Продукты они так и не получили, а те, что в рюкзаках, пришли к концу. Населению продовольствие выдавалось по карточкам, да и к тому же, живя в отдалении, общаться с людьми было сложно и опасно, а те, с кем они были связаны, сами жили впроголодь. Охота исключена. В инструкции, которую они обязаны выполнять, говорилось: оружие иметь наготове, но не заряжать до необходимости, чтобы случайным выстрелом не поднять тревоги.

И так они жили в хижине: впроголодь, делая свое дело — готовя нападение, связываясь с верными людьми, посылая в точно назначенный час шифровки по рации — это было делом Кнута. О еде у них было запрещено говорить, но, когда они засыпали, их радовали сны, в которых они поглощали самые вкусные в мире яства. И так было до тех пор, пока случай — великое дело случай! — не послал отбившегося от стада и исхудавшего оленя!

— Это был не олень, а настоящая спасательная экспедиция, без него мы погибли бы… Это ясно… Мы съели его без остатка, — говорит Кнут. — Мы выпили его кровь… Сварили все. Можете понять, как мы голодали перед этим! Съели глаза, рога, кожу и все, что находилось… в желудке. Еще бы, это была зелень! Витамин С! А у нас уже начиналось нечто вроде цинги…

Так, спасенные оленем, они с еще большей энергией занялись своим делом до тех пор, пока в феврале не получили «с неба» пищу и боеприпасы, доставленные самолетом вместе со второй группой в шесть норвежцев-парашютистов.

Надо было приступать к прямому действию.

БИТВА ЗА ТЯЖЕЛУЮ ВОДУ

Тяжелая вода необходима для атомного котла. И ни Кнут Хаугланд, ни его друзья, сброшенные промозглой осенней ночью с парашютами на Хардангервидда, ничего не знали ни о свойствах этой тяжелой воды, ни о том, что такое атомное оружие. Это было сверхтайной сверхсекретных лабораторий. Но именно группе Хаугланда предстояло помешать нацистам создать атомную бомбу.

Не знали они и того, что девятого марта сорокового года, перед самым вторжением германской армии в Норвегию, на аэродроме Форнебю, близ Осло, стояли рядом два самолета, готовые к взлету. Один должен был лететь на Амстердам, другой — в Шотландию. Перед самым стартом подъехало такси, и пассажир погрузил в самолет, идущий на Амстердам, два тяжелых чемодана. За минуту до отлета он же незаметно для наблюдателей перенес оба чемодана в соседний самолет.

Пассажир этот был капитаном французской разведки.

В чемоданах находились баллоны со 165 килограммами тяжелой воды, тайком привезенные из Рьюкана.

За французом следили немецкие разведчики, но в последние мгновения ему удалось их провести.

Обе машины одновременно поднялись в воздух. Вызванные по рации немецкими разведчиками гитлеровские самолеты заставили машину, взявшую курс на Амстердам, приземлиться в Гамбурге. И там они обнаружили, что машина пуста. Французский же разведчик в это время был уже в Шотландии. Бесценный груз двух чемоданов на следующий день доставили в Коллеж-де-Франс в Париже в распоряжение Фредерика Жолио-Кюри, который и настоял перед французским правительством на проведении этой операции.

В тот день, когда Петэн подписывал в Компьене капитуляцию Франции, тяжелая вода благодаря предусмотрительности Жолио-Кюри находилась уже на пути в Англию.

Почему же именно французской разведке удалось осуществить эту операцию? Не только потому, что на этом настаивал Жолио-Кюри, а потому, что французскому правительству были ведомы тайны производства «Норск Гидро», ведь контрольный пакет акций этого концерна находился в руках французского капитала, принявшего деятельное участие в очень прибыльной для него эксплуатации норвежской воды, норвежского воздуха, норвежского гения и норвежских рабочих рук.

Даже сейчас, когда концерн национализирован и считается государственным, тридцать девять процентов акций принадлежат французскому капиталу, тесно связанному с американскими монополиями.

Когда немцы оккупировали Норвегию, одним из первых экономических мероприятий было срочное расширение химической промышленности, необходимой для большой войны.

В 1942 году Рьюканский завод должен был произвести почти в десять раз больше воды, чем похитила французская разведка, — около 1560 литров. Установка, производящая тяжелую воду, давала немцам гигантское потенциальное преимущество в работе над атомным оружием. Поэтому-то союзники решили произвести диверсию на заводе «Норск Гидро»… В этом и состояла задача той группы, участники которой, съев оленя со всеми его потрохами, восстановили свои силы.

Наступил наконец день операции. Двадцать седьмого февраля в восемь часов вечера группа покинула хижину во Фьесбюдалене. Шли на лучших в мире горных лыжах «Телемарк» — Рьюканский завод находится в области Телемарк, известной всему свету своим горнолыжным спортом и рекорд-сменами-лыжниками. Спускаться в темноте с горы на лыжах даже по отлично разведанному пути не так-то легко и для опытного лыжника. А тут еще, словно желая помочь операции и скрыть участников ее от злого глаза, разыгралась пурга. Облепила всех мокрым снегом.

— Словно все злые тролли Телемарка сорвались и забушевали, — сказал один из лыжников.

— Ничего. Взойдет солнце и для нас…

Тролли — злые духи, таящиеся в недрах гор, по норвежским народным поверьям, обладают волшебной силой лишь от полуночи до первых лучей восходящего солнца.



— Тшш! — шикнул командир.

Шли в воинском обмундировании, без маскировочных халатов.

Рьюкан расположен внизу, в ущелье, около железнодорожной линии, и местоположение домов в городе точно отражает социальную лестницу. Самые низко оплачиваемые рабочие живут ниже, среднеоплачиваемые — повыше. На самом верху — дома местных воротил и руководящего персонала. Участки там намного дороже. Ведь наверху с утра появляется солнце и ввечеру его лучи еще золотят верхние склоны, в то время как внизу сумрак давно заполнил ущелье и улицы. Но темнота ущелья в февральскую метельную ночь была союзником людей, продвигавшихся к заводу.

Электролизная установка для тяжелой воды находится в нескольких километрах на запад от города. Завод был окружен минными полями, поэтому, спустившись к реке, группа прикрытия пошла вдоль железнодорожного пути, а за ней шагах в двухстах — подрывники.

Вдоль дороги все время шарили прожекторы, и приходилось пригибаться, чтобы не попасть в их луч.

А около моста через реку и вовсе пришлось залечь в снег и замаскироваться — по дороге, прорезая фарами метель, двигались два автобуса из Рьюкана с ночной сменой немецкой охраны.

Незадолго до полуночи норвежцы были уже в полукилометре от завода и заняли исходный рубеж. Сильный западный ветер доносил слабый шум непрерывно работающих заводских машин. Метель улеглась, и норвежцам, занявшим исходный рубеж, были хорошо видны и дорога, и завод. Руководитель операции Клаус еще раз проверил, твердо ли знает каждый свою роль в операции.

В двенадцать часов сменялся немецкий караул. Пятнадцать немцев жили в бараке, расположенном между машинным отделением и электролизной установкой.

После того как караулы сменились, норвежцы подобрались к калитке, ведущей к складам, она была метрах в десяти от железнодорожных ворот. В проделанное в ограде отверстие проползли подрывники. И пока другие продвигались к складам вдоль железнодорожного пути (все остальное пространство немцы заминировали), Клаус послал подрывника с кусачками открыть для группы прикрытия и для отхода железнодорожные ворота, запертые на висячий замок и железную цепь. Сделать это человеку, прошедшему специальную школу, не представляло большого труда.

Группа прикрытия вошла на территорию завода и по сигналу двинулась к бараку охраны.

Наступило двадцать восьмое февраля. Ровно ноль часов тридцать минут. Условленный для атаки час.

Стояла глухая тишина. Вдоль дороги шарили немецкие прожекторы. От ближайшего фронта было несколько тысяч километров. Четверо подрывников во главе с Клаусом подошли к двери электролизного цеха, через которую должны были пройти в помещение. Но она была заперта. Взломать не удалось. А подрывать нельзя. Ведь даже пользоваться ручными фонариками запрещено.

Вторая дверь на первом этаже тоже была наглухо заперта и никак не поддавалась усилиям. Норвежец-вахтер, который был посвящен во все и должен был, уйдя с поста, оставить двери открытыми, то ли сдрейфил, то ли не понял чего-то, но двери оказались закрытыми на засовы…

Операция, которая была так прекрасно задумана, так хорошо начавшаяся, каждую секунду могла провалиться… Через окошко был виден зал с концентрационной установкой и спокойно стоящий около нее человек — охранник норвежец в очках.

Через минуту-другую, а минуты эти то съеживались до мгновения, то казались часами, Клаус нашел место, где кабель входил в здание, и вместе с товарищем проник в подвал кабельного туннеля — лабиринт перепутанных труб и проводов. Сквозь отверстие в потолке туннеля был виден объект. Они прокрались из подвала в помещение. Рядом зал с концентрационной установкой. Дверь туда была открыта. Норвежцы вошли и, как скупо сообщалось потом в донесении, «захватили охранника». Затем сделали то, что должен был раньше сделать он: заперли двойные двери между комнатой, в которой были цистерны с тяжелой водой, и соседним помещением, чтобы никто не помешал.

