Я смотрю в окно купе, и на ум приходят слова из гумилевских "Записок кавалериста": "Южная Польша – одно из красивейших мест России". Прав классик: места изумительные, хоть и тронутые войной. Вдоль полотна мелькают фольварки, изредка проносится новенький купол Божьего храма. И буйная весна, дружно грянувшая во все свои колокола…
Нас везут во Францию. Единство армий Союза еще не достигло столь заоблачных высот, чтобы передавать, пусть хотя бы и братской армии, самые последние, еще не до конца испытанные образцы новейшего вооружения. "Лягушки" и "томми" зарылись в неприступных бункерах линии Мажино? Вермахту нечего противопоставить броне и бетону? Камераден, мы спешим как можем. Мы – это отдельная тяжелая латная дружинная бригада "Александр Невский". Мы – это сорок три танка ЛК-1, двадцать четыре – ЛК-2 и двенадцать двухбашенных чудовищ ЗГ ("Змей Горыныч"). К нам приданы четыре полка ТАОН, а это целых восемьдесят восемь "Кутеповских кувалд" Б-4, которым ничего не стоит сказать "тук-тук, откройте" любой галльской сволочи. В каком бы бункере она не пряталась…
Нас везут через Львов, Тырнув, Краков. Львов мне нравится. Красивый город, старинный город. За два часа его не осмотреть. Но следов войны я совсем не вижу. Чистенькие улочки, опрятные дома.
С вокзала посылаю жене открытку. Полевая почта, цензура, военная тайна… А поверх всего наше обычное головотяпство: почтовая карточка с видом Львова! И откуда это я ее мог отправить? Не иначе как с Формозы!
Тырнув мы минуем ночью, и от этого города мне остается только впечатление от вокзального ресторана. Я и мой ротный, штабс-капитан Лавриенков, тщетно пытаемся отыскать обещанный на рекламном плакате "подлинный, изысканий арманьяк шестилетней выдержки". Первый раз нам приносят нечто подозрительно напоминающее самогон, для цвета подкрашенный луковой шелухой. После серьезного и вдумчивого разговора с официантом на столе появляется вполне приличный напиток. Бакинского производства. Мы орем и требуем метрдотеля. Дмитрий высказывается в том смысле, что он сейчас поднимет роту и устроит повальный обыск на предмет отыскания в данном ресторане аковцев, британских шпионов, иудеев и арманьяка. Метрдотель пытается его успокоить, клянясь лично проследить за поисками вожделенного напитка.
Арманьяк мы получаем минут за двадцать до отправления эшелона. Бутылка прихватывается с собой в качестве трофея, мы рычим нечто одобрительно-грозное мэтру и официантам и смываемся не заплатив по счету.
На маленьком разъезде, где я покуриваю на платформе, ко мне подходит пожилая русинка и протягивает горсть сморщенных сушеных яблок.
– Возьмите, пан офицер. Хорошие яблочки.
Я предлагаю ей рубль. Она вежливо но твердо отводит мою руку:
– Не нужно.
Тщетно пытаюсь ее уговорить. Потом спрашиваю, есть ли дети? Она кивает: есть дети, есть и внуки. Зову денщика. Он приносит мой пайковый шоколад. Отдаю ей завернутые в станиоль плитки:
– Для внуков.
Она кивает и аккуратно увязывает шоколад в чистый платок. Из последовавшего короткого разговора я узнаю, что во второй день войны поляки убили ее старшего сына, заподозренного в шпионаже. Спрашиваю, легче ли жить стало? Она несколько раз кивает: намного. Поляков разогнали, а ей и ее мужу, как пострадавшим от ляхов выдали корову и пять овец. Средний сын обзавелся своим хозяйством – получил бывший польский хутор. Проносится команда "По вагонам!". Русинка кланяется, а потом долго смотрит мне прямо в глаза. Ее лицо приводит на ум лики Богородицы со старинных образов. Какое-то отрешенное, надчеловеческое, с немыслимым взглядом… Она быстро трижды крестит меня и идет вдоль уже начавшего движение состава, мелким семенящим шагом, постоянно крестясь. Я гляжу ей вслед и в памяти всплывают строки:
Склоняся к юному Христу
Его Мадонна осенила…[2]
В заново отстроенном Кракове нас встречают союзники. На вокзале эшелон приветствуют офицеры войск СС из службы безопасности. Приятно видеть этих бравых парней затянутых в черную форму. С удовольствием пожимаю протянутые руки. После официального приветствия мы, словно старые товарищи (а впрочем так и есть: у одного из эсэсманов на кителе испанский орден и наша медаль "За боевые заслуги") рассаживаемся по открытым автомобилям. Я останавливаюсь и спрашиваю "испанца":
– Дружище, а как мои солдаты?
