КНИГА ВТОРАЯ Отрочество Эдварда-Альберта Тьюлера

1. Невидимая рука

В тринадцать лет наш юный англичанин был бледен и физически недоразвит. Как и его мать, он отличался некоторым пучеглазием, черты лица у него были смазанные, невыразительные, манеры неуверенные. Однако какой-то более сильный наследственный элемент вступил в борьбу с результатами заторможенного на первых порах развития: он вырос, нескладный и некрасивый, до нормальных пропорций, и профиль его к двадцати годам стал резче. В нем всю жизнь таилась подавленная энергия, как мы увидим. Чуть ли не до тридцати лет он продолжал расти.

Почему-то он так и не научился по-настоящему свистеть и как следует бросать мяч или камень. Может быть, оттого что мать не позволяла ему свистеть, когда он был мальчишкой, он выработал какой-то особенный полусвист-полушип сквозь стиснутые зубы. Что же касается бросания, то он был полулевша, то есть одинаково хорошо, или, точнее, одинаково плохо, владел обеими руками. Он подкидывал мяч вверх левой рукой, а кидать правой научился очень поздно. И никогда не мог кинуть особенно высоко или далеко. Впрочем, необнаруженный астигматизм все равно не позволил бы ему точно направить удар. В то время зрение школьников не проверялось; надо было обходиться такими глазами, какие бог послал. Так что и прыгал он тоже неуверенно и всеми силами старался избегать прыжков.

Жизнь его так тщательно ограждалась от всяких духовных и физических травм, что до одиннадцати с половиной лет, когда он впервые отправился в школу м-ра Майэма, у него совсем не было товарищей. Но в школе он встретил сверстников, и некоторым из них даже позволяли звать его на чашку чая. Ему приходилось всякий раз убеждать свою мать, что это хорошие мальчики, прежде чем она соглашалась пустить его. У них были братья, сестры, родственники — и круг его знакомств расширился.

Из приходящих учеников Коммерческой академии м-ра Майэма он после смерти матери перешел в живущие и некоторое время помещался вместе с другими шестью мальчиками в большом мрачном дортуаре под названием «Джозеф Харт», через который в любое время ночи мог неслышно проследовать в своих мягких туфлях бдительный м-р Майэм.

И так как у Эдварда-Альберта не было родного дома, куда он мог бы поехать, он провел свои первые летние вакации у зятя м-ра Майэма на уилтширской ферме, в угрожающей близости к вольной и не знающей стыда жизни животных.

Там были луга, на которых паслись большие коровы; они пучили глаза на прохожего, продолжая медленно жевать, словно замышляя его уничтожить, и от них некуда было укрыться. Были лошади, и как-то раз на закате три из них пустились вдруг в бешеную скачку по полю. Эдварду-Альберту потом приснился страшный сон об этом. Были собаки без намордников. Было множество кур, не имевших ни малейшего понятия о пристойности. Просто ужас! И невозможно было не смотреть, и было как будто понятно и как будто непонятно. И кроме того, не хотелось, чтобы кто-нибудь заметил, что ты смотришь. Были утки, но эти держались приличнее. Были гуси, которые при твоем приближении угрожающе наступают на тебя, но не надо подходить к ним, и тогда они ведут себя вполне солидно. Кажется только, что они недовольны всеми, кого видят. И был юный Хорэс Бэдд, десяти лет, румяный крепыш, которому осенью предстояло ехать в Лондон, в пансион.

— Я обещал маме не бить тебя, — сказал Хорри. — И не буду. Но если ты хочешь — давай подеремся…

— Я не хочу драться, — ответил Эдвард-Альберт. — Я никогда не дерусь.

— А если немножко побоксировать?

— Нет, я не люблю драться.

— Я обещал маме… А почему ты не катаешься на старой лошади, как я?

— Не хочу.

— Я ведь не обещал, что не стану с тобой боксировать.

— Если ты меня только тронешь, я тебя убью, — заявил Эдвард-Альберт. — Возьму и убью. У меня есть особенный способ убивать людей. Понятно?

Хорри призадумался.

— Кто говорит об убийстве? — заметил он.

— Вот я говорю, — возразил Эдвард-Альберт.

— Рассказывай сказки, — ответил Хорри и, помолчав, прибавил: — У тебя что? Нож?

Эдвард-Альберт многозначительно посвистел. Потом произнес:

— Тут нож ни при чем. У меня свой способ.

У него действительно был свой способ — в воображении. Ибо за его невыразительной внешностью таился целый мир преступных грез. Ему нравилось быть загадочно молчаливым человеком. Тайным Убийцей, Мстителем, Рукой Провидения. Вместе со светловолосым болтливым Блоксхэмом и Нэтсом Мак-Брайдом — тем, что весь в бородавках, — он принадлежал к тайному обществу «Невидимой Руки Кэмден-тауна». У них были пароли и тайные знаки, и каждый вступающий проходил испытание: надо было пять секунд продержать палец над горящим газовым рожком. Это страшно больно, и потом палец болит много дней, а в тот момент слышишь запах собственного паленого мяса. Но да будет известно потомству: Эдвард-Альберт выдержал испытание. Он предварительно облизал было палец, но Берт Блоксхэм, сам не догадавшийся сделать это, заставил сперва вытереть его насухо.

Штаб-квартира кэмденской «Невидимой Руки» помещалась в комнате над пустой конюшней позади дома, принадлежавшего тете Берта Блоксхэма. Туда надо было взбираться по почти отвесной лестнице. Тетя была женщина на редкость флегматичная, рыхлая, всегда молчавшая в церкви; с Бертом у нее не было ни малейшего семейного сходства, и она ни разу не рискнула подняться по этой лестнице. Так что «Невидимая Рука» в полной безопасности хранила там, наверху, великолепную библиотеку «кровавых историй», три черных маски, три потайных фонаря, от которых пахло краской, когда они горели, духовое ружье и кастет и мысленно терроризировала все население от Кинг-кросса до Примроз-хилла. Жители этого района даже не подозревали, каким страшным опасностям они непрерывно подвергались.

Зимними вечерами члены «Невидимой Руки» крались иной раз в течение целого часа по темным улицам, крепко прижав фонари за пазухой и надев маски, пока вблизи не показывался полицейский. А тогда — «Внимание!» — и врассыпную».

Так лихо развлекались эти молодые головорезы. Они бранились, употребляли недозволенные слова — у Нэтса каждое третье слово было проклятием, ему ничего не стоило помянуть даже нечистую силу, — у них была колода настоящих карт, «дьявольских картинок», и они резались в девятку, в очко и другие отчаянно азартные игры на непомерные ставки. Потом Нэтс научился у брата игре в железку. Неизвестно, почему играли они всегда на доллары и во время игры были в масках. Они ругались и плевали. Игра шла не на наличные: они выдавали друг другу расписки и вели счет. И был момент, когда Нэтс задолжал Эдварду-Альберту более пяти тысяч долларов и еще половину этой суммы Берту — довольно солидный размах для мальчиков, которым еще не было тринадцати. Курить они не курили, боясь, как бы дома не заметили, что от них пахнет табаком. Нэтс попробовал было жевать табак, пустив для этого в ход подобранную где-то недокуренную папиросу, но последствия были столь быстры и столь неприятны для всех заинтересованных лиц, что опыт больше не повторялся.

Вот какова была невидимая жизнь Эдварда-Альберта, протекавшая втайне, под пристойным прикрытием его уклончивой сдержанности.

Его мать, видя, как часто он ходит пить чай к Берту Блоксхэму и Мак-Брайдам — хотя на самом деле он и не думал ходить к Мак-Брайдам, — предложила ему позвать этих мальчиков к себе.

Сперва он не захотел. Он опасался: что подумает мать о лексиконе Нэтса, если у того вдруг развяжется язык? А с другой стороны, как отнесутся прошедшие огонь, воду и медные трубы члены «Невидимой Руки» к его домашней обстановке? Мать стала настаивать.

— Это хорошие ребята, — сказал он.

Но тем больше оснований с ними познакомиться. Тогда он потребовал, чтобы был фруктовый торт и мороженое.

— Ну, конечно, милый, — ответила мать.

— На первый взгляд они могут показаться грубоватыми, — предупредил он.

— Все мальчики грубые, — польстила она.

Она приняла их ласково. Тот и другой явились подозрительно чистенькими; первое время оба были слишком заняты едой, чтобы показать себя с какой-либо Другой стороны. Они производили шум, но это был хороший, здоровый шум — главным образом когда они прихлебывали.

— Спасибо, мэм, — отвечали они на все угощения м-сс Тьюлер и некоторое время почти не произносили ничего другого. Окончание пира было отмечено удовлетворенными вздохами.

— Как бы я хотела иметь такой аппетит, как у вас, — заметила м-сс Тьюлер.

Критический момент наступил, когда м-сс Тьюлер спросила:

— Ну, что мы теперь будем делать?

Но она хорошо знала, что они будут делать. И хотите верьте, хотите нет — эти воплощения дьявола, эти игроки, которым ничего не стоило поставить на карту разом сотню долларов, эти прожженные удальцы, вокруг которых воздух содрогался от проклятий, вдруг снова превратились в детей. Члены «Невидимой Руки» играли в жмурки и в мнения и говорили: «Спасибо за вкусный чай, мэм», — как будто и в самом деле были теми хорошими мальчиками, какими их изображал Эдвард-Альберт.

Правда, Берт слегка икнул, произнося эти слова, но, кажется, мама не заметила.

2. Крикетный матч

Количество учеников в школе м-ра Майэма колебалось от девятнадцати до двадцати четырех, и все же Эдвард-Альберт, не пробыв там и двух лет, попал в число одиннадцати лучших, составлявших крикетную команду, и в последний год своего пребывания в школе участвовал в ежегодном матче с колледжем Болтера. До матча он не особенно увлекался этой игрой, но после него стал тем энтузиастом крикета, каким полагается быть каждому молодому англичанину.

Ученики м-ра Майэма летом играли в крикет в Риджент-парке, но зимой они не играли ни в какие игры, так как при игре в футбол мальчики очень пачкаются, и родители возражали. Однако м-р Майэм был убежден, что разумные физические упражнения на воздухе полезны для нравственности. Ему была ненавистна мысль о «слоняющихся» учениках, и в программу его заведения были включены «обязательные игры». Мальчики должны ложиться спать усталыми. Шапочки, фланелевые костюмы, башмаки и необходимый инвентарь можно получать от фирм, поставляющих школьное обмундирование, и притом по выгодным оптовым ценам. И даже наименее светские родители будут вознаграждены, убедившись воочию, что их отпрыск умеет вполне прилично играть в обществе в крикет. Заведомо солидный характер заведения явствовал из подбора цветов школы: черного с белым.

Ввиду такого расширения программы и принимая во внимание недостаточность собственного атлетического развития, м-р Майэм ввел в штат «спортивного руководителя», м-ра Плиппа. Это был превосходный молодой человек, женатый, преподаватель начальной школы, свободный по средам после полудня и, кроме того, готовый считать бойскаутские вылазки и походы по Примроз-хиллу «обязательными играми» на зимний сезон.

Чтобы довести организацию спортивного дела в школе до конца, оставалось только устроить несколько матчей, и тут м-ру Майэму посчастливилось столкнуться с директором колледжа Болтера в тот момент, когда тот наблюдал за «тренировкой» своих учеников, ломая голову над тем же самым вопросом. Колледж Болтера в Хайбери был маленьким фешенебельным частным заведением, где воспитывались главным образом мальчики, действительные или предполагаемые отцы которых находились далеко в тропиках. На спортивных куртках у них красовался британский флаг, шапочки были красно-бело-синие, а качество игры как будто не так уж недостижимо возвышалось над уровнем школы Майэма. Так было заключено соглашение о матче — нет, о ежегодных матчах в крикет, и матчи эти устраивались уже несколько лет подряд до того, как Эдвард-Альберт поступил в школу. Выигрывал по большей части колледж Болтера благодаря тому, что выставлял в составе своей команды поджарых, гибких и загорелых «старичков» или же «новых преподавателей», которые никогда вторично не появлялись.

Против «старичков» никто не возражал. Отводить их было бы невеликодушно. Но школа Майэма была моложе и малочисленной и потому подобных резервов не имела. На счету болтеровцев было семь побед подряд. И притом с огромным преимуществом. Если они начинали, то забивали сотню или около того и объявляли. А когда начинала школа Майэма, то счет редко превышал пятьдесят. Один раз получилась ничья из-за драки с игравшими на соседнем поле, вызванной столкновением между одним фильдером, который старался поймать сильно пущенный мяч, и багсменом болтеровцев, перехватившим его.

Как ясно из предыдущего, Эдвард-Альберт вышел на это ежегодное состязание чрезвычайно неохотно, без всякой надежды на успех. Он делал все, чтобы его освободили от участия, но безрезультатно. Штаны ему дали слишком длинные; рукава не хотели держаться засученными. Он чувствовал себя самым жалким и ничтожным из божьих созданий. Крикетные мячи твердые, и что с ними ни делаешь, все получается не так. Его прозвали Размазней. Колледж выставил длинного, уже взрослого «старичка» — какую-то смесь Споффорта и Раньитсинджи, и еще более огромного «нового преподавателя». И никогда еще так не бросалась в глаза разница в росте между директором колледжа и м-ром Майэмом. Что ж, во всяком случае, это не вечно будет длиться, говорил себе наш юный герой. А в глубине мрачной перспективы вырисовывался традиционный товарищеский чай.

Конечно, по жребию колледж вышел первым. Он открывал игру. Счастье было на его стороне. По крайней мере так казалось. М-р Плипп остановил свой взгляд на Эдварде-Альберте, как будто не зная, куда его поставить. Ах, он не принесет никакой пользы, куда бы м-р Плипп ни поставил его. За ворота? Прекрасно, он будет стоять за воротами…

М-р Плипп приготовился к подаче. У него сильная подача, и надо сдвинуть ноги, чтобы мяч не проскочил между ними. Его мячи очень больно бьют по рукам. Трудно решить, что лучше сделать. Чем дальше отойдешь, тем длинней получится полет мяча и легче будет взять его… Если как следует отойти, мяч в конце концов покатится по земле и остановится сам собой, но все они начнут орать, когда будешь стараться кинуть его.

Как быть? М-р Плипп подал сигнал, и м-р Майэм, стоявший вратарем, в больших перчатках и наголенниках, повернулся, чтобы повторить его. М-р Плипп как будто хочет, чтобы Эдвард-Альберт стоял поближе и правей. Разве никому не нужно быть за воротами? Но там, ближе, гораздо опаснее. На поле мяч может сбить и оглушить так, что опомниться не успеешь. Не притвориться ли больным и уйти домой? А потом, получить нагоняй от м-ра Майэма? Вместо чая?

Эдвард-Альберт затрусил к назначенному месту.

Обряд игры начался. Середина? Нет, немножко левей. Вот так. Плэй!

«Старичок» с битой, ударив по воротам, послал мяч точно на черту. Мяч прошел в футе от Эдварда-Альберта. Шесть.

— Больше жизни, Тьюлер! — крикнул м-р Плипп не особенно ласково.

Эдвард-Альберт на мгновение отвлекся от игры, чтобы обменяться угрожающей гримасой с Нэтсом. Тут в него попал мяч.

Удар был такой сильный, что на мгновение ему показалось, будто он видит два мяча: один — у своих ног, другой — убегающий прочь. Батсмены колледжа побежали.

— Играем, сэр? — крикнул дьявол «старичок». — Скорей, сэр!

Они делали уже вторую перебежку.

— Да ну же, Тьюлер! — крикнул м-р Майэм. — Жизни, жизни!

Эдвард-Альберт с трудом поднялся на ноги, схватил мяч и, собрав все свои духовные и телесные силы, кинул его во вратаря. Мяч пролетел примерно в полутора ярдах от последнего и сбил с ворот верхнюю перекладину. Бита черного дылды скользнула по его полоскам с пятисекундным запозданием. Эдвард-Альберт не сразу понял, до чего ему повезло.

— Ну как, сэр? — спросил м-р Майэм, и судья ответил:

— Выбит.

— Хороший бросок, Тьюлер! — сказал м-р Плипп. — Отлично! Как раз то, что нужно.

Эдвард-Альберт вырос примерно на дюйм и позабыл о том, что у него, наверно, шишка на затылке.

— Я решил, что лучше бить прямо по воротам, сэр, — ответил он.

— Вот именно, вот именно.

— Ты поступил совершенно правильно, — подтвердил м-р Майэм. — Мы еще сделаем из тебя игрока, Тьюлер. Давно ты не был таким молодцом.

На минуту игра была прервана криками: «Благодарим, сэр! Благодарим!» К ним залетел мяч с соседнего поля, и в этой общепринятой для таких случаев форме их просили вернуть его. Вот он у самых ног судьи. (Значит, тогда действительно был второй мяч!) «Старичок» рассеянно поднял его и послал высоко вверх — обратно, после чего ушел с поля к запасным, чтобы предаться размышлениям о своей преждевременной отставке. Он рассчитывал роскошно провести весь день до самого вечера в вольном, беззаботном гонянии мяча. Но его заменили мальчиком, который, в свою очередь, был сражен третьим из ударов м-ра Плиппа, известных под названием «гугли» и представлявших собой любопытный способ замедленной подачи оверармом, производивший могучее гипнотическое действие на молодежь.

— О-оу-вер.

