Где-то на самом дне памяти воспоминание детства, едва ли не первое.
Держась за теплую руку мамы, он входит в незнакомый дом.
На стенах интересные картинки, на ступеньках лестницы картинки, на дверцах низеньких шкафчиков картинки, а наверху, в большой желто-оранжевой комнате, стрекоча, жужжа, квакая и попискивая, скачут механические зверьки.
— Можно я поиграю, ма?
— Это не для детей, — говорит мама. — Для тебя тоже.
Комната радостная, желто-оранжевая, вся пронизанная солнцем. Одна стена совсем прозрачная, даже упасть страшно, и за ней Москва-река. Вздымая радужную пену, скользят настоящие суда, а в хитончиках, поросших белыми лилиями, взявшись за руки, танцуют взрослые девочки.
— Мама, можно там гулять, где кораблики!
И вдруг выясняется, что мама уходит совсем… навсегда. Ким плачет навзрыд, уткнувшись лицом в шелковистый комбинезон.
И мама кривит рот, кусает губы.
— Долгие проводы — лишние слезы, — говорит чужая тетя.
— Он у меня такой впечатлительный, такой чувствительный, — всхлипывает мама, — Он совсем не похож на других детей. Я не успела закалить его характер. Может, отложим на год, как вы посоветуете! (Интересно, что память сохранила все слова, даже непонятые.)
Чужая тетя смотрит сурово:
— Пусть идет в коллектив, пусть будет как все, а потом уж проявляет характер.
Характер у Кима проявился еще в младшей школе…
Мягкий.
Он оказался послушным ребенком, малоподвижным, но отнюдь не болезненным, крупным, щекастым, большим любителем покушать. Товарищей никогда не обижал, но и не жаловался на обиды. В играх был уступчив, бегать и шуметь не любил, предпочитал возиться с маленькими. Анна Инныльгин, директор, забеспокоилась: не трус ли растет? Внимательно присматривалась, испытывала смелость питомца, потом записала в Дневнике воспитателей (выпускникам перед прощанием со школой давали читать эти записи):
«Ким не трус. Ровесники его боятся. Он тяжелее и много сильнее их. Однако превосходством не пользуется, никого не задевает. Должно быть, самому сильному неинтересно проявлять силу; испытывать незачем, сомнений нет. Ким уступчив, и это тоже признак силы. Ему всякая игра легка, он везде себя покажет. Сильные люди добры, Ким тоже добрый. Злыми, хитрыми и плаксивыми, как я замечала, бывают слабенькие, беспомощные, неспособные жить самостоятельно. Недаром так много злых в книгах прошлого тысячелетия. Это все хищники или паразиты. Злостью, хитростью или слезами они заставляли других кормить себя. Сейчас доброты больше, легче жить, ни от кого не завися. Впрочем, я человек нового времени, возможно, мои рассуждения о предках наивны и неуважительны…»
Ко всему миру Ким относился ровно и благодушно, к слабым — с особенным вниманием. Именно эта готовность прийти на помощь и подарила ему друга на всю жизнь — Всеволода Шумского, Севу.
Сева был из «маменькиных сынков». Так называли ребята новичков, живших в семье лет до восьми или позже. И тут в спаявшуюся группу пришел избалованный, хвастливый и слабосильный мальчик, не умеющий ни прыгать в воду с вышки, ни кувыркаться, ни бороться, ни просить по школьным правилам пощады.
И неумение его, и хвастовство, и слабость, и плаксивость вызывали смех. Злее всех дразнили новичка самые слабые из старожилов, радовались, что не они последние. Звереныш, еще не вытравленный из детей воспитанием, жаждал доказать свое превосходство. Но превосходство Кима и так было признано. И он взял Севу под защиту. Защитить от нападок целого класса было труднее, чем довести новичка до слез.
Потом к ним присоединился Антон Хижняк, по прозвищу Анти или же Наперекор, — азартный и упрямый спорщик. Делом чести он считал настоять на своем. И здесь он тоже пошел наперекор товарищам: все дразнят, — значит, он будет дружить.
Тройка оказалась прочной, в ней каждый нашел свое место. Сева был затейником: загорался, восхищался, придумывал, предлагал. Анти решал — обычно наперекор Севе, — составлял план действий, не всегда дозволенных, и командовал. Ким выполнял, попадался… и, как исполнитель, получал наказание — неделю без экскурсий. Впрочем, друзья, даже не попавшись, самоотверженно отказывались от удовольствия — сидели с Кимом вместе.
Конечно, они называли себя трилистником, и треугольником (Ким был основанием, Анти — вершиной, Сева — медианой), и тремя мушкетерами (Ким был Портосом — по комплекции). Сева, самый общительный, пытался время от времени присоединить Д'Артаньяна, причем начиная с шестого класса Д'Артаньянами чаще бывали девочки. Но сам же, разочаровавшись, через некоторое время голосовал за отставку Д'Артаньяна, «за чистоту тройки», как он выражался.
Так и прошли они втроем школу, набирая знания и Принимая постепенно наследство, ведь все они были равноправными наследниками ста миллиардов людей.
Введение в наследство проходило по этапам. Ежегодно после перехода в следующий класс выдавалась какая-то доля на руки. Этот «день большого подарка» школьники считали лучшим в году.
Например, при переходе из третьего класса в четвертый ребятам надевали на руки часы. Это называлось «дарить время». И директор произносил небольшую речь о том, что ты, юный гражданин, получаешь время в свое распоряжение — двадцать четыре часа в сутки; береги его, не трать попусту, следи за минутами, распределяй их разумно, так, чтобы хватило на все: на игру, на чтение, на гулянье, на дело. И как же гордились ребята своим новым тикающим наставником, как любовно смотрели на правую руку, сколько раз на дню сверяли время, какие составляли подробные планы дня, чтобы по минутам следить за выполнением! И многие на всю жизнь сохранили вкус к бережливому расходованию времени.
При переходе в пятый класс школьнику «дарили эфир» — на левую руку надевали радио-браслет. Передатчик-то был у них и раньше, но не браслет, а медальон — бессловесная мигалка («радио-плач»), вызывающая только маму или воспитательницу. По ней всегда можно было запеленговать заблудившегося ребенка. Вот — эта мигалка в день подарка снималась с шеи пятиклассника, а взамен надевался на руку браслет с круглым экранчиком и диском — цифровым или буквенным. Любого человека Земли можно было пригласить теперь к себе на экран. Обладатель браслета получал позывные. Киму достались НВЛ Ким 46–19. НВЛ означало Нижневолжский радио-район; эти буквы менялись при переезде. А Кимом 46–19 Ким стал уже на всю жизнь, как бы получил еще и радио-имя. Иногда это второе имя даже вытесняло первое. И девушки, знакомясь, сразу же называли позывные: МОС Валя 02–02. А космонавты многозначительно говорили: «Без позывных», потому что за пределами Земли всеобщей связи не было.
Браслет вручался торжественно, на сцене, и опять директор школы произносил речь: «Тебе, юный гражданин, дарят эфир, не загромождай его пустыми разговорами. К любому человеку на Земле можешь ты обратиться, но, прежде чем вызвать его, спроси себя, достаточно ли серьезное у тебя дело, не помешаешь ли, не оторвешь ли от работы». Потом ребят учили набирать номер и отпускали забавляться. Целый день новые совладельцы эфира вызывали друг друга, громко хохоча, когда физиономия соседа появлялась на левой руке.
И, нарушая строгий запрет (не без греха!), звонили кому попало в Австралию, в Африку, в Америку, наугад набирая номер, бормотали международное «ю-эн?» (не помешаю ли?). Люди строгие молча переводили свой браслет на «эн» (занят), добродушные и незанятые, глядя на задорно-испуганную вихрастую рожицу, догадывались, спрашивали: «Эфир подарили? Поздравляю, шестиклассник. А как у тебя с отметками? Все хорошие?»
При переходе из младшей школы в старшую (в седьмой класс) вручался самый богатый подарок — «ключи от складов», то есть право получать по потребностям. Делалось это очень просто: после торжественного утренника старшеклассников переселяли в другой корпус, где в каждой комнате был приемник пневмопочты — лакированная черная дверца со стеклянным глазком. Стоило только позвонить на ближайший склад, заказать любую стандартную, не требующую выбора вещь-еду, тетради, книги, белье, выкройки для одежды, посуду… и минут через десять зажигалась лампочка в глазке, что-то стрекотало, скреблось, черная дверца распахивалась сама собой и стальные толкатели выдвигали из глубины на полочку аккуратно запакованную посылку.
Конечно, в этот вечер почта не отдыхала. Во всех комнатах новоселов сидели ребята с нетерпеливыми глазами, споря из-за очереди, вызывали склады, требовали, требовали, требовали вещи по составленным еще за год спискам. Сластены объедались конфетами, кинолюбы заполняли фильмотеки. Тут же вертелись малыши, еще не получившие «ключей от складов», надоедали просьбами об игрушках.
Вовсю трудилась почта и в комнате трех мушкетеров, Сева набирал игры, комплекты песен и опер. Ким — книги и кинопутешествия, Анти отменял заказы друзей, уверял, что они загромождают комнату барахлом. И все трое напоминали друг другу слова Анны Инныльгин: «Будь бережлив, молодой хозяин складов. Подумай, необходима ли вещь тебе каждодневно, не лучше ли взять напрокат». Напоминали, но все равно, не удержавшись, заказывали. Так с неделю почта работала без передышки. На складах загодя готовились к этой «ребячьей неделе», завозили посылки на детские вкусы. Потом «молодые хозяева» смущенно отсылали в бюро проката надоевшие вещи, привыкали держать в комнате только самое необходимое.
Год спустя школьники получали в подарок воду. Им выдавали «подводные легкие» — акваланги, а также водяные башмаки с подошвой из аквафобита, усиливающего поверхностное натяжение, в просторечье называемые иисусками, потому что в них можно было ходить «по морю, аки посуху». Иисус, герой христианских сказок, будто бы умел это делать. Ох, какое это было удовольствие, когда, пристегнув аквафобитовые подошвы, ребята впервые встали на стеклянную гладь заливчика и пошли, пошли, пошли по воде, чуть продавливая поверхность, разглядывая камешки на уходящем в глубину дне, отпрыгивая, когда рыба подплывала под ноги! Как приятно было разгуливать между лодками, перебрасываться шутками с катающимися, цепляться за корму, скользить на буксире! И так заманчиво выглядел дальний синевато-сизый заволжский берег. Эх, дойти бы туда, посмотреть заречную страну! Но ребята знали: удаляться небезопасно. Иисуски хороши на гладкой воде. Даже при легкой ряби ходить в них утомительно, все равно что пересекать вспаханное поле из борозды в борозду. А при заметной волне уже требуется мастерство, умение балансировать на зыбких холмах, почти акробатика.
Даль манила и пугала. Пробуя силы, новички топтались на границе заливчика. Анти первым пошел наперекор волнам и через минуту, свалившись с гребня, искупался с головой. И тут же примчались три педагога на выручку. С высокого берега они следили за «покорением воды», терзаемые извечным противоречием взрослого: в комнате ребенку безопаснее, но как научить его жить, как научить бороться с опасностью, не выпуская из комнаты?
Небо дарили молодым людям перед последним, десятым классом.
В актовый зал торжественно вносили пестрой грудой вингеры — авиаранцы с комбинезоном и крыльями. Девушки выбирали броские крылья: желтые, алые, клетчатые, пятнистые, узорчатые. У мальчиков хорошим тоном считалось взять скромный цвет: коричневый, темно-синий, темно-зеленый (черный вингер выбрал себе Ким). Тут же сдавался небольшой экзамен по правилам воздушного движения: на какой высоте лететь на север, на какой — на восток, как переходить с высоты на высоту на перекрестках? Впрочем, правила эти выполнялись Только над людными городами. Над Волгой было просторно — летай, где хочется.
Ответив на вопросы, новый владелец неба надевал непроницаемый комбинезон и прозрачный шлем с пробковой подкладкой, выходил из зала на балкон, распахнув крылья, нащупывал кнопку на груди. Шипение, свист, теплая струя ударяет в пол… и ты над крышей, ты в воздухе, ты летишь!
Конечно, Ким взлетал не в первый раз: три месяца люди осваивали вингер. Но до этого дня он кружил над учебной площадкой, привязанный к инструктору, словно планер на буксире. Учеников народно придерживали возле школы, чтобы подарок не потерял своей новизны.
А теперь он хозяин неба, всех воздушных путей. Может летать высоко и совсем низко, кружить у домов, на лету стучать в окна товарищам, скользить над лесом, поджимая ноги над островерхими елками, а потом взвиться свечой вверх, превратить дороги в шнурочки, дома в спичечные коробки, поравняться с облаками, обойти стороной эти надутые подушки или нырнуть в них, разгрести туман крыльями, проникнуть в заоблачный сине-белый вечно солнечный мир, носиться там в одиночестве, чувствовать себя владыкой простора.
У вингера-то скорость была невелика-150-200 километров в час. Он позволял слетать к морю выкупаться после обеда или посетить ближайшие города. Но в городах уже были аэродромы. Там можно было взять глайсер-такси, треугольный или ромбовидный, подобно бумерангу рассекающий воздух, или сесть в международный стратолайнер, похожий на акулу, но с окошечками на боках, или даже заказать место в межконтинентальной ракете-баллисте, полчаса поболтаться в невесомости и бухнуться на другой материк. Рассчитав до минуты свой выходной, ребята успевали слетать в Америку или в Австралию. Поверхностные это были набеги, но друзья считали себя путешественниками. Хоть три часа, а все же походили по австралийской земле.
Все школьники Земли любили эти волнующие прыжки баллист на границу космоса. Люди солидные предпочитали покой сонно гудящего монохорда, в котором так хорошо спалось, пока магнитные силы влекли пассажиров по надежному вакууму подземной трубы.
Крылья недаром выдавались школьникам за год до окончания. Через год они получали последний и самый важный подарок — голос гражданина: право обсуждать судьбу человечества и право выбирать свою собственную судьбу. Но чтобы выбрать, надо было познакомиться с чужими судьбами, узнать, как и где люди работают.
В десятом классе экскурсий было больше, чем уроков.
Раз в неделю обязательно, а то и чаще стайка десятиклассников, строго сохраняя треугольный журавлиный строй, летела на север или на юг, на запад или на восток, за Волгу, в гости к людям, делающим еду, машины, дороги, дома…
Показали выпускникам молочный завод на Эмбе.
Холеные, отучившиеся ходить коровы тупо жевали раскрошенный корм, не обращая внимания на автодоярок. Показали фабрику синтетической пищи. В огромных прозрачных кубах на хромосомных затравках росли сахар, пшеничный белок, сало — продукты попроще, пооднороднее.
Потом показали громадный цех-автомат Элистинского завода киберслуг — километровое здание, наполненное гулом, запахам теплой смазки, мельканием стальных локтей. Там был единственный рабочий-полководец послушной машинной армии, он стоял в штурманской будке, поглядывал на огоньки пульта.
Неделю выпускники провели на наземной магистрали Москва — Саратов — Кабул — Дели. Сидели в кабине рядом с машинистом, смотрели, как полированная лента ныряет под поезд. Видели, как строится ветка от ленты — землеплавители выедают холмы, утюжат и обжигают полотно. Посетили шахту-печь на Мангышлаке, где расплавленная сталь вытекала из-под земли. Видели, как на жилищном строительстве, вздуваясь, растут стены и полы из белково-углеводной биомассы.
Нелегко было выбрать. Все казалось захватывающе интересным. Сева, загораясь, хотел немедленно записаться в скотоводы, пищехимики, конструкторы, шахтеры, машинисты и так далее. «Общительная работа», — говорил он в похвалу. Но Анти развенчивал его восторги:
— Налаженное дело. Слишком легкое. Не для мужчины.
Однажды, услышав эти разговоры, Анна Инныльгин вмешалась:
— Отчасти ты прав, Антон, до сих пор мы показывали вам налаженные дела. Но человечество растет и расселяется, всегда есть фронт наступления. На фронте опасно, там требуется мужество мужчины. У нас еще будут экскурсии на самый передний край.
— В космос? — загорелся Анти.
— Разве только в космосе опасно? Разве мало не налаженного на нашей Земле? В Крым мы полетим сначала.
— Крым-берег больных и усталых. Двадцать два санатория на квадратный километр. Где же там не налаженное?
Анти взял эти слова из учебника географии. Привел цифры, не представляя, что они означают. Но вскоре, в Крыму, школьники увидели воочию, как на узкой полосе, на торце Русской платформы, чуть приподнявшейся над Черным морем, прикрытые ребром гор от северных ветров теснятся вплотную друг к другу санатории, санатории, санатории, заполняя пригорки и лощинки. А рядом с сушей, до отказа набитой людьми и домами, лежит лаково-черная пустыня моря. Анна нарочно привела своих питомцев в Крым к ночи, чтобы они почувствовали контраст сдавленного берега и соленого простора, ощутили всю ширь невозделанного, захваченного водой пространства.
Утром им показали наступление на владения моря.
С востока, от цементно-бетонного Новороссийска, вереницей шли пустотелые плоты. Волны суетились, толкали бетон, взбивали пену, шумели, но плоты давили их своей тяжестью, выглаживали море, оставляли за собой полированные полосы до самого горизонта. У берега тихоходные буксиры медлительно разворачивали плоты и намертво зачаливали их на опорные сваи. Все мелководье было утыкано этими сваями, превращено в игольчатую щетку. В тот день плоты приставали возле курчавой Медведь — горы, вечно пьющей синюю воду, а восточнее, на плотах, прибывших вчера, уже укладывались рулоны с почвой; еще дальше пыхтели опреснители, радуга играла в дождевальных струях, краны, покачивая, несли готовые домики, а в бывшей бухте Кучук-Ламбат уже висели на решетчатых рамах тяжеловесные гроздья винограда.
Так в годы детства Кима люди исправляли географию, наращивали берега, наступали на море.
— Не для мужчин! — сказал Анти важно. — Налаженный конвейер.
К сожалению, Анна Инныльгин не могла заказать небольшой показательный шторм.
Неделю спустя наследникам демонстрировали другой передний край — подводный. Их спустили на дно Средиземного моря в батиполис (глубинный город). Притихшие, как бы придавленные двухкилометровой толщей воды, невольно вбирая голову в плечи, обходили ребята сумрачные приземистые комнаты с низкими сводами и толщенными столбами, как в средневековом монастыре; через лупоглазые иллюминаторы разглядывали подводный рудник. Перед ними в бурых клубах потревоженного ила шевелились мутно освещенные силуэты каких-то ковшей, транспортеров, ферм, кранов, дозаторов, контейнеров. И среди громоздких рабочих машин сновали подвижные, похожие на кальмаров или крабов киберналадчики.
Из соседнего помещения доносился голос диспетчера:
— Манолис, наладчик-144 барахлит. Отзывай, осмотрим его память!
— Панас, задай программу на ремонт станка «альфа-бета»!
Инженер-экскурсовод сказал школьникам:
— Геология в наше время — подводная наука. Суша исчерпана, богатые руды выбраны километра на три. Так что ждем вас на дне, товарищи.
— А опасно жить на дне? — спросила Анна Инныльгин, покосившись на Анти.
— Мы слабонервных к себе не зовем, — сказал инженер твердо. — У нас темнота, тишина, изоляция, всякое в голову лезет. Аварии? Случаются. Есть такая вредная штука-усталость материала. Стоит купол год, два, три, а потом при той же нагрузке — трещинка. А давление двести атмосфер, и каждая капелька — пуля. Вот в Атлантиде этой весной…
— Да, это дело требует мужества, — сказала Анна на обратном пути. — Ты как полагаешь, Анти?
Но упрямый отрицатель был непреклонен.
— Жизнь опасная, а работа сидячая. Киберналадчиком я пошел бы сюда. Машинам тут интересно.
— Необщительная жизнь, — поддакнул Сева.
Ким сказал: «Кому-то надо и на дно…» Неприятное он всегда взваливал на себя, хотя предпочел бы не такое однообразно неприятное.
После юга — север. Из Греции Анна повела своих питомцев к Карскому морю. Сначала все шло как на пикнике: летели по берегам озер и рек, ставили палатки у воды, разжигали костры, купались на рассвете. На Урале непогода заставила свернуть крылья. Скользящий лентопоезд за три часа домчал их от Перми до Воркуты. В конце был нырок под землю, короткая задержка в тепловом шлюзе… и выход в заполярный город.
Город как город: многоэтажные дома, цветники, душноватая жара на улицах. Единственная особенность — вместо неба над головой купол из сизой пленки. На самом-то деле она голубая, но кажется сизой, потому что снаружи идет снег, ложится на подогретую ткань, подтаивает, мутноватыми потоками стекает по желобам.
Город-комната с потолком-пленкой!
— Вы им покажите, как эти города сооружаются, — сказала Анна здешнему гиду. — Мои птенцы ищут мужественную работу.
— А на лыжах ваши птенцы стояли когда-нибудь? — спросил тот. — На вингерах-то не полетишь, обмерзнут.
Анна напомнила, что на Волге тоже бывает зима.
Лыжная вылазка началась обыкновенно: искрящийся снег, укатанная лыжня, гонки «кто-кого», снежки, визг девушек, барахтающихся в сугробах. Только километров через пятнадцать ребята поутихли, катанье превратилось в работу. Потом еще часа четыре, стоя в облаках сырого (тара, они помогали отогревать, раскатывать и склеивать пленку для будущей крыши.
И еще предстояло возвращение. Ранний полярный сумрак, синие и сиреневые сугробы, иссеченное колючим снегом лицо. Окрики проводника: «Давай, давай шевели ногами, не маленькие». И упреки Анны: «Это чересчур, товарищ, они же дети!» И когда, волоча лыжи, школьники доплелись до освещенной изнутри стенки Воркуты, оказалось, что три девушки потерялись, где-то свернули, хотели срезать путь. Проводник, ругаясь, повернул во тьму. С ним, конечно, Анти, Ким и с некоторой неохотой Сева. Опасности-то не было: браслеты держали связь, вывели спасителей прямо к пропавшим. Но девчонки устали, продрогли, были испуганны и растерянны. Анти, высмеивая, яростно оттирал им щеки. Ким тащил самую слабенькую, а Сева нес три рюкзака и отморозил ухо.
— Как огнем обожгло, — рассказывал он на другой день, не без гордости демонстрируя малиновое ухо, толстое и торчащее совком.
И тут Анти сказал неожиданно:
— А это для мужчины, ребята. Даже лучше, чем космос. Там ты упрятан в скафандр, кондиция, кислород. А тут хочешь не хочешь — нос-то на морозе. Не спасуем?
— Не спасуем. Мы морозостойкая тройка! — подхватил Сева, уже забывая про ухо.
Ким смолчал. Друзья считали, что он принял решение Анти.
Зимой на крыльях летать неприятно: мгла, низкая облачность, в случае аварии посадка в снег. И ориентироваться трудно: все белое. Поэтому на зиму школа оставляла ближние, нелетные экскурсии: в гастрономический цех, в ясли, в профилакторий.
Профилакторий был небольшой, местный, обслуживал рыбоводов. Старший врач, лысый, кругленький, похожий на мячик, с гордостью показывал главный зал с мраморной, расчерченной на квадраты ячеистой стеной, где перемигивались красные, зеленые и желтые огоньки.
— Прежняя медицина, — говорил он, — занималась лечением. Врачи прибегали спасать гибнущего, болеющего, горящего в жару, словно пожарники тушили пожар. Но если пожар занялся, что-нибудь сгорит уж наверняка. Пожарник, лезущий в пламя, герой, конечно, но куда полезнее тот, кто не допустит ни одного пожара.
И нынешняя медицина вся насквозь предупредительная, заблаговременная.
Вот это табло — он показал на ячеистую стену — автоматика заблаговременности. Мы изучили всех жителей в нашем районе, знаем, кто и чем может заболеть. Допустим, бюро погоды извещает: «С запада идет сырость и туман». На табло сейчас же автоматически зажигаются фамилии всех людей со слабыми легкими. Наблюдающий врач напоминает: «Сегодня поберегитесь». Вот они напоминают — широким жестом он показал на девушек в белых халатах, сидевших под мраморной стеной.
Ближайшая к Киму говорила заискивающе, глядя на свою левую руку — на экранчик браслета:
— Мы очень просим вас, будьте благоразумны сегодня.
И надтреснутый стариковский голос отвечал;
— Милая, отстань, я же не ребенок. Своих дел у тебя нет?
— Нудища! — сказал Сева. Анти пожал плечами!
«Не для мужчины». И Киму все это показалось несерьезным, игрой какой-то в доктора.
И тут, как бы для контраста, за стенкой зала раздался крик — нечеловеческий, дикий, со всхлипом и подвыванием. Экскурсанты переглянулись, бледнея, учитель укоризненно поглядел на врача, тот засуетился виновато?
— Ничего не могли сделать, — сказал он. — Старик, сосуды изношенные. А жена поверить не может.
Тон у него был извиняющийся. Видимо, он боялся, что несчастье отпугнет школьников, никто не захочет пойти в его налаженное заведение.
Ким стоял ближе всех к двери; он увидел, как санитарки катили по коридору носилки, что-то плоское лежало под простыней, восковые неживые ступни торчали из-под нее. Растерянная женщина в белом халате вела под руку другую — седую, растрепанную. И та, вырываясь, кричала нечленораздельно: «Ы-ы, ы-ых, ы-ы!»
Больше Ким не запомнил ничего. Его затошнило, затошнило. Зал, и коридор, и дверь стали серо-зелеными, словно эмалевой краской их замазали… И очнулся Ким на полу, окруженный встревоженными и любопытствующими девушками. Самая храбрая тыкала ему в зубы стакан, обливая лицо водой.
— Ничего, Ким, не смущайся, — сказал учитель уже на обратном пути. — Я сам чуть в обморок не упал. Не всем быть врачами. Для этого особые нервы нужны.
Но Ким, к его удивлению, ответил твердо:
— Я хочу стать врачом. Страшно трудное дело. Нам ничего не показывали труднее.
И на том он остановился.
Сева присоединился к Киму охотно.
— Общительная работа, — сказал он. — С людьми имеешь дело. А в тундре пусто как-то. Я, главное, молчать не люблю.
Анти назвал его предателем. Напрасно твердил Сева, что профилактики нужны и в полярных странах, что, кончив институт, все они втроем поедут на полюс. Анти не мог согласиться: натура не позволяла. И тройка распалась. Полгода спустя, получив аттестат и право решать судьбу, Анти уехал в Мурманск на курсы ледовых капитанов, а двое других — в Московский институт профилактики.
Кадры из памяти Кима.
Голос диктора: «Сегодня дискуссия о будущем веке».
Три друга спешат к телевизору. Сами отчаянные спорщики, они до смерти любят споры ученых. О будущем тем более.
На экране клеточки матово-цветные — у каждого материка свой цвет: Европа — зеленая, Азия — желтая, Австралия — оранжевая.
