Описываемые в этой повести события подлинны, и узнал я о них от сотрудников Московского уголовного розыска, которые, не считаясь со своим временем, сделали все возможное и даже невозможное, чтобы получше познакомить меня с ними. Само собой разумеется, фамилии действующих лиц изменены.
З.Ю.
Старый канцелярский стул никак не хотел стоять на двух ножках и протестующе поскрипывал.
— Бог с тобой, — сказал Шубин, расслабил руки, которыми упирался в край письменного стола, и позволил стулу облегченно опуститься на четвереньки.
— Сомневаюсь, — пробормотал Голубев из-за соседнего стола, — я ведь безбожник.
— Я не тебе, а стулу, — сухо заметил Шубин.
— Всегда ты умеешь найти интересного собеседника, — с завистью вздохнул Голубев и посмотрел на часы. — Гм… Скоро восемь. Может быть, закончим эти письма завтра? Как, начальник?
— Предложение интересное, и мы еще к нему со временем вернемся. Но сначала я хотел бы обсудить один—два важных вопроса. Боря, ты прости, но в таких случаях, я думаю, лучше переходить на официальный тон. Итак, капитан Голубев, знаете ли вы, чем занимаются в свободное от работы время акулы капитала?
— Не знаю, товарищ майор.
— А следовало бы, — наставительно сказал Шубин. — Работник МУРа должен знать всё. К вашему сведению, они открывают сейфы и жадно пересчитывают свои богатства.
— Так точно, товарищ майор, пересчитывают свои богатства.
— Не паясничайте, капитан, я говорю с вами совершенно серьезно. Так вот, хотя я, как вы, наверное, догадываетесь, и не акула капитала, сейчас я тоже открою сейф и пересчитаю свои богатства.
Шубин подошел к сейфу, прижал коленкой дверцу (иначе она заедала), вставил ключ и дважды повернул его. Замок сочно чавкнул, и майор с величайшей осторожностью достал из сейфа конверт.
Шутка, розыгрыш были для них неким священным ритуалом, чем-то чрезвычайно важным, и стоило одному начать, как второй тут же начинал подыгрывать вне зависимости от настроения.
— Итак, капитан Голубев, документ номер один, он же фактически долговая расписка, он же вексель. Черным по белому здесь написано, что первое место в чемпионате шестьдесят восьмого года займут футболисты московского “Динамо”. Написано вашей рукой, капитан. Моей же написано, что чемпионами снова будут киевляне. Папирус уже пожелтел от времени, как-никак лежит с апреля, а сейчас, слава богу, октябрь, но даже без лупы можно разобрать, что проигравший обязуется поставить выигравшему одну бутылку коньяка, причем в скобках сказано, что коньяк и коньячный напиток вовсе не одно и то же. Таблицу первенства — будем откровенны- вы знаете значительно лучше, чем таблицу умножения, капитан, и я думаю, что вы смело можете уже идти в магазин. Рекомендую Столешников переулок. Знаете, там справа, если стоять спиной к Петровке, есть такой магазин…
— Слышал, — скорбно вздохнул Голубев.
— Не расстраивайтесь, капитан. Московское “Динамо” — прекрасная команда, спору нет, второй круг они идут как звери, но уж слишком много очков растеряли в первом. Далее представляется документ номер два. Вы, коллега, ставили еще одну бутылку коньяка против моих трех, что кировобадское “Динамо” останется в высшей лиге. Увы, и в этом случае…
Зазвенел телефон, и Шубин взял трубку. Лицо его сразу поскучнело, приняло обычное выражение, которое Голубев называл про себя “должностным”.
— Хорошо, — сказал Шубин, — сейчас иду. И Голубев тоже. — Затем, повернувшись к капитану, он кивнул: — К дежурному. Там двоим подложили куклу. Пошли.
…У высокого, одетого в коричневый плащ-реглан, было крупное, складчатое лицо, сложенное в кисло-брезгливую гримасу. Второй, пониже и подороднее, нервно теребил ладонью широкий мясистый подбородок с ямочкой посредине, ерзал на стуле, шумно вздыхал.
— Ну-с, на что жалуемся? — спросил Шубин.
Высокий на мгновение поднял глаза, взглянул на Шубина и угрюмо пробормотал:
— На жуликов, не па погоду же. Черт те знает что творится средь бела дня…
— И на свою дурость жалуемся. Четыре тысячи восемьсот рублей отдать по доброй воле взамен старой газеты и буханки хлеба… Руки оторвать мало… — решительно добавил второй.
— Кому? — невинно спросил Шубин.
— Себе в первую очередь, — сказал потерпевший с такой убежденностью, словно давно мечтал расстаться с руками.
— Насчет рук мы вам помочь вряд ли сумеем, но придется пройти в нашу комнату, а то мы здесь можем помешать. Пойдемте.
Вернувшись к себе в кабинет, Шубин привычно глянул на часы — было уже восемь, Миша будет спать, когда он приедет, — и с легким вздохом сказал:
— Ну что ж, давайте знакомиться.
— Вяхирев Иван Александрович, двенадцатого года рождения, — медленно произнес высокий. Говорил он словно нехотя, с трудом выдавливая из себя слова, как полузасохшую зубную пасту из тюбика. — Режиссер студии технических фильмов министерства… Что еще?
— Пока достаточно, Иван Александрович, — вежливо сказал Шубин и усмехнулся про себя: человек обращается с просьбой о помощи, а держится так, словно сделал большое одолжение, придя на Петровку. Но десть лет работы в уголовном розыске научили его не торопиться с оценками людей, с которыми он сталкивался, и тренированный мозг лишь накапливал информацию, послушно избегая до поры до времени превращать ее в окончательные мнения.
— Польских Павел Антонович, — с готовностью выпалил второй, как только Шубин поднял глаза от листа бумаги. — Тысяча девятьсот тридцатого года рождения, русский, беспартийный, женат, директор продовольственного магазина.
— Прекрасно, — сказал Шубин, — так за что же вам нужно оторвать руки, Павел Антонович?.. Вы не возражаете, Иван Александрович, если начнет ваш товарищ?
Из директора, судя по началу, детали происшествия выдирать, словно гвозди из доски, не придется. Говорлив, возбужден, по-видимому, старается произвести хорошее впечатление.
Гримаса на лице режиссера стала еще кислее и брезгливее. Он медленно вытащил платок, аккуратно развернул его и с каким-то вызывающим достоинством оглушительно высморкался.
— Мы договорились встретиться с Иваном Александровичем в четыре часа около гастронома на улице Правды, — быстро заговорил Польских. — Я его почти не ждал, может минут пять. Ну, он подъехал, я подошел к его машине. Он вышел из машины. Мы поговорили несколько минут. Он дал мне деньги. Сто пятьдесят рублей на дубленку. Давно просил меня достать где-нибудь. В это время к нам подходит какой-то человек в рабочей одежде, грязный довольно-таки, не то узбек, не то таджик, и обращается на ломаном языке. Где, говорит, здесь… как он сказал, Иван Александрович?
— Минялный касс… Что-то вроде этого.
— “Зачем, говорю, тебе этот касс?” — “Да вот, говорит, хочу узнать, берут там такие облыгаций…” Тут он запускает руку за пазуху и вытаскивает несколько штук облигаций трехпроцентного займа… мятые такие… “Я, говорит, малограмотный, плохо разбираюсь”. И по-русски говорит ужасно, еле можно разобрать, что он хочет сказать. И все нервничает, оглядывается, дергается весь…
Октябрьский хмурый день, казалось, сочился влагой. Грязно-желтые листья липли к мокрому асфальту мостовых и тротуаров. Лица у прохожих были сумрачны, как этот скупой на свет день.
И настроение у Ивана Александровича Вяхирева было под стать погоде.
Утром заместитель министра довольно-таки нелюбезно напомнил ему, что министерство — не студия художественных фильмов и что пора ему, Вяхиреву, понять специфику их работы. Болван… Специфика… Что он понимает, этот чиновник… Кому выговаривать? Человеку, поставившему такие картины! Впрочем, где теперь их только нет, этих чиновников! А на его старой студни разве их нет? Кишмя кишат. Ему, Вяхиреву, два раза подряд дать четвертую категорию за прекрасные фильмы… И намекнуть, что вряд ли он сможет, видите ли, впредь быть постановщиком… Скоты бездарные! Талант, талант, новые идеи… Волю взяли, насобирали мальчишек, что они могут понять?.. Это они сбили его с толку. Раньше он всегда твердо знал, что нужно снимать и как…
Водяная пыль матовой пленкой оседала на стеклах “Волги”, и Иван Александрович включил стеклоочистители. Несколько секунд щетки лишь размазывали грязь, затем снова стало видно, и машина прибавила ход.