Тут произошло страшное событие. М-р Плипп велел Эдварду-Альберту боулировать. Он велел ему боулировать. Он держал мяч в руке; Посмотрел на него: хотел было подавать, потом остановился, видимо, под влиянием какой-то мысли, и приказал боулировать Эдварду-Альберту Тьюлеру.

М-р Плипп был известен как один из искуснейших крикетных стратегов, но то, что он велел Эдварду Тьюлеру взять на себя подачу, едва не поколебало доверие его поклонников. Он вполголоса тщательно проинструктировал своего ученика:

— У этого длинного парня сильный удар; он привык к обыкновенной хорошей подаче. А ты пошли ему понизу, чтоб захватить его врасплох, как ты умеешь. Понял? Чуть поддай, если хочешь. Не беда, если он разок-другой выбьет тебя за черту. Я знаю, что делаю.

И, еще раз вдумчиво поглядев на мяч, он передал его Эдварду-Альберту.

— Подавай в сторону стойки, — прибавил м-р Плипп. — И меняй темп. Пусть он отбивает.

Гордость и страх мешались в душе Эдварда-Альберта, когда он получил в руки мяч. Полоски мяча на ощупь производили какое-то странное, непривычное впечатление. Он какой-то стертый, подумал Эдвард-Альберт… Но надо боулировать. Если дать примерно на ярд правей, можно попасть в ворота. Так часто бывает. Так он и сделает. Сначала даст короткий и низкий удар. Мяч быстро коснулся земли и, медленно покатился к воротам. Великан, теперь казавшийся чуть ли не десяти футов ростом и необыкновенно широким в плечах, ждал его приближения в какой-то нерешительности. Мяч был не из тех, с какими он привык иметь дело. Он не ожидал такого слабого удара. И попросту преградил ему путь.

— Славно боулировал, Тьюлер! — насмешливо крикнул ему Нэтс.

Смеется? Ладно. Зато в следующий раз…

Наш герой решил варьировать способ атаки. Он сделает несколько обыкновенных низких ударов в ноги великану. Один быстрый, а потом один медленный, срезанный. Вон туда. Может быть, не достанет. Сперва быстрый. Эдвард-Альберт вложил всю силу в удар. Увы! Мяч пошел вверх — настоящая свеча. Он запустил его прямо в небо. Но великан, ожидавший опять короткого броска, выступил вперед, чтобы срезать его сильным ударом. Этот странный мяч, летящий высоко в воздухе, сбил его с толку. Он заколебался и упустил момент. Сообразил, что надо делать, на какие-нибудь полсекунды поздней. Вышел за черту ворот и ударил наотмашь. Что-то свистнуло, щелкнуло. С ворот упала перекладина. Хлоп! — и мяч в перчатках м-ра Майэма. К удивлению Голиафа, к удивлению Эдварда-Альберта, к удивлению всех присутствующих, мяч попал в стойку.

— Как, судья? — послышался удивленный голос м-ра Майэма, схватившего мяч.

— Выбит! — донесся приговор.

— Чер-р-т дер-р-р-р-ри! — заорал Нэтс, и никто не остановил его.

Размазня начисто выбил Голиафа. Выбил начисто, да-с!

Остальные подачи ничем не были замечательны. Двое из команды колледжа сделали две перебежки, был промах, и, как ни странно, Эдварду-Альберту больше не предлагали боулировать. Задняя линия защиты была прорвана. М-р Плипп возобновил свои знаменитые «гугли», м-р Майэм пробил три раза, и последний игрок сошел с поля.

Колледж вышел со счетом двадцать четыре, из них восемнадцать фактических перебежек, один промах, три игры в одиночку против двух и два низких мяча — вследствие того, что м-р Майэм пересек черту. Перед черно-белыми открылась наконец возможность победы. Теперь она была действительно близка. М-р Плипп обнаружил необычную для него склонность к резким ударам, забил шестнадцать и в конце концов был выбит Голиафом. М-р Майэм осторожно набрал пятерку и был чисто выбит тощим и длинным «старичком», который тоже сделал четыре одиночных игры во время своей подачи. Эдвард-Альберт, правда, не получил перебежки, но остался на поле до конца подачи и унес свою биту победоносно, «не выбитый из игры». Оставалось только кричать ура. Школа выиграла с превышением в шесть голов, и Эдвард-Альберт стал героем дня.

— Славный матч! — заметил директор колледжа, пожимая м-ру Майэму руку.

— Берт хотел покидаться кое с кем из ребят, но оказалось, что м-р Плипп спрятал мяч в карман.

— Нет, нет, они увидят, как ты мажешь, — заявил он Берту с неожиданным раздражением.

Команда колледжа удалилась в полном порядке, обсуждая острые моменты игры, а победители построились в колонну, воодушевленные перспективой традиционного парадного чая (булочки с коринкой и варенье и приходящие ученики в качестве гостей).

У выхода из парка к м-ру Майэму подбежал запыхавшийся юноша во фланелевом костюме.

— Простите, — сказал он. — Вы, кажется, почти все время играли не тем мячом.

С этими словами он вынул хорошенький новый красный мяч и протянул его директору школы.

— Хм, — важно произнес м-р Майэм, — этот мяч действительно похож на наш, но…

Он оглянулся на удаляющихся студентов колледжа. Они были уже далеко и не могли слышать. Он обратил многозначительный смущенный взгляд на м-ра Плиппа:

— Странно!

М-р Плипп взял мяч, сейчас же спрятал его в карман и с величайшей поспешностью вынул оттуда другой.

— Вот ваш, — сказал он.

— Да, это наш, — подтвердил юноша. — Наш — Лиллиуайт. А ваш — Дьюк. Надеюсь, что это не отразится на ваших результатах. Мы сразу не заметили.

— Я два раза пробил за черту, — заявил м-р Плипп. — Может быть, тут и произошел обмен. В самом конце игры.

— Мне кажется, это случилось гораздо раньше, — возразил юноша. — Я, правда, не знаю, каковы на этот счет правила игры Мэрилебонского клуба.

— Я тоже, — ответил м-р Плипп.

М-р Майэм соображал. Несколько мгновений длилось молчание. Потом он кашлянул, и украшенное обильной растительностью лицо его приняло строгое выражение.

— Допустим, — заявил он, — что во время данной игры в какой-то момент имела место временная благоприятная замена одного мяча другим. В таком случае возникает вопрос, была ли эта замена намеренной и злостной или же она явилась результатом какого-нибудь совершенно невинного недоразумения, в первом случае мы не имели бы права на звание победителей. Да, сэр. Никакого права. Мы должны были бы объявить данное состязание недействительным, как… — он поискал подходящее выражение, — как non sequitur…[4] Но поскольку, напротив, произведенная игроком замена не имела мотивов злонамеренных и бесчестных — а я знаю юношу Тьюлера как одного из самых серьезных, христиански настроенных своих воспитанников, настоящее дитя господне, не говоря уже о том, что он в тот момент испытывал довольно сильную боль от удара мячом, — я без малейших колебаний заявляю, что не только мы вправе считать свою победу действительной, но что так было суждено и предназначено свыше. Созвездия — если позволительно говорить об этом со всем смирением и страхом божиим — в течении своем соревновали нашему успеху, и было бы чистейшей неблагодарностью — неблагодарностью, говорю я, — проявлять суемудрие по поводу этой победы.

Юноша глядел на м-ра Майэма с почтительным восхищением.

— К этому нечего прибавить, сэр, решительно нечего, — промолвил он, подбросив свой мяч и снова поймав его.

— Я безусловно согласен, — заявил м-р Плипп.

М-р Майэм и м-р Плипп торопливо продолжали свой путь, чтобы догнать сдвоенную цепочку ликующих победителей. Оба шагали в глубокомысленном молчании. У них не было никаких оснований воздерживаться от беседы, но, как ни странно, ни тот, ни другой не мог придумать подходящей темы. Наконец у самого дома Плипп произнес одно только слово:

— Тьюлер…

— Об этом не может быть и речи, — оборвал м-р Майэм, прекращая разговор.

Мальчики, никогда прежде не находившие приветливого слова для Эдварда-Альберта Тьюлера, теперь, толпясь в темном коридоре и классной комнате, восхваляли его достижения, подробно их разбирали и заискивали перед ним!..

Вот каким образом он сделался энтузиастом крикета, стал следить за результатами состязаний, собирать снимки выдающихся игроков и наблюдать игру всюду, где только к этому представлялась возможность. Теперь он мог наблюдать игру любого класса, сопровождая ее поощрительными замечаниями: «Хорошая перебежка, сэр!», «Выбивайте их, сэр!»

Сам он играл не особенно много: необходима осторожность, чтобы не испортить своего стиля игрой с более слабыми противниками. Но в мечтах, посвистывая на своя манер, он не раз отращивал огромную бороду или надевал фальшивую и превращал У.Дж.Прейса в простого предвестника его собственной, более эффективной и победоносной подачи. Или он возвращался в павильон сверх-Споффортом своего времени, а в аплодирующей толпе находились Берт и Нэтс, с изумлением убеждавшиеся, что этот дьявольский мастер биты — не что иное, как одно из бесчисленных обличий их закадычного и все же таинственного друга, молчаливого Тедди Тьюлера.

На этом основании слова «игра в крикет» стали у него тем употребительным выражением, которое до сих пор полно значения для каждого англичанина, хотя ни один англичанин не может объяснить, что именно оно значит.

В его манерах появилась какая-то особенная самоуверенность. До сих пор первенствующая роль принадлежала Берту, но теперь положение изменилось. А в один прекрасный день Хорри Бэдд, шутя боднув по привычке нашего героя в спину, нарвался на нечто совершенно неожиданное. Раньше Эдвард-Альберт не был склонен протестовать против этих маленьких знаков дружеской приязни. Но тут вдруг повернулся к нему и зарычал:

— А ну не лезь!

И совершенно не по правилам дал Хорри оплеуху и сейчас же изо всех сил вторую. Он взял Хорри на внезапность и на испуг. Хорри любил кулачный бой — пощечины не входили в ассортимент его приемов. Он никогда никому не давал оплеух. Он громко завыл. Несколько дней на лице его оставались красные следы.

— А будешь хамить, так я еще не так тебя отделаю, — заявил Эдвард-Альберт.

3. Метаморфоза человека

Так Эдвард-Альберт из младенчества перешел в детский возраст, а затем приблизился к тому своеобразному периоду в жизненном цикле человека, который ознаменован радикальной переменой и носит название отрочества.

Определение «радикальный», как и все другие определения, встречающиеся в этом правдивом повествовании, употреблено здесь обдуманно. Речь идет о метаморфозе; правда, изменения в данном случае менее наглядны, чем при переходе от головастика к лягушке, но все же, как утверждают мои знакомые зоологи, у человека они резче, чем у большинства других сухопутных животных. Ваша кошка, например, не знает ни одного из тех явлений трансформации, которые происходят с ней. У нее не начинают вдруг расти волосы на неожиданных местах, ее мяуканье не переходит в львиный рык, она не теряет зубов и не получает серию новых взамен, не покрывается прыщами и не становится неуклюжей в результате неустойчивости, которая внезапно проявляется в обмене веществ и в нервной системе. Ваш котенок превращается в кошку, но совершает этот переход постепенно и изящно; это существо определенное и законченное с того момента, как у него открылись глаза на мир; никаким метаморфозам оно не подвержено. А то животное, которое называется человеком, переживает метаморфозу. И Эдвард-Альберт Тьюлер, согласно законам, которым подчиняется наш вид, тоже пережил ее.

Может быть, вам покажется неожиданной мысль, что метаморфоза, подобная метаморфозе лягушки, свойственна человеку в гораздо большей степени, чем большинству других сухопутных животных. Но не моя вина, что вы этого не знали. Я в меру своих слабых сил сделал все, чтобы помочь вам и всем нашим современникам выбраться из глухих дебрей устарелых, неправильных представлений, ложных понятий, самодовольной ограниченности и глубокого невежества, в которых мы так безнадежно запутались. Я боролся с классической школьной традицией, не жалея сил. Если мысль о метаморфозе представляет для вас нечто неожиданное, браните тех негодных шарлатанов, которые претендовали на роль ваших учителей. Если вам покажется необычным и ошеломляющим то, что здесь написано — здесь и дальше, в первой главе третьей книги, — это их вина. Некоторые из нас, кому посчастливилось хотя бы отчасти получить настоящее образование, старались восполнить пробелы в вашем. Мы составили и тщетно пробовали добиться введения в школьный обиход серии энциклопедических руководств, из которых самым важным для нашей темы является «Наука жизни»[5]. В последнем — однотомном — его издании обзор достижений в этой области доведен до 1938 года. Вам необходимо прочесть эту книгу от доски до доски, так как без этого нельзя понять того, что делается вокруг нас, и быть на высоте современных, гигантски возросших требований жизни.

Но для наших непосредственных задач достаточно будет познакомиться с диаграммой и текстом к ней, которые я заимствовал из одной статьи д-ра У.Дж.Грегори, помещенной в «Трудах Американского философского общества». Вы найдете все это в конце книги, в «Приложении». Если вы познакомитесь с этой диаграммой, а также с другой, которая помещена перед ней и представляет собой итог всех наших сведений об эволюции плацентарных млекопитающих, вам станет понятным все, что я говорю здесь о метаморфозе человека и что буду говорить дальше, в книге третьей, о крайне низкой ступени, занимаемой Homonid'ами на лестнице бытия. В противном случае вы не поймете, до какой степени низко помещается Эдвард-Альберт на этой лестнице. Вы можете сопоставить данные д-ра Грегори со статьями «Приматы» и «Полуобезьяны» в энциклопедии. Вы можете, если угодно, дополнить сообщаемые д-ром Грегори сведения, ознакомившись в любом зоопарке с маленьким существом из семейства лемуров, так называемым Tarsier Spectrum, или с его чучелом в зоомузее. Он — обитатель Малайи, и в его движениях и взгляде есть что-то напоминающее нашего Эдварда-Альберта; это маленький, хвостатый, ведущий ночной образ жизни, покрытый шерстью и очень пугливый Эдвард-Альберт. Между прочим, один из его ископаемых родственников эпохи эоцена, судя по костям, был так похож на человека, что его окрестили Tetonius homunculus — первичным человечком (Strubei). Он гораздо ближе к вашему непосредственному предку, чем эта страшная особа — великолепная черная горилла. Он был очень близок к нашему предку и к предкам всех простых и человекообразных обезьян; но в то время как они ответвились от нашего родословного древа, стали развиваться в особом направлении, без всякой возможности вернуться вспять, и сделались нашими родственниками в разной степени родства, подотряд полуобезьян стал развиваться прямо в сторону Hominid'ов и в нашу.

После всех этих объяснений, в которых не должно было быть никакой надобности, вы, возможно, поймете, почему я хочу настаивать на замене видового названия Homo sapiens более скромным Homo Тьюлер. Мне очень жаль, если для вас окажется не совсем легко воспринять ход моей мысли. Я не стану порицать вас за это, но посочувствую вам. Вы невинная жертва своего воспитания.

Все вышеизложенное — вовсе не отклонение от темы. Я дал обещание писать о Тьюлере и пишу о Тьюлере. Но я должен был указать место, занимаемое им в мироздании. Место, которое вместе с ним занимаем и мы. Я хочу рассказать вам все, что мне известно о Тьюлере, я буду анатомировать и доказывать на живом материале, но будь я проклят на все те немногие годы, которые мне еще осталось прожить, если я соглашусь написать хоть одну оппортунистическую или компромиссную строчку о нашем происхождении в угоду всем Тьюлерам в мире. Мы — низкая, отсталая порода. Трудно найти в зоопарке четвероногое, которое было бы столь же дурно организовано, слабо развито, незаконченно и неполноценно, как мы. Пойдите посмотрите, например, как грациозны и совершенны тигр, газель или тюлень.

По мере развития метаморфозы Эдварда-Альберта в его внутренний мир все глубже вторгались две группы вопросов. Перед ним все ясней вырисовывалась необходимость готовиться к тому, чтобы, как говорится, зарабатывать на жизнь, и в то же время над ним все сильней нависал и охватывал его комплекс влечений, страхов, запретов и торможений, связанных с тем напором пола и половым опытом, которого с такой тревогой ожидала его мать. Займемся сперва менее сложным из этих двух моментов.

4. Наследие феодализма?

«Зарабатывать на жизнь». Эта формула стала звучать для него неясной угрозой еще до того, как умерла его мать.

— Тебе ведь придется зарабатывать себе на жизнь, когда меня не будет, — говорила она ему всякий раз, когда он приставал к ней, заставляя ее решать за него задачей.

Мысль об уроках, достаточно неприятная сама по себе, даже когда имеешь мать, на которую можно свалить их, не становилась привлекательнее от того, что к ней примешивалась мысль о необходимости зарабатывать Да жизнь, когда матери уже не будет. Он старался, Пока возможно, не думать об этом.

Англичанин Джордж Оруэлл, троцкистский журналист с огромными ногами, очень храбро сражавшийся в Испании, произвел недавно обследование литературы, поглощаемой английскими и американскими юношами и девушками накануне их превращения из головастика в лягушку. На основе своего материала он сделал ряд обобщений, которые я уже отчасти позабыл, — так что, мне кажется, с моей стороны не будет нарушением обязательства не допускать в этой книге никаких идей, если я приведу одно его замечание, которое застряло у меня в памяти. Между тем оно сильно облегчит правильное представление о том фоне, на котором протекало отрочество Эдварда-Альберта.