Клаус стал закладывать взрывчатку. Это не требовало много времени. Модели, на которых они тренировались, были точной копией здешней установки. Клаус уже разместил половину своей взрывчатки, когда вдруг послышался звон разбитого стекла. Он оглянулся. Окно, выходившее на задний двор, было разбито. Это двое других подрывников, не найдя входа в кабельный туннель, решили действовать по-своему… Один из них влез в окно, помог разместить оставшуюся взрывчатку. Клаус закладывал запалы.

Потом запалы были зажжены. Охраннику приказали спрятаться на чердаке, а сами подрывники быстро через окно выскочили из дома во двор. Они успели отойти метров тридцать от цеха, когда раздался взрыв.

Выбежав через раскрытые железнодорожные ворота, норвежцы прислушались. На заводе царила тишина, и только, как раньше, слышался глухой шум работающих машин.

Снова начался снегопад, скрывший все следы.

Все люди, прибывшие со вторым самолетом, побежали в сторону, противоположную той, где находилась горная хижина, — к Швеции.

Так была совершена эта вошедшая в историю операция.

Немцы сразу же арестовали всех часовых.

Когда на другой день после этого на завод прибыл командующий немецкой армией Фалькенхорст и осмотрел все на месте, у него невольно вырвался возглас: «Отличная работа!»

Но в штабе за морем еще ничего не знали ни о результатах операции, ни о судьбе ее участников.

Они добрались до своей рации только через два дня. Вверх идти потруднее, чем вниз, особенно тогда, когда идешь в темноте, запутывая следы.

И только тогда Кнут Хаугланд смог передать по радио сообщение: «Уничтожено три тысячи фунтов тяжелой воды и важнейшие части концентрационной установки. Ни одной жертвы…»

Просто удивительно, до чего точно, пунктуально, что называется «шаг в шаг», выполнен был разработанный план.

В штабе были убеждены, что они предусмотрели все детали операции, и сообщение Кнута Хаугланда это подтвердило.

— Это потому, — улыбается он, — что там говорилось, как положено военным языком, «захватили охранника», а на самом деле охранник, когда его взяли, оказался покорным, не сопротивлялся, к тому же он был очень близорук, а мы сняли у него с носа очки и, только когда были зажжены запалы, вернули их, он снова стал зрячим и сказал: «Беги!»

В ответ на телеграмму Хаугланда из штаба пришел приказ двоим из участников группы вернуться в Англию через Швецию, а ему с одним товарищем остаться, чтобы выполнить еще одно нелегкое задание.

— Когда оно было выполнено, — продолжает рассказывать Кнут, — я в штатской одежде с «правильными» документами в кармане пиджака отправился через Осло в Швецию. А оттуда вернулся, как говорится, в «исходное положение».

К осени сорок третьего года в штабе союзников стало известно, что на заводе «Норск Гидро» снова заработала установка, и тяжелая вода снова начала поступать в баллоны.

Шестнадцатого ноября крупная эскадрилья восьмой бомбардировочной дивизии воздушных сил США атаковала силовую станцию и электролизную установку вблизи Рьюкана.

Но если горстке норвежцев без потерь удалось взорвать три тысячи фунтов тяжелой воды, то в результате дорогостоящего налета с воздуха, из которого не вернулось несколько бомбардировщиков, уничтожено только сто двадцать фунтов!..

Как раз в ту ночь, когда шла бомбежка, километрах в восьми-десяти от Рьюкана сержант-радист Кнут Хаугланд, пропоров свинцовые осенние тучи, приземлился с парашютом вблизи Конгсберга. Немногим больше года прошло с ночи первой высадки. Он считал себя уже опытным в этом деле человеком, и задание казалось ему не очень сложным — связаться с командующими силами Сопротивления на норвежской земле.

— Но именно в тот раз у меня и расшатались нервы, — говорит Хаугланд. — После приземления я пошел в горы, в хижину, где должен был переночевать. Хижину я нашел легко. Все было в порядке… И я заснул… Заснул крепким, беспечным сном, каким спят люди, когда опасность уже позади. Но стоит на войне забыть о ней, как она уже здесь.

Проснулся оттого, что кто-то толкнул меня. Я открыл глаза. На меня было направлено оружие. Больше я ничего не видел: ударили по глазам, потом чем-то тяжелым по голове. Три немца скрутили меня прежде, чем я успел опомниться. Сорвали пистолет. Взяли рюкзак. Они сразу поняли, что я за парень. Но не убили потому, что получили приказ доставить в гестапо в Осло. Зато по пути в комендатуру Конгсберга побили еще и поиздевались надо мной вдоволь. Вывели меня из комендатуры в три часа ночи, чтобы к рассвету доставить в столицу. Четверо сопровождающих с пистолетами — по охраннику с каждого бока, один впереди, другой сзади.

Спасти могло только чудо! Но меня спасло то, что терять-то было уже нечего, а они оплошали — не надели наручники. И когда мы вышли на лестницу, на площадку второго этажа, я рванулся вперед и сделал большой прыжок вниз! Раздались выстрелы… Но они промахнулись… Я выскочил на улицу и побежал за угол, за другой. Какое счастье, что было так темно, как бывает безлунной ноябрьской ночью! Городок я знал отлично, а они были здесь чужаками. Я бежал в горы, где должны были встретить меня товарищи.

Откуда только взялись силы. Правда, я отлично выспался в хижине. Шел весь следующий день без остановок и встретил своих товарищей. Рассказал им обо всем. Впрочем, и моя одежда, и лицо были тоже достаточно красноречивы.

Товарищи спрятали в укромное место все, что могло навести на след. Друзья укрыли меня и выхаживали, пока я совсем не оправился, и только после нового года, в начале января, я попал в Осло.

РОДИЛЬНЫЙ ДОМ

— Хотя я и не женщина, но меня поместили в центральную женскую больницу, в родильное отделение к доктору Финн Бе. Ну, а об остальном вы знаете.

Вместе с доктором Бе Хаугланд прошел по всем этажам больницы, чтобы наметить пути для бегства в случае опасности. На чердаке Хаугланд обратил внимание на вентиляционную трубу, которая проходила через все здание и заканчивалась каморкой, где мог поместиться один человек. Она и стала его резиденцией.

— Из родильного дома я регулярно передавал по радио все стекавшиеся ко мне сведения. Изредка выходил инструктировать.

Но, разумеется, немцы вскоре забеспокоились. Начали отыскивать неизвестную станцию. Пришлось менять и время работы, и шифры. Но все ближе и ближе они подбирались к родильному дому. Однажды явились с облавой. Доктор облачил меня в белый халат, и я как его ассистент принял участие в операции, в появлении на свет нового человека… И тут я впервые по-настоящему понял, что это такое. Я здесь был олицетворением войны со всеми ее несчастьями, смертями, женщины же представляли жизнь и будущее. Здесь же я воочию увидел цель борьбы — мир, семья, спокойствие детей, словом, то, из-за чего я рисковал собой. Имею ли я право оставаться здесь и ставить под угрозу их жизни и наше будущее? — спрашивал я себя. Нет! Я должен уйти отсюда в другое место. И потом еще я думал о том, выпадет ли на мою долю когда-нибудь счастье самому стать отцом или раньше… — и Хаугланд проводит рукой по шее.

Доктор уговаривал меня остаться. Говорил, что скажет, когда действительно надо будет уйти. Но… первого апреля случилось то, чего мы все опасались.

В тот день радиопередача шла как обычно, но при приеме то и дело срывали работу странные помехи, которые означали, что в непосредственной близости работает пеленгатор.

Дальше ждать было нельзя.

— Я поспешно вылез из трубы, открыл люк и вышел на чердак.

Но гестаповцы уже были там. В темноте они осторожно пробирались по чердаку. Хаугланд, тоже бесшумно, в резиновых сапогах, приближался к немцам, ничего не ведая об их присутствии. Вдруг его ослепил свет электрического фонарика, и он увидел пятерых людей в штатском.

— Стой! Стой!

Но Хаугланд уже бросился назад. Немцы побежали за ним, крича:

— Руки вверх! Руки вверх!

У конца вентиляционной трубы Хаугланд остановился, открыл люк, влез внутрь и запер его за собой. По железным скобам внутренней лестницы он стал подыматься в трубе вверх, но вскоре обнаружил, что верхний выход ее забит. Пришлось ползти назад. Тут он заметил какую-то железную дверцу. Перочинным ножом открыл ее. Между тем гестаповцы, взломав крышку, стали влезать в люк. Хаугланд выбрался через дверцу на крышу.

— Я побежал по крыше, кто-то бежал за мной. Я, не оглядываясь, выстрелил из автомата. Перескочил на крышу пониже. Побежал по ней. Ясный апрельский день был в разгаре. На улице торопились по своим делам прохожие. Девушки в ярких платьях. Позванивали на рельсах трамваи. Я хочу спрыгнуть со стены вниз на улицу — предо мной немецкие солдаты. Оцепление… Я нажимаю спусковой крючок, выпускаю в них целый магазин.

