Тауматург, миллионер, умник и циничная сволочь

Церемонимейстер хорошо поставленным голосом через динамики — у него явно радиомикрофон в воротнике — объявляет прибытие герра фон Дойчланда и фройляйн фон Айзенштайн, и присутствующие плавно и без спешки расходятся в стороны, образовывая коридор по центру, и перед нами внезапно остается всего один человек. Я до этого ни разу не видел четвертого фюрера, но сразу догадался, что это он.

Густав Адольф Имлерих оказался высоким худощавым человеком за пятьдесят, но без проседи и с энергичной походкой. Мы идем к нему, он идет нам навстречу и протягивает руку для рукопожатия.

Я бы предпочел не то что за руку с ним не здороваться, а вообще не встречаться, и запросто мог бы придумать благовидный предлог тут даже не появляться, но… Я просто не мог «обломать» Бруни: все-таки, она мне крепко помогла, когда я был по уши в заднице, и не припомнила зла, а ее семья, главным образом отец — помогли в десять раз больше. Брунгильда получает вожделенную возможность ярко засветиться в высшем свете, на передовицах газет и в новостных передачах, и теперь мы с ней как бы немножко квиты, долг платежом красен.

Рукопожатие Имлериха — неожиданно крепкое для его возраста. Какой-то особенной харизмы в нем я не вижу — тем более что я изначально настроен к нему не особо дружелюбно — но глаза цепкие и умные, не отнять, да и было бы странно, будь это иначе.

— Рад вас видеть, герр Нойманн, — говорит он.

— Спасибо, взаимно, — вру я, нагло «забыв» прибавку «майн фюрер».

Торжественно-официальная часть бала фактически закончилась на мне: двух других почетных гостей почествовали до нашего прибытия. Мне пришлось провести в компании Имлериха полчаса, и я поймал себя на мысли, что если бы это был просто какой-то человек, к которому я зашел в гости или который зашел в гости ко мне — это были бы приятные полчаса. Не то чтоб я проникся его харизмой — просто спокойный, интересный и в меру остроумный собеседник, явно умеющий ладить с людьми. Кроме того, я не знаю, что и как повернется в будущем, а человеку с неопределенными и туманными перспективами не помешают влиятельные знакомые. А знакомство с Имлерихом — это безусловный козырь, по крайней мере, пока я еще в Рейхе. Вот когда выберусь — мой «засвет» в Германском дворце может быть во вред, но до того момента еще надо дожить.

И потом — а мне точно хочется к царю на поклон переться? Царю, а верней, императору, наверное, положено кланяться? Или вдруг там тоже случился прогресс? Монархи ведь разные бывают, тот же норвежский король, было дело, сам водил свои автомобили, ездил по общей полосе, не пользуясь выделенной для автобусов, хотя имел право, и ездил кататься на лыжах на метро и без телохранителей. Хотя что-то мне подсказывает, что в этом эоне России такой монарх не светит.

Словом, с фюрером мы пообщались на различные малозначимые темы и выпили по бокалу шампанского. Он поинтересовался, почему я не надел Крест, а ограничился колодкой, пришлось отмазываться самурайским принципом «единственное украшение воина — его меч». Потом была короткая культурная программа в виде выступления симфонического оркестра и какого-то выдающегося пианиста.

Нам с Брунгильдой также пришлось дать небольшое интервью. Журналистов, ясен пень, больше всего интересовал вопрос о моем чудесном воскрешении из мертвых, но версию, которой я должен придерживаться до окончания следствия, мне заранее сообщили и разжевали в подробностях. Версия, к слову, совершенно правдивая: Дом Айзенштайн получил непроверенные сведения о местонахождении удерживаемого во вражеском заточении гражданина Рейха и провел срочную спецоперацию, в процессе которой пленнику и спасательной команде удалось совместными усилиями победить злодеев, а все детали засекречены.

Но, конечно же, в бочке меда, то бишь вежливых и почтительных репортеров, была ложка дегтя, а точнее — конкретный такой черпак в виде вредного журналиста, который очень любит задавать неудобные вопросы.

И он, конечно же, оправдал возложенные на него ожидания.

