ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЖИВАЯ ВОДА

Глава 27. Мы попытаемся

Кадры из памяти Кима.

Зал заседаний городка Ратомики, продолговатый, с окнами в торце, сумрачный. Малы окна для такого длинного зала. За вытянутым столом — ратомцы, пожилые, серьезные, с вытянутыми лицами. Они поднимаются один за другим и размеренно говорят грустно-серьезными голосами:

— Мы, ратофизики, считаем для себя делом чести довести до конца опыты, которые стоили жизни Гхору.

— Программа, предложенная Гхором, будет выполняться неукоснительно…

— Микроратомика пойдет по пути Гхора…

Лада кивала головой, не вытирая слез, не замечая слез. В душе ее была сладкая горечь. Потеря невознаградима, но жизнь прожита не зря. Она была женой необыкновенного, самого лучшего на свете человека.

А Ким слушал с возрастающим недоумением. Что происходит? Ведь сегодня не панихида. Идет заседание Ученого Совета. На повестке дня «Программа исследований». Но встают один за другим представители институтов, и все, как один, срывающимися голосами говорят о Гхоре.

«И почему все душой кривят? — думал Ким. — Как будто один человек работал во всем городке. Или так полагается все приписывать мертвому, преувеличивать его заслуги из вежливости?»

Ким не понимал, что ученые-ратомисты не кривят душой и не преувеличивают из вежливости. За долгие годы волевой и твердый Гхор окружил себя людьми мягкими, исполнительными, нерешительными. Гхор делал это непреднамеренно: просто с самостоятельными он не уживался, не срабатывался. Он выбирал, он решал, он давал указания — остальные выполняли не без мастерства и таланта. Но решать они не умели, сейчас чувствовали себя брошенными, осиротевшими, могли придумать только одно; «Надо довести до конца задания Гхора».

И суховатое выступление самого Кима прозвучало диссонансом, даже вызвало недоумение:

— У нашей группы есть предложение. Мы присутствовали при смерти Гхора и сделали ратозапись его тела через три минуты после остановки сердца, то есть до наступления клинической смерти и необратимых изменений. Наша группа надеется, лучше сказать, попытается восстановить организм Гхора. Просим разрешения вести работу здесь, в городке Ратомики.

Краткая речь эта произвела плохое впечатление, показалась неуместной и неуважительной. Почтенные люди склоняют головы перед прахом великого ученого, а тут какой-то выскочка, мальчишка еще, предлагает небывалое — оживить этот прах. Сам Гхор не решался на такое. И седокудрый Кирш, глава Института ратобиологии (ему полагалось отвечать как биологу), сказал наставительно:

— Безвременно ушедший Гхор гениально умел сочетать взлет с фундаментальностью. Он был практичен в самых фантастических фантазиях, мечтал, но в рамках науки. Жизнь кончается смертью, — это закон природы, и время не поворотишь вспять. Нам не хотелось бы, молодой человек, превращать наш институт в питомник прожектеров. Это было бы недостойно памяти солидного, уважаемого ученого, недостойно имени Гхора.

— Имя вы бережете, а живого видеть не хотите, — крикнула Лада, вставая.

Кирш смешался, почувствовал, что он оказался в щекотливом положении. На чем он настаивал, собственно? Из уважения к Гхору запретить его оживление? Запрещать неудобно, поддержать нелепо. И Кирш закончил скороговоркой:

— Впрочем, поскольку товарищи настаивают… Если есть сотая, даже миллионная доля надежды… Не будем препятствовать, пусть молодежь работает. Сверх плана, конечно, не нарушая делового ритма серьезных исследований.

Так и было постановлено. Пусть желающие работают в свободное время, по вечерам, когда лаборатории пустуют.

И в тот же вечер инициативная группа собралась в холостяцкой квартире Кима.

Здесь, как и в студенческом общежитии, было неуютно и полным-полно экранов. На самом большом тот же прибой штурмовал скалы, наполняя комнату таранными ударами и ворчанием гальки. Ким привык к постоянному грохоту, комнатный шторм бодрил его. Но сейчас пришлось приглушить бурю, иначе голоса не были бы слышны.

Том с Ниной уселись на диване рядышком, они остались нежной парой, как в медовый месяц. Лада пристроилась в сторонке, в темном углу за торшером, отделенная от товарищей вдовьим горем. Ким расхаживал по обыкновению слегка сутулясь, как бы пригибаясь к собеседникам. У стола сидел Сева, с трудом сдерживавший жизнерадостность. Он сдал наконец экзамен, был счастлив, что стал полноправным в этой компании.

— Итак, талантливые друзья мои, объявляю собрание открытым. Группа имени Хижняка — нашего Антона Наперекор (Сева никогда не забывал помянуть погибшего члена тройки) — выступает наперекор костлявой…

— Сева, не балагурь. Неуместно!

— Я не балагурю, я шучу. Работа без шутки подобна мясу без соли. При четверых непомерно пресно-серьезных должен быть хотя бы один шутник, иначе ваше ученое варево переварить будет невозможно. Ладно-ладно, я молчу. Ким, излагай идею.

— Идея проста. Мы просматриваем ратозапись, находим травмированные клетки, удаляем их, вклеиваем запись нормальных.

— Просто, как у Архимеда, — комментировал Сева. — «Дайте мне точку опоры, и я переверну Земной шар». Всего три неясности; где точка опоры, как сделать рычаг и сколько лет нажимать на него.

Том сказал;

— Спасибо, Сева, три трудности указаны точно. Разберем отдельно опору, рычаг и потребное время. Параграф один: опора есть ратозапись. Но ратозапись читать нельзя: каждый атом — тысяча знаков. Жизнь мала, чтобы прочесть одну клетку. Вывод: надо взять кусочек записи, сделать срез, смотреть гистологию среза.

— Ой, я буду заниматься гистологией, я люблю микропроекторы, — воскликнула Нина.

— Сколько будет срезов? — спросил Сева деловито.

— Параграф два, — продолжал Том. — Поврежденные клетки определены, вынимаем, клеим ратозапись здоровых клеток. Идет перемонтаж. Если Ким поможет, я хочу делать перемонтаж.

— Не забывайте самого трудного, — напомнила Лада. — Гхор был болен старостью, возможно геронтатом. Надо будет восстановить переключатель в его мозгу.

— Ладуша, милая, а ты уверена… насчет Селдома? Нина замялась, не зная, как договорить.

Ким раскрыл скобки:

— Мы пойдем непроторенным путем. Есть опасность, что мы восстановим человека неправильно. Он будет мучиться из-за наших ошибок. Надо сделать проверку на животных.

— Придется тебе, Кимушка. Ты же Смерть Мышам.

Ким тяжко вздохнул. Он предпочел бы работать с Ладой, но кому-нибудь нужно возиться и с мышами… Никто не хочет, — значит, ему.

Нина решила подсластить неприятное:

— И, кроме того, Ким будет старшим. Его лучше всех знают в институтах.

— По справедливости. Том должен быть старшим, — вежливо возразил Ким. — Его работа основная.

Оба заспорили, уступая друг другу почетное старшинство. Сева прервал их:

— Высокоталантливые друзья мои, все вы наивные остолопы, без меня, дурака, вы пропадете, потому что принимаетесь за дело не с того конца. Я недаром спросил: сколько нужно срезов? Ибо я читал протокол вскрытия. Там написано: «…трещины черепных костей, переломы ребер, бедра и челюсти, травмы обоих легких, разрывы сосудов, множественные…» — понимаете ли — «…множественные кровоизлияния в мозг, во внутреннюю полость…» — итого около сотни травм, на каждую — сто срезов, с каждым срезом возни на неделю…

— Такому делу всю жизнь отдать надо, — сердито возразил Ким. — И не с прохладцей работать, не по три часа в день.

— О благородный рыцарь, не кидай взоров на даму, не жди от нее одобрения. Лада предпочитает не ждать сотню лет, пока ты единолично спасешь и сумеешь вернуть ей мужа. Работу надо ускорить, и есть для этого способ, изобретенный еще в эпоху родового строя, который, однако, не приходит в ваши высоко-ученые головы. Способ называется разделение труда. В данном случае разделение труда между разведчиками и армией. Вы — светлые гении — на одном ребре разрабатываете методику починки. Две сотни рядовых, негениальных, идя по вашим стопам, чинят череп, легкие, сосуды и все остальное. Негениальными командую я, потому что я сам негениальный: придумывать не могу, годен только командовать. Подождите, высоко-ученые, не возмущайтесь, я не лезу в руководители. Руководителем должен быть Другой — немолодой, знающий, опытный, который даже вам давал бы советы, исправлял бы ваши гениальные заскоки. И еще он должен быть авторитетным, заслужившим доверие, потому что вам, будущие Павловы и Мечниковы, доверия еще нет, вы его не заслужили ничем. К вам не пойдут в добровольные помощники две сотни гистологов и ратомистов. Слишком много красноречия вам придется тратить ради каждой пробирки и каждого стола. Поэтому я на вашем месте попросил бы руководителем стать Гнома — я разумею профессора Зарека. Веское слово сказано. Имеющий уши слышит.

— Сева, ты — гений, — вскричала восторженная Нина. — Я бы расцеловала тебя, но Том — ужасный ревнивец.

— Благодарю тебя, Ниночка. Отныне я равноправный гений в вашем обществе.

Среди многочисленных экранов в комнате Кима имелся большой, лекционный. На нем и появилась через минуту чернокудрая голова маленького профессора. Друзья попросили разрешения прийти.

— Зачем тратить время на переезды, — уклонился профессор. — У меня у самого экран не меньше вашего. Сядьте все пятеро так, чтобы я видел вас.

Больше часа длился пересказ всех соображений.

Лада делала доклад.

— Только вы можете спасти для меня Гхора. Умоляю вас не отказываться, — заключила она.

Профессор был польщен и смущен.

— Лада, милая, ты же знаешь, я не могу отказать тебе. Но ты просишь слишком много, не понимаешь, как много. Руководителем едва ли… (Лада умоляюще сложила руки на груди). Ну я подумаю, подсчитаю свое время, подумаю еще. А консультантом я буду во всяком случае. И в качестве консультанта могу сейчас же указать вам на две ошибки.

— Ага, я говорил, что у гениальных найдутся ошибки, — не удержался Сева.

— Ошибка, между прочим, твоя. Ведь это ты сказал, что нужно будет двести помощников.

— Я только прикинул, — забормотал Сева. — Приблизительно двести. Может быть, сто пятьдесят или триста, я уточню.

— Так вот, уточнение будет очень основательным, дружок. Я опасаюсь, друзья, того, что вы недооценили старость Гхора. Мы еще не знаем, прав ли Селдом со своей идеей выключателя, но, если он прав, у Гхора переключение началось давно, не месяц и не год назад. Заведомо можно сказать, что старческие разрушения есть в каждом органе и даже омоложенный мозг не все восстановит полностью. Мы же не хотим вернуть жизнь Гхору только для долгой и мучительной смерти от старческих болезней. Значит, каждый орган надо проверить и очистить. А для этого нужно еще понять, чем отличается старая ткань от молодой и что может исправить мозг и что не может. Вам потребуется не двести помощников, а двадцать тысяч опытных экспериментаторов. Я бы оценил эту работу в двадцать миллионов рабочих часов.

Ким смотрел на лицо Лады. Оно вытягивалось, становилось горестно-напряженным. Разочарование было велико, но Лада не хотела отвечать слезами. Она сдерживалась, кусала губы, собираясь с силами, чтобы подумать, поискать веские возражения.

И Ким поспешил на помощь:

— Учитель, мы не боимся трудностей. Мы испробуем все пути — и лабораторные, и общественные. Будем работать сами и рассказывать о поисках людям. Люди присоединятся постепенно. Через год будет обсуждаться Зеленая книга, мы внесем предложение: пять секунд труда ради жизни Гхора. Кто же откажется подарить пять секунд на спасение человека?

Кустистые брови Зарека сошлись на переносице.

Черные глаза смотрели на Кима в упор. Казалось, профессор проверяет, заслуживают ли эти молодые люди доверия, не растратят ли попусту емкие секунды общечеловеческого труда.

— Это долгий путь, — сказал он. — Путь многолетних споров. Но есть и другой, покороче. Совет Планеты имеет право распределить до ста миллионов часов труда в рабочем порядке. Я могу обратиться к Ксану Коврову, попросить его поставить ваш проект в рабочую повестку. Поговорите между собой, друзья, спросите друг друга; есть у нас основания просить Ксана?

Глава 28. Ксан Ковров

Кадры из памяти Кима.

Длинная прямая дорожка в тенистом саду, посыпанная хрустящей галькой.

Галька мокрая после дождя, не пыльно-белая, как в сухую погоду, а яркая, разноцветная, каждый камешек хочется положить на вату, снабдить этикеткой.

По хрустящей гальке шагают два старика: один курчавый, коротенький, другой рослый, грузноватый, медлительный.

В саду распоряжается осень. Она разрушила зеленое единство, рассортировала породы по цвету. Березы стали пронзительно-лимонными, а пушистые лиственницы — темно-желтыми. Дубы сделались тускло-медными, а осины — кровавыми, клены заиграли всеми красками зари, оливково-зелеными остались сосны, а ели — хмуро-синеватыми. Яблони хвалятся урожаем, при каждом порыве ветра молотят землю тяжелыми яблоками. А деревья послабее ветер уже ободрал, оставил нагими, превратил их пышные наряды в грязную подстилку, чавкающую под ногами.

— К старости каждого видно, кто чего стоит, — говорит рослый старик.

По образованию Ксан Ковров был историком, по призванию — философом. И, пожалуй, не случайно именно философ-историк стал в те годы председателем Совета всех людей, живущих на Земле, Луне и планетах. У самого Ксана в его главном труде «Витки исторической спирали» есть такие слова:

«В прошлом чаще всего главой государства становился представитель самой важной для эпохи профессии. К сожалению, до нашего тысячелетия обычно это был военачальник. В мрачные периоды застоя, когда господа стремились сохранить свое господство, удержаться, замедлить, застопорить рост, власть нередко захватывали жрецы, проповедники отказа от земного счастья, бессилия и бездействия в этом мире. В эпохи великих споров нередко вождями становились мастера зажигательного слова — ораторы, адвокаты, проповедники, реже писатели, слишком медлительные в дискуссиях. Когда споры кончились и человечество стало единым, кто возглавлял единое хозяйство планеты? Мастера по хозяйству — инженеры, экономисты, строители каналов, островов и горных кряжей. Но в последние годы, после веков орошения и осушения, замечается новый поворот. Экономические задачи решены, с необходимыми хозяйственными заботами мы справляемся за три-четыре часа. Труд необязательный стал весомее обязательного. На что направить его? Что дает счастье? И все чаще мы видим во главе человечества знатоков человеческой души: воспитателей, педагогов, литераторов, философов, историков».

Ксан написал эти слова еще в молодости, будучи рядовым историком. Он не подозревал, что пишет о самом себе.

«Витки исторической спирали» были главным трудом его жизни. О витках спирали он размышлял и писал десятки лет. Его увлекала диалектическая игра сходства и несходства. Человечество идет все вперед, каждый виток нечто новое. Новое, но подобное старому, подобное старому, но по сути — иное. Первый том назывался «Количество и качество в истории». Увеличиваясь в численности, человечество изобретало все новые способы добычи пищи: от охоты переходило к скотоводству, к земледелию, потом к химическому синтезу, наконец, к ратомике. Главу о ратомике пришлось дописывать уже в последнем издании. Охота, земледелие, химия, внутриатомная физика! Лук и копье, мотыга, плуг, колбы и автоклавы, ратоматоры. На каждом витке новая техника, новые отношения, новый уклад жизни, новые законы… Это была работа о несходстве витков и веков.

Но вслед затем Ксан написал о сходстве витков — «Эпохи оптимизма». Античная Греция, Италия времен Возрождения, Англия в конце XVIII века. У этих стран общая черта: технически они далеко опередили все окружающее. В руках у них важнейшие открытия времени; железо у греков, порох и пушки у итальянцев, пар у англичан. Не откроет ли ратомика новую страницу истории, такую же светлую, просторную, исполненную надежд, как век Перикла в Греции или, скажем, двадцатый век в России?

Но в прошлых тысячелетиях за радостной юностью приходила вялая старость. Описав эпохи радостного подъема, Ксан задумался о причинах застоя. Египет фараонов, последние века Рима и Византии, Средневековье в Европе, германский фашизм — кровожадные войны, изуверство и фанатизм, победа веры над мыслью, давящее государство, страны-тюрьмы, угнетение и равнодушие, падение патриотизма… и в конце концов поражение в борьбе со свежими, полными оптимизма силами, начинающими новый виток.

Всегда ли движение идет вперед? Не бывает ли остановки, возвращения в прошлое? Новая работа Ксана — «Гримаса истории». Он пишет об Испании XV–XVIII веков. В XV веке это передовая держава. Ее армия — сильнейшая, флот — лучший в мире; она открывает и покоряет почти всю Америку, овладевает Фландрией и Италией — промышленными центрами Европы, в ее владениях не заходит солнце. Она самая богатая, самая сильная… и ей незачем идти вперед. В покоренной Америке испанцы насаждают даже не феодализм, а давно забытое рабовладение. Грабить легче, чем трудиться, — страна живет грабежом, а награбленное золото уплывает в подвластные Нидерланды, питает промышленность покоренной провинции. Другие страны развиваются, продвигаются к буржуазной революции — в Испании застой, засилье церкви, кровавая инквизиция. В три века передовая страна становится самой отсталой. Богатство приносит Испании нищету, победа приводит к застою, застой — к поражению.

Ксан изучал прошлое, писал свои сочинения для специалистов старомодным, даже сложноватым языком, но книги его расходились миллиардными тиражами, читались взахлеб молодежью и стариками, обсуждались на Совете Планеты. Потому что с тех пор, как человечество изгнало эксплуататоров, на Земле началась эпоха сознательной истории и страны больше не плыли по течению. Люди хотели понимать причины застоя и предотвращать их, хотели предвидеть трудности и готовиться к ним заранее.

И действительно, застоя не было с двадцатого века начиная.

«О непредвиденных последствиях в истории» — так назывался очередной труд Ксана.

Еще в древности жители Двуречья, вырубая леса в горах, обезводили Тигр и Евфрат и свою же страну превратили в пустыню. Энгельс приводит этот пример.

И разве испанцы, в погоне за золотом покорившие Америку, думали, что они ведут свою страну к нищете?

А люди второго тысячелетия, селившиеся в городах ради безопасности, удобства и заработка? Они построили гладкие улицы, удобный транспорт и так отравили воздух, что ради здоровья им приходилось убегать из удобного и безопасного города в деревню.

Последний пример относится к самому началу второго века. Энергетики создавали все более мощные ядерные установки, строили свои котлы, охлаждали их водой, воду охлаждали воздухом… и в результате нагрели всю атмосферу на полградуса, сдвинули равновесие в природе; изменился климат целых стран, пустыни поползли на север…

Именно эта работа о непредвиденных последствиях и привела Ксана в Институт новых идей. Был такой институт, куда с надеждой и волнением несли толстые папки со своими проектами и предложениями самонадеянные молодые люди, упрямые неудачники, энтузиасты вечного движения, душевнобольные маньяки и гениальные изобретатели. Чтобы найти алмазные крупинки в мутном потоке заблуждений, требовалось большое терпение, большое искусство и большая любовь к людям. Ксан выслушивал авторов проектов с удовольствием. Он вообще любил слушать и обдумывать, а говорить предпочитал поменьше. Ему нравилось встречать неожиданное, сравнивать, оценивать. Он даже составил для себя правила обдумывания, позже они вошли в наставления для рядовых выслушивателей Института новых идей:

1. Помни, что твоя задача — найти полезное, а не отвергнуть бесполезное.

2. Нет ничего совершенно нового и ничего совершенно старого. В необычном ищи похожее, в похожем не упусти необычного.

3. Не забывай о неожиданных последствиях. Во всяком достижении есть оборотная Сторона. Усилия вызывают сдвиги и не всегда приятные.

4. Наука, как и жизнь, развивается по спирали. Следовательно, чтобы идти вперед, нужно своевременно сворачивать. Большой рост требует принципиально новых решений, а прямое продолжение ведет в тупик.

Пожалуй, нет ничего удивительного в том, что видный историк, философ непредвиденных последствий и директор Института новых идей стал главой Совета Планеты — первым умом человечества. И в Совете Ксан, как прежде, обсуждал вселенские проекты, но поступившие не от одиночек, а из многолюдных институтов. И как прежде, в его кабинете висела табличка с теми же заповедями: Твоя задача — найти полезное, а не отвергнуть бесполезное… и т. д.

И в Совете Планеты Ксан был по-прежнему неразговорчив, выступал редко, высказывался коротко, предпочитал выслушивать и обдумывать. Слушал на заседаниях Совета, слушал в своей приемной, слушал в кабинете, читал доклады статистиков и таблицы опросных машин, но, кроме всего, проводил, как он называл, выборочные опросы, проще говоря, затесавшись в толпу где-нибудь на аэродроме, в клинике, в театральном фойе или на заводском собрании, слушал, о чем спорят люди. Со временем мир узнал эту манеру — широкогрудым бородачам, похожим на Ксана, каждый торопился высказать свое мнение о жизни, ее устройстве и неустройстве. Один журналист воспользовался этим, ходил по улицам, приклеив окладистую бороду, потом выпустил книжку «Меня принимали за Ксана». Ксан прочел ее усмехаясь… и попросил еще десятерых журналистов бродить с приклеенной бородой в толпе.

Слышанное и прочитанное Ксан любил обдумывать в сумерки. Он жил на одном из островков Московского моря; дом его окружал большой тенистый сад с запущенными дорожками, спускавшимися к воде. Под вечер ветер обычно стихает, листья перестают шелестеть, кроны и кусты сливаются в темную массу. Ничто не отвлекает, не останавливает внимания, дышится легко, шагается прямо.

В этом тенистом саду размышлений и принял Ксан Зарека с его учениками.

Старики шли под руку. Ксан делал шаг, Зарек — два. А сзади, словно гвардейская охрана, шагали Ким, Сева и Лада между ними.

— Только не пускай там слезу, Лада, — сказал ей Сева в дороге. — Разговор будет, по существу, медицинский, экономический. Ксана надо убедить, показать, что мы народ дельный, надежный.

— Разве я плакса? — возразила Лада. — Ты часто видел мои слезы?

Излагал идею Зарек. Шагающие сзади друзья могли быть довольны. Зарек был точен, как ученый, и красноречив, как лектор. Под конец он сказал:

— Гхор только в силу вошел. Столько сделает еще замечательного. Да что убеждать вас, Ксан. По себе же мы знаем. Только, только набрали опыт, только разобрались в деле, только поняли жизнь, а сил уже нет, природа приглашает на покой.

— Да? Вы успели понять жизнь? — переспросил Ксан. Голос его выражал любопытство, а не иронию, но Зарек осекся, смущенный.

— Значит, двадцать миллионов на одного человека? — переспросил Ксан. — И потом попросите прибавки?

— Эти усилия окупятся, ум Ксан. Будет проведено полное ратомическое обследование организма. Мы восстановим Гхора и научимся восстанавливать любого человека.

— Вот это важно — любого. Обязательно любого! Но тогда уже не надо будет тратить двадцать миллионов часов на каждого, не правда ли?

— Нет, конечно, Важно найти метод. В дальнейшем будет в тысячу раз легче.

— «В тысячу раз» — литературное выражение или арифметическое?

— Примерно в тысячу раз.

— Хорошо, двадцать тысяч часов на оживление человека. Это ведь немало. Они, молодежь, не знают, в юности не считают времени, но мы-то с вами понимаем, ум Зарек, что означает двадцать тысяч. При нашем четырехчасовом рабочем дне человек успевает проработать тридцать — сорок тысяч часов за всю жизнь. Стало быть, если я правильно считаю, придется вернуться в двадцатый век, к семичасовой работе, чтобы обеспечить всем продление жизни.

— Возможно, я преувеличил, — сказал Зарек с некоторой неуверенностью. — Сначала двадцать тысяч часов, потом все меньше, наберем мастерство и сократим цифру.

— Нет, вы не пре-у-ве-ли-чи-ли, дорогой профессор. Сократите вы медицинскую работу, но есть еще не медицинская. Люди перестанут умирать, население будет расти. Пищей его обеспечит ратомика, но останется еще жилищная проблема. Как вы думаете, сколько часов нужно, чтобы выстроить благоустроенный дом на благоустроенной Венере? Никак не меньше двадцати тысяч. Двадцать да двадцать — сорок. Это удвоение человеческого труда. Все ли согласятся на длинный рабочий день?

— Я уверен, что все согласятся поработать для спасения жизни отцов, — сказал Ким, краснея под взглядом Ксана.

— А я не уверен, юноша. Пожилые-то согласятся, к которым курносая стучит в окошко. А молодежь не может, не обязана думать о смерти, всю жизнь трудиться с напряжением, чтобы отодвинуть смерть.

— Молодежь у нас небездумная. И не боится тяжкого труда, — вставила Лада. — Даже ищет трудностей, даже идет на жертвы, радуется, если может пожертвовать собой. Так было всегда, еще в героическом двадцатом…

Ксан пытливо посмотрел на нее, на Кима, на Севу.

— Хорошо, три представителя молодежи готовы идти на жертвы. Спросим теперь старшее поколение. Ум Зарек, как вы считаете: старики пожертвуют собой для молодежи?

— Всегда так было, ум Ксан. Во все века отцы отдавали себя детям.

— Да, так было. Отцы выкармливали детей, а потом умирали, освобождая для них дом и хлебное поле. Учителя обучали учеников, а потом умирали, освобождая для них место на кафедре и в лаборатории. Это было горько… а может, и полезно. Не будем переоценивать себя. Мы знаем много нужного, а еще больше лишнего. У нас багаж, опыт и знания, но с багажом трудно идти по непроторенной дорожке. Мы опытны, но консервативны, неповоротливы. У нас вкусы и интересы прошлого века. Что будет, если мы станем большинством на Земле, да еще авторитетным, уважаемым большинством? Ведь мы начнем подавлять новое, задерживать прогресс. Может быть, наша жажда долголетия — вредный эгоизм? Может быть, так надо ответить этим трем героям: «Молодые люди, мы ценим ваше благородство, но и мы благородны — вашу жертву отвергаем. Проводите нас с честью, положите цветы на могилку и позабудьте, живите своим умом. Пусть история идет своим чередом». Так что ли, ум Зарек?

Профессор растерянно кивнул, не находя убедительных возражений. Он не решался встать на позицию, объявленную Ксаном неблагородной. Но тут вперед выскочила Лада.

— Вы черствый, — крикнула она. — Вы черствый, черствый, старый сухарь, и зря называют вас добрым и умным. Считаете часы, меряете квадратные метры, радуетесь свободному пространству. А нам не тесно с любимыми, нам без них не просторно, а пусто. Мы им жизнь отдадим, а не два часа в день. У нас сердце разрывается, а вы тут часы считаете. Черствый, черствый, сухарь бессердечный!

Она подавилась рыданиями. Сева кинулся к хозяину с извинениями:

— Простите ее, она жена Гхора, она не может рассуждать хладнокровно. Я же предупреждал ее, просил не вмешиваться.