Они не ожидали моего появления именно с этой стороны, сверху. Держа автомат наперевес, прыгаю вниз, прямо на них. Они отпрянули в стороны, наверное решили, что вслед за мной прыгнут еще и другие. А я, не оглядываясь, перебежал через улицу, бросил в подворотню автомат, смешался с прохожими и уже не бегу, чтобы не вызвать подозрение, а иду спокойно. За углом вскакиваю на мимо идущий трамвай. Проезжаю остановку. И около кладбища Вольфрельсенгреслунд соскакиваю на ходу, перемахиваю через кладбищенскую стену. А там много людей, пришедших на могилы близких. Из кладбищенских ворот выхожу на улицу вместе с другими посетителями и иду к Гуннару Сенстеби, у которого все наготове. Он вместе со мной прыгал с парашютом еще в первый раз! Гуннар достает из шкафа комбинезоны строительно-ремонтных рабочих, мы садимся на велосипеды и едем из города. А потом дальше по шоссе на восток, на Швецию…

Из еды у нас с собой было только по полбутылки суррогатного кофе на брата.

Ехали спокойно. Когда издалека видели, что навстречу приближаются подозрительные люди, мы сходили с велосипедов, садились у обочины со своими лопатками и молоточками и делали вид, что проверяем или чиним дорогу — у Гуннара и на этот случай были заготовлены документы.

Вот и вся моя история… Снова Швеция, снова Англия. Лейтенант Хаугланд — звание это он получил, когда жил в родильном доме, — вернулся домой уже вместе с частями норвежской армии после капитуляции вермахта.

ПОСТСКРИПТУМ К ПУТЕШЕСТВИЮ НА «КОН-ТИКИ»

— С тех пор потянулась спокойная армейская жизнь — хотя я чувствовал себя уставшим от войны и у меня пошаливали нервы — до того дня, как вдруг пришла из Лимы депеша от Тура Хейердала, с которым мы подружились в Англии во время войны.

«Собираюсь отправиться на деревянном плоту через Тихий океан, чтобы подтвердить теорию заселения южных морей выходцами из Перу, — телеграфировал Хейердал. — Хочешь участвовать? Гарантирую лишь бесплатный проезд до Перу, а также хорошее применение твоим техническим знаниям во время плавания. Отвечай немедленно».

— Вот, — продолжал Хаугланд, — отличная разрядка для нервов, подумал я. Пошел к начальству и попросил отпуск для отдыха и лечения нервов на два месяца. А на следующий день телеграфировал:

«Согласен тчк Хаугланд»

— Дальнейшее известно. Правда, отпуск пришлось продлить — сто один день были мы на «Кон-Тики». Нервы мои успокоились. Пришли в норму… Знаете, великая вещь переменить на время занятия.

Памятуя о признании Нансена, который за пятнадцать месяцев, проведенных во льдах, после того как оставил «Фрам» и сам-друг отправился пешком к Северному полюсу, прибавил в весе десять килограммов, я легко поверил Хаугланду, что сто один день и сто одна ночь пребывания на плоту «Кон-Тики», отданном в безбрежную власть Тихого океана, могут укрепить самую расшатанную нервную систему.

Тур Хейердал часто обижается на то, что люди, говоря об исключительной дерзости предпринятого им похода, часто не считают нужным даже упомянуть, что не жажда приключений вдохновляла его, а идея, неукротимое стремление ученого в эксперименте доказать правоту своей гипотезы.

И то, что экспериментом проверялась история, до тех пор пока я не узнал здесь, на Бюгдой, о походе молодых норвежцев в конце прошлого века на утлом суденышке викингов в Америку, — казалось мне неожиданной, новаторской постановкой вопроса. Теперь я знаю, что могло подсказать Хейердалу такой эксперимент. Разумеется, это нисколько не умаляет подвиг Хейердала и его товарищей, совершенный ими для доказательства научной гипотезы.

— Решающую роль в таких предприятиях играет руководитель, который даже при плохой команде может сделать много, — говорит Хаугланд. — Хейердал прекрасный организатор. Амундсен говорил, что для успеха в такого рода экспедициях должна быть всегда дистанция между командиром и подчиненными. И на «Фраме», и на «Мод» все с ним были на «вы». У нас же ничего подобного. Все на «ты». Говорят о суровых законах Дракона, но знаете ли, законы Хейердала на плоту были страшнее, — улыбнулся Хаугланд, — он не обо всем написал. Так вот, для нас было законом запрещение кого-нибудь бранить за проступок или оплошность, которые были совершены вчера, и даже вспоминать о них. Если кто-нибудь, нарушая этот закон, вспоминал о старом, ему дружно затыкали рот… В последние четырнадцать дней было запрещено говорить о женщинах… Мы все не только не рассорились на плоту — ведь за сто один день на такой малой площадке можно и возненавидеть друг друга, — а, наоборот, стали еще большими друзьями, чем были до тех пор, пока взошли на плот. А когда мы собираемся вместе, то говорим не о «Кон-Тики», а о том, как пошла у каждого жизнь после нашего путешествия. Правда, нам редко удается собраться вместе. Хейердал живет сейчас в Италии. Вы спрашиваете, почему там? — В улыбке Хаутланда я улавливаю хитринку. — Тур так много работал в южных морях, что в Норвегии ему, вероятно, холодно. К тому же надо скорее писать новую книгу, чтобы заработать деньги на следующую экспедицию. А здесь мешает популярность, многолюдие… Ведь он и первую свою книгу написал, чтобы рассчитаться с долгами за первую экспедицию — несколько тысяч крон долга — и получить деньги на вторую. А она стоила так много, что мы залезли по уши в долги. И за строительство музея, и за перевоз экспонатов. Ведь на это не получено ни от кого дотации — ни от государства, ни от муниципалитета. Частный музей… Приходите еще, я вам покажу приходо-расходную смету. На плоту, когда неизвестно было даже, доплывем или нет, мы решили в случае удачи создать этот музей, весь чистый доход от которого пойдет в пользу студентов, на их экспериментальные работы. Если так будет продолжаться, то, расплатившись с долгами, годика через два мы уже сможем субсидировать студентов. Все, чем Хейердал владел, и гонорары за книгу — все вложил в «Аку-Аку», случись авария, он был бы разорен, стал бы «банкротом». Это в его характере — сразу ставить все на кон! — с одобрением говорит Хаугланд о своем друге.

— А где сейчас Эрик Хессельберг? Я хотел проехать к нему, но узнал, что и его нет в Норвегии.

— Да, Эрик покинул цивилизацию, — смеется Хаугланд. — Вам известно, что он не только штурман, но еще и талантливый художник. Он купил яхту, назвал ее «Тики» и вместе с Анна-Лисе — женой, дочкой Карин и прочими домочадцами живет на ней, курсируя вдоль берегов Средиземного моря. А главное, пишет и пишет картины. Что касается остальных— Герман Ватцингер сейчас живет в Перу. Он инженер, работает там на предприятии, изготовляющем холодильники. Телеграфист Торстейн Робю после экспедиции учился в Швейцарии, стал инженером-радиоэнергетиком. Он то проектирует электростанции в Норвегии, то вдруг сорвется и едет в Африку читать лекции. До сих пор не женат. Нет гнезда — перелетная птица. А что касается Бенгта Эмерика Даниельсона, то он сейчас на Таити. В отличие от Торстейна женат. На местной девушке. Он недавно получил в Упсале докторскую степень по этнографии. Ему, как говорится, и карты в руки — писать исследования о своих родственниках со стороны жены. Бенгт целый год прожил на острове Раройя, куда течение выбросило наш плот… И потом написал интереснейшую книгу об острове и его жителях. Интереснейшую! — повторил Кнут Хаугланд.



…Мой собеседник бросает беглый взгляд на циферблат… Скоро четыре. Надо торопиться, и, препоручив меня девушке, которая вела экскурсию по музею, Кнут Хаугланд отправляется на первое свидание с дочерью.

На прощание я дарю ему ленинградское издание «Кон-Тики», которого в книжном собрании музея еще нет.

…Дня через три мы снова встретились с Кнутом Хаугландом у крепости Акерсхюс, под стенами которой на площади разместились дощатые выставочные павильоны.

Рядом с норвежскими флагами у ворот развевались «сер-пастые и молоткастые» знамена Советского Союза. Открывалась наша промышленная выставка…

От ворот к месту президиума, к раковине для оркестра, скамьи перед которой были уже до отказа заполнены публикой, три человека быстро раскрывают красную ковровую дорожку. По ней должен был пройти король.

В толпе я увидел Хаугланда. Поздороваться было куда легче, чем пробраться к нему.

— Как здоровье жены, как назвали малышку?

Старшую дочь Кнут назвал Турфин, именем, соединявшим в себе имена двух его лучших друзей — Хейердала и доктора-восприемника. У новорожденной же — пусть судьба пошлет ей счастье! — в тот день имени еще не было.

Когда через некоторое время я рассказал Туру Хейердалу о своей встрече с Хаугландом и о том, что тот мне говорил о нем, Тур воскликнул:

— Ну так я ему отомщу! Расскажу то, чего он сам никогда о себе не скажет. Ведь он вам не сказал, что получил самые высшие, выше которых нет, воинские награды. Английскую и норвежскую?