Так выглядит селектор Совета Науки. А когда оратор просит слово, вместо цветного квадратика появляется лицо.
Чаще других — удлиненное, с мускулистой шеей, выглядывающей из ворота лыжного свитера. Это канадец Мак-Кей, враг зимы, великий отеплитель, автор проекта уничтожения полярных зон; мясистое, с крупными чертами лицо Одиссея Ковальджи, грека родом. Бывший водолаз, грузный, несколько ожиревший, как тяжелоатлет, распростившийся со спортом, он считает, что будущее человечества — в глубинах; бледное, прозрачное до синевы, с большими, как бы удивленными глазами лицо Ааста Ллуна, рожденного в космосе, — автора проекта покорения космоса; и маленькое, широкоскулое, с тяжелыми монгольскими веками. Ота, японец, сторонник застройки океанов.
Ота родился в Японии, но в третьем веке всемирной дружбы и был гражданином планеты Земля, равноправным наследником человечества. И, кончив школу, он мог выбрать работу в любой точке планеты — на полюсе, на экваторе, на воде и под водой.
Ота жил в домике с раздвижными стенами сёдзи. Прилетая с работы, оставлял обувь у порога, чтобы не пачкать подошвами циновок. Ведь на циновках этих и спали, вытащив тюфяк из стенного шкафа, и сидели, опираясь на собственные пятки. Ота завтракал в восемь утра, как и все школьники на свете, но ел не ложкой и не из тарелки — острыми палочками хаси проворно кидал в рот рис, посыпанный сушеной рыбой.
Всех школьников обучали по единой программе и воспитывали едиными методами. Но возможно, характер вместе с педагогами лепит и природа. Ким и его товарищи росли на великой равнине, в просторных степях у широченной Волги. Иди и лети в любую сторону: все дороги открыты! Ота вырос на узком берегу, на заселенной ленте между Великим океаном и величественными горами. Позади-голые скалы, впереди-голые волны.
Лететь в горы высоко, в океан — небезопасно. Нет, не все дороги были открыты для Ота, не все зависело от него одного.
Он вырос в доме с раздвижными стенами. Таковы были вкус, традиция, обычай, продиктованные предками и необходимостью. Слишком мало земли было у предков, чтобы строить отдельно зимнюю комнату, отдельно летнюю террасу. Одно было помещение; в жару отодвигали стенку, превращали городской дом в дачу.
Ота любил цветы. Изучил национальное искусство составлять букеты из трех цветков — строгие, скупо-выразительные. Ведь лугов-то не было в Японии, негде было набирать охапки колокольчиков и ромашек!
Ота любил зелень: деревья, кусты, траву. У его родителей был садик — вишневое дерево, розовый куст, пруд с золотыми рыбками, на нем островок с беседкой. Сад шесть метров на шесть, пруд — четыре квадратных метра, в беседке умещался один человек. Но и такой сад, в тридцать шесть квадратных метров, считался роскошью. Земля требовалась для полей, для дорог, для жилья.
И если, промокнув под ливнем на прогулке, Ота возвращался домой мокрый, как лягушонок, мать вешала его одежду сушить на шесте. На шесте, а не на веревке. Таков был обычай, некогда продиктованный теснотой.
Не везде хватало места протянуть веревку.
Ота стал гражданином планеты и знал, что все дороги открыты. Но в Японии он не ощущал простора. Тут океан, тут горы, рядом соседи, со всеми надо считаться, вежливо тесниться.
Он был очень вежлив, иногда утомительно вежлив — так его учили, так воспитывали. Быть может, и церемонная вежливость у предков возникла от тесноты, от горькой необходимости уживаться с неприятными соседями, от которых никуда не уйдешь, не спрячешься. Ота был настойчив, но не упрям; ум его был не столь дерзок, сколь гибок. Он не мечтал о неслыханном, предпочитал искать надежные пути к давно поставленной цели. Умел лавировать, отстаивать уступая, выигрывать уговаривая, терпением побеждать слишком сильного противника.
Океан был этим «слишком сильным» противником Ота.
То, что Ким увидел на экскурсии в десятом классе, для Ота было привычной картиной с младенчества: плотно набитый людьми, перенасыщенный шумом и светом узенький берег перед лицом пустого соленого простора. Океан был как разгульный богач-землевладелец, который роскошествует в тенистых рощах своих запущенных имений рядом с нищими наделами тружеников суши. Некоторые товарищи Ота даже любили океан, считали его кормильцем, и спортивным полем, я широкой дорогой в жизнь. Но у самого Ота были личные счеты с океаном. Мальчик учился в шестом классе, уже «получил эфир» в подарок, когда все браслеты Японии объявили: «Подводное землетрясение в районе Бонин… Приближается цунами… Все на крылья, все на крылья! У кого нет крыльев, бегите в горы!» Предупреждение пришло заблаговременно. Волна цунами надвигалась быстро, но радиоволны ее обгоняли. Спастись удалось всем. И, сидя в глайсере, с воздуха Ота увидел, как пенный, словно голодной слюной покрытый язык цунами вполз в заливчик, медлительно (это сверху казалось, что медлительно) поднялся по косогору, жадно облизал долину и ушел в океан обратно, унося с собой мосты, суда, причалы, сети и строения, что стояли пониже, а также дом Ота с раздвижными сёдзи, вишневое дерево, розовый куст и беседку с мосточком. Богач ограбил бедняков — для предыстории это было нормой поведения.
Равноправного наследника человечества, конечно, не оставили в беде. Ота получил пищу и комнату в уцелевшем жилье — в тесноте, да не в обиде. Но обида осталась, обида на постоянную тесноту. Сколько раз еще слышал в жизни Ота: «Нет места, места, места не хватает». Нет места для ботанического парка, нет места для стадиона, автогонки проводятся в Корее, электростанция ставится на плаву. Для каждого крупного сооружения начинают сносить горы. А рядом океан — пустой, ровный и безгранично просторный.
И Ота возненавидел океан: его ленивое безделье, беспечный сон до полудня, и пьяный разгул штормов, и бахвальство нарядами в ясный день — синий шелк до горизонта, мишурный бисер солнечных блесток, коварную улыбчивость. Киму и ему подобным надо было демонстрировать передний край, напоминать, что где-то идет борьба. Ота родился и вырос на переднем крае, для него колебаний не было, враг ясен с детства.
Океан — враг номер один.
Юношей Ота выбрал специальность гидротехника; дамбы, плотины, шлюзы-укрепления против океана.
И, будучи студентом первого курса, принял участие, скромное правда, в том историческом наступлении на водную стихию, которое японские инженеры назвали поэтически: «Обручение Японии с материком».
Некогда, в геологической древности, природа отделила Японские острова от материка тремя морями: Японским, Восточно-Китайским и Желтым. Последние два и хотели стереть с карты авторы проекта «Обручение». Им нужно было выкачать из двух морей воду, а прежде чем выкачивать, перегородить довольно широкие проливы, соединяющие эти моря с океаном, — Корейский и Формозский, да еще десятка два небольших проливов между островами Рюкю. Дамбы в сотни километров длиной пришлось бы отсыпать веками, если бы их возводили по старинке. Но инженеры третьего века умели привлечь к строительству природу, перепоручить земляные работы вулканам искусственным: вскрыть земную кору, выпустить магму наружу, отлить дамбы из лавы.
Искусственные вулканы люди строили и в прошлом: пробивали в недра шахты глубиной до ста километров, чтобы использовать подземный жар для энергетики. Жерла вулканов служили и клапанами, регулирующими подземное давление; это нужно было для предотвращения землетрясений. Но все это были уникальные, единичные сооружения, а здесь намечались девяносто четыре вулкана, целая вулканическая цепь. Бурили их одновременно, а включали по очереди. Постепенно туфо-базальтовая стена окружила обреченные моря, осталась только одна дверь, один-единственный пролив — Осуми, между крупным японским островом Кюсю и островом Танегасима, самым северным в архипелаге Рюкю.
Необычайные приливы поднимались в этих последних воротах. Казалось, что, желая спасти отрезанного вассала, океан слал ему резервы валами пятиметровой высоты. Впрочем, военной логике вопреки двенадцать часов спустя, в отлив, такая же водяная стена шла через проран с востока на запад.
И вот настала пора запереть эту последнюю дверь… Назначен был день, 13 апреля — месяц цветущей вишни, по японскому календарю. День этот и поныне празднуется в Японии, Корее, Китае и в новой стране Хуаншу на бывшем дне Желтого моря.
В Японии в тот день ни один человек не отходил от экранов. На светящихся овалах, кругах и прямоугольниках во всех квартирах бурлили валы, разбиваясь у скалистого мыса Сате; на уличных телерамах и на дамских изящных телебраслетах виднелись полосатые геологические разрезы; все уши впитывали голос диктора, вещавший:
— Не пропустите исторический миг, люди! Пробита каменная кожа Земного шара. Вот игла вонзилась в горячую кровь планеты. Вулкан запущен, лава пошла вверх. Вы еще ничего не видите, не ощущаете, но самописцы сейсмографов дрожат, отмечая подземные удары.
Лава все ближе. Глубина 30… глубина 29 километров… Нет, уже 28! Тяжесть пластов выдавливает ее. Пожалуй, лучше сказать выстреливает. Живой огонь мчится по шахтному стволу со скоростью глайсера. Бурлит, клокочет, закипает! Впереди раскаленные газы. Сейчас они вырвутся! Не упустите мгновение! Через три секунды! Ну!.. Вот они!
И вспыхнул оранжевый свет. На ручных браслетах появился язычок огня, тоненький, как волосок. А большие телерамы даже на улицах, даже при дневном свете оранжевым сиянием осветили лица. Силуэты гор на экранах изменили свой цвет, тени их стали темно-рыжими. И почти сразу же появились светящиеся жилки: лава пошла по склонам.
Лава пошла, вулкан запущен. Для зрителей главное событие произошло, и многие из них оторвались от экранов. Но для строителей работа только начиналась.
Отряды огнебетонщиков — укладчиков лавы, ожидавшие в пещерах-убежищах, поспешили на старт, на ходу отстегивая крылья. В пустынном небе над проливом появились многочисленные «галочки». Отряды шли журавлиным строем: впереди инженер-инструктор, за ним косяком огнебетонщики с продолговатыми фотонными копьями и треугольными фотон-лопатами или летающие химики с пузатыми распылителями добавок. И в одном из отрядов спешил на поле боя, стиснув зубы, чтобы унять волнение, старательный студент Ота, номер девятнадцатый в своей команде. Больше всего он опасался, как бы сражение не окончилось без него.
Отряды летели, сближаясь, все к одному месту, вперив взоры в удлиняющиеся огненные жилки. По проложенным желобам лава мчалась вниз со скоростью спринтера на беговой дорожке… Все ниже, все ниже, все ближе к синему обрезу. Отряд Ота подлетел как раз в момент первой встречи огня и воды. Лава, густая, как варенье, клюквенными лепешками срывалась с крутой скалы в волны. Обожженный океан шипел и плевался густыми облаками пара.
— Четные номера направо, нечетные — налево! Инструмент на изготовку! Бей!
Огнебетонщику не полагается терять секунды. Кровь земли застывает, свертывается, как всякая кровь. Лава покрывается вишневой меркнущей коркой, каменеет, торосится, цепляется за встречные уступы. С трудом проложенный желоб легко закупоривается. В жиле тромб, подача крови прекратилась…
— Нечетные, налетай!
Налетают. Кромсают копьями корку, секут кровавыми линиями, сеют плавкий порошок, обдают тепловыми лучами. И лава струится живей, грохочут, сталкиваясь, глыбы туфа, валятся в море, в густой пар.
Где-то под клубами, под пузырями, в соленом кипятке трудились глубиннобетонщики, укладывали и спекали лепешки чернеющего базальта. Для них работа была наглядной: они-то видели, как растет подводная баррикада. А летающие огнебетонщики все валили и валили лаву в пар; этим казалось, что нет дна у прорвы, весь вулкан способно проглотить море.
Только через час сквозь пар проглянули тени. Дамба дошла до поверхности.
Ура! Урра!
Каждый отряд был настроен на одну радиоволну. Мембраны трещали от дружного крика тридцати студентов. Но как раз в это время начался прилив. Океан пошел в контрнаступление. Сердитые валы — даже сквозь пар белела пена, ухая, бились в дамбу, сталкивали угловатые глыбы. Дамба росла, но и вода поднималась, перехлестывала через гребень. Океан слал подмогу оцепленному, взятому в окружение морю. И Ота, подгоняя лаву, чувствовал себя бойцом в крепости, как бы лил смолу на макушки осаждающих и вопил, забыв правила сдержанности:
— Врешь, не пройдешь! Сгинь!
Он побеждал океан, отбрасывал океан, гнал океан, торжествуя.
Ты теснил меня — отступай теперь, отдавай гектары! Пожалел места для школьного стадиона-сегодня потеряешь целое море. Ты украл дом моих предков. Вот тебе за дом! За сад! За мостик с беседкой! Вот тебе, вот тебе!
Красный язык лавы, обметанный черным у кромки воды, тянулся все дальше и дальше. Наклон уменьшался, лава текла ленивее, застывала чаще, труднее было направлять ее. Но у Ота появилось мастерство, какое-то шестое чувство боя. Мгновенно ощущал он, даже предвидел заминку, кидался в узкое место, полосовал лаву с лета, заканчивая, уже видел, куда надо перепорхнуть.
Нет, небезопасная была эта битва. Снизу палящее дыхание лавы, молнии фотонных копий, рои вулканических бомб, острые зубья скал. Неточное движение, удар, столкновение — и капсюль разгерметизирован, жар врывается внутрь. Двое из отряда столкнулись, вывернули крылья. Их унесли с ожогами. Унесли летучие санитарки… а битва продолжалась, и Ота кричал победоносно: «Врешь, не пройдешь!» Он даже не заметил, как чиркнул о скалу на вираже, и, когда инженер крикнул: «Девятнадцатый, крыло потерял!», не сразу сообразил, что это он и есть девятнадцатый. Еще пикировал с копьем на пластичные торосы, примеривался, как их подрезать, как столкнуть. Уже кренясь, уже теряя управление, целился непослушным копьем…
Плоды победы он увидел неделю спустя, когда, залечив ожоги, вышел из больницы. На синей глади залива Кагосима возникла широченная воронка, покатые, как бы отполированные края ее отражали заходящее солнце. Таких воронок, высасывающих воду упраздняемого моря, были тысячи, но Ота видел одну: ему представлялось, что вся вода уходит здесь. Да и результат налицо: суша наступает, заметно продвигается. В лужах бьются, разевая рты, рыбы, перебирая десятью ногами, боком удирают крабы, бессильно распластали лучи морские звезды-белые, оранжевые и пунцовые. И водоросли, такие нарядные вчера, сникли, лежат спутанными космами. Кое-где меж камней журчат соленые ручейки: остатки побежденной армии еще спешат куда-то, надеются выбраться из окружения. И повсюду на освобожденной территории хлопочут люди, устанавливая свои сухопутные порядки. Могучий укладчик плавно опускает плиту шоссе. Тракторы с хрустом давят раковины, взрывают ил, поднимают донную целину. И инженеры с рулетками и нивелирами расставляют вешки в непросохшем еще иле. Тут пройдет магистраль, тут будет парк, а тут-стадион…
Хватит места!
Тот вечер и всю ночь до утра ликующий Ота просидел над атласом, на бумаге побеждая океан. На цветистых картах он чертил план вытеснения соленой воды с планеты. Принцип ясен: берега и островные дуги будут плацдармом, проливы перекрываются искусственными вулканами, насосы выпивают взятое в окружение море. Естественно, первым на очереди будет Японское. Оно уже почти замкнуто: Корейский пролив заперт сегодня, остается перерезать четыре голубые вены: пролив Невельского, совсем мелкий, пролив Лаперуза, Сангарский да еще узкий вход во внутреннее море Японии. И вот Япония прочно на материке, магистраль Европа — Владивосток продолжена до Токио. Продвигаться на север не хочется: льды, туманы… Займемся лучше тропиками. Отменим Южно-Китайское море. Дамбы с Тайваня — на Филиппины, оттуда — на продолговатый остров Палаван; Калимантан-Суматра-Малакка… и Южно-Китайское море перечеркнули. Моря Индонезии самой природой предназначены для осушения: цепи островов, узкие проливы. Долой моря Яванское, Сулу, Целебес, Банда и Арафура! Ириан, а за ним и Австралия прирастают к единому материку, к Старому Свету. Продолжаем наступление. Направление его подсказывают пунктиры островов: Бонин — Каролинские — Соломоновы — Новая Зеландия — у океана отторгнуты еще три моря. Теперь, накопив силы и опыт, наносим удар в самое сердце океана. Направление главного удара: Фиджи — Самоа — Таити. Фронт прорван южнее экватора. Развиваем успех на север и на юг. Опорных пунктов здесь почти нет: горные цепи придется проектировать заново, вести их по трассам подводных хребтов. В час ночи Ота присоединяет к материку Гавайи, в два — Новый Свет сливается со Старым.
Это было упоительное занятие, и, в чем его смысл, Ота сам не мог объяснить себе позже. Не проект он сочинял, скорее, составлял план-задание на всю жизнь. Вот студентом он справился с Желтым морем, получив диплом, поселится на дне Японского, женится где-нибудь на дне Арафура, детей поженит на Таити… К концу жизни, седым стариком, проедет посуху из Японии в Америку, подводя итог труду и победам. Так он воображал себе будущее. И только под утро, когда трезвый рассвет встал над серым океаном, Ота решил сделать прикидку, мечту подкрепить цифрами. Итак, что нам даст осушение Японского моря? Площадь его — 1369 тысяч квадратных километров, оно в четыре раза больше Японии. Семьдесят пять километров дамб — совсем скромно. Выкачать надо 1713 тысяч кубических километров воды, перелить ее…
И красный карандаш, черкавший карту так решительно, скатился со стола на циновку. Серый рассвет глядел в окно трезво и рассудительно. Видения ночи рассеялись. Мечты, видения, пустые бредни! Ота понял, что план неосуществим. Можно оградить дамбами все моря, можно высосать всю воду… Беда в том, что вылить ее некуда. В старый океан? Но уровень его поднимется, он вновь зальет берега. В Желтом и Восточно-Китайском, к счастью, было немного воды, океан поднялся сантиметров на восемьдесят, с этим можно примириться. Японское море подняло бы уровень на пять метров, — это уже потоп. О дальнейшем разговаривать незачем. Смешно, осушая дно, заливать берега.
Над страной Восходящего Солнца взошло солнце.
Океан искрился, беспечно радовался своему могуществу, смеялся над наивными мечтами студента.
Ота думал: «Недаром так мало осушенных морей на планете: Северное — между Англией и Данией, Эгейское, Адриатическое, еще великие озера Африки и Америки. Умные люди давно уже поняли, что нельзя перелить из полного в переполненное».
Ота думал еще: «В природе все находится в равновесии. Если не хочешь нарушить его, брать можно полпроцента, изменять на полпроцента».
Родись Ота в предыдущем тысячелетии, он сказал бы смиренно: «Так устроено богом, не человеку менять его начертания».
Но он был гражданином единого человечества, наследником ста миллиардов людей, совладельцем планеты Земля и всей Солнечной системы. Ота сказал океану:
— Я понял: с наскока тебя не победишь. Но я умею побеждать уступая. Ты могуч, а я терпелив. Еще посмотрим, чья возьмет. Найду маневр.
Маневр, в сущности, был уже найден. Теснить океан можно было не оттесняя, не занимаясь переливанием одевать поверху плотами, создавать плавучие села и сады, как это позже показывали Киму в Крыму.
Плавучие поселения строились на айсбергах, на понтонах металлических, стеклянных и бетонных, на синтепробке и аквафобите и на теплом льду (был такой состав, который заставлял воду «замерзать» при температуре плюс сорок четыре).
Для школ, санаториев, спортивных лагерей создавались плавучие острова; синее течение Куро-Сиво несло их мимо Японии. Были также якорные острова, на них размещались заводы. Япония уже давно выносила свою промышленность в море. Суда, приближавшиеся к ней с востока, задолго до берега видели частокол башен и труб.
И, став инженером, Ота сооружал всякие острова — ледяные, понтонные и пробкобетонные, передвижные и стационарные, строил в холодных туманах за Алеутами и близ Самоа, где смуглые лодочники раз в году в лунную ночь ведрами черпают из моря съедобных червей. Ота сооружал, а океан сопротивлялся, строил каверзы, нападал в открытую. Экскурсантам в Крыму демонстрировали благополучное причаливание, они и подумали, что вся застройка моря сводится к точному причаливанию. Но за летом приходит осень, за благополучным месяцем — день приключения. Барометр падает, серо-зеленая белогривая конница моря идет в атаку, встает на дыбы, скидывает непрошеные попоны. В бурные дни Ота любил стоять на волноломе. И когда вал, разбившись вдребезги о бетонный борт, обдавал его бессильной пеной, Ота, сдержанно улыбаясь, шипел сквозь зубы: «Сгинь!»
Но жизнь длинна, всякое бывает в жизни. Тысячу раз побежденные волны рассыпаются брызгами, в тысяча первый раз побеждает волна. У берегов Хоккайдо осенний шторм сорвал с якоря новенький консервный завод, от завода остались пустые банки. Южнее Минданао циклон показал Ота свой голубой глаз, глаз урагана, о котором живые рассказывают редко. Ота уцелел, успев спрятаться в пустом брюхе понтона… И понтон уцелел, но на нем были дома, парки, пальмы, почва. Когда Ота вылез из своего убежища, на волнах качались голые бетонные ящики. А год спустя близ Аляски целый остров пошел ко дну. Его пропорол айсберг, неожиданно отколовшийся от берегового ледника. Ничего не успели сделать — ни свернуть, ни пустить в ход лучевые пилы. Надвинулся, раздавил понтоны, словно картонные, — они налились водой, и остров затонул, как старинный пароход.
Цунами. Циклон. Штормы. Айсберги. Рос счет Ота к океану.
— Врешь, не уступлю!
Он отступал много раз, но не уступал никогда. Отступал, чтобы придумать маневр. Это он предложил спрямлять берега и таким способом покончить с приливами (аргоннопузырьковые волнорезы, гасящие прибой за три километра до берега, по сей день называются отами). Понтонные острова строились тысячами, их сооружали десятки тысяч инженеров. Едва ли Ота был самым талантливым, но самым упорным был он, он ненавидел океан всех неумолимее. Не за талант — за твердость поручали ему все большую работу. Так получилось, что к сорока годам он оказался во главе Всемирного института по проектированию искусственных островов. И вот тогда, сложив пожелания и предложения многих стран, он выдвинул проект под названием «Океан в кимоно».
Принцип был прост: аргонные пузырьки разбивают волны, превращают прибрежную полосу в зеркальную лагуну. На тихой воде ставятся плоты, по размеру стандартные, как японские циновки, каждый площадью сто пятьдесят гектаров. Между собой они соединяются шарнирно, так, чтобы приливы или цунами могли приподнимать их не разрушая. На плотах — дома, поля, сады, парки, заводы, склады… Когда ряд застроен, аргонный барьер продвигается вперед на полтора километра, на тихой лагуне ставят следующую шеренгу плотов. И так, пока весь океан не оденется. Откуда начать? Конечно, с Японского моря: оно уже сейчас почти стало озером. Затем оцепить искусственными вулканами Южно-Китайское. Моря Индонезии самой природой созданы для застройки, Оденем плотами Яванское море, Сулу, Ванда и Арафура. Вот и Австралия причалила к материку, соединилась с Азией наплавным мостом. Продолжаем наступление. Пунктиром островов намечен следующий фронт — от Японии до Новой Зеландии. И так далее до Чили и Аляски. Через сто лет синее исчезнет с карты. Голый бесстыжий дикий океан получит приличные цивилизованные одеяния — бетонное кимоно. Постепенно большая часть человечества расселится над усмиренной водой. Непривычно? Да, непривычно, а в сущности обычно.
Ведь живем же мы на каменной коже Земли над пластичной огненной магмой. И далеко не везде эта кожа надежна. Японцы хорошо знают, как часто она морщится и лопается. В науке это называется вулканическими и сейсмическими явлениями.
Так юношеская мечта приобрела новые конструктивные формы. Вооружившись чертежами и расчетами, техническими и экономическими, зрелый Ота докладывал миру по телевидению свой зрелый проект «Океан в кимоно». Тогда и столкнулся он с соперниками: Аастом Ллуном, рожденным в космосе, Ковальджи — Одиссеем подводным и долговязым Мак-Кеем, врагом Деда Мороза.
И конечно, соперники, тоже желавшие преобразовать мир, но по своим проектам, подвергли самой жестокой критике Оту.
Мак-Кей сказал: «Мы, северяне, — народ прямой. Мороз заставляет нас ходить напрямик: на окольных путях замерзнешь, прежде чем выйдешь к цели. Прямо говорю: что нужно людям? Земли. Есть пустующие: два миллиона квадратных километров в Гренландии, четырнадцать миллионов — в Антарктиде. Еще десять миллионов в тундрах Канады, Аляски и Сибири. Надо с них счистить снег и обогреть. Обогревать необходимо только зимой: летом своего тепла хватает. Так пускай мне скажут, пусть скажет сам Ота, что проще, разумнее, экономнее: счистить снег с поля или построить судно размером с поле?»
Одиссей сказал:
— Инженеру полезно иметь воображение. Вот я, прикрыв глаза, силюсь представить себе плоты Ота, накаленные солнцем. Под ними черная гнилая вода, навсегда отрезанная отсвета. Она охлаждается постепенно, теплые моря становятся студеными, студеные замерзают.
Лед намерзает на днище, торосится, приподнимает плоты, топит их, ломает. И право же, это лучший выход, Которого можно пожелать. Ибо проект уважаемого океаноборца нанесет непоправимый ущерб человечеству. Океан куда продуктивнее суши, он может дать больше пищи, чем поля пшеницы и риса. У растений суши (простите, что я напоминаю вам азы науки) низкий коэффициент полезного действия: они используют один-два процента солнечных лучей, тогда как водоросли-до пятидесяти процентов. Ота призывает нас вложить миллиарды часов труда, чтобы в конечном итоге уменьшить продуктивность планеты. А продуктивность можно увеличить, и я уже много лет твержу об этом. Водоросли основа морского питания — живут только в верхнем, освещенном солнечными лучами стометровом слое океана. Глубина же океана в среднем три километра. Значит, под продуктивным слоем лежит тридцать непродуктивных. Надо их осветить электросолнцами, и мы получим в тридцать раз больше пищи. Оживлять мертвое, а не губить живое, — это логично.
И Ааст Ллун заключил своим мягким сипловатым голосом:
— Люди Земли любят Землю, какая она есть, — с облаками на голубом небе, с зеленой травкой, политой дождем. Вы забываете, Ота, что вы отнимаете у людей. Ведь океан дает не только пищу, но и влагу — облака и дождики. Застроив океан, Ота, вы получите много суши, сухой и безводной, и, кроме того, всю старую сушу превратите в пустыню. Оставьте в покое тесную Землю. Строить надо в космических просторах. Там всюду целина.