Оруэлл утверждает, что, судя по этой литературе, как в вопросах пола, так и в вопросах выбора профессии либо американская молодежь отличается преждевременным развитием, либо английская — известной отсталостью. Отсталость эта имеет свои преимущества. Благодаря более позднему пробуждению интересов зрелого возраста английские юноши и девушки могут отдавать больше душевных сил учению, а потому они более уравновешенны и больше успевают в школьных занятиях, чем их американские сверстники. Этого нельзя объяснить сколько-нибудь существенными расовыми различиями. У населения Англии кровь едва ли чище, чем у населения Америки. В чем же причина?

Я много думал над этим вопросом — вовсе не для того, чтобы распространяться на эту тему в данной книге, а просто для себя. И вдруг мне стало ясно, что, хотя Эдвард-Альберт родился в глухом переулке Кэмден-тауна, в той человеческой плавильне, которая называется Лондоном, отец и мать его, как и их предки, жили в феодальном мире, том феодальном мире, от чьих, пусть даже слабых, пут тринадцать колоний окончательно и бесповоротно избавились полтора столетия назад. Все, что американский читатель найдет странного в моем герое, объясняется именно этой разницей. Феодальный мир! Я нашел ключ. При этих словах все обобщения улетучиваются и факты вновь вступают в силу.

Мать м-сс Тьюлер была уроженкой одного из центральных графств; она родилась под сенью помещичьего дома и получила, так сказать, вполне феодальное воспитание. Баптистские связи объяснялись тем, что Воробышек происходил из баптистской семьи, принадлежавшей к местной общине Кэмден-тауна. Там был приобщен к тайнам религии его дед, но сам Воробышек так и не изведал благодати крещения, и супруги, вероятно, причалили бы опять к англиканской церкви, если бы не его явная неспособность находить нужное место в молитвеннике. Жена чувствовала неловкость за него. С баптистами было проще.

За вычетом этого маленького несходства, у Ричарда Тьюлера было столь же феодальное происхождение, как и у его жены. Он принадлежал к четвертому поколению искусных лондонских ремесленников и работал с фирме, имевшей королевский торговый патент с тех самых пор, как такие патенты стали выдаваться. Счета ее были украшены королевским гербом и надписью: «Основана по указу Его Величества». Дед и отец его тоже всю жизнь проработали у Кольбрука и Махогэни, испытывая так же мало желания покинуть эту фирму, как фирма — уволить их. Само собой разумеется, Кольбрук и Махогэни обеспечивали их пенсией на старости лет, помогали им улаживать домашние затруднения, принимали участие в судьбе их детей.

Именно эти феодальные пережитки, до сих пор проникающие во все области общественной жизни Англии и придающие ее литературе, нравам и понятиям тот специфический тон показного благородства, который так озадачивает и раздражает американцев, были основной причиной того, что наш герой, вместо того чтобы, подобно молодому американцу, молодому еврею или молодому дикарю, бурно наслаждаться своей юностью, продвигался по ней осторожно, так сказать, задом наперед, стараясь уверить самого себя и весь окружающий мир, будто ее вовсе нет, а если б она и была, это не имело бы ровно никакого значения.

5. Отчаянное предприятие

Необузданные юноши только о том мечтают и разговаривают, как бы преуспеть в жизни. У юного Баффина Берлибэнка, поступившего в школу м-ра Майэма приходящим, на короткий срок, пока не освободится вакансия в Моттискомбе, дома царила атмосфера наживы и говорили только о деньгах, откровенно перед ними преклоняясь. Он слышал удивительные рассказы о «молодом Хармсуорте» и «старом Ньюнесе». Молодой Хармсуорт жил прежде в Кэмден-тауне, совсем близко, можно сказать — за углом; отец его был незадачливым кэмдентаунским адвокатом. А юноше удалось где-то занять денег; он стал выпускать листок под названием «Вопросы и ответы», потом еще один — под названием «Веселая смесь», и теперь у него ни много, ни мало — миллион. Совсем молодой — и уже миллион. А Ньюнес был никому не известным деревенским аптекарем, пока в один прекрасный день не прочел в газете какую-то утку. Тут он сказал жене: «Вот это утка так утка!» И тут ему пришла мысль: почему бы не издавать журнал, набитый сплошь такими утками, всякой всячиной, набранной отовсюду понемножку? Он вложил в это дело небольшой капиталец и теперь страшно богат. Страшно богат. Подумайте! Ведь ему принадлежат чуть не все фуникулеры в мире.

— А что такое фуникулер? — спросил Эдвард-Альберт.

— По крайней мере так папа говорит, — продолжал Баффин, уклоняясь от ответа. — А я хочу заняться автомобилями… Да, автомобилями. Последний грош в это дело вложу. Очень выгодно. Производство их дорогое и всегда дорогим останется. Папа говорит, тут нужны искусные, квалифицированные рабочие, а таких не получишь задешево. Мало того, если спрос будет расти, так и цены будут подниматься. Понятно? Так что уж дешевле, чем сейчас, новый автомобиль стоить никогда не будет. И врачам, коммивояжерам и простой публике придется обходиться машинами подержанными или с брачком. Ну вот, чем тебе не заработок? Только загребай. Купил, отделал, как новенькую, и продал в рассрочку или сдал напрокат. Через несколько лет только графы, герцоги да миллионеры будут кататься в нарядных новых автомобилях. На десять машин одной новой не придется. Вот увидишь.

— А ты не думаешь, что как-нибудь научатся выпускать дешевые автомобили? — заметил Эдвард-Альберт Тьюлер.

— Уже пробовали. В Америке. Папа это все хорошо знает. Там есть один такой — Генри Форд. Дешевые выпускает. Так это просто смех. Дребезжат. Страшны, как смертный грех. Разваливаются на ходу. Он сам над ними смеется. А то еще есть газогенераторные. Котлы на колесах. Гаснут при сильном ветре. На днях папа сам видел, как один заглох. Нет! Автомобиль для человека среднего достатка — это подержанная машина из вторых, третьих, четвертых рук, высококачественная, заново отделанная, хорошо отремонтированная. Теперь ходит много автомобилей, которые и через двадцать пять лет ходить будут. И вот на этом-то Баффин Берлибэнк рассчитывает немножечко заработать. Тут-то мы и погреем руки. Понимаешь? Покупайте автомобиль только у Баффина Берлибэнка. Послушайте его совета. У него огромный выбор. Автомобиль для всех. В этом деле есть любопытные особенности, неожиданные повороты. Папа говорит, например, что автомобили бывают разного урожая. Можешь себе представить?

— Как это разного урожая? — спросил Эдвард-Альберт.

— Папа говорит, что их расценивают, смотря по тому, в каком году они выпущены. Это очень важно. Надо следить за всем, смотреть в оба.

Воодушевленный верой в свои деловые способности, Баффин организовал в школе настоящее предприятие по покупке и продаже велосипедов, внушив этим уважение к себе даже м-ру Майэму Приобретая один велосипед, вы являетесь розничным покупателем и должны уплатить полную цену: по договору с оптовиком, продавец не имеет права продавать вам велосипед по цене ниже установленной. Но предположим, вы уговорились с несколькими знакомыми и организовали фирму, с определенным адресом, с фирменными бланками — все как полагается. Тогда вы можете заказать полдюжины велосипедов по оптовой цене, так что они обойдутся вам — Баффин не называл точной цифры — на двадцать пять или тридцать пять процентов дешевле.

— Иначе говоря, — продолжал он, быстро сделав подсчет в уме, — вы за те же деньги получите шесть машин вместо четырех.

— Почти, — прибавил он, заметив, что м-р Майэм медленно и серьезно проверяет его расчеты.

Дело в том, что он как-то после занятий поделился своей идеей с м-ром Майэмом, а тот заинтересовался и теперь глядел на него благосклонно и даже как будто с уважением.

Таким образом, в Кэмден-тауне появилась новая фирма под названием «Б.Берлибэнк и Кo ». Официальной резиденцией служил ей газетный киоск. Необходимый капитал образовался из взносов м-ра Майэма и Нэтса Мак-Брайда, а также оплаченного авансом заказа, полученного от Берлибэнка-отца, который хотел дать сыну возможность испытать свои деловые способности, а заодно подарить ему ко дню рождения велосипед. В конце концов в адрес фирмы были присланы и после некоторого препирательства помещены у киоскера в сарае шесть блестящих новеньких велосипедов.

— А теперь, — объявил наш юный предприниматель, выдав трем своим компаньонам три велосипеда по оптовой цене, — мне остается только продать остальные три по рыночной цене, и я заработаю…

Были некоторые осложнения с накладными расходами; пришлось заплатить за фирменные бланки и т.п. Возникли также непредвиденные затруднения при подыскании таких жителей Кэмден-тауна, которые желали бы в самом срочном порядке купить велосипед по рыночной цене. Баффин уговорил газетчика поставить одну из оставшихся машин в киоске и повесил на ней надпись: «Скидка — 10%. Легкий брак». Но через несколько дней газетчик потребовал, чтобы ее убрали, так как покупатели, приходившие за газетами или папиросами, ушибали ноги о педаль и ругались на чем свет стоит.

В расспросах Баффина стали слышаться нотки уныния.

— Не знаете ли вы случайно кого-нибудь, кто хотел бы приобрести новенький велосипед в прекрасном состоянии почти по оптовой цене?

Он бродил по улицам и всматривался в лица прохожих, надеясь прочесть в них желание обзавестись велосипедом. В разговоре он то и дело упоминал о случайных неудачах, об опыте, на котором учатся.

— Это не так выгодно, как я думал. У меня было слишком мало средств для начала. Если бы мне не надо было переходить в Моттискомб, я бы рискнул еще раз. Попросил бы отпустить мне двенадцать машин в кредит на три месяца, — заметьте, двенадцать. Снял бы витрину и устроил бум. А по истечении срока уплатил бы из прибыли и получил бы новый кредит. Потолковал бы, и мне бы дали. Я теперь в этом деле разобрался… Позвольте вам сказать, что придет день, когда все вы тут, трусливые зайцы, будете вспоминать, как Баффин заплатил за свой первый опыт сорок фунтов — очень может быть, что до этого дойдет, — заплатил сорок, а приобрел миллион.

— А что если он так и не продаст своих велосипедов? — заметил как-то Эдвард-Альберт, свистя на свой манер. — Если ему не позволят там, в Моттискомбе? Славная получится история.

Так оно и было. Баффин уехал в Моттискомб, и звезда Берлибэнков никогда уже больше не всходила над горизонтом Эдварда-Альберта. Во всяком случае, успех не сопутствовал их начинаниям. Видимо, Берлибэнк и Сын слишком израсходовались на подержанные автомобили, прежде чем узнали о применении стандартов в массовом производстве.

Эдвард-Альберт наблюдал этот взрыв предприимчивости сперва с завистливым неодобрением, когда думал, что затея может увенчаться успехом, а потом с тем чувством злорадства («Я ведь говорил!»), которое представляет собой одно из утонченнейших наших наслаждений в этой юдоли печали и Слез.

Но одобрение умственных способностей Баффина со стороны м-ра Майэма, хоть и недолго продолжавшееся, глубоко поразило нашего героя. В этом было что-то суетное. Казалось бы, м-р Майэм должен стоять выше всякой суеты. Во всяком случае, он прекрасно выпутался, так же, как и Нэтс… Тут было о чем подумать.

6. Первые шаги во французском

Феодальная основа мышления Эдварда-Альберта совершенно исключала для него возможность участвовать в подобного рода коммерческих комбинациях. Его установка сводилась к тому, чтобы ничего не делать до тех пор, пока не прикажут. Да и тогда еще успеется.

«Зарабатывать на жизнь», по его понятиям, значило найти «место», занять «положение» — слова, вызывающие представление о чем-то неподвижном. Прекращаешь при первом удобном случае опасное плавание по жизненному потоку и пускаешь корни. Находишь такую службу, где можно поменьше работать и побольше получать — желательно с периодическими прибавками и пенсией в перспективе, — и обосновываешься на ней, доверяя вышестоящим, восхищаясь ими, но в то же время по возможности избегая принижающего общения с ними. Заводишь свой собственный уютненький домашний очаг, но об этом позже. Придумываешь себе любимое развлечение, чтобы скрашивать часы досуга, посещаешь крикетные матчи, играешь в гольф и так понемногу пятишься к могиле, в которой тебя схоронят, какими бы ты ни обладал талантами. Почтительная, но тупая покорность, безоговорочное и благоговейное почитание высших, как сказано в добром старом катехизисе, — таков был феодальный идеал.

Еще до смерти матери Эдварду-Альберту пришлось задуматься над проблемой своего социального самоопределения и вот по какому случаю: ее знакомая как-то заметила, что, пожалуй, самое солидное положение, к которому может стремиться скромный, верующий юноша, — это положение клерка газовой компании. Чтобы оказаться достойным такого места, лучше всего, по словам этой дамы, два раза в неделю посещать вечерние занятия в Имперском колледже коммерческих наук и пройти там курс обучения конторскому делу. Окончившим выдаются удостоверения об их подготовке во всех отраслях конторского искусства — письмоводстве, простой и двойной бухгалтерии, торговом счетоводстве, калькуляции, стенографии и элементах французского языка — не французском языке, а элементах французского, что бы это ни значило. Этот курс специально рассчитан на то, чтобы из грубого и примитивного человеческого существа выработать клерка газовой компании, и ей доподлинно известно, что компания обращается в колледж и принимает окончивших курс без всяких сомнений. Согласно своей обширной программе, колледж готовит специалистов и для многих других видов деятельности — низших чиновников, канцеляристов и т.п. Но особенно поразил ее воображение один клерк газовой компании, с которым ей пришлось познакомиться. Такой милый молодой человек.

Сперва Эдвард-Альберт слушал рассеянно, но потом прислушался внимательнее и задумался. Колледж находился в Кэнтиш-тауне; забор его производил внушительное впечатление, но Эдварда-Альберта привлекала не столько перспектива застрять на должности клерка газовой компании, сколько возможность ходить вечером в колледж, без всякого наблюдения и надзора, по волшебно освещенным улицам. Можно будет уходить пораньше и возвращаться попозже: он был уже искушен в таких незаметных уклонениях от контроля. В нем еще много было мальчишеского легкомыслия и неизрасходованного романтизма «Невидимой Руки».

А на обратном пути можно будет задерживаться у сверкающих соблазном фасадов кино. Можно будет останавливаться, рассматривать и читать все, что выставлено для обозрения и прочтения, и любоваться увлекательными фото. Глядеть на входящих. Сам он не будет входить. Это было бы нехорошо. Но спросить, сколько за вход, можно. Ведь при этом ничего не увидишь. А если в конце концов он когда-нибудь и войдет? Это будет грех, конечно, страшный грех — непослушание, обман и все такое… Вдруг тебя переедут на обратном пути и ты попадешь с этим грехом прямо в ад…

Ну а если не переедут! Красивые женщины, крупно, во весь экран. Поцелуи. Разбойники увозят красавиц на седле. Перестрелка. Кидание ножей. Что плохого в том, чтобы поглядеть на все это разок? Тогда блистали молодой Чарли Чаплин, Фатти Арбэкль, Мак-Сеннет. И очаровательная Мэри Пикфорд в «Маленьком друге» всходила над миром, который полюбил ее навсегда. Они были таинственно безмолвны и двигались под волнующий аккомпанемент рояля. За запертыми дверями слышалась музыка. Можно украдкой заглянуть на мгновение…

Конечно, потом перед сном его будут жестоко мучить угрызения совести. Необходима осторожность, и потому он станет молиться, чтобы бог спас его, и давать обещания, что никогда больше не будет. Бог все-таки довольно охотно прощает, если правильно взяться за дело. Семью семьдесят и все такое. «Боже, помилуй меня, грешного, помилуй меня. Я подвергся искушению. Я уступил соблазну».

Эдвард-Альберт решил, что в конце концов все уладится. Эти вечерние курсы будут для него широкой дверью, ведущей к неизведанным тайнам, к свободе. Можно будет приходить домой не раньше десяти.

Поэтому, когда проект был представлен на рассмотрение м-ра Майэма, осуществление его было отложено лишь после очень большой дискуссии.

— Я всецело за это, — заявил м-р Майэм. — В свое время. Когда он созреет. Но сейчас еще рано. Видите ли, по некоторым предметам он иногда ленится. Мне приходилось отмечать это в его матрикуле. Способности, я утверждаю, у него неплохие, но пока он не добьется определенных успехов в элементарном курсе французского языка, в арифметике, в диктанте, в разборе и правописании… Взгляните на эти пальцы в чернилах, м-сс Тьюлер. Судите сами, готов он к поступлению в Коммерческий колледж?

Эдвард-Альберт почувствовал прилив ненависти к м-ру Майэму.

— Ведь в колледже, наверно, лучше учат, — промолвил он и, чтобы смягчить удар, прибавил: — Быстрее то есть.

— Легкого пути к знанию не существует, — возразил м-р Майэм. — Нет. Моим девизом всегда было: «Досконально». Как у знаменитого графа Страффорда. Поэтому займемся основами, элементами. Как будет по-французски определенный артикль, Тьюлер?

Это был легкий вопрос.

— Ле-е, ла-а, лэ-э, — пропел Эдвард-Альберт.