Мальчишки в свитерочках, сопляки! Ах, Феллини, ах, Бергман, ах, Антониони, ах, ах… “Безвкусица из вас, говорят, так и прет, уважаемый Иван Александрович”. А кто, спрашивается, решил, что вкусица, что безвкусица? Всё они же. Они же. И куда они заведут, если всякий начнет прислушиваться к ним? Сопляки, мальчишки-Мальчишки были для Ивана Александровича понятием не возрастным. В их категорию он зачислял и тридцатилетних, и сорокалетних, и пятидесятилетних. Они были мальчишками потому, что были несолидны, легко воодушевлялись, мало считались с авторитетами, были остры на язык, отдавали дань модным увлечениям… Они были непохожи на него, а следовательно, хуже него, и он постоянно и остро чувствовал неясную опасность, всегда исходившую от них.
Иван Александрович резче, чем следовало бы, притормозил, свернул с Нижней Масловки в Бумажный проезд и выехал на улицу Правды.
А вот и Пашка торчит на ступеньках входа в гастроном. Местечко есть? Ага, вон такси отъезжает…
С Павлом Антоновичем, или, точнее, просто Пашкой, они познакомились пять лет назад, когда Вяхирев еще был на студии. Директор магазина, торгаш, но умеет оценить настоящего человека. Надоедлив, конечно, со своим постоянным восхищением его режиссерским талантом, но что поделаешь, у каждого свои слабости. Зато услужлив, собака, обходителен…
Правда, в последнее время, после перехода в министерство, иногда в разговоре Павла Антоновича с Вяхиревым начали появляться слегка покровительственные нотки, но Вяхирев не замечал их, просто не мог заметить, потому что редко менял свои взгляды на людей, а Павел уже давно раз и навсегда был зачислен им в свои поклонники.
— Здравствуйте, Иван Александрович! — просиял Польских, подходя к машине. — Погодка!
— Привет, Паша, как дела?
— Понемножечку торгуем, план выполняем. Как Ирина Петровна?
— А что ей, — почему-то неодобрительно хмыкнул Иван Александрович, — цветет… Закурить у тебя есть? Ишь ты, “Кент”… Сказал бы, где достаешь…
— Ну, Иван Александрович, посудите сами, работать в торговле — и не достать себе блок—другой импортных сигарет? Сами, поди, презирали бы. Прихватить вам?
— Ну как ты думаешь?
Прямо перед ними какой-то смуглый немолодой человек в мятой кепке с поломанным козырьком, грязной рабочей куртке и таких же брюках робко смотрел на старушку с огромным арбузом, раздувшим тоненькую авоську. Арбуз был тяжел, и старушка скособочилась, стараясь, чтобы сумка не касалась асфальта.
— Мамаш, мамаш, касс игдэ?
— Какой касс? — испуганно вздрогнула старушка.
— Минялный касс… такой…
Старушка переложила авоську в другую руку, пожала плечами и засеменила прочь, что-то бормоча под нос.
Человек в куртке беспомощно огляделся и неуверенно подошел к “Волге”.
— Хозян, нгдэ тут… минялный касс? Такой облигаций принимают?
“Узбек, очевидно, или таджик, — подумал Иван Александрович, взглянув на смуглое, с редкой бородкой лицо. — Какие еще облигации?”
— Вот, сматры, пжалуйса… — Человек долго копался за пазухой и наконец вытащил несколько измятых десятирублевых облигаций трехпроцентного займа.
— Принимают, папаша. Почему же не принимать? В любой сберегательной кассе, — нетерпеливо сказал Польских и повернулся к Ивану Александровичу. — Так если вы не раздумали, дубленку вам сделаем. Приятель один обещал сообразить что-нибудь.
Иван Александрович почему-то живо представил себе мягкую теплую дубленку, о которой давно мечтал, — дубленку глубокого темно-коричневого тона, упругую на ощупь, словно живую, и сказал:
— Спасибо, Паша. Держи деньги. Сто пятьдесят.
— Хозян, — человек в куртке нервно переминался с ноги на ногу, — хозян, может, ты…
— Что вам еще? — участливо спросил Иван Александрович и даже слегка улыбнулся. Образ дубленки согревал его, и на душе почему-то стало светлее.
— Из Ошбармакского район мы, дома здес разбирал. — Человек повернулся и показал грязной рукой на переулок, почти все деревянные домики которого были уже снесены. — Карош лес… многа…
— Это где такое Ошбармакский район? — поинтересовался Польских. — В Узбекистане?
— Правилно, правилно, — обрадовался человек в куртке и широко, доверчиво улыбнулся. — Далек, тысяч километров… Значит, принимают такой облигаций?
— Как деньги, — усмехнулся Вяхирев, — в любой сберкассе Советского Союза. Одна из них вон там, на углу. — Он показал рукой. — Как раз под часами…
Узбек засунул облигации в карман, потом снова достал их, нерешительно посмотрел на своих собеседников, шмыгнул носом и начал переступать с ноги на ногу.
— Ну что, проводить тебя до сберкассы, дорогой? — спросил Польских. — Вон же она.
— Не… — тяжело вздохнул узбек, — не… Плохо русски знаем… Спросыт, откуда… как сказат… Нашли мы… там. — Он снова махнул рукой в сторону развалин домов.
Иван Александрович заметил, что ему вдруг почему-то стало интересно разговаривать с этим забавным узбеком. Ему уже не нужно было заставлять себя что-то отвечать из вежливости, вопросы так и крутились у него на языке.
— Как “нашли”? Прямо на земле?
— Не… — уже немножко увереннее покачал головой узбек. — В стэнэ. Рахим нашел. Дирка такой за бумага на стэн… Как это… бумаг на стэн?
— Обои? — подсказал Польских, достал из кармана пачку “Кента”, лихо щелкнул ногтем по донышку и протянул вылезшую сигарету узбеку.
— Обой, обой, — обрадовался узбек. — Бидон такой…
Ивану Александровичу стало жарко, и он расстегнул плащ. Воображение мгновенно нарисовало целую горку из облигаций, горку из кирпичиков-пачек, и каждая пачка, наверное, перехвачена аптекарской резинкой, красной или черной. Причем картина эта была ему приятна, возбуждала.
— А бидон при чем же? — спросил он.
— Целы бидон… С Рахимом счытали, тры раз счытали. Тысяч и пятдесят две облыгаций, всэ такой же…
“Десять тысяч пятьсот двадцать рублей. Ну, может быть, чуть меньше. Какой-то процент при покупке касса удерживает… А могут быть еще и выигрыши… Почему другим всегда везет, а мне никогда? — с горечью подумал Иван Александрович. — Зачем, например, этому темному человеку столько денег? Что он с ними будет делать?”
— Хозян, — снова пропел узбек, — боимс мы. “Откуда взал…” Домой брат боимс… “Откуда взал…” Все там друг друг знайт… — Человек шумно набрал воздух в легкие, словно собирался нырнуть, и вдруг выпалил: — Купи, хозян, за половин отдадым.
Теперь Ивану Александровичу было уже не только жарко — стало трудно дышать, и он, оттянув галстук, расстегнул верхнюю пуговичку воротничка. Пачки, обхваченные аптекарскими резинками, часть красными, часть черными, разделились на две кучки… Половину ведь возьмет Пашка, сукин сын, будто и так ему мало… Всего на пять — значит, тысячи две с половиной чистыми… Придется снять с книжки, разрушить срочный вклад. Да черт с ними, с этими процентами…
Иван Александрович быстро взглянул на Польских, тот на него и покачал головой:
— Сначала нужно проверить, не фальшивые ли, еще влипнешь в историю.
— На, — обиженно сказал узбек, — несы, — и протянул Павлу Антоновичу несколько измятых облигаций.
— Сходи, Паша, — быстро сказал Иван Александрович, — сходи, а я подожду.
— Иды, а я пойду за Рахим, бидон прынесем.
Узбек, не оглядываясь, перешел улицу и исчез в переулке. Иван Александрович, забыв о том, что машина грязная, оперся о крыло “Волги” и закурил в третий раз за полчаса.
“А почему, собственно говоря, — возбужденно думал он, и мысли его были какими-то торопливыми, разгоряченными, — почему Пашка должен получить половину? Ему-то за что такое везение? Да и человек этот все время обращался ко мне: “Хозян…” Если бы мне не половину, а, скажем, две трети, тогда чистых было бы тысячи три с половиной. Три с половиной заплатить, а семь получить… Стало бы семь с половиной. Это уже деньги”.
Иван Александрович почему-то вспомнил, как однажды беседовал с начинающим литератором, по сценарию которого ему предстояло ставить фильм. Парень был щупленький, чернявый такой. Сморчок, в первый раз на студии. И в глазах его Иван Александрович читал такое бесконечное к себе почтение, такую готовность угодить, сделать все, лишь бы сценарий был поставлен, что почувствовал даже некоторую симпатию к нему.