Трое против одного, — казалось бы, Ота потерпел поражение. Но и победителей не было в этом споре. Оппоненты океаноборца так же легко разбивали друг Друга.
Канадец говорил Аасту Ллуну: «Что нужно людям? Жилье. Ну и скажите мне сами, Ааст Ллун, что проще, легче и разумнее: счистить снег на строительной площадке или соорудить жилой космический корабль?»
А потом канадцу с ехидцей возражал грузный грек:
— Вы счистите лед, Мак-Кей, он растает, уровень океана поднимется, как вы сами знаете, метров на шестьдесят, Вы затопите цветущие берега, самые населенные местности, погубите их ради голой Гренландии. Но все равно освобожденная ото льда Гренландия всплывет, станет плоскогорьем наподобие Тибета, сухим и холодным, вновь накопит льды и осядет. Столетия усыхания, столетия наводнений. И единственная отрада, что после долгих неприятностей все станет на свое место.
И в свою очередь тяжеловеса-водолаза кладет на обе лопатки почти невесомый Ааст Ллун.
— Земля слишком мала, здесь нельзя размахиваться без расчета. Вот вы говорили, что Солнце прогревает только один слой из тридцати. Допустим, вы прогреете все тридцать: технике по силам такое варварство. Но куда же денется все тепло-тридцатикратное? Океан закипит, вы сварите всех обитателей моря и ошпарите всех обитателей суши…
Подобные простейшие доводы высказывались только на публичных дискуссиях, когда нужно было ознакомить весь мир с принципами спора. Конечно, авторы проектов знали эти возражения и подготовили контр-возражения. Мак-Кей, например, говорил, что он не будет растапливать льды, а отведет их в умеренные широты и там соорудит из айсбергов, засыпанных землей, дамбы, прикрывающие низины от затопления. Одиссей уверял, что излишки тепла можно превращать в электричество и отправлять их в космос для согревания Марса или спутников Юпитера. И Ота, в свою очередь отбивая удары, напоминал Мак-Кею, что полярный резерв — только двадцать пять миллионов квадратных километров, а площадь океана — более трехсот шестидесяти миллионов. Одиссею Ота возражал, что мясо, рис и пшеница питательнее ракушек, так что человечество будет не в убытке. Уверял, что влагооборот не нарушится, так как поля, в особенности рисовые, испаряют не меньше влаги, чем океан. Если же и будут какие-нибудь недостачи, то воду можно испарять искусственно и рыбу разводить искусственно под днищами понтонов.
Так у Оты и у всех остальных возникали добавления к проекту, дополнительные предложения, добавочные сметы на затраты труда, энергии, материалов. Но расчеты допускали варианты. Соперники опровергали цифры Оты, в спорах о цифрах исчезала наглядность. Ота сердился, считал оппонентов упрямцами, удивлялся, как они не представляют картину, с детства ему знакомую: скученный берег и рядом пустая гладь океана. Зря пропадает пространство, надо же его заселить!
Ота уговорил приехать в Японию главного арбитра спора Ксана Коврова, председателя Совета Умов Планеты. Ота привел гостя на скалу, откуда волна смыла дом его отцов, показал берег, залепленный зданиями, словно ласточкиными гнездами, перекрещенный мостами, акведуками и виадуками, высверленный тоннелями для путепроводов, газопроводов, нефтепроводов, грузопроводов в несколько этажей.
— Тесно, ум Ксан (так обращались к членам Совета Планеты)?
— Тесно, — согласился гость.
— Пусто? — продолжал Ота, указывая на безбрежную синеву океана.
— Пусто.
— Надо застроить?
Ксан молчал. Полузакрыв глаза, он подставлял соленому ветру выпуклый лоб, окаймленный седой гривой. Был он высок ростом, с широкой бородой, ниспадающей на широкую грудь, казался богатырем рядом с поджарым нервным Ота.
— Друг мой, вы не оригинальны, — вымолвил он наконец. — Вы думаете, эта синяя пустыня говорит сама за себя. Но я уже навестил Мак-Кея, посмотрел его снежно-белую пустыню. И Одиссей демонстрировал мне свою угольно-черную пустыню, и Ааст Ллун приглашает полюбоваться черно-звездной. Все вы видите пустоту и верите в очевидность. А я историк, друзья, и знаю, что очевидцы событий не самые лучшие историки: личные впечатления заслоняют им кругозор. Я читал все варианты всех ваших проектов, и всюду один голос «за», три — «против». Возражения перевешивают выгоду. Думайте еще, Ота. Может быть, нужно что-то комплексное или принципиально новое? И торопитесь. Время решать пришло. Вы правы: тесно на берегу.
Трудно сказать, послушался Ота совета или таков был склад его ума — маневрирующий, но следующие месяцы он провел за составлением комплексного плана под названием «Инженер на канате».
Теперь Ота предлагал вести наступление на три пустыни одновременно — на синюю, белую и черную.
Он уступил соперникам Арктику и Антарктику. Предлагал застраивать только теплые моря — от пятидесятого градуса северной широты до сорокового южной.
Моря холодные, для житья неприятные, отдали Одиссею. Пусть отепляет и освещает их дно. И пусть возле отепленного полярного океана тают снега, пусть цветники распускаются в тундрах.
Но пусть соблюдается постепенность и пропорциональность. Пусть инженер продвигается словно канатоходец, осторожно балансируя с балансом тепла и влаги, чтобы не вывести из равновесия природу.
Океан одевается постепенно, по потребности текущего года.
Если «кимоно» нарушает испарение, глубинники подогревают воду именно так, чтобы покрыть недостачу.
И Мак-Кей отепляет свои тундры только за счет излишков тепла в подогретых морях.
Если от таяния снегов начнет всплывать Гренландия и Антарктида, всплытие придерживают, выпуская магму через искусственные вулканы и тем снижая подземное давление.
Если в результате всех этих работ в атмосфере окажутся излишки тепла, надо превращать их в лучи и отправлять в космос.
Все должно быть сбалансировано. Главное — не нарушать равновесия. Инженер идет по канату.
С таким предложением Ота и пошел к своим пожизненным соперникам.
Мак-Кея он убедил быстро. Канадцу понравилось, что отепление начнется в самом выгодном районе — в Чукотском море. Отогреются обширные земли — Чукотка, Аляска, полярная Канада. А ледников тут не так много — океан не переполнится.
С Одиссеем шли долгие споры. Тот соглашался с проектом Оты, но требовал вписать, что, дескать, все это только подготовительная работа к действительно важной проблеме освещения океанских глубин. А Ота думал, что подготовкой дело и закончится, глубины людям не понадобятся.
— Не надо словесных оценок, — предлагал он. — Напишем точные цифры. Полярные страны дадут до двух миллиардов гектаров, океан-до тридцати миллиардов, глубины в перспективе — шестьсот миллиардов гектаров для рыбной ловли.
— И заселения, — добавлял Одиссей.
— Людям не захочется сидеть взаперти в батискафах.
— Надо реконструировать человека. Сделать людей, способных жить при любом давлении. Спруты живут же. Киты переносят.
— Чушь какая! — хотел крикнуть Ота, но, сдерживаясь, убеждал:
— Не будем усложнять проект далекими гипотезами. В перечне научных работ напишем: «Проблема глубоководного плавания без скафандра». А здесь не надо указывать «и заселения».
— Тогда напишем «и освоения», — настаивал Одиссей. Ота уступал. Уступал, чтобы отстоять главное — свое положение направляющего, правофлангового. Главное, чтобы темп задавала борьба с океаном. Одиссей оттесняется в будущее, в перспективу, Мак-Кей ограничивается Чукоткой, а мир переделывают океаноборцы.
Наконец они согласовали формулировки. Мак-Кей и Ковальджи подписали проект. Только Ааст Ллун отказался их поддерживать наотрез. «Космос не заменишь земными крохами, — сказал он. — У нас бесконечность и вечность, а вы теснитесь, локтями толкаетесь».
— Вечность — это нечто загробное, — сказал Ота. — Живые люди предпочитают Землю. Ну и пусть Ааст возражает. Он один против трех союзников.
«У нас большинство» — так сказал Ота Ксану утром, за час до решающего обсуждения.
— Будем рассматривать, — вздохнул Ксан.
— Почему вы вздыхаете, ум Ксан? Вы недовольны?
— Друг мой, я сам спрашиваю себя: где основания для недовольства? Все правильно. И все слишком сложно. В шахматы вы играете, Ота? Да? Тогда вы знаете: иногда можно выиграть пешку в дебюте и дожать партию до победы. Победа дает очко. Но знатоки предпочитают эффектную комбинацию: жертва фигуры и мат в три хода. В технике тоже должны быть красивые решения, Ота.
Ота ответил не без раздражения;
— Речь идет о том, как обеспечить все человечество. Это только в сказках легко решается: махнул волшебной палочкой — и сотворил хлебную гору. В подлинной жизни волшебников не бывает.
Ксан Ковров улыбнулся сдержанно:
— И не жалко вам, Ота, что волшебников не бывает?
А волшебник между тем идет по улице. С виду человек как человек — черные глаза, тонкий нос, смуглое лицо. На голове шлем из синтепробки, теплый и предохраняющий от ушибов при авариях. На плечах накидка переливчатая, черно-синяя, цвета воронова крыла, с имитацией перьев. Но в такой одежде нет ничего специфически волшебного. Крылья с перьями модны в этом сезоне: у женщин — жемчужные, перламутровые или под колибри, у мужчин — зеленовато-бронзовые, или стальные, или под ворона — черные с синевой. Волшебник не молод, но он идет пружинной походкой спортсмена, держит голову высоко, на губах его горделивая улыбка. Он всемогущ и доволен своим всемогуществом.
Кроме того, он красив — женщины оглядываются на него. Думают: «Какое интересное лицо!» Но никто не подозревает, что это волшебник. Человек как человек.
И улица как улица, рядовая, московская — старый Арбат. Впрочем, как нередко на Земле, только название старое, суть меняется. Назвали когда-то Арбатом пыльную дорогу, стояли вдоль нее курные, прокопченные избы. Позже по Арбату булыжному, высекая искры подковами, рысаки мчали помещиков мимо зарешеченных усадеб. Потом чадящие автомобили шипели шинами по асфальту, улицу теснили узко-оконные каменные дома.
А теперь в глубине садов высятся кубы, призмы, цилиндры из поляризованного стеклита, снаружи зеленовато-голубые, как лед, внутри прозрачные. И проезда на Арбате нет вообще. Идет по бульварным дорожкам волшебник, снег так славно поскрипывает под его ногами.
На улице немного народу: мороз и время рабочее. Больше всего детишек с малиновыми щеками, в мохнатых шубках. Они ковыряют снег лопаточками, носятся по дорожкам на заводных санках. Вот два малыша подрались — пережиток животных инстинктов в детском сознании. Каждому хочется сесть на фигурные санки в виде конька-горбунка. Пятилетний оттолкнул четырехлетнего и умчался. Побежденный ревет, барахтаясь в снегу.
— А я мог бы подарить всем детишкам Москвы коньков-горбунков, — думает волшебник. — Только пальцем шевельнул бы.
Юноша с девушкой идут навстречу, ведут древний разговор о любви. Лишь влюбленные ходят зимой так медленно: он ее провожает, тянет время, потом она его проводит, потом он, еще в подъезде постоят. Лица девушки не видно: она уткнула нос в цветок, редкостный какой-то, яркий не по-зимнему, белый с красными и лиловыми пятнами.
— Я вырастил его для тебя, — говорит юноша. — Год растил. Он единственный на земле.
— А я могу засыпать тебя такими цветами, — думает волшебник. — Утопить могу в цветах. И весь парк засыплю, так что и снега не видно будет.
Дорожка выводит его на многолюдную площадь.
Здесь невысокое подковообразное здание с витринами по всему первому этажу. Это районный Дом редкостей, такие дома всегда привлекают внимание.
Что может быть редкого в мире, где все выдается по потребности? Очевидно, старина и новинки. Дом редкостей — сочетание антикварного магазина с выставкой новой техники. Возле антикварного крыла толпятся историки и коллекционеры-собиратели старых вещей для музеев, а также коллекционеры-любители — школьники в большинстве. Сюда захаживают и старики, ценители воспоминаний. Иным нравится обстановка времен молодости и даже еще более древняя, историческая: скрипучий деревянный стул, одежда из переплетенных ниток, пыльный коврик на полу…
— Я мог бы каждому вручить реликвию, — думает волшебник. — Любую, по заказу: кровать царя Николая, картину Леонардо, пулемет-пистолет на стену.
Крыло новинок обширнее, но народу там еще больше.
Тут новые машины, инструменты, приборы, новинки быта, новые книги, новые киноленты, кибы-автоматы… Возле витрин специалисты придирчиво осматривают каждый прибор: не пригодится ли в цеху, в кабинете, в лаборатории? И молодежи много: молодежь любит новшества.
Вот как раз стоят двое. Бойкий кудрявый быстроглазый юноша говорит жестикулируя:
— Безобразие какое! Записали меня на апрель в список «для потребления». Я говорю: «Я врач почти. Мне скоростной ранец для дела нужен, чтобы к больным спешить». А они: «Нет, ты не врач, ты еще студент».
Таков порядок в Домах редкостей. Новинки не валятся с неба, нужно организовать производство. И если заказов много, в первую очередь дают тому, кому машина нужна для научных исследований, потом для повседневной работы, а потом уже для личного потребления. Кудрявого студента сочли потребителем.
Друг его — на полголовы выше, грузный, медлительный — тянет, пренебрежительно щурясь:
— Все эти Дома редкостей — пережиток в сознании. Типичный магазин прошлого тысячелетия. Я бы закрыл их…
Юноши эти — Сева и Ким — ныне студенты последнего курса. Но волшебник с ними еще не знаком, не представляет, какую роль они сыграют в его судьбе. При всем своем всемогуществе будущего он не ведает. Глядит на двух друзей доброжелательно и думает:
— А я мог бы все ваши мечты исполнить шутя.
За Домом редкостей, на горке, дворец-усадьба XVIII века, дом Пашкова, он же Ленинская библиотека, ныне музей старинной бумажной книги. Тут начинается трак — движущийся тротуар, мостиком пересекающий проспект Маркса. Конечно, наружный трак самый медлительный, скоростные — под землей, на нижних горизонтах.
Сам проспект перекрыт сетчатым стеклом. Под частой сеткой проносятся огни поездов. Плывет конвейер, уставленный цистернами, баками и ящиками. Белые-с молоком, красные-мясные, охристые-с хлебом.
Грузы продуктовые, строительные, производственные, ящики кубические, продолговатые, пластиковые, металлические, деревянные, стеклянные… Чрево большого города, хозяйство большого города…
Согнутый старичок, едущий на траке рядом с волшебником, вздыхает, глядя под ноги:
— И везут, и везут, и везут! Это сколько же ест Москва, сколько пьет Москва, подумать страшно! Я сам транспортник, жизнь под землей провел, здоровье там оставил, а Москву так и не насытил.
— А я все это отменю, — думает волшебник. — Пальцем шевельну…
Журчащий трак уходит под землю у подножия кремлевской стены. Нависают над путниками древние кирпичные стены с зубцами в человеческий рост. Прохожие все спешат войти под стрельчатые ворота. Волшебник, однако, медлит. Он рассматривает играющий светокрасками стенд, уличную экран-газету.
ДИСКУССИЯ О БУДУЩЕМ.
Как назовут историки очередной век?
Речь Ксана Коврова.
Подрагивает на стенде кино-портрет лобастого человека. Привычным, всему миру известным жестом Ксан разглаживает широкую бороду. Час спустя, именно так же разглаживая бороду, Ксан выйдет на трибуну. Мысли его волшебнику известны. Ксан скажет примерно так:
— Сегодня 28 декабря 299 года эры дружбы. Приближается рубеж столетий, друзья. Старый век покидает нас, очередной принимается за дело. На рубеже хочется подвести итоги, задуматься о будущем.
Наши предки получили в наследство не идеально удобную планету. На ней слишком много пустынь, песчаных, глинистых, каменистых, бесплодных из-за недостатка воды. Уже не первый век мы переделываем нашу планету. Позади столетие борьбы с пустынями, когда все безводные земли мы превратили в увлажненные; историки называют его веком орошения. Позади столетие борьбы с излишней влагой в тропиках, ликвидация ненужных нам болот, озер и морей — Северного, Эгейского, Желтого. Век орошения позади, и век осушения позади. Как назовут историки наступающий век?
— Век отепления, — скажет Мак-Кей.
— Одевания океана, — по мнению Ота.
— Глубинный век, — по Одиссею.
А по Аасту Ллуну, — век заселения космоса.
Четверо будут водить указкой по схемам, доказывая, что их проект самый разумный, самый выгодный, самый продуманный и осуществимый. А за ними попросит слова волшебник, чтобы заявить во всеуслышание:
— Проекты ваши несите в архив!
Нет, конечно, таких слов он не произнесет, найдет более обтекаемые. Но смысл будет именно таков: «Я беру на себя все заботы… а ваши проекты несите в архив».
Воображая удивленный гул, смакуя заранее впечатление, волшебник идет по Кремлю мимо дворцов и соборов, мимо Царь-колокола и Царь-пушки. Кремль — музей, здесь ничего почти не изменилось с прошлого тысячелетия, когда Москва была столицей первого социалистического государства. Сейчас на единой планете нет столиц в прежнем смысле этого слова. Селектор вытеснил залы заседаний, члены советов обсуждают дела, не выходя из дому. Только на торжественные новогодние собрания принято съезжаться со всех концов света. В прошлом году собирались в Монровии, в позапрошлом — в Монреале, в нынешнем году — в Москве.
На Ивановскую площадь сыплются с неба переливчатые крылья. Сложив вингеры, люди кладут их в свободные ячейки уличных шкафов. Шкафы с ячейками у подъездов сейчас такая же необходимая деталь городского пейзажа, как в двадцатом веке стоянки лакированных автомашин, а в девятнадцатом — лошади с торбами на мордах и драчливые воробьи, подбирающие овес.
Прежде чем снять комбинезон, прилетевшие стирают изморозь и сушатся в тамбуре под струёй горячего воздуха. Горячее неприятно после бодрящего мороза. Волшебник, морщась, протискивается в вестибюль.
И тут к нему приближается, шлепая гусеницами, глазастый автомат:
— Ты человек по имени Гхор? Ксан Ковров просит тебя зайти срочно.
Даже волшебник волнуется, идя за автоматом: «Почему „срочно“? Какие-нибудь перемены? Дискуссия отменяется? Или сразу же надо сделать доклад? Готов он?»
Ксан Ковров за кулисами в радиорубке. Перед ним на трех экранах сразу три лица. Самое выразительное на среднем: курчавый, заросший до скул, страшный на вид человек так и сверлит глазами.
— Ты возглавишь, Зарек, — говорит ему Ксан Ковров медлительно и веско. — Принимайся сию минуту. Требуй, что хочешь, бери, кого хочешь. Это надо пресечь.
— Есть, — говорит курчавый и тут же отключается.
Экран слепнет.
Ковров поворачивается к волшебнику:
— Прибыл, Гхор? Хорошо. У нас беда, дорогой. Дело более срочное, чем дискуссия о судьбах века. Забирай ты свое хозяйство, грузись в Одессе и поедешь в Африку. Там есть возможность проявить себя делом. Это будет полезно. И убедительнее ста речей.
Кадры из памяти Кима.
Под темным небом с низко нависшими тучами черные валы мчатся на Кима, вот-вот захлестнут, смоют. Закипает пена на гребнях, они рушатся с пушечным грохотом; кажется, весь дом вздрагивает от удара. Разбитая вдребезги, ворча, цепляясь за скользкие камни, волна уползает в океан, а там уже копит силы для удара новый глянцевитый вал.
Ночная буря бушует в комнате Кима. Это его любимый пейзаж, раз навсегда вставленный в телераму. Утром шум прибоя будит Кима, вселяет бодрость в минуты усталости, вечером убаюкивает. Все студенческие годы проходят под аккомпанемент ночной бури.
Ким, студент, признавался друзьям, что он хочет быть «как звезда».
Ничего нескромного не было в таком желании. Ким имел в виду стихотворение из школьной хрестоматии:
Будь, словно алая звезда,
Пятиконечным!
На планете пять заселенных материков, у красной звезды пять лучей. У человека — так считали современники Кима — тоже должно быть пять лучей, пять направлений в жизни, пять интересов.
Первый луч трудовой. Труд, полезный и напряженный, труд, за который благодарят и уважают, труд, который выполняется с гордым сознанием незаменимости. Но труд отнимает только двадцать пять часов в неделю — пять в рабочий день. Пятьдесят часов надо проспать. Остается еще девяносто три на прочие лучи.
Вторым лучом считалась общественная работа. Как вытекает из самого слова, общественники ведали делами общими, выходящими за пределы компетенции специалистов; праздниками, соревнованиями, выставками, а прежде всего общественным мнением; они устраивали опросы, дискуссии, выявляли претензии и пожелания.
Журналистика, например, и газетная и телевизионная, считалась общественным делом. Совет Планеты тоже был общественным делом — самым почетным. Но туда выбирали наиболее опытных, умудренных жизнью и знаниями. Кроме того, общественники помогали специалистам, если в какой-либо отрасли создавался трудовой пик, опекали людей одиноких, надломленных горем, болезнью, неудачей или же молодых матерей.
Личная жизнь была третьим лучом человека: любовь — у молодых, семья — у людей среднего возраста, у стариков — внуки; и у всех от мала до велика общение с друзьями.
Четвертым лучом считали заботу о своем здоровье, спорт в основном.
Увлечение было пятым лучом — вечерняя специальность, то, что по-английски называют хобби. Иные увлекались играми, иные — искусством, иногда увлечение превращалось во вторую профессию, даже в главную.
Ведь не всем на Земном шаре доставался приятный труд, кто-то должен был ведать уборкой грязи, варить обеды, кормить детей, ухаживать за больными — выполнять дела тяжелые, скучные, однообразные, неприятные. Не все удавалось перепоручить кибам. Люди с неинтересной работой отводили душу на пятом луче. А некоторым надоедала своя профессия: жизнь велика, одно дело может и наскучить. И не все знаешь с детства, что-то встречаешь и в середине жизни. Учись, пожалуйста. Времени хватает, поступай в любой институт, училище — музыкальное, художественное… Не хочешь учиться, иди в любительский кружок, играй на сцене, снимай кино для собственного удовольствия. Пиши стихи, неси их в любой самодеятельный журнал. Есть такие, где редакторов больше, чем читателей, а тираж… сорок экземпляров. Журналы эти читают в издательствах, выбирают достойное внимания целого города, страны, человечества.
Еще в школе говорили воспитатели Киму, что только многосторонний, пятилучевой человек может быть по-настоящему счастлив. Если один луч обломится (всякое бывает!), остаются еще четыре. Конечно, попадались на Земле и однолучевые люди, чаще всего среди изобретателей. Они иногда даже обгоняли товарищей, вырывались вперед в какой-нибудь узкой области. К однолучевым относились с уважением и некоторым сожалением. Говорили: «Этот человек сжег себя на работе, прожил жизнь без радости».
Ким мечтал о радостной, полноценной жизни, «как алая звезда, пятиконечной».
Даже спорт он выбрал многогранный — любительское стоборье. Стоборье привилось века два назад, когда люди перестали уважать чемпионов и рекордсменоводнолучевых людей, посвятивших жизнь своим бицепсам или икроножным мышцам. Нормы стоборья сдавались в определенном порядке: бег, спортивная игра, тяжелая атлетика, плавание, машины водные, наземные, воздушные, опять бег, на другую дистанцию, другая игра и т. д. Ким успел пройти девятнадцать этапов, мог носить на груди белый значок с цифрой «19». А сейчас он готовился к двадцатому нормативу — к полету на авиаранце на три тысячи километров. Это было нетрудное испытание. Ведь он летал на ранце с десятого класса и крылья пускал в ход чаще, чем ноги.
Путешествия были пятым лучом Кима, его страстью, радостью и отдыхом. Каникулы он проводил в дальних странах, по выходным облетал Россию, в свободные вечера путешествовал у себя дома в кинокабине. Он не мог завести для себя настоящего пента-кино, обманывающего даже кожу, обливающего человека мнимой водой, опаляющего мнимым огнем; ограничился зрительно-слухо-ароматной иллюзией. Садился в вертящееся кресло, как у машиниста, запирал дверь, включал видовую ленту и глядел, как бегут навстречу дома, прохожие, столбы, деревья, плывут горы, сверкают пруды. При своей основательности Ким не брал мозаичных обзоров «Картинки страны». Он предпочитал кинозаписи полных маршрутов: Москва — Северный полюс, Москва — Хартум, просматривал их методично, вечер за вечером; километров триста — сегодня, продолжение — завтра.
А все же путешествие в запертой кабине, даже с тремя экранами, было ненастоящим. Что это за природа, если надо подкручивать яркость и фокусировку или нажимать до отказа аромат-кнопку, чтобы цветы в поле пахли сильнее?! И что это за странствие, если нельзя сойти с тропинки, лечь в траву, посмотреть снизу вверх на сосны, царапающие облака?! Кинопутешествия только разжигали аппетит. Ким мечтал объехать всю планету после, когда кончит институт.
Луч общественный был у Кима связан с лучом увлечений. Он хотел бы не только видеть ландшафты, но и глубже узнать людей планеты, чем живут, о чем мечтают. Однако в чужих странах все еще говорили на других языках, машины-переводчики были громоздки, гораздо массивнее человека — на вингер не нацепишь, катать по чужому городу неудобно. Туристы обычно изъяснялись на радиожаргоне. Сева, тот отлично обходился сотней кодированных слов. Например, в Папуа или в Норвегии подходит к девушке. И вот разговор:
— Ю-эн? (не заняты?)
— Норд-зюд? — отвечает она (потеряли направление?).
— Раунд (приглашаю вас на танец).
— Уна (только один танец).
И Сева доволен: танцевал с норвежкой или с папуаской.
А Киму казалось, что это вообще не знакомство, Познакомиться — значит поговорить о взглядах, о мечтах, о планах. Понять, в чем радость девушки из Норвегии, в чем счастье Папуа?
Вот почему Ким стал изучать языки, притом дальние — индонезийский и банту. Языковые же курсы работали при Обществе гостеприимства. Ким удостоился чести сопровождать габонскую поэтессу. Неделю летал с ней по Москве — от Оки до Волги, но чаще всего на Кузнецкий мост, в квартал мод.
Луч личной жизни не упомянут пока. Но тут и рассказывать нечего. Семьи не было у Кима. Родители плавали где-то на понтонном острове в Тихом океане. Ким жил один в комнате Студенческого общежития, заставленной экранами: экран для кино и театра, экран для лекций из института, кинобудка да описанная выше телерама для кинопейзажа.