И Зарек взял Ксана под руку:

— Давайте отойдем в сторонку, поговорим спокойно. Она посидит в беседке, отойдет…

Но Ксан отстранил его руку:

— Не надо отходить в сторонку. Она права: мы все сухари. Когда женщина плачет, мужчина обязан осушить слезы. Пускай лишний труд, пускай теснота, даже замедление прогресса, но слезы надо осушить.

И позже, проводив успокоенную Ладу и ее довольных друзей, Ксан долго еще ходил по шуршащим листьям и бормотал, сокрушенно покачивая головой:

— Друг Ксан, кажется, ты становишься сентиментальным. Женщины не должны плакать, конечно… Но ты же понимаешь, какую лавину обрушат эти слезы. Впрочем, если лавина нависла, кто-нибудь ее обрушит неизбежно. Ладе Гхор ты мог отказать, но историю не остановишь. Нет, не остановишь.

Глава 29. Каждый верен себе

Кадры из памяти Кима.

Статуя Гхора, пластикатовая, сборная, разноцветная.

Гхор изображен с повисшей головой, с рукой, вывернутой за спину, в той лозе, в какой его затиснули в ратоматор.

Это не памятник, а рабочая модель. Вся она расчерчена на слои, обозначенные номерами и латинскими буквами, словно брусья для сборного дома, и каждый слой набран из квадратиков — белых, желтых, голубых, синих и красных.

Красное означает отработанные участки, белое — не начатые, прочие цвета — стадии работы.

К концу дня Сева аккуратно заменяет несколько синих квадратиков красными.

— Алеет, — говорит он с удовлетворением. — Словно живой кровью наливается.

Ким снимает верхние пласты, заглядывает в череп.

— А тут!

Весь год весь мир занимался восстановлением Гхора.

Во всех медицинских и ратомических институтах были созданы лаборатории восстановления жизни. Ратозапись тела Гхора размножили, разделили на части и разослали во все страны света. Головной мозг изучался в России, спинной мозг — в Северной Америке, скелет в Южной, рот, глаза и уши — в Африке, сердце — в Индии, кровь и сосуды — в Китае, желудок — в Германии, железы — во Франции и Италии. Нарочно не упоминается, куда попали ноги или кишки, потому что некоторые страны могут обидеться, хотя, право же, куда труднее и почетнее восстановить кишки, чем благородный лоб, кожу и кость.

Лишь в одном месте Гхор существовал весь целиком, и то в виде разборной, расчерченной мелкой сеткой модели.

Модель эта стояла в диспетчерской штаба по спасению Гхора, а главным диспетчером был Сева. С утра до вечера стоял он у селектора, носатое лицо его металось по всему белу свету, десять раз за день совершало кругосветное путешествие, резкий голос требовательно напоминал:

— Аргентина, вы обещали сдать всю полосу УВ к первому числу. Выполняете слово?

— Филадельфия, вы задерживаете конский хвост (так называется пучок нервов на копчике).

— Мельбурн, я получил мизинец, спасибо. Все в порядке. Приступайте к безымянному пальцу.

— Осака, как у вас дела с гортанью? Микрофлора сложная? Так оно и должно быть. Неясность с ратозаписью? Хорошо, высылаю вам инструктора. Лучшего из лучших — самого Кима. Спасибо скажете. Встречайте через три часа.

И «лучший из лучших» надевает ранец, чтобы лететь на московский ракетодром.

Ким летает. Сева беседует, а Том безвыходно в лаборатории. Окружен приборными досками, индикаторными лампочками, проекторами, реостатами. Он занят ратомедицинскими машинами, ибо без техники нельзя прочесть ни единой записи. Ведь в одном мизинце Гхора сотни миллиардов клеток, и в каждой клетке триллион атомов, и каждый записан тысячью ратобукв. Записано, а прочесть нельзя: жизнь коротка, людей на планете мало.

Приходится обращаться за помощью к машинам.

Есть ратомашина, читающая: она упрощает запись, распознает клетки. Следит за ратолентами вогнутым своим глазом и печатает лучом на фотонитке: «Н-н-н-ннервные клетки, м-м-м-мышечные, к-к-к-к-костные, э-э-э-красные кровяные шарики, л-л-л-белые…». Иногда попадается нечто неизвестное машине, чаще всего незнакомые ей микробы. Их надо рассмотреть и вредные исключить. Зачем оживающему Гхору вредные микробы? (Тут, между прочим, возникают открытия. Найдены в записи неизвестные науке микробы. Вредные, бесполезные или нужные? Идет проверка. Молодой врач Носада пишет ученый труд: «О штаммах микрофлоры в гортани Гхора»).

Есть ратомашина сличающая. Ей дается образец: нормальная идеально правильная клетка, нормальное чередование, нормальная молекула. С нормой она сличает ратозапись, указывает отклонения. Отклонения нужно осмотреть внимательно — не машинным, человеческим оком: какой в них смысл, полезны или вредны? Омертвевшие клетки долой, вклеим в ратозапись живые. Непонятное отклонение? Изучим. Не таится ли и здесь полезное открытие?

И есть, наконец, ратомашина печатающая, подобная читающей, но работающая противоположно — не от тела к записи, а от записи к телу. Она нужна, когда исследование закончено, составлен проект реконструкции мизинца, без вывиха и отека, без склеротических отложений, без мертвых клеток, составлен и переведен на машинный язык: м-м-м… к-к-к… э-э-э… Считывая эту диктовку, машина изготовляет по ней ратозапись, запись вставляется в ратоматор, мгновение… и мизинец готов. Еще месяц он живет в физиологическом растворе, проверяется, копируется, вновь режется хирургами. И наконец курьер увозит тяжелую коробку с ратозаписью в Серпухов, а Сева мажет красной краской еще несколько кубиков.

И странное дело: за всеми этими хлопотами исчез Гхор. Австралийцы думают о пальцах, японцы — о гортани, Сева — о кубиках, Том — о ратосчитывании, идут споры об органах и органеллах, нормальных и патологических, о срезе № 17/72, о слое УВ, о квадратике ОР-22. Гхор исчез. За деревьями нет леса.

Забывается Гхор и потому, что одновременно идет проверочная работа на животных: крысах, морских свинках, собаках, обезьянах. Их фигуры, тоже разрезанные на слои и кубики, стоят в той же диспетчерской, что и фигура Гхора. Животными занят Ким, он изучает всяких животных, а в Осаке изучают всякие гортани: гортань Гхора, гортани великих певцов, гортани немых, гортани соловьев и собак.

В Австралии — левая рука, в Японии — горло, в Австрии — пищевод, а мозг — в Серпухове. Лада работает в отделе мозга. Перед ее столом экран, на нем амебообразные с длинными нитями нервные клетки. И схемы молекул — белковых и нуклеиновых с буквами АБВГВГАА и т. д. Лада непосредственная помощница Зарека. Изучает часть мозга, связанную с переживаниями (эмоциями — радостью, горем, надеждой, разочарованием, ликованием, страхом, любовью и гневом). Где-то здесь, в этой области, — она называется гипоталамической, — по мнению Селдома, прячется счетчик жизни, часы, отсчитывающие сроки молодости и старости. Если Селдом прав, работа Лады самая важная. Все труды пойдут прахом — австралийские и австрийские, если указатель счетчика не будет переведен на «молодость».

Суровая, осунувшаяся, еще более красивая, наклоняется Лада над микроскопом.

Ким (в промежутках между полетами он обязательно заходит к Ладе) думает про себя:

«Какая выдержка, какое долготерпение! Наверное, невыносимо тяжело — все время иметь дело с мозгом мужа. Не предложить ли ей другое занятие?»

Но он деликатно молчит, не решает бередить раны. А бесцеремонный Сева, тот спрашивает напрямик:

— Теперь ты знаешь тайные мысли мужа, Лада? Разобралась, где там сидит любовь к тебе? Как на твой вкус — достаточная?

Ким ужасается. А Лада, к его удивлению, отвечает спокойно:

— Я не думаю об этом, Севушка. Для меня тут нет никакого Гхора. Гхор живет в моей памяти: он могучий и нежный, он сила, он гений, он воля и характер. А здесь серое вещество, и я должна изучить серое вещество, чтобы вернуть силу, гений и нежность. Тут любви нет, тут нервные клетки. Это не стихи, это бумага, на которой они пишутся.

Месяцы шли, и рассредоточенный по миру Гхор постепенно собирался. Шкаф для ратозаписей наполнялся коробками, разборная модель стала красной почти вся. Белых кубиков не осталось совсем, желтых и голубых — не так много, но почти все в мозгу. Тело Гхора можно было восстановить, но Гхора восстановить не решались, Мог получиться здоровый человек со старым мозгом, несчастный, даже больной психически.

Не в первый раз совершенство человеческого организма мешало медицине. Так было с несовместимостью тканей. У ящериц легко прирастали чужие ноги, у человека этого не получалось. И со счетчиком старости та же трудность. У простейших животных он простейший. Амебы отсчитывают рост тела. Выросла — пора делиться. Если же пищи мало, похудевшие амебы даже сливаются, складывают свои тела, возвращаются в прошлое (это называется конъюгацией).

Черви, видимо, тоже отсчитывают рост (или материал для производства яичек). Изголодавшиеся, похудевшие черви молодеют, в опытах до двадцати раз. Ученый, открывший это, пытался и людей омолаживать голодовками. Вышло, однако, не омоложение, а ожирение. В предвидении следующих голодовок организм стал накапливать запасы.

У насекомых счетчик оказался химическим. Измени состав крови — и старость ускоряется, или же молодость продолжается. Однако у высших животных химия подчиняется мозгу. Так и представлял себе дело Селдом: в мозгу нервный счетчик, на нем подобие ржавчины, отчисти ее — и организм помолодеет.

С этой рабочей гипотезы и начал Ким, Он ставил опыты на крысах. Их век, два с половиной года, и тот оказался слишком долгим. Пришлось укорачивать его искусственно — прививкой ослабленного геронтита. Крысу Красноглазку Ким состарил, записал и Омолодил три раза. На четвертый раз она не стала молодой, но неясно было — из-за ратомики или из-за болезни.

Три жизни вместо одной — уже неплохо. Но можно ли ставить знак равенства между крысой и человеком?

Ведь у человека кроме химической, кроме нервной есть еще регулировка сознания, воли.

Вот и Кирш твердил все время, что омоложенный Гхор будет глубоко несчастным, что мысли и чувства придут у него в разлад, сознание будет спорить с подсознанием и сознательная память победит, переставит выключатель на «старость».

А в памяти перемены отмечались не только химически: там происходила перестройка, отростки нервных Клеток перемещались, изменялись касания…

Если бы имелась запись мозга Гхора десятилетней давности, задача была бы проще: восстанови прежнее строение мозга — и все. Правда, при этом последние десять лет исчезли бы из жизни Гхора, он не знал бы даже о женитьбе на Ладе.

Однако ратозапись имелась только одна — посмертная.

По записи нашли разрушенные участки, но не было известно, что следует сделать на их месте.

Пробовали найти решение, сравнивая мозг Гхора с мозгом других людей-молодых и старых. Ратозапись впервые позволяла вести такие исследования без чужих несчастий — на снимках с живого мозга. Машины ратосличители захлебывались от работы. Для проверки делались все новые и новые снимки, потоки фактов заводили в дебри новых проверок.

— Мы заблудились в мозгу, — жаловался Зарек. — У нас тысячи моментальных фотографий, а нам нужна кинолента, одна-единственная, история одного постепенно стареющего мозга. Тогда мы поймем, как идет процесс.

— Но ведь старение продолжается лет двадцать, — ужаснулась Лада.

Зарек про себя подумал, что двадцать лет — не такой большой срок в науке, тем более для решения сложнейшей проблемы оживления, да еще с омоложением. Но вслух не сказал Ладе. Она работала с таким нетерпением, так уверенно рассчитывала на свидание с мужем. Как можно было ей сказать: «Не надейся. Встреча произойдет лет через двадцать… или никогда». Зарек ничего не сказал вслух. Лада сама докончила мысль:

— Через двадцать лет я буду уже немолодой, некрасивой. Гхор не узнает меня.

И она же предложила выход: изучать не нормальную старость, а болезненную, скоротечный геронтит; отыскать больных с замедленной формой, какая предполагалась у Гхора. Тогда двадцатилетний срок сократится до нескольких месяцев.

— Это идея! Поищи сама, Ладушка, не доверяй никому.

И Лада искала со всей своей энергией. Запросила все страны, где были вспышки эпидемии. В Дар-Маар съездила самолично. Но повсюду медики с гордостью говорили, что геронтит ликвидирован полностью. За последние два года не было ни одного случая, ни единого…

Лада вернулась с предложением заразить геронтитом шимпанзе.

Зарек считал этот опыт бесполезным. Шимпанзе очень похожа на человека телом, но именно в психике различия существенны. Тем не менее, Зарек согласился.

Он понимал, что Лада в отчаянии и согласна на любые средства, кроме медлительных.

— Это идея! Займись, Ладушка, сама, — сказал он. Слишком быстрое согласие удивило ее. Она насторожилась, заподозрила неискренность. Теперь она внимательно прислушивалась к разговорам, которые велись за ее спиной. Ловила намеки: не хотят ли свернуть работу, отложить оживление Гхора без ее ведома?

И однажды она услышала, как Зарек сказал в своем кабинете:

— Боюсь, не с того конца мы начали: нарушили естественный ход науки — от легких задач к более трудным. Сначала молодых надо было оживлять — погибших от несчастного случая: утонувших, убитых током, упавших с ранцем. Сложили бы кости, сосуды наполнили кровью… и жив человек. Замучились мы с этой старостью.

Забыв о вежливости, яростная Лада ворвалась в кабинет:

— От вас я не ожидала, учитель. Это предательство! — кричала она. — Вы предаете Гхора и меня. Меня, которая к вам пришла за помощью. Что стоят ваши слова: «Гхор — мой друг. Лада — моя любимица». Предали любимицу, предали, предали!

Зарек и сам не хотел еще отступаться. Он дал честное, честнейшее слово, что доведет работу с Гхором до конца, именно с Гхором, ни с кем другим, никем его не заменит. Лада успокоилась, попросила прощения и окончательно смутила профессора, поцеловав его курчавую макушку. Но Лада не могла не понять, что Зарек не имеет права давать обещания. Там, где вложено двадцать миллионов часов человеческого труда, решают не привязанности и не обещания, а разумный путь к успеху.

На следующий день Лада пошла даже к Киму извиняться (он был свидетелем этой сцены). Долго сидела в его лаборатории, рассказывала о присланной шимпанзе («Симпатичная такая, красавица, жалко отбирать у нее молодость»). Шутливо всхлипнула, посмеялась над свой чувствительностью («Как Нинка стала»), заглянула в кривое зеркало ратошкафа, показала язык своему отражению, уныло вытянутому, как восклицательный знак, улыбнулась Киму.

— Как ты считаешь, я красивая, Кимушка? Разрумянившаяся, смуглая, с блестящими глазами и блестящими волосами, Лада была особенно хороша сегодня.

— А ты меня любишь все еще?

Ким только руками развел. Вопросу удивился. Нетактично, недобро было спрашивать об этом.

— Любишь, — решила Лада уверенно. — Пока красивая — любишь. Ведь у вашего брата любовь поверхностная — к внешности только. И Гхор меня разлюбит лет через двадцать. Я хотела бы всегда быть такой, как сейчас.

Ким заметил, что, видимо, так оно и устроится в будущем. Через двадцать лет все будут омолаживаться.

— Нет, мне хочется быть именно такой, как сейчас, в точности такой. Может быть, ратозапись сделать? Чтобы образец был будущим омолодителям. Давай запишем, Ким. Сегодня же. Ты не торопишься на свидание? Ну давай, мне очень хочется. Причуда такая.

Так ласково она глядела, так умильно просила… и, в сущности, не было причины отказать. Лада надела свое любимое платье — красное, с черно-золотым поясом, вплела венок из белых лилий в черные кудри и уселась на корточках в ратоматоре. Ким сделал запись, запечатал коробку, вытиснил на ней имя, фамилию, дату и уложил в архив, где хранились все записанные крысы, свинки, собаки и обезьяны, как бы переслал потомству венок из лилий, пояс с золотом, юную улыбку Лады, смуглые со светлым пушком щеки.

— Все уже кончено, Кимушка? Ну, я побегу переоденусь — и за дело. Оставила пласт АВ-12 на столе. А послезавтра у тебя тоже свидание? Ну так приходи ко мне. Не бойся, с глазу на глаз не останемся: Том с Ниной будут и Сева. И папа все о тебе спрашивает, и Елка тоже. Она уже взрослая, невеста совсем.

Позже, мысленно перебирая слова и взгляды Лады (он все еще чересчур много размышлял о словах и взглядах), Ким подумал, что Лада вела себя странно. К чему это приглашение? К чему разговоры о свидании? Лада почти кокетничала с ним. Зачем? Ведь только вчера она кричала и ругалась ради спасения Гхора. Это было так непоследовательно, так по-женски.

И с мужской последовательностью послезавтра Ким взял курс из Серпухова на Сенеж, туда, где жил Тифей с дочерьми.

Вот и леса на Сестре-реке, вот и озеро, подпертое прямой дамбой, вот затончики среди камышей с мясистыми бело-желтыми лилиями, теми, из которых Лада сплела венок, вот и синий домик с узорным крылечком, нижние ступеньки полощутся в воде. В саду опадают листья, кружатся громадные желтые снежинки, безмолвно и покорно ложатся на дорожки. Вот комната, уставленная девичьими безделушками, вот диван, на котором Лада любила сидеть с ногами, знакомая посуда на столе, у стола хлопочет Тифей: он по старинке убежден, что гости собрались для того, чтобы поесть.

Все, как прежде. Пожалуй, только Елка изменилась.

Нет язвительной девчонки, которой так побаивался Ким, есть ее тезка — девушка, внешне похожая на ту девчонку, но гораздо больше на Ладу-студентку. И Кима она встречает приветливо, выражает радость и интерес, расспрашивает о Луне и дальних странах:

— А настоящих людей ты нашел на Луне, Ким?

— Смотри-ка, помнит!

А Лада что-то возится в своей комнате, даже не вышла поздороваться. Только нажимает рычажок, делает прозрачной стеклитовую дверь, спрашивает, пришел ли Зарек, и опять выпускает цвет, прячется от глаз. Переодевается, что ли? Или нездорова? Выглядит она прескверно: бледная, усталая, совсем не похожа на ту цветущую женщину, которая записывала свою красоту вчера. Как будто подменили.

— Ой, Ладка, у тебя седой волос. Вырви скорее.

Это Нина кричит, непосредственная и откровенная, как всегда. И тут же спохватывается. Не надо было кричать о седом волосе при гостях, при «мальчишках».

— Седой, правда? И еще один. Целая прядь, — в голосе Лады почему-то нет недовольства.

«Лада седеет. Время-то идет!» — подумал Ким.

А Нина сразу догадалась, в чем причина:

— Лада, сумасшедшая, опять! Себе вместо шимпанзе, да?

Ну конечно, Лада была верна себе. Зарек сетовал, что не может изучить процесс старения на одном человеке: больных скоротечным геронтитом не нашлось, и Лада привила болезнь себе.

Нина кинулась на грудь мужу — естественное прибежище.

— Том, что-то надо делать, Том, спаси ее!

— Мясо пингвина, пять порций, — сказал Том, Сева схватился за браслет.

— Архив ратозаписи? Ну-ка посмотрите, есть у вас в архиве мясо пингвина?

Ким уже напяливал ранец, готовый лететь за лекарством.

— Мы тебя задушим пингвинятиной, дурочка безрассудная, — ругался Сева.

А Лада, топая ногами, кричала:

— Сами вы дурачки, дурачки, дурачки! Ну чего переполошились, куда побежали? Я ни крошки в рот не возьму, ни единой крошечки. Я же не флюгер — решила, испугалась, передумала… Не понимаете, не встречали таких? Где вам понять, жалкие! Вы сами любите в меру.

Про настоящее чувство только в книжках читали. А мне для любви жизни не жалко… жизни!

И в довершение суматохи загремел микрофон наружной двери. Неуместно праздничный голос Зарека извещал:

— Старый учитель ждет у калитки. Лада, украшение Вселенной, можно мне войти в твой чертог с тортом под мышкой?

Нина и Том привели его под руки. Лада топала ногами: «Не хочу! Не буду лечиться!» Сева кричал: «Задушим пингвинятиной!»

Ошеломленный профессор повторял:

— Подождите, не все сразу. Один кто-нибудь! Ну помолчите же.

В наступившей тишине Ким сказал унылым голосом:

— Теперь я понимаю, почему ты обязательно хотела сделать ратозапись.

Наконец Зарек разобрался во всей истории, привычно взял руководство в свои руки:

— Во-первых, выпейте все по стакану воды, — сказал он. — Все. Ты, именинница, тоже. Во-вторых, рассуждайте спокойно. Лечиться поздно, инфекция уже сделала свое дело. Мы убьем микробов, жизнь спасем, но молодость не возвратим. Значит, в-третьих, надо поставить научные наблюдения. В-четвертых, все мы бациллоносители здесь, и все должны идти в строгий карантин на пингвинью диету. Значит, нам же и вести наблюдения. Ким, будешь моим помощником. Все прочие думайте, кому передать свою работу на время карантина. Придвигайся, Ким, смотри на мой браслет, займемся организацией…

Именно в эти дни намечалось давно подготовленное, давно ожидавшееся всеми людьми планеты событие.

Двадцать четыре миллиарда часов вложило человечество в астероид-звездолет. День отлета был назначен еще полгода назад, но как раз вернулась автоматическая ракета, посланная к Альфе Центавра без людей двадцать пять лет назад, еще на заре фотонной техники.

С жадным любопытством рассматривали ученые снятые в мире трех солнц катушки. Вот Альфа А, вот Альфа В, вот красное солнышко Проксима — их общий спутник. У каждого из трех несколько планет, кроме того, еще туча астероидов, выписывающих неупорядоченные восьмерки между большими солнцами. Увы, большинство планет без жизни. Вокруг Проксимы все планеты ледяные: бессильная карликовая звезда неспособна согреть их. А и В достаточно горячи, не хуже нашего солнца, но подходящих условий нет для жизни на их спутниках: там — слишком жарко, там — слишком холодно, там — атмосфера густа, непроницаема для солнечных лучей, там — вся поверхность перепахана метеоритами. Только на двух планетах встретились океаны с подобием рыб, и еще на одной оказались земноводные вроде тритонов.

Такую жизнь можно было изучать и автоматами.

Разумных посланников там не требовалось.

Шорин первый предложил изменить цель, назвал известные издавна, похожие на наше Солнце одинокие звезды — Тау Кита, Эпсилон Индейца, Эпсилон Эридана, До каждой около одиннадцати световых лет, для фотополета — двадцать пять лет пути туда и обратно. С учетом относительности времени двадцать пять для путешественников превратятся в десять.

Физики и конструкторы тоже настаивали на смене цели. Как ни удивительно, для астероида-фотонолета Альфа Центавра чересчур близка. На расстоянии в четыре световых года нельзя как следует разогнаться, приблизиться к скорости света вплотную, нельзя в полной мере испытать относительность массы и времени. Только разогнался — начинай тормозить. И масса не возросла как следует, и время не успело сократиться.

Целью выбрали Тау Кита.

Подготовка возобновилась. Вновь, и окончательно на этот раз, была назначена дата старта. И окончательно составлен список команды — тридцать три человека, в том числе:

Группа движения — астронавты (старший пилот Шорин, среди них), инженеры, математики, электронщики, механики.

Группа наблюдения — астрономы, физики, химики, биологи и геологи (у последних не было дела в пути. Они выполняли другие работы), лаборанты, кино-фотограф, библиотекарь.

И группа обслуживания — садовник, сантехник, кладовщик и врачи: врач-повар, врач по спорту, хирург, профилактик и дань времени — врач-ратомист.

Все эти события шли мимо Кима. Раньше, когда он был представителем экспедиции в институте Гхора, он числился четвертым запасным врачом-ратомистом. Постепенно, в течение года, стал третьим, а потом и вторым запасным. Его даже обязали начать подготовку, и некоторое время он летал в Космоград на тренировки.

Но все это прекратилось, когда Ким оказался в карантине. Карантин был жесткий. Тренировки отпали.

Ратомика позволяла провести полнейшую изоляцию.

Один из домиков в Серпухове был взят под стекло, продукты туда доставляло ратоснабжение, воздух очищался, как в космических полетах — внутри кабины. Ни одна молекула не выходила наружу, ни одна не проникала внутрь. Бациллоносители сидели внутри, наблюдали Ладу, изучали ратозаписи…

А посетители, желающие их видеть, подходили к стеклянной стене, разглядывали, словно зверей в зоопарке.

Именно так, к стеклянной стене, и пришел однажды рослый человек в серебряном комбинезоне космонавтов — Шорин.

Снаружи шел осенний дождь, вода струилась по стеклу, по лбу и усам гостя, и Ким, сидевший под крышей в белом лабораторном халате, чувствовал себя невежливым хозяином, все порывался открыть дверь, выйти на крыльцо, под дождь.

Многозначительно и торжественно Шорин подводил гостя к сюрпризу: удалось отстоять его кандидатуру. Ким включен в основной состав. Как только карантин кончится, милости просим на астероид.

Ким был смущен, польщен, обрадован и опечален.

— Обида какая! — воскликнул он. — Так не повезло. Не могу сейчас, через год бы…

Шорин нахмурился. Он не понимал, что могут быть люди, не мечтающие о полетах в космос. Немножко презирал некосмонавтов, считал их недостаточно целеустремленными, недостаточно настойчивыми, не умеющими бороться за мечту. Киму он сделал поблажку, облегчил, расчистил дорогу к мечте. И вдруг «не могу»! Трусость?

— Почему? — спросил он строго.

Ким догадался, чем недоволен Шорин. Ответил дипломатично:

— Вы учили меня, что у каждого человека есть своя функция. Я не сразу сформулировал свою, хотя ответ напрашивался сам собой. Врач борется со смертью. Его функция — отодвигать смерть. Мы надеемся вернуть на Землю человека, который в лапах смерти уже второй год. Это небывало.

Шорин сказал:

— Космос бесконечен, и есть вселенцы, бесконечно опередившие нас. Есть и победившие смерть. Ты получишь решение, как только установится Галактическое товарищество.

Ким замялся:

— Я не уверен, что рецепты чужой жизни подойдут для нас, и притом готовый рецепт сумеет записать любой человек, необязательно медик. Заманчивее поломать голову самому…

«Славолюбие еще не самый большой недостаток для космача», — подумал Шорин. А вслух сказал:

— Мальчик, будем откровенны до грубости. Оживлением Гхора занимаются три тысячи человек, и никто не знает тебя. Знают Зарека. В астероиде ты будешь одним из четырех медиков, вернувшись на Землю, станешь одним из четырех величайших авторитетов по всем вопросам биологии, все умы человечества будут вопрошать тебя, как оракула.

Ким вздохнул глубоко:

— Я понимаю все это, но, увы! Тут у меня личный интерес. Гхор — муж моей соученицы. И мы все, бывшие студенты, помогаем ей.

— Мальчик, будем откровенны до грубости, — повторил Шорин. — Вдова верна мужу, а ты верен вдове. Я знаю, что ты любишь эту соученицу, но у тебя нет ни капли надежды. Если женщина любит, да еще из могилы вытащит любимого, она не отвернется от него никогда, даже если он будет калекой, получеловеком. Надо проявить мужество, перебороть себя, вовремя и с достоинством уйти. Это же унизительно: крутиться возле равнодушной, выпрашивать крошечки внимания. Я говорю грубо, как мужчина с мужчиной. Тебе надо лечиться, а парсеки хорошо вылечивают любовь. Набирайся решимости, ну!