Иван Александрович пригласил его к себе домой, усадил в глубокое кресло, в котором сморчок почти бесследно исчез, и важно сказал:
— Вы понимаете, молодой человек, что в процессе работы я фактически буду вашим соавтором, хотя мне совершенно не хочется отнимать у вас… — Иван Александрович тонко улыбнулся и сделал паузу, — отнимать у вас славу.
Сморчок с трудом выплыл из кресельной глубины и дрожащим голосом сказал:
— О, спасибо, Иван Александрович! Вы и представить себе не можете, как я ценю такую честь…
На рубашке у него не хватало одной пуговицы, и сквозь щель был виден кусочек голубой майки.
— Но, с другой стороны, мой юный друг, вы прекрасно понимаете, — рассудительно и терпеливо продолжал Иван Александрович, не спуская взгляда с кусочка голубой майки, — что я должен буду тратить уйму времени на доработку сценария, а время, как известно…
— Да, да, я понимаю, — торопливо сказал сморчок, — и я хотел бы просить вас, чтобы вы согласились…
“Сколько сказать, — думал Иван Александрович, — треть или половину? Не взовьется ли? Черт их знает… Как будто покладист с виду и голоден…”
Иван Александрович, не спуская глаз с голубой майки, будто черпал в ней уверенность, медленно и с достоинством сказал:
— Я думаю, что, если вы получите половину гонорара за сценарий, это будет справедливо.
Не он, Иван Александрович Вяхирев, получит половину гонорара этого сморчка, а тот получит половину.
Сценарист судорожно схватился за подлокотники кресла и несколько раз с трудом проглотил слюну, отчего кадык у него толчками поднимался и опускался. В глазах тлело нескрываемое разочарование. “К трети, наверное, приготовился, молокосос, — слегка испугался режиссер. — Может быть, хватил лишка? Нет, не должно быть. Уж больно рвется в искусство. Жаден, не пропустит случая…”
— Я понимаю, Иван Александрович, — тихо произнес сморчок, и глаза его стали скучными, — я согласен…
Вяхирев услышал вдруг голос Польских и вздрогнул от неожиданности.
— Все в порядке, Иван Александрович, самые что ни на есть настоящие. Вы что, задумались? Я шел, вам рукой махал, — понимающе улыбнулся Польских.
— Задумался, — признался Иван Александрович, — стар становлюсь, все вспоминаю… Было настоящее искусство, не то что теперь.
— Удивительный вы человек. Сколько с вами знаком, а привыкнуть не могу. Тут гора целая облигаций, а он думает об искусстве. — Павел Антонович смотрел на приятеля восхищенно и чуть-чуть покровительственно, как смотрят практичные люди на поэтов и чудаков.
— Такой я, Паша, дурак. Всегда таким был и подохну, наверно, таким.
— Типун вам на язык… А где узбек-то?
— Черт его знает. Сколько он тебе дал облигаций?
— Пять штук. На пятьдесят рублей.
— Появится, — убежденно сказал Иван Александрович.
И словно в ответ, на противоположной стороне улицы появился узбек в сопровождении товарища, одетого в такую же рабочую куртку и брюки. В руках у него была клеенчатая сумка, с какой иногда ходят курьеры в больших учреждениях. Они торопливо пересекли улицу и подошли к машине.
— Садитесь назад, — суетливо скомандовал Иван Александрович, сам открыл им дверцу, уселся за руль, нетерпеливо обернулся.
Узбеки плюхнулись на сиденье. Второй, помоложе, очевидно Рахим, застыл в оцепенении, не выпуская из рук сумку.
— Вот, — сказал старший и раскрыл сумку. Бидон был самый обыкновенный, алюминиевый, для молока, лишь с двух сторон в крышке и горловине были пробиты дырки для дужек замков. Он достал из кармана два ключа, отпер замки, долго и неловко вытаскивал дужки из дырок и наконец поднял крышку. Иван Александрович и Польских перегнулись через спинку переднего сиденья. Бидон был набит облигациями.
— Вот, беры, — сказал старший и вытащил несколько бумажек. — Такой же всэ. Тысяч и пятьдесят две облигаций… Тры раз считал. Пят тысяч рублэй давай…
Сопя от напряжения, он снова вставил дужки замков в отверстия, долго возился с ключами и наконец запер крышку.
— Хорошо, — хрипло сказал Иван Александрович. — Пять тысяч. У нас, конечно, с собой таких денег нет, но через минут сорок, самое большее час, мы привезем.
— А… — разочарованно протянул узбек. — Я думал, тут… Ладно… Чырез час тут.
Рахим никак не мог открыть дверцу, крутил ручку стеклоподъемника, и Иван Александрович, перегнувшись, помог ему.
— Так через минут сорок, самое большее — час, — заискивающе сказал он. — Договорились? Не опаздывайте.
— Прыдем, — сказал узбек, — не беспыкось… Рахим, пошли. — Он дернул товарища за руку, и оба перешли улицу.
“Придут, — подумал Иван Александрович, успокаивая себя. — Обязательно придут. Куда им с этой горой облигаций…”
— Поехали быстрей, — сказал он и посмотрел на часы. — Уже около пяти. У тебя как с деньгами, Паша?
Польских снял серую широкую кепку и потер ладонью виски. Он как-то смущенно посмотрел на товарища и нерешительно промямлил:
— Понимаете, Иван Александрович, в том-то и дело… Туго у меня сейчас, и я…
Иван Александрович мгновенно почувствовал острое удовлетворение, теплая радость накатилась на него, как прибойная волна на пляже, но не ушла дальше, а задержалась где-то внутри, согревая и будоража. Он с трудом подавил торжествующую улыбку. “Три с половиной, а то, пожалуй, и больше. Может быть, даже четыре”, — пронеслось у него в голове.
— А все-таки сколько ты собираешься вложить в это предприятие? — стараясь быть спокойным, спросил он.
— Рублей восемьсот я наскребу до завтра, — вздохнул Польских и снова потер виски. — А остальные я хотел просить у вас… Ведь до завтра, а может быть, и сегодня успеем… В две-три кассы заедем, чтобы не сразу… И все дела.
Иван Александрович хмуро молчал, и Польских пристально и вопросительно посмотрел на товарища.
— Понимаешь, Паша, — сказал Иван Александрович, — у человека должны быть принципы. Кредит портит отношения, а мне не хотелось бы…
— Я понимаю, — покорно кивнул Польских и надел кепку.
“Хороший он все-таки человек, — подумал Иван Александрович. — Настоящий товарищ. Такими в моем возрасте уже не раскидываются…”
— Ну хорошо, Паша. Поехали. Я тебя на углу высажу, а сам махну на улицу Куусинена. Очереди в сберкассе сейчас, наверное, нет… Поехали.
Павел Антонович вошел в свой магазин, привычно огляделся. У Зины в колбасном, как всегда, очередь. Начинает вывешивать с точностью до грамма, смотреть больно… В аптеке ей работать, а не колбасой торговать. Пол грязноват. Сколько раз говорил тете Даше, чтобы в такие сырые дни лишний раз подмела…
Он встретил взгляд Валентины из кондитерского и, как всегда, первым отвел глаза. Красный форменный беретик держался на ее высокой прическе каким-то чудом, словно флажок на башне, взгляд из-под густо накрашенных ресниц тяжел и насмешлив. И придраться не к чему. Все у нее всегда в порядке, не нагрубит, не перечит, халат сверкает, даже ногти у дряни такой всегда чистые… И самостоятельна, ох как самостоятельна!..
Когда он ее тогда пригласил встретиться, она долго и насмешливо рассматривала его из-под тяжелых ресниц, а потом с ехидцей спросила своим низким голосом:
“Работаете с кадрами, Павел Антонович?”
“Не ершись, Валентина, — строго сказал он. — Ершом будешь — в ухе окажешься”.
“Да не каждый такую уху съест, — ухмыльнулась продавщица, — другой и подавится”.
И все-таки всякий раз, когда Павел Антонович смотрел на нее, он чувствовал какую-то странную пустоту не то в грудной клетке, не то в желудке, какое-то едкое ощущение мучило его: и смотрел бы на нее — и глаза бы ее не видели.
И еще один раз он попытался пригласить ее, волнуясь, как мальчишка, шлепая губами, бормоча что-то о ее привлекательности. И снова она странно усмехнулась и скучно сказала:
“Вы бы лучше, Павел Антонович, что-нибудь с подсобкой придумали, а то не повернуться там…”
Тяжелый человек, без основы. А без основы человек — не человек. Без основы люди — не люди, а стая волков. Основа — это уважение. К должности, к влиянию, к уму, к деньгам. Убери это уважение — и что остается? Хаос, анархия, когда каждый что хочет, то и творит, вроде Валентины.
Федор Федотыч, ныне сидящий — зарвался старик, — прекрасно ему в свое время объяснил, что такое основа. Когда это было? Ага, в пятидесятом… Конечно, в пятидесятом.