— Элементарный курс, — продолжал м-р Майэм, — вот все, что ему надо пройти. В повышенном курсе много нежелательного. Я надеюсь, что ваш сын никогда не будет читать французских книг и не станет совершать поездок в Булонь и Париж, которые теперь так рекламируются. Даже лучшие произведения французских литераторов имеют какой-то континентальный привкус. Что-то в них есть неанглийское. Все сколько-нибудь значительное уже переведено и при переводе надлежащим образом очищено. Иначе многого у нас совсем нельзя было бы печатать. Но вернемся к нашей маленькой проверке. Скажи еще раз, Тьюлер, как будет по-французски определенный член в единственном числе.

— Мужской род — ле-е, женский — ла-а.

— А средний, мой милый? — спросила м-сс Тьюлер ободряющим тоном.

На губах м-ра Майэма появилась снисходительная улыбка.

— К сожалению, во французском языке нет среднего рода. Нет совсем. Третье слово, которое вы слышали — лэ-э, — просто множественное число. Французский язык во все вносит половое различие, — продолжал он свои объяснения. — Такова его природа. Любой предмет либо иль, либо эль. Иль — он, эль — она. По-французски нет ничего среднего, решительно ничего.

— Как странно! — воскликнула м-сс Тьюлер.

— Стол — ун табль — женского рода, как это ни дико. Ун шез, тоже женского, — будет стул. А вот нож — эн каниф — мужского. Заметьте: эн, а не ун. Вы слышите разницу между мужским и женским родом?

— Нож — мужчина. Стул — женщина. Мне как-то неловко, — заметила м-сс Тьюлер. — Зачем они так делают?

— Да так уж оно есть. А теперь, Тьюлер, как ты скажешь: отец и мать?

— Ле пер э ла мер.

— Хорошо. Очень хорошо. А во множественном?

Деликатно, но твердо м-р Майэм свел его с этой первой, безопасной ступени и заставил перейти к более трудным комбинациям. Память напрягалась, вызывая названия родства: тетя, дядя, племянник; потом разных предметов: яблоки, книги, сады, дома. Связь между ними осложнялась указаниями на принадлежность: моон, ма-а, нотр… Когда дело дошло до «книг тети садовника нашего дома», у Эдварда-Альберта голова окончательно пошла кругом. Он стал раздумывать, запинаться. М-р Майэм поправлял его и почти с нежностью все больше запутывал.

— Видите, — заявил он наконец, — он все-таки знает, но не вполне уверенно. Еще не досконально. Основа нетвердая, потому что до сих пор он не отдался этому всей душой. Пока он всего не усвоит как следует, так, что не вырубишь топором, посылать его в колледж будет пустой тратой денег.

7. Мистеру Майэму становится не по севе

М-р Джим Уиттэкер прислал на гроб м-сс Тьюлер большой дорогой венок, согласно лучшим феодальным традициям фирмы Кольбрук и Махогэни. В то же время он вдруг сообразил, что ведь был, кажется, ребенок, сын, о котором фирма ни разу не подумала и не побеспокоилась. Тот, кто унаследовал искусные руки и добросовестность Ричарда Тьюлера, не должен выходить из-под ее наблюдения. М-р Уиттэкер записал на клочке бумаги: «Узнать о мальчике Тьюлера», но записка затерялась где-то среди бумаг, и в хлопотах по поводу продажи коллекций знаменитого Боргмана он забыл про нее. Только через полгода этот клочок опять попался ему на глаза и призвал его к исполнению долга.

— Ах ты черт побери! — воскликнул м-р Джим. — Я совсем упустил это из виду.

И вот как-то утром м-р Майэм, немного потоптавшись вокруг Эдварда Тьюлера, произнес:

— Тьюлер, зайди ко мне в кабинет. Мне надо поговорить с тобой.

«Чего еще ему нужно от меня?» — подумал Эдвард-Альберт, предчувствуя что-то недоброе.

— Садись, — пригласил его м-р Майэм, ощетинившись всей своей обильной растительностью и вопросительно склонив голову набок с мрачным видом. Потрогав руками предметы на столе, он осторожно приступил к делу.

— У меня был сегодня утром один… гм… ну, скажем, посетитель. Он интересовался… Коротко говоря, он подробно расспрашивал меня о тебе. Спрашивал, сколько тебе лет, какие у тебя способности, какие виды на будущее, чем ты хочешь быть в жизни.

— Чудно, — вырвалось у Эдварда Тьюлера.

— Между прочим, он спросил меня, кто платит за твое учение. Я ответил, что это делаю я, как твой опекун. И спросил его, от чьего имени он учиняет мне этот… этот допрос. Он ответил, что по поручению м-ра Джемса Уиттэкера, который занимается торговлей стеклянными изделиями и фарфором под маркой — или, так сказать, под псевдонимом — Кольбрука и Махогэни. Твой отец, по-видимому, работал у него… или у них, что ли. Ты знаешь что-нибудь об этом джентльмене?

— Ведь это он прислал тот большой венок на мамины похороны, — заметил Эдвард-Альберт.

— Помню. Действительно, был очень дорогой венок. Да. Это то самое лицо. Но почему ему вдруг понадобились все эти сведения?

— Это был он сам? — спросил Эдвард-Альберт.

— Нет. Какой-то его доверенный. Но дело не в том. Ты, может быть, что-нибудь писал этому Уиттэкеру?

— Я даже адреса его не знаю.

М-р Майэм поглядел на Эдварда-Альберта проницательным взглядом:

— А если бы знал, написал бы?

— Ну, может, поблагодарил бы за этот венок.

М-р Майэм отстранил от себя некое смутное подозрение.

— А он, видимо, считает себя вправе знать о тебе все подробности. Интересно, насколько он уже осведомлен? Твоя дорогая матушка назначила меня твоим опекуном. Она была кроткая, чистая, праведная душа, и самой главной ее заботой было твое религиозное и нравственное благополучие. Она боялась за тебя. Боялась, может быть, как раз этого самого м-ра Джемса Уиттэкера с его псевдонимами и всякими хитростями. Если он хотел установить с тобой определенные отношения, зачем ему было прибегать к услугам какой-то сыскной конторы? На каком основании ко мне является сыскной агент и начинает расспрашивать меня о том, что у меня делается в школе?

— Я иногда читал такие объявления: «Не тратьте время на розыски! Мы наводим справки о лицах. Находим отсутствующих родственников». Может, этот м-р Уиттэкер — какой-нибудь родственник? Может, он и не думал о школе? И ничего дурного у него нет на уме? А просто он потерял меня и хотел отыскать.

— Если он даже родственник, то, совершенно очевидно, твоя матушка не считала, что общение с ним может принести тебе пользу… Это все, о чем я хотел спросить тебя, Эдвард.

Но тут же настойчиво прибавил:

— Я верю, что ты не обращался к этому м-ру Уиттэкеру, но мне хотелось бы, чтобы ты дал мне честное слово, что и в дальнейшем не сделаешь этого. Во всяком случае, помимо меня и без моего согласия.

— Мне хотелось бы поблагодарить его за тот красивый венок, сэр. Маме он, наверно, понравился бы.

— Я в этом не уверен, Эдвард. В таких делах позволь мне быть твоим руководителем. Как того желала твоя матушка. Я, может быть, пошлю ему письмо от твоего имени.

Эдвард-Альберт насторожился. Он ясно понимал, что чем меньше будет полагаться на м-ра Майэма и чем скорей узнает, что нужно м-ру Уиттэкеру, тем будет лучше.

— Вам видней, сэр, — произнес он. — Конечно, если он повсюду утверждает, будто бы он Кольбрук и Махогэни, — это действительно нехорошо…

М-р Майэм не поправил названия фирмы? Прекрасно.

— Я могу положиться на тебя, Эдвард?

— Конечно, сэр.

Тут Эдвард-Альберт удалился и тотчас записал фамилии «Кольбрук» и «Махогэни» на клочке бумаги.

Знакомство с Баффином Берлибэнком немало помогло Эдварду-Альберту расширить свои познания относительно всяких путей и выходов из жизненных затруднений. Он узнал, что на свете существуют такие вещи, как торговые справочники. Он видел один в киоске у газетчика, который их обслуживал. Справочник этот был старый, но ведь фирма «Кольбрук и Махогэни, королевские Поставщики, Норс-Лонсдейл-стрит» была вдвое старше любого имеющегося справочника. И вот однажды Эдвард-Альберт, отправляясь на Оксфорд-стрит к Годберри, поставщикам школьного оборудования, с поручением узнать, торгуют ли они подержанными партами, и если да, то взять подробный список имеющихся предложений, сумел удачно заблудиться и впервые получил возможность созерцать красоту и роскошь великолепных витрин Кольбрука и Махогэни. Там были изумительные фарфоровые слоны, большие синие вазы, расписанные прекрасными пейзажами, белые фарфоровые Статуэтки, огромные чаши, очаровательные полуобнаженные боги и богини из блестящего фарфора, королевские обеденные сервизы, не поддающиеся никакому описанию графины и стаканы.

Он дал волю своему воображению. Он — родственник тому человеку, который по каким-то таинственным причинам ведет это грандиозное прекрасное предприятие, прикрывшись вывеской «Кольбрук и Махогэни». Что старается скрыть этот человек? Родственную связь? Какова же окажется тайна этой родственной связи, если все вдруг выяснится? Эдвард-Альберт мысленно пробежал огромное количество возможных комбинаций совершенно так же, как он глазами пробегал страницы, которые читал. Он остановился на том варианте, который, пожалуй, нравился ему больше всего: он — пропавший законный наследник, и этот человек из любви к нему, или движимый раскаянием, или просто так, без всякого повода, хочет восстановить его в правах.

Это заведение должно приносить тыщи фунтов — тыщи, и тыщи, и тыщи фунтов…

Он будет говорить направо и налево: я получил кое-какие деньги. Я получил… сорок, пятьдесят тыщ? Ну, скажем, пятьдесят…

Он объявит об этом м-ру Майэму. Он войдет в класс в тот момент, когда все сбудут в сборе. Можно будет опоздать к молитве.

«Извините, что опоздал, но у меня важное сообщение, сэр. Боюсь, что мне придется покинуть вас. Видите ли, я получил, пятьдесят тыщ фунтов и перевожусь в Итон, Харроу, Оксфорд, Кембридж, как только там где-нибудь откроется вакансия. Я загляну к вам на днях, когда пойду смотреть матч у Лорда. А может быть, я буду в нем участвовать. Тогда…»

Тут я оборачиваюсь к классу…

»…Я надеюсь, что сумею достать для вас всех билеты на трибуны, ребята…»

То-то все рты разинут. А Баффин Берлибэнк!..

«Откуда у тебя эта фуражка?» — спросит Баффин.

«Я ушел от старикашки Майэма и поступил в Итон, — ответит Эдвард-Альберт. — А в Моттискомбе хорошо учиться?»

Эдвард-Альберт неохотно оторвался от больших витрин и, еще погруженный в мечты, тихонько посвистывая себе под нос, продолжал свой путь к Годбери, а оттуда обратно в школу.

— Что-то ты долго ходил, — заметил м-р Майэм не без оттенка подозрительности в голосе.

— Я немного заблудился, — ответил Эдвард-Альберт. — Спросил у одного дорогу, а он неверно показал.

Но как же обмануть бдительность м-ра Майэма и добраться до богатого и таинственного друга, укрывшегося за тем блистательным фасадом?

8. Силки для мистера Майэма

Письмо Эдварда-Альберта стилем своим напоминало образец из учебника коммерческой корреспонденции и отчасти «Домашнюю переписку», которую проходили у них в школе в конце учебного года. Оно гласило:

«Милостивый государь!

В ответ на Ваш уважаемый запрос имеем («имеем» зачеркнуто и поставлено «имею») честь сообщить Вам о своем местонахождении. Я нахожусь в настоящее время в Коммерческой Академии для Молодых Джентльменов, руководимой директором и моим глубокоуважаемым опекуном м-ром Абнером Майэмом, кандидатом-экстерном Лондонского университета и пр., который является моим попечителем и опекуном. Считаю своим приятным долгом выразить Вам свою признательность за Вашу доброту, выразившуюся в присылке на ее гроб («ее гроб» зачеркнуто и поставлено «на гроб моей матери») прекрасного венка. Я уверен, что он доставил бы ей большое удовольствие, если бы она могла узнать о нем, — что, к сожалению, не имело места. Мне очень хотелось бы увидеть Вас и о многом поговорить с Вами, но м-р Майэм держится другого взгляда. Мне необходим Ваш совет, сэр. Пожалуйста, напишите мне по указанному выше адресу, а не прямо на школу.

С искренней благодарностью за Ваше неоценимое внимание и заверением в моих постоянных усилиях заслужить Ваше уважение и покровительство остаюсь, сэр, Ваш покорный слуга — Э.-А.Тьюлер.

Не пишите на школу».

Перечитав это письмо в шестой раз, м-р Джим Уиттэкер передал его своему приятелю — сэру Рэмболду Хуперу, всеведущему ходатаю по делам, «Старому Пройдохе», всеобщему другу и угоднику, любезному, но умеющему молчать. Они сидели в уютном уголке курительной комнаты Реформ-клуба после плотного завтрака, потягивая превосходный, но вредный для здоровья портвейн, и окружающее окрашивалось для них в теплые, золотистые тона. Обоим казалось бесспорным, что они — мудрые, почтенные люди.

— Документ номер один, — произнес м-р Джеме Уиттэкер. — А вот номер два… Картина яркая, ничего не скажешь… А это — донесение Кихоля и Следжа. У меня такое впечатление, что почтенный Майэм испуган и раздражен. Что его вывело из равновесия? Да вы прочтите…

Документ номер два гласил следующее:

«Милостивый государь!

Несколько дней тому назад я был неприятно поражен посещением частного сыскного агента — одного из тех орудий шантажа и запугивания, которые стали настоящим бедствием в наши дни. Он назвал Вас, и я не сразу понял, с каким поручением он явился. Он засыпал меня вопросами, часть которых, как я сообразил уже потом, он вовсе не имел права задавать. Если Вы желали обратиться ко мне, то, кажется, можно было прибегнуть к более подходящему посреднику. Из слов Вашего агента я мог заключить, что Вы желаете отыскать своего юного друга, а моего подопечного Эдварда-Альберта Тьюлера. Как я понял, письма, отправленные Вами по его прежнему адресу, не дошли по назначению и были возвращены Вам. Эдвард-Альберт в добром здоровье и делает достаточные успехи в науках, особенно во французском языке (элементарный курс), в коммерческой корреспонденции и в законе божием. Кроме того, он теперь гораздо лучше играет в крикет. Он просил меня передать Вам его благодарность за присылку венка на гроб его матери, почившей среди праведников божиих. Он тяжело пережил ее утрату, но я верю и молюсь о том, чтобы это испытание пошло ему на благо, направив его мысли к тем более глубоким жизненным проблемам, к которым он до сих пор не относился с достаточным вниманием. Не знаю, известно ли Вам, что он, как и его родители, принадлежит к частным баптистам и в настоящее время под руководством нашего мудрого пастора м-ра Бэрлапа готовится к тому, чтобы стать полноправным членом нашей маленькой общины. Он очень занят теперь этим вопросом, и мне представляется крайне нежелательным отвлекать его. Со своей стороны, я хотел бы, чтобы в дальнейшем Вы обращались непосредственно ко мне, не прибегая к наемным осведомителям.

Готовый к услугам — Абнер Майэм,

кандидат-экстерн Лондонского университета».

— Видно, наемный осведомитель взял его на испуг, и, не сообразив как следует, он ответил на многие такие вопросы, на которые отвечать не следовало. А вот и донесение сыщика. Донесение толковое. Кихоль и Следж… Я знаю, что такое Кихоль и Следж. Ловить рыбу в чистой воде для них, должно быть, — новое дело… В общем, выходит, что Чэдбэнд — и душеприказчик, и опекун, и все на свете. Он занимает довольно сильные позиции.

— Чэдбэнд? А я думаю, мы имеем дело скорей со Сквирсом.

— Какая голова этот Диккенс! — воскликнул м-р Уиттэкер. — Как он знал англичан! «Холодный дом» — это самое полное и беспощадное изображение Англии, какое только можно себе представить. А его типы, характеры — все эти Титы Полипы[6] и прочее. Никто с ним не сравнится. Как он все это вывернул перед читателем! Пополам с грязью. С целым потоком грязи. Как Шекспир. Как настоящий англичанин. («Как Достоевский, например, или Бальзак», — шепотом вставил Хупер, но это не дошло до внимания собеседника.) А публика, для которой он писал! Ведь ему приходилось указывать ей, когда надо смеяться, когда плакать. А он жить не мог без того, чтобы она кудахтала и фыркала вместе с ним. Он все-таки прекрасно знал нашу закваску. Как он ее знал! Не мудрено, что педанты ненавидят его. Микобер, Чэдбэнд, Гарольд Скимпол, миссис Джеллиби, Сквирс. Нет такого англичанина, в котором нельзя было бы узнать тот или другой из этих образцов или их сочетание. Решительно нет. Как он нанизывал их один к одному, начиная с Талкингхорна и кончая несчастным маленьким Джо! Изумительно!

Сэр Рэмболд заметил:

— Я никогда не испытывал такого восторга перед Диккенсом. Конечно, он создал большие полотна, это верно. Когда вы последний раз перечитывали «Холодный дом», Уиттэкер?

— Я зачитывался им, когда был в Кембридже, — нет, в Винчестере.

— Больше никогда не читайте. Есть период в жизни юноши, когда он должен читать Диккенса, а потом приходит такой момент, когда надо перестать читать Диккенса.

— Я перечел бы сейчас «Пикквикский клуб» с тем же наслаждением.