— Если бы две недели назад…

И Ким рассказал все, что произошло за эти две недели, закончив такими словами:

— …Я не обманываю себя, честное слово. Мне-то легче было бы улететь в космос, я так и собирался. Но сейчас я очень нужен Ладе. Нас трое возле нее, старых товарищей, но Сева громогласен и неделикатен, а Нине твердости не хватает. Поплакать она может за компанию, а внушить уверенность не сумеет. Вот когда Гхор оживет, я улечу, подальше, за миллион миллиардов километров. А сейчас не могу. Ничего не поделаешь, Герман, сворачиваю я в жизни, трачу время на временное. Нет у меня твоей прямоты. Знаю, что мне не нужно оставаться и трудней оставаться и все же остаюсь. Ты меня извини…

Он еще долго извинялся и объяснял все заново, потому что Шорин молчал, сурово смотрел из-за стекла, смахивал капли со лба.

— Я все понял, — сказал он на прощание. — Лада верна себе, и ты верен себе. Может, и это функция: брать на себя самое неприятное.

И с тем ушел.

А месяц спустя, включив телевизор, Ким услышал скороговорку комментатора:

— Наш передатчик находится в поясе астероидов, почти на орбите Юпитера. Сейчас мы вам покажем начало самого замечательного из путешествий: Солнечная система — Тау Кита. Вы видите на ваших экранах гигантский продолговатый массив, заслоняющий звезды. Это и есть межзвездный корабль. К сожалению, наш передатчик недолговечен: он расположен неподалеку от звездолета и будет уничтожен в момент старта, как только путники включат двигатель и зажгут второе солнце на нашем небе… Тут меня поправляют: второе солнце будет невидимым — двигатель превращает свое топливо в невидимые лучи, инфракрасные в основном. Внимание, идут последние приготовления. Вы видите секундомер, отсчитывающий последние мгновения перед стартом. Не сверяйте часы: они отстают от ваших на двадцать минут. На самом деле старт уже состоялся, но мои слова идут двадцать минут до Земли. Итак, последние секунды. Сигнал. Видите, хвост звездолета оделся багровой бахромой? Ага, значит, все же часть лучей мы видим, побочных. Звездолет тронулся. Секунда, другая, третья… Замечаете, как передний край надвигается на звезды? Пошел… пошел! Счастливого пути!

Шорин приступил к выполнению функции.

Глава 30. Право на сон

Кадры из памяти Кима.

Каждое утро ровно в восемь Ким кладет на стол профессора тяжелую свинцовую коробку, очередную ратозапись Лады. Свистком вызывает машины — читающую и сличающую. Они выползают из стенных шкафов, шлепая мягкими гусеницами, держат наготове столик, похожий на нижнюю челюсть, готовятся прожевать сегодняшний материал.

Уже через несколько минут сличающая машина металлическим голосом докладывает:

— Отмечаю изменения в областях АВ-12, АВ-14, 15, 16, AC-11.

А читающая разъясняет в свою очередь:

— В области АВ-12 повреждены синапсы. Шесть омертвевших клеток…

Процесс старения шел. Машина находила изменения повсеместно. А люди, друзья, ничего не замечали на глаз, видя Ладу ежедневно, ежечасно. «Она не меняется ничуть», — уверяла Нина. Но потом брала фотографии недельной давности и ахала: «Совсем другой человек!» И седина в волосах, и морщины на лбу, мешки под глазами, кожа дряблая, губы выцвели, стали тоньше, жилы надулись на руках, выпятились на шее.

Лада сама точнее посторонних отмечала ступеньки старения. Говорила Нине: «Запиши — седая прядь в волосах, вчера ее не было. Усталость с утра: спала, но не отдохнула. Не хочется приниматься за работу. Страшно подумать, что надо еще переодеваться. Предпочитаю полежать с книжкой на диване. Нет, не о любви, о любви скучно читать».

А профессор и товарищи час спустя спорили, разматывая ратозаписи: из-за каких физиологических изменений умер у Лады интерес к любви, какие клетки выключились, какие гормоны перестали поступать в кровь, какие нервы в мозгу перестали соприкасаться.

Споры шли не только в Серпухове. Размноженная ратозапись, пересекая материки и океаны, мчалась в институты мозга всего мира. В Индии, Бельгии, Того и Перу выходили на трибуны молодые и пожилые лекторы с указкой, чтобы прочесть рефераты об изменениях в височной впадине Лады Гхор, о разрушении гипофизарных нервов Лады Гхор, о восемнадцатых сутках патологического состояния Лады Гхор.

Никогда еще не было такой возможности у науки — изо дня в день наблюдать старение. И Лада сама старалась помочь наблюдателям: вела почасовой дневник своих ощущений:

«Читала час. Заболела голова. В первый раз в жизни болит голова от чтения».

«Скучно читать про Венеру. Неотвязная мысль:

„Я уже туда не поеду“».

«Полнею. Прибавила полтора кило. Платья узки в талии. Все надо переклеивать».

«Тяга к нарядам все равно не пропадает. Хочется быть одетой к лицу, и никаких усилий не жалко. Интересно, где у меня в мозгу этот стойкий центр портняжных интересов?»

Но не всегда Ладе удавалось быть иронично-спокойной, наблюдать себя со стороны. Бывали дни, когда она теряла мужество, плакала перед беспощадно откровенным зеркалом. Лежала часами, уткнувшись лицом в подушки, проклинала свое самопожертвование. Потом вызывала Кима, выспрашивала, уверен ли он, что жизнь и красота вернутся к ней, хорошо ли сохранилась ратозапись, не надо ли ее дублировать.

И Ким в сотый раз терпеливо напоминал ей, что ратозапись повторялась ежедневно, говорил про историю двух Фениксов и о всех удачных опытах с животными… О неудачных умалчивал.

— А ты все еще любишь меня, Ким? — спрашивала Лада нетактично. — И такую любишь, выцветшую?

— Конечно, люблю, — уверял Ким. — Всю жизнь буду любить.

Сам себе он с удивлением признавался, что кривит душой. Чувства его изменились, сердце не поспевало за событиями. Когда-то он влюбился в смелую, яркую, юную искательницу необыкновенного. Поблекшая вдова была совсем другим человеком. Эту он уважал, жалел, был верным другом по долгу, без волнения. Прежде в присутствии Лады он трепетал, горел, сердце вздрагивало от ее шагов. Сейчас никакого трепета не было. Холодно, даже с оттенком раздражения он признавался в любви… для утешения. Лгал, но понимал, что признание необходимо Ладе, поддерживает ее, прибавляет бодрости. И сам себя упрекал мысленно:

— Неужели вся наша любовь зависит от окраски кожных покровов? Тургор ослабел, хабитус изменился — и трепета нет.

Первый месяц Лада держала себя в руках: вела дневник, со всеми вместе в лаборатории изучала ратозаписи, находила поврежденные участки мозга, дискутировала об их назначении. После работы соблюдала режим, делала гимнастику, плавала в бассейне. Но в конце октября она простудилась, слегла в постель, вынуждена была оставить спорт и работу.

Во время болезни увядание перешло в старость. Пропали силы. Гимнастику стало делать трудно, гулять утомительно, голова болела от мелькания ратозаписей. Появились боли в пояснице, в коленях, в затылке. Каждый день Лада сообщала длинный перечень болей.

И странное дело: исчезла точность в ее наблюдениях, стареющая Лада стала мнительной. Какие-то боли не подтверждались ратозаписями, оказывались воображаемыми. И лечиться Лада стала всерьез, радуясь облегчению. Как будто забыла, что привила себе старость и никакие лекарства ей не помогут.

Прошли ноябрь и декабрь. Во всех частях света белые, желтые, смуглые, черные, бронзовые лица склонялись над кривыми, графиками, схемами мозга Лады.

А сама Лада, уже совсем седая сгорбленная старушка, проводила время у решеток отопления. Жила бесполезно. Ее уже не требовалось исследовать. Старость зашла у нее дальше, чем у Гхора, далеко за пределы, доступные для лечения.

Она стала беспомощной, потому капризной и раздражительной, изволила поручениями своих сиделок — безответно-добродушную Нину и Елку, далеко не такую добродушную и не такую терпеливую. И постоянно упрекала их за молодость: дескать, я свою отдала, а вы за мой счет пользуетесь, цветете, так будьте мне благодарны, хотя бы просьбы мои выполняйте проворно.

— Что я просила? Ну, что? Неужели нельзя было запомнить?

Сама она ничего не помнила, забывала свои поручения, теряла баночки с лекарствами и пипетки; жила в полусне, не отдавая себе отчета, худо понимая действительность, как будто на мир смотрела сквозь мутное стекло. Дни ее были заполнены процедурами. Подробно и многословно рассказывала она Киму о своих недомоганиях, записывала его советы, тут же теряла записочки и ругала Нину за беспорядок и невнимание.

Только о Гхоре Лада не забывала, без устали, часами твердила о нем. И Нине, и Елке, и даже Киму рассказывала о достоинствах Гхора («Я помню, Кимушка, ты тоже был влюблен в меня. Ты хороший и добрый, но разве ты можешь сравниться с Гхором?»). Покойный муж рос в ее глазах, она вслух называла его гениальнейшим из ученых всех времен, спасителем человечества. Быть может, в этом преувеличении было самооправдание: спасительница спасителя человечества имела право на повышенное внимание к своей персоне.

— Нет, ты дослушай, Ким, сегодня с утра я почувствовала боль вот тут, под ребром…

И Ким час спустя докладывал Зареку:

— Что делать, профессор, ума не приложу. Лечим от склероза, раковый процесс остановили как будто, сердцу даем электростимуляцию, теперь начинается отек легких…

— Посмотрю, конечно. — Профессор надевал халат, протягивал к ультрафиолетовой лампе руки, загорелые, как у всех медиков, и говорил Киму со вздохом:

— Все равно, юноша, если человек свалится с крыши, он разобьется обязательно. А мы рассуждаем, куда подложить подушечку: под спину или под голову? Голову сбережем, ударится спиной. Уж если падает, значит, ударится…

Лада ударилась головой.

Однажды поутру — декабрьское утро было, с пушистым снегом, незапятнанно-белым, словно страница для неначатой поэмы, — Нина с волнением вбежала в лабораторию:

— Скорее, скорее, ей хуже! Ей совсем плохо!

Лада (бывшая Лада) лежала в постели, остекленевшим глазом смотрела на неразгибающуюся руку, невнятно бормотала что-то. Ким понял с одного взгляда: паралич.

В этот день торжественная, розовая от волнения Елка вручила ему запечатанный конверт.

Вот что они прочли вслух:

«Москва, 9 сентября 304 года.

Я, Лада Гхор, прошу вскрыть это письмо в случае моей смерти, тяжелой болезни или при ослаблении сознания.

Я пишу в самом начале опыта, будучи молодой, здоровой, в здравом уме и твердой памяти.

Прошу моих товарищей неукоснительно выполнить мою волю. Кима назначаю ответственным.

Я не хочу жить без Гхора — моего любимого мужа.

Если к моменту моей смерти еще нельзя будет оживить его, не торопитесь восстановить меня. Пускай моя ратозапись хранится, пока ведется подготовка, и пусть нас с Гхором оживят одновременно.

Если же Гхора можно будет восстановить раньше моей смерти и та ужасная старуха, в которую я превращусь, еще будет жива, не показывайте ее (меня) Гхору и не говорите ей (мне), что Гхор уже жив.

По секрету от нее восстановите по ратозаписи и отведите к Гхору молодую Ладу.

Пускай старуха доживает свой век, но не заставляйте ее (меня) мучиться слишком долго. Как только придет дряхлость или неизлечимая болезнь, будьте милосердны и отравите меня. Не продлевайте моих мучений из ложной жалости.

Лада.»

Нина всхлипывала на груди у Тома. Прямая, как струна, Елка, отвернувшись, кусала тонкие губы.

— Вот и конец! — думал Ким. — Вот и все!

Было нестерпимо грустно, и не утешала ратозапись в свинцовой коробке. Та, будущая Лада, казалась другим человеком, почему-то черствым и фальшивым, безжалостным к несчастной старушке. Впрочем, еще неизвестно, удастся ли копия? А Лада подлинная кончает жизнь. Все позади:

«Вот-вот откроется дверь, и войдет необыкновенное…»

«Кимушка, не тревожь себя, будь мужчиной, не звони!»

«Вы черствый, черствый старый сухарь!»

«Вот тут у меня саднит, под ребром, сегодня…»

Все позади! Все в прошлом!

По привычке зачем-то обеззаразив руки ультрафиолетом, Ким вынул яд.

— Елка, ты сестра. Как твое мнение?

— Я бы тоже не хотела жить на ее месте. Но я не смогу, сил не хватит (рыдание). Ты сам, Ким… Ты ее… Да?

Ким кивнул. И на этот раз самое тяжкое он брал на себя.

Но тут Сева кинулся к нему, схватил за руки.

— Стой, Ким, не безумствуй. Это же преступление… Врач не имеет права. У тебя отберут диплом. Приговорят к пожизненной скуке.

— Пусть отберут. Пусть приговорят, — сказал Ким упрямо. — Лада мне поручила. Я выполню…

— Лада не имела права распоряжаться судьбой старушки. Глупость какая: «Отравите, когда состарюсь!» Сейчас надо спросить.

— Но она не соображает…

— Значит, она другой человек. Она передумала.

Ким в замешательстве опустил руки. Где тут правда? Сева воспользовался нерешительностью:

— Нинка, зови скорей Гнома! Он решит.

Прочтя завещание Лады, маленький профессор сказал строго:

— Двойку вам всем по медицинскому праву. Что вы знаете о самоубийстве?

— Самоубийство-трусость, — сказал Том. — Это дезертирство из рядов человечества.

— И глупость, — добавила Нина. — Помутнение.

— Нет, молодые друзья, истории вопроса вы все-таки не помните. О самоубийстве была целая дискуссия в начале первого века. Тогда еще вырабатывались нормы свободной жизни и были горячие головы, закружившиеся от свободы. Дескать, свобода — это полное удовлетворение желаний, и, если не хочется жить, свободно уходи. Но другие возражали: «Человек свободен делать все, но не в ущерб обществу. Самоубийство-ущерб. Потому что каждый из нас должник перед обществом. Оно учит, растит нас и кормит лет до двадцати пяти, мы ему должны двадцать пять лет труда». И принято было решение: «Никто не имеет права уйти из жизни, не проработав двадцати пяти лет». Даже были установлены специальные суды тогда для несчастных, обиженных судьбой калек. И форма выработалась: «Ввиду того что общество не сумело обеспечить мне счастливую жизнь, прошу освободить меня от обязательств…»

— Вот Лада и просит освободить ее.

— Не просит, а просила. В молодости. Но молодой Лады уже нет.

— А старая не может решать. Но разве ей лучше жить дальше?

Зарек был в затруднении. Он немилосердно терзал свою шевелюру.

— Мне кажется, друзья, тут совсем другой вопрос, но тоже из медицинского права: может ли врач лишить жизни неизлечимого больного? Как там написано в учебнике? Сева, ты же сдавал недавно.

— Врач не имеет права лишить жизни больного ни по его просьбе, ни по просьбе родных, ни по собственной инициативе в целях милосердия, — отбарабанил Сева, — потому что никто не может знать скрытых сил организма и никогда нет уверенности, что болезнь не примет благоприятного течения.

— Но… — переспросил Зарек.

— Что-то не помню «но».

— Есть «но». Врач не имеет права лишить жизни, однако по решению консилиума из семи человек может погрузить больного в глубокий сон в надежде, что во сне организм справится с болезнью.

Консилиум состоялся два дня спустя, и в тот же вечер друзья Лады вкатили в ее комнату электроусыпитель.

Они говорили о лечебном сне, частоте тока, дозировке. Но должно быть, по их преувеличенно громким голосам и торжественно-грустным лицам больная догадалась. Глаза ее стали жалкими и испуганными, затравленный взгляд остановился на Киме.

— Больно будет? — с трудом ворочая языком, выговорила она.

— Это сон, только сон, лечебный, высокочастотный.

— Гхор как? — произнесла старушка.

Все хором начали ее уверять, что Гхор будет восстановлен вот-вот, сомнения все разрешены. Лада проснется совсем здоровая… и его приведут к ней.

Больная покачала головой.

— Ему… молодую, — выдавила она.

Всхлипывающая Нина спустила темные шторы. В полумраке монотонно загудел усыпитель. Усталая старуха закрыла глаза…

У организма Лады не оказалось скрытых резервов, она умерла во сне девять дней спустя.

Глава 31. Кнопка

Кадры из памяти Кима.

Кнопка!

Маленький цилиндрик цвета слоновой кости, чуть вогнутый, отполированный, гладкий, приятный на ощупь, быть может, самая простенькая деталь в аппарате.

К ней тянется волосатый палец с обкусанным ногтем.

Ким вобрал воздух и замер. Выдохнуть забыл. Не до того.

Дышать некогда.

Что-то будет!

Еще в октябре, когда живая Лада считала перед зеркалом морщины, Зарек определил в мозгу двадцать семь очагов, ведающих отсчетом старости. Вскоре стало ясно, как нужно исправлять ратозапись в двадцати очагах, семь остались непонятными.

Лада умерла в начале декабря. К этому времени двадцать исправленных очагов были уже записаны, хранились в свинцовых коробках; семь очагов так и остались нерасшифрованными.

Семь международных конференций собирались в январе, феврале и марте, чтобы обсудить семь загадок мозга Гхора. Пять удалось разобрать, насчет двух остались сомнения. Группа бразильских ученых, изучавших эти очаги, доказывала, что они ведают воспоминаниями детства и не играют большой роли. Бразильцы предлагали не откладывать воскресение, пойти на некоторый риск. Они обещали, что восстановят эти детские воспоминания позже, без ратомики, с помощью свидетелей и кинопленок.

Была назначена дата-22 апреля. Весь апрель шли предварительные опыты. Проверяли ратозапись. Хирурги вскрывали восстановленные по отдельности части тела, выверяли швы, все ли подогнано безукоризненно. Щелкали и искрили электронные машины, на цифрах и лентах моделируя мышление Гхора. К сожалению, все это были модели, модели, модели. Есть в науке проблемы, которые не решаются пробными опытами. Чтобы узнать, взорвется ли атомная бомба, надо было ее взорвать. Чтобы узнать, вернется ли жизнь к Гхору, надо было вернуть ему жизнь.

Весь мир с нетерпением ожидал 22 апреля.

В северном полушарии лопались почки, в южном ветер обрывал пожелтевшие листья, в тропиках стояла душная жара, ясно было на Марсе, сумрачно — на Венере, на одной половине Луны сияло слепящее Солнце, смоляная ночь была на другой половине. Но всюду, всюду, всюду, куда только достигала телевизионная связь, люди приникли в этот день к экранам с волнением, надеждой или со скептическим недоверием на лице.

Вернется ли к жизни умерший в позапрошлом году?

«Ни за что, — говорили многие. — Жизнь-это не только расстановка атомов. Есть некая тайна, отделяющая живое от неживого. Ее-то и упускает ратомика». Тайну эту называли по-разному: жизненной силой, особым пятым состоянием материи, биологической энергией, биологическим полем, шифром жизни…

А верующие в бога из республики ЦЦ по старинке душой.

Души, конечно, ратоматор не мог создать. Души в ратозаписях не было.

Конференц-зал Серпуховского института был переполнен. В первых рядах сидели сподвижники Гхора: ратохимики, ратобиологи, ратофизики, ратометаллурги, конструкторы и теоретики, создатели ратомики. Полтора года назад со слезами на глазах они проводили в могилу своего лидера, полтора года старались скрупулезно выполнять его задания, теперь со смущением и сомнением ожидали экзамена. Неужели вернется? И такой же резкий, напористый, требовательный? Как-то оценит их самостоятельную работу?

За ними толпились медики — черные, белые, желтые, медные, медики африканские, европейские, азиатские, океанийские, космические, люди, потратившие сотни миллионов часов (гораздо больше, чем Зарек просил у Ксана), чтобы Гхор существовал снова, чтобы у него были подвижные пальцы, быстрые ноги, крепкие плечи, смуглая кожа и красивый нос с горбинкой…

Зря старались они или не зря?

Затаив дыхание, смотрели они на громадный лекционный экран. На этот же экран, но через свои телевизоры смотрели тысячи миллионов болельщиков жизни, желая, надеясь, веря, мечтая, умоляя судьбу, чтобы Гхор стал живым… чтобы человека удалось возвратить из могилы.

На экране виднелась лаборатория Гхора — та, в которой произошла роковая авария, отремонтированная и оборудованная в точности по чертежам, как она раньше была. Зарек хотел, чтобы Гхор очнулся в привычной для себя обстановке, не был бы удивлен и ошеломлен в первую минуту. И для этой же цели в лаборатории находились не врачи и не санитары, а привычные для Гхора люди: личные его лаборанты, раненые вместе с ним полтора года назад, сам Зарек и еще Ким — и как свидетель, и как врач.

Ким с лаборантами вкатил столик с тяжеленной ратозаписью. Сняли крышку. Вставили плоский диск в ратоматор, проверили электроцепи и отошли со вздохом на шаг, оставив Зарека наедине с кнопкой.

Кнопка!!!

Маленький цилиндрик цвета слоновой кости, отполированный, чуть вогнутый, приятный на ощупь, крошечная деталь, может быть самая простенькая в машине, к тебе обращены все взоры в торжественные минуты.

Непременный участник важных открытий, опытов, опасных и рискованных, праздничных пусков и спусков, ты свидетель многих предварительных поражений и окончательных побед. К тебе прикасаются, затаив дыхание, краснея и бледнея, с нежностью и трепетом.

Ты могла бы возгордиться, вообразив себя главной деталью, но тебя так легко заменить, скрутив проволоку пальцами!

На кнопку глядели сегодня не дыша миллиарды зрителей на Земле и в космосе.

И Зарек, которому предстояло эту кнопку нажать.

Вот он поднялся на скамейку, специально для него подставленную.

Протянул волосатый палец с обкусанным ногтем.

Нажал.

Что-то будет? Что окажется в ратоматоре? Живой и могучий Гхор, помолодевший по приказу науки, или модель Гхора, мертвое подобие, тело без жизни? Или что-то среднее: живое, но изуродованное, вечный укор тем, кто голосовал за опыт 22 апреля?

Зажглись алые буквы: «Готов». Зарек рванул на себя дверцу.

Неяркий свет упал в полутемный шкаф. Внутри, скорчившись, завернув руку за спину и свесив голову на грудь, сидел человек.

Миллиарды зрителей ахнули, увидев эту неестественную позу. Неужели неудача? Только Ким не испугался.

Он помнил, как втаскивали Гхора в ратоматор полтора года назад. Именно в такой позе его всунули, так записали — с рукой, завернутой за спину.

— Гхор, проснитесь! — отчетливо крикнул профессор.

И тогда Гхор (копия Гхора, в сущности) зашевелился, выпрямил ноги и уселся на краю шкафа.

— Вы узнаете меня, Гхор?

И Гхор-копия ответил (ответил!!!), пожав плечами:

— Странный вопрос. Узнаю, конечно, еще не потерял памяти. У вас срочное дело, профессор? Можете подождать несколько минут? А то мы один опыт подготовили, хочется его довести…

Это были первые его слова во второй жизни.

— Опыт уже состоялся, — напомнил Зарек. — Была авария. Вас ушибло. Вот он (указывая на Кима) привел меня. Помните его?

— Помню, как же! Приятель моей сбежавшей жены.

(Если бы знал Гхор, сколько смеха и неодобрения вызвал этот ответ в Солнечной системе!)

— Я должен выслушать вас. — Зарек решительно приступил к Гхору. — Вы очень сильно ударились, лежали без сознания.

— Ничего не чувствую, профессор, нигде не болит.

— Проверим все равно. Встаньте, будьте добры. Дышите глубже. Присядьте. Согните правую руку. Пальцами пошевелите. Закройте глаза…

Гхор, несколько озадаченный, подчинился. Он набирал воздух, клал коленку на коленку, напрягал мускулы, ворочал глазами направо и налево. И миллиарды, миллиарды, миллиарды людей у телевизоров смеялись и плакали от радости, обнимались и аплодировали, даже пританцовывали, не отводя глаз от экрана, кричали восторженно:

— Он дышит! Он смотрит! Дрыгает коленкой! Он живой по-настоящему!

Гхор между тем, невнимательно выполняя распоряжения Зарека, хмурил лоб.

— Профессор, теперь я припоминаю кое-что. Ратоматор лопнул… и меня швырнуло об стенку. Было очень плохо, ком стоял в горле… душило, и в голове мутилось. И как будто Лада была тут и рыдала. Это правда, профессор?

— Все правда, кроме Лады, — соврал не моргнув Зарек. — А что потом было, вы не помните, Гхор?

— Потом? Ничего! Позеленело… померкло. Ничего не было. Потом я открыл глаза и увидел вас.

«Что было потом, после смерти?» Столько людей впоследствии задавали этот вопрос Гхору. Были какие-нибудь видения, сны? Ничего! Ничего не мог рассказать Гхор. Ему казалось, что прошло всего несколько секунд. Он проспал свою смерть без сновидений.

Осмотр окончился. Зарек не нашел никаких изъянов. Скрывая ликование, он сделал озабоченное лицо.

— Очень жаль, но вам придется полежать, Гхор. Ничего не поделаешь. Удар пришелся по затылку. С сотрясением мозга шутить нельзя.

— Профессор, я абсолютно здоров. Давно не чувствовал себя таким бодрым.

— С сотрясением не шутят, голубчик. Сознание вы теряли? Теряли. Рыдающая Лада вам чудилась?

И на экране появились носилки. Ким и лаборанты уложили на них воскрешенного и вынесли за дверь.

На экране под крики «ура» и аплодисменты кланялся Зарек. Гхора же в санитарном глайсере уже мчали на Волгу, в тенистый сад Ксана. Так распорядился хозяин этого сада. Дальнейшие события показали правильность его распоряжения.

Мир ликовал. Мир праздновал победу ученых. Человеку удалось то, что в прошлых тысячелетиях приписывалось только богу. Столько было шествий с цветами, огненных змей в ночном небе, столько танцев на улице и объятий, столько клятв в вечной любви на сто жизней вперед! Позже в память этого стихийного ликования был установлен праздник-День жизни.

Ким оказался среди немногих, чья радость была неполной в этот день.

— Когда будем восстанавливать Ладу? — спросил он сразу.

Зарек ответил, естественно, что надо подождать, понаблюдать Гхора. Ведь ему только исправили травмы и заменили переключатель. Старческие клетки остались в мускулах и органах. Необходимо проверить, удачно ли пойдет омоложение, исчезнет ли седина, морщинистая кожа?

Наблюдения начались с первого мгновения, продолжались в пути и в доме Ксана круглосуточно.

И что же?

Гхор не только ожил, но и поздоровел. Он как будто отоспался в могиле, стал свежее и бодрее.

Седина — цветовой индикатор старости — таяла, словно снег, отступая к вискам. Кожа расправлялась, исчезали морщины на лбу, расправлялись плечи. Гхор становился выше, сильнее, мускулистее. Ел с отменным аппетитом здорового мальчика, спал непробудно, был полон энергии.

