остановились, ожидая подкрепления, — показывали они, — он вдруг выскочил из засады у наших ног, крикнул нам, чтобы мы шли за ним, и атаковал позицию врага, на которой тот пытался укрепиться…

Постепенно до сознания Эдварда-Альберта дошло, что ему жмет руку польский офицер, немного говорящий по-английски. Шум у него в голове и кругом стал стихать. Медленно, но верно Эдвард-Альберт начал отдавать себе отчет в том, что совершил.

Он перетасовал факты с той же легкостью, с какой когда-то поверил в свою победу на крикетном матче.

С рассветом выяснилось, что попытка немцев испытать прочность брайтхэмптонской береговой обороны окончилась полным провалом. Им не удалось создать плацдарма. Вся местность была очищена от противника, причем защитники понесли самые незначительные потери. Пострадали главным образом находившиеся вне прикрытий орудийные расчеты на берегу за Кэзинг-Ист-Клиффом. В час дня был выпущен бюллетень с сообщением обо всей операции, преуменьшенным во избежание паники. И Эдвард-Альберт, чей героизм еще вырос после тщательного ознакомления с качествами польской водки, страшно грязный, усталый, пьяный и торжествующий, вернулся к себе домой. М-р Друп и рисовальщик паркетных плиток уже побывали там. Они сообщили, что он находился в самой гуще боя вместе с несколькими поляками и канадцами, но остался невредим и что они видели, как он потом выпивал в польской войсковой лавке; а потому Мэри и весь пострадавший от боевых действий (было много разбитых окон) Проспект Утренней Зари вышли ему навстречу.

Эдвард-Альберт не пел, но если бы вы увидели его в немом фильме, вы подумали бы, что он поет. Пели все его движения. Он выглядел не как аккуратный, почти педантично одетый игрок в гольф, за внешним видом которого всегда так следила заботливая супруга, а скорее как пьяный кусок изгороди.

Приблизившись к ней, окруженный толпой соседей, он произнес:

— Ну и досталось же им!

— Кажется, не только им, — заметила м-сс Тьюлер.

— Эти поляки — бойцы и джентльмены. Джентльмены, повторяю тебе. Молодцы ребята! Мне, понятно, пришлось чокнуться с ними. Чистая водка… В жизни не пил такой прелести.

— Расскажите, как было дело, — попросил м-р Пилдингтон.

— Сперва пусть вымоется и отдохнет, — возразила м-сс Тьюлер. — Он совсем замучился.

— Совсем замучился, — произнес, заикаясь, ворох тряпья, тяжело опираясь на нее.

И она повела его в дом.

— Слава богу, он не пострадал. На нем — ни царапины! — заметила она.

Пока она с материнской заботливостью хлопотала вокруг него в ванной и укладывала его в постель, он уже в полусне размышлял о своих удивительных подвигах.

— Ну и задал я им — и с правой и с левой…

— Вон из Англии, — говорю, — тут вам не поздоровится…

— Просто потеха с этими фрицами… совсем не умеют драться. Сами не знают, что делают. Камерад, говорит, камерад. Я его как трахну! Какой я тебе камерад?

Через двадцать четыре часа Эдвард-Альберт снова появился среди людей — чистенький, в форменном мундире, не менее других жаждущий разузнать подробности битвы, в которой участвовал. Его камуфляжное одеяние жестоко пострадало, и жена занялась ремонтом. Стивен Крэн, работая над своим «Алым знаком доблести», обнаружил, что рядовые ветераны гражданской войны в Америке, говоря о битвах, в которых они участвовали, рассказывают то, что ими вычитано из газет. Газетный отчет помогал им навести порядок в своих путаных воспоминаниях и найти для них нужные слова. Точно в таком же положении был и Эдвард-Альберт. Составить связный рассказ о пережитом ему в значительной степени помогло романтическое великодушие бравого польского офицера, который рад был случаю превознести англичанина, руководившего этой маленькой стычкой, и за стаканчиком водки охотно рассказывал каждому встречному и поперечному все новые и новые подробности событий.