— Не перечли бы…

— Говорю вам…

— Не говорите. Это будет неправда, Уиттэкер. Вам кажется, что это так, и вы раздражаетесь, когда я выражаю сомнение. Зачем такая несдержанность, Уиттэкер? Что у вас за страсть к Неумеренным восторгам? Вы во всем хватаете через край, если только не проходите равнодушно мимо. У Шекспира не все удачно. Но вы скорей согласитесь умереть, чем признать это. Если бы вам пришлось выбрать две книги, перед тем как ехать на необитаемый остров, вы выбрали бы Библию и Шекспира не задумываясь. Я никогда бы этого не сделал. Я их слишком хорошо знаю. А если бы позволили взять третью, вы назвали бы Диккенса…

— Эта литературная беседа, конечно, очень приятна, — прервал м-р Уиттэкер, — но куда она заведет нас?

— А кто начал?

— Ну, пусть будет по-вашему. Но меня занимает сейчас вопрос о Сквирсе-Чэдбэнде. Что нам с ним делать?

— Нам нужно подумать о бедняжке Джо из «Одинокого Тома», — сказал Рэмболд. — Помните бедняжку Джо? Он умер прекрасно, хотя довольно неправдоподобно — повторяя «Отче наш».

— Я очень хорошо помню о бедняжке Джо. Но не знаю, что могу для него сделать. Его письмо — крик о помощи, но, по-видимому, Сквирс-Чэдбэнд завладел его душой и телом и готовится его пожрать.

— Вы думаете?

— Разве иначе я обратился бы к вам за советом?

— Еще стаканчик портвейна не повредит нам…

— Ведь как обстоит дело? Сбережения мамаши Тьюлер, все до последнего гроша, в его руках, пока мальчику не исполнится двадцать один год. И, как сказано в донесении, ничто не помешает ему выплачивать самому себе не только из процентов, но и из основного капитала за учение и содержание, помещать средства куда вздумается, и так далее и тому подобное. Он, кажется, развертывает и расширяет свое заведение? Что помешает ему превратить нашего бедняжку в совладельца школы? Он может сделать его младшим компаньоном и чем-то вроде бесплатного помощника. В донесении сказано, что он проговорился как будто именно в этом смысле. И кто тут вправе вмешаться?

— Об этом мы еще поговорим. Но почему Чэдбэнд так перетрусил? Отчего он потерял самообладание?

— Этого я не могу понять.

— Совесть всех нас делает трусами, Уиттэкер. Наш агент высказал одно предположение. Между прочим, этому юноше место в Скотланд-ярде, а не в лавочке Кихоля и Следжа. Так вот, он предполагает, что вначале, месяц или немного больше, Чэдбэнд аккуратно вел отчетность, пока почему-то не почувствовал себя в безопасности; после этого он стал запускать руку в доверенные ему средства когда вздумается. Аппетит приходит во время еды. Но чего, собственно, он опасался и чего перестал опасаться потом? Подумаем. Ага — вас!

— Как меня?

— Да, вас, как ближайшего родственника мальчика, — может быть, даже отца его.

— То есть?..

— Когда он увидел, что за присылкой этого безусловно слишком заметного венка больше ничего с вашей стороны не последовало, он успокоился, а теперь вы заставили его снова вернуться к этой мысли.

— Но, дорогой мой Хупер! Черт возьми! Вы же не думаете…

— Я нет. Но Чэдбэнд, возможно, думает. Вы не знаете, какое у него существует представление о людях нашего круга. Не вижу, почему он не мог бы вообразить себе этого хоть на минуту. На мой взгляд, вы едва ли выиграли бы от такого положения, но он может думать иначе.

— Чудовищно!

— Придет время, когда вам придется отказаться от этого крепкого портвейна после завтрака. У вас от него развивается подагра и портятся нервы. Мне это можно, а вам нет. У вас, должно быть, с гормонами не ладно… Но, во всяком случае, Чэдбэнд — человек не очень осведомленный. В такого рода делах всегда нужно учитывать слабые места противника. Он, возможно, думает, что существует какой-то предусмотренный законом контроль над опекунами. Такого контроля нет, хотя он необходим. Необходим какой-то общественный орган вроде опекунского совета. Когда-нибудь он будет создан. Но не об этом речь. Одно совершенно очевидно: любая проверка обнаружила бы, что его отчеты неудовлетворительны, и это-то его и пугает. Он попросту списывал с текущего счета своего подопечного, когда хотел, продавал его ценные бумаги и расширял дело: сегодня пристроит новый класс, потом крыло для третьего дортуара. И нам нужно только одно: добраться до его банковской счетной книжки.

— Это невозможно!

— Нет, возможно.

— Но как?

— И притом без малейшего ущерба для вашей высокой репутации.

— Нет, вы только подумайте. Жена доверенного служащего фирмы. Черт знает что! Пожалуйста, оставьте эти разговоры. Это очень неприятно. Возникнет вот такой слух, в котором нет ни слова правды, и пойдет гулять, не остановишь.

— Виноват. Больше не буду… Когда я выдвинул предложение относительно банковского счета, мне еще не был ясен способ, как его осуществить. А теперь я придумал.

— Ну?

— Вот как, — объявил сэр Рэмболд. — Вы должны мальчику солидную сумму.

— Что за ерунда?

— Да. Вы должны ему сто с лишним фунтов.

— Час от часу не легче. В первый раз слышу.

— Дело в том, что у вас введены в систему комиссионные отчисления в пользу штатных работников в виде премии, выплачиваемой при уходе с работы.

— Это для меня новость.

— Ну, ну. Вы ведь не можете знать все, что делается в вашей фирме. Этого и требовать нельзя. Слушайте, что я говорю. Не перебивайте. Я ведь для вас стараюсь. Пусть эта премия существует больше в мечтах, но факт, что, она откроет нам доступ к счетной книжке Чэдбэнда, а нам только того и нужно.

— Он просто положит в карман лишнюю сотню фунтов. Как вы ему помешаете?

— Очень просто.

— Не понимаю, как.

— А вот слушайте. Вы должны удостовериться, что эти деньги помещены наиболее выгодно — в бумагах, акциях или еще как-нибудь. Предоставьте это мне. И вот тут-то мы и запустим свои любопытные лапки в опекунские дела почтенного Майэма. Мы навестим его. Поглядим на него пристально. Начнем спрашивать о разных незначительных подробностях. И тут, как-то совершенно не к месту и несправедливо, на сцену выползет словечко «растрата». Теперь ваш неповоротливый, но солидный ум охватил ситуацию?

— А если он станет отбиваться, когда увидит, что его приперли к стене?

— Чэдбэнд отбиваться не будет. Поверьте мне. Он моментально захнычет.

9. Из глубины взываю к тебе, Господи!

— Если бы не Господь был со мной, — начал м-р Майэм, — когда восстали на меня люди, то живого они поглотили бы меня, когда возгорелась ярость их на меня. Воды потопили бы меня, поток прошел бы над душой моей.

Да. Но ты сохранил его. Господи. Плач его обратился в радость. Благословен Господь, который не дал нас в добычу зубам их. Душа наша, как птица, избавилась от сетей ловящих: сеть расторгнута, и мы избавились.

О, святые слова! Святые слова! Так поступил Ты с Давидом, слугою своим. Так поступаешь Ты со всяким раскаявшимся грешником. И неужели я взываю тщетно? Неужели эти святые слова не для меня? Из тьмы взываю к Тебе. Услышь голос мой.

Была поздняя ночь. М-р Майэм сидел у себя в кабинете, охваченный глубокой скорбью. Он боролся с Богом. Вот уже несколько месяцев жил он в полном душевном покое. И вдруг над ним нависла черная туча. Ощущение божественного промысла покинуло его. Он произнес эти давно лелеянные слова с глубоким чувством и остановился. Но не последовало никакого ответа в тишине — ни извне, ни внутри него.

— Не скрывай лица Твоего от меня, — продолжал он. — В день скорби моей приклони ко мне ухо Твое. В день, когда я воззову к Тебе, скоро услышь меня. Ибо исчезли, как дым, дни мои и кости мои обожжены, как головня. Сердце мое поражено и иссохло, как трава, так что я забываю есть хлеб мой. От голоса стенания моего кости мои прильнули к плоти моей. Я уподобился пеликану в пустыне; я стал, как филин на развалинах. Не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле. Всякий день поносят меня враги мои, и злобствующие на меня клянут мною. Я ем пепел, как хлеб, и питье мое растворяю слезами — от гнева Твоего и, негодования Твоего. Ибо Ты вознес меня и низверг меня…

Желанное успокоение не приходило.

На столе перед ним лежала Единственная Хорошая Книга, и в своем унынии и жажде спасительного руководства м-р Майэм прибег к старинному средству: он зажмурился, открыл драгоценный фолиант, положил палец на раскрытую страницу и в том месте, куда палец опустился, прочел пророчество о своей судьбе. Это был стих 23-й главы X Книги бытия, гласящей: «Сыны Арама: Уц, Хул, Гефер и Маш».

М-р Майэм погрузился в размышления, но текст ничего не объяснял, решительно ничего. Он повторил опыт и попал на стих 27-й главы XII Первой книги Паралипоменон: «И Иоддай, князь от племени Аарона, и с ним три тысячи семьсот…» Это было столь же туманно.

«Три тысячи семьсот… — раздумывал он. — Нет. Ничего похожего. Абсолютно ничего похожего. Никак».

Тогда он обратился за утешением к своей богатой памяти, но не нашел утешения — ни ветра, ни грома, ни самого слабого голоса. Он стоял понурившись, обессиленный, беспомощный, забытый Богом.

Покаяние и молитва. Он опустился на колени возле кресла у камина и стал молиться. Он молил бога просветить его, чтобы он мог хоть узнать, отчего Святой дух оставил его. И, наконец, по-прежнему коленопреклоненный, покаялся:

— Я согрешил, о Господи! Я больше недостоин называться сыном твоим.

Огромная тяжесть, угнетавшая его, как будто стала легче.

— Я согрешил. Я проявил самонадеянность. Я взял на себя…

Он тщательно взвешивал свои слова:

— …больше, чем следовало… Пусть будет не как я хочу, но как Ты… Я был слишком самонадеян, и Ты покарал меня. Но Тебе, читающему в сердцах, известно: в гордыне своей я считал, что Ты возложил на меня обязанность взять это злонравное и лукавое бедное дитя и привести его к свету истины, образовать его сердце и душу, превратить его в одного из Твоих праведников, сделать его своим компаньоном, а в конце концов и преемником в сей школе Твоей — ибо Тебе одному хвала. Сделать эту школу школой души, истинной подготовкой к служению Твоему, источником света в этом темном мире…

Святой дух по-прежнему не давал внятного ответа, но м-ру Майэму теперь казалось, что он слушает. Добряк продолжал нащупывать почву.

— Но не таков был путь, предусмотренный Тобой, Господи. Не такова была воля Твоя — и Ты покарал меня. Ты поселил змею на груди моей…

М-р Майэм медлил, не находя слов.

— Он изощрил язык свой, как змея. Яд аспида под устами. Яд аспида… Гордые скрыли силки для меня и петли, раскинули сеть на дороге, тенета разложили для меня… Да падут на них горящие угли…

Он сделал паузу, чтобы последнее прозвучало достаточно ясно. Потом продолжал, обращаясь главным образом к Эдварду-Альберту:

— Что даст тебе и что прибавит язык лукавый? Изощренные стрелы сильного, с горящими углями дроковыми. Воистину так. С углями дроковыми. Горе мне, что я живу у шатров Кидарских. Долго жила душа моя с ненавидящими мир… Но ныне, о Господи, это миновало. Я отвергаю его по воле Твоей. Воистину отвергаю его, и пусть идет во стан злых. Прости ему. Господи, ибо он молод и неразумен. Запомни прегрешения его, чтобы он в конце концов получил прощение. Карай меня, да, карай, ибо я оказался дурным пастырем для него, но покарай и его тоже. Покарай и его. Господи. Покарай и верни его в срок, Тебе ведомый, на путь спасения.

Он остановился и глубоко вздохнул. Он сознавал все свое благородство, которое Дух Святой не может не оценить. Бэньяново бремя на плечах его стало заметно легче, но не исчезло.

Он медленно поднялся с колен и остановился с унылым видом. В дальнейшие свои обращения к Предвечному он ввел некоторый элемент беседы с самим собой.

— Если воля Твоя в том, чтобы я унизился, да исполнится она. Но как мне выплатить эти деньги, о Господи? Ведь Тебе ведомо, как обстоят дела. Если б я смиренно попросил их… Если б Ты смягчил их сердца… Если б, скажем, часть этой суммы обратил в закладную, первую закладную…

Суждения человека о ближних очень часто бывают необдуманны и опрометчивы. М-р Майэм не был тем Чэдбэндом, которого с такой беспощадностью изобразил Диккенс. Он верил искренне и серьезно. Он первый отверг бы неограниченные права разума. Он не претендовал на большую ученость. Только самые наивные члены братства воображали, будто он может читать священное писание в греческом и древнееврейском оригиналах. Но, как очень многие в этой маленькой общине, он обладал в избытке даром божиим. Какое значение имеют разум и ученость для того, кто наделен этим сокровищем? При его наличии вы можете кого угодно наставлять во всем, что важно в этой жизни и в будущей. Такова была всегда сила веры — с тех самых пор, как существует религия.

Дары божий так изобильны, наследие христианства так обширно и многообразно, что в этой необозримой сокровищнице возвышающих душу, но противоречивых суждений и преданий можно разыскать любой вид верования, за исключением монизма и атеизма. Ортодоксальные и еретические взгляды в равной мере представляют собой лишь отдельные образчики этого ошеломляющего изобилия. Все официальные религии предпочитали, в интересах самосохранения, не допускать слишком тесного знакомства верующих со Священным Писанием. Но изобретение бумаги и печатного набора привело к тому, что христианский мир был наводнен библиями, — и в результате появились анабаптисты, общие баптисты, частные баптисты и огромное множество других сектантских групп.

Между прочим, все изложенное вовсе не является рассуждением, отвлеченными выкладками, «идеями» или чем-нибудь в этом роде. Мы не нарушаем своих обязательств. Это только простое и ясное описание основных процессов, совершавшихся в бедной, путаной, понурой, волосатой голове м-ра Майэма. Он был верным сыном маленькой кэмдентаунской церкви и очень ревностно выполнял указания насчет тщательнейшего изучения Библии. Смысл этого изучения для группы верующих, к которой он принадлежал, сводился к следующему: они искали в Писании таких абзацев или фраз, а нередко даже обрывков фразы или поддающихся перетолкованию вставок, которые могли бы служить подтверждением их собственному, уже твердо установившемуся образу мыслей. Все это они отбирали, а остальное, непригодное для их целей богатство оставляли без внимания. Они были слепы к нему. Библия кишит всевозможными противоречиями, и хотя миллионы по обязанности читают и перечитывают Писание чуть не каждый год, яркий свет их веры не позволяет никому из них заметить ни одной несообразности.

М-р Майэм был до мозга костей приверженец учения библейских христиан-тринитариев и нисколько не сомневался, что Дух Святой, без видимых причин избрав его для вечного блаженства среди скопищ безнадежно погибших, теперь с помощью Всемогущего Провидения вступил с ним в назидательную борьбу вольного стиля — ради спасения его души. Светила небесные, водоворот времен, сложные чудеса Непознанного были лишь чрезвычайно внушительными, но сравнительно несущественными украшениями ризы, облекающей того Господа, который подвергал м-ра Майэма столь суровому испытанию в эту ночь. В этом великолепном матче не было ни грана притворства. М-р Майэм боролся с Богом совершенно добросовестно и всерьез.

Когда он поднялся наверх, борьба его с Духом все еще продолжалась.

Жена кашлянула и проснулась.

— Как ты поздно, Абнер, — сказала она. — Что-нибудь случилось?

— Десница господня отяготела на мне, — ответил он. — Бог… я не могу говорить об этом. Но великая тьма объяла душу мою.

Он молча скинул пиджак и жилет, надел длинную ночную рубашку из серо-зеленой фланели, потом со всей возможной скромностью снял ботинки и брюки. Это, между прочим, было самое откровенное дезабилье, в котором ей когда-нибудь случалось видеть его, — он же ее и в таком не видел.

— Я согрешил. Я был самонадеян, и Господь покарал меня за гордость. Этот Тьюлер…

Он остановился.

— Мне всегда казалось, что в нем есть что-то подлое. Молю Бога, чтобы он дал мне сил когда-нибудь простить его.

Как страшно произносить такие слова!

И всю ночь м-р Майэм ворочался, метался и говорил во сне. Иногда он молился. Он молился о том, чтоб Господь ниспослал ему смирение, смягчил горечь чаши, которую ему предстояло испить, дал ему сил и помог вернуть благоволение Свое. Иногда он как будто решал какие-то арифметические задачи. Или же как будто обращался к Эдварду-Альберту в выражениях, хотя и не нарушающих библейского стиля, но не слишком ласковых. Под утро он, видимо, пришел к какому-то решению. Он заговорил, словно наяву.

— Я должен покориться судьбе, — очень громко произнес он и затих.

После этого он сейчас же крепко уснул и стал издавать сильный храп.

— Господь ниспосылает сон возлюбленным чадам своим, — прошептала преданная супруга.

Она наблюдала все эти тревожные симптомы с сочувствием и вниманием. Видимо, ему пришлось выдержать сильную борьбу, из которой он вышел победителем. Она подавила приступ кашля, чтоб не разбудить его. Потом тоже погрузилась в сон.