— Герр фон Дойчланд, а такой вопросец… Я не пытаюсь ни на что намекнуть, но давайте примерно прикинем, какова вероятность того, что рядовой Нойманн, получив попадание в голову и уйдя под воду в бессознательном состоянии в пятистах километрах от берега, чудесным образом спасется и при этом не сможет ответить ни на один вопрос о том, что он делал целых семь месяцев. Моя оценка — околонулевая вероятность, и так думаю не я один. Что бы вы сказали человеку, который подозревает, что герр Нойманн фон Дойчланд — не настоящий рядовой морской пехоты Зигфрид Нойманн?

— Что полностью разделяю его подозрения, — спокойно ответил я. — Ведь я каждый день вижу в зеркале совершенно чужое лицо — как тут не заподозрить, что я на самом деле не я?

Раздались смешки, а я принялся гнуть свою линию:

— Правда, тут есть одна проблема: лицо дело такое, актрисы вон каждые несколько лет меняют порой, но антропометрические данные, включая отпечатки пальцев, подделать нельзя. Это можно решить, если завербовать на свою сторону несколько очень высоких чинов, которые подменят личное дело Нойманна во всех базах данных и картотеках на данные подменыша. Еще, правда, нужно завербовать командира части, в которой служил Нойманн, и еще примерно полсотни человек, знавших Нойманна лично, чтобы они, когда им покажут видеозапись допроса, в один голос подтвердили, что это и есть настоящий Нойманн… Ой… кажется, я сказанул лишнего…

Теперь уже смех стал громче и многоголосей, а Брунгильда, моментально смекнув, с напускной укоризной вздохнула:

— Ну вот, ты слил всю нашу схему, которую, между прочим, готовили сотни людей в высших эшелонах власти…

— Да ладно, — флегматично отвечаю я, — все равно он ничего не докажет. Кому поверят — ему или нам?

Зал снова засмеялся, а журналюга, обломившись, затерялся в толпе.

А потом начался собственно бал-фуршет, и я на собственной шкуре понял смысл пословицы «все познается в сравнении». Всего пять минут назад я радовался, что наконец-то благополучно отделался от фюрера — и вот в меня вцепилась целая куча совершенно незнакомых людей, каждый из которых желал меня поздравить, выказать уважение и наилучшие пожелания.

— Это все «средний свет», — шепнула мне Брунгильда, — люди, которые пытаются завязать потенциально полезное знакомство с потенциально влиятельным человеком. Ты же фон Дойчланд.

Я только вздохнул.

Впрочем, вскоре нам удалось улизнуть в фуршетный зал, а оттуда — в танцевальный. Танцевать мы, правда, не стали: она не до конца поправилась, а я и вовсе не умею. Но зато тут стало посвободнее в плане новых нежелательных знакомств.

Впрочем, среди кучи нежелательных нашлось еще одно интересное: им оказался японский посол или атташе посольства. Вот с ним я уже пообщался охотнее: не нацист — и то хлеб. Он сам признался, что не планировал личного знакомства, но передумал, услыхав от меня японскую пословицу. Выяснилось, что он вообще-то не военный, просто служил пять лет на флоте нижним чином, затем подался в философию и литературу — а потом почти случайно попал в политику, просто потому, что бывал в Европе и завел тут и там кучу знакомых, которые внезапно сами стали влиятельными людьми.

Потом мы снова перебрались в фуршетный зал, в район для ВИП-гостей, и стали мишенью нескольких фотографов. Впрочем, щелкают издали — и бог с ними.

И вот, когда нам подали не блюдо, а целый аэродром закусок и шампанское, я уже готовился сказать какой-нибудь тост, позади Брунгильды появился еще один «поздравитель», очень хорошо одетый молодой человек моего примерно возраста, но помельче.

— Мои поздравления, герр Нойманн фон Дойчланд, — ровно сказал он, и я мгновенно понял, что он отличается от всех остальных отсутствием улыбки на лице.

— Благодарю вас, — ответил я, — жаль, не имею чести знать вас в лицо.

— Зато знаешь его по имени, — резко помрачнела Бруни, — и хватает же некоторым наглости…

Прибывший вздохнул.

— Ай-ай-ай, сколько цинизма и грубости, хотя чего я ждал от дочери Дома Айзенштайн… Позвольте представиться, герр Нойманн: меня зовут Герхард фон Райнер, и я, вашими стараниями, теперь глава Дома Райнеров.