Несмотря на меры, принятые министерством информации, в Лондоне распространился слух, что в Брайтхэмптоне была отбита попытка противника высадить воздушный десант, подобная критской. Дней через десять лондонское радио передало «эпизод», в основу которого легли рассказы польского офицера, — без упоминания имен и дат. Затем об инциденте телеграфировали в самых лестных выражениях в Америку, приведя его как доказательство несокрушимой стойкости скромного рядового англичанина. Тут Эдвард-Альберт начал понимать, как высоко он вознесся в мировом общественном мнении. Это он был тот скромный рядовой англичанин, которого стоит только задеть — и он покажет свою отвагу. Именно тогда он придумал себе эпитафию: «Не словами, а делом».

Только с одной стороны веяло на него холодом скептицизма — как раз откуда счастливый супруг мог меньше всего ожидать. Жена слушала; она не предлагала вопросов; но она заставляла его самого чувствовать всю нереальность его новой роли.

Когда наверху в конце концов решили отметить значение Брайтхэмптонского инцидента некоторым количеством наград и Эдварду-Альберту достался георгиевский крест, он прежде всего поспешил к Мэри.

— Я этого не заслуживаю, — сказал он.

— Чего не заслуживаешь?

— Я сделал только то, что сделал бы любой англичанин.

Она терпеливо ждала объяснений.

— Это награда всему нашему взводу. Я буду носить его за всех.

— Его нельзя надеть, пока он не высохнет.

— Чего нельзя надеть?

— Твоего камуфляжа.

— Да я совсем не о том! Мэри! Мне дают георгиевский крест. Георгиевский крест за храбрость… Ты рада?

— Раз тебе это приятно, Тэдди…

— Но ведь это чудесно, Мэри! Неужели ты не понимаешь, как это чудесно?

— Чудесно. Да… Чего только не выдумают, — заметила Мэри.

5. Конец усадьбы

По причинам, которые она так и не объяснила, м-сс Тьюлер не поехала в Бэкингемский дворец присутствовать при торжественном вручении королем ордена ее супругу.

— Я ведь тут ни при чем, — заявила она. — Я только сделала тебе маскировочную одежду и просила бога, чтобы ты не пострадал. Там не будешь знать, что делать и куда смотреть. Затолкают тебя всякие разодетые сановники в мундирах, орденах и звездах, будут рассматривать принцы и придворные дамы, как диковинных зверей, следить за тем, какое все это на нас производит впечатление. Там будет король с королевой, оба в коронах, а я, наверно, до того разнервничаюсь, что, если у кого-нибудь из них корона чуть на бок съедет, со мной случится истерика. Ты ведь не хочешь, чтобы с твоей женой случилась истерика, правда, Тэдди? Я этого боюсь. И боюсь я других женщин, которых мы там увидим: вдов, которые потеряли мужей, матерей, которые потеряли сыновей, — все эти несчастные там словно напоказ выставлены со своим горем, а мы среди них будем радоваться! Я бы им в лицо взглянуть не посмела. Да. Король не король, а с нашей стороны это нехорошо получится, Тэдди.

Едва ли не впервые за всю его супружескую жизнь у Эдварда-Альберта мелькнуло подозрение, что у Мэри, может быть, есть «идеи». Но он сейчас же отбросил эту чудовищную мысль. Нет, нет. Мэри просто застенчива. Она не уверена в себе и представляет все в ложном свете. А будет это скорей похоже на дружеское рукопожатие. Надо ее переубедить, высмеять ее опасения. И он начал с разъяснении и уговоров и, только натолкнувшись на ее непоколебимое упорство и полный отказ уступить его настояниям, почувствовал глубокую обиду.

— Ну, я вижу, спорить бесполезно! — воскликнул он. — Теперь я понял. Все ясно. Что бы я ни сделал и чего бы ни достиг, ты за меня не порадуешься.

Но м-сс Тьюлер была умная женщина: она решила обойти этот упрек неопределенным молчанием.

Потом сказала:

— Я не успею сшить себе какое-нибудь подходящее платье, а ты сам ни за что не согласишься, чтобы я пошла туда в затрапезном виде. Ведь там всюду будут фотографы, уж не говоря об их величествах.

— Я, кажется, никогда не ограничивал тебя в расходах на платья, — возразил Эдвард-Альберт. — Ведь правда? А ты все тратила на лакомства для мальчика.

— Моя вина, конечно, — ответила м-сс Тьюлер. — Но из вины платья не сошьешь. А теперь уже поздно.