Вот какой глубокий душевный конфликт пришлось пережить м-ру Майэму из-за того, что двое непосвященных сошлись в так называемом Реформ-клубе, и раскинули сети на его дороге, и злоумыслили против него, и, ничего не понимая в этом деле, обозвали его «Чэдбэндом». Разве Чэдбэнду, этому сознательному лицемеру, была бы доступна суровая самоотверженность, с которой м-р Майэм принялся теперь снова приводить в порядок дела Эдварда-Альберта? Это противоречит версии о Чэдбэнде. И разве жалкий эгоист Чэдбэнд обнаружил бы столько негодования по поводу предполагаемой низости поступков Эдварда-Альберта? Гнев м-ра Майэма не был гневом Чэдбэнда или Чэдбэнда-Сквирса: негодование и гнев его были негодованием и гневом Давида, царя Израильского, — в более скромной обстановке, конечно.

Единственные слова, которые мне приходят в голову, чтобы покончить с этим эпизодом (хотя точный смысл их мне не совсем ясен):

— Чэдбэнд! Вот уж действительно!

И на этом поставим точку.

Без всякого сомнения, м-р Майэм был из того самого теста, из которого делаются святые. Наше повествование должно быть прежде всего правдивым, и это правда — как о м-ре Майэме, так и о святых.

10. Вера и надежда

И вот в конце концов Эдвард-Альберт Тьюлер предстал перед Джимом Уиттэкером. Его провели по длинным переходам, заставленным блестящими, сверкающими стеклянными и фарфоровыми предметами, в большую светлую контору, где м-р Джеме Уиттэкер диктовал письма молодой золотоволосой стенографистке.

— Вот и Тьюлер, — сказал он, обернувшись на мгновение. — Рад тебя видеть, мой мальчик. Садись вон там, на диван. Через две минутки я покончу с письмами, и мы поговорим.

Мечты о роли исчезнувшего наследника, потерянного сына или сводного брата безвозвратно исчезли. Эдвард-Альберт вновь занял свое место в феодальной системе. Он четыре дня готовился к этой встрече, главным образом в Публичной библиотеке, с помощью библиотекаря, и его размышления и исследования не остались бесплодными.

— Пока все, мисс Скорсби, — сказал м-р Уиттэкер и быстро повернулся в кресле, в то время как золотоволосая секретарша стала собирать свои блокноты и карандаши.

Эдвард-Альберт никогда не видел вращающегося кресла.

— Дайте поглядеть на вас, молодой человек. Покажите, какие у вас руки.

Эдвард-Альберт поколебался, но, уступая настоянию, вытянул руки вперед.

— Совсем не похожи на отцовские. У него были шире. Ты случайно не чертишь, не рисуешь?

— Нет, сэр, — ответил Эдвард-Альберт.

— Хм-м. Не занимаешься резьбой или лепкой?

— Нет, сэр, ничего такого я не умею.

— Можешь опустить. Хм-м… Значит, в этом отношении вы не в отца. Жаль. Что же мне с вами делать, мистер Эдвард-Альберт Тьюлер? Даже не придумаю. Старый Майэм взорвался, как пороховой склад. Он, видимо, не слишком тебе симпатизирует. Чем-то ты его очень донял…

— Я вовсе не хотел обидеть мистера Майэма, сэр, вовсе не хотел. Он добрый. Он в самом деле добрый. Но мне казалось, что я имею право вас повидать. После того как вы прислали этот венок и вообще. Но он узкий человек, сэр. Вот в чем дело. Он забрал себе в голову, что вы дурной христианин и что знакомство с вами принесет мне один только вред. Так что уж он во все тяжкие пускался, только бы помешать мне увидеть вас. Как он только меня не обзывал, сэр, просто сказать страшно. И змеей, сэр, и ехидной. Говорил, что на мою голову должны посыпаться угли драконовы. Что это такое, угли драконовы, сэр? Объявил мне бойкот в школе. Никто из мальчиков не должен заговаривать со мной и отвечать мне. Видеть тебя не могу, говорит. Ты, говорит, семя дьявола. Запретил мне ходить на уроки, и мне пришлось просиживать целый день в Публичной библиотеке. Это несправедливо, сэр, несправедливо. Я вовсе не хотел обижать его.

Он сидел на диване, наклонившись вперед и положив руки на колени, — невзрачное, тщедушное существо, заморыш и недоучка, изо всех сил старающийся не погибнуть и как-нибудь найти свое место в жизни, о которой он, в сущности, знал лишь одно: необходима осторожность. Он больше чувствовал, чем понимал, какого рода феодальная связь вынуждает м-ра Джемса Уиттэкера позаботиться о нем.

— Значит, он запретил тебе иметь дело со мной?

— Откуда же мне было знать, сэр, что он так рассердится из-за этого?

— А до того, как он узнал об этом, он обращался с тобой хорошо?

— Он был строг, сэр. Но он вообще строгий. Такой уж это человек, сэр. Он терпеть не может непослушания.

— Точь-в-точь, как его хозяин, — заметил Джим Уиттэкер, но, к счастью, это кощунство было недоступно пониманию его собеседника. — А потом ты стал аспидом и прочее и прочее?

— Да, сэр.

— А что это за драконовы угли, о которых ты говорил? — спросил Джим Уиттэкер. — Я что-то никогда не слыхал о них.

— Я сам не знаю как следует, что это такое, сэр, но уж, наверно, что-нибудь очень плохое, сэр, раз он выискал их в Библии. Они сыплются человеку на голову, сэр, понимаете?

— Значит, это когда попадешь в ад?

— По-моему, раньше, сэр. Я думал, вы знаете, сэр.

— Нет. Надо будет посмотреть это место. Так, значит, ты не принадлежишь к числу верующих, Джо… то есть Эдвард. Рано же ты начал сомневаться.

— Нет, нет, сэр! — воскликнул Эдвард-Альберт в страшной тревоге. — Не думайте, так. Я надеюсь, что тоже спасусь. Я верю, что мой Искупитель жив. Только мне кажется, сэр, что верующий человек вовсе не должен быть упрямым. Вот этим-то я, как видно, и обидел м-ра Майэма.

— Это интересно. Расскажи мне подробней про свою веру… Если тебе это не неприятно.

Эдвард-Альберт напряг все свои умственные способности.

— Христианская вера, сэр. Всякий англичанин знает, что это такое. Христос умер ради меня и так далее. Я думаю, он знал, что делал. Он пролил свою драгоценную кровь за нас, и я, конечно, искренне благодарен, сэр. Это в символе веры, сэр. Чего же тут выходить из себя и грубо обращаться с людьми, ругать их нехорошими словами из Библии и обходиться с ними так, словно это какие-то обманщики…

— Но ты ведь не думаешь, что все спасутся? Это, знаешь ли, была бы большая ересь, Тьюлер. Я забыл, какая… Перфекционизм или что-то в этом роде… Но безусловно — ересь.

— Совсем не думаю, сэр. Я слишком мало знаю. Я только считаю, что если Христос умер, чтобы спасти нас, грешников, он не стал бы потом сам поднимать шум и лишать большинство из нас спасения. Так мне кажется, сэр. А вы как думаете, сэр? Если человек искренне раскаивается и верит?

— А ты веришь?

— Конечно, сэр. Не подумайте, сэр. Я молюсь каждый день и надеюсь получить прощение. Я всеми силами стараюсь быть хорошим. Я никогда в жизни не насмешничал. Никогда не сквернословил. Никогда. Слышал, как другие это делают, но чтобы сам — никогда! Нет, сэр.

— И чем меньше говорить об этом, тем лучше. Верно?

— Да, сэр!

Он произнес это с таким жаром и таким очевидным облегчением, что Джиму Уиттэкеру стало ясно: святой Инквизиции здесь делать нечего.

— Ну, перейдем к делу. У нас тут было нечто вроде дискуссии с твоим почтенным опекуном. Он по-прежнему… — Уиттэкер подобрал единственное подходящее выражение, — он в гневе на тебя. В страшном гневе.

Эдвард-Альберт выразил на своем лице подобающее обстоятельствам огорчение.

— Он объявил, что желает, чтобы ты оставил его… аристократическое заведение и нашел себе другое местожительство.

— Но где же мне жить?

— Я думаю, это можно будет устроить. Дело в том, что у тебя будут некоторые средства.

— Как? Мои собственные? И я смогу их тратить?

— Мы думаем, что их можно будет тебе доверить. Но ты должен быть осторожным.

— Осторожность необходима.

— Да, это — основное правило. Видишь ли, твоя мать оставила тебе некоторое состояние — на текущем счету в сберегательной кассе и в виде разных вложений. Сумма небольшая, но вполне достаточная для твоего существования. А мистер Майэм от твоего имени вложил почти все в свою школу. И мы теперь с ним договорились, что это будет оформлено в виде первой закладной на его собственность с приемлемым для обоих вас порядком выплаты…

— Я не очень хорошо знаю, что это такое — закладная, — заметил Эдвард-Альберт.

— Тебе и незачем знать. В конторе Хупера обо всем позаботятся. Ты — кредитор по закладной, а Майэм — твой должник. Это очень просто. Он закладывает тебе свою школу. Понимаешь? Закладывает. И в общем ты будешь получать что-то около двух с половиной гиней в неделю, из которых примерно пять шиллингов пойдут на восстановление основного капитала — тебе придется их откладывать, или контора Хупера может это делать за тебя; а на остальные ты будешь жить и, мне кажется, вполне можешь дотянуть, пока не станешь сам зарабатывать на жизнь. Таковы перспективы. Следующий вопрос заключается в том, куда ты хочешь поступить. В зависимости от этого и решим, где тебе жить, и все прочее. Как ты об этом мыслишь, Тьюлер?

— Что же, сэр. Я, можно сказать, наводил справки. Есть такой милый молодой джентльмен; он служит библиотекарем в Публичной библиотеке. Вот он мне помог разобраться. Не стану скрывать от вас, сэр, я не очень образован… Пока…

— Ничего, Эдвард, не падай духом.

— Я немного знаком с французским языком и со Священным Писанием, но все-таки, сэр, мистер Майэм меня не многому научил.

М-р Уиттэкер одобрительно кивнул.

— Например, хорошо бы стать банковским служащим. Очень почтенное занятие. Тут и неприсутственные дни. Тут и продвижение по службе. Тут и пенсия. Чувствуешь почву под ногами. Но я недостаточно образован, чтобы стать банковским служащим. Даже если я поступлю в настоящий колледж и буду очень стараться, сомневаюсь, чтобы я успел подготовиться… Потом есть низшие государственные служащие. Там тоже твердое положение. Можно выйти на пенсию, если я буду стараться. Мне только тринадцать лет. Если я начну учиться как следует, чтобы добиться этого… Можно еще попытаться держать экзамен на аттестат зрелости. Это трудно. Но тот джентльмен в библиотеке говорит, что стоит постараться. Там всякие перспективы…

Джим Уиттэкер не мешал Эдварду-Альберту развивать свои скромные, но низменные планы. Ему пришло в голову, что за свою жизнь Эдвард-Альберт, наверно, очень многими будет презираем и ненавидим, так что нет оснований ненавидеть этого противного, жалкого звереныша уже сейчас. Все в свое время. Фирма всегда платила старику Тьюлеру меньше, чем он стоил, и теперь она должна возместить ущерб, оказав поддержку сыну — независимо от того, какие чувства он ей внушает.

И ущерб был возмещен. Фирма удовлетворила страстное желание Эдварда-Альберта вступить на путь разнообразного умственного усовершенствования, предлагаемого в Кентиштаунском Имперском Колледже Коммерческих Наук, и постаралась обеспечить ему стол и кров соответственно его положению.

11. Пансион Дубер

Уладить этот последний вопрос было поручено тридцатидвухлетнему конторщику фирмы Маттерлоку-младшему. Он получил указание подыскать пансион, где мальчику было бы обеспечено постоянное общество и возможность назидательной беседы. Оказалось, что в Кентиштауне такое заведение найти нелегко. Попадались все больше меблированные комнаты. Но к югу и к востоку от этого района Маттерлок нашел очень много пансионов, самых разнообразных по условиям, распорядку, обстановке и населению. Лондон был средоточием огромного количества учащихся всех разновидностей и оттенков, и для каждой разновидности и оттенка там имелись свои специально приспособленные пансионы; Это был целый музей национальностей, пестрый калейдоскоп разрозненных образчиков самых различных общественных слоев. Главная трудность заключалась в том, чтобы отыскать такой пансион, который был бы просто пансионом.

Маттерлоку-младшему не показалось странным, что в этой огромной чаще домов и квартир нет ни одного помещения, которое было бы построено с тем, чтобы разместить в своих стенах меблированные комнаты или пансион. Каждое было рассчитано на то, чтобы служить приютом воображаемой, в действительности совершенно невозможной семье со значительными средствами и нездоровыми привычками, с низкооплачиваемой жалкой прислугой, затиснутой на чердак или в подвал; в каждом имелась столовая, зала, гостиная и так далее. Тогдашние домовладельцы, архитекторы и строители, видимо, и представить себе не могли чего-либо иного. Но даже десять процентов этих идиллических семейных резиденций никогда не использовались по назначению, поскольку такая семья в Англии уже сходила со сцены; большинство же их было с самого начала разделено на «этажи», и почти все, даже сохранившие свое семейное назначение, обставлены выцветшей и неудобной подержанной мебелью. Обнаруживая полное отсутствие воображения, Англия XIX столетия согласовывала свой образ жизни и свои представления о будущем с отжившим общественным идеалом.

Теккерей навеки мумифицировал эту своеобразную фазу нашего упадочного и перестроенного на коммерческий лад феодализма, дав тем самым ценный материал изучающим историю нравов. Но нас интересует исключительно Эдвард-Альберт, и теперь, когда Лондон и большая часть наших крупных городов превращены в развалины, нам незачем гадать о том, в какой мере Англия способна проявить дух творчества и созидания, в какой — останется консервативной, лишенной всякого воображения наседкой и в какой — осуждена на хаотический, бессмысленный и безобразный распад…

Пансион м-сс Дубер, которому в конце концов Маттерлок решил вверить Эдварда-Альберта, выходил довольно красивым фасадом на Бендль-стрит, немного южней Юстон-роуд. Вдоль всего карниза тянулось выведенное крупными буквами официальное название «Скартмор-хауз». Маттерлок осмотрел помещение и заранее договорился обо всем необходимом. Потом он забрал из школы Эдварда-Альберта, с жестяной коробкой, крикетной битой, пальто, из-которого тот вырос, и новым чемоданом, и в надежной, солидной пролетке перевез на новое местожительство.

— Я думаю, тебе там понравится, — говорил он, пока они ехали. — Хозяйка, миссис Дубер, видно по всему, добрая душа. Она познакомит тебя со всеми, и ты скоро привыкнешь. Будешь как дома. Если возникнут какие-нибудь затруднения, — ты знаешь мой адрес. Деньги тебе будет посылать каждую субботу контора Хупера, и ты сейчас же плати по счету. Остатка должно тебе хватать на одежду, на плату за учение и на текущие расходы. Будь осторожен в тратах, и ты сумеешь сводить концы с концами. Необходима осторожность.

В ответ на эту знакомую фразу Эдвард-Альберт издал неопределенный звук, выражающий понимание.

— Надо тебе сшить костюм по твоей мерке. А то в этих одежках, которые Майэм покупает по дешевке в магазине готового платья, ты кажешься еще хуже, чем есть. Миссис Дубер или кто-нибудь там укажет тебе какого-нибудь портного по соседству. Есть такие портные, которые шьют на заказ; Этот костюм тебе узок в плечах, и рукава коротки, так что руки вылезают. Руки у тебя не бог весть какой красоты, Тьюлер… Ну, приехали.

Им открыла м-сс Дубер. Она сияла, изо всех сил стараясь показать, что она и в самом деле добрая душа. За ней выпорхнула услужливая горничная, вызванная, чтобы взять багаж.

«Вестибюль» Скартмор-хауза — то есть передняя — говорил о том, что заведение м-сс Дубер укомплектовано полностью и притом разнообразной публикой; Здесь стоял какой-то неопределенный, но сытный запах. Линолеум на полу и обои под мрамор на стенах были приятного светло-коричневого тона. Цвет и запах сливались в нечто единое. Коллекция верхнего платья и головных уборов занимала длинный ряд крючков над столь же длинным рядом зонтов и тростей. Тут же засиженное мухами зеркало с высоким подзеркальником и полки с отделениями для писем и газет.

Большую часть этого приятного фона закрывала собой фигура гостеприимной м-сс Дубер.

— А, это и есть наш юный джентльмен? — сказала она. — Студент. Мы сделаем все, чтобы вам было удобно. Вы будете не один, здесь есть еще студенты. Мистер Франкинсенз учится в университетском колледже. Такой умный молодой человек. Высшие награды! Потом замечательный преподаватель ораторского искусства, мистер Харольд Тэмп, и его супруга. Потом один молодой человек из Индии…

И, наклонившись к Маттерлоку, конфиденциально шепнула:

— Сын раджи. Прекрасно говорит по-английски.

Затем в сторону, служанке:

— Тринадцатый номер. Если тяжело, не берите все сразу… Ну, так попросите Гоупи помочь вам. Что же вы стали?

И, приняв любезный вид, тотчас же опять повернулась к прибывшим.

Ее слова смутно доходили до сознания Эдварда-Альберта. Он изо всех сил старался держать свои руки так, чтобы они ушли подальше в рукава; кроме того, он уже приобрел привычку слушать невнимательно, которая так и осталась у него на всю жизнь.