Помнил все отлично. Проверочные упражнения на сообразительность, внимание, запоминание выполнял по норме двадцатипятилетнего.

Неделю его держали в постели на санаторном режиме, отсчитывали движения, шаги, усилия. Потом выяснилось, что под утро тайком он вылезает в окно и не прогуливается, а бегает: пробегает три-четыре километра по дорожкам сада, чтобы вылить избыток энергии.

Он вел себя так неосторожно: игнорируя режим, читал ночи напролет, на заре купался в ледяной Волге, ел когда попало, бродил по окрестным лесам, возвращался мокрый до пояса. И Зарек счел полезным открыть всю правду Исподволь, как тяжелобольному, как сыну о смерти отца, рассказал, что он, Гхор, был мертв полтора года и должен со своим вторым телом обращаться бережнее. Гхор воспринял это сообщение с легкостью мальчишки, переболевшего гриппом. Болел и выздоровел, что может быть естественнее?

И тогда же он спросил о Ладе. Пришлось рассказать. Ведь умалчивание бросало бы тень на ее поведение. Тогда бы получилось: муж умер, весь мир вызволял его, а бывшая жена не откликнулась.

— Так восстанавливайте же ее скорее! — воскликнул Гхор.

Он просил, настаивал, умолял с жаром влюбленного юноши. Не спал ночей, горел, требовал точного срока, повесил календарь, уговаривал скостить несколько дней, отчеркивал часы.

И, в сущности, не было причины откладывать.

Ладу возрождали без торжеств, без всемирного праздника, без зрителей. Даже полированную кнопку нажимал не Зарек, а Ким, верный друг, сопровождавший Ладу во все трудные минуты.

Нажал… и застыл с открытым ртом. Вдохнуть не было силы. И сердце замерло. Что-то будет?

Не хватало мужества открыть дверцу. Ким медлил, пока изнутри не послышался стук. И Лада, живая, цветущая, в красном платье своем с черным поясом, выпорхнула наружу. На лилиях в ее волосах сверкали капельки воды… позапрошлогодние.

— Все уже кончено, Кимушка? Спасибо, дорогой. Ну, я побегу переоденусь, и за дело. Оставила АВ-12 на столе. А ты торопись на свое свидание.

Ким вздрогнул. Даже слова. Даже интонация позапрошлогодняя. Шутка про свидание. Для этой Лады ничего не произошло, она торопится спасать мужа.

Ким поймал ее за руку.

— Стой, Лада. Послушай, Лада. Ты — это не ты. Ты — записанная и восстановленная. Это твоя вторая жизнь.

Лада замерла, расставив руки. Одна у Кима в руке, другая протянута к двери.

— Ким, это правда? Ты не разыгрываешь меня?

— Истинная правда. Гляди, вот Нина, Сева, их же не было при записи.

— А Гхор?

— Жив. Восстановлен. Здоров. Совсем здоров, уверяю тебя.

— Вези же меня к нему скорей!

Они ехали по земле, в машине, и Лада всю дорогу расспрашивала о Гхоре: как он выглядит, как себя чувствует, помнит ли о ней, справлялся ли?

А Ким держал ее за руку, живую, теплую, нежную и сильную, молодую, с выгоревшим пушком на загорелой коже. Ловил дыхание, блеск глаз, восхищался… и не верил.

Что же это такое рядом с ним, ставшее Ладой?

Новой Ладе он попробовал рассказать о той, что состарилась и умерла во сне, не приходя в сознание. Но юная жена Гхора слушала без внимания, с эгоизмом влюбленной внучки. Бедная бабушка, жалко ее, но свое она отжила. О бабушке поплачем в другой раз.

— А Гхор? Как он выглядит? Не изменился?

Киму даже обидно стало за ту старушку, отдавшую жизнь ради счастья этой равнодушной девицы. И обе они — Лада. Как странно! Путаница в уме. Мыслить надо по-новому.

— И он уже не седой? — допытывалась Лада.

Последний разворот. Дамба, ведущая на остров.

Аллея с еще не растаявшим снегом, серым и ноздреватым. Ворота.

Но кто это бежит навстречу по лужам, поднимая грязь фонтаном, оступаясь в мокром снегу, балансируя руками?

— Куда под колеса, оголтелый?!

И Лада из кабины прямо в воду.

— Гхор!

— Лада!

Стоят в снежной каше по колено, целуются. Головы откинут, посмотрят друг на друга и целуются опять.

— Любимый!

— Любимая!

Минуты через три Лада вспомнила о третьем лишнем, протянула ему руки для утешения:

— Кимушка, спасибо!

Но Кима не было. Он оставил влюбленных у машины и ушел прямо в чащу по ноздреватому снегу к березкам и осинкам, еще худеньким, голенастым, с растопыренными сучьями, но освещенным солнцем и жизнерадостным, как девчонки-подростки, у которых все хорошее впереди. Шагал, продавливая наст, смотрел сквозь ветки на бледно-голубое небо и широко улыбался от уха до уха. Так и шел с застывшей улыбкой.

Ревности не было. И зависти не было: такому беспредельному счастью нельзя завидовать. Да Ким и сам был счастлив. Видимо, счастье дарить самое чистое, самое светлое, оно сродни материнству. И таких минут у Кима будет много отныне. Много, много раз будет он сводить расставшихся, видеть глаза, затуманенные слезами радости, слышать трепетное спасибо. Почтальоном радости будет он в этом мире, нет приятнее функции.

Глава 32. Все еще плачут

Кадры из памяти Кима.

Будем вечно молодыми! Вечно будем молодыми!

Сплетая руки, юноши и девушки несутся в буйном хороводе.

Глаза их блестят, лица раскраснелись, ветер треплет волосы, дыхания не хватает для пения, для крика, для танца.

Небо тоже ликует. Художники раскрасили светом облака.

Словно девушки в пестрых нарядах, толпятся они над Москвой, каждое смотрится в зеркало реки. Взлетают ракеты, огненные букеты распускаются в небе, с шипением, треском и звоном крутятся огненные колеса. Треск и грохот в небе, песни и хохот на земле. Весело и оглушительно празднуют люди победу над смертью.

Мир велик и многолюден. Есть в нем и такие, которые не радуются даже в этот день всемирной радости.

С озабоченным видом набирают они номера на своих браслетах, взывают:

— Справочная, дайте мне позывные Гхора. Через ноль? А профессора Зарека? Тоже через ноль? Безобразие!

Каждый человек с каждым может связаться по радио.

Каждый друг знает пожизненные позывные друга, каждый возлюбленный с нежностью шепчет любимое имя и номер любимой. Но есть люди, которых можно вызывать только через ноль — через радио-секретаря, иначе им некогда будет жить, работать и кушать. Чаще это знаменитые врачи, знаменитые артисты и знаменитые космонавты. У Ксана тоже номер с нулем. И он сам распорядился дать браслеты с нулем Зареку, Гхору и Ладе. Ведь он знал, что мир велик и даже в праздник радости найдутся несчастные. Статистика говорит, что каждую секунду на Земле умирает один человек. Их близким невозможно ликовать в надежде на будущее.

Им надо спасать умирающего сейчас.

— Справочная, дайте номер помощника Зарека, высокого такого, полного, его показывали на экране. КИМС 46–19? Спасибо.

И слабенький ток вызова иголочкой покалывает кожу Кима. На его браслете, таком инертном до сегодняшнего дня, чередой проходят незнакомые гости.

Женщина средних лет (выше средних) с малоподвижным, искусственно подкрашенным лицом. Чувствуется, что кожа натянута и выделана усилиями многих косметиков.

— Вы Ким, помощник Зарека? Ох, какой милый мальчик! Голубчик, вы, верно, знаете меня в лицо. Я Мата, артистка, я «Девушка, презирающая любовь», я «Цветочница из Орлеана», я «Наташа Ростова». Милый, мне нужна молодость, как воздух. Мое амплуа расцветающие девочки, я не могу играть властных и злобных замоскворецких старух.

— К сожалению, товарищ, все это дело будущего… Наблюдения… Специальные заседания. До свидания… Рад бы…

Покалывание.

Глубокий старик. Сухое, желтое, как будто пергаментное, лицо.

— У меня, дорогуша, была мечта в жизни: перевести на русский язык «Махабхарату» всю целиком. Но это сотни тысяч стихов, лет тридцать усидчивой работы. Милый, запишите меня на вторую жизнь. Обещайте, тогда завтра же приступлю к работе.

Неприятно разочаровывать людей, но этот хоть подождать может год-другой. А как быть с таким вызовом?

— Дорогой товарищ Ким, не за себя просим. Учительница у нас умирает. Благороднейший человек, редкой души…

— К сожалению, товарищи…

Не все исчезают с экрана безропотно. Иные спорят, уговаривают, умильно улыбаются, даже ругаются, даже грозят, даже кричат на Кима, упрекая его в черствости…

Они несправедливы, они невежливы, они ведут себя как грубые предки… Но можно ли требовать изысканной вежливости от людей, отстаивающих жизнь своих друзей?

Настойчивое покалывание. Ким не включает экрана.

Еще покалывание.

На экране смуглая чернокудрая девушка с заплаканными глазами. Лицо классическое, черты безукоризненные. Она иностранка, русского языка не знает, у себя на родине говорит в рупор кибы-переводчицы. Ким слышит металлический голос машины, чеканящий слова с неприятной правильностью.

— Пожалуйста, будьте любезны, сделайте безотлагательно ратозапись моей мамы.

— К сожалению, товарищ…

— Если бы вы знали мою маму, — не отступается девушка. — Такая доброта! Такое сердце! Такое долготерпение! Нас одиннадцать человек детей, и трое совсем маленькие…

— Рад бы…

— Ну сделайте что-нибудь… Ну прошу вас…

Девушка давится рыданиями, старается сдержаться, засовывая в рот кулак. После заминки киба-переводчица сообщает:

— Непереводимые, нечленораздельные звуки, выражающие крайнее горе и отчаяние.

Почему-то плачущие девушки, в особенности чернокудрые, вызывают у Кима непреодолимое стремление оказывать помощь. Ким берет у девушки позывные (Неаполь. Джули 77–82), обещает то, что не имеет права обещать, и сам через барьер нуля вызывает профессора Зарека.

— Юноша, надо выдерживать характер, — говорит ему профессор укоризненно. — Есть решение Ученого Совета: никаких скороспелых кустарных опытов. Гхора надо понаблюдать.

— Но у нее умирает мать, — оправдывается Ким. — Добрая, любящая, мать одиннадцати детей, трое совсем маленьких.

И Зарек сам вопреки логике соглашается связаться с Ксаном.

— Женщины все еще плачут на планете, дорогой Ксан. Как быть?

Радиоволны находят Ксана в кафе, что против библиотеки Ленина. Поглядывая сквозь витрину на молодежь, пляшущую на улице, Ксан прислушивается к словам, вмешивается, заговаривает сам — делает свой «выборочный опрос».

— Уважаемый профессор, вы наносите мне удар в спину, — говорит он Зареку. — Сами же вы, медики, продиктовали решение: ничего не предпринимать, пока ведутся наблюдения. И будьте справедливы. На Земле умирает ежегодно миллиард стариков. Вчера я вас спрашивал: сколько вы способны оживить? Вы ответили: не более тысячи в год, по пять человек на каждый Институт мозга. Как отбирать эту тысячу из миллиарда?

По старинному принципу, который в двадцатом веке назывался знакомством? Девушка просит Кима, Ким — вас, вы — меня, я разрешаю… Так?

— Я не могу отказать, — упавшим голосом говорит Зарек. — Отказать в жизни! Это не лучше убийства.

— А как быть со всеми остальными, не догадавшимися плакать перед вашим Кимом? Три миллиона умрет сегодня. Их мы не убиваем?

Профессор молчит, понурившись.

— Вот такие терзания нам предстоят, ум Зарек. Каждодневно кого-то приговаривать к смерти, кому-то отказывать в помиловании!

— Что же сказать этой плачущей девушке, ум Ксан?

— Ну, черт возьми, чего вы от меня хотите? Есть у них ратолаборатория в Неаполе? Пусть запишут старушку, положат в архив. А очередность я решать не буду. Совет Планеты решит. Вот соберемся после праздника, примем общий порядок, единый закон продления жизни.

Расстроенный, смотрит он на кипящую толпу. Людской океан на Земле, миллиарды и миллиарды — вот в чем проблема. Дать счастье одному умели еще в Древнем Египте. Но принцип коммунизма — «по потребности всем». Всем! Миллиардам!!!

— Ну что ж, надо внести ясность, — говорит он себе, нерешительно поглядывая на браслет.

В толпе разговаривать неудобно, оглушают, хватают под руки, тащат в хоровод. К счастью, неподалеку, под Кремлевской стеной, павильончик с надписью: «Дом далеких друзей». Сегодня там пустовато: нет инженеров, консультирующихся с Мельбурном и Магаданом, нет молодоженов, собирающих перед экранами со всего света родственников.

Ксан вызывает троих: Ота из Японии, Мак-Кея из Канады и Ааста Ллуна со спутника «Гром-7». Одиссею, увы, нельзя позвонить. Отставной подводник вслед за морем покинул и сушу тоже… сердце сдало.

— Всех вместе, на конференцию? — спрашивает радистка.

— Нет, по очереди, пожалуйста. Одного за другим, как подойдут.

Первым зажегся японский экран. Ксан увидел комнату, устланную циновками, две картины на стене, два цветка на столике, а за окном белую пену цветущих вишен и сахарную голову вулкана Фудзияма. Дома далеких друзей повсюду старались ставить так, чтобы на заднем плане виднелся характерный местный пейзаж. Ота, в свою очередь, голову Ксана видел на фоне кирпичных зубцов Кремлевской стены.

— Хотим пригласить тебя в Москву, Ота. Опять будет спор: как назвать наступающее столетие?

Японец грустно улыбнулся.

— Харакири делают один раз, ум Ксан.

— Главное возражение отпало, Ота. Теперь никто не станет утверждать, что океан не надо застраивать, потому что он продуктивнее суши. Мы больше не добываем пищу в море.

Лицо японца не оживлялось.

— Харакири не делают дважды, ум Ксан. Треснуло что-то в душе, нет сил на напрасные споры. Два года я жил в тишине, украшая хризантемами берега, два года слушал музыку прибоя. И океан пристыдил меня, отплатил добром за зло. Я хотел уничтожить его, а он подарил мне спокойствие. Не думаешь ли ты, Ксан, что спокойствие-дорогой продукт и не надо искоренять его на Земле?

— Мы не добываем пищу в море и не добываем на суше, — повторил Ксан. — Только поэтому ты можешь спокойно сажать хризантемы. Проблема «пища или клумбы?» снята, но кажется возникает новая — «клумбы или жилье?».

Ота так и не согласился приехать в Москву, обещал прислать помощников, «молодых и безжалостных», как он выразился.

Ни намека на трещину в душе не оказалось у рослого канадца. Мак-Кей прибежал в свой Дом далеких друзей на лыжах, поставил их в углу, стряхнул снег рукавицей, потом уже обратил к Ксану румяное, морозом подкрашенное лицо. Чистые снега, прорезанные голубой лыжней, виднелись за его плечистой фигурой.

— Великолепно пробежался, — воскликнул он. — С ваших конференций приезжаю больной, выжатый как лимон. А тут взбодрился, помолодел, сил набрал. Погляди мускулы. Слушай, Ксан, у меня есть поправка к прежним моим проектам. Я думаю, молодежь для закалки должна годик-другой пожить в суровом краю.

И вообще во всех странах хорошо бы создать островки холода. Может быть, горы сооружать, небольшие такие пригородные хребты для восхождения и лыжного спорта. Я как раз разрабатываю типовой проект: высота пять-шесть тысяч метров, площадь — сто квадратных километров. Вы пожертвуете сто квадратов возле Москвы?

Ксан с трудом сдержал улыбку:

— И что же, Мак, уничтожать будем зиму или внедрять?

— Одно другому не мешает. Мы уничтожим полярные страны, но сохраним заповедники морозца. Жалко губить это белое великолепие. Без зимы квелая будет молодежь.

Мак-Кей так был увлечен поправками, говорил только о поправках, только о дополнениях. И на дискуссию согласился приехать, но главным образом, чтобы рассказать об островках зимы.

Простившись, Ксан чистосердечно расхохотался, потом посерьезнел, спросил сам себя: «Что же это, логика такая у человеческой натуры? Скучно без любимого врага, хочется его сохранить. А может быть, Мак-Кей и Ота отступились, потому что не чувствуют за собой правды? Что предлагал Мак-Кей раньше? Подарить пятнадцать процентов суши, занятых сегодня льдами.

Но население Земли удвоится через одно поколение, пятнадцать процентов не решают. Что обещает Ота? Максимум — утроение. Но население Земли учетверится через два поколения, через полвека. Так стоит ли ради полувековой выгоды переиначивать всю родную планету? Остается одно: космос. Интересно, что скажет Ааст Ллун? Не взмолится ли: „Не пускайте детей и туристов в межпланетное пространство: накидают бутылок и банок, замусорят всю Солнечную систему!“»

— «Гром-7» задерживается, — сказала радистка. Подождите несколько минут.

Ксан не любил сидеть молча. Тут же вступил в разговор с девушкой, для нее придумал версию спора:

— Проект обсуждаем, — сказал он. — Тесно около Кремля. Хотим Москву-реку вынести за пределы центра, а здесь, под стенами, устроить широкий бульвар и поле для праздников. Правильно, как вы считаете?

— Вообще-то правильно, — согласилась радистка. — Нужно поле. Для танцев, для матчей. И на стадион удобнее смотреть со стены. Но с другой стороны, жалко все-таки. Кремль будет не Кремлем без реки. Не спешите, дедушка, подумайте еще. Может, другое есть место?

— То-то и оно. И новое нужно, и старое дорого.

Но тут на экран прибыл третий собеседник. На фоне круглого окна, глядевшего в космос, возникла нескладная фигура Ааста. Он висел вверх ногами, потому что «Гром» был невесомым спутником, там не разбирались, где верх, где низ. Так и начал разговор, потом уже догадался перевернуться.

— Ну, что нового за Луной? — спросил Ксан.

Ааст взмахнул тонкими руками.

— Конечно, есть новости. Ты же не думаешь, что мы сидим тут сложа руки, так сразу и сдались, так и согласились безропотно, что людям не понадобится космическое жилье.

Глава 33. Ааст Ллун — архитектор неба

Кадры из памяти Кима.

День рождения! Удивительный день, когда во сне ты внезапно становишься старше на год (было девять, стало десять), и все тебя за это поздравляют, все угождают.

А что мне подарят ко дню рождения!

— Кимушка, да ты еще в прошлых подарках не разобрался, подарками засыпан по макушку. Я тебе список принесу, громаднейшая книга получилась.

И Анна Инныльгин приносит книгу. Так и называется: «Подарки ко дню рождения».

Оказывается, Киму дарили подарки такие предки, которых и предками не признаешь: черви, рыбы, лягушки. Руки у Кима — подарок обезьян, ноги — от лягушек, кости — от рыб, нервы — от червей, кровь — от морской воды.

От животных строение, а от людей умение. Умение бросать камни, строить дома, добывать огонь, плавать на лодке, летать в космосе.

Последняя главка: «Тебе дарят планету Плутон».

— Плутон — это самый лучший подарок!

— Не лучший, но последний, мой мальчик. А когда ты вырастешь, может, и сам подаришь людям что-нибудь хорошее.

Ааст Ллун, как и все дети мира, читал книгу подарков, как и все дети мира, спрашивал, какой подарок следующий, мечтал добавить свой собственный подарок людям. Но все это произошло с некоторым опозданием потому что десятилетие свое Ааст Ллун справлял не на Земле.

Таких, как Ааст, называли пленниками космоса.

Отец его был смотрителем мазков (имеются в виду радиомаяки в поясе астероидов). Их расставляли в то время на каждой глыбе, на каждом крупном мало-мальски опасном для кораблей метеорите. Этих летающих рифов слишком много в космосе, ни в одной машинной памяти нельзя было держать их переплетающиеся орбиты. Поэтому на них ставили радиомаяки. Всего стояло (лучше сказать, летало) около миллиона маяков. Всю Солнечную систему наполняли они своим тревожным писком.

Работа смотрителей была беспокойной и опасной.

Они жили в поясе астероидов, куда, по словам «Межпланетной лоции», «капитан не имеет права заходить без крайней необходимости и особого, каждый раз отдельного разрешения». В любую минуту, как только на табеле маяков зажигался малиновый огонек аварии, смотритель должен был садиться в легкий ядролетик, пробиваться сквозь пылевые тучи к погасшему маяку, чаще всего разбитому метеоритами, исправлять его или ставить новый. И все это под метеоритным обстрелом, в вакууме, где каждая трещинка скафандра грозила смертью. В смотрители шли могучие и отважные люди, любители «щелкать смерть по носу», как они о себе говорили. Мудрено ли, что Лайма, маленькая робкая девушка, врач-повар с базы «Юнона-1», влюбилась в одного из таких мастеров риска и вскоре стала его женой. На «Юноне» знали, что счастье откладывать опасно. Смотрители не загадывали на далекое будущее: слишком часто шальной метеорит вмешивался в их расчеты.

Лайма означает «счастье», но судьба этой женщины была трагичной. Молодожены прожили вместе недолго, вскоре им пришлось расстаться. Лайма ожидала ребенка, а врачи категорически запрещали растить детей в космосе — на легковесных астероидах или на невесомых ракетах. Будущей матери нужно было возвращаться на Землю. Это тоже было не так просто сделать, потому что космические лайнеры пояс астероидов обходили, а грузовые ракеты посещали «Юнону» раз в три месяца. Но тут как раз шел мимо тяжелый ядролет с Юпитера, и молодому мужу разрешили доставить туда Лайму.

Рейс был сложный. Сначала надо было заехать на «Палладу», на центральную базу снабжения за продуктами (впоследствии эти продукты сохранили жизнь Лайме), по пути восстановить два замолкших маяка, а после этого сблизиться в пространстве с ядролетом и пересадить пассажирку.

Всего на ракете было четыре человека: пилот, завхоз, второй пилот, он же радист (муж Лаймы), и сама Лайма. «Юнону» они покинули 13 марта, 23-го прибыли на «Палладу», погрузили продукты, вылетели 4 апреля, три часа спустя пришла стандартная радиограмма:

«Чувствуем хорошо, настроение бодрое…» И молчание. Навсегда! Поиски продолжались год, но, как известно, легче найти иголку в стоге сена, чем замолкшую ракету в пространстве. Четверых сочли погибшими, занесли их имена на мраморную доску «героев, отдавших жизнь в космосе ради науки и счастья человечества…»

Смотрителям маяков не рекомендуется загадывать на будущее. История была простейшая. 4 апреля в полночь не внесенный в каталоги метеорит догнал ракету сзади. Догоняющие метеориты всегда были самыми неприятными, потому что они ускользали от обзорных локаторов. Удар пришелся в дюзу, последовала задержка газов — и взрыв. Пилот и завхоз были убиты сразу, муж Лаймы получил перелом позвоночника и мучился неделю.

Молодая вдова чуть не сошла с ума. Наверное, сошла бы, если бы не ожидала ребенка. Она все твердила, что должна беречь, беречь, беречь себя ради маленького, не думать, не думать, не думать о страшном: страхи повредят ему. Надо ждать, ждать, ждать: люди будут искать, люди придут на помощь.

Ребенок родился здоровый. Мать кормила его, баюкала, пеленала, купала, потом учила стоять, учила ходить и говорить, — это заполняло ее одиночество. Как бы заклиная судьбу, она назвала мальчика Ааст Ллун, то есть рожденный на дороге Астероиды — Луна. Лайма заикалась немножечко, и позже сын сохранил ее произношение, удвоив буквы.

Но имя оказалось ошибочным, как у самой Лаймы.

Шли годы и годы, а мальчик жил в космосе, ничего не ведал, кроме стальной клетки ракеты да несчетных звезд. Видел звезды, а слушал упоительные сказки матери о волшебной планете, по имени Земля.

Была среди них, например, сказка о море:

— Представь себе, мальчик, много воды, больше, чем во всех наших баках, вода до самых звезд. Она меняет цвет: бывает серая, стальная, белесоватая, зеленоватая, и черная, и ярко-ярко синяя. А когда дует ветер, он шевелит эту воду и раскачивает ее, и поднимаются водяные стенки, по имени волны. Они плещут, шумят, грохочут и рушатся, набегая на твердую землю, обливаются пеной и уползают назад, недовольно ворча и перекатывая камешки.

— А что такое «дует ветер», мама?

— Вот представь себе: ты стоишь у этой воды, а перед тобой как будто невидимые вентиляторы. Воздух тугой и холодный, он влажный, он пахнет солью и рыбой, он бывает прохладный, а зимой холодный, леденит кожу и дух захватывает. И если ветер сильный, он мешает идти, ты бредешь нагнувшись. Ветер срывает с тебя шапку, катит, словно мяч, и качает вершины сосен, они гудят недовольно и мрачно.

— А что такое зима, мама?

— Слушай, сынок, сказку про снег. Когда наступает зима, вода становится белой и рассыпчатой вся, как на стенках холодильника. Холодные пушистые звездочки тихонько падают сверху, и столько их набирается, что Пройти невозможно: этих звездочек по колено или по пояс. И люди надевают на ноги плоские палки, чтобы скользить по белому…

Много было таких сказок — про голубое небо, про зеленые леса, про крутые горы, про дома. Любимая сказка Ааста была про толпу: «Представь себе, маленький, проход шире нашей ракеты и навстречу люди и люди — и мамы, и мальчики, и все-все разные, разно одетые и непохожие. И столько, что пройти невозможно, надо дорогу уступать то и дело. И не только мамы, папы тоже…»

Мальчик рос, слушая сказки про Землю, видел ее во сне… а наяву никогда. Наяву мама ему показывала звезду поярче других и говорила: «Вот наша родная…»

И Ааст немножко не верил в Землю. Он думал, что она невзаправду.

Ракета между тем, как полагается небесному телу, крутилась вокруг Солнца. Орбита получилась семилетняя. Через три года после катастрофы ракета прошла всего лишь в двух миллионах километров от Земли.

Всего два миллиона километров… и не заметил никто! Никто! Правда, ракета шла вертикально, почти под прямым углом к плоскости планетных орбит. Потом она удалилась, потом пересекла пояс астероидов, опять отошла, вернулась, вновь миновала земную орбиту, начала удаляться. Лайма думала, что они с сыном навеки останутся в космосе.

Но тут туристский планетолет, возвращавшийся с Венеры, заметил «ракетоподобное тело» без радио-сигнализации. Туристы заволновались: «Гости из космоса! Пришельцы! Посланцы чужих миров!» Добровольцы ринулись вдогонку и привезли на планетолет седую изможденную женщину вместе с застенчивым мальчиком, по имени Ааст Ллун.

Позже, когда ракету доставили на Луну, специалисты с удивлением отметили, что двигатель был почти исправен; опытный механик мог бы его запустить дня за два. И книги по астронавигации имелись. В сущности, Лайма сама могла привести свой ядролет на Луну. Но она не решилась, не хотела рисковать лучевым ожогом. Ведь если бы она умерла, и ребенок погиб бы.