— Нельзя ли все-таки как-нибудь устроить? — настаивал Эдвард-Альберт. — Я не столько ради себя хочу, чтобы ты туда пошла, сколько ради тебя самой. Не в платье дело. Я хочу заявить: «Вот женщина, которой я обязан всем — после моей матери. Она сделала меня тем, что я есть». Я расскажу про нашу жизнь репортерам. Роман Героя. Они тебя сфотографируют и напечатают портрет в газетах. И вдруг номер попадется Эванджелине, а? Пусть тогда ногти себе кусает. Я все время об этом думаю.

Но даже эта блестящая перспектива не соблазняла Мэри.

— Нет, ты просто не хочешь пойти, — произнес он наконец в крайнем раздражении. — Ты просто решила не ходить. Только я разобью одно возражение, ты выдумываешь другое. Ты бываешь иногда упряма, как осел, Мэри, упряма и безрассудна. Неужели ты не понимаешь, какое значение это для меня имеет? Тебе все равно. А ведь я все это сделал ради тебя. Я сказал себе: как бы это ни было опасно и что бы ни случилось, я не подведу Мэри. А ты теперь подводишь меня. Каждый придет со своими близкими. А про меня будут говорить: а этот что же? Одинокий холостяк? Нет, нет, у него есть жена, но она не захотела прийти. Не захотела прийти! Ты только подумай! Так верноподданные не поступают. Ведь это почти королевский приказ. «Да, Ваше Величество. У меня есть жена, но она не захотела прийти».

М-сс Тьюлер слушала все это, словно репетицию какого-нибудь спектакля.

— Обойдется, Тэдди, — произнесла она в ответ на последнюю колкость. — Лучше давай я соберу твои вещи. Бритвенный прибор я тебе положу, но ты лучше побрейся утром в гостинице. А то еще порежешься от волнения…

Так он и уехал в Лондон один, полный негодования. Утром газеты сообщили, что ночью активность вражеской авиации над Англией была незначительной. Сброшено несколько бомб, разрушен один жилой дом в южном приморском городе, имеются немногочисленные жертвы. И только. Но жилой дом, о котором шла речь, был дом Тьюлера, а главные жертвы — Мэри Тьюлер, одна из ее кошек и соседская служанка. М-р Пилдингтон из Джохора был сбит с ног воздушной волной и получил несколько контузия, а Кэкстон тяжело ранен.

Днем Мэри Тьюлер очнулась. Сказала, что хочет видеть сына. Она не знает в точности, где он, но, по ее предположению, батальон его находится в Уэльсе. Она указала все данные.

— Мы найдем его, милая, — сказала дежурившая при ней сестра. — Теперь это делается очень быстро. А вашего мужа, мистера Тьюлера?

— Это не так спешно. Время есть. Он в Лондоне. Получает орден из рук короля, — объяснила Мэри. — Не надо отравлять ему торжество неприятными известиями. Еще успеется. Лишний день ничего не изменит… У меня только словно онемело все. И слабость.

Сестра вдруг стала бесконечно ласковой.

— Мне кажется, следовало бы сейчас же сообщить вашему супругу.

— Значит, мне хуже, чем я думаю?

— Такую мужественную женщину незачем обманывать. Мы сделаем все, что от нас зависит.

Мэри закрыла глаза и задумалась.

Потом спросила:

— Телеграмму?

— Да.

— Только сначала покажите мне…

На этом условии она дала адрес: Палас-отель, Виктория.

Телеграмма, которую получил Эдвард-Альберт, извещала, что его жена, очень тяжело раненная во время вражеского налета, находится в Брайтхэмптонском госпитале. Мэри настаивала на том, чтобы вычеркнуть слово «очень», но о ее просьбе тактично позабыли.

— Ну вот, — воскликнул Эдвард-Альберт. — Точно возмездие… Если б только она послушалась голоса разума! Если б послушалась! Ведь я говорил ей…

Некоторое время он сидел неподвижно. Потом прошептал:

— Мэри.

Что-то дрогнуло у него внутри, он почувствовал прилив горя, слишком глубокого и потому не укладывавшегося в привычную для него форму мышления.

«Может, еще не так плохо». В военное время нельзя давать волю «идеям». «Просто не хотят рисковать», — решил он.