— У нас тут все молодежь, — говорила м-сс Дубер. — Есть только один действительно старый господин — но очаровательный. Такой прекрасный рассказчик!

Эдвард-Альберт почувствовал руку Маттерлока у себя на плече.

— Тебе будет хорошо. Сперва покажется немного не по себе в новой обстановке, но скоро привыкнешь.

— Бельгийцы. Семья беженцев из Антверпена. Так что если вы пожелаете учиться французскому языку…

— Ну, пока прощай и желаю успеха, Тьюлер.

Маттерлок пожал ему руку и ушел.

Эдвард-Альберт почувствовал отчаянное желание крикнуть: «Не уходите!» — и кинуться к своему покровителю, прежде чем за ним закроется дверь.

И вот он один на один с м-сс Дубер. К ее вкрадчивому обращению примешался теперь оттенок хозяйской властности.

— Я покажу вам наши общие комнаты и познакомлю вас с некоторыми нашими правилами и требованиями: вы ведь понимаете, что без правил и требований нельзя. А потом отведу вас наверх, в вашу комнату. Милая, тихая комнатка…

И пояснила:

— На верхнем этаже. Номер тринадцать. Я думаю, для вас это не имеет значения? Я все собиралась дать ей номер 12-а, да так и не удосужилась. Надеюсь, вам у нас понравится. Мы тут все так дружно живем, как одна большая семья. Повесьте шляпу и пальто на этот крючок…

Таким-то образом Эдвард-Альберт вступил в новую фазу своего существования и потихоньку приспособился к новой, более широкой среде. Завтракали от половины восьмого до половины десятого. Затем предполагалось, что вы уходите и возвращаетесь к шести-семи. Но у камина в гостиной спал какой-то старый джентльмен. Он просыпался, глядел вокруг, что-то мычал и снова погружался в сон. Обедали от половины восьмого до половины десятого. Столовая была просторной темной комнатой с затененными газовыми лампами, большим буфетом и лифтом для подачи кушаний, который поднимался с треском и грохотом. Небольшим переходом она соединялась с маленькой гостиной. На втором этаже была большая гостиная с двумя каминами, в свое время переделанная из двух смежных комнат; там стояли мягкие кресла в уголках, которым придавали уют книга, вязанье, шаль или другой подобный предмет; был также отдельный уголок для игр, где стояли два ломберных столика, один шахматный и тут же большой диван.

Наконец Эдвард-Альберт оказался у себя наверху. Он разобрал свои вещи, спрятал их в комод и принялся рассматривать свои руки в маленькое зеркало, погруженный в размышления о возможности сшить костюм на заказ. Завести бы длинные манжеты. И воротничок, который можно ставить и откладывать, как у м-ра «Маттерлока. И надо подтянуться — вот так… И носить темный пиджак с синей искрой и отутюженные брюки, как у м-ра Маттерлока. По мерке. Тогда другое дело…

Когда м-сс Дубер привела его в столовую — ей пришлось его привести, — все принялись его рассматривать. Разговаривали с ним не очень много, но все время глядели на него. (Завтра же у него будут манжеты.) Все входили и выходили с удивительной непринужденностью.

Потом, уже в гостиной, одна дама спросила его:

— Вы новый жилец?

Он ответил:

— Да, мэм.

— А как вас зовут? — продолжала она.

И он с большой готовностью ответил ей, а потом уселся в угол, взял очень интересную книжку под заглавием «Указатель европейских гостиниц» и, делая вид, что читает, стал поглядывать исподтишка на тех, с кем ему предстояло теперь проводить свою жизнь.

12. Мистер Харольд Тэмп

С некоторыми членами обитавшего в Скартмор-хаузе счастливого семейства Эдвард-Альберт очень быстро сошелся. Другие оставались для него чужими. Некоторое время в этом новом мире всех заслоняла особа м-ра Харольда Тэмпа. Как объяснила м-сс Дубер, он был «преподаватель ораторского искусства и чтец — и такой жизнерадостный человек». Большой, круглый и краснощекий, с густыми русыми волосами и водянисто-голубыми глазами навыкате, он любил потирать руки, всячески выражая свое довольство жизнью, когда думал о том, что на него смотрят. Но иногда забывался и впадал в полусонное состояние. Если его сознание бодрствовало, он гремел на весь пансион, как духовой оркестр. Он пел в ванной, словно ватага гуляк, возвращающихся домой с хорошей попойки. Здороваясь при встрече с каждым в отдельности, он называл всех просто по имени. И всегда приходил в хорошее настроение при появлении нового жильца.

— А, пополнение нашего избранного кружка! — воскликнул он, как только увидел Эдварда-Альберта, который на другой день после приезда вышел к обеду пораньше, чтобы м-сс Дубер не вздумала сопровождать его.

И заворковал, когда тот еще спускался по лестнице:

— Я вижу, вы очень молоды, но это с годами пройдет. Как тебя зовут, мальчик?.. Скажи, дружок, не слыхал ты последний анекдот о зоопарке? О мартышке и сердитом дикобразе?

Вопрос был обращен к Эдварду-Альберту. Это Эдварда-Альберта спрашивали, слыхал ли он анекдот о мартышке и сердитом дикобразе!

— Нет, сэр, — радостно ответил он.

— Была такая ма-а-ленькая мартышка, — начал м-р Тэмп.

И шепотом добавил:

— Голубая. Ты видел таких — голубых?

— Да, сэр, — ответил Эдвард-Альберт.

Собственно, он таких не видел, но вполне мог себе представить.

Тут лицо м-ра Тэмпа изменилось. Оно приняло таинственное выражение. Он поднял руку с раскрытой ладонью, как бы желая сказать: «Погоди». Губы его сжались. Глаза сделались круглыми. Он стал озираться по сторонам, как бы стараясь обнаружить подслушивающего где-нибудь в углу недоброжелателя.

— Это такой неприличный анекдот, — конфиденциально сообщил он сценическим шепотом.

Любопытство Эдварда-Альберта дошло до предела. М-р Тэмп встал и заглянул на лампу. Чего он там ищет? Ведь там ничего не может быть. Эдвард-Альберт захихикал. М-р Тэмп, ободренный успехом, наклонился вперед и посмотрел, нет ли кого за дверью.

Потом вдруг сделал вид, будто услышал кого-то под столом. Полез туда, чтобы проверить. Эдвард-Альберт не мог удержаться от хохота. М-р Тэмп кинул на него встревоженный взгляд и снова полез под стол. Потом выглянул оттуда с другой стороны, так что видна была только верхняя половина лица, выражавшая недоумение, опаску и в то же время сознание важности и таинственности исполняемого дела.

— Те! — произнес он и приложил палец к губам.

Было страшно занятно.

В этот момент в столовую вошла та дама, которая накануне обратилась к Эдварду-Альберту с вопросом: «Вы новый жилец?»

Она села на свое место за столом. И при этом сделала вид, будто не замечает м-ра Тэмпа. Отсюда можно было заключить, что он ей несимпатичен.

Курьезно, что м-р Тэмп отплатил ей точь-в-точь той же монетой. Это было смешно.

— Потом, — сказал он. — Сейчас не могу.

Появились и другие; среди них м-сс Дубер и какая-то молодая блондинка неприступного вида. При входе каждого нового лица м-р Тэмп изображал все большее огорчение, к возрастающему удовольствию Эдварда-Альберта. Было ясно, что обещанный анекдот имеет все меньше шансов быть рассказанным. Каждый раз м-р Тэмп подскакивал на месте и тотчас поднимал глаза вверх с выражением комического отчаяния. Но при этом он выбирал моменты, когда на него не глядел никто, кроме Эдварда-Альберта. В конце концов неудержимый смех последнего привлек внимание присутствующих. Его веселье показалось подозрительным. Над чем это он смеется? Потом подозрение пало на м-ра Тэмпа и сосредоточилось на нем. Вечно он со своими проделками!

Он запротестовал, обращаясь к Эдварду-Альберту. Стал оправдываться тоненьким, жалобным голоском:

— Я ведь только сказал: «дикобразик», «ма-а-аленький дикобразик». Что же тут смешного?

Потом быстро сделал гримасу и придал лицу печальное выражение.

Эдвард-Альберт стал торопливо жевать хлеб и подавился.

— Просто дикобраз, — продолжал Тэмп унылым фальцетом. — Ах ты господи!

— Вы смешите мальчика, — сказала м-сс Дубер, — и не даете ему обедать. Гоупи, уведите его и успокойте. Как вам не стыдно, мистер Тэмп!

— Я не смешил его, миссис Дубер. Он сам стал смеяться надо мной. Я только спросил его, знает ли он анекдот о мартышке и дикобразе.

— Ну хорошо, — произнес пожилой джентльмен, который днем спал в гостиной. — Что же это за знаменитый анекдот о мартышке и дикобразе? Расскажите — если только это удобно рассказывать здесь.

— Откуда я знаю? — возразил м-р Тэмп, торжествуя победу. — Если бы я знал, разве я стал бы спрашивать такого малыша?

— Вы хотите сказать, что такого анекдота вовсе нет?

— Во всяком случае, я его не знаю. Никогда не слыхал. Может быть, есть, а может быть, и нет. Я вот уже много лет всех спрашиваю о нем. А мальчик так смеялся, что я подумал, он и в самом деле что-нибудь знает…

Старик недовольно заворчал.

— Все ваши штучки, мистер Тэмп, — сказала м-сс Дубер. — Если вы не перестанете, я вас оштрафую… — И, желая переменить тему, заметила: — Наши бельгийцы сегодня что-то запоздали…

М-р Тэмп откашлялся, чтобы пропеть какую-то мелодию, но остановился, поймав взгляд жены.

— Хм-м… — промычал он и мгновенно стушевался.

Когда Эдвард-Альберт, с глазами, мокрыми от слез, еще не вполне успокоившись, вернулся в столовую, бельгийцы были уже там, застольная беседа перешла на другие предметы, и он так и не узнал, что знаменитый анекдот о мартышке и дикобразе был просто розыгрышем. Он сейчас же отыскал глазами м-ра Харольда Тэмпа и был вознагражден сочувственной гримасой.

Так между ним и м-ром Тэмпом установилась странная духовная связь. Они укрепляли друг в друге чувство уверенности в себе. Каждый из них воспринимал другого как доказательство своего собственного существования.

Когда м-р Тэмп входил в одну из гостиных и все давали ему понять, что хотя в сущности они ничего против него не имеют, но все же он им давным-давно надоел, он искал Эдварда-Альберта, зная наверняка, что встретит полный радостного ожидания взгляд. А Эдвард-Альберт, робко присоединяясь к обществу, где никто, кроме профессионально любезной м-сс Дубер, не считал нужным его замечать, неизменно встречал специально для него приготовленную гримасу Харольда Тэмпа и ту неуловимую лукавую усмешку, которая скрепляла их тайный союз против остальных обитателей пансиона.

«Их нет, — без слов говорили они друг другу. — А мы существуем».

13. Первое ощущение масштаба империи

За колоритной фигурой м-ра Харольда Тэмпа время от времени возникали и вновь исчезали другие лица. Например, упомянутый уже второй студент — молодой Франкинсенз из университетского колледжа, имевший столько наград. Он был высокий и тонкий, и голова у него была похожа на грушу, обращенную широкой частью вверх. Он подошел к Эдварду-Альберту со словами:

— Вы, кажется, тоже принадлежите к ученому цеху?

— Не совсем к ученому, — ответил Эдвард-Альберт. — Я учусь в Кентиштаунском Имперском Колледже Коммерческих Наук. Готовлюсь на чиновника.

— О боже! — с нескрываемым презрением воскликнул м-р Франкинсенз, тотчас отошел и уже больше не подходил к нему.

После этого в душе Эдварда-Альберта зародилась глубокая ненависть к м-ру Франкинсензу, и он страшно огорчался, что никак не найдет способа отомстить ему. В мечтах он называл его «Редькой» и отбивал у него замечательно красивую, но несуществующую молодую даму, в которую тот был безумно влюблен. Большую роль в этом деле играл новый, сшитый у портного костюм Эдварда-Альберта. Но Франкинсенз обращал мало внимания на эти страшные оскорбления, поскольку ему о них не было известно.

Эдвард-Альберт смотрел, как он играет в шахматы в уголке гостиной — чаще всего с индийским молодым джентльменом, который был похож на «старичков» Вольтеровского колледжа и говорил высоким голосом, звонко и отрывисто, вызывая этим в Эдварде-Альберте безотчетное чувство превосходства, особенно после того, как он узнал от старого м-ра Блэйка, что такая манера говорить свойственна существам низшей породы, населяющим Индостан. Этот юноша был частью Индийской империи Эдварда-Альберта. А что касается того, будто он представлял из себя персону, как сын раджи, то, как пояснил м-р Блэйк, «у этих раджей их целые дюжины».

— У них там гаремы, и чтобы их содержать, они сдирают шкуру с населения, а потом обвиняют в этом нас. Пять жен, куча наложниц — и это еще тоже не все… В Индии он, может быть, и сын раджи, но здесь у нас — попросту скверный ублюдок. А послушать его, так выходит, что мы ограбили Индию, захватив в свои руки ее торговлю хлопком, и вообще завладели всеми ее богатствами. Гаремы — это их заводы, и сколько бы у них ни было богатств, они производят столько ртов, что те все пожирают. И когда я вижу, как он разговаривает с хорошенькой беленькой английской девушкой, вроде мисс Пулэй, и рисуется перед ней, во мне просто вся кровь кипит. Там у них она была бы Мэм Сахиб и он не смел бы глаз на нее поднять.

Эдвард-Альберт, как будущий гражданин метрополии, прислушивался издали к тому, что говорит его подданный, следил за возмутительными движениями его длинных пальцев и негодовал, когда он смеялся своим пронзительным смехом, одержав победу над «Редькой», который в конце концов все-таки англичанин и должен был бы понимать, что ему не пристало проигрывать в шахматы человеку, находящемуся под эгидой его власти. Необходима осторожность: только ослабить давление, и в любой момент может вспыхнуть новый мятеж.

И в мечтах он расправлялся с подчиненными народами очень круто; он сурово и беспощадно расстреливал их из пушек, потому что этого они боятся больше всего: это отнимает у них надежду на воскресение. Он вспомнил придуманное им в детстве электрическое ружье, не требующее перезаряжения, и с этим ружьем в руках стал прокладывать себе путь среди бесконечных орд мятежников в чалмах; он косил их тысячами, буквально тысячами, спеша на выручку глупому «Редьке» — и как раз вовремя.

Вот этот несчастный; он окружен, патроны у него на исходе, и его ожидает обычная участь тех, кто попадает в руки коварных туземцев, но надо отдать ему справедливость — он держится до последнего. И вдруг он слышит звук волынок. Тихонько, на свой особый манер, Эдвард-Альберт засвистал воодушевляющую мелодию: «Кэмбельцы шагают».

Эдвард-Альберт наступает вдоль высохшего русла реки, — раз дело происходит в Индии, то всегда наступаешь по высохшему руслу реки, — и стреляет направо и налево.

Тут вдруг оказывалось, что индийский мятежник сидит рядом с ним за столом.

Но Эдварду-Альберту безразлично, слышал тот или нет…

14. По-французски ли говорят бельгийцы

Другим толчком к развитию патриотического самосознания Эдварда-Альберта послужило знакомство с недавно прибывшей из Антверпена семьей бельгийских беженцев, о которой уже шла речь. Они всегда сидели вместе, стайкой, тщательно следя за тем, как бы не сделать какой-нибудь неловкости, и весьма непринужденно посвящали в свои надежды и дела всякого, кто давал им малейший повод думать, что он понимает по-французски. Немцев очень скоро выгонят из Бельгии, и можно будет вернуться. Мисс Пулэй и вдова, которая первая заговорила с Эдвардом-Альбертом, в самом деле могли объясняться по-французски, так что им приходилось выслушивать и пересказывать другим то, что в те более гуманные времена называлось ужасами войны.

Тогда это действительно всем казалось чудовищным. Антверпен подвергся артиллерийскому обстрелу, и десятки мирных жителей были убиты. В одном из рассказов фигурировала человеческая рука, валяющаяся на улице за квартал от кучи одежды и лужи крови — того, что осталось от ее владельца. В другом говорилось о человеке, который на минуту вышел на балкон, чтобы посмотреть, что делается; жена позвала его пить кофе, но, не получив ответа, пошла за ним и увидела, что он без головы.

И все в таком роде. Странно было слушать, как люди, не умеющие двух слов связать по-английски, так свободно и быстро говорят на своем трудном языке.

Харольд Тэмп сразу отнесся к этим бельгийцам с предубеждением и попытался набросить на них некоторую, правда, совершенно неопределенную, тень. Они мешали ему быть центром внимания, с чем он не мог примириться. Он состроил смешную гримасу, и вдруг оказалось, что Эдвард-Альберт не смотрит на него. Он попробовал снова привлечь его внимание, сделав вид, будто боится слишком энергичной жестикуляции м-сье Аркура и следит за ним с величайшей тревогой, в любую минуту готовый отскочить, как от бомбы, которая вот-вот взорвется. Отчасти это имело успех. Но лишь отчасти.

Дело в том, что Тьюлер почти все время прислушивался к бельгийцам, стараясь уловить что-нибудь из начального курса французского языка, в отчаянной надежде тоже вступить в разговор. Но слышалось одно только бесконечное бормотание, так что иногда его даже брало сомнение, французский ли это язык.