Все мужчины Земли поголовно объявили Лайму дурой и трусихой. Женщины (почти все) сказали, что она героиня. Рискнуть легко: взрыв — и конец. А Лайма терпела десять лет, дождалась помощи и сохранила жизнь сыну.

Жизнь сохранила… и отняла жизнь.

Десять лет мальчик провел в невесомой ракете, не зная, что такое тяжесть. И вырос он тонконогим, тонкоруким, кожа да кости. И мускулы жиденькие, не ткани пленки. Земля-родина атлетов оказалась не для него, даже Луна — обиталище престарелых сердечников — согнула его своей тяжестью. Проведя на Луне полдня, тонконогий паучок слег в постель. Кровь шла у него из носа, из ушей, просачивалась сквозь кожу. Врачи сказали: «Увозите его немедля; если хотите иметь живого ребенка». И несчастная Лайма, так и не увидев голубого неба, моря и снега, в тот же час повезла сына на ближайший спутник. Космос не хотел выпускать свою добычу.

Ааста лечили гимнастикой, кислородом, гормонами, тренировали на снарядах, но сделать земным жителем так и не смогли. Он жил, рос, работал на планетолетах, астероидах, дальних и ближних спутниках, смотрел на Землю в телескоп, читал и мечтал о Земле. Время от времени, набравшись сил и здоровья, он совершал вылазки в страну своей детской сказки, знакомился с волнами, с ветром, с рассыпчатым снегом, с настоящей толпой. Но через неделю или две отступал за Луну, в мир легковесья, измученный, надорвавшийся, так и не сумевший осилить земную тяготу подобно Святогору-богатырю.

— Я живу за воротами, — говорил он про себя. — Чувствую себя привратником, который пропускает во дворец кареты, а сам только в окошко смотрит на бал.

Работа для него нашлась. Он стал космическим монтажником, собирал все эти летающие лаборатории — кругоземные, круголунные, круговенерские и кругомеркурские. Строил громадные лайнеры, слишком громадные, чтобы поднять их с Земли. Среди монтажников не было равного Аасту. Да это и понятно: все другие месяцами приспосабливались к невесомости, а он тут родился. Он был самым ловким, самым цепким, самым умелым, даже красивым казался на фоне звезд. И сколько же неуклюжих землян, нечаянно отнесенных в пустоту, он успевал спасти, водворить на место!

Он был лучше всех и хуже всех. Все они, закончив монтаж, ехали во дворец, на бал жизни. А он оставался за воротами. И даже готовый, смонтированный спутник покидал, если его закручивали, сообщая искусственную тяжесть.

Ааст строил искусственные планетки, потом проектировал их, витая над чертежной доской. «Амур III», «Амур IV» и прочие спутники Венеры и вся серия «Громов» и «Молний» (заюпитерские заправочные станции) — все это творчество Ааста. Пожалуй, естественно, что именно он предложил проект реконструкции неба.

И если бы этот проект был принят, в книге подарков, после рассказа о Плутоне, появился бы такой:

«Мы в Солнечной системе, друзья, получили в наследство от своих дедушек только один дом, одну планету, по имени Земля. Это красочная и разнообразная планета с голубым небом и тугим ветром, с рассыпчатым снегом, с волнующимся морем, с горами, крутыми и величавыми. И хотя планета не так велика — спутник облетает ее за полтора часа, — людям она казалась очень просторной, даже необъятной. Со временем, однако, вся планета была использована — земли на Земле не хватало для новых домов.

И люди обратили свои взоры к небу.

В космосе бесконечно много места. Только вокруг Солнца можно разместить два миллиарда две тысячи миллионов таких планет, как Земля. До сих пор люди подбирали только одну двухмиллиардную долю, один стакан из целого озера, остальное пропадало.

Но в пустоте было пусто: нечем дышать, не на чем ставить дома. Людям пришлось начинать на пустом месте буквально: в эфире строить свои эфирные дома, эфирные города и острова, похожие на крутящиеся колеса. На одном из них вы и живете сейчас.

В каждой комнате у вас три стены цветные, одна — прозрачная. Оттуда льется мягкий зеленоватый свет; пучеглазые рыбки, пошевеливая пышными хвостами, удивленно смотрят на вас. Там за окном водяная защита. Ведь солнце посылает не только полезные лучи, но и вредные, иногда опасные. На старой Земле от них ограждала атмосфера — стокилометровая толща воздуха. Здесь вместо воздуха водяная шуба — десять метров воды. Свет она пропускает, вредное излучение поглощает.

Против оконной стены — дверь. За ней длинный прогнутый коридор — шестикилометровая главная улица эфирного города. Жилые комнаты на солнечной стороне, на теневой — склады, технические помещения, и за ними тоже водяная шуба — внешняя.

Шесть километров — окружность колеса. Коридор отгибается вверх. И сколько бы вы ни шли, он отгибается вверх. Идете, но как будто топчетесь на месте. Слева двери, справа двери. Квартиры, мастерские, школьные классы, кабинеты, мастерские. Потом площадка, клетки лифта. Поднимаетесь на второй, на пятый, на двадцатый этаж, и там прогнутые коридоры, двери, двери, двери… Люди и там живут и работают, но на верхних этажах вес поменьше. Колесо крутится, тяжесть создана центробежной силой, на ободе она наибольшая, ближе к оси убывает. Как подниметесь на этаж, теряете полкило. Наверху живут пожилые люди, они предпочитают легкость. А за пятидесятым этажом лифт входит в великолепный сад. Длиннющие стволы ползут по его радиусам, кроны свисают с одной стороны: все деревья, словно подсолнечники, повернуты к Солнцу. Здесь водяная защита потоньше, краски ярки, радуют глаз сочные помидоры, румяные яблоки, грузные дыни, пахучие тропические фрукты. Чем выше вы взбираетесь, тем легче двигаться. И вот уже вес покинул вас, вы плывете в воздухе, перехватывая ветки, лавируете, словно рыбы, среди гигантских деревьев, сплетающих кроны в центре города-колеса».

Проект этот очень последовательно продолжал предыдущие работы Ааста. Именно так строились все «Амуры», «Наяды» и «Нимфы» — большие искусственные спутники, которые проектировал Ааст. Типовой спутник тиражом в два миллиарда. Последовательно и вместе с тем наперекор судьбе. Космическая пустыня обездолила Ааста, а он в ответ уничтожит космическую пустыню, оживит и населит ее.

Историки науки писали, что Ааст не был оригинален. Идею эфирных поселений выдвинул еще в начале XX века Циолковский — основатель наук о покорении космоса. То был человек удивительный: скромный учитель, глуховатый, замкнутый, он жил в провинциальном городке России и одновременно в третьем тысячелетии. Соседи пили, копались в огороде, играли в карты — он прокладывал дороги в космос, расселял человечество в эфире. Это был поистине волшебник, но волшебник без палочки: предвидел чудеса, но не успел сотворить. Ведь он умер за четверть века до первого визита человека в космос.

Знатоки, впрочем, отметили и новшества у Ааста Ллуна. Великий мечтатель XX века не знал о лучевой опасности и не придавал значения метеоритной. Поэтому его города были без всяких шуб: эфирные жители купались в море света, наслаждались невесомостью… Ааст же испытал невесомость на себе и не хотел продолжать испытание на детях будущего. Он настаивал на нормальной искусственной тяжести, все его колеса крутились вокруг оси, делали один оборот в минуту.

Итак, проект реконструкции неба по принципам Циолковского был представлен в Совет Человечества Аастом осенью 296 года.

Резче всего против Ааста выступили его соперники, предлагавшие направить усилия людей не в космос, враг зимы Мак-Кей, подводный Одиссей и океаноборец Ота. Именно соперники, влюбленные в свои идеи, сразу же обнаружили слабые места в проекте Ааста Ллуна.

Одиссей сказал: «У нас под водой звезды не видны, я в звездных делах не разбираюсь. Смотрю как потребитель. Мне это все не по вкусу. Как-то неуютно и страшно провести всю жизнь в автобусе. Ты мчишься, за тобой мчатся, наискось, наперерез. Наша добрая старая Земля вращается вокруг оси, страны крепко держатся друг за друга, не сталкиваются, не наезжают. А там, в эфире, все островки самостоятельны, все они свободные спутники Солнца, у каждого свой маршрут. Наклон получается разный, орбиты пересекаются, скорости космические, каждое столкновение-взрыв. По-вашему, хватит места в космосе, разойдутся? Ну что ж, если вы оставите свободное место, значит, вы его не используете. Используете один процент, доли процента…»

Ота сказал: «Меня так потрясает, так поражает проект Ааста. Я не могу опомниться, я не могу еще понять его целиком. Думаю, что только через тысячу лет мы сможем его оценить как следует. Я только хочу возразить моему коллеге Одиссею Ковальджи. Один процент или доли процента — это достаточно много. Но я не понимаю одной мелкой детали… не уловил при чтении. Сколько людей будет жить на эфирном островке? Видимо, одна-две тысячи. Но это даже не город, это село, один завод, не более. В селе может быть сад, огород, школа; селу не нужен университет, научно-исследовательский институт, металлургический комбинат… На нашей старой, устаревшей Земле человечество ведет единое хозяйство на сто миллиардов человек. Я не очень понял, как вы будете вести единое хозяйство на островках? Ведь все они расползаются, у всех разные периоды обращения и разные орбиты. Сегодня рядом институт, рядом поставщик сырья, рядом клиника, через месяц они за сто миллионов километров. Сырье уходит от завода, завод — от потребителя. Чтобы учиться, надо лететь в космос, чтобы лечиться — лететь в космос. Не возникнет ли стремление замкнуться в маленьком натуральном хозяйстве, выращивать капусту на солнышке и к тому свести жизнь? Я лично не уразумел, я хотел бы услышать объяснения».

А Мак-Кей добил: «Я человек прямой, вырос в лесных дебрях, скажу просто: цифры большие, километров миллионы, а простор мнимый. Комнаты, комнаты, коридоры и коридоры. Шестикилометровый коридор и садик на триста гектаров. Здоровому человеку дышать негде».

И это последнее возражение показалось Аасту самым убедительным. Ограбленный космосом, Земли лишенный, он мечтал, чтобы для всех Земля была в космосе: рассыпчатый снег, тугой ветер, небо, и море, и горы. А что получилось? Аквариум вместо моря, лифты вместо гор, коридоры и сад на триста гектаров.

Ааст возвратился с Земли угнетенный, раздавленный морально и физически. Он еле высидел дискуссию в Кремле: кровь шла у него изо рта. Вернувшись, собрал свои чертежи и расчеты, увязал и выбросил в космос. Со спутника легко было сбрасывать: размахнулся, и новая планета бороздит космос. Мать сказала сокрушенно:

«Не изводи себя». Ааст дал ей слово не думать о реконструкции неба, но слово держал неделю…

— Как сделать эфирные города побольше? — спросил он себя на восьмой день. — Не на тысячу жителей, а на сто тысяч, на миллион, на сто миллионов? Тогда отпадет основное возражение Ота.

Расчет говорит: можно делать большие города, но только невесомые. У естественных планет тяжесть направлена к центру, тяжесть помогает прочности. Чем планета массивнее, тем прочнее. На эфирных островах тяжесть центробежная, вес направлен наружу, эфирный остров как бы стоит на своем ободе. Вес километровых сооружений обод выдержит, от стокилометровых развалится, потечет, как горные породы текут на стокилометровой глубине.

И Ота прав в своих сомнениях. Нельзя вести единое хозяйство на автобусах, бегающих по разным маршрутам. Связать можно только те, которые идут по одному маршруту, по одной орбите, гуськом. Так не связать ли их не только экономически, но и в прямом смысле жесткой связью: трубой, коридором? Получится как бы ряд из паровозных колес на единой оси, хоровод колес по всей орбите.

Потом еще можно хороводы соединить между собой…

Так постепенно Ааст Ллун пришел к другому старинному проекту — к идее Фримена Джей Дайсона.

Дайсон жил в XX веке, на полвека позже Циолковского, но их не поставишь рядом. Циолковский был провидцем, подвижником, зачинателем движения в космос. Дайсон, благополучный профессор, преподаватель квантовой механики, между делом написал и поместил в журнале «Наука» заметочку, расчетов не привел, допустил ошибки, научные и логические, но идею высказал. Интересно, что ее заметили и оценили раньше советские люди — жители страны, смотрящей в будущее.

Теперь Ааст Ллун так представлял себе будущий рассказ в книге подарков:

«…Закипела в космосе работа. Строительным материалом стали безжизненные планеты. Сначала в дело пошли астероиды — всякие там Весты. Астреи, Терпсихоры… А потом и большие планеты были раздроблены взрывами (вот это были взрывы!) Из камня готовили камнелитовые плиты, из газов — (метана и аммиака) — пластики.

Ведь в больших планетах газов было больше, чем камня. Ползали по космосу тихоходные буксиры, стреляя сжатым воздухом, и монтажники в скафандрах кувыркались, как акробаты пол куполом цирка. Так возникали в космосе плоские блоки, части будущей небесной тверди. Затем громадные ракеты-тяжеловозы, нахлобучив себе на голову готовый блок, вели его, стреляя огнем, на постоянное местожительство. И рос, рос, рос твердый пояс вокруг Солнца, пока все околосолнечное пространство не оказалось в футляре, в этакой скорлупе диаметром четыреста миллионов километров.

Впрочем, вы сами живете на внутренней поверхности футляра, хорошо знаете его.

Под ногами почва — песок, глина, гумус. Почва земная, и растения на ней растут земные: травы, ароматные цветы, вкусные овощи, тенистые деревья. Под почвой литой камень — трехметровая толща футляра (надо бы основательнее, но не хватило материала в планетах). А с той стороны, всего в четырех метрах от ваших подошв, ребра противометеорной защиты и космическая пустота: миллионы километров, астрономические единицы, световые годы, парсеки пустоты. На ту сторону выходят только астрономы, ремонтники да механики двигателей вращения. Ведь некогда, когда твердь была построена, пришлось ее привести во вращение. Без вращения люди падали бы на Солнце: там центр тяжести всей системы. Пришлось придать скорость, и немалую — больше тысячи километров в секунду на экваторе.

Вращение породило тяжесть, — значит, можно было создать нормальный мир: реки, текущие по склонам, озера; удержать воздух и получить голубое небо и тугой ветер. Можно было сделать горы, выдавленные на оболочке, полые внутри, и на горах осел снег, белый, рассыпчатый; потекли из-под снега ручьи, зашумели водопады. В голубом небе над макушкой висит у вас палящее Солнце, и невидимые в голубизне ходят по своим орбитам Меркурий, Венера и Земля-прародительница. На старой Земле никто не живет, сейчас там музей древнего быта. Тесна она для человечества. Всего 500 миллионов квадратных километров со всеми льдами и океанами. Новая суша в миллиарды раз просторнее. Здесь в миллиарды раз больше лесов, полей, домов и людей…»

Так выглядел второй проект Ааста Ллуна, составленный по идее Дайсона, но с введением тяжести.

И снова те же соперники-оппоненты выискивали и подчеркивали слабые места.

Одиссей сказал: «Я простой подводник, что я понимаю в космических делах? Вот у нас в подводном земледелии главное затруднение с теплом. Всю жизнь считаю: сколько приходит, куда уходит, как бы не перегреть. И этот грандиозный футляр мне представляется подобием оранжереи. Приход ясен: тепло дает Солнце. Но где расход? Наша добрая Земля отдает тепло по ночам, поворачиваясь к Солнцу спиной, лицом к космическому пространству. Эфирные колеса Циолковского тоже отворачивались от Солнца. Футляр развернуться не может.

Куда уйдет тепло? Только сквозь толщу почвы и каменное основание? Но может ли при нормальной температуре сквозь четырехметровый слой уйти все тепло, полученное от Солнца? Это серьезное дело. Если тепло не уйдет, поверхность футляра накалится и изжарятся заживо все наши потомки».

Ота сказал: «В прошлый раз я был так поражен проектом нашего друга, даже не представлял, что можно предложить что-либо более внушительное. Но Ааст Ллун превзошел все ожидания, превзошел себя. Мне кажется все это столь головокружительным, что люди поймут проект только через десятки поколений. У меня тысячи вопросов, но я решаюсь задать только один: насчет искусственной тяжести. Тяжесть создается вращением, если я уловил. Но центробежная сила на шаре неодинакова: на экваторе наибольшая, у полюсов равна нулю. Следовательно, на экваторе нормальный вес, у полюсов невесомость. Все реки потекут к экватору, продавят там дно и выльются наружу. Воздух от полюсов улетучится к Солнцу. Ни высот, ни морей, ни озер делать нельзя. Под горы нужен фундамент, иначе они проломят скорлупу, Без воздуха не будет ни полей, ни лесов. Многоуважаемый Ааст обещает жизнь на вольном воздухе, но без стеклянной крыши ему не обойтись. Мы, простые современные специалисты, не видим выхода из этих противоречий, И должно быть, не увидим в ближайшую тысячу лет. Может быть, имеет смысл отложить обсуждение на тысячу лет?»

А Мак-Кей, по обыкновению, забил последний гвоздь:

«У нас в лесах житейские правила простые: дом рубим для себя, для детей. На правнуков не загадываем: не знаем, какая у них семья, какие вкусы, какие к жизни требования будут. Ааст предлагает заложить дом, который будет готов через три тысячи лет. Сто поколений каменщиков, сто первое — жители. Но если сто поколений будут жить на лесах, в невесомости, среди неготовых блоков, нужны ли сто первому поколению поля, леса и тяжесть? Не будет ли для них ветер ядовит и тяжесть тяжела, как уважаемому нашему докладчику?»

Обескураженный, угнетенный, больной от земной тяжести, Ааст покинул Землю. В космос его доставили на носилках, три дня он лежал без памяти, домашний врач сказал, что следующий визит на Землю может быть смертельным. Мать взяла с него честнейшее слово выбросить в KOCMOC не только чертежи, но и инструменты, и чертежную доску, и вычислительную машину. На десятый день ночью тайком от матери Ааст прокрался в мастерскую, хотел просчитать возникшие варианты.

У него сложился новый проект, этакий гибрид из идей Циолковского и Дайсона.

Центральное светило в нашей Солнечной системе взято в клетку. Решетчатая клетка-шар немыслимых размеров окружает все околосолнечное пространство.

На пересечении прутьев — оси жилых колес. Каждое колесо — жилой поселок или парк, завод, лаборатория, институт… Для безопасности все они одеты водной шубой. Вода медленно перекачивается с солнечной стороны на теневую, там отдает тепло.

А в прутьях решетки-дороги: грузовые конвейеры, пневматические поезда, плавательные дорожки. Надо бы сказать, пешеходные, но в решетке будет невесомость, там невозможно ходить.

Мир, похожий на игрушечную бумажную мельницу, где цветные колесики крутятся, если бежать навстречу ветру.

Колеса жилые, колеса-парки, колеса-озера, колеса-фабрики, колеса-стадионы, колеса-лаборатории…

На сто колес жилых — одно колесо-клиника. На сто колес жилых — одно колесо-электростанция. Колесо-университет, колесо-склад, колесо-космодром. Проект свелся к экономическим расчетам: сколько колес общественных на тысячу жилых и какой ширины должны быть транспортные трубы-решетки?

Ааст составлял расчеты, чертил схемы, но без удовлетворения. Ему не нравился этот решетчато-мельничный мир. В нем не было главного-сказки детства Ааста: нарядной Земли, искристого снега, поющего ветра, плеска волн… Опять получилось комнатное житье с аквариумом за окошечком вместо океана. В комнатах нормальный вес, на дорогах невесомость. Вечные переходы от веса к невесомости и обратно — по пути на работу, в гости, на стадион. Переходы неприятные, утомительные, для детей и стариков вредные. Отсюда тяга к домоседству. Мир съеживается, ограничивается одним колесиком. И постоянное ожидание катастрофы: метеорит, ржавчина, усталость металла — и космос врывается в городок, губя жизнь…

Но ничего другого Ааст не мог придумать. Видимо, как Березовский, как Селдом, и он тоже был волшебником без палочки. Хотел сказать: «Пусть будет земля в мертвом космосе!» Но палочки не было в руках, и не становилась земля.

И если бы Ааст Ллун жил в двадцатом веке, так бы и умер он волшебником без палочки, оставив потомству папки с неосуществимыми проектами.

Но дело происходило в эпоху единого мира, когда волшебные палочки изобретались в массовом масштабе.

В космическую келью «Грома-7» радио ежедневно приносило вести о чудесах.

Как все изобретатели, Ааст слушал и читал по-своему: все примерял к своему проекту.

Вот извещается, что люди наконец овладели полностью эйнштейновской энергией E=MC2. И к звездам отправляется не ракета, а целый астероид. Тело его превращается в лучи, астероид сам себя разгоняет до скорости света.

— Ага, — думает Ааст. — Значит, можно планеты перемещать целиком. Выводить поближе к Солнцу и там уже переделывать.

— Когда астероид стартовал к звездам, — сообщает радио, — в первую же секунду сорок тонн вещества стали лучами. Земля получает от Солнца в секунду только два килограмма лучей.

И Ааст думает:

— Выходит, что фотонный астероид был ярче Солнца.

Можно делать искусственные солнца.

Вот Ааст читает некролог Гхора. Там сказано, что в судьбе юного Гхора решающую роль сыграл предсмертный опыт Нгуенга: гору удаляли с Земли, подсекая поле тяготения под ней. Автор некролога рассуждает о преемственности поколений, об эстафете гениев: Нгуенг — Гхор.

Гхор ушел, это грустно! Мысль, однако, цепляется за другое: Нгуенг рассекал поле тяготения под горой. Нельзя ли рассечь поле целой планеты? У каждой половинки свой центр тяготения — слепятся два шара.

Потом еще раз пополам, еще раз на четыре части. Аккуратно, чисто, без потерь.

И будущая глава в книге подарков принимает такой вид:

«Мы в Солнечной системе, друзья, получили в наследство от наших дедушек только один дом, одну планету, по имени Земля. Со временем, однако, вся планета была использована; земли на Земле не хватало для новых домов. Пришла пора вспомнить слова Циолковского: „Земля — колыбель человечества, но нельзя же вечно жить в колыбели“.

Однако в солнечной семье не было других планет, подходящих для обитания: либо слишком жаркие, либо слишком холодные, или палые, неспособные удержать воздух, или слишком большие, с непосильной для людей тяжестью.

И тогда люди приняли решение: расколоть на части одну из больших планет, разрезать, как каравай хлеба, как головку сыра, как арбуз.

Ураном пожертвовали прежде других. Это была далекая от Солнца, ледяная, жидким газом окутанная планета. И материала в ней было на пятнадцать земель.

На Уране даже высадиться было нельзя. Люди устроили базу на Ариэле, на одном из спутников обреченной планеты. А на Уран с режущими лучами Нгуенга были посланы кибы — полуразумные машины, нечувствительные к тяжести, морозу, жару и давлению.

Кибы были включены в назначенный час. На Ариэле, приклеив лбы к стеклу, люди ждали результата. Минуты тянулись как резиновые — одна, другая, третья… Висел перед глазами огромный, в четверть неба величиной, мутно-зеленый диск Урана. Застывшие хлопья медлительных бурь виднелись на его лике.

Но вот голубые ниточки проступили под мутно-зеленым. Все явственнее, светлее, шире. Это отсветы огненных рек пробились сквозь одеяло газов. Ниточки превратились в шнурки, в пояски. И Уран распался на ломти, показывая раскаленное нутро под зеленой коркой, красное, как и полагается арбузу.

Разрезать планету — невиданная задача! Сколько лет уйдет на ее решение? Но Ааст знает: „как разрезать?“ — только первая из проблем. Надо решить еще вторую, третью, четвертую…

Проблема вторая: как расставить планеты?

Желательно, чтобы все новые планеты ходили по земной орбите — для человека самой приятной, самой благоприятной.

Хочется, чтобы был хоровод планет. Пусть движутся гуськом на почтительном расстоянии друг от друга.

Но, увы, такая позиция невозможна. Планеты будут притягивать друг друга, постепенно сближаться, грозя столкновением. А подправлять орбиты лучевыми взрывами небезопасно. Очень уж страшная штука лучевой взрыв.

Нужно найти устойчивую расстановку планет, Астрономическая практика говорит, что на каждой орбите есть три надежные точки. Они расположены по углам равностороннего треугольника. На орбите Юпитера были открыты эти точки в свое время. Вместе с одной из них плывет по орбите сам Юпитер, с другими, не отставая и не догоняя, движутся группы астероидов. Передовые называются „греками“, арьергард — „троянцами“.

Итак, три планеты можно поместить на земной орбите. Три! Маловато!

Но на орбите Юпитера целые группы астероидов вращаются возле надежных точек. Нельзя ли Аасту построить группы планет?

Пусть у Земли будет пара. Но слишком близко помещать ее нельзя. Приходится считаться с приливами. Приливы зависят от массы и от расстояния между телами в кубе. Следовательно, на лунной орбите планета размером с Землю (восемьдесят лунных масс) вызовет приливы в восемьдесят раз сильнее лунных. Ежесуточные потопы, заливающие все низменности мира, были бы подарком от такой близкой соседки. Но к счастью, приливы зависят от куба расстояния. Достаточно отодвинуть планету-соседку в три раза дальше Луны, и приливы станут умеренными.

Итак, две планеты на расстоянии около 1,2 миллиона километров.

Куда поместить третью?

Опять обращаемся к астрономии: какие есть экспонаты на небе?

Имеются кратные — тройные, четверные, шестерные системы. Устойчивы они в том случае, если выполняется правило: расстояние между парами должно быть, по крайней мере, в пять раз больше, чем между телами в паре.

На расстоянии в шесть миллионов километров помешаем еще пару планет.

Вот как, оказывается, выглядит искусственная планетная система — не хоровод, а треугольник, и в каждом углу семейство из четырех планет. Три ночных светила на небе каждой новой земли: золотой блин с нашу Луну размером и еще две золотые вишенки рядышком на невидимой веточке. Двойной вальс в пространстве. Каждая пара кружится месяцев пять на один оборот, да еще вокруг общего центра тяжести обе пары обращаются за два года с половиной. Сложные получаются месяцы, годы неровные…»

Заботы астрономам!

Часами Ааст сидел у экранов «Грома», советуясь то с астрономами, то с математиками, то с инженерами, то с геологами. Бывало, пять человек одновременно с пяти экранов подавали советы, спорили, перебивая друг друга. То в обеденные часы, то в ночные Ааст спешил к своим подрамникам, плавал от одного к другому не пристегиваясь, с опытностью привычного невесомщика, витая записывал возникшую мысль. В космосе время путается. Иной раз по суткам Ааст висел над чертежами.

— Бедненький мой! — сокрушалась мать. Верная мама, переполненная жалостью к обездоленному сыну, из-за него жила в ненавистном космосе. — Не мучай ты себя, о своем здоровье подумай. На кого ты похож? Бледный, синий, не обедал, не завтракал.

Мама не понимала, что сын ее счастлив, как никогда. Он конструктор планет, он архитектор неба, он редактор господа бога (если вспомнить старую сказочку о чудодее, создавшем такую непродуманную Вселенную за шесть дней). Он передвигает планеты, как пешки на космической доске, играет в игру, где правилами служат возможности техники и законы материи. Лепит миры, как ребенок лепешечки из пластилина. Не вздыхай, мама, мало есть на свете таких счастливых сынов.

Проблема третья: как доставить планеты на место? Проблема четвертая: как остудить раскаленные шары?