Девушки-студентки умели обживать свои комнаты, придавать им уютный вид с помощью занавесок, скатерок, безделушек, рамочек с кино-портретами. А Ким прожил пять лет, как будто в гостиницу зашел переночевать. Даже экраны повесил громадные, гостиничные. Четыре экрана и голые стены. Один портрет-отец с матерью в молодости. А портрета девушки не завел, хотя бы маленькую карточку с нежной надписью на обороте.
Не было портрета, и не было девушки.
Впрочем, была одна, о которой он думал с тяжкими вздохами, — высокая, гибкая, смуглая, чернобровая. Тонкий профиль, тонкие брови, подбородок вздернутый, чуть надменный. Как будто написано на лице: я тут, я с вами, да не про вас, я девушка особенная. Ладой звали ее, Гряцевич Лада.
Знакомы были давным-давно; вместе учились, на практику ходили, конспекты переписывали. Встречались, разговаривали, а дружба не налаживалась. Как-то умела Лада охладить, оттолкнуть человека. Ким заговорил с ней о пяти лучах. Засмеялась: «Я не хочу быть совершенством». Спросил, интересуется ли стоборьем. Опять смеется: «К чему мне значки с цифрами? И так меня замечают, не забывают пригласить на танцы». А Ким, как назло, не умел танцевать. После того разговора решил научиться, даже записался в кружок танцев для начинающих. Но лекции, семинары, практика, чтение, кинобудка, кружок банту, кружок индонезийского! Танцы Ким решил отложить на будущее. После учения люди заняты меньше: работа отнимает двадцать пять часов в неделю — остальное время танцуй.
И личные чувства отложил. Вот кончит институт, тогда и на личные чувства будет время. Он станет взрослым врачом, ученым, встретит серьезную девушку-врача.
А Лада все-таки поверхностный человек. Она красивая и, конечно, должна одеваться красиво, но нельзя же каждую неделю новое платье. Сколько времени уходит на выбор материала, фасона, на примерки. Настоящий врач не станет столько заниматься внешностью. Видимо, Лада случайный человек в Профилактическом.
И, осудив модницу, Ким принимал твердое решение не искать с ней дружбы, а назавтра почему-то ловил себя на мыслях о той же Ладе. Дело в том, что прививки против любви еще не были изобретены: пробел оказался во всемогущей науке.
Надо бы сказать еще о первом, главном луче — трудовом. Но труда не было у Кима, шла подготовка к труду, студенческая, обычная: лекции, зачеты, запоминание естественное, а также электросонное, практика естественная и биотоковая, когда твоей рукой водит хирург, а потом смотришь на нее с недоумением: что она выделывает, твоя рука, правильно запомнила или все путает? И была практика в профилактории: «Дорогой товарищ, ветер западный, мгла, погода сырая — выходя на улицу, закутайте горло».
Все подготовка, мечты, ожидания! А дело когда?
Впрочем, профессия у него такая: располагает к мечтам и ожиданиям. Сторожевая профессия-охрана здоровья. В прошлом тысячелетии много было сторожевых служб: военная, пограничная, охрана имущества, пожарная охрана. Одни люди работали, другие — их охраняли.
В охране работать необходимо, почетно, но скучновато. И возникает противоречие: охранников ставят, чтобы не было происшествий, а они мечтают о происшествиях. Пусть неосторожная девушка упадет в воду, я храбро кинусь и спасу от верной гибели!
Вот и Ким, будущий боец санитарной охраны, тоже мечтал (стыдно сказать) о бедствии. Пусть явится грозная эпидемия, он бесстрашно ринется в бой (Лада будет потрясена!), не думая о риске и смерти…
К сожалению, мечта его осуществилась.
Кадры из памяти Кима.
Скатерть синевато-серая, вся сплошь засыпана битой посудой. Ломаные тарелки, черепки полукруглые, угловатые, пятиугольные и треугольные, россыпь мелких осколков. И чем дальше летишь, все меньше синего, все больше белого. Вот уже и скатерть не похожа на скатерть, скорее, на мрамор с голубоватыми прожилками. Глайсер приближается к Антарктиде.
Была такая арабская сказка о зловредном духе, которого выпустил на волю ничего не подозревающий рыбак. В десятом веке люди верили в эту историю, в двадцатом — посмеиваясь рассказывали детям. Бутылка, заколдованная пробка, тысячелетний великан, состоящий из дыма, — пустячки! А сколько раз эти взрослые люди сами выпускали джинна на волю? Только называли его иначе: кризис, голод, война, атомная бомба…
Во времена Кима мало кто вспоминал о бомбах и войнах. Злые джинны исчезли вместе с причинами, их порождавшими. Но бутылки валялись кое-где. И легкомысленные рыбаки откупоривали их неосторожно.
Печальная роль эта и выпала Антону Хижняку. В отличие от Кима Анти уже работал. Выбрал себе дело, совмещающее три передних края человечества — полярный, морской и подводный.
Анти стал капитаном айсберга.
Ледяные горы требовались в Сахаре и Калахари, в Австралии, Аравии и Мексике — всюду, где до века орошения были пустыни. Обделенные природой земли нуждались в добавочной влаге, например в импорте айсбергов из полярных стран.
Конечно, можно было заимствовать воду и по соседству: поворачивать в пустыни тропические многоводные реки. Но не везде это удавалось. Близ Австралии и Аравии вообще не было крупных рек.
Можно было опреснять воду близлежащих морей: техника позволяла. Но после опреснения оставались на берегах горы соли, ее приходилось топить или закапывать, притом в надежной таре, чтобы не засолонить грунтовые воды. А кроме того, опреснительные заводы нагревали воздух и без того жаркой страны. Ледяные же горы, наоборот, охлаждали; Так что трудоемкая доставка айсбергов имела свои выгоды. До ста тысяч айсбергов ежегодно пересекали полярные круги. Их вели специалисты-ледонавигаторы, и Анти был одним из них.
Айсберги приводились в основном из Антарктиды. На безлюдных некогда берегах шестого материка выросли целые поселки ледоформаторов-инженеров по спуску айсбергов на воду. Неделями бродили ледоформаторы по кромкам ледников, слепяще-белых или серых от морены, выстукивали, выслушивали, словно доктора, вымерили тушу льда, искали внутренние трещины и слабо связанные слои, рассчитывали и вычерчивали проект айсберга. Потом проект обсуждался в палатке, в гуле голосов и в гуле вычислительных машин. И капитаны подзуживали инженеров: «Не стронуть вам эту махину», а инженеры подзуживали капитанов: «Не довести вам ее до места!» И капитаны, щуря глаза, считали в уме и показывали: «Вот тут сколите и тут». Им хотелось, чтобы обводы у айсберга были обтекаемые, как у настоящего корабля. А инженеры возражали: «Нельзя скалывать: треснет тут и тут». Наконец капитаны договаривались с инженерами и на ледник выходили ледокопы с фотонными лопатами.
Неделю, а то и две над тушей льда, слепяще-белой или заваленной серо-красной мореной, стояли занавески паров. Люди копошились, такие крошечные, как муравьишки на стволе осины, даже еще меньше. Казалось, ничего-ничегошеньки не сделают они с вековой неподвижностью ледника. Расчеты, однако, противоречили глазомеру. Расчеты утверждали, что льдина еле держится, вот-вот расколется…
И вдруг взвывала сирена. Ледоколы взлетали все сразу, как потревоженные бабочки. Вой сирены перекрывала пушечная пальба лопающегося ледника. На белом появлялся излом, ярко-голубой, цвета кристаллов медного купороса. С грохотом, скрежетом, визгом отдираясь от скал, лед трогался, полз, сползал… и рушился в сизые воды, вздымая фонтаны, жидкие холмы, жидкие хребты, окатывая себя и окрестные горы холодной пеной. В Альпы бы такие водопады — туда бы туристов возили из дальних стран.
Но постепенно все становится на свое место: брызги падают, водопады стекают, камни скатываются, воды земные отделяются от небесных, из хаоса появляется свежерожденный айсберг и на борт его всходит капитан, Антон Хижняк например. Капитан поднимает флаг и подводным буксирам дает команду: «Малый вперед!»
В стремительный век ракет и монохордов путешествие на ледяной горе — какой-то анахронизм. Айсберги слишком грузны для двигателей, обычно плывут по течению, буксиры их только разворачивают, почти не тянут.
Добрый месяц продолжается плавание в полярных водах. Продвигаясь в открытое море, айсберг расталкивает и Давит естественные (дикими называют их ледонавигаторы) льдины. С месяц продолжается толкотня, наконец айсберг, минуя границу плавучих льдов, выходит в открытое море. На его пути «ревущие сороковые» широты — те самые, где можно совершить кругосветное путешествие, не увидев земли ни разу, где ветер, не встречая преград, разгоняет двадцатиметровые валы. Сизые соленые горы с воем молотят бока ледяной горы, лед дрожит и гудит от их таранных ударов. Пусть гудит, пусть дрожит, лишь бы не скалывался, лишь бы потерь не было! Еще через месяц капитан выводит свой обмытый и оббитый Транспорт в лазурные теплые моря. Подстелив шубу-скафандр на слезящийся лёд, можно блаженно загорать на солнышке или, отплыв на шлюпке в сторонку, тянуть и тянуть из воды золотых макрелей, полосатых ангелов, плоских, как тарелка, скатов, грызущий кораллы рыб-попугаев, съедобных и несъедобных пестрых жителей тропиков. Впрочем, для команды айсберга и теплое море не курорт. В тепле лед тает, теряется драгоценный заморский груз. Причем таяние интенсивнее идет под водой, ниже ватерлинии. У беспечных капитанов бывали случаи, когда горы неожиданно переворачивались вверх дном. Не все ледоводители могли потом поведать об этом приключении. Вот почему полярник и моряк Анти в теплых морях становится еще и глубинником. Надев акваланг, ежедневно ныряет он с айсберга, заплывает в его густо-зеленую тень, оглядывает днище, подсчитывает потери и ремонтирует айсберг: булькающими фотон-лопатами очищает и оглаживает киль, как бы полирует, потому что неровное дно и тает быстрее, и замедляет движение.
Так проходит месяц, другой, третий, а то и четвертый, пока не покажется на горизонте ярко-синяя полоска-берег назначения; для Анти это сомалийский берег.
Прибытие айсберга в порт — событие, и не только для ледонавигаторов. В иной горе два-три кубических километра льда — это запас для орошения целой округи. На берегу промышленные комбинаты по разделке льда. Гору нельзя оставлять на рейде, ведь она тает, идет утечка воды в океан. Нужно срочно ее распилить, расколоть, развезти по чанам и бассейнам. И начинается аврал, в иных местах даже школы закрывают, пока айсберг не разобран. Шипят ледовые пилы, журчат вагонетки, натужно шипят прессы, осколки со звоном сыплются в чаны. Звон, песни, хохот, музыка, басистые окрики мегафонов! Даже погода меняется в эту пору: таяние такой массы льда приносит прохладу знойному берегу. А потом устраивается Праздник живой воды, шествие с цветами и плодами, и доставщики льда тут главные именинники. Их венчают гирляндами, они танцуют в кругу белозубых девушек, должны перепробовать все экзотические фрукты, которые вырастит привезенная ими вода.
Впрочем, Анти, молодой капитан, избегал праздников. Непреклонная суровость сочеталась в нем с застенчивостью. Честно говоря, его пугали улыбки черных насмешниц. И отдых тяготил его, он рвался в Антарктику, запрашивал по радио, готов ли следующий айсберг и все ли капитаны на месте, не надо ли кого подменить.
Так совершил он тринадцать рейсов, доставил тринадцать айсбергов из Антарктиды к экватору. Число это считалось несчастливым в древности, но как раз тринадцатый айсберг был самым удачным у Анти-рекордно крупный и быстроходный. Сначала его никто не брался вести, старые капитаны качали головой с сомнением: очень уж неуклюжий он родился. Но Анти взялся, только потребовал, чтобы ледяную гору обузили. И старые капитаны закивали одобрительно, поняли, что у молодого не только азарт, но и расчет: узкий айсберг становился мореходнее.
Анти привел его в Сомали благополучно, по обыкновению уклонился от триумфа. Гордый собой, поспешил он за следующим айсбергом, заранее смакуя, какую невиданную махину выберет.
Но инженеры не смогли предложить ему ничего выдающегося. Четырнадцатый айсберг был совершенно заурядный и по форме, и по объему. Льдинный диспетчер даже сказал: «Ты не вини нас, Хижняк. Видимо, этот язык исчерпан, пошла мелочь, подчистка. Но к следующему приезду мы перейдем на Ингрид-фьорд. Мы уже сделали пробный спуск. Там пойдут туши по твоему вкусу — рекордные».
Вот почему поздно вечером, когда айсберг уже был на плаву, Анти, поколебавшись, сказал штурману:
— Останешься за меня на два часа, я слетаю в разведку.
На самом деле ему хотелось посмотреть, так ли заманчивы эти обещанные на следующий раз ледовые туццу.
Обстановка была спокойная, айсберг обыкновенный, море вокруг свободное, в разведку вылетать разрешалось…
Штурман сказал «есть», Анти вынес из палатки крылья, расправил, включил струю…
Эх, если бы Ким был рядом, если бы догадался крикнуть:
— Анти, не летай, ты сам не знаешь, какие будут последствия!
Увы, это сейчас, задним числом, Киму известны последствия. Тогда их никто не знал, никто не предупредил, никто не удержал.
А если бы и удерживал, разве Анти послушался бы?
Все равно пошел бы наперекор.
Кадры из памяти Кима.
Южный город, где на улицах не липы, не вишни, а пальмы с пучком взъерошенных листьев, напоминающих хвост драчливого петуха. И под пальмами четкие черные тени с пучком взъерошенных листьев.
И пустота, и давящая тишина. Ни единого вингера в палево-синем небе, ни единого прохожего на ослепительном песке, ни звука, ни движения. Черные тени пальм лежат на мостовой недвижно, как бы приклеенные намертво.
А кто-то у подножия пальмы скорчился, свесил голову! Осторожно, не подходите!
Так было в Дар-Мааре.
Джинн объявился 25 декабря поутру в городе Дар-Мааре, главном порте республики ЦЦ.
Он пришел невидимый, незамеченный, принялся за свое черное дело, а люди еще двое суток не подозревали о его присутствии. Возможно, в промедлении этом были виноваты особые условия той страны.
В третьем тысячелетии все человечество на планете Земля и в Солнечной системе объединял Коммунистический Союз Народов. Но возникал он постепенно: не все люди одновременно встали на путь коммунизма. Первыми были народы, жившие на территории древней Российской империи, за ними пошли народы Восточной Европы и Азии, потом кубинцы, потом африканцы… Дольше всех упрямилась воинственная республика, присвоившая себе тогда гордое имя Цитадель Цивилизации (сокращенно ЦЦ).
Человек-существо самолюбивое. Он склонен гордиться даже своими недостатками. Войдя в Союз Народов последними, жители ЦЦ не стыдились, что они последние, даже хвалились своим упорством и лелеяли пережитки, называя их, правда, традициями. Как все люди единой Земли, жители Цитадели получали по потребностям, но называть такой порядок коммунистическим почему-то не хотели, именовали себя «свободная цивилизованная республика». И за труд здесь давали еще и затертые бумажки с узорами, так называемые деньги. На складах эти бумажки не требовались, практически не были нужны. Однако приезжим рекомендовалось обменять часть своих вещей на бумажки. Чужеземцу можно было жить и без денег, но это считалось жадностью, невоспитанностью. Он сам чувствовал себя неловко — просителем, которому помогают нехотя.
Традициями были полны праздники, и особенно свадьбы. Когда юноша и девушка решали жить вместе, вся родня собиралась за столом, говорили какие-то старинные, потерявшие смысл слова, неумеренно ели и пили Напитки, насыщенные этиловым спиртом. От этого туманилась голова, мысли теряли четкость, рассудок слабел, терял контроль над грубыми эмоциями. Люди ссорились, даже оскорбляли друг друга, словно дети, поспорившие из-за игрушки.
Этиловый спирт, разведенный водой, люди пили не только на свадьбах, но и в праздники, посвященные «богу» — невидимому могучему призраку, который будто бы создал мир и управляет им. Самые простодушные из цитадельцев даже собирались в особых молитвенных домах («церквах»), там пели песни, восхваляющие бога, и, стоя на коленях, просили у него счастья, здоровья и денег. Другие старались согласовать веру с современной наукой: они говорили, что наивные священные книги надо понимать иносказательно, что бородатого бога, конечно, нет на небе, но есть некая сила, некая идея, устанавливающая законы природы, нравственности, морали, дающая тайный смысл жизни. И даже те цитадельцы, которые не верили в бога, соблюдали божественные праздники, считая их истинно цитадельской традицией, и тоже пили этиловый спирт, чтобы не задевать чувства верующих.
Как раз 25 декабря был праздник — день рождения бога, и цитадельцы отметили это событие массовым опьянением. Полиция сбилась с ног, доставляя домой или запирая отуманенных. А утром 26-го дармаарцы увидели совсем уж необыкновенное зрелище. На площади перед аэродромом танцевал сам блюститель порядка — воздушный регулировщик. Так лихо отплясывал, что его гондола перевернулась и он вылетел, повис на канате, болтался подвешенный, но все еще пел во все горло, жонглируя световым жезлом.
Собралась толпа. Некоторые ужасались, иные аплодировали. Наконец примчались товарищи регулировщика, отцепили его, спустили на твердую землю, поспешно увели.
— Пьян, — сказал полицейский профилактик, едва взглянув на расшумевшегося блюстителя.
Во всяком деле бывают ошибки, но медицинские обходятся дороже всего. За них люди платят здоровьем или жизнью, иногда тысячами жизней. Достаточно было сделать проверку, есть ли в крови полицейского этиловый спирт, и злобный джинн был бы разоблачен, схвачен, заперт. Однако у профилактика не возникло сомнений. Позже его упрекали, и справедливо. Но какая же это трудная задача — тридцать лет стоять на страже, тридцать лет не знать происшествий, привыкнуть, что ничего чрезвычайного не случается, и не пропустить ту единственную минуту, когда бдительность твоя нужна!
Итак, полицейского заперли, он пошумел, успокоился, заснул, проспал почти сутки, однако сознание его не прояснилось. И на следующий день он нес веселую чепуху, а товарищи смотрели на него с ужасом. За ночь полицейский постарел лет на десять: стал седым, сморщенным, зубы у него шатались. Потрясенные свидетели даже усомнились: тот ли человек? Но запертый называл свое имя, узнавал, хотя и с трудом, товарищей, пел, хотя и шепелявя, вчерашние развеселые песни. Вновь вызванный профилактик оказался на этот раз на высоте. Он понял, что перед ним новая болезнь, расспросил свидетелей, немедленно отправил больного в клинику и поместил в отдельную палату, чтобы легче было наблюдать. Часа через три он и сам убедился, что старение прогрессирует. Больной потерял зубы, начал лысеть… Чувствуя прилив энергии и подъем, довольный, что он сделал медицинское открытие, профилактик тут же начал писать статью для «Вестника эпидемиологии» о новом заболевании, которому он уже придумал название — геронтит скоротечный. Записывал симптомы и ход болезни, напевая все громче: ге-рон-тит ско-ротеч-ный, ге-рон-тит ско-ро-теч-ный. От избытка чувств он даже подкидывал к потолку папку после каждого слова.
И вдруг спросил себя:
— Чему я радуюсь? Сам не заразился ли?
Справедливости ради следует сказать, что тут он проявил мужество. Немедленно связался с главным профилактиком города, изложил свои подозрения, посоветовал проверять всех ненормально веселых, пьяных с виду и, сколько хватило сил, борясь с болезненным туманом в голове, еще полчаса диктовал по браслету дежурной сестре наблюдения над самим собой, прерывая медицинскую латынь неуместными шуточками и отрывками из студенческого гимна «Гаудеамус игитур».
Так явился на благополучную планету Земля джинн с ученым именем «геронтит инфекционный скоротечный». Инфекционным его назвали несколько позже, когда выяснилось, как заразительна эта странная болезнь. Уже в первый день, сам того не зная, больной распространяет инфекцию, затем несколько часов буйно веселится, теряет силы, слабеет, впадает в прострацию и начинает стареть на глазах. И умирает со всеми признаками глубокого одряхления недели через три-четыре, а иногда и через несколько дней.
И до того люди умирали от старости, но только не за считанные недели, а за двадцать лет, успевали привыкнуть к своей участи и даже смириться с ней.
Болезнь прибыла в Дар-Маар на самом деле 25 декабря, а распознали ее днем 27-го. Двое суток было упущено, и джинн успел распространиться.
26 декабря кроме веселого регулировщика заболели все снимавшие его с гондолы, и еще дежурный по аэродрому, и два механика, и шофер санитарной машины, и два санитара.
Потом — жена шофера, дочь полицейского, подруга дочери, возлюбленный подруги, приятель возлюбленного…
Болезнь шагала по Дар-Маару из дома в дом, с улицы на улицу.
И не только по одному городу. Начавшись на аэродроме, она перекинулась в другие города и даже страны.
26 декабря джинн завоевывал Дар-Маар. В тот же день на машинах, вингерах и пригородных поездах он прибыл в окрестности, а на рейсовых самолетах — в другие города Цитадели, в том числе в столицу. В столице имелся ракетодром, зараза пересела на ракетную технику вечером 27-го.
28-го пляшущие веселые больные появились на улицах Занзибара, 29-го-в Каире, Калькутте, Касабланке и Лондоне.
Вот почему уже 30-го было произнесено грозное слово «пандемия» — общепланетная эпидемия. И Ксан Ковров, первый ум человечества, председатель Совета Планеты, нашел нужным принять срочные меры. Он вызвал лучшего иммунолога Москвы профессора Зарека и сказал ему: «Делай, что хочешь, бери, кого хочешь… нужно, чтобы люди старели, как прежде — за двадцать лет, а не за считанные дни».
И волшебнику — человеку, по имени Гхор, — сказал!
«У нас беда, дорогой. Поезжай в Цитадель. Там есть возможность проявить себя делом».
А еще через полчаса о пандемии узнал рядовой студент-профилактик Ким.
Ким слушал лекцию профессора Зарека — вводную беседу по курсу иммунологии, сидел в аудитории, разглядывал на экране нечеловечески громадное лобастое лицо с лоснящимися колечками волос, пропастями-морщинами, бугроватым пятнистым носом. Профессор Зарек чересчур близко становился к экрану, и дотошные студенты знали, по какой причине. Зарек был мал ростом, до смешного мал — за глаза его называли Гномом, — и, не желая выглядеть комичным рядом с рослыми ассистентами, он старался заполнить лицом весь экран. Есть свои слабости даже у крупнейших ученых планеты.
— Я расскажу вам сегодня о войне, — говорил Зарек, — о войне жестокой, безжалостной, человекоубийственной, не менее кровожадной, чем войны прошлого тысячелетия, и единственной, которой не удалось избежать и по сей день, — о войне человека с болезнетворными микробами.
Тело наше я сравнил бы с крепостью, своеобразной подвижной крепостью, с кожей-стеной, с воротами и амбразурами, сравнил бы его с древним государством вроде Египта, Хорезма или Китая — этаким островом цивилизации в море диких кочевников.
Стены — осада, яды — противоядия, броня — снаряды. В таком духе описывал Зарек неотмененную биологическую войну.
Ким мог бы слушать лекцию дома, в многоэкранной своей комнате, но он предпочитал приходить в клинику, — это настраивало на деловой лад. Да и товарищей хотелось повидать, решить неотложное дело. Завтра вечером Новый год, чрезвычайный, начинающий столетие, и, где его будет встречать Ким, неясно. Хотелось бы в одной компании с Ладой, но навязываться неудобно. Узнать бы, где она будет, в институте ли? Спросить Ким не решается. Севу подослать? Ким поеживается, представляя усмешечку друга.
— Проникнув через стены, враждебные клетки пробираются по улицам и переулкам крепости, — рассказывал Зарек. — Мы называем эти улицы артериями и венами, переулки — капиллярами. Враги движутся в густой толпе своих работяг, красных кровяных, шариков — рикшей-носилыциков, доставляющих кислород, уносящих углекислый мусор. Но полиция тела-фагоциты и антитела умеют отличать своих от чужих. Как они распознают чужих, почему кидаются только на чужих? Видимо, у своих есть какой-то опознавательный знак, этакая марка организма, химический пароль, что ли.
Превосходнейшее приспособление! Но, увы, на каждую хитрость есть контрхитрость. Некоторые чужеродные клетки умеют подражать паролю, маскироваться под своих, так что фагоциты и антитела их не замечают, не пытаются уничтожить. Видимо, этим объясняется губительная сила самых опасных болезней — чумы для человека, сибирской язвы для животных. Известно же, что одна-единственная бацилла сибирской язвы может погубить мышь.
Тут лицо на экране почему-то отвернулось; показались курчавые баки и даже затылок. «Прошу прощения, минуточку», — пробормотал Зарек и исчез. Вместо него показались стеклянные лабораторные шкафы где-то на заднем плане, не в фокусе.
— Студенты задвигались, зашептались. Что означал этот перерыв? Ведь лекцию слушали тысячи студентов не только в Москве. Лишь чрезвычайные причины могли отвлечь профессора. Не заболел ли он сам, не отомстили ли ему разоблаченные в лекции микрокочевники?
Пресекая посторонние разговоры, на кафедру поднялся молодой ассистент:
— Чтобы закрепить пройденный материал, товарищи, вам предлагается выполнить самостоятельную работу — составить план борьбы с инфекцией…
Он начал раздавать листочки с заданием: «На планете Икс, находящейся в Солнечной системе, космонавты заболели неизвестной болезнью. Симптомы ее…»
— Петя, а почему листочки у всех разные? — спросила Лада.
— У меня есть имя и отчество, Петр Сергеевич, поправил ее тот, восстанавливая дистанцию.
Петруничев кончил институт только два года назад; старшекурсники знали его шумным, развеселым, не таким уж безукоризненным студентом и по инерции называли по имени, как товарища.
— Мы не первокурсники, Петя, — настаивала Лада. — Мы не будем списывать, Петя, если работа самостоятельная, Петя.
Она явно поддразнивала самолюбивого ассистента.
Но тут громадное лицо Зарека вновь появилось на экране.
— Товарищи, мне пришлось прервать лекцию, и весь курс придется прервать на время. На Земле появилась неведомая инфекция. Меня командируют для борьбы с ней в Африку. Ассистенты кафедры поедут со мной все. И каждый пусть возьмет с собой троих помощников из числа дельных студентов. Но никого не принуждайте, Строго добровольно. Болезнь неизвестная, острозаразная, летальный исход отмечен, выздоровление не наблюдалось ни разу.