Паша Польских ухаживал за Раечкой Васильевой, с которой перед самой войной учился в одном классе. Даже на парте на одной сидели. И тогда же, до войны, в четвертом классе, он влюбился в нее. Он понял это, когда почему-то лицо у него стало вспыхивать, стоило ей посмотреть на него. А потом в один прекрасный день она сообщила, что они переезжают и что она переходит в другую школу. И сейчас еще, спустя двадцать семь лет, Павел Антонович мог вспомнить тяжелый, душный ком в горле, который несколько дней упорно давил его, не давал дышать. Потом — мальчонкой ведь был — забыл ее и встретил лишь случайно в пятидесятом уже двадцатилетним солидным электромонтером.
Месяца два они встречались, и Паша даже начал было подумывать о женитьбе, подумывать как-то неопределенно, но все-таки подумывать, когда вдруг однажды вечером Раечка пристально, словно ощупывая, посмотрела на него и сказала:
“Ты, Пашечка, человек не ревнивый, поэтому я тебя сейчас познакомлю с Федор Федотычем. Он за мной заедет минут через пятнадцать. И не нужно, Пашенька, лишних вопросов, не нужно усложнять жизнь. Ты ведь еще мальчишечка, если можешь даже думать о семейной жизни на семьсот пятьдесят в месяц…”
Раечка сидела на тахте, занимавшей почти половину крошечной комнатки. На плечи ее был накинут теплый шерстяной платок крупной вязки, и она все поправляла его, куталась. На серванте, на белой кружевной салфеточке, стоял фарфоровый пузатый Будда и каждый раз, когда под самым окном на улице… Позвольте, где же она жила? Ага, ну конечно, на Воронцовской, вот память… И каждый раз, когда на улице проходил трамвай, старый дом содрогался, и Будда начинал неторопливо и загадочно кивать головой. На этот раз он почему-то не кивал, а, наоборот, печально покачивал головой с жирными красными щеками. А может быть, фарфоровая голова на проволочке была неподвижна, а покачивал головой он сам?
Паша сидел оглушенный. В замерзших мыслях, в какой-то еще не схваченной ледком полынье бились лишь слова: “Надо встать и уйти. Встать и уйти”. Но не было ни сил, ни воли.
Раечка еще зябче поежилась, странно усмехнулась и сказала:
“Ну вот видишь, я так и думала, что ты, Пашенька человек рассудительный…”
…Федор Федотыч ворвался словно вихрь — большой, с красными, как у Будды, щеками, в распахнутой шубе, шумный и решительный. Он без всякой неприязни протянул Паше руку и скомандовал:
“Подъем! По коням! В ресторан!”
“Как же… Я…” Паша хотел было сказать, что ни в какой ресторан он не пойдет, что он… что он даже галстука не надел, но Федор Федотыч лишь ободряюще похлопал его по спине, и через минуту Паша уже спускался по лестнице, гудевшей от раскатов смеха Раечкиного знакомого.
“Прошу, — сказал Федор Федотыч, широким жестом распахнул дверцу “Победы”, стоявшей у тротуара, и сам сел за руль. — Пожалуй, в “Узбекистан”.
Раечка сидела впереди, рядом с Федором Федотычем, а Паша, напряженно выпрямившись, застыл на заднем сиденье. Как-то сама собой в нем росла, поднималась волна какого-то благодарного изумления, может быть, даже преклонения перед этим человеком за рулем, шумным, решительным, со своей машиной…
В ресторане на Неглинке к их столику не подходили минут пять. Федор Федотыч заговорщицки подмигнул Паше, взял несколько тарелок, составил их одна на другую и аккуратно выронил на пол.
“Что вы…” — испугался Паша и кинулся было собирать осколки, но Федор Федотыч еще раз подмигнул ему, улыбнулся подскочившему старичку официанту, достал из кармана сторублевку, положил на груду черепков и сказал добродушно:
“Прости, папаша, иначе ведь тебя не дозовешься. Прими заказик, дорогой”.
А потом, когда уже выпили и закусили и когда Паша восхищенно смотрел на Федора Федотыча, тот вдруг неожиданно сказал:
“Хороший ты парень, Паша, есть в тебе основа жизни, уважение есть. Ты где вкалываешь?”
“Электромонтер я”, — почему-то виновато пробормотал Паша.
“Пойдешь ко мне работать, в магазин?”
“Не знаю…”
“Пойдешь! — уверенно отрубил Федор Федотыч. — Пойдешь! Есть в тебе, Паша, основа жизни!”
И ведь действительно пошел. Пошел. И уж давно нет Федора Федотыча — зарвался, второй раз сидит, крепко влип, — и уж давно он сам не Паша, а Павел Антонович, директор продовольственного магазина, а вот поди ж ты, помнит его слова об основе жизни.
А ведь все меньше и меньше людей понимают теперь эту основу. Взять хоть Валентину… Тяжело становится работать, неуважительно. “Ты продавщица, стоишь за восемьдесят “ре”. Я директор, помочь тебе могу, но ты уважай, черт тебя драл! Я даже с режиссерами знаком, в Доме кино бываю, а для нее, продавщицы, видите ли, плох…”
Павел Антонович помотал головой, хмыкнул, вышел из своего кабинетика-каморки и позвал Екатерину Сергеевну, кассиршу.
— Катя, — сказал он ей тихо, — дай-ка мне из кассы рублей восемьсот.
— Восемьсот?
— Восемьсот. Вечером вложим обратно, самое позднее завтра утром, так что ты, Катя, не волнуйся. Все будет в ажуре.
Павел Антонович положил деньги в карман, застегнул нейлоновую куртку и не спеша пошел к гастроному.
“Интересно, сколько привезет Иван Александрович?” Хорошо он рассчитал. Точно, что подавится тот скорей, чем поделится с кем-нибудь, когда пахнет хорошим кушем. Вот ведь загадки жизни — идиот, а режиссер. Был режиссером, вернее. Был, да сплыл, замашки одни остались. Ох, замашки остались: Паша, достань… Паша, принеси… Паша, сделай… Хам… Дарил себя. Еще бы! Известный режиссер, осчастливил, можно сказать, какого-то там торгаша. Раз в год в Дом кино брал. И на этом спасибо, Иван Александрович, выделили, приметили маленький винтик, по фамилии Польских, не побрезговали. И мы не побрезгуем, пощиплем вас немножко…
Павел Антонович закурил и прибавил шагу. Опаздывать нельзя. Все идет нормально. С таким окунем, как Иван Александрович, можно не волноваться: голый крючок от жадности заглотнет. И промолчит. Позориться не будет. А может быть, будет — рванет на Петровку, в угрозыск?
На мгновение Павел Антонович почувствовал страх, сосущее ощущение в желудке, но тут же успокоился, привычно взял себя в руки. Все продумано. Сам пострадал на восемьсот рублей. Больше не было, проверьте. И уж в самом крайнем случае признаться, что взял из кассы. Выговор… Ай-ай-ай, выговор… Да нет, не пойдет он на Петровку, идиотом нужно быть для этого…
Павел Антонович подошел к гастроному как раз в тот момент, когда Вяхирев вышел из “Волги”.
— Сколько достал? — настороженно спросил он.
— Восемьсот, — вздохнул Павел Антонович, — всех обегал.
— А ты бы у себя в кассе взял, — добродушно посоветовал Вяхирев.
“Вот жмот, — подумал Павел Антонович. — Человека такой задушит и глазом не моргнет”.
— Что вы, Иван Александрович, за кого вы меня принимаете?
— А где же наши узбеки? — оглянулся режиссер. Он был возбужден и разговорчив. — Неужели не придут? Придут, — успокоил он сам себя. — Придут.
— А сколько вы привезли? — спросил Павел Антонович и невинно посмотрел на товарища.
— Гм… — Иван Александрович пожал плечами, — все, что было. Четыре.
— Счастливый вы человек, даже и здесь вам везет. За полчаса четыре чистыми в кармане, — вздохнул Павел Антонович и подумал: “Вот гад, ну погоди, через пятнадцать минут спесь с тебя как с миленького слетит”. — Иван Александрович, а может…
— Что, Паша?
— Да нет, я так…
— Ну где же они?
— А черт их знает, может, струсили в последний момент. Я и сам трясусь, не знаю чего.
— Да брось ты, Паша. Чего им бояться? Они же видят, с кем имеют дело — с порядочными людьми.
“Это точно, — злорадно подумал Павел Антонович, — видят, голубчик, насквозь видят и даже глубже”.
— Вон он! — Иван Александрович шумно выдохнул воздух, стараясь умерить сердцебиение.
Узбек пугливо оглядывался, пропуская машины. Он то делал несколько шагов вперед, то возвращался на тротуар, пятясь и прижимая к себе клеенчатую сумку.
“Ну артист, — подумал Павел Антонович. — Талант у человека, а он баранку крутит”. Он теперь почти не волновался, все шло так, как должно было идти, и никакой опасности как будто бы не было, если Вяхирев не попрет на Петровку. Да и тогда, впрочем, тоже…
Узбек наконец перешел улицу, сел на заднее сиденье и достал из сумки бидон.