Проблема пятая: как расположить моря и горы?

Проблема шестая: как насытить атмосферу кислородом?

Проблема седьмая: как создать растительность? Что отобрать и что переделать?

Проблема животного мира.

Населения.

Городов.

Экономики. Связи со старой Землей. Разделения труда между планетами.

Все заново. Все — проблема. Все надо продумать заранее.

И еще проблема проблем: куда расти в дальнейшем? Двенадцать планет размещены, из Урана не изготовишь больше. Все они будут заселены за полтора-два века. А дальше? Куда пристраивать тринадцатую, четырнадцатую, прочие? Им уже нет места поблизости от Солнца. И тогда встанет проблема энная: как обогревать?

Искусственные светила нужны.

Технические условия конструктору солнца:

1) Глаза человека приспособлены к свету, который излучает тело, нагретое до шести тысяч градусов (подлинное Солнце).

2) Чтобы не казаться чересчур ярким, техническое солнце должно выглядеть не меньше нашего, то есть занимать на небе полградуса. Больше может быть?

3) Желательно, чтобы солнце всходило и заходило каждые двадцать четыре часа. Такие сутки отвечают человеческим привычкам.

Эта проблема отдаленная, проблема, которая понадобится не раньше чем для тринадцатой планеты. Но Ааст должен ответить, если его спросят: «Что после? Какие перспективы? Ведь Циолковский нашел место для двух миллиардов земель, а вы спотыкаетесь на тринадцатой».

Волей-неволей приходится думать и о технических солнцах.

Источник энергии все тот же: эйнштейновская анергия, полное превращение вещества в лучи. Вещество есть на любом небесном теле, — стало быть, всякий астероид можно превратить в искусственное солнышко.

Чтобы сутки были двадцатичетырехчасовые, замен-солнышко должно кружить вокруг планеты земного размера на расстоянии около тридцати пяти тысяч километров. Собственное вращение планеты вокруг оси несколько изменяет расстояние. При таких дистанциях полградуса на небе занимает тело в сто-триста километров диаметром — рядовой астероид. Он будет в тысячи раз ближе подлинного Солнца и потому в миллионы раз экономичнее, может тратить не четыре миллиона тонн лучей в секунду, а меньше тонны, меньше, чем астероид-звездолет.

Птолемей мог бы ликовать. Наконец-то будут солнца, обращающиеся вокруг земель!

Получается проще, чем двигать планеты. Даже спрашиваешь: может быть, не перемещать их вообще? Последняя проблема решена?

Нет, не последняя. Есть еще.

Проблема плюс первая. Проблема материала.

В Юпитере и всех прочих планетах материала не больше, чем на четыреста пятьдесят земель. Но так как большие планеты почти целиком состоят из газа, в основном из водорода, твердого вещества наберется на два-три десятка земель, в лучшем случае — на полсотни. Полсотни планет заселятся лет за четыреста. А дальше? Надо же видеть перспективу!

Не придётся, ли с таким трудом и усилиями сооруженные планеты в дальнейшем разбирать, превращать в циолковские эфирные колеса, в дайсоновскую скорлупу?

И такой вопрос могут задать Аасту Ллуну.

Надо указать резервы материала.

Возможно (еще не доказано), есть за пределами Солнечной системы одинокие бесхозяйные тела размером с Юпитер и побольше. Тогда появится славная профессия в будущем — ловцы планет, загонщики, укротители планет. Так некогда в джунглях ловили диких слонов, чтобы загнать их в стадо и приручить.

Если нет бездомных планет в космосе, придется, может быть, резать собственное Солнце, вырывать клочья из его тела. Ведь в нем триста тридцать тысяч земных масс, материала в тысячу раз больше, чем в Юпитере.

И тогда другие героические профессии появятся в будущем — солнечные ныряльщики, солнечные хирурги.

Даже Аасту, гражданину третьего тысячелетия, трудно представить себе необыкновенную технику солнечной хирургии. Как это будут проникать в недра Солнца, как гам будут выцеживать кислород, железо, тяжелые элементы? Как вытаскивать все это наружу?

Только тут увлекаться нельзя. Солнце не только источник света, но и центр притяжения. Нельзя растащить все Солнце по кусочкам. Планеты потеряют хозяина, разбредутся в космосе, как овцы без пастуха.

Не предпочтительнее ли разобрать чужую звезду тусклую, никому не нужную Проксиму Центавра или спутник Сириуса — белый карлик плотности невероятной, массивный, как Солнце, маленький, как Земля.

Люди будущего — погонщики звезд?

Вот об этом последнем своем проекте сипловатым, задыхающимся шепотом рассказывал Ксану Ааст — всемогущий и болезненный архитектор неба.

— Значит, такой вариант ты будешь отстаивать теперь?

Утомленный Ааст чуть прикрыл веки. Потом перевел дух, с усилием разлепил посеревшие губы:

— Что ты скажешь, Ксан?

— Ааст, я не хочу высказываться скороспело. Ты обдумывал годы — я слушал тебя полчаса. Дай взвесить. Я вижу достоинства, вижу и недостатки.

— Ксан, конечно же, есть недостатки. Я их сам вижу, без подсказки моего язвительного друга Ота. В прежних проектах речь шла о миллиардах земель, я толкую о сотнях. Перемещение планет, искусственные солнца и разделка чужих звезд. Сложно, трудоемко, невыгодно. И только одно преимущество: будут земли. На них тугой ветер и рассыпчатый снег, моря со, штормами, горы с пропастями — привычная среда. Без ветра, снега и волн люди несчастливы, знаю по себе. Ты согласен со мной, Ксан?

— Ааст, не вымогай у меня ответа. Я подумаю, К тому же мой голос это всего лишь один голос. Решать будет Совет… а может, и всенародное голосование.

— Я знаю ваш Совет, Ксан, я надорвал там горло, доказывая очевидное. Вам не хватает решительности, вы ждете подсказки.

— Принимаю упрек, Ааст. Но согласись, решать небывалое действительно труднее, чем привязать типовой проект к своей строительной площадке.

— Значит, ты советуешь мне поискать прецедент в космосе? Безусловно, прецедент помог бы нам всем. Мы бы сравнили историю иносолнцев и нашу, отбросили бы неподходящее. Но ведь поиски чужого разума ведутся не первое столетие, Ааст…

— Может быть, не там искали?

— Ты нашел что-нибудь? Выкладывай.

— Нет, я спрашиваю твоего совета, Ксан. Где бы мне поискать?

Ксан подавил улыбку. Он понял игру Ааста и принял ее.

— Значит, ты считаешь, что искали не там. Допустим. Искали поближе, изучали одиночные звезды, подобные нашему Солнцу. Но такая редкая вещь, как разум, необязательно должна быть вблизи. И может быть, не у одиночных звезд. Если твой проект будет принят, Солнечная система превратится в кучу искусственных солнц, в скопление звездочек. Ты хочешь проверить шаровые скопления, Ааст?

— Ты так советуешь мне, Ксан?

— Да, пожалуй, это логично. Хотя бы по закону вероятности. Миллион звезд в одном направлении, хоть на одной из миллиона есть разум. И по закону истории тоже: жизнь развивается активнее на перекрестках дорог. Там, где звезды гуще, легче наладить связь, обмен опытом. Кстати, почему не прослушивались шаровые скопления?

— Далеко, Ксан. Пять тысяч световых лет до ближайшего. Но ты советуешь попробовать?

— Попробуй!

— Ловить радиосигналы?

— Можно и радио. Впрочем… впрочем, если они научились зажигать солнца, может быть, разумнее сделать солнце-маяк, зажигать и тушить, зажигать и тушить.

Там в шаровых есть неправильные переменные звезды, Даст?

— Есть переменные и есть неправильные. Я проверю, Ксан. А как ты думаешь, что именно они передадут нам?

— Кажется, это описано во всех романах: дважды два четыре или три, четыре, пять — соотношение катетов и гипотенузы. А мы в ответ…

— Пять тысяч световых лет, Ксан.

— Да, пожалуй, когда письмо идет пять тысяч лет, нельзя играть в вопросы и ответы. Но если ты прав, Ааст, надо искать на небе не настоящее шаровое, а некое подобие его, квазишаровое, состоящее из искусственных солнышек, с виду слабое и далекое, а на самом деле близкое. Таких нет на небе?

— Ксан, ты действительно угадываешь или просто знаешь астрономические новости? Такое скопление есть. Недавно установлено, что непонятное скопление Шарада, очень слабое, считавшееся далеким, находится довольно близко: до него всего сто четырнадцать световых лет.

— Сто да сто-двести. Тоже многовато. Видимо, надо передавать нечто не требующее диалога. Например, автопортрет. Разверткой — белыми и черными точками, как в телевидении. Или сценки из жизни… или еще лучше чертеж машины.

— Какой машины, Ксан?

— Вероятно самой нужной для связи. Сверхрадиопередатчик. Лучше ратопередатчик. Конечно, у них уже должна быть ратомика.

Бледно-голубые глаза пленника космоса зажглись торжествующим огнем.

— Ты опять угадал, Ксан! Только позавчера мы расшифровали сигналы Шарады. Получилась модель ратоматора и внутри нечто человекообразное. Они приглашают нас в гости, Ксан. Надо послать туда людей и убедиться, что они уже перестраивают космос, тогда и вы поймете в Совете, что не миновать нам строительства в небе.

Глава 34. Гхор как литератор

Кадры из памяти Кима.

Разграфленный больничный лист-сводка анализов. Ким заполняет клеточки — давление, дыхание, гемоглобин, РН, адреналин, тироксин… И каждая цифра вызывает у него радость, после каждой, поднимая глаза, он встречает восторженный взгляд Зарека.

— Не верится, просто не верится! — восклицает тот. — Ведь он же совершеннейший юнец!

Молодость!

Кровь горяча, мускулы упруги, бодрость в каждой жилке. Ни одной мысли нет о режиме, экономии сил, профилактике. Даже презираешь медицину, смеешься над теми, кто тратит время и внимание на лекарства и процедуры.

Молодость!

Сила льется через край, в душе отчаянность, все моря по колено, все дороги чересчур гладки. Хочется не ходить, а бежать, не бежать, а прыгать, перескакивать через канавы, взбираться на холмы, залезать на деревья… не по необходимости — от избытка сил, потому что прямая дорога слишком гладка.

Молодость!

Но как объяснить молодому (отныне навеки молодому!) читателю все великолепие молодости? Он молод сам и не замечает молодости, как света, как воздуха. О воздухе вспоминают, когда нечем дышать, о здоровье — когда его теряют. Ксан говорит: «Есть два способа обрадовать человека: первый — подарить долгожданное, второй — вернуть утраченное. Почему-то вторая радость сильнее». И Лада счастлива безмерно, потому что ей вернули любовь, а Гхор счастливее вдвое: ему вернули и любовь, и молодость.

Гхору нравится работать до утра, не потому что необходимо, а потому что силы есть. Устал, голову под кран, ледяной душ, пробежка по саду — и снова свеж, как будто не было бессонной ночи. А прежде: недоспал бы час — на весь день головная боль.

Ему нравится на заре в трусах выпрыгнуть в весенний сад, промчаться напрямик, разбрызгивая ледяные лужи, первый подходящий сук использовать как турник, у ствола сделать стойку, потом пройтись на руках, не потому что врачи рекомендуют зарядку, — силы в избытке. Раньше не сумел бы, простудился бы. Теперь все доступно.

Ему нравится быть в толпе: говор, говор, мелькание лиц, красочных платьев, беглые взгляды девушек из-под ресниц. Девушки не нужны Гхору: у него своя жена — красивая, любящая, преданная, верная. Но приятно, что он опять молод и привлекателен, никто не отвернется равнодушно, заметив седину.

Память еще хранит скупую расчетливость слабосильной старости: не разбрасывайся, не отвлекайся, не затевай новое, если хочешь успеть хоть что-нибудь. Но сейчас силы хоть отбавляй, времени хоть отбавляй, никакая дорога не представляется слишком длинной. Гхор изучает сразу десять наук, которые начинаются с приставки «рато». Кроме того, он хочет объехать весь мир, самолично составить альбом красивейших видов. Он даже учится рисовать, потому что вычитал, что только рисовальщик, кропотливо, вручную прорабатывающий детали, видит всю скрытую красоту мира — фотограф отхватывает слишком большие куски, глотает не прожевывая и потому не ощущает вкуса. До сих пор и Гхор не смаковал, глотал кое-как, сейчас он намерен насладиться всей красотой Вселенной. В альбоме будут виды не только Земли, но и планет. На столе у Гхора «Справочник космонавта». Жизнь подарена заново, впереди десятилетия. И к черту расчетливость! «Лада, летим на Плутон!» — «Зачем?» — «Просто так!»

Смешноваты старики с их серьезностью и озабоченностью. Зарек три раза в день проверяет что-то, измеряет, выслушивает, прикатывает в комнату диагностическую машину. «Профессор, я здоров как бык. Не верите? Глядите, я нажал слегка и сломал стол. Зачем? Просто так. Мне нетрудно сломать. И починить нетрудно.

Плюньте на ваши анализы и предписания, выкиньте рецепты за окно. Лучше потанцуйте с Ладой. Зачем? Просто так. Потому что весело».

И Ксан смешноват, тоже нахмуренный и озабоченный. У него проблема: миллион срочных заявок на молодость, а в институтах мозга тысяча мест. Ну и что же? В космос тоже миллион желающих на одно место, там кидают жребий. Несерьезное решение? Найду другое, посерьезнее. Приходите утром, дорогой Ксан, решение будет.

Ночью Гхор садится писать рассказ — рассказ-решение, рассказ-предложение. Он никогда не занимался литературой, а теперь попробует. Сил хватает на все, хватит и на рассказ.

Вот он целиком, рассказ Гхора, первый в его жизни.

Гхор полагал, что он чужд литературных ухищрений, пишет, как говорит. Действительно, в те годы принято было в бытовой речи пропускать все связующие подразумевающиеся слова, суть улавливать по контексту. И были энтузиасты конспективной речи, даже классиков переводившие с литературного языка на конспективный. Гхор, сам того не подозревая, примкнул к школе конспективистов.

ЧЕЛОВЕК ОТЧИТЫВАЕТСЯ.

Проснулся рано.

Оранжевые от солнца карнизы. На нижних этажах тень.

Вспыхнуло стекло.

Календарь.

24 октября. Особенное число. День рождения.

Не радостно. Год позади. Шестьдесят. Одинок. Вечером будничный ужин, сумрачные воспоминания. Без поздравлений. Браслет молчит.

Звоночек почтового ящика. Вспомнили! Кто?

Теряет одну туфлю.

Печатное приглашение. Бланк. По случаю шестидесятилетия просим в Дом отчета.

— Ах, да! Новейший обычай: отчет человека. Лучшим — молодость, вторая жизнь. Считают: здоровое соревнование. Стимул творчества. Если дается даром, изнеживает.

Костюм. Плащ. Портфель. Фото где?

Собирается без оживления. Похвалиться нечем. Но так принято. Из уважения к людям.

Парадная лестница. Ковер, фрески. Вверх — вереница благородных стариков, вниз — омоложенные. На площадке мраморная доска. Имена удостоенных — золотом.

Гулкий зал. На трибуне седой, румяный. Уверенный голос.

Первый кандидат. Поэт сказал: «Будь пятиконечным!» Труд — общество — культура — семья спорт. Старался. Медаль стоборья. Инструктор волейбола. Сохранил себя. Без омоложения проживу сорок.

О семье? Две дочери, сын. Уже дедушка. Внучата — реклама манной каши. О культуре? Говорить полчаса. Книги. Виолончель. Диспуты. Шахматы. О гражданине общества? Городской совет. Санитарная инспекция. Чистота, красота нужны всем. Труд-программист. Кибы обслуживания. Мытье, уборка, кухня, ремонт. Оригинальные программы. «Спасибо районного масштаба». Голоса, Достоин!

Достойный во всех отношениях.

Все бы такие!

Судья. Всех кандидатов выслушаем.

Голос. Достойнее не будет.

На — трибуне суровый. Шрам поперек лица. Серебряный комбинезон. Говорит:

Второй кандидат. Не хватило времени стать пятилучевым. Альфа Центавра — восемь лет, Сириус семнадцать. Девушку не попросишь ждать семнадцать. Режим дня, монотонность, собранность, точные наблюдения. Два-три полета — жизнь. Скажете: не было жизни вовсе.

Голоса. Прав, не было жизни.

Достойнее. Молодость отдал людям. Дать вторую.

А вторую космосу?

До-стой-не-е, до-стой-не-е!

Судья. Всех юбиляров сначала.

Старушка на трибуне. Чистенькая, уютная, лучистая. Руки под фартуком, стесняется. Молчит.

Двенадцать рослых за нее. Шесть сыновей. Подводник, полярник, моряк, ратофизик, ратогенетик, ратометаллист. Шесть дочерей. Все матери. Учительница, профилактики, одна артистка. Внучат — цветник.

Говорят о ласке, самоотречении, душевности, терпений и такте.

Детям все, себе ничего.

Двенадцать ходатаев.

Двенадцать папок с заслугами.

Не считая коллекции детских лиц.

Заслужила продление!

Зал (хором). Ей продлить. Ей! Матери! Маме.

Все за нее. Каждый — о своей маме. Умиление и благодарность.

Судья (умоляюще). Терпение. Последнего. Четвертый кандидат порядка ради.

На трибуне проснувшийся рано. Глядевший на оранжевый карниз. Шарф на шее. Сутуловатый. Кашляет. Себя не сохранил.

Четвертый. Не пятилучевой. Одинок от эгоизма.

Труд без интереса. Ночной дежурный. «Спасибо» нет даже домового масштаба. Был городской стыд: порча музейного экспоната. Полгода безделья в наказание. Молодости не заслужил. Время отнимаю. Но дело незавершенное. Ищу кому вручить.

Одна страсть, один интерес — великие люди. Тайна гениальности! Волновало: этим пером — великое слово. Собирал вещички, пряди волос, автографы. Почти бессмыслица. Другие пожимают плечами. Замкнулся.

Вдруг ратомика. Описание каждой молекулы. Осенило: в руках ключ. Вещи великих людей, дыхание, пот, кожа под краской, под чернилами, в волокнах бумаги, шерсти. Химия гения!

Энгельса помню: «Эпоха требовала гениев и породила их». Наша требует. Но кто способен? Именно?

Математики и музыканты — сызмала. Поэты — в юные годы. Что от врожденного?

Взялся за кропотливое. Ратобиохимия. Сравнение: белки среднего, белки гениального. Мозги великих в музее. Тургенева — наибольший. Взял срез. Городской стыд за это. Мечтал: найду решение. Мечтал: себя подправлю. Общая польза и личное счастье. Мне уважение — отмена городского стыда. Мечты, мечты!

Но сто тысяч белков у каждого. Изучаю тысячу гениев. Разобрать одну молекулу — месяц. Нет в жизни его миллионов месяцев. Уже стар. Шарф, кашель, пилюли. Успел мало: наметки, догадки. Пора передавать. Кому? Сюда принес. Попрошу достойного. Космонавт ли, умелец терпения, мать ли, детей много. Если учитель, учеников еще больше. Прошу…

Закашлялся. Долго. Надсадно. Виноватые глаза.

Папку протягивает. Рука дрожит…

Молчание на суде.

Космонавт. От имени времени и пространства, от имени чужедальних миров, миллионов километров, спрессованных в минуты…

Ему!

Мама (со вздохом). Мне зачем? Я простая (привычное отречение мамы!).

Первый кандидат (очень надеялся на награду). Рассмотреть надо наравне.

Голоса. Ему! Четвертому!

Судья (разводя руками). Голосуем?

Выставка ладоней. Подсолнечники на поле.

Рассказ этот, волнуясь, как и полагается молодому начинающему автору, Гхор прочел Ксану и Ладе. И как неуверенный автор добавил пояснения, не надеясь, что написано достаточно ясно:

— Так решается проблема, которую ты обсуждаешь, Ксан. Сейчас вторую жизнь заслуживает не каждый.

Есть тысячи и тысячи средних людей, их долголетие никому не нужно. Жизнь надо дарить избранникам. Возникнет здоровое соревнование. Стремясь к награде, каждый будет стараться прожить не кое-как, а с наибольшей отдачей.

Ксан слушал с неопределенной улыбкой.

— Вот ты какой! — произнес он. Потом добавил — Чем хороша литература? Она умеет умалчивать о последствиях. Точка поставлена, счастливый конец, влюбленные целуются, неудачники плачут за сценой. Видимо, литератор не мог бы работать на моей должности. Разреши, Гхор, к твоему произведению я подойду как консультант Института новых идей. Я продолжу твой рассказ. Нет, не завтра, сейчас продолжу, устно.

Итак, восторженные свидетели вынесли победителя на руках.

Он сиял от счастья. Не все сияли. Некоторые были смущены. Задержались в зале друзья космонавта. Один сказал: «Юбиляр был лучшим из нас. Значит, так получается: мы, космонавты, отверженцы. Всю жизнь в ракете, как в ссылке, и это не подвиг. Так на кой же черт лишать себя радостей жизни? Проживу-ка я свой век на Земле в полное удовольствие».

— И я, — сказал другой.

А третий крикнул:

— Друзья, космачи, откажемся все летать. Паралич космических трасс. Кажется, на Сириусе это называется забастовкой. Пусть обойдутся без космонавтов, может, научатся ценить нас.

Унылые сыновья и дочери провожают обреченную мать. Женщины плачут: расставание неизбежно. Одна из них рыдая кричит:

— Были мужчины высокомерными господами, так и остались. Почему изобретатель всех почетнее? А женщина, мать-героиня? Обречена с рождения быть человеком второго сорта?

— Правильно я рассказываю. Лада? — прервал себя Ксан.

— Мать надо было наградить, конечно, дать ей вторую молодость, — предложила Лада.

— А космонавту?

— И космонавту. А среднему, во всех отношениях достойному, пожалуй, не стоило.

— Хорошо, Лада, принимаю твою поправку: средне-достойным не нужно продления. Даю новый конец рассказа:

Под бурные аплодисменты жизнь продлили троим.

Но…

За столом, за веселым ужином обнимает космонавт друзей. Прощается со старостью, уходит в молодость. Он весел, прочие грустноваты. Старшие в большинстве не награждены, младшие в большинстве не добьются награды. Он счастливец… и отщепенец. Он лучший, они средне-достойные. Но разве он настолько лучше других? На словах его поздравляют, глазами укоряют. И кто-то самый откровенный или несдержанный кидает в лицо, как плевок:

— Слушай, а сам себя ты считаешь наилучшим? Тот не смелее? Этот не хладнокровнее? Они летали на два года меньше, но велика ли разница — твои двадцать пять или их двадцать три?

И награжденный, стуча кулаком, кричит с надрывом:

— Отказываюсь от молодости! Кому передать? Решайте сами!

Мать-старушка приходит сияя в свой дом. Говорит мужу: «Отец, поздравь!» Старик обнимает ее, сдерживая слезы. Сам-то он не удостоен. Сорок лет прожили вместе, но всем известно: материнские заботы больше. Всхлипывает: «Прощай, голубушка! В той молодости найди хорошего мужа!» Сорок лет вместе! И вот уже награжденная рыдает, цепляясь за старика: «Не хочу я другой молодости. С тобой жила, с тобой стариться буду!»

— Так, Лада?

— Конечно, супругов нельзя разлучать, — говорит Лада. — Старик тоже заслуженный. Он же отец двенадцати хороших детей.

— А древняя старушка, мать награжденной? А сестры ее, верные помощницы? А из двенадцати детей всем ли дадут молодость? А если никому? Как не верти, всюду слезы, чьи-то привилегии, чьи-то обиды. Хорошо получается, Лада?

Лада молчала, смущенная.

— Продолжаю рассказ:

Дома в жилете и шлепанцах сидит за столом средний, но достойный во всех отношениях человек. Он пишет жалобу: «Прошу пересмотреть… Меня обманули. Со школьных лет призывали быть многолучевым. Долбили стихи: „Будь, словно алая звезда, пятиконечным!“ Я поверил… я послушался… я старался. За это меня наказывают смертью. Жизнь дают маньякам, сидящим в затканной паутиной каморке. Почему меня не предупредили в детстве? Разве я не мог стать маньяком?»

Еще продолжаю.

Одна из зрительниц говорит дочери:

«Милая, выходи замуж за физика и угождай ему. Он противный малый, но что-нибудь изобретет… И заслужит вторую молодость для себя и для тебя. А любимого своего бросай. Это душа человек, добряк, но слишком скромный. Никому не покажется заслуженным».

Другой зритель советует брату: «Явишься в Дом отчета, рассказывай басни про какие-нибудь проекты. Чем нелепее, тем скорее заинтересуются. Лепи наобум: „Дескать, переменю человеку мозги, сделаю быстродействующими, как у вычислительной кибы“. Проверять не будут. А захотят проверить, ври напропалую: „Ничего не успел, доделаю в следующей молодости“. Разок покривишь на словах, зато получишь целую жизнь».

Третий говорит: «Там, на суде, все решается криком». Другу советует: «Собери побольше крикунов и пусть вопят, что есть мочи: „Ему, ему!“ Я тоже для тебя покричу. А через год подойдет моя очередь, ты приходи ко мне кричать».

— Но ведь это нечестно, — возмутилась Лада. — Уже сотни лет на Земле не было такой подлости.

Ксан перестал улыбаться. Лицо его стало сердитым.

— На Земле нет нечестности двести лет, Лада, потому что «каждому дается по потребностям». Нечестность неприятна, а кроме того, не приносит никакой выгоды в наше время. Но «не вводи человека в искушение!», говорили древние. Сама ты, Лада, уверена, что не покривишь душой, если жизнь твоего мужа… твоего сына… можно будет спасти нескромностью и нечестностью? Человеку не под силу сказать: «Мой сын обыкновенный, убивайте его спокойно!»

— Как странно, Ксан все видит в черном свете, — сказала Лада мужу, когда они остались одни.

Гхор пожал плечами:

— Стариковская психология. Заскорузлый мозг боится напряжения. Новое требует переосмысления, умственного напряжения, а старое, какое ни на есть, улеглось давно. Но, между прочим, я тоже член Совета, мы там возобновим этот спор.

Глава 35. Если всем…

Кадры из памяти Кима.

Прямая, прямая дорожка в осеннем пестром саду, и на ней два старика: один маленький, суетливый, другой рослый и величавым, с плавными движениями хронического сердечника. Маленький становится на цыпочки, теребит лацкан величавого, убеждает горячо.

— Мы научимся восстанавливать любого человека.

— Вот что важно, любого, — басит рослый. — Обязательно любого!

СОВЕТ ПЛАНЕТЫ

Выдержки из протокола заседания от 3 мая 305 года:

Ксан. Друзья, я внимательно прослушал убежденную речь ума Гхора и с удивлением отметил в ней одну черту, свойственную горячим, юным, увлеченным и пристрастным изобретателям. Им, молодым изобретателям, так хочется добиться признания, что они громоздят все возможные «за» и не замечают, что один довод исключает другой категорически. Мне нет необходимости долго спорить с Гхором, потому что Гхор сам опроверг Гхора.

Что он сказал в своем выступлении?

Первое: открыв ратомику, человек наконец-то получил возможность удовлетворить любые желания, взобрался на гору, где можно расположиться для блаженного покоя. Погоня за продлением жизни лишит нас заслуженного покоя, вынудит снова пуститься в трудную дорогу.