— Нет, не сказал.

— А о том, что все суммы, которые ему причитались за разрешение фильма о нем и за консультацию сценария, — а это немало, — он передал вдовам своих товарищей парашютистов! Не хочу, мол, ничего зарабатывать на своем участии в войне. Об этом тоже умолчал?

— Умолчал.

— И, конечно, не обмолвился и о том, что был моим командиром в той группе радистов, которых он готовил, чтобы сбросить на парашютах в Норвегии?

— И об этом не обмолвился.

— Я так и знал. Хаугланд верен себе.

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА

Море не волнуется. Ни пенистых гребешков, ни волн. Просто глубокое дыхание Ледовитого океана мерно колышет его гордую, соленую толщу. Мы прилетели сюда из Тромсе на маленьком шестиместном почтовом гидроплане, который покачивается сейчас посреди голубоватого аквадрома Сере-Варангер-фьорда, последнего фьорда Норвегии.

Отсюда на север уже нет земли. Океан. Льды. Полюс. Льды. Снова океан и первый берег — Америка.

Бросаю прощальный взгляд на подрагивающие поплавки, короткие растопыренные крылышки самолета. Еще только выгружаются брезентовые мешки почты, еще не все пассажиры вышли из моторки на пристань, а мы уже мчимся по дороге, пробитой вдоль подножия горы, на склоне которой выросли цехи железорудной обогатительной фабрики.

Так второй раз в моей жизни возникает Киркенес — с воздуха, с моря, с запада. В начале лета. Мирный. Первый раз я пришел сюда в дни войны по каменистой суше, с востока, глубокой осенью, шестнадцать лет назад…

За рулем Хельвольд, председатель киркенесских коммунистов, один из старейших деятелей норвежской компартии.

Он встретил нас на пристани.

Вместе с ним в машине добродушный молодой человек, похожий на рыжего медведя, в пенсне и фетровой шляпе. Это каменщик из Вадсе, приехавший наниматься на строительство гидростанции вблизи Киркенеса, ток которой пойдет в Советский Союз. Через несколько часов он отправится обратно за семьей и в ожидании парохода, отваливающего рано утром, вместе с Хельвольдом пришел встретить нас.

Как тихо и безветренно сейчас в этом самом «ветреном» месте Европы — Финмаркене, где частые свирепые вихри сбивают с ног человека, срывают крыши с домов!

Нет, здешняя пословица о том, что в Финмаркене в году девять месяцев зима, а три месяца нельзя ходить на лыжах, — как и положено пословице, — преувеличивает. Бывает здесь и лето, пусть робкое, пусть быстрое, но бывает такое, как сейчас. И оно не только в обилии вечернего света, но и в зеленеющих перед уютными двухэтажными домами палисадничках, в горделиво выпрямившихся стрельчатых цветах иван-чая. Каменистые склоны гор кажутся облитыми кровью и молоком от алых и белых цветов устилающего их вереска.

— Завтра с утра Курт Мортенсен из «Скалы Севера» поведет тебя на железные рудники — самые северные в мире! — и на обогатительную фабрику. А вечером в Рабочем доме ты встретишься с активом нашего общества дружбы с Советским Союзом, — говорит Хельвольд. — С кем бы ты хотел еще встретиться здесь? — спрашивает он.

У меня много адресов, но прежде всего я хочу повидать Дагни. Когда немцы захватили Финмаркен, на мотоботе она бежала в Советский Союз, а после того, как Гитлер начал войну с нами, ее сбросили на парашюте в тыл фашистов с боевыми заданиями. Когда после войны здесь спорили, откуда — из Англии или из Советского Союза — сброшена в Норвегию первая парашютистка Дагни Сиблюнд, было точно установлено, что из СССР.

— Дагни увидеть невозможно, — отвечает Хельвольд.

— Что же стряслось в мирное время с ней, вынесшей такие испытания войны?

— О, нет! Ничего плохого. Только она уже не Сиблюнд, Переменила фамилию — вышла замуж. И сейчас вместе с мужем в Швеции.

— Я хотел бы еще побывать у шофера, который прятал нашего летчика в Сванвике.

— A-а… Таксист Сигурд Ларсен. Хорошо, ты будешь у него. Только он сейчас живет не на Сванвике, а здесь, на окраине.

— Ну, а девочку Ваня можно видеть?

— Тоже нет… Во-первых, она уже не девочка, годы идут… Во-вторых, она уехала до осени в Нарвик.

— А может, она вернулась, — с надеждой спрашивает мой спутник Мартин, — и ты еще не знаешь об этом…

— Кому же знать, как не мне… Это моя дочка, — смеясь отвечает Хельвольд. — Правда, она теперь не единственная Ваня. Это имя так понравилось нашим женщинам, что уже в трех городах есть по девочке Ване. Это те, что я знаю. А может быть, их и больше… Но первая-то Ваня моя!

Я не знаю, кто в Скандинавии первым дал своей дочери имя Соня. Но это случилось в те дни, когда Софья Ковалевская[21] стала первой женщиной профессором Стокгольмского университета. И сам факт этот был необычен, а история ее жизни, ученой-нигилистки, так романтична, что с тех пор именем ее — не Софья, а уменьшительным — Соня — в Скандинавии стали нарекать девочек. Самая известная из норвежских Сонь — чемпионка мира по фигурному катанию на коньках Соня Хени. Но Соня все же имя женское. А как же такое ярко выраженное мужское имя Ваня превратилось здесь в девичье?..

Незадолго до прихода немцев жена Хельвольда родила дочку. Мужа ее в это время в городе не было. Разделяя симпатии Хельвольда к советскому народу и желая сделать приятное мужу, но не зная русского языка, она окрестила дочку Ваней — самым русским именем из всех, какие знала, полагая, что это имя женское.

Когда Хельвольд вернулся, все было уже сделано, и к тому же имя это ему тоже нравилось. Кроме того, оно звучало как вызов!

Гитлеровские егеря в те дни подходили к Финмаркену, и ночью на рыбацком мотоботе семья Хельвольда вместе с несколькими другими семьями бежала в Мурманск.

Путь этот был изведан — так большевики доставляли в царскую Россию транспорты нелегальной литературы, так в годы блокады Советской России норвежские рыбаки переправляли делегатов на конгрессы Коминтерна. Так пробирались в Москву Галлахер, Тельман, Андерсен-Нексе. Нордвегр — Северный путь…

Хельвольд останавливает машину посреди Киркепеса, около высокого, гладко обтесанного гранитного камня. На нем высечены имена киркенесцев, расстрелянных гитлеровцами.

И среди других фамилий — Иенсен.

— Это он. За то, что переправил меня с семьей на мотоботе в Россию. Когда Иенсен вернулся домой, гестаповцы уже ждали его.

На открытой площадке, где высится монумент, еще один памятник — здание городской библиотеки.

Когда немцы захватили Норвегию, в ней было четырнадцать тысяч школьных учителей и двенадцать тысяч из них подписали декларацию о том, что отказываются вести преподавание по новым квислинговским программам, «противоречащим их убеждениям, а также гуманным принципам воспитания детей…»

Получив эту пощечину, квислинговцы арестовали каждого десятого учителя. Семьсот из них — половину арестованных — после «следствия», учиненного эсэсовцами, и двухнедельного «показательного устрашения» погрузили на открытые платформы для перевозки скота (дело было в феврале) и отправили в Тронхейм. Там перегрузили в трюмы двух старых пароходов каботажного плавания и отправили вокруг Нордкапа (без еды, медикаментов, в страшной тесноте нельзя было даже прилечь) в Киркенес, где заставили разгружать суда с боеприпасами и грузить их железной рудой.

Поселили учителей в концлагере вместе с советскими военнопленными, в условиях, обрекающих на смерть. И только посильная помощь, которую украдкой оказывали им жители округи, помогла выжить многим из этих людей, так же как и тысячам наших пленных.

После войны учителя решили, что лучшей памятью о кир-кенесцах, томившихся здесь, лучшим выражением благодарности им будет новая городская библиотека. Старую немцы сожгли при отступлении.

«Обязательно зайду сюда», — решаю я, пока Мартин переводит надпись на бронзовой доске, прибитой на стене библиотеки.

**************************

«Построена в благодарность населению

Южного Варапгера,

помогавшему 636 норвежским учителям,

заключенным здесь в лагере Южный Варангер»

***************************

Вблизи от библиотеки, тоже в центре города, на широкой гранитной площадке, высеченной из камня, боец в знакомой гимнастерке, в знакомой пилотке, со знакомым автоматом — памятник советским воинам — освободителям Киркенеса. В первоначальном своем виде наш солдат попирал ногой хищную птицу — германского геральдического орла. Потом орел исчез.

— Почему? Вероятно, потому, что и его включили в НАТО, стал «союзничком», — горько усмехается Хельвольд и снова включает мотор. — Как тебе сейчас Киркенес? — спрашивает он через минуту.

«Эта груда щебенки, что когда-то звалась Киркенссом», — вспоминаю я строки стихотворения поэта Бориса Лихарева, написанные им в первые дни после освобождения города.

«Эта груда камней» превратилась сейчас в пестрый, благоустроенный городок.

Хельвольд был первым мэром Киркенеса после его освобождения.