Оппаньки.

Мне стоило значительных усилий сохранить покерфэйс, но, кажется, удалось.

— Вы выбрали удачный момент, герр Райнер, — сказал я, — потому что отвертку я с собой не взял, как назло.

Его покерфэйс, впрочем, оказался не хуже моего.

— С кем поведешься, от того и наберешься, да? Цинизм — заразная штука, надо признать, особенно если мозг — tabula rasa, чистый лист…

— Так-так-так, вот пусть непрямое, но признание, — произнесла Брунгильда.

— Простите, признание в чем именно?

— В том, что кое-кто солгал службе безопасности, будто он ничего не знал об экспериментах отца и дяди.

Райнер снисходительно усмехнулся:

— Я никогда такого не говорил. Я сказал им, что ни отец, ни дядя никогда не информировали меня о своих экспериментах, и это святая правда. Но это не значит, что я не могу иметь информатора среди их научных сотрудников…

— Райнеры, похоже, все как один — скользкий народ. Наследственное, да?

— Наследственная изворотливость — это лучше, чем наследственная глупость, фройляйн Айзенштайн.

— А ну-ка полегче на поворотах, герр Райнер, — предупредил я, — вы близки к тому, чтобы не вписаться. Раз вы теперь глава Дома — как насчет того, чтобы сводить счеты с равным по рангу оппонентом, главой враждебного Дома?

Он хмыкнул:

— Хотите, я абсолютно точно скажу, что вы думаете?

— Попытайтесь.

— Вы думаете, что Дома Райнеров и Айзенштайнов враждуют. Верно?

Я приподнял бровь:

— А это не так?

— Нет, не так.

Теперь уже ухмыльнулась Брунгильда:

— Серьезно? Что-то не верится.

— Факт есть факт. Вражда подразумевает двусторонность. Дом Райнеров никогда не враждовал с Айзенштайнами, более того, в юности мой отец был лучшим другом вашего. Вам известно, с чего началась односторонняя неприязнь вашего отца к Райнерам?

— Конечно. С того, что ваш дядя, презрев клятву врача, позволил умереть моему дяде, которого я никогда не знала.

— У меня для вас хреновая новость, фройляйн Айзенштайн. Ваш отец вас подло обманул. На самом деле, все началось еще за десять лет до того. Наши отцы учились в магической академии имени Розенкранца и были лучшими друзьями на свете. Так случилось, что девушка, на которой ваш отец планировал жениться и которую очень любил, забеременела, но в тот момент ребенок не входил в планы ни вашего отца, ни девушки. Тогда действовали жесточайшие законы против абортов — аборт чистокровного арийца приравнивался к убийству крайней степени тяжести, и единственным человеком, который согласился помочь с огромным риском для себя, был лучший друг вашего отца — мой отец. Но аборт пошел не по плану и девушка умерла. Это удалось скрыть, но дружбе настал конец. Ваш отец свалил всю вину на моего, хотя заранее знал, что обращается за помощью к военному целителю, а не к абортмахеру. Просто кстати, фройляйн Айзенштайн, вы за это должны быть благодарны, потому что если бы та девушка выжила — не было бы ни ваших братьев, ни вас, ведь ваш отец женился бы на совсем другой женщине… Ну а десять лет спустя, во время сражения при Дюнкерке, ваш дядя получил тяжелейшую рану и попал в полевой госпиталь, где главврачом был мой дядя. То, что мой дядя обрек вашего на смерть — правда, но не вся.

— Продолжайте излагать, я слежу за вашим рассказом, — холодно сказала Брунгильда.