У Кима кровь бросилась в лицо. Вот когда вспыхнул тот огонь, куда он должен кинуться. Для этого часа его учили, растили. Пришел час испытания. Эпидемия опасная: болезнь со смертельным исходом. Готов ли он? Жалко, что не через три дня. Новый век успел бы встретить дома.
И сам улыбнулся, что в такую минуту подумал о новогоднем празднике.
— Петр Сергеевич, вся наша группа целиком считает своим долгом…
Это Сева. Он староста группы и говорит от имени группы.
— Нет, товарищи, профессор сказал, чтобы каждый решал за себя. Садись, Шумский. Или ты предлагаешь себя лично?
— Конечно (менее уверенно).
Ким поднялся, невольно оглянувшись на Ладу.
И вдруг он увидел, что Лада стоит за своим столом:
— Меня возьми, товарищ ассистент.
Ким широко открыл глаза. Неужели эта красивая самоуверенная девушка способна рисковать жизнью?
А он еще считал ее случайным человеком в медицине.
Да полно, понимает ли всю опасность Лада?
— И меня, пожалуйста.
— Ну вот, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. — Это Нина Иванова, подружка Лады, смешливая толстушка, веселая хлопотунья.
— И меня!
— И меня!
— И меня! — Весь класс стоит, все хотят идти на медицинский фронт.
— Спасибо, товарищи. — Петруничев улыбается благодарно. — Кто вызвался раньше всех? Шумский, Грицевич, Иванова… И хватит. Товарищи, кого я назвал, идемте со мной на кафедру. Дорогой подумайте еще раз, Кто откажется, заменим тут же.
Хлопают откидные стулья. Трое продвигаются к дверям. А Ким стоит. Большой, нелепый, опоздавший на подвиг.
— А меня-то! — кричит он. — Меня обязательно надо в Африку. Я банту изучал. В Доме гостеприимства работаю. Поэтессу провожал… на Кузнецкий мост.
Все смеются. Лада улыбается насмешливо.
— Надо взять Кима, Петя, — говорит она. — Если поэтессу провожал, надо взять…
— Хорошо, иди, Ким. Профессор отберет, кого пожелает…
И четверо избранных выходят из аудитории. Ким радостный догоняет товарищей.
Он торопится. Куда? На подвиг или на смерть?
Кадры из памяти Кима.
Море в нарядном платье, шелково-синем, и все сплошь усыпано солнечными блестками, как театральной мишурой. И ползет по нему утюг — тяжеловесный ярко-белый атомоход. Он утюжит мелкую рябь, оставляет за собой выглаженную полосу, полукруглую, плавно поворачивающую в порт.
Осунувшийся Сева глядит на судно печальными глазами.
— Медицины полный трюм, — говорит он. — А толку что.
Человек, по имени Гхор, был неторопливо-методичен, — возможно, так полагается волшебникам. Идя по Кремлю, он обдумал план действий и за Боровицкими воротами сразу спросил ближайший Дом далеких друзей — радиопереговорный пункт.
— Рудо, Зарек, ум Института профилактики, Москва, — заказал он справочному автомату.
— Эн, — ответил тот.
— Ку (неотложно), — настаивал волшебник.
Он мог бы вызвать Зарека и на ручной браслет, но для делового разговора павильоны с их экранами во всю стену были удобнее. Тут легко было показать и аппарат, и книгу, и запись. На браслете все выходило слишком мелким, только черты лица можно было рассмотреть.
Когда озабоченный Зарек появился на экране, Гхор сказал:
— Ксан Ковров посылает меня к вам на помощь. Короткими, продуманными заранее фразами объяснил свои возможности и заключил: «Мне нужно знать точное положение дел».
— Болезнь острозаразная и нередко со смертельным исходом, — сказал Зарек. — Введен строгий карантин.
Это неприятная мера: заболевшие обрекаются на гибель. Пробуем лечить эмпирически, проще говоря, вслепую, пока безуспешно. Главное сейчас — найти возбудителя. Как только он будет найден и изучен, понадобитесь вы со своей волшебной палочкой.
— Значит, есть время, — подвел итоги Гхор. — Мы используем его на дорогу. Дело в том, что наше хозяйство, нашу «волшебную палочку», как вы изволили выразиться, трудно поднять на самолетах. И выигрыш все равно невелик. Ведь потом придется разворачиваться, монтировать в неудобных, неприспособленных зданиях. Я предпочел бы ехать морем. В дороге я подготовлю судно и по прибытии приступлю к делу.
Зарек задумался на четверть минуты:
— Плывите. Согласен, не стоит монтировать стационар в чужой зараженной стране. Не приступив к работе, вы понесете потери. На судне спокойнее и надежнее.
А если будет срочность, я вышлю к вам навстречу самолет.
Они условились о следующей беседе и простились дружески.
Зарек был откровенен и точен в словах. Карантин — мера древнейшая в борьбе с эпидемией, мера решительная, но жестокая. Она подобна ампутации — отсечению ноги ради спасения тела. Мир отсек больную республику Цитадель. На границах ее остановились поезда, выходы из гаваней перекрыли цепями, заперли самолеты в ангарах, задержали все письма и посылки. Республика стала недоступнее Марса. Только голос ее был слышен по радио. И самолеты, снижаясь над аэродромами, сбрасывали на лету продукты, а потом опять взмывали в небо, не касаясь зараженной почвы.
Карантин приостановил рост свирепого джинна, но не спас тех, кто оказался в его власти.
Спасать старались все врачи, встретившиеся с болезнью в Цитадели, Северной Африке, Лондоне и Бомбее. Врачи прописывали…
Ну что прописал бы Ким, что прописал бы любой медик?
Привели больного. Что с ним — непонятно. Хохочет, дергается, поет, бормочет какие-то глупости. Врач вспоминает, что есть вещества, туманящие сознание, — спирт, метиловый и этиловый, закись азота — веселящий газ, наркотики: морфий, опий и прочие. Принимает меры против отравления: промывание желудка, кислород, электросон.
Больные засыпают, стареют и умирают.
А в коридорах больницы уже хохочут сестры, молодые врачи обнимаются и танцуют…
Значит, болезнь заразная.
Но все инфекционные болезни вызываются каким-либо микроорганизмом. Возбудитель не найден пока, однако есть же общие антимикробные лекарства: танталин, синтефаг, бальзамол, антибиотики…
В Африке, Индии и Англии врачи составляют смеси, прописывают дозы, все более сильные, даже небезвредные для больных.
Не помогает.
Так, может быть, возбудитель — вирус, а не микроб?
Организм борется с вирусами антителами. Если своих антител мало, можно ввести искусственные, синтетические.
Больные стареют и умирают.
Не в старении ли главная беда? Может быть, надо поддержать организм? Врачи прописывают укрепляющие, тонизирующие, возбуждающие средства, которые даются старикам для бодрости.
Умирают все равно…
Все эти попытки предпринимались в очагах заразы, начиная с 27 декабря и вплоть до 30-го.
Зарек покинул Москву 31 декабря утром. Гхор в этот день грузил в вагоны свои «волшебные палочки». Выехал он на сутки позже, но уже в следующем веке — 1 января.
Даже в новом тысячелетии авиация не смогла перевозить все грузы. Зерно, металл, руда, песок, строительные материалы шли под землей — в трубах или по земле — лентами, заменившими рельсы. Со скоростью триста — четыреста километров в час неслись по этим лентам поезда с платформами-домами, с купе-комнатами (а в авиации экономили место и пассажиру предоставляли кресло с откидным столиком). И многие не очень торопливые путники предпочитали путешествовать поездом в комнатах с мягкой кроватью, шкафом, письменным столом и двумя экранами — для связи и для зрелищ.
В такой комнате и провел волшебник 1 января.
Поезд несся на юг. Мелькали за окном кварталы и рощи, голые, обсыпанные снегом. Со свистом пролетали станции, мосты, речки, тоже засыпанные снегом, намеченные извилистой линией кустов. Но разглядеть можно было только дальний план. Близкое мелькало, сверкало, кружилось в вихрях снега, взметенного поездом, сливалось в светло-серую поблескивающую кашу.
Гхор и не пытался рассматривать пейзажи. Проснувшись поздно (погрузка шла всю ночь), он заторопился к экрану… и Зарек, усталый, с мешками под глазами, объявил бодрым голосом:
— Поспешайте, дорогой Гхор, поспешайте. Возбудитель найден.
— Вы нашли так скоро? — удивился волшебник.
— Не мы, это сделали еще до нашего прилета. Так что поспешайте.
Возбудителя искали с первых же дней эпидемии. Искали, конечно, в выделениях и в крови — на живом человеке нельзя было иначе искать. Но джинн потребовал выкупа, чтобы открыть свое лицо. Он прятался, пока не убил первые жертвы. Как полагается, последовало вскрытие. Протоколы отметили старческие изменения в организме, увеличенную селезенку, точечные кровоизлияния, характерные бугорки в мозгу. И вот он — убийца, даже не очень прячется: сидят в клетках мозга ярко-синие палочки связками, словно гроздья бананов.
Микроба разоблачили в Цитадели, а кроме того, в Лондоне, Занзибаре и Бомбее. Врачи работали одновременно, шли одним путем, применяли одну методику. Так что в истории науки открытие это не связано с определенным именем. К тому же почти все открыватели заразились сами и вскоре погибли.
Получив совет поспешать, Гхор уселся за письменный стол, развернул план судна, стал делать на нем пометки. Время от времени он вызывал на экран помощника капитана, советовался, что и как разместить в трюме.
За спиной его что-то мелькало, грохотало. Когда пестрые ряды стволов сменились плавно проплывающими полями, Гхор сказал себе: «Уже Украина» — и взглянул на часы. Потом за окном заухало и запрыгали стальные ромбы; Гхор догадался: «Днепр» — и взглянул на часы.
Еще через два часа слева вместо бело-голубой равнины показалась сизая. Гхор подумал: «Уже море»— и стал одеваться.
Поезд шел по Одессе.
Подобно Москве, Киеву и всем другим большим городам Одесса превратилась в сотни городков, кварталов, поселков, разделенных озерами и рощами, растянулась сотни на две километров — от Буга до Днестра и еще вверх по Днестру до Бендер. В этой удлиненной Одессе был добрый десяток портов. Поезд прибыл в один из юго-западных. Вагоны подали прямо на набережную, и кран переставил их в трюм морского атомохода — громадного плоскодонного судна, внешне похожего на утюг. Гхор сменил свое сухопутное жилище на водное, здесь также получил в свое распоряжение кровать, шкаф, письменный стол и два экрана, но экранов включать не стал. Теперь старший помощник собственной персоной сидел за столом, и разговор, начатый где-то между Москвой и Киевом, мог продолжаться.
Январский день короток. Уже в сумерках неуклюжее на вид судно вышло на середину лимана, загудело, заныло и вдруг, чуть приподнявшись над водой, помчалось по сизым волнам, оставляя за собой широкую отутюженную полосу. Темнеющая полоса берега отодвинулась за корму. Сияющие вечерние огни стали звездочками, искорками, словно булавкой наколотыми на темно-сером фоне. Низкие пузатые тучи неслись над водой. Черные волны, раздавленные напором воздушных струй, бестолково и яростно били в гулкое днище. Вскоре судно осталось в одиночестве в водной пустыне. Пустыня, даже водная, производила гнетущее впечатление па жителей людной планеты. Недаром Ота так настойчиво желал уничтожить ее.
Гхор, впрочем, не размышлял о впечатлениях. Он ходил по трюмам, смотрел, как расставляются его волшебные палочки. Так до восьми часов. В восемь, взглянув на часы, поспешил к экрану.
— Я уже в Черном море, — сказал он. — Я поспешаю. Зарек грустно посмотрел с экрана безнадежно-усталыми глазами и сказал развеселым голосом:
— Великолепный противник эта инфекция! Если бы она людей не косила, одно удовольствие было бы сражаться с ней.
По этому вступлению Гхор понял, что медицину постигла неудача.
Действительно, найденный накануне микроб был размножен, как полагается, на питательном бульоне и передан аналитическим машинам — четырем одновременно. Добрых полдня, помаргивая огоньками, они разбирались в белковых цепях убийцы и вынесли одна за другой решение: бациллы грамм — отрицательные, по составу и строению сходны с чумной палочкой, убивать надо танталином, синтефагом, бальзамолом, антибиотиками.
Но именно эти лекарства применяли врачи — и безуспешно. Диагностическая машина, как старательный ученик-зубрилка, возвращала людям, что они в нее вложили: своего придумать не могла ничего. А тут как раз нужно было предложить что-то нестандартное.
— Важно, что культура у нас в руках, — сказал Зарек бодро. — Мы тут развили бешеную деятельность, организуем серотерапию. Не знаете, что такое серотерапия? Это лечение сывороткой. Мы прививаем болезнь какому-нибудь крупному животному-лошади, быку, буйволу… Оно справляется с микробом, вырабатывает антитела. Берем невосприимчивую кровь с антителами и вводим в сосуды человека. Вся суть в том, чтобы ставить опыты широко на разных животных одновременно. Хотите посмотреть?
Он отошел от экрана, и Гхор увидел зверинец. За стальными решетками топтались могучие жеребцы, быки с курчавыми лбами, верблюды, горбатые буйволы… Но зверинец был не простой — безумный: лошади ходили на задних ногах, быки ревели и бодали решетки, верблюды лягались, плевались, прыгали, как телята. Один подскакивал на двух ногах, потом попробовал скакать на одной ноге… и рухнул на пол.
— И вы уверены в успехе? — спросил Гхор не без иронии.
Профессор смущенно закашлялся.
— Противник достойный, — сказал он, — и пока побеждает. Лошадей и верблюдов он косит. Но вот скала, которая стоит непоколебимо.
Он указал на серый холм в углу. Флегматичный слон спокойно пережевывал сено, всем своим видом выражая глубокое презрение к слабосильным пигмеям, поддавшимся микробу.
— Уверены? — переспросил Гхор.
— Вполне. И представляете, сколько сыворотки даст нам слон? И сколько слонов в Африке, в заповедниках и зоопарках! Честно говоря, опасаюсь, что вы приедете к шапочному разбору.
Гхор вышел на палубу несколько разочарованный.
Ему не хотелось приезжать к шапочному разбору; приятнее было бы своими руками уничтожить болезнь. Но тут же он вспомнил, сколько жизней забирает каждый день эпидемия, и сказал себе: «Ладно. Пусть с микробом справится профессор. Ведь он только профилактик, а я что угодно могу».
И с полчаса он смотрел на раздавленные волны, предаваясь приятным мыслям о своем всемогуществе.
За ночь атомоход пересек Черное море и вошел в Эгейский канал. За старинными, природой пробитыми проливами путь шел по искусственной реке, пересекавшей Новую Грецию, возникшую на дне осушенного Эгейского моря.
Как раз когда Гхор проснулся, атомоход скользил по широченному каналу, вмещавшему воды всех рек, впадающих в Азовское и Черное моря. Канал находился на прежнем уровне моря, а суша — бывшее дно — лежала много ниже. Судно как бы летело над живописной, густо застроенной и засаженной землей. Там и тут возвышались высоченные горы в кудряшках бывшие острова. Они отбрасывали на низину темно-синие тени.
Незадолго до полудня впереди возникла суровая крутая гряда — искусственный хребет, поставленный людьми между Критом и Родосом. Здесь находился и шлюз с новым Колоссом Родосским, раз в десять выше античного. Под его ногами атомоход вышел в Средиземное море.
Вторая водная пустыня, на этот раз синяя-синяя. Полдня атомоход мчался по синему кругу моря под светло-синим полушарием неба. Только к вечеру (это был вечер 2 января), когда синева погасла, сменилась сиреневым сумраком, показались огни Африки.
Гхор в это время сидел у экрана. Настал час условленного разговора.
— Ну как поживает наш слон? — спросил он.
Зарек нахмурился. Ему очень не хотелось рассказывать все подробности своего поражения. Могучий организм слона долго сопротивлялся микробу. Болезнь проявилась внезапно и бурно. Слон обезумел в четыре часа ночи. Воинственно затрубив, он налег на решетку, разнес ее, разнес легкие стены зверинца и вырвался на простор. Заборчик вокруг больницы, конечно, не удержал его. Через минуту слон был на улице и овладел Дар-Мааром без боя. Он куражился, как хотел, ломал деревья в садах, давил стены домов, опрокидывал будки, трепал мебель. Полицейские регулировщики со своими световыми жезлами были против него бессильны. Стали искать людей с оружием, собирать охотников-любителей, а также строителей. Их фотонные копья и лопаты могли быть и оружием.
Только часа через два дармаарцы составили вооруженную команду. Слон в это время лютовал в порту: скидывал в море тюки, мешки, ящики, топтал нежные фрукты, так что сок тек ручейками. Учуяв приближающихся людей, он обрадовался новому развлечению, ни секунды не колеблясь, ринулся в контратаку. Но против фотонного копья и он был бессилен. Десять огненных бичей скрестились на его теле, обугленные куски мяса рухнули на мостовую.
— Слон погиб, — сказал Зарек кратко. — Ни одно теплокровное животное не может справиться с болезнью.
Но мы узнали слабое место микроба. В холодной крови он не живет, змей, ящериц и рыб не поражает. Наметилось лечение. Гипотермия — низкая температура, временное охлаждение. Надо только разработать дозировку: сколько градусов и сколько минут.
— Успеете к моему приезду? — спросил Гхор.
— Безусловно, успеем. И вы понадобитесь обязательно. У гипотермии сложная техника, всякие ванны, термостаты. Потребуются десятки тысяч установок. Без вас мы не обойдемся.
Ночью атомоход миновал Суэцкий канал, днем шел по Красному морю. Проплывали берега, окаймленные пальмами, и цветущие города, похожие на корзины с цветами: Гюльнара, Гурия, Джинабад — все рожденные в век орошения. Гхор провел этот день за письменным столом — читал книгу о гипотермии, выписывал цифры: его интересовали размеры оборудования.
И снова, как только стемнело — это был уже вечер 3 января, — он сел перед экраном.
Профессор приветствовал его радостной улыбкой:
— Ну, дорогой Гхор, могу вас обрадовать: мы почти у цели. Нет, с холодом ничего не вышло, этот проклятый микроб не обезвреживается холодом. Сам-то он погибает, но остаются продукты распада. Своим трупным ядом, оказывается, он отравляет мозг. В сущности, так и следовало ожидать. Микроб грамм — отрицательный, окрашивается в синий цвет, близкий родственник чумной палочки, он и должен действовать примерно как чума. Но в общем есть ясность. Мы получили яд в чистом виде, убили его сулемой, ввели подопытным животным. Сейчас шестнадцать быков вырабатывают антияданатоксин. Ночью поставим проверочный опыт, и можно начать массовое производство. Вас мы не будем дожидаться, пожалуй.
— Вы мне пришлете ампулу-другую все же? — напомнил Гхор.
— Насчет ампул будет туговато в первые дни.
— А мне достаточно одной капли. Одной молекулы даже. И ту верну. Посмотрю, познакомлюсь и верну.
Утро 4 января атомоход встретил в Индийском океане. Судно скользило по нему, как жук-водомерка, почти не оставляя следов. В волнах оно утюжило дорогу, но сегодняшний океан был ровнее стекла.
С утра Гхор занимался расчетами, проверял, способен ли он сдержать слово, действительно ли ему достаточно одной молекулы. Цифры лишний раз убедили его в могуществе, и довольный он прогуливался по палубе под тентом, все поглядывал на горизонт: не появится ли самолет с ампулой от Зарека?
Горизонт, однако, был пуст до самого вечера. «Так я и думал, что этот оптимист подведет», — сказал себе Гхор, и довольный своей прозорливостью и обеспокоенный.
— Где же ампула? — спросил он в восемь вечера.
Профессор Зарек выглядел прескверно. Он посерел, постарел, даже поседел за эти дни. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что ампулы не будет.
— Дорогой Гхор, — сказал он. — Мужайтесь. Война будет долгая и кровавая. Микроб оказался подлейший, это микроб с паролем. Не знаете, что это за штука? У своих белков в теле есть отличительный знак, а у пришельца нет знака, и защитные клетки разоблачают чужака и обезвреживают. Но этот хитрец, забравшись в тело, приклеивает к себе знак. Он притворяется своим, Он меняет структуру вообще. И поэтому каждый бык приготовил анатоксин только для самого себя. Других быков вылечить не удалось.
— И что же вы намерены делать?
Зарек устало развел руками.
— Мы не сдаемся. Но работа предстоит мучительная. Будем брать кровь у каждого человека, в этой крови выращивать микробы, убивать их, брать токсины, изучать, готовить анатоксин для каждого человека в отдельности. Нарочно такого не придумаешь. Как будто природа специально задалась целью создать убийственную болезнь, извести человечество вконец.
Он замолчал. И Гхор молчал, покусывая губы.
— Не знаю, зачем я плыву к вам, — сказал он неожиданно. — Для каждого человека свое лекарство? Вот тут я не могу помочь.
Видимо, есть случаи, когда не только медики, но и волшебники бессильны.
Кадры из памяти Кима.
Существо в желто-зеленом балахоне поверх скафандра, густо попитом ядовитой, скверно пахнущей жидкостью, шагает рядом с Кимом.
Это Лада.
Ким и сам в таком же наряде. Вдвоем ходят они по пустынной, гулко ухающей улице.
Стучат в ставни.
— Карантинная проверка.
Серые лица прижимаются изнутри к стеклам.
— Пятеро! А по списку шесть. Дедушка где? Пусть подойдет к окну!
Трепетные голоса уверяют, что дедушка только простужен, кашляет. Вышел вчера, а с океана ветер. Просквозило.
И тяжким камнем ответственность ложится на плечи двух молодых, совсем неопытных профилактиков.
Недомогание или геронтит! У молодых это всегда ясно: вчера был черноволосым — сегодня поседел. Отправить старика в карантин на всякий случай! Но там так легко заразиться. Оставить дома! А что если он уже болен и заразит всю семью!
Был такой случай в первый день у Кима с Ладой. Засомневались, поддались просьбам, а на следующий день шестерых пришлось увозить.
— Ким, я не могу, — шепчет Лада, — я не решусь.
— Хорошо, беру на себя, — говорит Ким мрачно. — Добрым быть легко.
И черствым голосом отдает распоряжения:
— Все отойдите от дедушки. В другую комнату перейдите. Детей не подпускайте. Проститься запрещаю.
Ровно через два часа после унылого разговора с Гхором Зарек, бодрый и полный энергии, созвал своих помощников.
— Друзья, — сказал он, — как ученым нам повезло. Противник попался могучий и хитрый — тем почетнее будет победа. Наша машинерия не оправдала надежд: машины аналитические, диагностические и синтетические пока что не подсказывают надежных средств. Но мы должны победить любыми средствами, даже отвергнутыми. К чему я говорю? Я подумал, что наши предки, отцы медицины, справлялись с эпидемиями и без машин. Как они поступали? Они изучали не только микробы, но и болезнь, место ее зарождения, пути продвижения. Иногда удавалось прервать коммуникации. Вот сыпной тиф путешествовал на вшах. Вошь уничтожили — и тифу конец. Иногда удавалось убить болезнь в гнезде. Чума гнездилась в норах сусликов, малярия — в комариных болотах. Осушили болота — конец малярии. Нам надо узнать, где гнездился геронтит, откуда и как явился. Может быть, мы задавим его в колыбели, может быть, подстережем на путях. Присматривайтесь! К вам обращаюсь, карантинные работники. Расспрашивайте! Вы больше всех видите людей.
А в карантинных командах в большинстве были студенты. Каждый день, разбившись на пары, обходили они свой квартал. Ким в паре с Ладой — девушка сама выбрала его в спутники за знание языка. Петруничев с Севой катали с собой автомат-транслятор; им приходилось хуже всех, потому что машина, обученная литературному языку, плохо понимала местный жаргон, путалась, когда говорили «о» вместо «а» и «тж» вместо «р». А Нине достался безукоризненный переводчик — коренной дармаарец Том Нгакуру, тоже студент-медик.
Случайно они стояли рядом. Петруничев ткнул пальцем: вы и вы будете ходить по улице Зеленого Холма. И совсем не думал при этом, какая удачная получится пара.
Внешне-то они выглядели смешновато. Длинный, тощий Том и рядом маленькая, пухленькая Нина, ее макушка на уровне его подмышек. Он курчавый, черный, лилово-губый — она светлая, словно пляж, освещенный солнцем, песочные брови, светло-серые глаза. Он серьезный, вдумчивый, немногословный — она шумная, подвижная, болтливая, как колокольчик.
Студенты в институте считали Нину простоватой, недалекой. На самом деле она была только неумеренно уступчива, не старалась противостоять бойким. Каждому человеку случается попасть в смешное положение, совершив неловкость. Самолюбивые обижаются на смех, простосердечные смеются с друзьями. Нина по своему добродушию позволяла смеяться без меры. Со временем у нее даже выработалась привычка самой объявлять о промахах, навлекать на себя смех. Пожалуй, она кокетничала своей неумелостью: вот, мол, какая я слабенькая, срочно бегите на помощь, ребята. И все же снисходительность товарищей была ей неприятна. В душе Нина жаждала уважения, но уже не могла победить инерцию. В институте у нее прочно сложилась репутация простушки — репутацию изменить нелегко.
А Том ничего не знал об этом предубеждении. К своей карантинной напарнице он отнесся с бережным уважением. Как же иначе? Ведь сам профессор Зарек привез ее с собой из Москвы, он не выбрал бы кого попало.
А если Нина немножко неуклюжа, спотыкается слишком часто, так на то она и девушка, чтобы нуждаться в помощи и поддержке, И Том поддерживал ее — морально и под руку.
— Ой, спасибо, Том, без вас я бы ногу сломала на этой лестнице.
— Ой, Том, какой вы храбрый! А меня этот больной испугал до смерти!
— Ой, Том, как жалко, просто реветь хочется! А вам ничего? Какой же вы стойкий, завидно даже!
Нина хвалила своего товарища совершенно искренне. Она всегда восхищалась людьми, и старшими и ровесниками. Ее восхищали упорство Кима, находчивость Севы, в Ладу она была влюблена почтительно и восторженно. Но только Том ценил похвалы. Ему тоже недоставало уважения в жизни.
Ведь он вырос в республике ЦЦ, в заповеднике традиций, в стране, где безмерно уважали прошлое, лелеяли старые обычаи и даже предрассудки. Некогда эта республика была тюрьмой для черных: их держали за колючей проволокой, третировали, избивали, убивали. Конечно, погромы забылись давным-давно, но о цвете кожи здесь помнили. Помнили и старались соблюдать некое равновесие. Так уж было тут установлено: президентом мог быть и приезжий, но тогда вице-президентом выбирали обязательно коренного цитадельца. И если председателем была женщина, то секретарем — обязательно мужчина. И если в школе черному мальчику давали награду, обязательно натягивали награду и белому, даже если он не заслуживал (а иначе будут упрекать в пристрастии!). И когда Том принес в журнал первую свою научную работу о медицинских машинах, строящих теории, ему сказали: «Работа примечательная, но в этом году мы ее не можем публиковать: у нас слишком много было черных авторов».