— Гордость за свой город — у них семейное, — говорит каменщик из Вадсе, напоминая, что отец Хельвольда пришел на рудник, когда ни города, ни поселка еще и не было. Дважды затем был он здесь мэром.

На другой день на стене ратуши я увидел портреты — таков здесь обычай — Хельвольда и его отца.

Часы на новой церкви показывают половину двенадцатого, но то, что это не полдень, а полночь, понимаешь лишь по безлюдию улиц.

— В гости сейчас поздно, — говорит Хельвольд. — Но разве можно сразу после самолета ложиться спать!

И мы выезжаем из Киркенеса на восток, в сторону такой близкой отсюда советской границы.

БЕРЕЗА В БУРЮ

Светло-зеленое пламя молоденькой, еще клейкой июньской листвы. Между белыми стволами озаренная полуночным солнцем изумрудная гладь фьорда. Березки высокие, топкие, как подростки, вытянувшиеся не по летам. Самые северные березы на свете. Березовая роща, словно оробевшая от своей смелости. Ишь, куда забралась!

Эльвинес.

Позади Киркенес.

Через несколько километров граница.

— Вот за этой рощицей, за поворотом был дом, — говорю я Хельвольду. А рядом в сорок четвертом году стоял наш медсанбат.

Еще шестнадцать лет назад, когда, пройдя с боями по каменистой, болотистой пустыне Заполярья, наши части пересекли границу Норвегии, удивили меня эти встретившие здесь нас березки. Я тогда еще не знал, что, как сосна для Суоми, вишня для Японии, береза для Норвегии — дерево-символ. Только в Норвегии она не тонкая, как у нас, стройная белоствольная девушка, во поле невинная березонька — символ нежности, скромности, а смелая, взобравшаяся на скалистую кручу, цепкими корнями охватившая расщелины. Широко раскинув крепкий жилистые руки, шумя густой листвой на упругих, гнущихся под штормами ветвях, зеленой грудью встречает она напор неистовых морских ветров. Здесь она символ силы и неприхотливости, храбрости и красоты. Такой я увидел ее на знаменитой картине «отца норвежской живописи» И. Даля «Береза в бурю» в городском музее Бергена. Такой, как та, что раскинула свои ветви на кургане Осеберга, где был погребен вместе со своим кораблем-«драконом» один из вождей викингов.

Но в этой роще под Киркенесом березы были такие же, как в наших песнях.

Остановившись тогда на опушке, я наблюдал, как у взорванного моста, там, где река Патсйоки, ленясь, впадает в фьорд, саперы наводили переправу.

А в фьорде, неподалеку от берега, на якоре покачивались два чудом уцелевших рыбацких мотобота. Немцы яростно дрались за каждый метр дороги, закрывая подступы к Киркенесу. Чтобы обойти их с фланга, необходимо было форсировать фьорд шириной почти в два километра. И тут во тьме осенней ночи появились два норвежских мотобота. Они подошли к пирсу, и рыбаки зазвали на борт наших бойцов. Те не знали норвежского языка, рыбаки не говорили по-русски, но думали они об одном и том же, а на крутых берегах фьорда факелами пылали подожженные немцами уютные домики норвежцев.

На маленьком мотоботе, тезке нансеновского прославленного «Фрама», шкипер Мортен Хансен — старик. На мотоботе побольше, «Фиск», шкипер Турольф Пало — еще совсем молодой парень. Но и старые и молодые, голубоглазые и сероглазые рыбаки — Пер Нильсен, Колобьер Марфьелер, Хельмар Варенг, Рагнер Павери, Арне Вульф и Мусти — работали, не отдыхая, всю ночь и весь день на ветру.

Утром из-за мыса выскочил еще один мотобот, и шкипер его без слов приступил к делу.

Рядом рвались снаряды, мины. С горы по фьорду немцы строчили из станковых пулеметов, но невозмутимые норвежские рыбаки продолжали перевозить привычных к боевым тяготам красноармейцев.

Один мотобот был подожжен немецким снарядом. Сбив пламя, рыбаки продолжали свое дело.

В это время подошел полк амфибий и занялся переправой пехоты. И только после этого рыбаки смогли отдохнуть.

В два часа пополудни, поднявшись на палубу «Фрама», я спросил у Мортена Хансена, не нужно ли им чего-нибудь?

— Нужен керосин для мотора, чтобы перевозить русских, — наш на исходе, — ответил старик.

Длинные волосы его развевал ветер. В зубах рыбаков курились, как и положено, трубки, но традиционных зюйдвесток не было. Они, как почти все норвежцы, что было нам в новинку, даже поздней осенью ходили с непокрытой головой.

— Рыбаки целиком переправили наш полк, — сказал мни на берегу старый знакомый, капитан Артемьев, показывая на «Фрам» и «Фиск», — и мы свою боевую задачу выполнили.

Встретил я его уже тогда, когда немцы, взорвав мост, отошли от реки и бой шел у последней перед Киркенесом переправы. Но краткий этот разговор мне хорошо запомнился потому, что «Фрам» и «Фиск» переправляли как раз тот полк, в разведке которого служил солдатом и был ранен мой сын.

А норвежские рыбаки, отдыхая на мотоботе, ставили в нашу честь одну и ту же пластинку— «Стеньку Разина», раз за разом, почти не снимая ее с патефона. Над зеленой водой фьорда на незнакомом языке плыла эта песня о волжской вольнице.

А над головами то и дело свистя пролетали раскаленные болванки снарядов — наши артиллеристы посылали вдогонку гитлеровцам из их же пушек, трофейных, трофейные снаряды. В полусумерках осеннего дня удивительно зеленела трава на склоне, по которому норвежская крестьянка длинной хворостиной гнала вниз, в поселок, комолую корову. Она прятала ее в горах от немцев, а теперь бояться нечего — внизу по дороге двигались русские.

У обочины, прижимая к груди автомат, стоял боец в серой ушанке с гвардейским значком на полушубке и неотрывно глядел на норвежку, на важно шагающую корову.

На глазах его были слезы.

— За три года первую штатскую бабу вижу… и первую живую корову, — сказал он мне.

Это был солдат из бывшей ополченческой, ныне гвардейской, дивизии, которая бессменно три года дралась с гитлеровцами в тундре и на сопках Заполярья.

На другой день, возвращаясь из Киркепеса, превращенного гитлеровцами, в груду развалин, я опять проезжал мимо этой, самой северной в мире березовой рощи. За рощей у двухэтажного дома, перед которым на высоком флагштоке трепетал на ветру норвежский национальный флаг, были уже разбиты палатки медсанбата.

Под холодным сеющимся дождем наш боец и молодой норвежец с повязкой красного креста на рукаве, с непокрытой головой, выносили из санитарной машины носилки. На них, прижимая к груди слабо попискивающий сверток, лежала женщина. Молодой военврач — женщина с русой косой, уложенной вокруг головы, — хлопотала у носилок. Узнав меня, она сказала:

— В бомбоубежище, в штольне, где прятались норвеги[22] родились дети. Мы сейчас перевозим сюда и рожениц, и новорожденных. Вам обязательно надо написать об этом.

Я не мог тогда задержаться и на четверть часа — осенние дни в Заполярье короче воробьиного носа, а надо было засветло на связном самолете добраться до телеграфа, чтобы передать в Москву корреспонденцию об освобождении Киркенеса.

И вот теперь, через много лет, уже не в сумеречный осенний день, а в светлый, беззакатный весенний вечер я снова встретил эти березки недалеко от Киркенеса, увидел голубеющий за рощей двухэтажный дом и сразу припомнились и женщина на носилках, прижимающая к груди бесформенный сверток, и двое хлопочущих около нее парней — русский и норвежец.

Где эти парни? Где рожденные в штольнях детишки? Может, и сейчас еще не поздно выполнить совет капитана медицинской службы с русой косой?..

Дорога петляет вдоль берега быстрой Пасвик-эльв, усердно бегущей по гранитному ложу, усыпанному черными, облизанными водой камнями. Начиная свой бег в финском озере Инари, через девять озер стремит она воды к Баренцеву морю, прыгает по пути с пятнадцати трамплинов — стремнин и водопадов, отделяя Норвегию от Советской страны. И только на одном пятачке, в том месте, где в давние времена была возведена каменная церковь Бориса и Глеба, перескакивает полоски границы на западный берег Пасвик-эльв, по-фински Патсйоки.

У этого пятачка и будут строить норвежцы по нашему заказу гидроэлектростанцию, ток которой пойдет в Мурманскую область.

— Послезавтра по этим местам мы проедем с Гульвогом — председателем всей нашей Финмаркенской организации. Он служит в конторе этого строительства, — обещает Хельвольд.

В местечке Сванвик мы останавливаемся около сруба лютеранской кирки с высокой, сшитой из сосновых досок колокольней, напоминающей вышку пожарного депо.

— Чем она примечательна? Здесь нет и намека на старину.