Ни разу в беседе не упоминались ни «ля мэр» и «ле пэр», ни неизменная «тант», ни садовник, ни книги моего дяди, ни дом, который принадлежит нам, ни собака, ни кошка, ни прочие удивительные существа, вылезающие на сцену, как только английский школьник принимается за изучение французского языка.

Да на хорошем ли французском языке говорят эти бельгийцы? В пансионе шли разговоры о том, что надо воспользоваться случаем и брать уроки французского. М-сс Дубер всячески поддерживала эту идею. Но необходима осторожность. Эдвард-Альберт, внимательно слушая, заметил, что мсье Аркур, всякий раз, как его перебивали, говорил: «Comment?» Очевидно, он хотел сказать «что?», но ведь это совсем не то слово! «Что» по-французски будет «quoi». А «comment» значит «как». По крайней мере так было сказано в словаре, приложенном к французскому учебнику. И во всяком случае, он не намерен учиться французскому иначе, как по-английски, а Аркуры не знают по-английски. Значит, и говорить не о чем.

Так получилось, что Эдвард-Альберт примкнул к подавляющему числу человечества, которое, пройдя соответствующие курсы, сдав экзамены, обзаведясь всякими свидетельствами и т.п., не в состоянии произнести, понять или хотя бы прочесть две фразы по-французски. Когда в конце концов будет написана история духовного развития человечества (если только это когда-нибудь осуществится, поскольку будущие судьбы цивилизации все еще очень неясны), там между прочим будет отмечено, что в течение столетий во всем мире биллионы людей (употребляя слово «биллионы» не в американском, а в английском значении[7]) «учились французскому языку, но так и не выучились». Поистине неисчислимы знания, которыми человечество стремилось овладеть, но так и не овладело! Побои, оставление без обеда, окрики и брань, принудительное соревнование, бутафорские экзамены, присуждение дутых степеней, мантии, шапочки, отличия — целый парад учености. А результат?

Человечество еще плохо отдает себе отчет в том, чем оно обязано своим учителям. Но начинает подозревать.

В тусклом и быстро окостеневшем уме Эдварда-Альберта по временам брезжила мысль, что ведь иные каким-то таинственным путем сумели «одолеть» французский. Тут не одно только очковтирательство.

Он стал внимательно следить за мисс Пулэй. Может быть, она только делает вид, что понимает, а потом сама все придумывает? Нет, она как будто понимала на самом деле и повторяла то, что поняла.

Впрочем, рассуждал Эдвард-Альберт, он и не собирается разговаривать по-французски. Так чего же беспокоиться? Если ему и нужен французский, то для того, чтобы сдать экзамен, и только. Но все же…

15. То, чего он не знал

Представления Эдварда-Альберта об окружающем были довольно смутны по вине укоренившейся в нем привычки оставлять без внимания то, что не относилось непосредственно к нему, — и этому еще способствовала тайна, которая окутывала дневное времяпрепровождение большинства жильцов м-сс Дубер. Эдварду-Альберту и в голову не приходило, что м-р Харольд Тэмп жил почти целиком на заработок жены. Версия о какой-то сложной литературной работе, которой она будто бы занималась, служила ширмой для ее истинной деятельности, протекавшей в одной дурно проветриваемой швейной мастерской на Шефтсбери-авеню, которой она довольно сурово, но успешно управляла. Харольд Тэмп в хорошую погоду сидел в каком-нибудь парке, а в холод или дождь укрывался под гостеприимным кровом Сельфриджа на Оксфорд-стрит или созерцал человеческий поток на одном из вокзалов в расчете на случайный разговор, из которого воспоследует предложение дать несколько уроков дикции или выступить в концерте. А в период финансового процветания он подавался в сторону Ипподрома и там, угощая и угощаясь, обменивался воспоминаниями о прежних успехах с разными родственными душами, бойцами старой гвардии, стреляными воробьями. Тут ему иной раз случалось услышать о представляющихся возможностях, однако по большей части эти возможности исчезали прежде, чем он успевал ими воспользоваться. Но Эдвард-Альберт рисовал себе его времяпрепровождение за стенами пансиона совершенно иначе. Ему представлялась большая классная комната и посреди нее — Харольд, управляющий большим мощным хором.

Харольд: Ве-е-есь м-иррр те-а-трр.

Хор (громоподобно, в унисон): Ве-е-есь миррр те-а-а-трр.

Эдвард Тьюлер не подозревал, что молодая особа, фамилия которой была мисс Пулэй, а имя составляли одну из ее личных тайн, вовсе не врач с обширной практикой, а регистраторша у одного окулиста, где она ведет запись больных и помогает во время приема, направляя; свет и подавая разные зеркала и стекла. А старый мистер Блэйк, относившийся с такой острой ненавистью к презрением ко всем известным ученым на том основании, что они будто бы присваивают себе труд других, гораздо более талантливых работников, — всего лишь отставной лаборант Университетского колледжа.

Не догадывался наш герой и о том, что скромная изящная вдова, постоянно ссылавшаяся на «своего друга леди Твидмэн» — ту самую леди Твидмэн, которая всегда высказывает такие авторитетные и здравые суждения по поводу порчи нравов, — внезапно исчезла из пансиона оттого, что после многочисленных предупреждений попалась с поличным при совершении кражи в магазине. Мировой судья решил примерно наказать ее в назидание другим. Леди Твидмэн на него не подействовала.

— Если эта леди Твидлум… Ах, Твидмэн? Ну, Твидмэн… если она может поручиться за вашу честность, почему она не явилась и не сделала этого?

Эдвард-Альберт слышал, как м-сс Дубер в разговоре с мисс Пулэй употребила слово «клептомания», но это ничего ему не объяснило. Вдова внезапно исчезла, и имя дорогой леди Твидмэн больше не упоминалось. А он продолжал свое существование с тем же безразличием к окружающему, и ее отсутствие ничего для него не изменило. Просто еще одним, кого можно не слушать, стало меньше.

Ему понадобилось много времени даже на то, чтобы разобраться в персонале пансиона м-сс Дубер. Помощницей у нее была племянница м-ра Дубера. Сам м-р Дубер «занимал положение» в Сити, связанное с необходимостью каждое утро уходить в определенный час. Собственно говоря, он не был ни директором компании, ни биржевым маклером. Он был просто-напросто уборщиком и швейцаром и на работе носил зеленый суконный фартук. Но как только он снимал его и пускался в обратный путь, к нему тотчас же возвращалась солидность человека с положением, и Эдвард-Альберт так никогда и не проник в его тайну. Говорил он мало и все больше об акциях и фондах. Его советы по части выгодных спекуляций и надежного помещения капитала были всегда очень дельны. Старый м-р Блэйк потихоньку да полегоньку, в ожидании какой-нибудь крупной удачи, всецело доверялся его руководству.

Затем шла Гоупи. Гоупи была родственница, которая ссудила м-сс Дубер свои сбережения, получив право на одну половинную долю в предприятии, но так как м-сс Дубер не имела возможности вернуть ей долг, а ей некуда было деваться, она осталась в качестве домашнего фактотума и крепко держалась за место при собственных деньжатах, пока они еще не растаяли. Для Эдварда-Альберта и остальных обитателей пансиона она была просто Гоупи, нечто само собой разумеющееся, вроде молочницы или атмосферного давления. Ее принимали как должное. Трудно было представить себе жизнь без нее. Попроси ее о чем угодно, и она всегда — в большей или меньшей степени — исполнит просьбу.

Строптивые и ненадежные служанки то и дело менялись.

Одна из них, проходя мимо Эдварда-Альберта по лестнице, весело заговорила с ним в таких непристойных и бесстыдных выражениях, что он ушам своим не поверил. Потом она ухмыльнулась ему через плечо и дополнила свои слова еще более циничным жестом.

— Ухожу, миленький, — прибавила она. — Какая жалость!

Ошеломленный, он остановился на площадке. Потом медленно побрел к себе в комнату. Этого не может быть. Таких вещей не бывает. И все равно — она уходит.

После этого при виде служанок ему всегда становилось не по себе. Он следил за ними взглядом, колебался и, как только они подходили ближе, бежал в испуге.

Когда в пансионе освобождалась комната, в окне первого этажа приклеивали, билетик и появлялись временные жильцы, из проезжих — на два-три дня, на неделю. Среди них попадались чудные, даже неприятные люди. Если это бывали одиночки, они коротали время за книгой. Если их оказывалось несколько, они сидели и шептались по углам. Иногда они играли в незнакомые карточные игры. С ними здоровались из вежливости, и потом никто не обращал на них внимания. Разве только Гоупи, которая болтала с ними о лондонских достопримечательностях, об автобусах, о метро. И о чем только им вздумается…

16. Мальчик превращается в мужчину

В такой обстановке начался для Эдварда-Альберта Тьюлера тот длинный путь наблюдений, опыта, усилий и исследований, который составил основное содержание его метаморфозы — осознания необходимости зарабатывать на жизнь и найти свое место в огромной неустойчивой системе, представляющей мир взрослых людей. Он был слишком молод, чтобы его могла серьезно затронуть мировая война 1914—1918 годов. После того как улеглось первое волнение, вызванное мыслью о том, что мы воюем, этот источник расширения кругозора иссяк. Эдвард-Альберт не приобрел привычки читать газеты. Он отпраздновал заключение перемирия как горделивое доказательство того, что «мы», англичане, как всегда, победили, и после этого совершенно перестал интересоваться международными делами. Как мы увидим, он был очень удивлен, когда в 1939 году снова началась война.

С чувством большой ответственности приступил он к занятиям в Кентиштаунском колледже. У него был очень серьезный разговор с директором относительно будущего. Мысль о должности банковского клерка оказалась совершенно неосуществимой; что же касается экзамена на аттестат зрелости, то по этому поводу директор вовсе не разделял восторгов кэмденского библиотекаря.

— Требования, знаете, довольно жесткие. Три языка: латынь, французский и либо греческий, либо немецкий.

— Немецкий для меня то же, что и греческий, — признался Эдвард-Альберт.

— И само по себе это не очень интересно, если вы не собираетесь стать учителем. Но вот что я сделал бы на вашем месте, — продолжал директор. — Я прослушал бы у нас курс коммерческого делопроизводства и получил бы квалификационное свидетельство. Должен вам сказать, что есть несколько учреждений, например, «Норс-Лондон Лизхолдс», которые комплектуют почти весь свой служебный персонал из наших слушателей. Мы за это берем небольшие комиссионные, когда окончивший получит должность. Вот это дело верное. Жалованье, правда, небольшое, но рабочий день хорошо распределен: с девяти до часу и с двух до шести. И, кроме того, вы можете по вечерам повышать свою квалификацию у нас, а потом сдать экзамен на право занимать низшие должности в государственных учреждениях или что-нибудь в этом роде…

Эдвард-Альберт нашел совет солидным, дельным и последовал ему. При второй попытке он добился квалификационного свидетельства и сейчас же поступил в «Норс-Лондон Лизхолдс», после чего пробовал посещать еще с десяток разных вечерних курсов, но ни одних не кончил и так и не пошел дальше. Ни на шаг.

Определенной цели у него не было. Он превратился в вечного студента. Садился на одно из задних мест в аудитории и даже не старался следить за тем, о чем идет речь. Обычно в нем сразу возникал какой-то внутренний протест против лектора, мало-помалу, в ходе занятий, превращавшийся чуть ли не в ненависть. «Откуда он все это знает? — спрашивал он себя. — И во всяком случае» нечего так задаваться. Уж, наверно, нашлись бы такие, которые сумели бы вывести его на свежую воду с его трепотней, если бы захотели. Не надо было связываться с этими курсами. Они еще хуже тех, последних». Если бы он умел незаметным образом высовывать лекторам язык, он бы непременно так и делал.

В числе прочего он посещал занятия по истории литературы елизаветинского периода, по ботанике, по теории сочинения, по латыни (элементарный курс), по политической экономии, сельскому хозяйству, геологии, черчению и истории греческого искусства. Но и ту небольшую способность сосредоточиваться, какая у него была, он быстро утратил под бременем напряженных забот, о которых мы узнаем в следующей главе.

Когда ему только что исполнился двадцать один год, с ним произошла удивительная вещь. Одна из его грез с избытком осуществилась: у него завелись деньги. Он получил в наследство недвижимость в виде жалкого домишки в трущобах Эдинбурга, при реализации которого в конце концов очистилась сумма в девять с лишним тысяч фунтов. Его дядя с материнской стороны умер, не оставив завещания, и он оказался единственным родственником покойного. На первых порах он даже не представлял себе размеров доставшегося ему сокровища. Это выяснилось постепенно. Он думал получить «какую-нибудь сотню фунтов». Он даже решил было, что все это шутка Харольда Тэмпа, но почтовый штемпель был настоящий, эдинбургский. Он посоветовался с м-сс Дубер, м-ром Дубером, Кольбруком и Махогэни, наконец, с преподавателем государственного права в колледже. Все отнеслись к этому делу серьезно и дали полезные советы.

Тогда он взял в «Норс-Лондон Лизхолдс» недельный отпуск в счет полагавшегося ему десятидневного и поехал в Шотландию выяснить, как и что. Все его советчики ждали чего-то большего, чем сотняжка.

— Что же — тысчонка? — отважился он.

— Может быть, и больше, — возразил м-р Дубер. — Гораздо больше.

Эдвард-Альберт стал смелей в своих ожиданиях. Упорные мечты подготовили его к крупной жизненной удаче. Он был взволнован, но не потерял головы, когда узнал о размерах и форме привалившего ему наследства. Он обнаружил неожиданную деловитость.

— Я не могу управлять этой недвижимостью, как вы ее называете: для этого надо быть здесь, на месте. Так что, если кто-нибудь желает купить ее, я готов продать. Чего бы я хотел, так это иметь закладные, первые закладные и от разных лиц — необходима осторожность. Я немножко понимаю в закладных. И мне хотелось бы, если можно, поручить все дело фирме Хупер, Киршоу и Хупер… Знаете, сэр Рэмбольд Хупер.

После этого все в Эдинбурге стали с ним чрезвычайно почтительны, заложили его недвижимость очень продуманно и правильно, и Эдвард-Альберт вернулся в Лондон в настоящем вагоне первого класса с невероятно мягкими голубыми сиденьями, белыми кружевными подголовниками, кранами с горячей водой и прочими удобствами, тихонько посвистывая себе под нос и раздираясь между желанием рассказать каждому о своем наследстве и решением не рассказывать о нем лишнего.

Смутные и волнующие мечты владели им. Вы узнаете о них подробнее в следующей книге. Во время этого обратного путешествия он ничего не предвидел, но многое предвкушал. Ничто из предвкушаемого не сбылось. То неопределенное, что беспрестанно фигурирует в громоздких классических диссертациях о греческой трагедии под именем «ananke»[8], видимо, село в тот же поезд и на всех парах устремилось за ним в Скартмор-хауз.

С этого момента м-р Джеме Уиттэкер и м-р Майэм незаметно исчезают из жизни Эдварда-Альберта, а тем самым и из нашего повествования.

— Теперь с нас снимаются все обязанности относительно паршивца, — объявил м-р Джеме Уиттэкер и совершенно перестал думать о нем. Это его последние слова в нашей драме.

Официальное удаление со сцены м-ра Майэма произошло еще раньше.

Ликвидация его опекунства была произведена Хупером, Киршоу и Хупером с величайшей корректностью и пунктуальностью. Выплаты по закладной производились аккуратно, и отчетность почтенного опекуна была в полном порядке. Переход совершился без сучка без задоринки. По обоюдному свободному согласию остаток в тысячу фунтов в течение нескольких лет оставался нетронутым.

Таково было официальное удаление м-ра Майэма со сцены. Но до конца жизни Эдварда-Альберта какая-то тень м-ра Майэма нет-нет да всплывала в его сознании.

М-р Майэм фигурировал в религиозных кошмарах, сопровождавших расстройство желудка и инфлюэнцу, которыми Эдвард-Альберт заболел после того, как чудесным образом, через посредство внезапного ливня, принужден был выслушать евангелическую проповедь.

— Тесны врата, — вещал евангелист, — и узок путь.

Это были первые слива, которые услышал Эдвард-Альберт, как только вошел. Сколько раз называл он м-ра Майэма узким! Узок путь. Необходима осторожность. По обе стороны — ад.

С быстрой изменчивостью сонной грезы м-р Майэм являлся ему то в своем собственном виде, то в виде самого господа бога, справедливого и грозного, который, согласно высшим христианским авторитетам, создал грешное человечество с целью безжалостно загнать его в ад, на вечные муки. Однажды это ласковое божество нависло над Эдвардом-Альбертом и стало осыпать его драконовыми углями из какого-то бездонного ведерка. Эдвард-Альберт беззвучно закричал, как кричат в стране снов.

Он проснулся, оцепенев от ужаса, и несколько дней жил с ощущением мертвящего страха в душе.

Он боялся ложиться спать, боялся этих часов одержимости Богом.

Но тут ничего нельзя было поделать. Только набраться мужества и терпеть. Как жить без сна? И со временем все это было вытеснено из его сознания, по мере того как шло выздоровление и вступал в силу другой важнейший для человеческой метаморфозы комплекс побуждений: натиск устремленных к единой цели потребностей пола. Мы расскажем об этом с той же беспристрастной правдивостью, какую мы соблюдали до сих пор, — не щадя ни запоздалых иллюзий, ни природной стыдливости читателей и автора.

Загрузка...