Равноправный, но в пределах нормы.
Пришлось отослать статью в Конго. Там ее напечатали.
Том и сам уехал бы в Конго доучиваться, но жалко было оставлять мать. А Флора Нгакуру ни за что не хотела покинуть Дар-Маар. Тут она прожила жизнь, тут похоронила мужа, вырастила пятерых детей, дочерей выдала замуж. И подруг у нее полна улица — в чужой стране и посудачить не с кем. А главное — в чужих странах нет молитвенных домов. Оставшись вдовой в тридцать лет, прожив нелегкую и бескрасочную жизнь, мама Нгакуру цеплялась за несбыточные обещания веры: «Твоя жизнь, тетя Флора, не удалась, но после смерти ты получишь награду, встретишься с покойным мужем, отдохнешь от возни с детишками». Мать Тома отлично могла прочесть книги, опровергающие церковные сказки, но она и не хотела опровергать: лелеять надежду было приятнее.
И в других странах в прошлом последней опорой бога были женщины с неудавшейся личной жизнью: старые девы, матери, потерявшие детей, одинокие старушки.
Все-таки учиться у себя на родине Том не стал, предпочел уехать в Англию. Пять летных часов для стратолайнера не так далеко. Каникулы, летние и зимние, Том мог проводить с матерью. И на этот раз он прилетел в декабре. После промозглой, сырой Англии так приятно было погреться под летним солнцем!
Здесь и застала его эпидемия.
На третий день, когда стало ясно, что эпидемия опасна, Том сам пришел в Санитарный штаб, записался в карантинную команду. Матери он ничего не сказал: боялся, что она разволнуется, начнет уговаривать его уехать в Лондон, подальше от заразы.
Но в тот же день Флора Нгакуру сама завела разговор об отъезде.
— Когда у тебя кончаются каникулы, Том?
— Еще есть время, мама. Я заказал билет на послезавтра.
На самом деле Том бессовестно лгал: он и не собирался заказывать.
Мать посмотрела на него строго.
— Отмени заказ, Том. Будущему доктору негоже бежать от болезни. Не для того тебя учили.
И Том остался. А потом его поставили в пару с Ниной, и общее горе обернулось для него радостью.
Он стыдился своей радости, но не мог унять ее. Проснувшись поутру, с улыбкой думал о предстоящей встрече с беленькой москвичкой, расставшись, перебирал в памяти ее слова и взгляды. Так приятно было, что она все время обращается за помощью к нему: «Ой, Том, я совсем запуталась в этих дворах!», «Как вы думаете, Том, не взять ли анализ крови?», «Ой, Том, дайте руку, я ничего не вижу на этой лестнице!»
Любитель порядка и методичности, Том начертил громадную карту района. По ней удобно было составлять отчет, наглядно видно было, где эпидемия гаснет, где нарастает. И лишний предлог был, чтобы пригласить Нину:
— Совсем рядом. Минут на двадцать зайдем. Мама нас пирожками угостит.
— А ваша мама не рассердится?
— Что вы, она добрая. Только не говорите с ней о боге: она обидится.
Нина, конечно, разахалась опять:
— Ой, Том, неужели у вас так много людей верит в бога? А ваша мама считает его добрым? Как же она объясняет, почему он наслал эпидемию? Том, я не буду спрашивать вашу маму, я обещаю. Может быть потом, когда мы подружимся.
И Том возликовал молча. Как хорошо, что эта милая москвичка хочет подружиться с его мамой.
Потом они сидели над планом и ставили красные точки. Каждая точка — заболевший, отправленный в карантин, обреченный на гибель. Нина роняла слезы на схему.
— Подумай, Том, тридцать два человека за день! — И тут же силилась улыбнуться: — Ой, Том, я такая слезливая, наверное, из меня не получится врача!
Том утешал, а мать его кормила Нину пирожками — горячими, шипящими, масляными, с перцем, корицей и чесноком.
— Ой, тетя Флора, такие чудесные пирожки, я никогда не ела таких.
— Ой, Том, у тебя такая симпатичная мама! Если я поцелую ее, она не обидится?
И тут же:
— Тетя Флора, а что у вас на улице Благодати? Что там, клуб, склад или пента-кино? Почему столько женщин заболевших?
— Молитвенное собрание было, — созналась тетя Флора, мрачнея.
— Тетя Флора, вы скажите вашим знакомым, пусть не ходят в молитвенный дом до конца карантина. Я не хочу обидеть вашего бога, может, он и всемогущий на небе, но у нас на Земле нельзя без антисептики.
— Да, доченька. Я и сама думаю, что бог забыл нас. Правильно говорится в науке: Земля — песчинка среди звезд. Верно, бог и не замечает нас совсем.
После третьего посещения Нины тетя Флора сказала сыну:
— Том, голова у тебя есть на плечах, ты думаешь о чем-нибудь? Соседки спрашивают: «Невеста или кто?» Нет, уж ты не смущай северяночку, ищи свою, цитадельскую. Ведь эта приезжая не захочет с детишками возиться, четырехлетних сдаст в интернат. Знаешь, как у нас косятся на таких? Кукушками обзывают.
— Скажешь тоже, мама! Ну причем тут женитьба и детишки? Мы коллеги, мы работаем вместе, мы дружим.
— Чего там! Дело житейское. Все так: сначала дружат — потом женятся.
Ким с Ладой тоже заходили после обхода, ставили свои точки на карте. Лада — натянутая и утомленная, Ким — сурово насупленный. В его душу не проникла радость. Вот и Лада рядом, и ходят бок о бок с утра до ночи… Увы, Ким не сумел бы пировать во время чумы. Не научился снимать сочувствие вместе с халатом. Даже Нина, всплеснув руками, могла воскликнуть: «Только двенадцать точек новых, сегодня хороший день!» Ким сердито напоминал, что двенадцать точек — это обреченные люди.
Лада сказала ему однажды:
— Ким, ты ужасно правильный, ты правильный сверх меры, до отвращения. Нельзя быть таким непримиримым даже врачу. На свете существует естественная старость, каждую секунду кто-нибудь покидает этот мир, От похорон не уйти, но нельзя всю жизнь думать о предстоящих похоронах.
— А меня не устраивает политика страуса, — возражал Ким. — Не думать — значит не сопротивляться.
И, хмуря брови, рассматривал план, усеянный красной сыпью.
Сыпь гуще возле магазинов, у аэродромов, у вокзалов, на улице Благодати. Все это места скопления людей, тут люди заражают друг друга в толкучке. А откуда пришла болезнь? Кто принес ее в толпу? Не видать концов.
Но кончик высунулся неожиданно, совсем не там, где искали.
Однажды, стоя у плана, Ким ощутил покалывание под браслетом. Обычный вызов. Включил. На экранчике появилось незнакомое лицо — седое, морщинистое, но с розовой кожей — характерный симптом геронтита.
— Вы хотите посоветоваться со мной? — спросил Ким, напуская на себя бодрую уверенность.
— Ким, наконец-то, — прохрипел старик. — Значит, я вошел-таки в радиозону. Ну, что глаза таращишь, неужели я так изменился? Какая-то у меня болезнь кожи и волос. Наблюдай, собирай материал для диссертации.
Ким ахнул, догадавшись:
— Анти? Где ты подцепил геронтит?
— Геронтит? Значит, есть ученое название? А у нас в справочнике нет такого. Все перепугались, кинулись в глайсер… и на Большую землю — в Дар-Маар. Штурман у меня оттуда, верит только дармаарским профилактикам. А я один остался. Капитан не оставляет корабля.
И запел, заливаясь бессмысленным смехом:
«И хотя заманчива земля, тра-ля-ля,
Капитан не оставляет корабля, тра-ля-ля!..»
— Анти, Анти, очнись! Ты когда заболел, какого числа? Возьми себя в руки, припомни!
Умственное напряжение пресекло припадок, стерло бессмысленную улыбку.
— Должно быть, семнадцатого, накануне отплытия.
Там в дыре все такие. Я думал, просто дряхлые старики. А потом мы ушли в океан, за пределы радиозон — посоветоваться не с кем. Ты меня наблюдай, наблюдай, собирай материал.
— Анти, Анти, слушай, где твоя льдина? Координаты какие?
Но тут незнакомое старческое лицо сползло за край экрана. Его место занял ноздреватый снег с блестящими капельками в порах. Видимо Анти потерял сознание.
Выпрямившись, горестно и торжественно Ким поставил красную точку на правом краю листа, там, где Том изобразил голубым океан.
Кадры из памяти Кима.
Похоже на кошмар.
Длинный-длинный коридор, прямой и узкий — два человека разойдутся с трудом. Тьма. Лучи лобных фонариков скользят по мохнатому инею, наросшему на стены. И по тому коридору бежит Лада, а Ким за ней.
— Скорее, скорее! — подгоняет тревожный голос.
Ким невольно расправляет плечи, чтобы загородить Ладу, на себя принять удар.
Ким был потрясен, подавлен и, пожалуй, даже испуган. Хотя он сознавал всю опасность своей работы в карантине, но сознавал умом, хладнокровно, а в подсознании жило ложное представление о том, что болеют только они — несчастные дармаарцы, а мы, доктора, мы лечим, сочувственно или равнодушно. И вдруг когтистая лапа болезни хватает близкого друга, своего, одного из тройки. А кто следующий? Сева? Он сам? Только не Лада!
— Анти, очнись! Анти, припомни координаты!
И не Ким, а Лада, для которой Анти был посторонним, неким отвлеченным бациллоносителем, подумала, что тут есть намек, ниточка из запутанного клубка. Анти заразился в какой-то захолустной дыре, где «все такие», заразил свою команду и штурмана дармаарца. Штурман верил только дармаарским профилактикам, полетел сюда за помощью. Не он ли принес инфекцию в Дар-Маар?
Надо искать Анти, и не только Анти, но и «дыру», где «все такие».
С тем они и пошли к Петруничеву.
Долговязый ассистент не поддержал их. Психологически не мог поддержать. Привык к мысли, что студенты-дети и он, взрослый, должен исправлять их ошибки.
— Грицевич, — сказал он Ладе, — студент последнего курса должен уметь рассуждать логически. Больные геронтитом теряют сознание на третий день, а ваш друг утверждает, что заразился две недели назад. Как же можно принимать его слова за истину? Ясно: в бреду он перепутал причину и следствие. Должно быть, штурман прилетел на льдину из Дар-Маара и передал инфекцию всем остальным. Я сообщу в штаб, чтобы за больным направили глайсер, но вас туда не пущу. Нет, и не просите. Это будет выглядеть неэтично, как предлог для бегства из карантина.
Ким уныло кивнул. Этика подавила его. Лада прищурилась иронически.
— Петя, насколько я помню, профессор говорил, что наша цель победить врага любыми средствами. Происхождение геронтита неизвестно, значит, полезно пробовать все, даже искать «дыру, где все такие». И если ты не хочешь говорить профессору, я сама пойду к нему.
— Это ваше право, Грицевич. Но на вашем месте, вместо того чтобы отнимать у профессора время, я бы справился на аэродроме, какие глайсеры вылетали в полярные моря.
— Петя, я сказала, что мы пойдем к профессору.
Но за дверью Лада передумала.
— Давай, Ким, заглянем на аэродром сначала. Петя прав отчасти: едва ли из полярных морей сюда летят на своих крыльях. А глайсер — штука громоздкая, никто не станет его держать в саду. Спросим. Если найдется глайсер из Антарктики, нам легче будет убедить Гнома.
Закрытый карантином аэродром был непривычно безлюден. Трава уже начала прорастать в щелях взлетных дорожек. Скучающий дежурный даже обрадовался посетителям, охотно открыл книгу взлетов-посадок. Вот подходящий глайсер. Прибыл 25 декабря неизвестно откуда, судя по номеру, сомалийский. Почему «неизвестно откуда»? Водитель был невменяем, не отвечал на вопросы. Да, дежурный припоминает этого водителя. Смешной такой старик в синей форме моряка, куртка на нем висела, как на вешалке. Почему был невменяем? Геронтит, никакого сомнения.
Задним числом дежурный легко ставил диагноз.
А глайсер-то прилетел 25 декабря, за день до того, как заболел регулировщик — первая известная медицине жертва геронтита.
— Как же все-таки узнать, откуда он прилетел?
— А «кошачья память» на что?
Дежурный объяснил, что «кошачья память» — это прозвище автомата, записывающего пройденный путь. Приспособление очень полезное для начинающих летчиков. Заблудившись, они всегда имеют возможность присоединить прибор к рулю и вернуться домой, повторяя все зигзаги своего маршрута от конца к началу.
Подчиняясь улыбке обаятельной девушки, дежурный тут же отправился разыскивать в дальних ангарах глайсер со знаками Сомали. Ким слетал за дезинфекционным балахоном, со всеми предосторожностями вынул «кошачью память» и полчаса спустя обеззараженный жестким ультрафиолетом прибор уже докладывал о своем последнем полете. Дежурный разбирал цифры, переводил их на километры и градусы, Ким наносил маршрут на карту.
Сначала трасса ушла на север (неужели глайсер прилетел из Сомали? Тогда все догадки рушатся), затем резко повернула на юг, трижды прошла около Дар-Маара, то над морем, то в глубине материка. (Похоже на то, что пилот искал и не мог найти Дар-Маара. Должно быть, и в самом деле в голове у него мутилось.) И вновь линия ушла в море — почти уверенно на юго-восток (к Африке можно было лететь напрямик: материк большой, не промахнешься).
На юго-восток, на юго-восток, на юго-восток…
И вдруг…
— Что такое? — проговорил дежурный. — Обрыв.
Прямо в середине океана. Пятьдесят девятый градус северной широты… Нелепость какая-то!
Но нелепость эта как раз и подтверждала сообщение Анти.
С такими сведениями уже не стыдно было идти к профессору.
Зарек выслушал Ладу внимательно, гораздо внимательнее, чем ассистент. Возможно, он меньше заботился о своем авторитете.
— Кто у вас старший по команде? — спросил он. — Петруничев? Попросите его зайти ко мне, я его проинструктирую. Вылетайте с ним и не возвращайтесь, пока не проверите все забытые поселки Антарктики. Может быть, вы и правы. Очень грустно, если правы.
Ким с Ладой не обратили внимания на эту заключительную фразу. Торжествуя, они поспешили к Петруничеву объявить, что он сам возглавит полет, который считал бесполезным.
Они вылетели на следующий день на рассвете, а на два часа раньше на поиски Анти ушел сомалийский глайсер, снабженный «кошачьей памятью». Автомат должен был вывести санитаров в точности на то место, откуда глайсер стартовал 25 декабря. И затем, учитывая течения и ветры, надо было где-то севернее искать айсберг Анти. У группы же Петруничева задача была другая — найти ту «дыру», где Анти мог заразиться накануне отплытия.
По правде сказать, студенты были все в отличном настроении, веселы, как солдаты, отведенные в тыл. Они повоевали, они потрудились, они рисковали, не уклоняясь, — совесть их чиста. И если командование считает нужным вывести их из-под обстрела, они рады передышке. Вероятно, один лишь Ким терзался: не слишком ли легкий жребий он вытянул?
Том пел песни, у него оказался приятный баритон. Девушки звенели, подхватывая мотив. Безголосый Сева дирижировал; часы и километры пролетали незаметно.
— Ой, ребята, льдина!
И верно, на синей скатерти океана виднелась белая тарелка. Удалось различить треугольничек палатки, крестик глайсера. Эпидемия эпидемией, а земля требовала влаги, и Антарктида слала в тропики свои ледяные богатства.
— Не та?
Айсберги попадались все чаще, искусственные и естественные. Белого становилось все больше, белизна теснила синеву. Постепенно белые тарелки сплошь заставили синюю скатерть; теперь океан был скорее похож на мрамор с темными прожилками. Антарктида приближалась, глайсер вошел в местную радиозону, на экран можно было пригласить любого человека без промежуточной ретрансляции, и Петруничев, передав Севе руль, начал переговоры.
Сначала — с главным диспетчером ледового карьера Шеклтон, где, как помнил Ким, Анти работал в последний год.
— Да, молодой капитан Хижняк известен мне. Когда он выбыл? Можно дать справку. Вот запись:
«17 декабря в 16.30 Хижняк принял спущенный на воду айсберг.
№ 012/276. 18 декабря в 4.00 повел его в порт Гвардафуй, Сомали».
Затаив дыхание, слушали сообщение студенты. Анти не бредил. Все сведения совпадали. Семнадцатое-канун отплытия, место назначения-Сомали. Естественно, что на борту айсберга был сомалийский глайсер.
— Что вам известно о дальнейшей судьбе Хижняка? — допытывался Петруничев.
— Мы не следим за айсбергами, — ответил диспетчер не без раздражения. — У нас в Антарктиде эфир беспокойный. Как раз 19-го началась магнитная буря. С айсбергами поддерживают связь попутные радиостанции. Запросите Кергелен: Хижняк должен был пройти их зону.
Петруничев вызвал еще главного профилактика карьера. Краснолицый усач в лохматой шапке держался самоуверенно и насмешливо.
— Инфекционный геронтит? Помилуйте, в нашем воздухе микробы не выживают. Старики? Нет ни патологических, ни естественных. Средний возраст наших стариков — двадцать девять лет. Страдают только неумеренным аппетитом.
Петруничев обрезал шутки.
— Нам известно, что капитан Хижняк, покинувший Шеклтон 18 декабря, болен инфекционным геронтитом. Есть основания полагать, что накануне отъезда он уже был бациллоносителем. Я прошу вас выявить всех людей, с которыми Хижняк соприкасался.
— Я это сделаю, конечно, — сказал профилактик гораздо менее уверенно. — Но у нас все благополучно. Вероятнее, Хижняк заразился в пути.
Петруничев выключил экран, лишь после этого сказал:
— Да, вероятнее, он заразился в пути.
— Петя… извини, сорвалось… Петр Сергеевич, не лучше ли нам повернуть, поискать сначала айсберг Хижняка?
— У вас какая-нибудь новая теория, Грицевич?
— Может быть, эта «дыра» находится на самом айсберге. Там же есть всякие углубления, ниши.
— И что с того?
— Я читала, что в одной египетской гробнице археологи заразились неизвестной болезнью от летучих мышей.
— В Антарктиде нет летучих мышей.
— Ну, какие-нибудь тюлени, или рыбы, или черви…
— Бацилла геронтиус не выживает в холодной крови, вы это знаете, Грицевич.
— Но она могла же стать вирулентной, попав в теплую кровь человека.
— Фантазируете все, Грицевич, — сказал Петруничев неодобрительно, но Севе приказал описывать круги надо льдами в ожидании сообщений от санитарного глайсера.
Сообщение пришло через полчаса. Санитары разыскали айсберг Анти. Больной в тяжелом состоянии, в сознание не приходит, на вопросы не отвечает, бредит, лепечет что-то о дыре, где все такие.
— Зачитайте нам судовой журнал, — потребовал Петруничев.
Журнал был сух и лаконичен. Даты. Часы. Координаты. Ледовая обстановка. Ветер. Течение. Так до 23 декабря. Только здесь впервые:
«На борту появилась неизвестная нам болезнь. Признаки: буйное веселье, потом слабость, сонливость, седина, выпадение волос, морщины. Радист в припадке буйства выбросил за борт рацию. Выловить не удалось».
И на следующий день:
«Радист умер в 6.00. Ввиду явной опасности я разрешил штурману и всем оставшимся в живых покинуть борт айсберга. В 14.00 они вылетели на глайсере по направлению к Дар-Маару».
И более о болезни ни слова. Числа, часы, координаты… Видимо, оставшись один, Анти считал ниже своего достоинства замечать геронтит. О «дыре» никаких упоминаний.
— Я бы обследовала айсберг все-таки, — настаивала Лада.
— Если «дыра» на айсберге, Хижняк должен был записать о ней в журнале, разве не так, Грицевич?
Ким сказал:
— До сих пор все слова Анти подтверждались. Он говорил, что заразился накануне отъезда.
Это соображение показалось Петруничеву самым основательным, и он снова вызвал поселок Шеклтон.
Опять появился на экране старший профилактик, уже не насмешливый, а встревоженно-озабоченный. Кажется, он сам себя пристыдил за беспечность и теперь старался наверстать время.
— Мы энергично взялись за дело, — сказал он. — Составляем поминутное расписание всех действий Хижняка 17 декабря. До середины дня это оказалось просто: инженеры спускали айсберг на воду, Хижняк принимал участие в спуске. В 16.00 он принял айсберг, взошел на борт, ставил палатку, размещал оборудование. В три часа утра, 18-го, ему подали буксиры, в четыре он начал выводить айсберг с рейда. Только о ночных часах — от 20.00 до 3.00-мы не знаем ничего. В декабре у нас светло в это время, но принято спать. Впрочем, есть одно предположение непроверенное. Вот послушайте нашего льдинного диспетчера.
И он освободил экран, предоставил его белокурому великану с обветренным лицом, шведу или норвежцу, судя по типу.
— 17-го я не видел Хижняка, — сказал тот, рубя слова. — Я видел Хижняка на день раньше. Я сказал, что ледник Шеклтон исчерпан, идет подчистка, интересную тушу вырубить негде. Но к следующему приезду мы перейдем на Ингрид-Йола, там ледяная целина. Хижняк спросил: «Как далеко?» Я ответил: «Двести километров. Час полета». Хижняк любил интересные туши. Он хотел посмотреть.
— Летал ли Хижняк в действительности, мы не знаем, — пояснил профилактик. — Часа два он мог выкроить вечером, но ему надо было выспаться перед отплытием.
— Хижняк любил интересные туши, — повторил диспетчер. — Спать можно и в пути.
— Мы проверим, — сказал Петруничев, подумав. — Мы на крыльях, и двести километров не крюк. А есть там поселки, в этом Ингрид?
— Ни единого человека.
— От кого же мог заразиться Хижняк?
Профилактик пожал плечами.
— Вероятнее всего, в пути. Но я добросовестно провел обследование и педантично доложил вам. У меня есть свидетели на каждый час, кроме периода от двадцати до трех.
Глайсер позволял менять маршрут без труда. Петруничев приказал отвернуть западнее, и через полчаса впереди по курсу встали полупрозрачные сизоватые тучи.
Цвет их становился все насыщеннее, контуры все богаче деталями; еще через десять минут стало видно, что это горы, а не тучи. В просвете между ними лежало что-то беловатое с грязным краем; это и был тот привлекательный для ледонавигаторов массив Ингрид-Йола. Ближе на белом обозначились ступенечки и жилки, потом жилки превратились в пропасти, ступеньки, в изломанные стены, ледовые обрывы, серое стало мореной, хаосом угловатых каменных глыб. Глайсер пронесся над всей этой растревоженной толщей и, погасив скорость, сел на грязновато-белую, мокрую, усеянную мелкими камешками поверхность ледника.
Прилетевшие с удовольствием выбрались из кабины, потягиваясь и разминаясь, откинули шлемы, вдохнули прозрачный, как ключевая вода, чистый, морозный воздух. Северянам, две недели изнывавшим от зноя в Африке, так приятно было снова вернуться в зиму.
— Том, надень шлем, ты простудишься с непривычки, — встревожилась Нина.
Где же искать и что искать? Справа и слева — бугристые утесы с пещерами, нишами, расселинами, гротами; впереди и сзади — вздыбленные расколотые льды. На каждом шагу пропасти в сотни метров глубиной, с отвесными стенами, уходящими в журчащий сумрак. В которую нишу, в которую пропасть залез упрямый Анти, где наткнулся на инфекцию?
Если вообще все это было здесь.
Щурясь от снежного блеска, Ким терпеливо ждал, чтобы Петруничев наметил маршруты для планомерных поисков.
А Сева сказал вдруг:
— Вот она — та «дыра».
И все сразу согласились, что никакую другую, именно эту «дыру» имел в виду Анти. На юго-западном склоне горы, чуть пониже ледопада, виднелось четкое прямоугольное, явно искусственно выровненное отверстие, И обнажилось оно, вероятно, недавно, потому что изломы ледопада были чистые, нежно-голубые, еще не истертые колючими снежинками, не ставшие матовыми. Возможно, до самой недавней подвижки льдов, связанной со спуском пробного айсберга, прямоугольное отверстие это находилось ниже уровня льда, так что месяц назад туда никто не мог войти, не мог его заметить даже.
Петруничев быстро распорядился:
— Двое со мной: Ким и… (после колебания) Лада. Остальные ждут у глайсера. Если мы не вернемся через три часа, нас не искать, лететь в Шеклтон за помощью. Шумский остается старшим.
— Это несправедливо, я же первый заметил, — заныл Сева.
— Ты умеешь вести глайсер, потому и останешься. Все.
— Плохо быть умелым, — неискренне вздохнул Сева.
От прямоугольного входа начинался коридор, слишком прямолинейный, чтобы быть естественным. Вступив во мглу, Петруничев и его спутники включили лобные фонарики. Два голубых луча и один красный вонзились во тьму. Красный был у Лады. Девушки предпочитали этот цвет — голубой освещал лучше, но зато в его свете лицо казалось мертвенным.
— Ничего не трогать, ни к чему не прикасаться, от стен держаться подальше, — распорядился Петруничев.
Шагов через сто лучи уперлись в камень. Коридор здесь изламывался под прямым углом, над поворотом чернели дыры. Ким поднял голову; луч, скользнувший вверх, осветил железные обрубки.
— А ведь это пулеметы, — сказала Лада неожиданно.
— Какие пулеметы?
— Такие машинки для массового убийства. Значит, этот ход построен до объединения народов, до эпохи всеобщей дружбы. И смотри, Ким, как ставили эти машинки. Одна стреляла в лицо наступающим, другая — в затылок прорвавшимся.
— Откуда ты знаешь это. Лада?
— Мой пятый луч — история, Кимушка. А ты не интересуешься, как люди жили прежде?
Коридор поворачивал еще трижды, и над каждым углом торчали скорострельные убийцы. Что же охраняли здесь с таким усердием предки? И почему для своих секретов выбрали Антарктиду, ведь Шестой материк был признан зоной мира еще в двадцатом веке? Об этом тоже напомнила всезнающая Лада.
После четвертого колена подземный ход раздвоился. Петруничев наугад повернул направо. Заблудиться он не опасался: на развилке лежала приметная куча осколков, сверкающих, как подтаявшие льдинки.
— Бьющееся стекло, — угадала Лада.
Теперь коридор стал пошире, и в стенах его то и дело попадались ниши, битком набитые, — целый музей старинных вещей. И каждая вызывала восхищенные возгласы Лады: одежда из плетеных растительных нитей, обувь из кожи животных, мебель из древесины, нефтепродукты в металлических баках. Можно представить себе, как чадили и отравляли скудный воздух мелкие нефтяные двигатели. Прессованные супы в пакетиках: на обертке были изображены тарелки. Сама обертка из горючей древесной бумаги, непрочной и небезопасной.