Второе: погоня за продлением жизни заставит людей выбирать самые трудные пути в жизни, соревноваться в творчестве, и соревнование это обеспечит быстрый прогресс…

Так за что же ратует Гхор — за блаженный покой или за стремительный прогресс? Ведь это состояния взаимоисключающие. Если прогресс, значит, нет покоя, а если покой, значит, нет прогресса.

Гхор. Каждый выбирает по своему вкусу, по склонностям, по способностям.

Ксан. Дорогой Гхор, вы слишком плохого мнения о людях. Нормальный, здоровый человек не выберет бездеятельность. Человеку присуща любовь к труду, активность, стремление пускать в дело руки, ноги и мозг.

И я замечал, что воспеватели блаженного покоя почему-то подсовывают покой другим, отнюдь не себе. Гхор не хочет покоя, и я не хочу, и ни один человек в этом зале и за стенами зала тоже. Не следует считать себя совершеннее других. Вы заботитесь не о людях, Гхор, а о выдуманной схеме, об абстрактном лентяе, не существующем на Земле.

И прогресс ваш — тоже выдуманная абстракция.

Никому не нужен прогресс ради прогресса, да еще ценой человеческих жертв. Прогресс должен приносить пользу. Вот от продления жизни польза ощутимая, и каждому доставит удовольствие поработать для такой цели. Жить долго жаждут все. В Совет идут пачки, мешки писем с просьбами продлить жизнь родным, учителям, друзьям, себе лично. И единственная наша обязанность — подумать, как выполнить эти желания побыстрее.

Гхор. Я не могу считать себя знатоком психологии и не хотел бы вступать в дискуссию о тайнах человеческих эмоций. Я физик, я ратомист, я практик. Я уважаю цифры и хотел бы держаться на ясной почве школьной арифметики.

Статистика говорит, что на Земле умирает ежегодно около миллиарда человек. Институты мозга всего мира могут принять в этом году для омоложения одну тысячу. Делим миллиард на тысячу, получаем один миллион.

Из миллиона человек один может получить повторную молодость в этом году. Волей-неволей предстоит отбирать счастливчиков, и я предлагаю, не откладывая, установить принцип отбора. Отбирая разумно, мы можем сохранить для потомства тысячу лучших людей.

Та же арифметика говорит, что от тысячи к миллиарду путь долог. Чтобы увеличить промышленность в тысячу раз, потребовалось два века — двести лет. Допустим, здесь мы возьмем темпы выше: потратим не двести лет, а сто или даже пятьдесят. Хотим мы или не хотим, но мы поставлены перед необходимостью пятьдесят лет заниматься выбором, решать, кому жить, а кому не жить. Необходимость, неизбежность, и я предлагаю прийти к этому трудному делу с открытыми глазами, не прятать голову в песок, воображая, что все сделается само собой.

Мы вынуждены выбирать тысячу в этом году, две тысячи в будущем и так далее. Выбирая, приобретем опыт. Опыт подскажет нам оптимальный процент: сколько людей нужно оставлять для блага человека? Я лично думаю, что оптимальный процент не сто… Может быть, я ошибаюсь, это выяснится на опыте. Мы вступаем в переходный период от кратколетия к долголетию. Ум Ксан как историк подтвердит: без переходных периодов не обойдешься. Хорошо помню его блестящую речь о переходных периодах в день, когда вводилось всеобщее ратоснабжение. А у переходов свои законы, и с этими законами следует считаться. Суть состоит в том, что отбор уже начался и надо договариваться, как его проводить.

Ксан. Я благодарен Гхору за то, что он позволил мне перенести разговор в область исторических сравнений. И совершенно правильно, что переходные периоды — историческая необходимость. Они бывают длительными, это тоже верно, но длина-то у них различная, вот в чем суть.

Действительно, железо входило в быт тысячу лет, но телевидению понадобилось только тридцать, а всеобщее ратоснабжение — хорошо, что Гхор напомнил вам, — было введено за один год всего лишь. Верно, переходы бывали долгими, но длина их сокращается по мере развития техники.

Гхор считает, что на этот раз переход займет у нас полвека, и ссылается на арифметику. Я же приводил более сложные, не мною составленные расчеты экономистов, из которых следует, что, понатужившись, введя семичасовой или восьмичасовой рабочий день, мы обеспечим всеобщее омоложение уже через пять — восемь лет.

Пять лет или пятьдесят — разница принципиальная. Пять лет — короткое напряжение, быстро забывающееся, очередная война с природой. Пятьдесят лет — это два поколения. Это уже эпоха со своими законами, укладом и даже моралью. О морали хотел я напомнить.

Мы с вами живем при коммунизме, и основной порядок, закон распределения у нас — «каждому по потребности». Но такой порядок существует только три века, а до того тысячелетиями законом было неравенство: немногим — лакомства, прочим — черствые корки; один наряжал жену в парчу, прочие — в лохмотья; один жил во дворце, большинство — в трущобах; один учил детей у лучших профессоров, лечил у лучших докторов, большинство не лечило и не учило вообще. Таков был закон общества в прошлом, и люди привыкли к нему, считали законом бога, рождались для неравенства и умирали в неравенстве.

Не надо воображать, что они были злющими, наши предки. Они тоже мечтали о добре, твердили: «не убий», «не лги», «будь вежлив и справедлив» и прочее. Но жизнь-то противоречила этим заповедям. Плут, грубиян и наглец пролезал, толкаясь локтями. Скромный и честный уступал дорогу за счет своей семьи, своих детей обрекал на худшую судьбу. Поэты писали: «С милым рай и в шалаше», но женщины-то знали, что в шалашах голодно и холодно. И можно ли винить женщин, что они мечтали о богатом женихе и сохраняли верность нелюбимому, чтобы детей не обрекать на нищету?

К чему я ворошу все это забытое? К тому, что в нашу жизнь входит временное неравенство, а Гхор предлагает его затянуть, закрепить и узаконить. Одним, меньшинству, — жизнь продленная, другим — однократная, по старинке короткая. Наши предки ссорились за лучшие условия жизни, потомкам угрожают свары за срок жизни. Можно ли требовать скромности, честности и уступчивости, если уступать придется жизнь своих детей, если скромность-это твоя смерть?

Гхор. Но я же говорил о научном подходе к отбору, объективной оценке, о статуте общественных судов.

Ксан. Да, я понял вас. Но я сомневаюсь, что, выслушав двадцатиминутный отчет человека, можно дать объективную оценку его жизни. Сколько тут будет зависеть от впечатления, приятной внешности, от умения говорить, выгодно подать свои достоинства!

Гхор. Зачем сейчас толковать о мелких подробностях? Допустим, я предложил не лучший вариант.

Можно повысить объективность судов, если вести учет заслуг всю жизнь.

Ксан. Ум Гхор, но это ничуть не лучше. Представьте, построена плотина или дом, чья эта заслуга? Многих. Надо делить проценты. Те же общественные суды, но из-за дележки очков. То же некрасивое стремление присвоить себе незаслуженно большую долю. Не окажется ли у финиша не лучший, а самый беззастенчивый, без устали ссорящийся за проценты? Пожалуй, все учреждения будут заняты не работой, а учетом заслуг и все советы вплоть до нашего круглый год будут разбирать жалобы получивших отказ в продлении жизни, приговоренных к смерти от увядания.

Будем смотреть правде в глаза: неравенство в долголетии приведет к оживлению эгоистической морали. Вот почему я стою за то, чтобы напрячь усилия и за пять лет перейти ко всеобщему продлению жизни, а на эти пять лет не вводить ни суды, ни отборы, ни споры, а записывать всех умирающих, и записи хранить на складах, пока не будет осуществлено всеобщее и равное продление жизни. Так мы поступили с ратоснабжением: год готовились, ставили ратоприемники в каждой комнате и включили их все в один час.

Гхор. Я несколько удивлен, что ум Ксан, знаток человека и человеколюбец, такого плохого мнения о наших замечательных современниках. Я лично думаю, что наши люди поймут необходимость, проявят сознательность и глубокую честность в самооценке. Быть может, некоторые слабые душой заколеблются, но неужели из-за этих слабодушных обрекать на смерть всех, кого мы можем спасти уже сегодня?

Ксан. Я сказал не «обрекать на смерть», а «записывать и хранить записи».

Гхор. Нет никакой уверенности, что ратозапись можно хранить пять или десять лет. Притом мы даже к всеобщей записи не готовы: нет оборудования, нет хранилищ, нет специалистов. Обучение займет лет шесть.

Ксан. Шесть месяцев.

Гхор. Допустим. Но и в эти полгода люди будут умирать. Отбор — неизбежность. Будут трудности. Но не для легкой работы выбирают Совет Планеты.

Ксан. Я все сказал. Наш спор записан и будет приложен к Зеленой книге. Люди прочтут, продумают, проголосуют.

Гхор. Прошу прощения, при чем тут Зеленая книга? Зеленая книга выйдет в конце года, сейчас май. Сегодня мы обсуждаем чисто экономический вопрос: ассигновать ли часы на восстановление умерших и по какому принципу отбирать тысячу человек для опытов? Я предлагаю сделать это в рабочем порядке. Пусть каждый член Совета внесет в список троих.

Ксан (задыхаясь). Вы хитрите, ум Гхор, хитрите!

Ксан в тот день чувствовал себя худо, так неважно, что даже в Кремль не полетел на ранце, предпочел медлительную и комфортабельную наземную машину. Однако важного совещания пропускать не хотелось. Могла возникнуть полемика, в полемике требуется быстро найти возражения. Впрочем, Ксан считал свою точку зрения неоспоримой. Существует коммунистический принцип «каждому по потребности». Каждому, каждому, каждому, не взирая на заслуги и погрешности. Есть у людей потребность продлить жизнь?

Ксану казалось сначала, что Гхор упускает из виду этот принцип по неопытности, по горячности, в пылу спора. Нужно только объяснить терпеливо, и он поймет ошибку. И Ксан был откровенно удивлен, встретив упорство, даже изворотливость у противника. Гхор возражал, возражал и возражал; говорил о чем угодно, но обходил главное: как удовлетворить потребность? И в голову Ксана начало закрадываться сомнение: «Полно, печется ли Гхор об общих потребностях? О ком же? Не о себе, ведь ему жизнь уже продлили. Но, пожалуй, о себе подобных. Гхор — выдающийся ученый, он первый в мире оживленный, он счастливчик, баловень судьбы, избранник фортуны, у него и психология избранника. Бессознательно, эмоционально ему хочется закрепить особое положение избранников. И при этом Гхор проявляет черную неблагодарность. Его самого спасло все человечество, вложило двести миллионов часов, а теперь оживленный общими усилиями, он возражает против спасения своих спасителей».

Так подумал Ксан, вслух ничего не сказал. В Совете Планеты не полагалось говорить о личностях и личных мотивах. Представлены доводы, будь добр возражай на доводы. Ксан говорил об истории, экономике, морали, о человеке, его желаниях и слабостях. Говорить было трудно. Боль, утихнувшая было, снова возникла в груди, поползла в левое плечо. Это очень мешало. Внимание раздваивалось: Ксан прислушивался к словам и к боли внутри. Одновременно обдумывал возражения и напоминал себе: «Говорить надо покороче, чтобы сил хватило, и дышать поглубже, и не волноваться, только спокойствие придержит боль».

А Гхор был молод, стал молод, и разил не стесняясь.

Он намекнул, что Ксан — историк не разбирается в точных науках. И еще прямее сказал, что Ксан — старик жаждет покоя и покою готов пожертвовать тысячу жизней. Это было клеветой и отчасти страшной истиной. Действительно, если всеобщую ратозапись отложить на полгода, за это время умрут многие, в том числе и та тысяча, которую можно было бы спасти. Но ведь именно сам Гхор предлагал растянуть переходный период на полвека. Именно Гхор предлагал отдать смерти девяносто девять процентов людей, а Ксана упрекал, что он жертвует тысячу, другую избранников.

И Ксан поднялся было, чтобы ответить, но боль заполнила грудь, комок поднялся к горлу, и он не стал возражать. Подумал: «Стоит ли? Надо ли произносить речь для самозащиты? Это несолидно, в Совете Планеты даже неприлично. Тень, наброшенная Гхором, коварна, но призрачна. При внимательном чтении люди разберутся». Сказал только: «Спор записан. Люди продумают, проголосуют».

Выдавил слова и сел в кресло с широко открытым ртом, стараясь проглотить комок, мешающий дышать.

Сел и услышал:

— …чисто экономический вопрос, — говорил Гхор.

Это был ловкий процедурный ход. Ксан-то понял в одно мгновение. При всеобщем голосовании Земля высказалась бы за всеобщее оживление, конечно. Но экономические вопросы решали умы — избранники планеты. И Гхор обращался к избранникам («каждый внесет в список троих»): о себе позаботьтесь сначала. Ксана упрекал в неверии к людям, а сам играл на слабой струнке эгоизма. До чего же он не уважал людей, этот одиночка, выросший в пустыне!

Ксан приподнял непослушное тело:

— Вы хитрите, ум Гхор, — выкрикнул он. — Хитрите! Хотел еще добавить: «Умы, не забывайте присягу!» Вступая в Совет Планеты, все они давали обещание:

«Не для себя, не для семьи, не для друзей, не для родного города, не для языка и расы занимаю я место в Совете Планеты». Хотел напомнить и не смог. Блестящая эмаль засверкала перед глазами. Потом набежала мгла серо-зеленого цвета с огненными кругами и погасла, все стало черным-черно.

Было тошно, так нестерпимо тошно, что жить и дышать не хотелось. Из черноты Ксан возвращался к эмалевому блеску, от блеска — назад в черноту. Иногда из слепого внешнего мира доносились слова. Ксан не видел ничего, но в общем знал, что его перенесли в соседнюю комнату, дают кислород, проясняющие пары, вводят в вену гормоны, к сердцу подсоединяют электродиктат. Потом он услышал озабоченный голос Гхора:

— Ратозапись! Срочно, немедленно!

Как раз в этот момент белая эмаль раскололась. Встревоженное лицо Гхора показалось словно в разбитом зеркале.

— Приходит в себя, — сказал Гхор. — Ксан! Вы слышите нас? Простите мою резкость. Я же не знал, что вы больны. Как можно быть таким неразумным? Отложили бы дискуссию.

А рукой показывал: «Давайте, давайте ратозапись!»

Гхор был огорчен, встревожен, пристыжен, испуган за Ксана, старался спасти его. Но вместе с тем где-то в самой глубине мозга, почти в подсознании Гхора, таилась мысль:

«А себя Ксан разрешит спасти? Для себя сделает исключение?»

Едва ли Ксан понял это. А может быть, и понял. Во всяком случае, он произнес явственно:

— Если всем… Мне, если всем.

Это были его последние слова в жизни.

Мне, если всем!

Глава 36. Жена великого человека

Кадры из памяти Кима.

— Сегодня, дети, у нас экскурсия. Мы пойдем в Дом, где принимаются решения.

Большая шумная комната. В центре ее машина, очень простая, похожая на пианино, но с двумя клавишами — желтой и синей.

И люди, негромко переговариваясь, подходят по очереди и нажимают клавишу только один раз.

— Видите, дети, этот человек голосует за предложение, напечатанное на синей бумаге. Как только он нажал, сейчас же электрический ток побежал в вычислительный центр, и там машина отметила: еще один человек за синее.

— Анна Инныльгин, а если он нажмет три раза!

— Потому, дети, и не разрешается маленьким голосовать, что им приходят в голову такие глупости. Взрослые идут сюда совсем не для того, чтобы других подчинить своей воле, им нужно узнать истинные желания большинства. Нажимать три раза нелепо, все равно что на карте нарисовать три Москвы. К чему путать, вводить людей в заблуждение! Ведь на самом деле Москва одна.

Трудно быть женой великого человека.

У него великие мысли — ты должна их понимать.

У него великие цели — ты обязана помогать. У него великие дела — ты вынуждена жертвовать собой, устраняться. И даже если ты сама совершила необыкновенное: вытащила любимого из могилы, все равно он не твой. Великий принадлежит всем людям.

Три недели была счастлива Лада в первой жизни, а во второй — дней десять.

Десять дней смотрели они друг другу в глаза, потом Гхор начал отворачиваться. В зрачках его появилась пленка, с ресниц спустились шторки, думы заслонили любовь. Гхор ввязался в борьбу всемирного масштаба, занялся проблемой общечеловеческой.

Спор о сроках жизни решался на выборах. Ведь Ксан умер, требовался новый председатель. Две кандидатуры выдвинул Совет — Зарека и Гхора.

Гордая и встревоженная, радостная и неуверенная. Лада спрашивала себя, глядя в зеркало:

— Неужели ты будешь женой самого почетного человека Земли? Именно ты — смуглая и черная, как галка?

Она жадно читала газеты, взвешивала шансы. Учитель или муж? Муж или учитель?

Гхора знают в каждом доме. Нет семьи, где не стоял бы ратоприемник со штампом: «Институт имени Гхора». Нередко ратоматоры называют гхорами. Перед обедом говорят: «Ну-ка, дети, чем угощает нас Гхор?» Гхор это ратомика, это щедрое снабжение, горы вещей, спокойствие, всеобщая роскошь.

Но и Зарека знает каждый. Зарек — тот, кто возвращает к жизни мертвых.

Гхора любят. Его оживляли люди всей Земли, он как бы сын человечества, тяжко доставшийся и потому любимый. Людям свойственно любить то, что тяжко достается. Пожалуй, никто не смог бы соперничать с Гхором в популярности, никто, кроме 3арека — командира битвы со смертью.

Шансы равны. Тут даже нюансы играют роль. Гхор красив, статен, силен, он внушает расположение и доверие. Зарек мал ростом, неуклюж, смешноват чуточку. Неприятно, если твой командир вызывает смешки.

Нет, конечно, не внешность решит. Покойный Ксан говорил: «Народы выбирают руководителями представителей главной профессии века». Вопрос в том, какое дело сейчас главное. Гхор — инженер, Зарек — врач. Гхор — развитие ратомики, Зарек — продление жизни.

Гхор — жизнь легкая, но короткая, Зарек — долгая, но трудная.

В своем кредо кандидата Зарек высказывается определенно: «Буду проводить план Ксана: всеобщее восстановление жизни в пять — восемь лет. Срок этот минимальный необходим для строительства лечебниц и подготовки врачей-омолодителей. Потребуются усилия. Возможен призыв молодежи в строительство и медицину. Возможно временное увеличение рабочего дня. Все умершие в течение этого подготовительного периода записываются, ратозаписи хранятся, оживление будет проведено по очереди, в порядке дат смерти. Пока не начнется всеобщее массовое оживление, немногочисленные объекты для клиник будут отбираться по жребию».

Ясно!

Гхор тоже должен составить кредо. Но странное дело: так просто, за один вечер, написался у него рассказ об общественных судах, а тут каждое слово подбирается с мучениями. Гхор уже не диктует, он по-старинному пишет, перечеркивает, всматриваясь в строки: «Главное для меня — интересы человека…»

Нет, не «интересы», а «благоденствие».

Не «человека», а «человечества».

«Ратомика — новая ступень… Никогда не было такого изобилия… свободы творчества… потока открытий… темпа прогресса. Задача состоит в том, чтобы не потерять темпа, двигаться вперед, а не назад, в прошлое столетие».

— Туманно, — говорит Лада. — Что значит «прогресс»?

— Прогресс — это рост и развитие всех наук.

— Неконкретно. Что даст рост и развитие всех наук?

Гхор разъясняет. Говорит о каждой науке в отдельности. Получается многословно, чересчур специально, опять неконкретно.

— Ты скажи о человеке, — советует Лада.

Гхор пишет: «Потомки должны превосходить нас во всех отношениях — психически и биологически. Совершенствование человека — очередная задача».

— А жить сколько?

«Дольше жить», — вписывает Гхор.

— А что значит «двигаться вперед, а не назад»?

Гхор разъясняет:

— У нас четырехчасовой рабочий день. Если Зарек победит, мы вернемся к семичасовому, — это отступление. Врачей будет больше — воспитателей, мастеров моды, пищи, красоты меньше. И вообще простое продление жизни — замедление темпа развития. Остаются те же поколения, те же люди восстанавливаются, повторяются еще, и еще, и еще раз. Растет косность, консерватизм, тормозится научный поиск…

— Поняла. Изложи все это.

Гхор улыбается:

— Святая наивность! Нельзя же сказать, что я противник всеобщего оживления.

— Как же это? В кредо нельзя сказать о своих намерениях?

— Милая Лада, есть правда слишком жестокая для средних ушей. Ты же не расскажешь физиологию брака десятилетним девочкам. Средние люди не понимают своей, пользы. «Хочется» — для них главный довод. Хочется любить, веселиться, путешествовать, наслаждаться жизнью долго. Их не заботит будущее, познание, прогресс.

— А прогресс для чего?

— Лада, не притворяйся непонятливой! Ты же умница. Лучше подскажи мне, как сформулировать.

Лада — умница, и до нее сквозь броню любви постепенно доходит неприятная истина; Гхору трудно формулировать, потому что он не может сказать правды.

А правда такова: Гхор намерен вести людей не туда, куда они стремятся.

Ладу терзают сомнения и страхи. Она пробует спорить с мужем — он разбивает ее высокомерно. Пусть он даже прав (Лада разбита, но не убеждена), но ведь это страшно: идти наперекор течению, против всеобщего желания. Будет разочарование, будут упреки и обвинения. Возможно, Гхора отстранят как нарушителя слова, как несправившегося, как неискреннего. К чему же тогда почетный пост первого ума? Не лучше ли остаться в науке, где Гхор уважаем?

— В точных науках ты сильнее, — намекает Лада робко.

Гхор только сердится: «Даже в семье не нахожу понимания». Жалуется: «Чего же требовать от чужих?» Стучит кулаком: «Все равно не сверну!»

— Милый, а что если тебя спросят прямо: «Ты за всеобщее оживление или против?»

Тревога за мужа заставляет Ладу сидеть у телевизора часами, выслушивать все выступления Гхора. Лада слышит, как его спрашивают: «Ты за всеобщее оживление?» Гхор без запинки отвечает: «Я — за!» Лада вздрагивает: «Неужели Гхор обманывает?» «В какие сроки?» — допытывается избиратель. Гхор отвечает:

«В кратчайшие, практически возможные. Нужно разрешить еще две задачи — количественную и качественную. Первое: подготовить лечебницы и врачей, второе: усовершенствовать человека. Наши внуки должны превосходить нас нравственно, умственно и биологически».

И Гхор начинает подробно рассказывать об этих далеких лучших людях.

Самые упрямые слушатели настаивают на точных цифрах. Говорят: «Зарек обещает общее омоложение через пять — восемь лет, какой срок назначаете вы?» Однако Гхор уходит от прямого ответа. «Сроки зависят от этого нового творческого человека, — говорит он.

Я не авантюрист, не утопист, не обещаю невыполнимого. Меня выбирают на пять лет. При мне будет переходный период. Лично я могу говорить вам только о переходном пятилетнем периоде. Подумаем о наших планах на это время».

И опять не произносит он прямые слова: «Я считаю, что оживлять надо не сто процентов».

Что скажут люди, когда выяснится расхождение между обещаниями и делами?

Лада терзается. Лада плачет. Ладе хочется посоветоваться — она не знает, к кому идти. Не к Зареку, он же противник и соперник любимого. Впрочем, и к учителю она пошла бы, если бы была уверена в себе. Но уверенности нет. Лада думает: «Может быть, я не умею, не способна понять мужа, не доросла до него? Рассказать Нине? Но Нина добросердечно поплачет вместе, а, осушив слезы, сама спросит: „Как помочь тебе, Ладушка?“ Сева будет шутить целый час, потом скажет: „Моя совесть у Кима. Как он, так и я“. А что скажет Ким, „живая совесть“? Даже и спрашивать незачем. Ким не примет извилистого рассуждения Гхора: „Правда не для ушей среднего человека, средний, как ребенок, не понимает своей пользы“. Ким прямолинеен, он за правду всегда и везде».

Так и остается Лада со своими сомнениями. И в день выборов, упрекая себя и мучаясь, голосует… против мужа. «Не знаю, как для человечества, для Гхора лучше провалиться», — оправдывает она себя.

Решение выполнено, а терзания не покидают Ладу. Вернувшись с избирательного участка, она садится рядом с мужем, голову кладет ему на плечо… и чувствует себя предательницей. Ей хочется быть неправой, хочется быть разбитой. По совести она подала свой голос против Гхора, но пусть окажется, что она ошиблась, пусть человечество выберет ее любимого!

Тесно прижавшись, сидят они вдвоем у телевизора, слушают сводки с поля битвы мнений. Голосование завершается за сутки, но ведь календарные сутки на планете продолжаются сорок восемь часов. В Москве день, голосование в разгаре; в Америке пока еще ночь, участки не открылись, а в Тихом океане полночь, электроны заканчивают подсчет.

И вот первое сообщение: на Фиджи большинство за Гхора.

Счастливый почин!

Ночь шествует по планете с Востока на Запад, и с Востока приходят одно за другим сообщения. Чукотка и Камчатка предпочли Зарека, Япония — Гхора, Индонезия — Зарека. Многолюдный Китай на три четверти в пользу Гхора. Зарек остался позади. Лада не знает, радоваться ей или горевать.

На очереди Индия — родина Гхора. На земляков он возлагает большие надежды. Но Индия голосует вразнобой, больше за Зарека, выравнивает счет и выравнивает шансы. Голосование как бы начинается сначала. Решают Россия, Африка, Европа.

Лада достает из ратоприемника ужин, ставит перед Гхором, уговаривает поесть. Он отворачивается, и Лада не притрагивается тоже. Стоит за спинкой кресла, обнимает мужа, молча подбадривает, сама себя корит:

«Неужели мой голос решающий? — думает она. — Вот ужас-то! Лучше бы воздержалась».

Синеет вечер за окном. Днем сели они к телевизору, вот уже лампы зажжены, стынет ужин, а диктор все говорит, говорит, называет миллиарды, миллионы голосов, зачем-то еще тысячи.

В общем, Восточная Африка против Гхора. Даже республика ЦЦ против.

И Урал. И Кавказ. И Москва.

Проворачивается планета навстречу завтрашнему утру. Еще через час заканчивается подсчет в Восточной Европе и Конго. Еще через час — в Западной Европа, в Алжире, Гвинее, Сахарской федерации. Соотношение такое же, как в Москве.

В три часа ночи Гхор, молчаливый и горестный, выключает телевизор. Гаснет экран, диктор смолкает с разинутым ртом. Обе Америки, Луна и планеты уже не изменят результата. Оказалось, что средние люди не дети. Они подумали, разобрались, поняли намерения Гхора, его вариант будущего их не устраивает. Покой и прогресс приятны всем, но жители Солнечной системы не согласны платить — короткой жизнью за короткий рабочий день.

С мрачно сжатыми губами Гхор шествует в спальню, молча ложится на диван, руки кладет под голову, неподвижным взором смотрит на потолок.

Рядом жена, победившая и нисколько не торжествующая, переполненная любовью, жалостью и не находящая слов утешения.

Чем утешать? Выражать сочувствие, клеветать на людей: «Милый, толпа глупа, она предпочитает посредственность, Зарек сродни ей, а ты выше на две головы, вот тебя и не поняли».