— Дэнги принес? — спросил он у Ивана Александровича.
— Четыре тысячи, — торопливо пробормотал режиссер и достал из внутреннего кармана толстую пачку двадцатипятирублевок.
— Почему четыре? Пять давай, — обиженно сказал узбек. — Говорыл, половин…
— Вот еще восемьсот… Дай, Паша. Вот.
— Ладн… Аллах с тобой, давай.
Не считая, узбек сложил обе пачки вместе, завернул в черную тряпку и засунул за пазуху. На мгновение он заколебался, словно что-то мучительно обдумывая, потом неуверенно сказал:
— Может, крэст тоже возмешь, хозян? Золотой, большой, камен много, сини, краен… Вместе в стэн лежал…
Иван Александрович задержал дыхание. Сердце билось так, что казалось, вот-вот выскочит из грудной клетки и упорхнет птичкой. Ведь это целое состояние…
— Покажи, — хрипло сказал он.
— Сейчас прынэсу, — сказал узбек, — у Рахим он. — Он достал из-за пазухи черную тряпку с пачкой денег, которую только что засунул туда, и нерешительно замер.
— Так сдэлаем… — наконец пробормотал он, вынул из сумки бидон, снял замки, открыл крышку и положил тряпку с деньгами на облигации. — Так сдэлаем, — снова повторил он, закрыл бидон крышкой, запер оба замка и вылез из машины. — Чрэз пят минут приду с крэст… Хозян, — он снова посмотрел на Ивана Александровича, — хозян, ты толк бидон пока нэ возмешь? Дэты мои ограбыш…
— Да что ты, дорогой, — искренне возмутился Вяхирев, — можешь номер машины записать.
— Не понымай ваш номера… Чрэз пят минут буду с крэст. Узбек захлопнул дверцу и, не оглядываясь, исчез в переулке.
“Ну артист…” — снова подумал Павел Антонович, чувствуя радостное изумление от того, что все уже почти было позади, и можно было больше не волноваться, и не нужно было держать себя в руках, контролируя каждое слово. Особенно он не нервничал и раньше, хорошо зная характер Вяхирева, но еще лучше, когда все уже позади. “Почти все”, — поправил он себя.
С минуту в “Волге” царила такая тишина, что слышно было, как щелкнули электрические часы на щитке.
— Иван Александрович… — протянул Польских и замолчал.
“Нет, лучше пусть сам предложит”, — подумал он. “И четыре тысячи обратно, и половину в карман, — пронеслось в голове у Ивана Александровича, и он почувствовал, как у него вспотели ладони. — Зато Пашка тогда потребует половину. Разница всего в тысячу… А может быть, не давать Пашке половину… Я ведь принес все-таки четыре, а он всего восемьсот… Тысяч шесть—семь чистыми”.
Иван Александрович протянул руку к ключу зажигания. Через минуту они уже будут на Ленинградском проспекте. Номера он не запомнил, жаловаться не пойдет. На что жаловаться? Да и кто поверит? Но крест… Черт его знает, сколько может стоить такая вещь… С камнями… Десять тысяч, двадцать… и отдаст задаром… А может быть, и больше, чем двадцать… Зачем же уезжать, обманывать человека? Глупость какая-то, достойная скорее Пашки.
— Иван Александрович… — снова протянул Польских и выразительно посмотрел на ключ зажигания. — А? Ну его к черту, этот крест. Медь, наверное, со стекляшками… Как? А?
“Вот скотина жадная, — подумал он, — клещами его теперь не оттянешь. Аж побледнел весь, деятель искусства. Уехали бы, тогда уж никакой Петровки. Сами пытались смошенничать. Уговорить, обязательно надо уговорить уехать”.
— Ты думаешь, медь? — вдруг испугался Иван Александрович, выжал левой ногой сцепление и снова протянул руку к ключу. — Нет, чепуха, — успокоил он себя. — Этот человек, владелец бидона, видно, кое-что понимал в ценностях.
— Поехали, Иван Александрович. И деньги, и облигации…
— Ну как ты можешь, Паша… — взорвался Иван Александрович. — Тебе человек доверяет, а ты… Не ожидал я от тебя. Да, нравы нынче… Дай-ка ты мне лучше свою американскую сигаретку. Сейчас он придет.
Он искренне считал себя всю жизнь честным, порядочным человеком. И если ему и приходилось совершать поступки не слишком благовидные, он всегда находил им оправдание, и эти поступки уже начинали казаться благородными, высоконравственными. Проделывать это было не трудно, потому что объективные факты для него просто не существовали, было лишь только его отношение к ним.
Иван Александрович покосился на бидон, потом на часы. Прошло уже минут десять. Еще через несколько минут он почувствовал глухое беспокойство. Сколько здесь, в конце концов? Шагов триста туда и обратно. Ну, вытащить крест из укромного местечка, еще две-три минуты… Наверное, ждут, пока кто-нибудь посторонний уйдет.
Время ползло невыносимо медленно, словно загустевшее, вязкое масло. Минутная стрелка, казалось, издевалась над ним, решив вовсе не двигаться. Но Иван Александрович знал, что время все-таки идет, что прошло уже больше двадцати минут, что что-то случилось. С мгновение он колебался: так не хотелось переступать грань, по одну сторону которой можно было еще ждать и надеяться, по другую же… И уже не о кресте думалось, а подымалось, леденя пищевод, ощущение непоправимого, ощущение чудовищности случившегося. Как он мог поверить, по-идиотски попасться…
— Да нет же, — громко сказал он, — чушь все это. Бидон ведь здесь. Давай его сюда.
Он торопливо покопался в багажнике, достал монтировку для смены баллонов, плюхнулся на заднее сиденье; сопя от напряжения и возбуждения, поддел дужку замка и с трудом вывернул ее вместе с краем крышки.
Все в порядке. Черная тряпица с деньгами мирно и как-то уютно, по-домашнему лежала поверх облигаций.
— Мы их честно ждали, Паша, — медленно сказал он, смакуя слова, словно прохладную воду в суматошный, жаркий и потный день. Он достал тряпицу. — Держи свои восемьсот.
Он развернул материю и почувствовал, как внутри у него что-то щелкнуло и оборвалось и все тело мгновенно наполнилось гудящей ватной слабостью. На ладони у него лежала пачка листков, вырезанных из газет, обернутых в двадцатипятирублевую купюру. Машинально он запустил руку в бидон и ощутил что-то плотное, не похожее на бумагу. Он начал вытаскивать облигации: одна, две, три, четыре, пять, шесть… Снова газета и кусок хлеба.
“Как бы его кондратий не хватил, — подумал Павел Антонович. — Ничего, выдюжит, стервец”.
— Ваня, что с тобой? — испуганно спросил он, впервые назвав Ивана Александровича Ваней.
— В-в-вот… — страшно захрипел Вяхирев и швырнул на коврик машины газетные листки. — Четыре тысячи, все, что было… — Он застонал, и лицо его сморщилось в жалкой гримасе.
— Ваня, нельзя же так, — жалобно взмолился Польских, — да черт с ними…
— Тебе черт, а мне… У-у, гад!.. — Кулаки его то сжимались, то разжимались, словно дышали.
“Ну, слава богу, — подумал Павел Антонович и с трудом, как рвущуюся с поводка игривую собачонку, удержал улыбку. — Кажется, пронесло. Можно считать, тысчонка в кармане”.
Иван Александрович теперь уже дышал спокойнее, и лицо его начало приобретать обычное, брезгливо-кислое выражение. Но кулаки все еще сжимались и разжимались.
— Поехали, — наконец пробормотал он, — на Петровку. В МУР.
— Господь с вами, Иван Александрович! Как мы будем выглядеть? Два солидных человека… и такое дело.
— Плевать мне на солидность!.. Четыре тысячи, ты понимаешь, четыре! — вдруг дико выкрикнул он, ударил кулаком по сиденью, подняв облачко пыли. — Поехали. Не хочешь — убирайся к черту, я сам поеду. Выкинь все это куда-нибудь.
Павел Антонович трясущимися руками начал засовывать в бидон бумагу.
Страшного, конечно, еще ничего не случилось. Все как будто продумано, но лучше было бы, если бы этот идиот не тащил его на Петровку, тридцать восемь. Можно было бы, конечно, самому не ехать, но это уже выглядело бы подозрительно. Так. Почему именно встретились на этом месте? Это все обдумано. Недалеко от магазина, хотел посмотреть, что идет в клубе, может быть, взять билеты на вечер. Да, а что, кстати идет? Надо посмотреть.
— Выкинь, говорю, все это куда-нибудь, и поехали.
Павел Антонович взял бидон, перешел улицу. Переулок с разрушенными домами был пустынен, лишь в сторонке догорал большой костер — должно быть, жгли мусор. Он размахнулся и швырнул бидон на кучу битого кирпича.