— Конечно, нет. Она построена, когда мой отец был мэром округи. Сам он неверующий. Активист Норвежской рабочей партии… Но людям из Сванвика далеко было ходить в Киркенес к обедне. И, «идя навстречу трудящимся», он возглавил строительство этой кирки. Оппортунизм, скажешь? Так, что ли? — улыбается Хельвольд… — «Вы, ребята, — говорил мне отец, — слишком круто берете». А когда пришли немцы, он закопал в саду, зная, как я дорожу ими, бюст Маркса, стоявший на моем столе, и барельеф Ленина. И точно обозначил место. Я тебе завтра покажу их. Прекрасный был человек!

«Я бедняк? — спрашивал он. — Нет, я самый богатый на свете человек. Ни одного своего ребенка я не променял бы на все золото мира. А у меня их тринадцать». Последних, младших своих детей он крестил в этой кирке.

— А твоих детей? Ваню? Тоше крестили тут?

— Ну, нет. Мои ходят некрещеными. Но я не могу пожаловаться на них. Хорошие ребята. Тебя завтра на этой машине будет возить мой сын. Он работает шофером.

А я снова вспомнил тех, кто родился осенью сорок четвертого года в пещере под Киркенесом, и спросил Хельвольда, знает ли он что-нибудь об их судьбе.

— Это можно узнать, — сказал он, — нужна только путеводная ниточка.

Такой ниточкой может быть фамилия районной акушерки, которая была в этом убежище. Я тогда записал ее — Йохансен.

— Значит, твоя ниточка потеряна, — ответил Хельвольд. — Фамилия нашей районной акушерки — Лунд.

Меня несколько удивило, что, видя мое огорчение, Хельвольд улыбается.

— А впрочем, позвони Лунд. Она наверняка чем-нибудь да поможет, — сказал он.

ФРУ ЛУНД И «ЕЕ ДЕТИ»

Созвонившись на другой день с фру Лунд, после обеда я пришел к ней домой. Меня встретила плотная голубоглазая женщина лет за сорок. На низком диване, за низким же продолговатым столиком, уставленным кофейными чашечками и рюмочками, сидел празднично одетый мужчина. Фру Лунд познакомила нас:

— Мой муж… Я действительно была тогда фрекен Йохансен. А теперь фру Лунд.

Вот, значит, почему так хитро улыбался Хельвольд.

— Господин Лунд тоже был в убежище. Поженились мы позже. Тогда он был женат не на мне. Но это другая история… — не окончив фразы, фру Лунд встала и исчезла в соседней комнате. Из-за двери слышался приглушенный шепот.

— Я двадцать два года районная акушерка, — продолжала через минутку, вернувшись к нам, фру Лунд. — Но пройдет еще двадцать два года, а те две недели в пещере я буду помнить день за днем, час за часом. Там скопилось несколько сот киркенесцев. Старики и дети, мужчины и женщины. Мы пришли в этот туннель четырнадцатого октября, и в тот же день родился первый ребенок. Девочка. А ровно через час появился на свет мальчик. Жизнь, знаете ли, не прекращается.

Советские войска наступали, киркенесцы ждали их со дня на день. Слышали грохот бомбежек, разрывы снарядов… В отместку за то, что жители не покинули Киркенес, нацисты со всех концов подожгли город. Это было, кажется, единственное обещание, которое они выполнили. Так продолжалось две недели.

— Двоих новорожденных мы там и крестили — думали, что скоро умрут, такие тщедушные родились, слабенькие. Жена пастора с трехлетним ребенком тоже пряталась в туннеле, — продолжала рассказывать фру Лунд. — В прошлом году у нас открыли новую кирку, построенную вместо той, которую разрушили. И как раз моим детям исполнилось по пятнадцати лет! Они первыми прошли конфирмацию в новой церкви. Десять детей я приняла в те дни, и все живы, здоровы. Чудесная у меня профессия, правда?

— Вот видите, снялись сразу после конфирмации, — фру Лунд протягивает мне фотографию. Подростки — мальчики и девочки, тщательно причесанные, с неулыбчивыми торжественными лицами, подобающими серьезности момента.

— Только их здесь почему-то не десять, а восемь….

— Двоих на снимке нет. Были заняты на работе. Мальчик служит боем в гостинице, девочка горничной в одной семье. А вот и другой снимок, где дети вое вместе. Это когда им исполнилось десять лет.

Сняты они у входа в пещеру-туннель, где впервые открыли глаза. Фру Лунд рассказывает, что здесь в то время стоял сарай, в котором хранились косилки, сеялки. Хотя между бревнами были такие щели, что ветер свободно гулял по сараю, по все же он оказался удобнее штольни, по стенам которой сочилась вода.

— Для затемнения завесили щели домоткаными ковриками. Конечно, было и холодно, и голодно. Не хватало медикаментов, но все боялись худшего — что немцы угонят отсюда.

Однажды фру Лунд (тогда еще фрекен Йохансен) вышла из сарая и увидела, как немцы расстреливали цистерны с бензином, поджигали их, и к темному осеннему небу поднимались беглые языки пламени.

Ясно было — уходят.

В разрушенном Киркенесе горели огромные штабеля каменного угля.

В сарае, где лежали роженицы, тускло светились керосиновые коптилки.

— Я велела потушить их. И встала в дверях, чтобы преградить путь немцам, если они вздумают зайти. Ночью, в половине третьего, к нам постучали. Было темно и очень страшно…

— Натяните на лица простыни, — крикнула я и открыла дверь. В сарай вошел мэр Киркенеса — Хауген.

— Сейчас я обменялся первым рукопожатием с русскими, — сказал он.

И словно по команде женщины откинули с лица простыни, а я зажгла лампу. И только успела это сделать, как в дверях появился русский офицер с двумя солдатами. Он спросил, нет ли здесь немцев, и узнав, что только женщины с детьми, отдал честь и вышел.

Поставив двух солдат у входа в пещеру, офицер засветил фонарик и вошел вглубь. Оттуда вдруг донеслась песня. Она становилась все громче…

Встречая советских воинов, норвежцы запели «Интернационал».

— Да, мы все запели, — подтвердил господин Лунд.

Так пришло освобождение.

В комнате наступило молчание и только из-за дверей слышалось шушуканье.

Я видел этих людей из туннеля. Видел, как, убедившись в том, что в городе русские, они вышли из своего убежища и двигались по дороге с детьми, со скарбом.

Я видел их слезы, их горе над тлеющим пепелищем.

Немцы и квислинговский министр Ионас Ли сдержали свое слово. Киркенеса не стало. Осталось лишь место, где когда-то стоял город. Чудом уцелело всего двадцать восемь домиков. На пороге суровой полярной зимы немцы лишили население крова, сожгли одежду. Да что дома! Они перекорежили все телеграфные столбы. Пробили днища у рыбацких лодок.

Над еще горячими углями склонялись, пытаясь что-то найти, жители сожженных домов.

— Нацисты сделали это! — сказал мне пришедший в комендатуру вместе с только что вернувшимся из туннеля мэром Хаугеном Гаральд Вальдберг — долговязый, лысый человек в форме, напоминающей английскую морскую. Это брандмейстер города. Человек пожилой, бывалый.

У домика коменданта, где мы встретились с ним, стоял красный пожарный автомобиль.

— Почему же вы, брандмейстер, не тушили пожары? — спросил я.

— Мы пытались тушить! — живо отвечает Вальдберг. — Поджигали специальные команды. Они подымали оружие на всякого, кто пытался сбить пламя. Мой собственный дом сначала не загорелся. Его подожгли второй раз, а когда я хотел вынести свою одежду, немецкий солдат вырвал ее у меня и бросил обратно в огонь.

— Они увели, — добавил Хауген, — всех наших лошадей, забрали автомобили, охотничьи ружья. Даже у лесника забрали ружье.

— А утром я увидела первую советскую женщину, — продолжала свой рассказ фру Лунд. — Высокая, офицер, с русыми косами вокруг головы. Сначала, не поняв, кто это, не пустила ее в сарай.

— Я доктор, — сказала женщина. С ней был норвежский переводчик…

Она вошла, огляделась и поняла все.

— Надо срочно найти другое место.

И нашла… У доктора Хальстрема в березовой роще за Эльвинесом была лечебница. Рядом с ней и расположилась ваша санитарная часть. К вечеру туда отвезли всех матерей с новорожденными. Я, конечно, была с ними. С тех пор каждый год в день освобождения Киркенеса мы — десять матерей с детьми и я — собираемся вместе, пьем кофе, фотографируемся и вспоминаем то время.

Опять в комнате воцарилось молчание…

— Да, ведь я приготовила вам сюрприз, — спохватилась ФРУ Лунд, встала и торжественно распахнула дверь, — Входите!

В гостиную вошли две беленькие, тоненькие девушки и двое парнишек. Девушки присели в книксене, парнишки расшаркались.

Пожимая мне руку, они называют свои имена.

Так вот кто, оказывается, шушукался за дверью, еле сдерживая смех. Нелегко было им ждать полтора часа.

Глядя на них, я думаю о том, что памятник советскому воину-освободителю в центре Киркенеса для этих девушек и юношей не просто символ, а постоянное вещественное напоминание о самых первых днях жизни. А ведь Дагни Сиблюнд: в начале войны была немногим старше, чем эти девочки.

Смущение первых минут знакомства быстро проходит за чашкой горячего кофе.

Ребята рассказывают о своих планах.