Нет, потакать не надо, и не хочет Лада фальшивить. Пусть Гхор откажется от заблуждения как можно скорей, выберется из тупика!

Но и торопить события нельзя. Нельзя сказать: «Милый, ты ошибался. Найди в себе силы понять ошибку».

Рано сейчас критиковать. Сегодня Гхор устал, измучен, он только обозлится на поучения.

Молча и робко Лада гладит плечо поверженного великана. Он отдергивает плечо. Ласка не облегчает боль.

О чем он думает сейчас, упорно глядя на потолок.

Лада не знает. Сама она думает о том, что мужа надо отвлечь. Спрятать от людей, сочувствующих или торжествующих, Лучше всего увезти в горы — в его родной Каракорум. Лазить по скалам, напрягать мускулы, отвлекать кровь от мозга, ни о чем не думать. Через несколько дней боль притупится, появится улыбка, критический взгляд на прошлое. И тогда нежными пальцами прикоснувшись к зарубцевавшейся ране, Лада попробует сказать, что раненый сам виноват.

Утром Лада заговаривает о горах. Гхор отвергает идею отдыха. Ему некогда: он запустил дела в институте. Но Лада знает: вода камень точит. Когда Гхор улетает в Серпухов, она приступает к сборам. Вещей набирается много, если хочешь забиться в глушь, где ратоснабжение еще не налажено. На крыльях все не унесешь, да и утомительно лететь на крыльях пять тысяч километров. Лада заказывает двухместный глайсер, через полчаса он причаливает к балкону. Потом созванивается с заповедником, узнает, что разрешен отстрел одного тигра. Получает разрешение в Охотничьем обществе. Заранее смакует свой страх и радость Гхора.

С возбужденным и радостным победителем тигра можно начинать разговор о жизненных ошибках.

Гхор в это время облетает институты один за другим. Начинает осмотр полный энергии, решимости навести порядок, привести весь городок Ратомики к единому гхоровскому знаменателю.

Затем он приглашает в свой кабинет старейшего из заместителей — Кирша, ратобиолога, того, который так оплакивал Гхора, так настаивал на точном выполнении его воли.

Нерешительный, рыхлый какой-то, Кирш не входит — просачивается в кабинет; присев на краешек кресла, не сразу решается заполнить весь объем между спинкой и подлокотниками.

Гхор говорит:

— Я просмотрел план вашего института, нашел принципиальное упущение. Считаю, что вы слишком увлекаетесь изучением старости. Победа над старостью — пройденная ступень. Надо идти вперед — к усовершенствованию мозга. Распознавать, как отражаются в ратозаписи память, воля, наблюдательность, специальности логические, математические, художественные.

Иначе говоря, Гхор предлагает вести в Серпухове исследование, которое он сделал бы главной задачей ученых Земного шара, если бы его выбрали главой Совета.

И вдруг вернейший из последователей начинает возражать:

— Ум Гхор, прошу простить меня, мне представляется несвоевременным ваше предложение. Сейчас проблема проблем — всеобщее оживление, все человечество будет решать ее, Институту ратобиологии нельзя стоять в стороне, уклоняться от участия в этом деле.

И завершает с отчаянностью очень робкого, раз в жизни расхрабрившегося человека:

— Вам трудно будет работать сейчас, ум Гхор. Мир принял план Ксана, и мы, ратомисты, тоже хотим выполнять план Ксана. А вы — противник этого плана, вы будете сопротивляться невольно. Может быть, вам стоит отойти на несколько лет от руководства, взять себе лабораторию, группу, даже организовать свой ИНСТИТУТ и разрабатывать дорогую вам тему, вполне полезную и интересную, но не остро необходимую в данный момент?

Он еще долго извиняется: «Не примите за обиду… Я со стариковской откровенностью. Вы сейчас молодой человек, у вас много времени в запасе, в самый раз взяться за новое дело… Подумайте без гнева…»

Ослепительный майский день. Солнце сверкает в каждом пруду, бело-розовой пеной вскипают цветущие сады. Леса и луга даже не зеленые, они в желтоватом цыплячьем пуху. Гхор ничего не замечает, слепым летит над юной весенней Москвой.

Не нужен!

Оживляли. Возносили. Выдвигали. Всем миром возвращали жизнь. А оказывается, не Гхор был нужен, кролик для оживления.

«Отойдите от руководства!»

Был второй (пусть даже не первый) человек на Земле. Был ум важнейшего из исследовательских комбинатов. Будет в лучшем случае начальник захудалой второстепенной лаборатории, занимающейся «несвоевременным» делом.

— Он не хочет так жить! Не хочет! Не согласен!

Не просил оживлять для унижения. Отказывается от жизни!

Решение принято, выполнить его нетрудно. Отключил автоматику безопасности вингера, взял ручку на себя… и через десять секунд костер взметнется в каком-то вишневом саду, закрутятся в воздухе обугленные лепестки. Аэроинспектор напишет в протоколе: «Несчастный случай… неопознанное тело…»

Впрочем, не так это просто сейчас умереть. Ратозапись Гхора хранится в архиве, его восстановят опять. Ведь по плану Ксана оживлять будут всех подряд.

Надо составить завещание:

«Я прожил первую жизнь — полезную и значительную, меня заставили продолжать в качестве подопытного кролика. Гхор второй оказался ненужной подделкой.

Я прекращаю его жизнь и категорически запрещаю восстанавливать еще раз.

Мой пример — лишний довод против всеобщего серого, бессмертия. Как правило, человек должен жить один раз.

Гхор.»

Это последнее в жизни сочинение Гхор обдумал в полете, мысленно отшлифовал и затвердил. Оно было готово к тому времени, когда внизу показался небольшой дом в саду — дом Гхора и Лады. Выскользнув из потока ранцев, Гхор пошел на снижение.

К балкону причалить не удалось: там был привязан глайсер, заказанный Ладой. Гхор вошел через дверь, с неудовольствием услышал голоса, даже смех («Нашла время принимать гостей!» — подумал он с раздражением). Впрочем, это были радио-гости на экранах.

В действительности Ким, Сева, Нина с Томом сидели каждый в своей комнате, каждый сам себя угощал из личного ратоприемника, все вместе смеялись шуткам Севы, не всегда удачным, но многочисленным.

Сухо кивнув экранам, Гхор прошел в свой кабинет, сел за стол, быстро написал придуманное в полете:

«Прекращаю жизнь… категорически запрещаю восстанавливать… человек должен жить один раз…»

Потом он положил завещание на видное место.

И так немного осталось сделать в жизни: надеть ранец… взлететь… и упасть.

— Гхор, Гхор, пойдите сюда на минуточку. Прошу вас, оторвитесь, если можно…

Это Нина взывала со своего экрана.

Почему Гхор подошел? По инерции? Из вежливости?

Но что значили вежливость для него, покончившего счеты с жизнью? Или у каждого самоубийцы есть что-то подсознательное, спорящее за жизнь, цепляющееся за минутную отсрочку?

— Гхор, миленький, — взмолилась Нина. — Я никогда не видала, как охотятся на тигра. Умоляю вас, разрешите посмотреть. Я не буду вам мешать, я буду парить безмолвно, бесшумно и улечу сразу же…

— Нина, болтушка, ты испортила мой сюрприз. Гхор же не знает ничего. Помолчать не могла раз в жизни!

Лада опрометью бросилась в кабинет, чтобы принести оттуда разрешение на отстрел. Оно лежало на столе, но Гхор, конечно, не заметил его.

Через мгновение испуганный вопль Лады донесся до ее ратогостей.

— Нина, ребята, держите его! Он хочет убить себя. Гхор повернулся к балкону. Лада метнулась наперерез, заслонила дверь, вцепилась в мужа. Гхор попытался оторвать ее силой. А четверо свидетелей на своих экранах могли только простирать руки, перекрикивая друг друга:

— Гхор, вы с ума сошли! Гхор, не смейте! Выпейте воды!

Гхор позволил все-таки оттащить себя от двери. Он, решивший покончить с собой из самолюбия, стеснялся уходить из жизни так скандально, в комичной драке с женой.

— Глупая, — сказал он Ладе, — отцепись. Что же ты, днем и ночью будешь держать меня за руки? Я не мальчик. Решил и выполню.

Теперь уже мог вступить хор беспомощных экранных гостей.

— Стыдно вам, Гхор, — сказал Том. — Самоубийство — это трусость. Всегда вы были для нас примером, а теперь скажут…

Нина добавила:

— Гхор, вы подумайте о Ладе. Она так вас любит, молодость отдала вам.

И Сева высказался:

— Двести миллионов часов стоило ваше спасение. Вы обязаны возвратить долг. — Сева хитрил, конечно, надеясь выиграть время. Он отлично знал, что человек не способен отработать столько. Лишь выдающееся открытие можно было бы оценить в двести миллионов часов.

— Плевать мне на долги, — сказал Гхор. — Оставьте меня в покое, моралисты.

Он молча старался отстранить Ладу. В наступившей тишине Ким произнес уныло:

— Часы-то мы поможем вернуть Ладе. Я, ты, Том с Ниной. У нас сил не хватит — тогда обратимся к молодежи всей Земли. Не в том дело. Гхор ведет себя неправильно… неблагодарно…

В отличие от Севы Ким не притворялся и не хитрил. Просто, по обыкновению, самое трудное — выплату долга — он взвалил на себя. Но именно его слова показались Гхору вескими. Не мог он допустить, чтобы кто-либо, Ким тем более, выплачивал его долг. Да еще Обращался бы к посторонним: «Подсобите беспомощной вдове Гхора!»

— Черт побери все ваши расчеты! — крикнул он. — Гхор сам, без посторонней помощи, выплатит долг. Вернет двести миллионов. И уйдет. Все. Видеть вас не хочу.

Он шагнул к балкону, оставив на полу Ладу. Открыл дверцу глайсера.

— Лада, беги за ним, не оставляй! — крикнула Нина.

Дверца не захлопнулась. Лада успела проскользнуть в кабину. Четверо друзей с невыключенных экранов глядели в опустевшую комнату.

Глава 37. Световой барьер

Кадры из памяти Кима.

Осенний вечер. С реки тянет сырой просадок, чуть пришептывают сосны над обрывом, вата тумана висит над камышами. А в заречье, над тульской низиной, встает великолепное звездное небо. Так редко видишь его над городами, там оно забито, заглушено освещением.

Вот звездный охотник Орион целится в краснорогого Тельца.

Правее и ниже Овен; большое воображение нужно, чтобы увидеть там барана. А еще ниже и правее, над самым горизонтом. Кит. Туда летит Шорин.

Которая из звездочек Tay?

Опять затерялась родная Земля в крошеве звезд, и Солнце со временем стало звездой немножко поярче других. Железо-никелевая гора с полыхающими дюзами повисла в звездной пустоте, как будто замерла. Движение стало неприметным. Только впереди красные звезды становились желтее, а сзади желтоватые краснели, да мелькали цифры на светящемся табло: сегодня скорость — двадцать тысяч километров в секунду, завтра — двадцать одна тысяча, к концу месяца — двадцать пять тысяч, через два-пятьдесят тысяч. Ускорение нормальное, и тяжесть привычная, как на Земле. В железных норах, в гулких коридорах идет размеренная жизнь: делают зарядку, завтракают, измеряют фотографии, пишут научные труды, смотрят на мигающие глазки машин, спорят, мечтают…

Месяц… другой… третий… полгода…

Скопление газовых облаков миновали благополучно. Километровая толща железа надежно оградила путешественников от радиоактивности. Вскоре астероид превзошел рекорд дальности, потом рекорд скорости. Половина скорости света, пятьдесят пять процентов, шестьдесят процентов… Скорость росла, масса росла…

А потом вмешалась неожиданность довольно неприятная.

Даже не стоит называть это неожиданностью. Проявилась относительность массы и времени, их зависимость от скорости. Об этой относительности знали давным-давно, вывели ее формулы чисто математически.

В математике получалось изящно и гладко: корень, под корнем разность. Если разность бесконечно мала, масса стремится к бесконечности, время — к нулю. Летишь быстрее, живешь медленнее, годы превращаются в минуты.

Что получилось на практике?

Верно, со скоростью росла и масса. Росла масса электронов и ядер, масса атомов, молекул, вещей, людей. Оказалось, что рост массы был первопричиной всех изменений.

Вещи становились массивнее и перемещались медлительнее. Медленнее двигались руки и ноги, ложки и вилки, мышцы глаза и ионы в нервах, медленнее поступали отчеты в мозг и приказы мускулам из мозга, медленнее двигалась кровь в жилах и молекулы в клетках. Время как бы замедлялось.

И все бы шло хорошо, если бы на свете существовала только механика, если бы все изменялось пропорционально массе.

Даже в электричестве пропорциональности уже не было.

Электроны двигались медленнее, и сила тока падала, как ей и полагалось, пропорционально. А напряжение не падало, оставалось прежним. И все электрические приборы: указатели, реле, автоматы, — начали разлаживаться. Одни срабатывали раньше, чем нужно, другие позже.

К счастью, в их ошибках была своя закономерность. Приборы можно было отрегулировать заново.

А что получилось с температурой?

Масса молекул росла, — стало быть, скорость их падала. Но падала скорость, — это, значит, падала температура. Все жидкое стремилось застыть, все газообразное — стать жидкостью. Пришлось добавить энергию на плавители, пришлось усилить отопление. Приборы-то переключили — людей невозможно было переключить.

Люди оказались самыми чувствительными термометрами. Немели пальцы, стыли руки и ноги, вялые и озябшие астронавты стучали зубами, кутались в одеяла, топтались у отопления, никак не могли согреться.

И один за другим тянулись к врачу за лекарствами. Просили подбодрить сердце, чтобы оно энергичнее проталкивало отяжелевшую кровь.

И тут еще подвела прочность.

Ведь прочность зависит от сечения. Масса-то росла, рос груз, приходящийся на каждую нитку, проволоку, стенку. А сечение оставалось прежним.

Перегорали провода… падали подвешенные лампы, рвались вращающиеся детали из-за возросшей центробежной силы. Для каждого прибора делали перерасчет, ставили детали потолще. Приборы можно было укрепить. Беда в том, что человек не поддавался перерасчету.

Химик Вагранян был лучшим гимнастом в экипаже.

Солнце он крутил на турнике десять раз подряд, на ЗСМЛР с ним сравнились бы немногие. Но тут он обжег руку, неделю не подходил к снарядам. Наконец выздоровел, прибежал в спортивный зал, прыгнул с разбега на турник… и сорвался с криком. Мускулы у него лопнули на руках, не выдержали удвоенной нагрузки.

Мускулы лопались не у многих, у всех рвались стенки сосудов под напором густеющей крови. Синяки появлялись под кожей от самых легких ударов. Кровоизлияния в легкие, в сердце, в мозг. Три тяжелых инфаркта, два паралича. И гипертония у всех до единого, вплоть до самых молодых.

Потом стали ломаться молекулы, в первую очередь белковые, самые непрочные (они не выдерживали ударов молекул погрузневшей воды). Врачи отмечали нарушения обмена веществ в печени, желудке, почках, Усталые, подавленные люди кое-как работали, ползая, словно замерзающие мухи. Пересиливая головную боль, делали расчеты (машинам нельзя было доверять).

А когда Шорин ложился спать, ему показалось, что в каюте находится Цянь. Старик грузно сидел в кресле, щуря хитроватые глаза. Он сказал: «В космосе нужны здоровяки без хронического насморка». Он сказал:

«В Солнечной системе хватает дела, незачем мчаться невесть куда». Сказал: «Ты идешь по легкому пути, знания надо добывать трудом, а не списыванием у звездных соседей». И еще: «Нет ничего дороже жизни, надо беречь людей, сначала обезопасить, потом рисковать». Все, что говорили противники звездного перелета, повторил сегодня Цянь.

— Я своей жизнью рискую тоже, — возразил Шорин.

Цянь улыбнулся понимающе:

— Я знаю, ты надеешься на функцию. Но разве все люди на свете успевают выполнять функцию? Вспомни друзей твоих — испытателей фотонолетов, вспомни юношу — сына Аренаса. Он выполнил функцию?

— Уйди! — сказал Шорин. — Ты галлюцинация. Я в тебя не верю.

Масса нарастала медленно, на ничтожные доли процента за сутки, и беда подкрадывалась неприметно. Слабели, слабели, болели, лечились, уже привыкли к постоянной немощи, как старики привыкают к старости. Отлеживались, набирали сил, продолжали работу. Но вдруг умер командир звездолета Горянов. Сердце не выдержало. Заменить не удалось: не всегда получается такая операция.

И новый начальник экспедиции профессор Дин, математик, поставил грустный вопрос: лететь дальше или возвращаться?

— Лететь! — сказал Шорин.

Не будем легкомысленными, — сказал Дин. — Половина экипажа лежит в лазарете. Всем ясно, что наращивать скорость нельзя, дальше будет все хуже и хуже.

— Не будем наращивать скорость, — предложил Шорин. — Даже снизим, если надо.

Это означало провести в пути не десять, а двадцать лет или больше того.

— У нас и запасов нет на лишние десятилетия.

— Пополним на Тау.

— Нет никакой уверенности, что у Тау есть планеты.

— Нас послали, чтобы рискнуть.

— Нет, нас послали за знаниями, — сказал Дин твердо. — И мы добыли знание, неприятное, но истинное, Оказалось, что относительность времени не помогает преодолеть пространство. Это важный факт, и мы не имеем права откладывать донесение на два десятка лет. Возвращаясь, мы потеряем два года, но избавим Землю от многих напрасных экспедиций. А если понадобится, нас пошлют, на Тау через два года.

Провели голосование. Двадцать шесть упавшими голосами произнесли грустное слово «назад». Трое сказали «вперед», конечно и Шорин. Трое смолчали: они были без сознания.

Дин приказал тормозить.

Больше полугода на торможение, еще год — на возвращение. И все для того, чтобы привезти на Землю разочаровывающее «нет». Нельзя человеку приближаться к световой скорости. Нельзя надеяться на сокращение времени в звездных полетах. Безрадостный итог экспедиции, безрадостный итог жизни Шорина. Круг человечества очерчен. Вот сотня звезд, до которых оно дотянется, десяток, похожих на Солнце. Есть ли там разумная жизнь? Может быть, и нет.

— Ничего не поделаешь, — говорил Дин. — Вселенная бесконечна, а силы человеческие не бесконечны. Где-нибудь придется остановиться.

А Шорин не соглашался останавливаться. Не хотел думать об остановке, заниматься арифметикой предела.

Он размышлял о дальнейшем продвижении. Два года было у него на размышления.

— Лишняя масса мешает нам, — думал он. — Молекулы белка недостаточно прочны. Белок-то не заменишь, всю химию жизни не переделаешь. Но нельзя ли оградить себя от приращения массы? Откуда она берется здесь? Вообще-то частицы вещества образуются из фотонов — из электромагнитного поля. Вероятно, и приращение массы идет за счет окружающего поля тяготения (оно же называется вакуумом, оно же фон, оно же межзвездное пространство). А что если изолировать поле, отрезать его от звездолета? Как отрезать? Да теми же лезвиями Нгуенга, которые сбрасывают горы с Земли и Луны. И еще вдобавок рассекать вакуум перед носом астероида. Тогда масса не будет расти, как бы мы не разгонялись. До какой скорости разгонялись бы? Даже до скорости света и даже… даже, пожалуй, еще выше.

Два года — достаточный срок, чтобы обдумать, обсудить, поспорить. Дин не соглашался категорически, потому что мысли Шорина противоречили старинной, классической теории относительности. Дин выписывал формулы, где в знаменателе была бесконечность, получал дробь, равную нулю. Ноль пространства при скорости света — абсурд. Шорин выводил свои формулы. Он даже пытался провести опыты, используя режущий аппарат двигателя. Но аппарат был недостаточно мощен. Какой-то эффект получился, сотые доли процента выигрыша в скорости. Впрочем, Дин объяснял этот выигрыш иначе.

Результат двухлетних размышлений Шорин сформулировал так: «Скорость света — предел скоростей в вакууме; но там, где нет вакуума, можно двигаться быстрее. Задача состоит в том, чтобы изолировать корабль от вакуума, уничтожить вакуум на пути движения. Надо сделать как бы подводную лодку, испаряющую воду перед собой. Тогда скорость ее будет ограничиваться только скоростью испарения».

С нетерпением ждал Шорин возвращения. Впрочем, каждый космонавт ждет возвращения с большим нетерпением, чем старта. Так хочется наконец вылезти из надоевших железных нор, увидеть родную Луну, круглые кратеры-печати, поставленные космосом, худосочные лунные сады, непахучие цветы в палисадничках Селенограда и голубое лицо Земли-прародительницы над зубчатыми горами.

Стремительно мелькают цифры на табло. Сегодня скорость — двадцать тысяч километров в секунду, завтра — девятнадцать тысяч, послезавтра — восемнадцать тысяч… Желтоватая звезда впереди уже превратилась в маленькое ласковое солнышко, на него больно смотреть. Больные забыли о болезнях, все строят планы: месяц у моря, месяц в горах, три месяца в столице. Театры, академии, людные улицы, незнакомые лица, толпа!

И вот наступает день, когда до Земли достают радиоволны. Через несколько дней Родина отвечает. В рубке на серебристом экране появляется лицо Аренаса. Такой он уже старый, истомленный и такой бесконечно милый, первый соотечественник.

Дин рапортует стоя: «Экспедиция возвратилась досрочно, встретив непреодолимое препятствие… Человеческий организм не в состоянии… Человек никогда не сможет…»

Дин даже употребляет безнадежное слово «никогда».

О предложении Шорина он не упоминает: не верит в это предложение. Шорин не возражает пока. Впереди еще много споров. Будет время высказаться.

Милый и усталый Аренас не отвечает на рапорт. Не отвечает по уважительной причине: он еще не услышал Дина. До Земли трое световых суток; только через трое суток радиоволны донесут туда слова космонавтов, А пока Аренас говорит свое, точнее, три дня назад сказал:

— Хорошо, что вы возвращаетесь. У нас тут любопытнейшие новости. Расшифрованы сигналы, идущие от скопления Шарады. Оказывается, нас приглашают в гости. Наконец-то мы знаем точно, куда стоит лететь. Правда, до Шарады сто четырнадцать световых лет, но это уже не преграда. У нас на Земле большие успехи.

Мы научились записывать людей. На Шараду полетит ратозапись. Поместим ее на ваш астероид. Вас, ветеранов, тоже включим в делегацию и запишем, если вы не откажетесь, конечно.

Мечта осуществится и скоро, и без больших усилий. Через полтора месяца астронавты высадятся на Луне, еще несколько месяцев займет подготовка к новому путешествию. Методика ратозаписи на Земле разработана, Шорин войдет в ратоматор… и выйдет неподалеку от Шарады, увидит наконец звездных жителей. Какие они, шарадяне, на наш вкус — красивые или противные? Похожи на людей, на русалок, на муравьев или не похожи ни на что земное?

Шорин счастлив. Счастлив полно, счастлив глубоко, чисто и безмятежно, как альпинист, покоривший труднейшую вершину, как усталый путник, добравшийся до чистой постели, как ученый, завершивший создание стройной теории, как настойчивый влюбленный, добившийся наконец взаимности. Будь Шорин человеком темпераментным, быть может, он прыгал бы на месте, пел бы во все горло, или хохотал, или танцевал бы наедине со стулом, или сам себя поздравлял бы, глядя в зеркало, или катался бы на диване, дрыгая ногами, и кричал бы: «Ай да Шорин, ай да молодец, добился-таки своего!» Но Шорин сдержанный человек. Он ликует молча, чуть-чуть улыбаясь про себя. В груди густое маслянистое тепло до самого горла. Тишина, покой, довольство. Ничего не хочется, ничего не нужно добавить. Мгновение, остановись, ты прекрасно!

Мечта осуществится. Шарада приглашает Шорина в гости, гостю и другу расскажут все тайны Вселенной.

И обратный путь будет нетрудным. Ратомика на Шараде известна, в ратозаписи люди спят без снов. Где-то на Шараде он войдет в ратоматор, захлопывая дверь, глянет на халаты шарадских ратоврачей… и откроет дверь в Солнечной системе. И высадится в новый мир, на Землю будущего.

Для него мгновения, а на Земле-то пройдет более двухсот лет. Шорин как бы откроет еще одну планету — Землю далеких потомков. Увидит грядущее, про которое говорят так часто: «Одним глазком посмотреть бы!»

Но для него и эта мечта осуществится. Ученым в белых тогах (людей будущего почему-то всегда представляют в римских тогах) вручит он сто томов звездной премудрости.

И воображение, забегая вперед на двести лет, рисует ему будущее.

— Вот сто томов звездной премудрости, — говорит Шорин.

Мудрецы в белых тогах внимательно смотрят на экран. Проплывают иероглифы чужого языка. Шорин разъясняет их, читает заранее переведенный текст:

«…Мы, жители Шарады, знаем четырнадцать структурных этажей вверх, семнадцать вниз, начиная от нашего тела.

Тело состоит из тканей, ткани — из клеток, клетки из молекул, молекулы — из атомов, атомы — из элементарных частиц, частицы — из волоконец вакуума, волоконца — из спиралек…

Мудрецы кивают согласно, а потом (так представляется Шорину) брови у них ползут вверх, морщины недоумения появляются на лбу».

— Но мы уже знаем восемнадцать этажей, — говорит один из ученых. — Двести лет назад не знали, а сейчас знаем. Как жаль, что эта книга не прибыла двести лет назад. Столько лишнего, столько мучительного труда, столько жертв!

— А вот насчет чтения мыслей, — замечает другой. — С чтением мыслей у нас не получается. Может быть, это зависит от структуры мозга. Надо бы сравнить их мозг с нашим.

— Как сравнить? Послать запрос?

— Но ведь ответ прибудет через двести лет. Нет уж, своими силами надо доискиваться.

— Жалко, что вы не знали наших земных достижений.

— Как он мог знать? Он же пропустил два века.

Да, он пропустит два века. За два века Земля уйдет вперед, продвинется больше, чем за две тысячи лег предыдущих. Шорин будет похож на древнего грека, улетевшего на звезды и вернувшегося домой в 2000 году. Вот он с упоением рассказывает, что на других планетах есть паровые лошади и железные слоны, что люди летают там по воздуху, что молния движет повозки, есть стальные рабы, способные ковать, ткать и считать. А на Земле все это уже появилось. Сами додумались. Конечно, тот грек прожил интересную жизнь. Античность видел, видел космос, увидел Землю 2000 года. Но какой толк от его путешествий? Чтобы принести пользу людям, надо было лететь быстрее… быстрее света!

Но что поделаешь? Скорость света — предел скоростей.

Предел или барьер?

Со звоном включается комнатный экран. На нем довольное лицо Дина.

— Ты не спишь, Герман? Почему спрятался? Ликуешь наедине. Слушай, я составляю радиограмму Аренасу: «Благодарны за доверие, готовы лететь». Ты подпишешь, конечно?

И добавляет, дружелюбно улыбаясь:

— Вот и решены наши споры. Предел или барьер значения не имеет.

Шорин медленно сжимает кулаки. Маслянистое тепло отступает от горла.

Мир становится трезвым и суровым, как прохладное утро.

Трезво и сурово глядит Шорин на трудную действительность.

— Я не полечу, — говорит он. — Прежде надо перешагнуть световой барьер. Нет смысла задавать вопросы, если ответ приходит через двести лет.

Загрузка...