— Обожди! — крикнул из машины Вяхирев. — Лучше его взять с собой…
Не оглядываясь, Алексей перешел улицу, оказался в переулке. Теперь можно было и закурить. Он вытащил пачку “Трезора”, покатал сигарету между пальцами, разминая табак, щелкнул зажигалкой. Он не волновался, лишь ощущал приятную усталость.
Он вообще почти никогда не волновался. Даже когда хоронил отца. Когда сидел у гроба в автобусике с черной полосой на боках и слушал всхлипывания матери. Он не задумывался над тем, почему так противоестественно спокоен, почему не испытывает жалости к желтоватому, высохшему телу под крышкой гроба.
Автобусик трясло, и мать то и дело наклонялась к гробу, словно кланялась. Нос ее вспух, и на кончике его дрожала прозрачная капелька, из-под платка торчала седая прядь. Было скучно, и остро хотелось, чтобы все это побыстрее закончилось, чтобы не надо было сидеть с вытянутой рожей и шмыгать для приличия носом.
Чего ревут? Ну помер человек и помер. Не первый и не последний. Да и за что должен был Алексей жалеть отца? Что он ему дал? Да и сам что видел покойник хорошего, чего добился в жизни? Всю жизнь, можно сказать, проторчал в яме под брюхами машин, всю жизнь в одной и той же до блеска промасленной кепочке. “Ваня, посмотри… Ваня, затяни… Ваня, смени…” Слесарь, одно слово. А ведь мог бы понять кое-что… Сколько раз ему Алексей говорил: “На дефиците сидишь, отец, на запчастях. Государство у нас богатое, от пары шаровых пальцев или карбюратора не обеднеет. Жить уметь надо”. Покойник же, человек обычно кроткий и тихий, в таких случаях начинал странно дергаться и кричать: “Гнида ты, Алексей, хоть и сын!”
Назвать, конечно, можно по-всякому, а жить уметь надо. Это Алексей понял давным-давно, еще мальчишкой.
Он ехал от тетки из-за города. Народу в электричке утрамбовалось пропасть, и жаркая, пахучая людская масса прижала его к окну. Было душно, затекла рука. А по шоссе за окном бесшумно, в раскатистом перестуке колес поезда, проносились легковые машины. И Алексей ясно представлял, как сидят в них люди, без давки и толкучки, развалившись на сиденьях и открыв навстречу июльскому теплому ветерку окна. А он, Алексей Ворскунов, должен париться в электричке. Нет уж, все сделает, чтобы не стоять так всю жизнь, не будет дураком, как отец. Жить надо уметь. Он сможет. Треснет, но сможет.
И доказал себе, что и вправду сможет, когда в армии возвращался раз к себе в часть со станции. Ребята, что разгружали на станции обмундирование, уехали раньше, а он должен был дождаться старшину и затем уже добираться до расположения на попутных грузовиках.
Ждал он недолго, минут, может быть, пять или десять, и ловко взобрался в кузов колхозной машины, остановившейся около него на шоссе.
— “В-вот компания какая”… — сипло пропел немолодой колхозник в брезентовом плаще и пьяненько улыбнулся из угла, где он сидел, широко расставив согнутые в коленях ноги. — Садись, солдат, вместе воевать будем… — У него было по-крестьянски загорелое, в глубоких пропыленных морщинах лицо.
— С кем?
— С бочкой, счас увидишь!
Через секунду человек в плаще уже спал, а пустая металлическая бочка из-под горючего начала покачиваться и медленно двинулась на Алексея. “Вот вахлаки, — подумал он, — закрепить не могли”.
— Эй, папаша! — крикнул он колхознику. — Вставай, а то еще придавит!
Но того, видно, основательно растрясло, и он лишь что-то промычал в ответ.
Алексей взял его под мышки и с трудом поставил на ноги у кабины. Так было удобнее увертываться от пританцовывавшей в кузове бочки.
— Спа-сиб… — пробормотал человек, неуклюже упираясь руками в крышу кабины. Левый рукав плаща слегка завернулся, и Алексей увидел новенькие часы. Стрелка показывала без трех минут четыре.
— Веселей, папаша, — сказал Алексей, придерживая попутчика, который даже стоя не открывал глаза.
Тот ничего не ответил, все норовя опуститься на пол. Алексей, не отрываясь, смотрел на часы. Кончик ремешка торчал из пряжки, и достаточно было потянуть его, чтобы часы оказались у него в руках. Хорошие часики, золотистые, денег стоят. Он смотрел на часы, боясь вспугнуть мелькнувшую мысль, давая ей окрепнуть, расправиться. Он не волновался, лишь чувствовал острое возбуждение, от которого быстрей стучало сердце и напрягалось все тело. Он уже твердо знал, что потянет за кончик ремешка.
“Если тут же схватится, верну. Скажу, взял, чтоб не разбились. Поверит, да еще пьяный. Если нет, сразу же сойду. Нет, пожалуй, лучше в Ложках, а не просто на дороге. Лучше в Ложках… Мало ли зачем? А когда протрезвеет, где ему вспомнить… То ли там потерял, то ли в другом месте сняли… Ничего не поделаешь, жить надо уметь”.
Он обнял одной рукой человека за талию, а другой потянул за кончик ремешка, и часы удивительно быстро оказались у него в руке. Он не волновался и теперь, почти ничего не испытывал.
Все ведь в жизни гораздо проще, нужно только не хлопать глазами и не трусить…
…Алексей споткнулся о моток ржавой проволоки на перерытой бульдозерами земле и выругался. Он свернул в сторону и вошел в еще чудом сохранившийся в этом царстве разрушения дворик.
Несколько старых яблонь со следами белой обмазки на искривленных стволах жалко растопырили развесистые ветви, словно предчувствовали скорый свой конец. Деревянный двухэтажный дом был наполовину разобран, и в проемах стен видны были куски обоев и обрывки проводки. Но развалины не казались трагичными, какими бывают развалины на войне. Там разломы проходят по живому телу дома, страшно обнажая его не предназначенные для постороннего взгляда внутренности: кровать, стол, шкаф, качающийся на ветру беззащитный и нелепый абажур.
Здесь развалины стояли пустые, брошенные, должно быть, спокойно и без слез, быстро забытые обитателями в новых квартирах с горячей водой.
Игорь шагнул навстречу из-за сарая, почти невидимый в октябрьских дождливых сумерках.
— Ну как, Леша? — прошептал он, и по шепоту можно было догадаться, что во рту у него пересохло.
— Порядок, Игорек, — усмехнулся Алексей. — Четыре восемьсот. Восемьсот Павла Антоновича, остается четыре…
— Ну, слава богу. Хорошо, что всё позади.
— Неплохо. За два часа, ей-богу, неплохо. Давай смывай с меня грим, снимай бороду, щекотно от нее. Костер горит?
— Горит, Леша, два раза ходил проверять. Вон же, видишь? — Игорь и говорил и двигался суетливо, пряча от товарища страх.
— Снимай куртку и брюки. Бросим их в костер к черту, пускай горят. Ничего не поделаешь, издержки производства. Мало ли что может быть… Ты свои краски и пузырьки с клеем выкинул? Смотри…
— А что? — испуганно воскликнул Игорь. — Что-нибудь…
— Да нет, все нормально. Предусмотрительность. Давай переодевайся. Сейчас и я разденусь, и пойдем.
Алексей снял с себя рваную кепку, рабочую спецовку и штаны, оставшись в коричневой нейлоновой курточке на “молнии” и в своих обычных брюках.
Переулок, теперь уже до краев налитый густыми сумерками, был пустынен, и лишь на уцелевших стеклах трепетали красноватые отблески костра. Они прошли узким мостиком над линией электрички, пышли на Сущевский вал и сели на восемнадцатый троллейбус, идущий к Белорусскому вокзалу.
— Вот так, Игорек, — сказал Алексей, — жить надо уметь. Поедем к тебе. Купим бутылочку по дороге… Кончил дело — гуляй смело.
Все было правильно. Все было так, как должно было быть. Надо только заранее все продумать, все учесть, не торопясь, спокойненько.
“На Петровку они, конечно, не двинут, — думал Алексей, глядя на запотевшее окно троллейбуса. — Смотаются. А раз смотаются, значит, у самих рыльце в пушку. Ну, это уж забота Павла Антоновича. Человек солидный, умеет жить. А если даже и потянет в милицию этот режиссер, концов нет. Зачем им портить себе статистику нераскрытым делом… С какой им стороны взяться? Ищи в Москве двух узбеков… Ну, на худой конец, Павла Антоновича прощупают… Стреляный воробей, жук. Сам говорил: “Восемнадцать лет в торговле, и ни одного прокола…” На меня-то им уж никак не выйти. Чепуха! Да и не потопает режиссер в милицию”.
Игорь долго копался в кармане — никак не мог найти ключ, — наконец открыл дверь.