– Не беспокойся, товарищ, за ними придут автобусы,– улыбается тот, – их провезут по городу, потом ресторан, прогулка, театр и бордель…
– Благодарю, оберштурмбанфюрер, – за своих парней я спокоен, но хотелось бы узнать и наш маршрут. – А что будем делать мы?
– Ну, друг, у нас совсем иная программа! – эсэсовец широко улыбается. – Сперва мы провезем Вас по городу, потом – ресторан, дальше прогулка, театр и, на сладкое, кабаре, которое тот же бордель!
Он оглушительно хохочет над своей немудрящей шуткой. Я смеюсь вместе с ним. У него хорошее открытое лицо, пересеченное старым шрамом. Я указываю на шрам:
– Испания?
– Нет, это раньше. Жиды…
При этих словах его лицо как бы застывает и становится жестче и строже. Он сжимает кулаки. Мне немного завидно: в моем прошлом нет таких достойных событий. А жаль…
Оберштурмбанфюрер смотрит в мою сторону. Отразившуюся на моем лице зависть он, видимо, трактует по-своему: соратник сочувствует страданиям соратника. Он широко улыбается и, изрядно ткнув меня локтем в бок, незаметно протягивает фляжку:
– Дружище, – шепчет он мне, – давай по глотку, за Победу!
– Давай, – я делаю глоток и, возвращая флягу, интересуюсь, – Слушай, а почему шепотом?
– Наш Гейдрих, – он указывает глазами на передний автомобиль, – не больно жалует выпивку. Ну, как коньяк?
– Отменно. Из старых запасов?
– Не поверишь – здешний! Раскопали, – он протягивает мне руку, – Йозеф Блашке. Для тебя – Зепп.
– Всеволод Соколов. Для тебя – Сева.
Я вспоминаю мучения Шрамма при попытке произнести мое имя-отчество и усмехаюсь. Зепп заинтересованно подвигается ближе и тихо прыскает в кулак, сперва услышав мой рассказ, а потом, пытаясь повторить подвиг Макса.
За разговором мы прибываем на место. Шпалерами стоят солдаты СС. Выйдя мы словно сливаемся с ними, несмотря на иной покрой формы и цветные фуражки[3]. Эсэсманы и дружинники ревут в десятки глоток приветствия "Хайль!" и "Слава!" сливаются и сплетаются в майском небе.
Группенфюрер Гейдрих произносит речь. Коротко, ясно, четко: слава Рейху, слава России, слава всем нам, что ведут войну с мировым еврейством ради всеобщего счастья. Потом желает нам хорошо провести в Кракове время (увы, одни сутки) отведенное на переформирование нашего эшелона.
Мы шагаем по улицам старого города. Зепп позвал в компанию друзей. Это Мартин Готфрид Вейс и Руди Вернет. Со мной пошли капитан Бороздин, штабс-капитан Тучков и поручик Фок.
День проходит на славу. Ресторан встречает нас вкусными запахами и музыкой Шуберта. Заливное из желудков, свинина с мазурской брюквой, бигос, фляки[4] – все это основательно сдобренное "выборовой" и "житной" почти примиряет меня с Польшей вообще и с польской кухней в частности. Только Вернет, заказавший "кайзершмарен" и картошку с беконом, недовольно морщит нос. На его взгляд польская кухня чересчур тяжела.
Прогулка по городу удается как нельзя лучше. Зепп с товарищами знают наперечет все интересные уголки и закоулки города и просто сгорают от желания показать их нам.