Выпив в задумчивости чаю, он послал ответную телеграмму:

«Завтра как назначено должен быть дворце специальному приказу его величества приеду тебе шести часам Тедди»

Но перед самой великой минутой его опять охватил глубокий душевный порыв, неразвернувшийся зачаток чувства, — и он всхлипнул. Конечно, ей надо было быть здесь. Он сам удивился своим слезам…

В госпитале ему сообщили, что Мэри умирает. Но даже и тут реальность продолжала казаться ему чем-то нереальным.

— Она очень мучается? — осведомился он.

— Она ничего не чувствует. Все тело парализовано.

— Это хорошо, — сказал он.

Оказалось, что сын его уже здесь.

— Он хотел остаться при ней до конца, но я подумала — лучше не надо, — объяснила дежурная сестра. — Ей трудно говорить. Что-то ее все время беспокоит.

— Спрашивала она обо мне?

— Она очень хочет вас видеть. Спрашивала три раза.

Снова в нем шевельнулось смутное ощущение горя. Надо было ему все-таки быть здесь…

— Мы с ней немножко повздорили, — промолвил Эдвард-Альберт, стараясь уложить в слова то, чего нельзя выразить словами. — Ничего серьезного, просто маленькое недоразумение. Я думаю, она теперь жалеет, что не поехала, и хочет узнать, как все было (он всхлипнул). Наверно, хочет узнать, как все было. Если б только она поехала…

Но Мэри волновало не это.

Разговор у них вышел словно на разных языках.

— Обещая мне одну вещь, — сказала она, не слушая его.

— Это было замечательно, Мэри, — говорил Эдвард-Альберт. — Просто замечательно. Ничего напыщенного. Ничего натянутого или чопорного.

— Он твой сын.

— Как-то и царственно и демократично. Замечательно!

— Не позволяй никому восстанавливать тебя против него, Тэдди. Ни за что не позволяй, слышишь? — твердил слабеющий голос.

Эдвард-Альберт не слушал, что она ему говорила, поглощенный торжественным рассказом, который он для нее приготовил.

Он подробно остановился на том, как они подъезжали к Бэкингемскому дворцу, описал толпу, рассказал, как любезно его встретили и пригласили войти, о фотографах, делавших моментальные снимки, о криках «ура», которые слышались в толпе.

— Обещай мне, — шептала она. — Обещая мне…

Это были ее последние слова.

— Король и королева были в зале. Он — такой милый, простой молодой человек. Без короны. А у нее такая ласковая улыбка. Никакого высокомерия. Ах, как жаль, что тебя там не было: ты бы сама увидела, как все не похоже на то, что тебе мерещилось. Это была скорей беседа за чашкой чаю, чем придворная церемония. И в то же время во всем какое-то величие. Чувствовалось, что здесь что-то вечное, что вот бьется сердце великой империи… Я все время думал о тебе, о том, как я вернусь и расскажу тебе обо всем. Да, да. Если бы только ты была там… Я так спешил, чтобы тебе его показать. Вот он, Мэри, смотри, вот он…

Она несколько мгновений пристально глядела на сияющее лицо мужа, потом посмотрела на крест, который он держал в руках. Она больше не пыталась что-нибудь сказать. Внимание ее мало-помалу ослабело. Она, как усталый ребенок, закрыла глаза. Закрыла, чтобы больше не видеть ни Эдварда-Альберта, ни весь этот глупый и нелепый мир…

Вдруг сестра положила ему руку на плечо.

— Она была мне такой замечательной женой, — сказал Эдвард-Альберт, не сдерживая рыданий. — Не знаю даже, как я буду без нее (рыдание)… Просто не знаю. Я рад, что успел показать ей это… Очень рад… Это не много. А все-таки кое-что, правда?.. Кое-что такое, что стоило показать ей.

Сестра не мешала его излияниям.

В коридоре он увидел сына, который сидел, оцепенев от горя. Он ехал всю ночь, чтобы в последний раз взглянуть на нее.

— Скончалась, мой мальчик, — сказал Эдвард-Альберт. — Нет нашей Мэри. Я только успел показать ей, перед тем как она закрыла глаза…

— Что показать? — спросил Генри.

Эдвард-Альберт протянул орден.

— Ах, это… — произнес Генри и снова ушел а себя.

Загрузка...