Однако мне пора прощаться с фру Лунд и «ее детьми» — надо идти в новый Рабочий дом.

Только что звонили, что там уже собрались и друзья Дагни Сиблюнд, и родители Эббы Сеттер, и шофер Сигурд Ларсен, который спас в годы войны и прятал у себя на чердаке Павла Кочегина, нашего летчика с подбитого немцами самолета, и плотник Мартин Юхансен, с которым я познакомился сегодня утром на строительстве бассейна для плавания. Пришли люди с обогатительной фабрики и железного рудника. И Курт Мортенсен — председатель их боевого, сыгравшего немалую роль в рабочем движении Норвегии профсоюза, гордо именуемого (здесь каждый профсоюз имеет свое собственное название) «Скала Севера». Мортенсен совсем еще молодой человек. Когда наши части освободили Финмаркеи, он был моложе тех парнишек, с которыми я познакомился у фру Лунд.

На эту встречу — собрание киркенесского Общества дружбы с Советским Союзом — пришла и Сольвейг Вике — родная сестра Иенсена, рыбака, расстрелянного за то, что он на мотоботе переправлял антифашистов на восток, чье имя высечено на поминальном граните обелиска. Был здесь и младший брат Хельвольда, ведающий сейчас отделом труда в муниципалитете. О многом шла речь на этом собрании, но больше всего, конечно, о том, что надо делать, чтобы не допустить ядерной войны; об этом сейчас думают все честные люди во всех странах. А на вечер я был приглашен в гости Хельвольдом-старшим и его женой, назвавшей свою дочку Ваня.

ПЕРВЫЙ НОЧЛЕГ

Перед встречей с фру Лунд и «ее детьми» утром я успел побывать в местечке Тернет, километрах в двадцати от Киркенеса.

За рулем машины на этот раз был молодой Хельвольд-сын, высокий, краснощекий, круглолицый, красивый парень в кожанке, словно сошедший с рекламного плаката. Он совсем недавно кончил школу и теперь переживал медовый месяц своей независимой жизни, самостоятельной службы — городским шофером-механиком. Он немного говорил по-русски, и ему понятно было, как, впрочем, и другим киркенесским друзьям, мое желание повидать тот дом, в котором я нашел свой первый ночлег в Норвегии.

И сидя рядом с молодым Хельвольдом, глядя на развертывающиеся перед нами кольца дороги, в этот ослепляющий солнечным светом июньский день я перебирал в своей памяти шаг за шагом события того короткого, облачного октябрьского дня, когда впервые ступил на норвежскую землю.

Первые километры дороги на каменистой, горной земле ничем не отличались от военных дорог Кольского полуострова, от нашей заполярной тундры, похожей на гигантские волны внезапно окаменевшего моря. Метров на триста ввысь возносится скалистая гряда, а за ней внизу болото или озеро. За болотом снова встает поросший мхами гранитный хребет, а за ним опять болото, а потом вновь каменная гряда — и так от Мурманска до Атлантики, сотни километров. Если снять пограничный столб, то вряд ли кто бы и заметил границу между Мурманской областью и Норвегией. И вдруг за одним из поворотов, словно в волшебный фонарь вставили новую пластинку, поголубели горы, зазеленела вода и на склонах гор появились робкие рощицы. Ветер сразу стал не таким резким, потеплел. Сказывалось дыхание Гольфстрима.

…Наши войска вырвались к Яр-фьорду. На склонах прибрежных гор запестрели разноцветные домики норвежцев. Даже невзирая на грохот близкого боя, как не засмотреться на эти крутые обрывистые горы, эти пестрые домики, отраженные в глубокой воде фьорда! То был первый норвежский поселок. Тернет.

Подожженная немцами школа, где должен был разместиться штаб, догорала. Значит, штаб гвардейской дивизии генерала Короткова размещается в каком-то другом домике.

Впереди по дороге шли войска. Обветренные герои боев Заполярья. Дорога не вмещала пехоту и автомобили, орудия и повозки — весь этот движущийся на запад поток. Отжимая все остальные машины к обочине дороги, грохоча гусеницами, проходили танки седьмой гвардейской Новгородской орденоносной бригады. Мне надо было найти среди них танк младшего лейтенанта Боярчикова.

Вчера вечером танки вырвались к фьорду, опередив пехоту, и танк Боярчикова был первым. Он завязал бой с тремя немецкими катерами, на палубах которых было много егерей. Катера отвечали огнем орудий и пулеметов. В получасовом бою танку удалось потопить два катера, третий все же успел удрать — выскочить из фьорда в Баренцево море.

Танки медленно продвигались в походной колонне по загроможденной дороге, и с экипажем Боярчикова я беседовал на ходу, прицепившись к броне машины.

— Да они сразу поняли, что попали в вагон для некурящих! — сказал один танкист, снимая шлем. Голова его была перевязана задымленным уже бинтом.

— А мы сюда прибыли не лимонные дольки сосать! — подхватил водитель, но тут же рассердился на себя, на товарищей за то, что был упущен третий катер. — Надо было вести огонь сначала по дальнему катеру, а потом уж по ближним. Знали ведь, когда танки надвигаются по дороге, бей по последнему, чтобы другим к отходу дорогу перекрыть. Так ведь положено по уставу?!

— Но ведь нас долбали из ближнего катера, — возразил ему башенный. — И скажи ты мне, в каком это уставе записано про бой танка с морским флотом?

— А в каком сказано, что пехота может пройти по дну моря! А вот, поди же ты, коротковцы прошли! — возразил третий танкист и, раскрыв лист фронтовой газеты «В бой за Родину», ткнул рукой в мою корреспонденцию о том, как бойцы генерала Короткова прошли в часы отлива по вязкому дну моря, по дну Печенгской губы, и внезапно обрушились на фланг немецкой обороны. Это было в битве за Петсамо[23]… Действительно, трудно уставу предусмотреть все неожиданности войны на берегах полярного Баренцева моря…

— Вот Тернет, — сказал молодой Хельвольд, притормаживая машину.

Неужели это тот самый дом, где тогда располагался штаб Короткова?! Да, это он! Узнаю. Вот и угловое окно той комнаты во втором этаже… Каким старомодным выглядит сейчас среди других, новых, дом, который казался мне самым уютным и удобным местом на свете в ту промозглую осеннюю ночь, когда я нашел приют под его крышей.

В других уцелевших тогда домиках жили норвежцы, и на приказу маршала ни один из них наши солдаты не могли занимать под постой. А было уже темно. День в конце октября проходит здесь с необычайной быстротой. Спать, как две прошлые ночи, в своей амфибии я не мог — она где-то безнадежно застряла позади. С водителем было условлено: место встречи у штаба Короткова.

Кто из нас, фронтовых журналистов Севера, не знал генерала Короткова, командира героической, полуополченческой вначале дивизии, первой на нашем фронте заслужившей звание гвардейской. Приняв на себя удар отборных горно-егерскнх дивизий генерала Дитла — «героев Крита», «победителей Нарвика», — остановила их, прикрыла Мурманск и три года на сопках голой скалистой тундры держала оборону. Однако во внешности Короткова не было ничего геройского. Роста он был невысокого, сухонький, и не в пример другим, даже для пущей важности, не отпустил гвардейских усов… Вдохновение наступательных боев настолько владело им, что он, казалось, даже не чувствовал утомления после нескольких последних бессонных суток.

— Откуда? Как? Устал? — Ну выпей и ложись спать! — сказал он, протягивая мне полный до краев стакан водки.

— Я не пью!

— Ты что, больной? — удивился он и потом без перехода добавил: — Понимаешь, я потерял Покрамовича! Не знаю, где он сейчас. Черт бы его побрал!

Десятки заметок посвятила наша фронтовая газета невероятной отваге и еще более невероятной удаче разведчиков Покрамовича. Имя командира дивизионной разведроты стало у нас почти легендарным. И вот на тебе!

…Пользуясь широким гостеприимством Короткова, я заснул у пего в комнате, на столе, положив под голову полевую сумку, среди зуммерящих телефонных аппаратов и выкриков связистов, в ярком свете ослепляющей лампочки, под мерное журчание работающего внизу у дверей дома походного движка. Другого свободного места во всем доме не было.

…Проснулся я в полутемной комнате. Шторы затемнения сорваны, в окно брезжит поздний осенний рассвет. Телефонов рядом со мной на столе нет. Санитары устанавливают на полу носилки с ранеными. Штаб три часа назад как снялся. Бои идут уже западнее Киркенеса. Ну, а как Покрамович?

…Через день на дороге я встретил Лешу Кондратовича, сотрудника фронтовой газеты, в его полевой сумке был самый свежий материал о разведчиках старшего лейтенанта Покрамовича.

— А ну-ка, молодой Хельвольд, поверни машину на запад, за Киркенес, может быть, мы успеем сегодня разыскать и ту бухту Варангер-фьорда, где шестнадцать лет назад, в последний раз на нашем фронте, прославили себя разведчики из дивизии Короткова.