— Проходи, Леша. — Он щелкнул выключателем, достал из кармана бутылку “Столичной”, со стуком поставил на стол. — Раздевайся, я сейчас…
Алексей брезгливо обвел взглядом небольшую, метров двенадцать, комнатку. Сразу видно: холостяк и человек здесь живет несолидный. Тахтенка продавленная, приемничек какой-то доисторический, телевизор паршивенький. Зато афиша на стене: “М.Горький. “Мещане”. В постановке драмкружка клуба… Нил — И.В.Аникин”. Игорь Васильевич Аникин. Нил Нилом, а мебелишки приличной купить не может. Вот тебе и мещане, вот тебе и Горький…
Игорь вернулся с двумя стаканами, открытой банкой консервов и колбасой кружочками на тарелке.
— Ты уж прости, Алеша, не подготовился, — заискивающе пробормотал он.
— Да, скучно живешь, — твердо, как бы подытоживая свои впечатления, сказал Алексей и сел к столу. — Ну ничего, научишься. Если человек понимает, как нужно жить, тогда и жить будет. Н твои пятьсот, держи.
Игорь вздрогнул и нерешительно посмотрел на товарища.
— За “спасибо” не работают, — рассмеялся Алексей. — Это твоя доля. Тысяча — Павлу Антоновичу, а остальное, как договаривались, мои. Держи, не бойся, не укусят. Ручные они…
Игорь неумело затолкнул в карман пачку и робко улыбнулся:
— Даже как-то не верится, Леша. Столько денег — и все мои… И, честно признаюсь, все-таки боязно. Знаешь, как-то… по-чудному…
— “По-чудному”… Ты лучше налей.
— Прости, Леша, — захлопотал Игорь, — сам понимаешь, растерялся я немного… — Он торопливо сорвал с бутылки металлическую пробку и налил в оба стакана.
— Ну, Игорек, с богом, будь здоров.
Алексей не торопясь выпил, закусил и почувствовал ту теплоту в желудке, о которой его покойный дедушка всегда говорил: “Словно Христос босиком по душе пробежал”.
Все в жизни хитро устроено. С умом нужно быть, с умом — это главное. И не зарываться, как Григорий Федорыч, который показал ему, как сделать куклу из газетной бумаги и как всучить ее фраеру. Неплохой был человек, женин родственник какой-то, из Куйбышева приехал. Выпил раз, хмыкнул и говорит:
“Ты, Леха, слушай: хочу тебе по-родственному искусство свое передать. Волка ноги кормят, а человека — голова да руки. Дай-ка мне десятку, ножницы и газету”.
“Зачем?” — подозрительно спросил.
Григорий Федорыч рассмеялся:
“Ну и жмот ты. Отдам тебе десятку, не бойсь. Показать кое-что хочу, научить тебя, дурака…”
Но сломался старик, вышел из заключения уже не тот. Сам так и сказал: “Я, говорит, Алексей, уже не тот. Уверенности в руке нет. А в этом деле без уверенности не моги”. Это верно он говорил: уверенность должна быть, но главное — с умом. Слава богу, уже не первую куклу подбросил и ни разу не ошибся. Не зарываться, не спешить, продумать все, как следует. Риск? Еще неизвестно, что опаснее: баранку крутить по московским улицам или аккуратненько обвести какого-нибудь пижона…
— Ну что, Игорек?
— Как-то даже не знаю… Все никак не отойду…
— А ты еще выпей. Налей. И в руки себя возьми. Человек ты или стюдень? Ну, поехали.
“Теперь можно и позвонить Павлу Антоновичу, — подумал Алексей. — Уже должен быть дома, как договаривались”.
Не спрашивая Игоря, он вышел в коридор, подошел к висевшему на стене телефону и набрал номер. Ответила Зоя, жена Павла Антоновича.
— Да?
— Павла Антоновича, — нарочно пискляво, чтобы не узнала, попросил Алексей.
— Нет его.
“Так, значит, все-таки режиссер закусил удила, — подумал Алексей. — Неприятно, конечно, но такой случай предусмотрен. Все чисто. Привет из Узбекистана”.
— Домой звонил, — объяснил он Игорю.
Тот встрепенулся и попытался улыбнуться, но улыбка была вымученной.
— Я тебя, Игорек, понимаю, — утешительно сказал Алексей, подошел к окну и посмотрел на здание Архитектурного института, что стояло перед домом Игоря. — Это пройдет. Первый раз, что ты хочешь… Это тебе не мещан Горького играть. Зато и плата повыше, а? Ты что думаешь купить-то3
“Дерьмо парень. Трусит, — подумал он. — Проследить за ним надо, заходить почаще пока что”.
Голубев с отвращением посмотрел на горку окурков, переполнявших пепельницу, и поморщился.
— Сколько мы с тобой курим, Сережа, кошмар какой-то. Надо что-то делать, а то, я чувствую, у меня из ушей дым начинает идти. Давай попробуем ограничивать себя. Ну, скажем, по десять штук в день, а?
— И смотреть все время на часы? — усмехнулся Шубин. — Надо переходить на трубку, вот что. С ней возни больше- значит, меньше останется…
— …времени на работу.
— Ей-богу, я серьезно. Трубка — раз, кисет с табаком — два, прочищалка — три. И вообще по статистике трубка — наименее вредная штука. Не сравнить с сигаретами или папиросами. Ведь с сигаретами черт знает до чего доходишь. Я вот, когда мы с этими двумя беседовали, хотел закурить. Достал сигаретку, хочу взять ее в рот, а там уже другая дымится. Автоматизм.
— Трубка — это прекрасно. Но учти, что трубкой баловались наши коллеги — товарищ Холмс Шерлок и комиссар полиции товарищ Мегрэ из произведений Сименона. Так что с трубками во рту мы сами напрашиваемся на сравнение… Бросать надо.
— И работу эту тоже бросать надо. Вот устроюсь бакенщиком на глухую речушку. Тишина, волны плещут о берег суровый. А я, мудрый и с длинной седой бородой, сижу в лодке, думаю о смысле жизни и…
— …курю трубку.
— Циник ты, Боря, не даешь человеку в лодке посидеть…
— …покурить спокойно…
Шубин медленно снял пиджак, аккуратно повесил на спинку стула и подтянул рукава белой рубашки.
— Бить будете, гражданин майор? — деловито спросил Голубев.
— Прозорлив, собака! — восхищенно сказал Шубин. — Что значит хорошая голова.
— А как же соцзаконность?
— Ради такого можно и нарушить разок. Суд меня поймет.
Шубин сделал выпад вперед, делая вид, что хочет провести один из приемов самбо, но Голубев ловко увернулся.
— Ай-ай-ай, вот вам нынешняя молодежь… — горестно покачал головой Шубин. — Я же его обучал самбо, и он же уворачивается. Нехорошо. Дай сигаретку, Боря.
— Пожалуйста, отравляйтесь на здоровье.
Они сидели молча, курили. Можно было дурачиться сколько угодно, можно было говорить обо всем на свете, но мысли были уже прочно заняты делом о бидоне, как они успели окрестить его. Этот процесс обдумывания, сопоставления, поисков логических неувязок, перебора вариантов шел автоматически, и остановить его теперь было уже невозможно. Дело уже въелось в них. И подобно тому, как писатель в работе над книгой не может не думать о ней, так и они не могли отключиться, даже если бы и хотели. Но они и не хотели отключаться. Это была их работа, их профессия, тяжелая и изматывающая, но дающая вместе с тем ощущение постоянного творчества, бросающая каждый раз всё новые и новые вызовы их проницательности, уму, настойчивости, знаниям. И тот, кого этот вызов не возбуждает, — тому в уголовном розыске делать нечего. И пусть бывают в жизни каждого оперативного работника моменты, когда, измочаленный и разочарованный, он в сотый раз поклянется себе немедленно бросить свое неблагодарное ремесло, он знает, что никогда этого не сделает, потому что любит его и не мыслит себе без него жизни.
Голубев посмотрел на часы:
— Уж полночь близится…
— Пошли, — решительно сказал Шубин и достал из шкафа пальто.
Дождь прошел, и над садом “Эрмитаж” висел яркий, словно надраенный “Пемоксолем”, рог луны. Улица была пустынной, лишь парень и девушка стояли у тротуара и с надеждой поднимали руки при виде такси. Но те не останавливались — должно быть, торопились в парк — и исчезали, подмигнув зеленым глазком.
— Ну-с, капитан Голубев, — сказал Шубин, ежась на зябком октябрьском ветерке и с удовольствием вдыхая холодный, пахнущий поздней осенью воздух, — что мы имеем на сегодняшний день, точнее, ночь?
— Мы имеем двух узбеков, которых не имеем и которые скорее всего такие же узбеки, как мы с тобой кафры или бушмены. Почерк профессиональный. И место и время — под вечер — выбраны со знанием дела. Имеем алюминиевый бидон с двумя замочками, имеем двоих потерпевших и нераскрытое преступление.