Все это разбросано прямо в коридоре, почему-то перемешано с осколками бьющегося стекла.
— Дохимическая эра материальной культуры, — говорила Лада. — Ну конечно, двадцатый век. И даже не самый конец.
— Только не прикасайтесь, только ничего не трогайте!
Вскоре коридор привел их в пещеру, видимо естественную, но с выровненными, обтесанными стенами. Сколько же труда пришлось вложить, чтобы с несовершенными орудиями двадцатого века, без лучевых лопат, без атомоплавки высекать в скале громадные помещения?!
Перегородками из деревянных досок гигантская пещера была разбита на отсеки. В первом из них стояли письменные столы, шкафы с бумажными книгами и кубические стальные ящики.
— Сейфы, — пояснила Лада. — Шкафы для хранения секретов. Но не знаю, сумеем ли мы открыть их. Тогда придумывали специальные замки с фокусами, тайными словами и цифрами.
Петруничев между тем стоял перед обледеневшей картой, занимавшей половину стены.
Бросалось в глаза обилие воды. Морей было гораздо больше чем сейчас: пролив еще отделял Англию от Европы, между Китаем и Кореей синело море. Не было плавучих и якорных архипелагов в Атлантике. Все острова в Тихом океане изображались крошечными точками; они еще не начали обрастать плотами и сливаться воедино.
— Столько пространства было, и воевали из-за чего-то, — подумал Ким.
Пещера, в которой они находились, была помечена красным кружком на карте; от нее тянулись линии со стрелками в Россию, Китай, Индию, Париж и Берлин — почти ко всем столицам мира. Возле стрелок стояли цифры — расстояния в километрах.
— Как ты думаешь, Грицевич, можно было стрелять так далеко?
— Ракетами, да. Ракеты уже были.
— Видимо, они и собирались стрелять. Убийцы!
Петруничев сердито толкнул карту, и вдруг, отломившись, она со звоном упала. Открылась дверь. Оказывается, карта прикрывала вход в заднее помещение.
Два голубых лучика, один красный осветили морозную мглу.
Столы с какими-то банками, пузатыми сосудами и тонкими высокими стаканчиками. Изогнутые трубки, подставки, горелки. Отдаленно это напоминало лабораторию, где делаются анализы крови. Все банки разбросаны, разбиты, как будто даже раздавлены нарочно.
— Всюду бьющееся стекло, — сказала Лада. — До чего же трудно было работать тогда! Эти штуки все разлетались вдребезги, как льдинки. Ни разу их уронить нельзя было.
Она нагнулась, чтобы подобрать осколок трубочки, но в этот момент Петруничев зарычал свирепо:
— Не прикасаться, не трогать! Прочь отсюда! Прочь, я говорю! Скорей!
Он толкал студентов к выходу, загораживая что-то лежащее в углу. И Ким не сразу осознал схваченное беглым взглядом: неживую голову в странной шапке с каким-то Приспособлением на лбу, пряди седых волос и выбеленную изморозью гладкую кожу. Седина и гладкая кожа — знакомые симптомы заразной старости.
— Прочь отсюда!
Ускоряя шаг, бежали они по коридору, цветные лучи скользили по мохнатым наростам инея. Опрометью выскочили наружу. Так приятно было выбраться из каменной могилы, увидеть солнце, снег, источенный каплями…
Только после тройной дезинфекции — лучевой, огненной и химической, только после анализа, показавшего, что на халатах нет ни одного микроба, Петруничев разрешил наконец приблизиться Севе, Нине и Тому.
— Что мы видели, товарищи? — сказал он тоном лектора. — Мы видели стойбище преступников второго тысячелетия. Они хотели угрожать всему миру, нацелили ракеты на большие города и заготовили страшное оружие — палочку геронтита скоротечного. Беспредельна была их злоба, но техническая мысль убога. Планы свои они прятали в железные ящики с секретным замком, а смерть держали в баночках из бьющегося стекла. И одна баночка разбилась, кто-то заразился и заразил всех других. А самый последний в бессильной злобе стулом перебил все банки. Может быть, надеялся весь мир заразить, взять с собой в могилу.
— Ой, даже понять нельзя. Шизофреники какие-то, — вздохнула Нина.
Том сказал:
— В древности была пословица «Поднявший меч от меча и погибнет».
— Значит, не зря мы сюда прилетели, — заметил Ким. — Мы на верном пути. Болезнь действительно пришла отсюда.
И тут Петруничев грустно покачал головой:
— Да, мы правы, к сожалению. Теперь я понимаю, почему профессор сказал вам: «Грустно, если вы правы». Видимо, он догадывался, что мы найдем здесь. Природа не сумела бы создать такую изощренную инфекцию. Микроб геронтита изобретен преступным человеческим умом, и нет у него тут естественных врагов или пригодных для прививок родственников. Увы, лекарства тут нет. Мы лишь поняли яснее, как велика опасность, угрожающая человечеству… всему человечеству, друзья.
Кадры из памяти Кима.
Свернутая в трубочку бумажка. Волнуясь, Ким разворачивает ее непокорными пальцами.
Он хочет подавить волнение, хочет не выдать волнение, боится, что не сумеет победить себя.
Крест!
Корявый, неровный, с утолщением на правом конце. Перо зацепилось за бумагу.
И корявый крест этот отделяет Кима от товарищей, от всех людей на свете. Они — по ту сторону креста. Ким ловит взгляды, сочувственно-отчужденные. Голоса звучат глуше, людские фигуры кажутся мельче. Все заслоняет крест.
Что же делать теперь?
Оставаться тут, ломать ящики с секретными замками, переводить на современный язык тайные планы преступников? Даст это что-либо для изучения геронтита, или самое важное уже выяснено: микроб выведен искусственно, этим и объясняется изощренная вредоносность болезни?
Весь вечер Петруничев и Ким пытались связаться с Дар-Мааром. Но радио не хотело подчиниться. Передатчик безумствовал: свистел, ревел, мяукал, выл на разные голоса, но произносить членораздельные слова отказывался. Опять в эфире бушевала магнитная буря.
В январе в Антарктиде лето, время белых ночей.
Солнце медленно, нехотя спускалось с небосвода, расцвечивая апельсиновым и малиновым облака и снега, под горизонт ушло уже в одиннадцать вечера. Наступили мерцающие сумерки — не свет и не тьма. Все стало неопределенным, предметы потеряли тени, скалы стали превращаться в зверей и воинов, близкое путалось с далеким, большое с малым.
Около полуночи Петруничев отодвинул передатчик.
— Бесполезно, — сказал он. — Эти магнитные вопли не перекричишь еще три дня. Быстрее слетать в Африку. Завтра отправимся. Спать, Ким, спать!
Девушки спали в глайсере. Том с Севой — в палатке.
Ким взял свой спальный мешок, зевая во весь рот…
И тут он увидел… призрак, выходящий из пещеры мертвых.
Мороз пошел по коже у Кима. Нет, конечно, он не верил в привидения, но и неверующему ведь страшно ночью на кладбище. А тут — мутная белая ночь. Одиночество. Полярная немота. И столько страшного видел Ким сегодня!
Он протер глаза. Но некто призрачный, в черном костюме и белой рубашке, одетый, как оперный певец, стоял у выхода из пещеры.
Галлюцинация? Ким потер виски, ущипнул себя. Но призрак не исчезал. Тогда Ким схватил бинокль. Едва ли галлюцинации можно рассматривать в оптические стекла! И что же?
В кругу, пересеченном крестом нитей, деловито шагал толстенький пингвин. Его черная спина и впрямь была похожа на фрак, белая грудь — на манишку.
А в клюве пингвин держал что-то прямоугольное, цветное — возможно, пачку сухого супа.
— Фу ты, напугал!
В первую секунду Ким почувствовал облегчение, потом с криком бросился к палатке:
— Петя! Петр Сергеевич! Пингвин заходил в пещеру, Теперь он инфекцию разнесет.
— В погоню! Нет, стой! Халат надень!
Пока Ким напяливал защитный халат, минута была упущена. Потом будили Севу и Тома — потерялась еще минута. И еще минуту потратили на поиски телеглушителей. Ведь оружие редко приходилось употреблять в эпоху дружбы, вот его и спрятали на самое дно чемоданов.
Пингвин за это время скатился на пузе с ледяного склона и далеко опередил преследователей. Им еще пришлось подниматься к ледопаду, перебираться на соседний ледяной язык. Пингвин даже исчез из виду, след, однако, остался. Крылатый мародер поранил лапу, может быть, наступил на осколок: на льду виднелись кровавые капли.
Пингвины на суше неторопливы и небоязливы.
До появления человека в Антарктике у них не было врагов на льду. Этот, однако, заслышав погоню, удирал что есть мочи, вероятно, не хотел отдавать свою добычу.
На ровном льду люди догнали бы его без труда.
Но тут им пришлось, скользя, падая, путаясь в халате, лавировать между глыбами. Наконец увидели черную спину. Добравшись до крутого склона, пингвин снова улегся на жирное пузо — и только снег завился.
Ким первый выскочил на скат. Собирался уже подобно пингвину, жертвуя собой, катиться вниз. Выскочил… и замер.
Внизу на широком ледяном поле топтались сотни две пингвинов. Бациллоноситель замешался в стаю, спрятался в толпе. Ким водил биноклем по клювам — пачки он не видел.
— Всех подряд глушите, — распорядился подбежавший Петруничев.
Ничего другого не оставалось. Три воина с телеглушителями начали жестокое избиение. Пингвины были не дальше ста метров, их черные фраки представляли отличную мишень. Щелк-щелк-щелк. Глушители хлопали негромко, словно били в ладоши. Ким, Том и Сева целились, щелкали, целились, щелкали. Пингвины, не понимая беды, безропотно позволяли себя расстреливать.
— Словно кибермясники на бойне, — поморщился Сева. — И резать будем всех?
Ким заметил:
— У «того» поранена левая нога. Мы отыщем и убьем его одного. А прочие очнутся.
И вся пингвинья стая была бы уложена за полчаса, если бы не ошибка Петруничева. Желая помочь студентам, он решил, что проще расстреливать сверху, и поднял в воздух глайсер. Но как только стальная птица повисла над полем, нервы пингвинов не выдержали. Вся стая, словно очнувшись, ринулась в воду.
На льду осталось лежать штук пятьдесят. Ушел ли виновник всего этого избиения?
Ким с Севой спустились на ледяное поле, обошли оглушенных птиц, осмотрели все левые, а заодно и правые лапы. Свежих кровоточащих ранок не нашли. Уплыл бациллоноситель, или ранка его успела затянуться? Поддаваться жалости нельзя было. Пришлось сменить глушитель на шприц и прикончить всех птиц ядовитым уколом.
Пока студенты расправлялись с пингвинами, сконфуженный руководитель посадил самолет.
— Увы, улетать теперь нельзя, — вздохнул он. — Будем сидеть, пока не перебьем всю стаю. А иначе получится постоянный очаг инфекции. Впрочем, можно надеяться и на вирулентность микроба. Люди теряют сознание на третьи сутки, едва ли птица выдержит больше одного дня.
Взволнованные всеми событиями, молодые люди заснули поздно и проснулись поздно. Уже часов в девять Ким вышел из палатки, чтобы наколоть льда для утреннего чая, глянул вверх на скалы… и увидел знакомого пингвина.
Пузатенький и неуклюжий, похожий на чиновника гоголевских времен, пробирался он в пещеру, деловито размахивая ластами. Еще бы папку ему под мышку — вылитый получился бы чиновник!
Слегка припадая на левую ногу, проторенной дорогой спешил он в склад позавтракать.
Теперь уж Ким не потерял ни одной секунды. Халат висел на палатке, телеглушитель лежал под подушкой. Ким пропустил пингвина в пещеру, и, не таясь, расположился шагах в двадцати от входа.
Пингвин не заставил себя ждать. Вскоре он появился на темной щели, щурясь от света и вертя головой, до смешного похожий на любопытного человека. Ким прицелился: промахнуться было невозможно. Оглушенная птица распласталась на снегу.
Вздохнув с облегчением (очаг заразы ликвидирован!), Ким отбросил телеглушитель и вынул из сумки шприц с ядовитой ампулой.
Но тут послышались голоса девушек:
— Не надо, Ким! Кимушка, не надо!
Ким подивился девичьей сентиментальности, — это же не пингвин, это очаг инфекции.
Но и мужские голоса басили: «Не надо! Не надо!» Обернувшись, Ким увидел Петруничева. Тот бежал что есть силы, взмахивая руками, чтобы удержать равновесие.
— Не успел? Не отравил? — проговорил он, подбегая. И, только переведя дух и откашлявшись, объяснил:
— Все утро думал про этих пингвинов. Живут они тут постоянно, в пещеру войти легко. Не может быть, чтобы только вчера забрались впервые. Стало быть, заражались не раз и почему-то не вымерли. И тут я вспомнил старый учебник по зоологии. У пингвинов желудки совершенно стерильны. Дело в том, что они питаются рыбой, а рыба — здешними водорослями, а водоросли эти — могучие антибиотики.
Ким, слушая, широко и радостно улыбался.
— Понимаю. Правильно. Вполне возможно. Ведь пингвин этот заразился восемь часов назад и до сих пор совершенно здоров.
— Почему ты думаешь, что этот самый пингвин?
— На левую ногу хромает… Поглядите, вот и ранка. И осколок стекла в ней. Наверняка он заразился.
— Ну так вяжи его и потащим в лагерь.
Птицу такого размера, как пингвин, глушитель парализовал часа на два. За это время Том изготовил клетку, Пингвин очнулся уже в плену. Открыл глаза, потянулся, как человек, почесал клювом плечо, осмотрелся с изумлением.
— Ой, симпатичный какой! Хорошо, что ты не убил его, Ким, — воскликнула Нина. — Все-таки вы, мальчишки, бессердечный народ!
У пингвина оказался добродушный характер и отличный аппетит. Он охотно и безотказно ел все, что ему давали: бутерброды, сыр, колбасу, котлеты, рыбу жареную и сырую, специально для него выловленную. На неволю не жаловался, сломать клетку не пытался, на посетителей взирал со здоровым любопытством. И не проявлял ненормальной резвости, как полагалось бы зараженному веселой смертью.
Зато возбуждена и взволнована была вся команда глайсера. Неужели этот пингвин спасет Цитадель от эпидемии? Каждые полчаса птицу навещали, каждый нес ей что-нибудь вкусное.
Пингвин был пойман в девять часов утра, как предполагалось, на девятом часу после заражения.
В десять часов он был здоров.
Он был совершенно здоров в одиннадцать.
В полдень он прыгал, хлопал ластами и закусывал колбасой.
В два часа с аппетитом пообедал свежей рыбой.
И не отказался пообедать в четыре часа.
В шесть часов он позволил взять у себя кровь для анализа. Микробов в крови не было. Правда, они могли сосредоточиться в мозгу.
В девять вечера пингвин решил поспать.
В полночь он проснулся и поужинал сырой рыбой.
Еще до того, сразу после ужина, Петруничев отправился в пещеру, выбрав в спутники Ладу (сказал ей: «Вы самая умелая, хоть и несдержанная»). Вдвоем они собрали в стеклянных осколках и принесли с собой культуру возбудителя, дозу достаточную, чтобы убить целый город.
В полночь смертельная доза была дана пингвину вместе с рыбой. Доза поменьше досталась морской свинке и белой крысе, извечным страдалицам за человечество. Утром свинка и крыса валялись в своих клетках кверху лапами. Пингвин же разевал клюв, международным жестом показывая, что он голоден.
Он был голоден к обеду, к вечерней закуске и к ужину. И в полночь, когда его проведали в последний раз, с готовностью разевал клюв.
— Совесть надо знать, — сказал ему Сева. — Я ловлю рыбу, мерзну целые сутки на льдине, окоченел из-за тебя, насморк схватил, чихаю, кашляю.
Пингвин виновато разводил ластами, но клюв разевал еще шире.
Студенты ликовали вслух. Петруничев сдержанно.
— Подождите, ребята, — говорил он. — Быть может, пингвины просто невосприимчивы к геронтиту, как змеи и крокодилы. Микроб не находит подходящих условий в их организме, только поэтому не развивается. Поставим еще один опыт, решающий.
И следующее утро было последним в жизни пингвина.
Не болезнь убила его, а люди. Нина даже всплакнула, когда Петруничев, взрезав жирное брюхо пингвина, окровавленными руками вынул ненасытный стерильный желудок.
Затем еще шесть крыс получили смертельную дозу инфекции, трех накормили желудком пингвина.
Через три часа контрольные крысы носились по клетке, кусали прутья, ловили свой хвост, к вечеру были мертвы. Три другие, вкусившие плоти и крови пингвиньей, благодушно глядели на мир красными глазками, поводили носом, принюхиваясь, не пахнет ли съестным.
Победа безусловная. Нашлась и на геронтит управа. Подтвердилось старое правило: нет яда без противоядия.
И за ужином Том сказал:
— Товарищ ассистент Петр, надо делать пробу на человеке.
Лада добавила:
— По традиции врачи на себе испытывают новый метод лечения.
— Я делаю пробу, — сказал Том. — Эпидемия губит Цитадель. Моя родина. Я обязан…
— Мне привейте лучше, — сказал Ким. — Мы же приехали на помощь африканцам. Даже некрасиво подставлять под удар одного из них.
Петруничев же хотел на себе ставить опыт. Однако на него все накинулись разом, стали кричать, что он руководитель, в случае неудачи должен думать, как продолжать дело, как выручать больного.
Севе очень не хотелось раскрывать рот, его, жизнерадостного и жизнелюбивого, совсем не тянуло рисковать жизнью. Но стыдно прятаться за спины товарищей…
— Давайте бросим жребий, — предложил он, проглотив комок в горле.
— Девочки исключаются, конечно, — быстро проговорил Ким, думая о Ладе.
Лада запротестовала:
— Почему исключаются? Нелепая дискриминация! В Дар-Мааре мы рисковали больше: там никакого лекарства не было. Еще в двадцатом веке объявили, что женщины равноправны.
Петруничев терпеливо выслушал, сказал успокоительным тоном:
— Ну посуди сама, Лада, ты же слабее, у тебя и организм сопротивляется хуже. Нет, я тебе не разрешу. Да над нами смеяться будут: четыре здоровых мужика ставили опыт на девушке.
— Вот именно, прорвалась истина — на словах равноправие, на деле тщеславие, — пожала плечами Лада и демонстративно ушла в кабину самолета.
Решено было, что жребий тянут четверо: Петруничев и трое юношей. Вырвали четыре листка из записной книжки, на одном начертили крест. Листки свернули, бросили в шлем…
Сева тянул первый. Долго шарил в шлеме, перебирал листочки, наконец вытянул, развернул…
— Белый, — сказал он со вздохом облегчения.
Том быстро вытянул следующий листок. Расправил, положил на стол. Креста не было. Нина улыбнулась радостно, потом, спохватившись, с сожалением посмотрела на оставшихся.
И Ким развернул свой жребий. На листке стоял крест.
Грустно ему стало и страшновато. Какая-то черта легла между ним и людьми. Голоса зазвучали глуше. Мелочными показались дела человеческие.
— Что ж, готовься, — сказал Петруничев. — Дадим тебе сырое мясо пингвина натощак, им же закусишь…
Но в это время на пороге кабины показалась Лада, очень бледная, неестественно вытянутая, напряженная.
— Ничего не давайте Киму, — произнесла, она, — Я уже проглотила вирулентную дозу.
Пятилучевым хотел быть Ким, как звезда. И в школе ему говорили: «Будь как звезда!» У пятилучевого больше опоры в жизни, он никогда не потеряет душевного равновесия.
Но сердце вырастило только один луч. И получилось, что Ким не звезде подобен, а компасу. Глаза, и мысли, и чувства обращены к одному полюсу, и полюс тот Лада.
Когда Ладе худо, и Киму скверно. Он не может есть и спать, сидит возле Лады, дежурит. И после того как кончается его дежурство, томится за дверью, смотрит в щелку, приходит, садится, говорит своему сменщику:
«Иди, ложись, мне все равно не заснуть».
А Ладе худо. Ее тошнит беспрерывно. Лечение она воспринимает с трудом, давится, глотая фарш из сырого пингвиньего мяса. И оправдывается жалобно: «Ну почему оно пахнет рыбьим жиром? Я с детства не выношу рыбий жир». Голос у нее такой тоненький, обиженный, так натужно она кашляет, давится, тяжело дышит! Разрывается однолучевое сердце Кима. Он тоже морщится и давится, как Лада, напрягает мускулы шеи, как будто ему нужно проглотить целебное мясо. И думает:
«Ну зачем ты сделала это, девочка? Я бы легче перенес. Ну зачем?»
Ким не знает, что для Лады это был естественный и желанный поступок.
Лада всегда считала, что родилась слишком поздно.
Она училась на профилактика, но больше медицины любила историю, с упоением читала о прошлом, особенно о двадцатом веке, который принято было называть героическим двадцатым.
В начале этого века еще были господа и труженики. Такой порядок казался незыблемым; совсем немногие понимали правду, осмеливались за нее бороться. Лада читала, удивлялась, не понимала. Не понимала психологии покорных тружеников и не понимала психологии господ. Как можно представить себе, что она, Лада, бездельничает, наряжается и танцует, а Нинка работает, чтобы ее накормить? А если Ким, допустим, доказывает, что такой порядок нехорош, Лада, охраняя свое безделье, запирает Кима в каменную комнату, так чтобы слов его никто не услышал.
Можно себе представить такое?
Лада удивлялась психологии господ, восхищалась революционерами и завидовала им. А разве она не могла бы, надев старинное платье, подметающее мостовую, ночью по закоулкам проносить листовки с тайным словом правды? Не могла бы, притворяясь госпожой, бездельницей и модницей, обманывать господских прислужников? Не могла бы, без единой слезинки провести всю молодость в каменной каморке с решетками, а, идя на казнь, в последнюю секунду жизни бросить слово правды в нерешительную толпу?
Могла бы!
Но нет возможности себя проверить и испытать. Комнаты с решетками, так называемые тюрьмы, снесены лет двести назад. На планете нет господ-бездельников и нет безропотных тружеников. Не за кого страдать, никто не чинит обид.
А в том же двадцатом героическом, но на полвека позже, когда мир господ уже потерял треть планеты, богачи в надежде отстоять свои привилегии изготовили атомную бомбу и объявили на весь мир: «Подчиняйтесь, а не то уничтожим вас!» И десятки лет держали палец на кнопке, пугая мир, своих слуг и самих себя, каждый месяц грозили: «Сегодня мы чуть-чуть не нажали кнопку». Какое мужество, какая выдержка требовались тогда, чтобы работать, строить, не бежать сломя голову в леса! Какой дар речи нужен был, чтобы растревожить господских подданных, пробудить их от тупой покорности, заставить бороться за свою жизнь, удерживать руку преступников!
И вчера Лада с таким любопытством смотрела на одного из этих преступных поджигателей. С виду человек как человек. Одет, правда, странновато: куртка, подбитая ватой, ботинки из бычьей кожи, на голове шапка с каким-то приспособлением, похожим на лобный фонарик, но не светящий.
А под этой шапкой когда-то пылало желание заразить человечество, погубить всех мужчин и женщин за то, что не хотели служить бездельникам.
Могла бы Лада победить такого маньяка? Разоблачить его словом и превзойти силой? Могла бы, игнорируя угрозы, деловито трудиться, чтобы создать счастливую жизнь на Земле.
Но спор правды с неправдой кончился давным-давно, за много поколений до рождения Лады.
Нет возможности пострадать за счастье людей!
И что осталось на долю Лады? Тошнота. Максимальное испытание — перетерпеть тошноту.
Тошнит, впрочем, невыносимо. Желудок так и сжимается.
— Ким, миленький, пойди разбуди Нину. Ну пожалуйста. Ну пойми, не могу же я выворачиваться при тебе. Не хочу, чтобы ты видел меня некрасивой.
Ким будит Нину и будит Петруничева. Ладе дают сок против тошноты и кормят опять. В желудке у нее должно быть свежее мясо пингвина. Лада глотает, обливается потом, бледнеет. Петруничев озабоченно щупает пульс, приказывает Киму приготовить шприц.
— Что же ты не сказала, что у тебя сердце слабое? — говорит он с упреком.
— Мне уже лучше, Петя, — оправдывается Лада. — Фарш противный до невозможности. Но я отлежусь, честное слово, отлежусь. Иди спать. Я полежу, подумаю. Когда думаешь, не так тошнит.
Да, о чем она размышляла? О борьбе с человеческим горем. Но героическая борьба вся в прошлом, в героическом двадцатом веке.
Со страданиями имеют дело только медики, недаром Лада пошла в медицину. Здесь еще осталась боль, и единоборство со смертью, и опасность заразиться. Ким, выбирая специальность, видел в профилактике трудное, неприятное дело, которое обязан взвалить на себя сильный и выносливый. А Ладу привлекали риск, геройство.
И когда появилась возможность рискнуть, она очертя голову кинулась навстречу.
Ким удивлялся. Ведь он знал Ладу только внешне: хорошо одетую красивую девушку, окруженную поклонниками, бойкую на язык, снисходительно насмешливую. Не знал души, а полюбил. И сейчас любит так, что дух захватывает, в носу щиплет от жалости, слезы навертываются…
— Слушай, Кимушка, было у тебя в жизни что-нибудь необыкновенное?
— Необыкновенная любовь. Лада?
— Нет, только не любовь. Любовь я видела. Влюбленные мальчишки такие смешные. Под окнами часами расхаживают, чтобы на глаза попасться, кивнуть: «Здрасте, Лада». А потом молчат и язык теряют, потому что им хочется сказать: «Я тебя люблю» — все остальные слова кажутся ничтожными. Кимушка, когда влюбишься, не будь робким. Девушки не уважают нерешительных. Им нерешительные кажутся глуповатыми.
Ким густо краснеет. Не о нем ли речь? Было такое: он разузнал адрес Лады, ходил под окнами как дурачок. Вероятно, она заметила.
А Лада между тем садится на постели, придерживая одеяло у горла, смотрит в упор блестящими больными глазами:
— Ты знаешь, Нинка (почему она назвала его Нинкой?), я всю жизнь мечтала о необыкновенном. Так и жила в ожидании. Утром проснусь, лежу в кровати, улыбаюсь солнцу и думаю: сегодня начнется необыкновенное. Предчувствие какое-то, и в сердце томление и радость. А что необыкновенное — я не знаю. Человек ли войдет в мою жизнь замечательный, или откроется новое дело необыкновенно значительное? И весь день хожу напряженная, оглядываюсь по сторонам, боюсь пропустить. Иногда случаются необыкновенности, но маленькие: какой-нибудь концерт с радостной музыкой или умная книга. И я бросаюсь, радуюсь жадно, потом понимаю: еще не то, не самое главное. Но все равно разочарования нет и спать ложишься с уверенностью: завтра необыкновенное придет обязательно.