— Первое, чего ваш отец не понял, или понял, но вам не сказал: ваш дядя был в буквальном смысле слова без лица. Он лишился глаз, носа, губ и кожного покрова лица, и мой дядя его просто не мог бы узнать. Его голова была как обгоревшая головешка. И второе… медикам в экстремальных ситуациях порой приходится принимать тяжелые решения, если раненых много, а медиков мало. Если есть легкораненый и тяжелораненый — тут все просто, вначале помогаем тяжелораненому, легкий подождет. Хуже, когда у нас один ранен тяжело, а второй — критически. Помогаем вначале первому — второй стопроцентно умирает. Помогаем второму — он все равно не факт что выживет, но первый может умереть или как минимум останется тяжело искалеченным инвалидом. Кому вы бы помогли, а? На самом деле, тут тоже есть только один правильный ответ. Если помогаем первому — у нас один гарантированно выживший и поправившийся. Если второму — в лучшем случае у нас двое калек, в среднем — один калека и один труп, в худшем умирают оба. И мой дядя в этой ситуации так и поступил — и знаете, что? Он помог обоим. Тот, второй, выжил, а ваш дядя был избавлен от участи обгоревшего, изуродованного, слепого калеки. Такие люди, к слову, часто сами просят, если могут, конечно, дать им умереть… О том, что обгоревший без лица — брат вашего отца, мой дядя не знал, но даже если б и знал… Увы. Медиков было мало, а раненых — слишком много. Но ваш отец не сумел это понять и принять.

— Приму к сведению, — ровно ответила Брунгильда и добавила: — но, как бы там ни было, факт в том, что вы знали об экспериментах своего отца и молчали.

— А почему нет? — приподнял бровь Райнер. — Понимаете, с точки зрения закона я вправе не доносить на главу Дома, если только дело не государственной измене. С точки зрения морали… Тут тоже все не так очевидно.

— Ну да, действительно, — саркастично сказал я, — живодерские эксперименты на людях — довод спорный.

Райнер слегка усмехнулся:

— Два аргумента. Первый — не совсем на людях. Я озаботился и установил личности первых двух жертв того же эксперимента, который поставили и на вас. Первый — аферист, обманывавший пожилых людей. Второй — торговец наркотиками. Я не усмотрел ничего плохого в том, чтобы эти люди своей смертью принесли пользу, хоть частично искупающую причиненный ими вред. Отец и дядя только на таком отребье и проводили эксперименты, я это и раньше знал. То, что к ним каким-то образом попали и вы — явная ошибка.

— Так вы не знаете, как я к ним попал и где был до этого? — нахмурился я.

— Увы, нет. Довод второй… герр Нойманн, вы уже успели узнать, что мы ведем войну и постепенно ее проигрываем?

— Вы про ацтеков?

— Именно. Мы вроде как держим оборону — но это игра в одни ворота. Они выбирают время и место и наносят удар — ну, вот как у Дюнкерка. Или как тот бой, в котором вы совершили свой подвиг. А мы, увы, пока что только отбиваемся, но перейти в атаку не можем. Последний раз контратака, а верней, попытка контратаки стоила Старому свету двадцать три корабля и девятнадцать тысяч жизней. Поинтересуйтесь, что такое «Великий шторм». И при этом мы, находясь в условиях проигрываемой войны, не можем использовать главное оружие врага из-за ограничений, наложенных ложной моралью… К тому же, тауматургия — это не только для войны…

— Плачет по вам трибунал, — процедила Брунгильда.

Райнер улыбнулся:

— Здесь, в этом зале, присутствует человек с сердцем гориллы. В буквальном смысле с сердцем гориллы. Именно поэтому я вряд ли когда-то попаду под трибунал.

— Простите, не поняла?

— Отец и дядя провели тауматургический ритуал и создали для одного тяжело больного человека новое сердце, использовав в качестве сырья сердце гориллы. Это очень влиятельный человек.

— А зачем такие сложности? — удивился я. — Зачем сердце гориллы? Донорское же лучше, нет?

— Во-первых, донорское сердце — это пожизненный прием иммунодепрессантов и преждевременная смерть из-за слабого иммунитета.

— А что, сердце животного в них не нуждается?

— Нет, ведь это не пересадка сердца гориллы, это изготовление нового сердца, которое стало на место, как родное. На то и тауматургия. Во-вторых — донорских сердец намного меньше, чем нуждающихся в пересадке. Такие вот дела, герр Нойманн: я обладаю знанием, способным спасти многие тысячи жизней. В перспективе — сотни тысяч, миллионы жизней людей, которым нужна сейчас или будет нужна в будущем пересадка. Но вот незадача — законы, запрещающие тауматургию, написаны давным-давно конченными идиотами и религиозными фанатиками, и их до сих пор не отменили.

Загрузка...