Старинная архитектура Кракова мне нравится, и я сообщаю об этом вслух. Тут же Вернет, который, кстати, имеет ученую степень доктора заводит со мной серьезную дискуссию о культурах, оказавших влияние на польскую.
Я пытаюсь отстоять старинный тезис, слышанный еще от отца: польская культура – это фантом, нонсенс. Нет никакой польской культуры, а есть смесь русской и прусской культур, которые собственно, и породили это странное образование – Польша.
Доктор Вернет отстаивает свою версию: Польша есть самостоятельное порождение, безобразный плод союза евреизированных хазар и римско-католических церковников. Несмотря на облагораживающее влияние русской и германской культур, поляки в Польше, рычит Вернет, остались дикарями, уродливым наростом на лице арийско-славянской подрассы.
За этим спором, в котором принимают участие все, день клонится к вечеру. И вот театр. Если честно, то он производит на меня гнетущее впечатление: в роскошном здании, на роскошной сцене такая… ну, мягко говоря, слабая труппа. Я и так не люблю Верди, но "Аида в постановке этих, с позволения сказать, артистов… Радомес просто ужасен!
– Где Вы нашли это чучело? – спрашиваю я Блашке. – Ему место на лесоповале, не в театре.
– Увы, дружище, увы. Прежняя труппа на девять десятых состояла из аковцев и жидов. Пришлось обновить, – он кривится. – А где прикажешь брать качественные оперные голоса в Польше?
– Зепп…
– Да, Сева?
– Послушай, а ведь Фюрер, если мне помнится, сказал, что если у еврея хороший оперный голос, то он уже заслуживает избавления от лагеря. У нас выступают еврейские труппы и оркестры. И, право слово, даже "Жизнь за царя" и "Золото Рейна" не проигрывают в их исполнении.
– Пожалуй, ты прав, – Зепп энергично встряхивает головой. – Надо поговорить с ребятами из зондеркоманд. Пусть поищут.
Гнусное впечатление от краковской "Аиды" парни из СД пытаются скрасить отменным коньяком, который, кажется, у них неисчерпаем, и симпатичными девушками из их же конторы. Девушки приглашены, так как мы на отрез отказались от посещения варьете, узнав, что тамошняя труппа так же подверглась чисткам. Бороздин что-то бормочет относительно певичек и танцовщиц, проверенных членов партии с 1921 года. Услышав перевод, эсэсманы дружно грохают, и признаются сквозь смех, что с варьете они, кажется, тоже слегка погорячились. Но они готовы исправить свои ошибки, и приглашают своих сослуживиц. Одна из них, Марта, блондинка с задорно вздернутым носиком и чуть коротковатой верхней губой, прочно завладевает моим вниманием. Она мила, обаятельна, остроумна и смело пьет коньяк наравне с мужчинами. Вечер мы проводим весьма мило.
…Пьяная луна, пьяная ночь, пьяная весна. Я лежу на отельной кушетке. Шарфюрер СС Марта Лейдт лежит рядом, тихо подремывая у меня на плече. В незашторенное окно я вижу, как уходит далеко в небо луна, и, увидев вдруг на горизонте бледную розовую полоску, точно растерявшись в своей высоте, сразу утрачивает весь свой волшебный блеск.
Еще тише становится кругом. Полоска краснеет и точно сильнее темнеет город.
Я вглядываюсь в лицо Марты. Куда девался ее задор, хотя все так же прекрасна она. Мне хочется насмотреться на нее, запомнить, но сон сильнее, и не одна, а две уже Марты передо мной, и обе такие же красивые, нежные…
– Спишь совсем…
Нежный голос ласково проникает в мое сознание. Я тянусь обнять ее, но она тоскливо, чужим уже голосом говорит:
– Пора…
Мягко и плавно катится вагон. Я тщетно пытаюсь понять: что меня мучит? Какая грусть закрадывается в сердце? Что за человек Марта?… А сон все сильнее охватывает меня, легкий ветерок гладит лицо и волосы… голова качается в такт вагонным колесам. Слышится ласковый голос Марты, или это певучий голосок жены напевает какие-то добрые, нежные песни.
"Марта" – проносится где-то, и звенит над дорогой, и несется над просторами Германии, России, всего мира…