ПОДВИГ В БУХТЕ ВАРАНГЕР-ФЬОРДА

Сейчас, когда легкий ветерок раскачивает среди скал высокие стрельчатые цветы иван-чая, когда и в полночь светит яркое, незаходящее солнце, трудно представить себе тот густой, промозглый туман, в который ушли разведчики Покрамовича. Словно кто-то нарочно разбавленным снятым молоком налил до краев чашу фьорда, окаймленную высокими каменистыми берегами.

Скала, на которую взобрались два разведчика, возвышалась над этой налитой молоком береговой чашей, туман клочьями таял у них под ногами. Было так тихо, что они слышали стук сердца. И вдруг снизу из тумана донесся лязг, словно по металлической палубе ползла железная цепь. Кондратьев и Баландин — я сейчас не помню, как они выглядели, не помню их имен, в записной книжке остались лишь их фамилии — подползли к самому краю отвесной скалы и стали вглядываться в туман. И вскоре им удалось разглядеть расплывчатые очертания корабля, бросившего якорь прямо под отвесной скалой. Так в фьордах, словно стараясь раствориться среди серых скал, прятались тогда от авиации немецкие корабли.

Уже больше суток разведчики Покрамовича, миновав разорванную линию фронта, шли по каменистому берегу фьорда, горящий Киркенес для них стал глубоким тылом. По берегу шли четырнадцать человек, шестеро плыли вдоль берега на рыбачьих лодках. Кругом царило безмолвие — ни на открытых вершинах, ни внизу, в тумане, им не встретилось ни души.

— Привал! — решил Покрамович. — Следующего не будет до тех пор, пока не возьмем языка.

Вытащили на берег три лодки. Вскрыли банки с тушенкой, запивая ее зуболомной водой ручья, скатывающегося со скалы. И тут появились разведчики Баландин и Кондратьев, шедшие дозором впереди.

— Немецкий пароход! — обрадовался Покрамович, — тоже красиво! Придется брать языка на море, коли на суше не нашли! Спасибо товарищу туману!

Спустили лодки на воду. В каждой по пяти бойцов. Весла обмотали запасными портянками. Оставшиеся на берегу проводили взглядом десант, быстро растаявший в тумане, и пошли к скале, у громады которой скрывался немецкий корабль.

Лодки медленно резали воду. Прозрачные капли с обмотанных портянками весел тяжело падали в бутылочно-зеленую воду фьорда. И вот в тумане возникли расплывчатые очертания судна. Лодки разошлись. Они должны были начать стрельбу, а затем идти на абордаж с разных сторон, чтобы немцы вообразили, что в тумане скрывается много-много лодок.

Покрамович взглянул на руку. Циферблат трофейных часов светился. Время! Автоматные очереди загремели неожиданно и так полнозвучно, что если бы Покрамович не знал, сколько у него бойцов, он сам бы подумал, что их раз в десять больше. Били с трех лодок и с берега.

На пароходе раздались голоса, немецкая ругань… Матросы выскочили из кают и залегли у бортов… Немецкой команде, если бы она только знала, как обстоит дело, ничего не стоило бы потопить три утлые лодчонки. Но туман. Туман! И к тому же это был танкер, наполненный нефтью, горючим, — этого не знали разведчики, но знала команда. Если горючее воспламенится, корабль взорвется, и ни от кого из них и следов не останется…

Вот почему, когда на палубу полетели и стали рваться ручные гранаты, разведчики услышали с корабля крик, сначала по-немецки, а затем на ломаном русском:

— Не стреляйт! Сдаемся! Не стреляйт!

Медленно пополз по мачте белый флаг и растаял наверху в тумане. По спущенному трапу бойцы быстро взобрались на палубу, и, прежде чем команда разобралась, что и как, разоружили ее. И тут немецкие моряки увидели, как их перехитрили. На палубе было всего пятнадцать человек. Небритые, шинели второго срока службы, с ожогами от лесных ночевок у костров, с рваными ранами от ползания по-пластунски на каменистых сопках. Грубые кирзовые сапоги, одолевшие сотни верст болотного бездорожья, звонко топали по надраенной палубе. Серые ушанки нахлобучены на лоб, поди, разыскивай потом, если в схватке свалится. И всего-то их было здесь полтора десятка.

— Это все? — растерянно спросил капитан.

— Там еще сто пятьдесят миллионов! — показал на берег Покрамович.

Он отрядил половину бойцов конвоировать пленных в Киркенес, остальных оставил при себе на танкере.

Медленно в ожидании текли часы. Молоко тумана превращалось в чернила. Над фьордом опустилась густая, непроглядная, хоть выколи глаза, ночь. А когда в полночь туман, словно театральный занавес, стал подыматься, вдали послышалось фырчание, тарахтение мотора. В бухту входил катер. Огни его были погашены. Чтобы показать, что на танкере идет обычная жизнь, один из разведчиков потянул загремевшую на палубе цепь.

Катер подошел к танкеру борт о борт. Капитан его что-то крикнул по-немецки.

— Это была не ругань, — рассказывал мне потом Покрамович, — немецкие ругательства я хорошо изучил.

В ответ на выкрик немца на катер полетели ручные гранаты. Разведчики перепрыгивали через борт танкера на катер. В темноте завязалась короткая рукопашная. У разведчиков — преимущество внезапности. К тому же людей на катере было не больше, чем у Покрамовича.

Радист был убит у своего аппарата. Но, видимо, он успел передать последнее донесение.

Разведчики открыли кингстоны на катере. Хлынула холодная, темная, клокочущая вода. Катер, накренясь, пошел ко дну, и с палубы танкера видно было, как еще некоторое время на поверхности покачивалась пена.

Прошло еще несколько часов… На открывшемся до конца черном небе разыгрывалось северное сияние. Многоцветные языки его вспыхивали, перебегали, трепетали высоко в небе, которое, казалось, становилось все шире и шире, все больше и больше, а горы делались меньше, и танкер с его малочисленной командой казался совсем крохотной каплей, затерянной в Мировом океане. И вот тут-то у входа в бухту показался военный корабль.

— Похоже на канонерскую лодку, — решил Покрамович. — Теперь немцы сами сделают все, что нужно.

Разведчики на шлюпке, принадлежащей танкеру, отплыли на берег, залегли среди скал и стали ждать, что будет дальше.

Канонерка застопорила ход метрах в четырехстах от танкера и открыла огонь. Немцы начали войну со своим обезлюдевшим танкером. Их не озаботило даже то, что никто не отвечал на пальбу. Несколько снарядов попало в трюмы, в танки с горючим. Танкер вспыхнул.

А разведчики далеко ушли по берегу от горящего судна. Шли на восток. Скалы уже заслонили от глаз фьорд, а они все еще видели зарево над фьордом, оно как будто подымалось и хотело соединиться с недосягаемым, играющим языками северным сиянием.

…Нет, обо всем этом норвежцы не знали. Некоторым из них было известно, что здесь после морского боя затонул гитлеровский корабль, но как это произошло, никто не ведал, и рассказ о разведчиках-пехотинцах, взявших на абордаж с моря современный корабль, казался похожим на старинную сагу.

Остановив машину на берегу той самой бухты, где не тысячу лет назад, не сто, а всего лишь шестнадцать разыгрался этот боевой эпизод, молодой Хельвольд вытащил записную книжку:

— Повтори, как фамилия командира разведчиков! — попросил он.

Через месяц после этого боя в одной из бухт Варангер-фьорда, — когда по Мурманской железной дороге, заносимой снегами, шли на юг, на Прибалтийский фронт, дымя трубами теплушек, эшелоны с дивизией Короткова, олене-лыжной и танковой бригадами и батальонами амфибий, — был опубликован указ о присвоении старшему лейтенанту Покрамовичу Дмитрию звания Героя Советского Союза.

Нот, ни тогда, когда я засыпал среди телефонных аппаратов в доме в Тернете, ни тогда, когда был уже занят Киркенес, я даже предположить не мог, что через какие-нибудь полгода после освобождения Северной Норвегии дивизии Короткова историей будет предначертано освобождать Данию, датский остров Борнхольм. Еще меньше думал я о том, что не пройдет и года, как на экранах Скандинавии будет демонстрироваться датский документальный фильм «Генерал Коротков».

Перед моей теперешней поездкой в Норвегию, в мае, я снова повстречался с генералом Коротковым. Он недавно демобилизовался и, приняв приглашение островитян прибыть на празднование пятнадцатилетнего юбилея освобождения от гитлеровской оккупации, готовился к поездке на Борнхольм.

— Федор Федорович, а что сталось с Покрамовичем, где он? — спросил я.

Коротков помрачнел.

— Покрамовпч не дошел до Борнхольма. Убит под Ростоком. Могила его в Калининградской области.

И об этом я рассказал киркенесским друзьям. Путь к освобождению Норвегии шел через Берлин. Сколько чудесных советских людей сложили головы, прокладывая этот путь в огне и буре. И думалось мне, что память о подвиге, совершенном в одной из бухт Варангер-фьорда, еще больше должна скрепить нашу дружбу с норвежцами. Пусть сквозь каменные черты памятника советскому воину на площади Киркенеса проступает живая улыбка веселого, отважного разведчика в серой, засалившейся ушанке, на которой светлеет место, где раньше была красная звездочка.

Звездочку эту попросила на память первая норвежская девушка, встреченная разведчиками в Тернете.

Загрузка...