Ким не очень слушает. Вернее, слушает не слова, а голос.
Голос у Лады странно звонкий, глаза блестящие и невидящие. И упорно она называет его Ниной. И красные пятна на лбу, и неестественное оживление. С ужасом ловит Ким приметы веселой смерти. Надо сбить возбуждение, успокоить воспаленный мозг.
— Поспи, Лада, закрой глаза! Тебе же хочется спать, ты зеваешь, ты устала, устала, устала… Монотонным повторением Ким старается усыпить больную.
— Сейчас я лягу, Ниночка. Только доскажу. Ты, может, и не поймешь, потому что ты скромница, довольствуешься тем, что есть. А я всю юность прожила в ожидании. И когда сели в глайсер, я как на праздник собиралась. Мне казалось, что именно тут, в ледяной пустыне, ждет необыкновенное. У тебя не было такого чувства, Ниночка? Нет? Ну ладно, переубеждать тебя не буду. Может, и проще жить без ожидания. Не сердись, я лягу поспать. Посплю, потом доскажу.
Лада ложится, свертывается калачиком, спускаются черные ресницы на бледные щеки. Она вздыхает глубоко, потом все тише, ровнее, с перерывами… пауза… глубокий вздох со стоном.
Что такое? Почему дыхание с паузами?
Ким в панике трясет Петруничева.
— Скорей, Петя, скорей! Дыхание Чейн-Стоксовское…
Петруничев дрожащими руками собирает инструменты, бурчит под нос:
— С таким сердцем делать на себе опыты — безумие! Откровенное самоубийство!
Ким с тревогой и болью смотрит на черные тени под закрытыми глазами. Вспоминает слова: «…казалось, что именно тут, в ледяной пустыне, ждет необыкновенное…»
Неужели Ладино «необыкновенное» — неудачный опыт на себе и безвременная смерть?
Кадры из памяти Кима.
Нелепый ободранный глайсер без пассажирской кабины. Такие видишь в монтажном цехе или на кладбище машин, откуда магнит с лязгом выбирает гроздья металлического лома.
Сева волочит пухленького пингвина, уговаривает шутливо:
— Будь умницей, не упирайся. Тебе предстоит блестящее будущее в ученом мире. Лучшие умы хотят познакомиться с твоими потрохами.
Сева горд был чрезвычайно. Ему поручили вести глайсер от Антарктики до самого Дар-Маара.
Петруничев не полетел, остался выхаживать Ладу.
Девушка выздоравливала медленно, трясти ее в шестиместной машине не стоило. Само собой разумеется, при Ладе дежурил Ким, а также и Нина. Лишь Том мог сопровождать Севу. Они везли с собой одного живого пингвина и несколько замороженных желудков. Удалось поймать только одну птицу. Стая, испуганная постоянными набегами, исчезла, а другую искать было некогда. Зарек (магнитная буря наконец кончилась, и связь восстановилась) распорядился везти пингвина в Дар-Маар немедленно.
Единственный пассажир копошился в клетке, норовил клюнуть Тома, играл, кушал и веселился, равнодушный к своей исторической судьбе.
Сева сидел за управлением важный и сосредоточенный, поглядывал на приборы, шутить не позволил себе ни разу, а в душе у него все ликовало. Дело сделано, лечение найдено, скоротечная старость исчезнет с лица Земли, и к этому делу приложил руку он — Шумский Всеволод.
Конечно, они понимали с Томом, что от пробирки до аптеки путь долгий. Сейчас профессор Зарек поставит проверочные опыты, через некоторое время придет к выводу, что желудок пингвина — стоящее лекарство, выработает метод лечения и дозировку. Потом в Антарктиду будут посланы охотничьи бригады, чтобы отловить всех пингвинов. Птиц этих не так много, на весь мир для профилактики не хватит. Значит, надо будет передать ткани в аналитическую машину для изучения, машина определит, какое именно вещество действует целебно, синтетический пингвинит изготовят сначала в лабораториях, потом на заводах. Добрых полгода займет все это. И в течение полугода, ничего не поделаешь, люди будут еще умирать от скоротечной старости там и тут.
Том с Севой понимали, что без жертв не обойдешься, но настроены были радужно. Главное сделано: найден метод лечения. Остальное-вопрос техники и времени.
Несмотря на весь свой летный опыт, Сева все опасался проскочить мимо Африки и замирал северо-западнее к Мадагаскару. Так что в результате берег у него оказался не справа, а слева. Он долго не мог поверить своим глазам… но так или иначе Африка нашлась. Около полудня они приземлились на аэродроме Дар-Маара.
Три недели назад эпидемия пришла по тому же маршруту.
Еще через час трое прибывших (два человека и пингвин) оказались в кабинете профессора Зарека. Севе и Тому пришлось рассказать все подробности о пещере, о пингвинах, о Ладе и о лекарстве: на какие кусочки резали мясо, и как делали фарш, и солили или нет, и сколько скормили крысам, и сколько съела Лада, и что давали ей против тошноты и что для поддержки сердца.
Допрос продолжался добрых полчаса, потом Зарек пригласил сотрудников, попросил повторить рассказ и даже велел записать на пленку. Впрочем, сам он слушал только до половины, потом вышел, сказав одному из присутствующих, высокому смуглому человеку с волевым, несколько суровым лицом:
— Забирайте пингвина, дорогой Гхор, и действуйте!
Потом все перешли в лабораторию; здесь был подготовлен опыт, опять на крысах. Профессор держал при себе Севу с Томом, все переспрашивал: «Такого размера кусочки? Такие порции? И крысы такие же? Вы их взвешивали?»
Опыт удался блестяще. Через шесть часов все контрольные крысы были мертвы, все накормленные пингвинятиной жадно нюхали воздух, ждали добавки.
Уже под вечер Зарек отпустил своих усталых до предела консультантов. Сева сразу вышел на улицу-«голову проветрить», а Том забежал в буфет. Из-за эпидемии пневмопочта не работала — могло оказаться, что дома нет продуктов.
Не узнать шумный Дар-Маар. Пустые улицы, ветер шевелит сухие листья, завивает пыль спиралью.
И вдруг — стоны.
Сидит на бетонных ступенях человек, держится руками за голову, раскачиваясь, тянет без слов:
— А-а-а!
Севу, спутника своего. Том узнал не сразу.
— Сева, что ты? Не болен?
— А-а-а! — стонал тот, — а-а-а, беда какая! Умер Анти, нет нашего Анти. Дня не дожил, одного дня! Такой человек, ни в чем поблажки себе не давал, больше всех с себя спрашивал. Мы с Кимом мелочь против него, просто дрянь.
Том уговорил Севу не сидеть на лестнице, пойти в номер, лечь в постель. Даже посидел рядом, пока Сева засыпал, заставляя себя придумывать сочувственные слова. Но про себя он рассуждал: «Ничего не поделаешь! Долог путь от пробирки до аптеки. Севиному другу не повезло: он первым подвернулся под удар. Столько еще людей потеряют своих близких!»
Хорошо, что близкие Тома здоровы. Нина… и мама.
Кстати, как мама?
На цыпочках покинув задремавшего Севу, Том сразу же в коридоре включил браслет. Лоснящееся лицо тети Флоры заполнило экранчик.
— Как поживаешь, ма? В порядке?
— Что мне сделается? Варю, пеку, целый день у плиты. Зараза боится жара.
— Ма, у нас удача. Мы привезли лекарство. Эпидемии конец.
Тетя Флора заулыбалась, заахала:
— Ай да сынок, вырастила сынка на славу! Беги домой, Том, сейчас поставлю пирог. А я, непутевая, ха-ха-ха, без ужина думала лечь. Сынка-то, молодца моего, голодом уморила бы. Ох, глупая, ох, непутевая! Ха-ха-ха!
Страшное подозрение мелькнуло у Тома.
— Мама, ты что веселая такая? Ма?
Но круглое черное лицо уже исчезло с экранчика.
А выключить тетя Флора забыла. Перед глазами Тома мелькали сковородки, ножи, слышался голос, распевавший старинную песню о кочке, любимую песню матери Тома, о кочке, на которой споткнулся негритенок, убегавший от работорговцев, и все его потомки мучатся из-за той кочки:
Проклятая кочка, проклятая кочка.
Зачем подвернулась под ноги?
Безудержное, неоправданное веселье! Первая стадия геронтита?
Том опрометью кинулся на улицу. Бежал задыхаясь, замирая от ужаса.
— Только не геронтит! Только не у мамы!
Три квартала пробежал, остановился как вкопанный. Куда он бежит? Зачем? Узнать, проверить? А если мать действительно больна? Кто поможет? Зарек?
Но профессор знает только одно средство — сырые желудки пингвинов. А желудки съедены подопытными крысами.
Ну что бы стоило Тому не все скормить крысам, хоть бы половину желудка оставить про запас, сунуть на всякий случай в карман?
Долог путь от пробирки до аптеки! Жди, пока бригады охотников наловят пингвинов, пока их выпотрошат, изучат, синтезируют лекарство, наладят массовое производство! Тысячи людей умрут еще от скоротечной старости.
То тысячи, а то — моя мама!
Все-таки Том на что-то надеется, куда-то бежит, потому что бегать в таких обстоятельствах легче, чем сидеть у постели и беспомощно ждать неизбежное.
И вдруг Том слышит:
— Надежное средство профилактики! Облегчает течение болезни! Излечивает при своевременном…
Это санитар в белом халате. Он стоит на перекрестке и кричит в микрофон:
— Граждане Дар-Маара. Сегодня найдено надежное средство… Сырое мясо антарктической птицы. Одна порция на ужин, другая — на завтрак…
На автотележке у него ящики с пакетами из пергаментной бумаги.
Нерешительно придвигаются робкие прохожие. Выглядывают из домов с закрытыми ставнями. Санитар, не глядя, кричит в рупор:
— Граждане, не набирайте про запас. Помогает только свежее, парное мясо. Завтра приходите за новой порцией. Мяса сколько угодно, — полный трюм атомохода. Будем раздавать круглосуточно, всю ночь напролет, на этом перекрестке и во всех магазинах.
Том тигром бросается на тележку.
— У меня мать больна! — кричит он.
Люди шарахаются в сторону: заразы боятся, а в средство еще не поверили. Том хватает один пакет, второй, третий… Санитар грохочет в микрофон:
— У тебя на самом деле мать больна, парень? Тогда бери скорей и корми ее мясом. Сырым, без соли, без лука. И сам жуй. Чем больше, тем лучше. Еще бери, еще. Ну и хватит, другим оставь. Завтра добавишь. Говорю тебе: полный трюм…
И только поздно ночью, когда утомленная спорами с сыном и перекормленная сырым мясом, тетя Флора заснула, Том, сидя на кухне, задумался: откуда же взялись все эти пакеты?
Сегодня утром они привезли на самолете одного живого пингвина и три замороженных желудка. Все это скормили крысам в течение дня. Но в каждом пакете, из тех, что он принес, оказался целый желудок, а на тележке была их тысяча, не меньше. И санитар кричал, что на судне полон трюм.
Кто же прислал в Дар-Маар эшелоны пингвинов? Зоопарки? Но во всех зоопарках мира едва ли имелось несколько тысяч птиц. И когда их успели доставить сюда?
Том развернул пергаментную бумагу. На ней лиловыми буквами было написано: «Желудок пингвина. Убит и препарирован 12.1. 16 ч. 00 м.» И подпись: «Петруничев». Буква «П» пришлась на складку пергамента. Если разгладить, белая полоска делила букву пополам.
Подпись была скопирована очень точно. И самое странное: на всех пакетах буква «П» делилась пополам складочкой.
Том заметил еще, что и желудки в пакетах очень похожи. Одинаковые разрезы, одинаковые жилки. Впрочем, может быть, у пингвинов анатомия такая стандартная.
Но вот чего нельзя было понять: среди непереваренной пищи в одном желудке торчала рыбья кость — четыре позвонка. И в другом кость — четыре позвонка.
Любопытство заставило Тома выйти на улицу. Санитар дремал у тележки, проснулся, узнал его:
— А, парень? Как твоя мать? Корми ее, пичкай, пусть давится, но глотает. Бери, бери еще! И завтра приходи за свежими. Пакетов полно, трюм набит доверху. Миллион желудков!
Придя домой, Том разрезал все желудки…
Во всех торчала рыбья кость с четырьмя позвонками.
Кадры из памяти Кима.
Лада стоит на стуле, вытянув тоненькую шейку с жалостливо выпирающими ключицами. Это Ким поставил ее на стул. Поднял и удивился: «Легонькая какая! Ничего не осталось!»
А Лада совсем и не замечает жалости. Вытянув шейку, смотрит вперед восхищенными глазами.
— Ким, это замечательно, это необыкновенно, правда!
— Правда, Ладушка, правда. Только осторожней, не упади.
В открытом бою с пингвиньими антибиотиками микроб геронтита инфекционного потерпел поражение. Эпидемия была подавлена в течение нескольких дней. Том и Сева прибыли в Дар-Маар 14 января. 19-го не было уже ни одного больного.
Еще через три дня остановился конвейер, выносивший из атомохода пакеты. По палубе забегали кибы со швабрами и кистями.
Судно готовилось к обратному рейсу Африка — Одесса.
Сводный медицинский отряд профессора Зарека возвращался на родину морем. Приближалось время каникул, спешить было незачем, и морская прогулка была приятным отдыхом, особенно нужным Ладе. Болезнь основательно подкосила девушку, стерла краски с ее лица, глаза казались еще чернее и больше. Такая слабенькая она стала, шаткая, в себе неуверенная. Ким не отходил от нее эти дни, и Лада привыкла к его помощи, даже сказала однажды:
— Я всегда была такой независимой, Кимушка, такой самостоятельной, а теперь без опоры жить не могу. Чувствую, что ты необходим, теряюсь без тебя.
Ким ничего не ответил тогда, хотя сердце у него дрогнуло, краска залила лицо. Что значит «необходим»? Необходим на всю жизнь? Ким хотел было заговорить о любви, но счел это неделикатным. Получится, словно он воспользовался Ладиной слабостью. Сейчас Лада скажет «да», а после, когда окрепнет, упрекнет его. Нет, пусть привыкнет исподволь: со временем привычка перерастет в любовь.
Так размышлял Ким, втайне стыдясь своей эгоистичной дипломатии.
— Ну, мальчики, до свидания! Мы тут без вас разберемся, — сказала Лада у дверей каюты.
Каютка девушек была маленькая: две кроватки, столик, шкаф, телевизор. Но все такое беленькое, удобное, продуманное. Лада со вздохом повесила пальто в шкаф, села на койку, устало улыбаясь.
— Домой едем, Ниночка. Рада?
Нина почему-то покраснела до ушей.
— Ой, Ладка, что я тебе скажу: я совсем не поеду сейчас. Только провожаю тебя. Я замуж выхожу. Ладушка.
— Замуж? Неужели? За Тома? Ну, поздравляю тебя. Подруги обнялись и расцеловались почти искренне. Нина немножечко торжествовала победу: вот, мол, считали дурнушкой, простушкой, а нашелся человек, который ее оценил, счел достойной любви. А Лада, хотя Том ей нисколько не нравился, самую чуточку позавидовала. Хотя она и красавица, и умница, а Нина нашла свое счастье раньше.
— Нинка, ты счастлива? Совсем-совсем? Ну, расскажи, как это все решилось? Он же сюда улетел, в Дар-Маар, а ты сидела со мной во льдах.
— Понимаешь, Лада, в разлуке и решилось. Пока вместе были, я ничего особенного не чувствовала. Просто приятно было с Томом: он умный такой и солидный. А когда разъехались, вижу, что просто жить без него не могу, готова пять раз в день браслет крутить. А браслет в Антарктиде не действовал. И Том тоже, оказывается, понял, что жить не может… И когда мы встретились, он прямо на аэродроме сделал мне предложение по всей форме, как в старых книгах.
— Что значит «как в старых книгах»? Что он сказал? В каких выражениях?
— Хорошо сказал, Ладушка. А выражения передать не смогу, потому что мы объяснялись без транслятора: нам недосуг было переговорную разыскивать. А Том, сама знаешь, одно слово по-русски, два по-английски, пять на своем родном. Да не в словах дело. Я все по глазам поняла.
— Девочки, кончайте шушукаться, профессор прислал за вами. Лада нужна срочно.
Пришлось прервать важный разговор, заняться переодеванием. И зачем понадобилась Лада срочно? Разве профессор не знал, что ей трудно ходить?
Зарек распорядился привести Ладу не в большой салон, а в трюм. Здесь было полно народу, издалека доносился гул голосов.
Грузов не было никаких, в просторном помещении стоял стол, как полагается на торжественных собраниях, и с трех сторон на него смотрели выпуклые глаза телепередатчиков. Видимо, должно было происходить что-то достойное трансляции.
Конечно, завозившись у зеркала, девушки опоздали, Когда они вошли, собрание уже началось.
Могучий рыжебородый дармаарец говорил, обращаясь к телепередатчикам:
— От имени народа республики ЦЦ, от имени детей, женщин и мужчин, спасенных от эпидемической старости, большое народное спасибо вам, профессор Зарек. «Большое народное спасибо» считалось высшей наградой для человека, как бы устным орденом.
Затем профессор, выйдя вперед, рассказал всю историю борьбы с микробом. Участники борьбы с удовольствием слушали о собственных подвигах и громко захлопали, когда бородач дармаарец объявил:
— От имени народа республики ЦЦ, от имени детей, женщин и мужчин, спасенных от эпидемической старости, большое народное спасибо московской студентке Ладе Грицевич.
И Лада, оттолкнув услужливую руку Кима, пошла по проходу, пошатываясь от слабости, бледная, большеглазая, болезненная и гордая.
Бородач охотно расцеловал ее, вручая почетный значок — пять рук, сплетающихся на фоне Земного шара.
Обернувшись к телепередатчикам, Лада отчеканила напряженным звенящим голосом:
— Нас было шестеро в Антарктике (она перечислила фамилии). Каждый из моих товарищей предлагал провести опыт на себе. Я лишила их этой возможности, самовольно приняв культуру. Поэтому я считаю, что вместе со мной получили «большое спасибо» еще пять человек. — Она опять перечислила фамилии всех пятерых и вернулась на место усталая, полная достоинства и счастливая.
— Зря ты про нас, — сказал ей Ким.
Зарек после минутного замешательства нашел нужным поправить Ладу:
— Грицевич, ты можешь отказаться от «спасибо», если не считаешь себя достойной, но передавать не имеешь права. На свете есть много изобретательных людей, однако благодарят тех, кто сделал изобретение. Мы не сомневаемся, что твои товарищи не хуже тебя, но они проявят себя в другой раз.
«Большое спасибо» получили только Зарек, Лада, Петруничев и еще конструктор, по имени Гхор. Называя последнего, председатель сказал:
— Я не берусь и никто не возьмется рассказать вам о его работе. Но Гхор сам тут перед нами, мы предоставим ему слово.
Вперед вышел высокий седоватый уже смуглый человек с тонким носом и глубоко сидящими черными глазами.
— Какое интересное лицо! — шепнула Лада Нине.
— Я говорить буду мало, — сказал Гхор. — Я покажу.
Он отдернул занавеску в глубине помещения. Там стоял большой двойной шкаф с выпуклыми никелированными стенками. По виду он напоминал обыкновенный кухонный холодильник.
— 14 января в середине дня, — продолжал Гхор, — меня пригласил профессор Зарек и сказал: «Найдено лекарство от инфекционного геронтита — сырой желудок пингвина. В зараженной зоне республики проживает около миллиона человек, следовательно, нужно около десяти миллионов порций для надежной профилактики». Он сказал еще: «Вы понимаете сами, что все птицефермы мира не выведут десять миллионов пингвинов даже за десять лет». И передал мне образец.
Гхор поднял над головой всем известный пакет в пергаментной бумаге.
— Теперь я подхожу к этому аппарату и нажимаю вот эту кнопку, — продолжал он, поясняя свои действия словами, как профессор-хирург. — Как видите, наверху загорелись зеленые лампочки. Это означает, что все многочисленные цепи управления аппарата в полной исправности. Ни в коем случае нельзя включать аппарат, если горит хотя бы одна красная лампочка: могут быть самые странные последствия. Я потому рассказываю все так подробно, что через год-два эти аппараты будут так же привычны, как вингер и радио-браслет. Итак, все цепи в исправности. Я распахиваю обе дверцы — вы убедились, что внутри пусто, и справа и слева. Затем в правое отделение с буквой «О», что означает «образец», я кладу пакет с желудком пингвина, захлопываю дверцу, нажимаю вот эту кнопку «В» — «вакуум». В данный момент из левого отделения (оно обозначено буквой «К», то есть «копия») отсасывается воздух, пыль, бактерии. Вакуум должен быть идеальным, иначе неизбежно внедрение атомов в атомы, точечные взрывы, ненужное излучение. Теперь переводим стрелку в рабочее положение, считаем про себя до трех и… пожалуйста.
Он распахнул левую дверцу несколько театральным жестом… В левом шкафчике, который был только что пустым, лежал пакет с мясом.
— Наверное, вы подумали, что это цирковой фокус, продолжал Гхор. — Нет, это не так. Я ничего не перекладывал, не перемещал и в рукав не прятал. Образец лежит на месте в отделении «О» (он распахнул правую дверку), а здесь — в отделении «К» — копия.
Единый вздох пронесся по залу. Все заговорили разом, удивляясь, сомневаясь, еще не веря…
— Итак, мы стали богаче вдвое, — продолжал Гхор. — Учетверим наше имущество. Не теряя ни минуты, переложим полученную копию направо. Нажали кнопку «В», откачали, стерилизовали, перевели стрелку, и вот результат…
Две дверцы раскрылись, все видели: в каждом шкафчике по два пакета.
Затаив дыхание зрители следили за повторяющимся волшебством. Пакеты перекладывались направо, левый шкафчик пустел… Кнопка «В», стрелка — и в пустом левом отделении опять пакеты — четыре, восемь, шестнадцать… Гхор пригласил желающих попробовать. Сева вызвался. Переложил пакеты, закрыл, нажал, неуверенно открыл дверцу копий. Там лежала новая кучка — тридцать два пакета.
Загремели аплодисменты. Сева тоже поклонился, чувствуя себя участником триумфа. Гхор поднял руку: он еще не кончил демонстрацию.
— Сейчас перед вами 64 пакета, через две минуты будет 128, потом-256, 512, 1024. Геометрическую прогрессию знает каждый. Когда в шкафу тысяча пакетов, он набит битком, больше втиснуть некуда. У нас на атомоходе было четыре аппарата. Можете подсчитать нашу производительность: примерно сто тысяч пакетов в час, около двух миллионов в сутки. За один день мы завалили Дар-Маар и окрестности. В прочие дни обеспечили всю республику Цитадель. Но закончим о пингвинах. Наш аппарат, мы называем его универсальным редубликатором или ратоматором, поистине универсален. Чтобы убедиться, я прошу всех присутствующих подойти и положить в правое отделение любую вещь, но не очень объемистую, так чтобы на всех места хватило.
Он сам подал пример, сняв с руки радио-браслет. Бородатый председатель положил толстый бумажник, Ким — книгу. Лада — кофточку с воротником из синтемеха, Нина — колечко, подаренное Томом, Том — кино-портрет Нины. Другие клали ручки, часы, инструменты, что у кого нашлось. Сева долго перебирал содержимое карманов, наконец засунул всю куртку.
Правая дверца закрылась не без труда. Кнопка «В». Стрелка.
Из туго набитых шкафчиков — правого и левого вываливаются одинаковые предметы: скомканные Севины куртки, бумажники, книги, кофточки…
Гхор разложил предметы парами — бумажник к бумажнику, часы к часам, браслет к браслету. Сказал:
«Попробуйте отличить!» Отовсюду слышались возгласы удивления и восторга. Ким листал страницы — буква к букве, все одинаковые. Если где хвостик недопечатан, и в копии буква с дефектом. В обоих экземплярах слиплись четырнадцатые страницы, в обоих загнут уголок на сорок девятой. Другие сличали царапины на металле, пятнышки на одежде. Кто-то положил в дубликатор ананас, теперь режет его на кусочки. Каждому хочется попробовать того и другого. Каков на вкус рожденный в шкафу? Неотличим от образца!
Смешалось торжественное собрание. Солидные люди бегают от стола к столу, щупают, смотрят, сравнивают, восхищаются.
А Сева кричит, потрясая двумя куртками:
— И все можно дублировать? Абсолютно все?
Гхор начинает говорить, и шум постепенно стихает, Нетерпеливые шикают, хотят услышать, что еще расскажет волшебник.
— Не беспредельно. Есть единственное исключение.
И сейчас я покажу его, — говорит Гхор.
Он машет кому-то невидимому, и из соседнего помещения появляется помощник в синем комбинезоне. Тот тащит неуклюжего упирающегося пингвина. Пингвин недоволен всеобщим хохотом, вырывается, хочет ускользнуть. С трудом его вталкивают в правый шкафчик.
— Да ведь это же наш пингвин! Мы в самолете его везли.
— Оказывается, он жив! — удивляется Сева.
Кнопка. Стрелка. Распахиваются дверцы…
Но теперь уже есть различие. Выскочивший из правого шкафчика живой пингвин, переваливаясь, удирает за дверь.
А из левого выволакивают неподвижную тушку. С таким же хохолком, с таким же черным фраком, с такой же жирной лоснящейся шкуркой, но неподвижную. Взвалив ее на стол, Гхор говорит:
— Это единственный предел наших возможностей. Живое дублировать не удается. Копия получается парализованная. Почему — нам неведомо пока. Впрочем, целебные свойства мяса сохраняются, как все мы убедились на практике.
Гхора окружили, засыпали поздравлениями. Он не успевал поворачиваться, отвечать на рукопожатия.
— Урра! — кричал кто-то.
— Это новая эра в производстве!
— Новая эра в жизни!
— Невозможно! Сказка! Волшебство!
И даже Лада, взобравшись на стул, глядела блестящими глазами на Гхора, улыбаясь, аплодировала негромко.
— Это великолепно, Ким. Это замечательно, это необыкновенно, правда?
— Правда, Ладушка, правда. Только осторожней, не упади!
Материал для наших сооружений мы в Солнечной системе берем на поверхности планет. Наши далекие предки просто подбирали готовые камни и, подгоняя их друг к другу, складывали стены. Эта мучительная работа называлась циклопической кладкой. Только в конце прошлого тысячелетия люди научились делать литой камень — бетон — любого размера и любой формы. Материалы для пищи и одежды мы, люди, заимствовали у растений и животных. Мы брали готовые молекулы и занимались мучительной циклопической кладкой в химии, подгоняя друг к другу эти молекулы. Только совсем недавно мы научились отливать любую молекулу, любого состава, лепить предметы любой заданной формы.