— Поразительно, — пробормотал Шубин восхищенно, — какой могучий интеллект, какое умение охватить орлиным взором всю картину! Голубев, я снимаю перед вами шляпу.
— Спасибо, Шубин, но вы можете простудиться… Но серьезно, Сережа, кроме бидона, нет ни единой зацепки.
— Посмотрим правде в глаза, — задумчиво сказал Шубин. — Если ни Вяхирев, ни Польских не являются соучастниками преступления, тогда наши шансы практически равны нулю, помноженному на бесконечность, или, если угодно, корню квадратному из минус единицы. Режиссер, конечно, наводчиком быть не может. Он полегчал ровно на четыре тысячи рублей, причем, по-видимому, не врет, поскольку сам показал свою сберкнижку. Второй, Польских, потерял, если действительно потерял, ровно в пять раз меньше, причем утверждает, что взял деньги дома. Завтра мы это попытаемся проверить. Кроме того, место свидания определил Польских, а не Вяхирев.
— Но место вполне резонное, почти рядом с его магазином и недалеко от квартиры, — возразил Голубев.
— Это верно, — согласился Шубин. — Мало того, по-видимому, Вяхирев действительно просил его помочь достать дубленку и действительно Польских обещал ему это сделать. Смотри, как все естественно и натурально. Я бы сказал, продуманно.
— Если быть уверенным, что он соучастник.
— А я и не уверен. Я ведь не бегу к прокурору за ордером на арест. Я просто перебираю дебютные варианты.
— Но ведь они друзья как будто. Знакомы несколько лет…
— Звучит банально, но в иной дружбе столько замысловатой психологии, что покойник Фрейд развел бы руками. От одного вида этого Вяхирева молоко может скиснуть. И все же, видимо, дружба с ним льстила Польских. Режиссер, мир искусства, кино…
— Ты хочешь сказать, что теперь, когда Вяхирев уже не тот, кем был раньше, Польских мог…
— Черт его знает, что он мог, что не мог, — вздохнул Шубин. — Я знаю одно: или надо исходить из того, что Польских соучастник и наводчик, или мы с таким же успехом можем искать прошлогодний снег.
— Насчет снега это вы тонко заметили, товарищ майор, — вздохнул Голубев.
— Ладно, ты давай завтра с утра попробуй выяснить, действительно ли Польских приходил домой за деньгами. И разузнай насчет его знакомств, а я займусь магазином. Посмотрим к тому же, что там с отпечатками пальцев на бидоне.
— Есть, Сережа. Ну, я побежал, вон мой троллейбус. Спокойной ночи.
Голубев кинулся к стоявшему троллейбусу, вскочил на подножку и помахал рукой Шубину. Дверь со злобным шипением захлопнулась, машина разочарованно вздохнула, с места набрала скорость.
Они никогда не говорили о своих чувствах друг к другу и были бы, наверное, крайне смущены, если бы им пришлось это сделать. Но Шубин знал, что даже думать о Голубеве было ему как-то приятно, и уверенность, что завтра он снова увидит его длинное, худое лицо с маленькими, умными глазами, тоже была приятна. Они стали друзьями почти с первого дня знакомства, когда Голубев с обезоруживающим любопытством спросил:
“А правда, товарищ капитан (тогда Шубин еще был капитаном, а Голубев, пришедший в его группу, — старшим лейтенантом), что вы учились на физико-математическом?”
Странно, однако, складывается у человека судьба, — от скольких только случайностей она не зависит! На мгновение Шубину показалось, что все это как-то нереально и странно: он, Сережка, и вдруг майор милиции. Дома спит, подогнув, как обычно, ножки к самому подбородку, сын Мишка, Вера, наверное, ждет его, борясь со сном при помощи английской грамматики. Да, право, он ли это? Тот ли Серега, которого сам председатель колхоза Александр Федорович только вчера призвал пред свои очи и спросил:
“Правда, ты на областной, как ее… олимпиаде по математике второе место занял?”
“Правда”, — смутился почему-то Сережа.
Председатель, кряхтя, вылез из-за заваленного бумажками стола, с минуту смотрел на Сережу каким-то отсутствующим взглядом, потом неловко погладил его по голове и пробормотал:
“Ну давай, давай, мужичок, старайся…”
Потом мать объяснила, что оба сына председателя, погибшие на войне, имели, говорят, способность к математике… Да, но и ему, Сергею, не пришлось стать математиком. Сколько случайностей, просто удивительно…
Он демобилизовался и возвращался из части к себе на Ярославщину. Сначала нужно оглядеться, а потом уже и решать, что и как дальше.
Он сидел на отполированной до блеска бессчетными телами скамейке в зале для транзитных пассажиров Ярославского вокзала в Москве и ждал поезда. Впервые за три года службы он никуда не торопился, не боялся просрочить увольнительную, ни перед кем не отчитывался. И это ощущение полной свободы, неподотчетности, какой-то расшнурованности было непривычно и даже стесняло его. Наверное, так чувствует себя лошадь, с которой в один прекрасный день вдруг снимают хомут, хлопают по крупу и говорят: отдыхай.
Напротив, через проход, здоровенный подвыпивший парень приставал к девушке. Девушка испуганно отодвигалась, но рядом с ней, опустив голову на грудь, спала, подрагивая, пожилая женщина.
— Значит, образованная, — ухмылялся парень, наваливаясь на девушку плечом.
Та не отвечала, лишь крепче прижимала к себе авоську, раздувшуюся от трех батонов и множества кульков, словно искала в ней защиту.
— Значит, образованная, говоришь, — с тупой обидой повторял парень. — Уж и дотронуться нельзя.
Он попытался ее обнять, положив руку на плечо, но девушка вскочила.
— Брезгуешь, значит, — злобно выдохнул парень и дернул соседку за руку.
Она упала на скамейку и, должно быть, ударилась головой о высокую спинку, потому что на глазах у нее выступили слезы.
Сергей не решал, ввязываться ему или не ввязываться. Он вдруг сообразил, что стоит почему-то прямо перед парнем, сжав кулаки, а тот презрительно-оценивающим взглядом меряет его невысокую фигуру.
— Ну-ка, брысь отседова, — не зло, даже с некоторым состраданием сказал парень.
— Оставь девушку, — весь дрожа от ненависти к этой тупой злобной морде, к этому воплощению наглой издевающейся силы и бесстыдства, прошипел Сергей.
— Ишь ты, — радостно изумился парень и встал. Он был на полголовы выше Сергея и весил, наверное, килограммов на тридцать больше. — Сознательный, значит…
Он выбросил вперед правую руку, целясь в лицо Сергея, но бесчисленные часы занятий самбо, автоматизм, намертво вошедший в Сергея за эти годы в парашютно-десантных частях, сделали свое дело. Он резко уклонился от удара и одновременно сделал подсечку. Парень очутился на полу. Заплакал проснувшийся ребенок, спавшая женщина испуганно замигала со сна, девушка не спускала с Сергея широко открытых глаз.
— Самбист? — деловито спросил кто-то Сергея из-за спины. Он обернулся. Старшина милиции подмигнул ему и добавил: — Помоги-ка его проводить…
— Так-так, — потер руки в комнате милиции немолодой старший лейтенант и отпил глоток чая из стакана в подстаканнике. — Выходит, демобилизованный; выходит, самбист; выходит, едешь домой. Так-так. Образование?
— Десять классов.
— Картина ясна, — сказал старший лейтенант и решительно отодвинул от себя стакан в подстаканнике. — Никуда ты не уедешь.
— Почему? — испугался Сергей.
— Да потому, что ты будешь служить в милиции.
— Что-о?
— А то, — рассмеялся старший лейтенант, — не прощу себе, если выпущу из рук такого парня. Понял?
— Так точно! — автоматически выпалил Сергей. То ли все было слишком неожиданно, то ли он еще не пришел в себя от волнения, то ли рефлекс повиновения, выработанный за годы в армии, сыграл свою роль, но решал уже все старший лейтенант.
— Садись, попьем чайку, поговорим…
Через неделю, съездив домой, Сергей уже был милиционером. Звания своего нового он не стеснялся, потому что подсознательно всегда видел себя между той девушкой с испуганными глазами и здоровенным верзилой в облачке сладковатого перегара. Но оставалось какое-то чувство предательства и перед Анной Павловной, его старой учительницей, и перед собой, и перед математикой. Он набрал кучу учебников и почти все свободное время занимался.
…Билет на вступительных экзаменах по математике в МГУ он тащил при одном экзаменаторе, а пока дожидался своей очереди отвечать, пришел другой, худощавый человек лет сорока—сорока пяти, в очках с толстыми стеклами. Оглядев экзаменующихся и заметив милицейскую форму, он подошел к Сергею и шепотом спросил:
— Кого вы ждете, товарищ?
— Как — кого? — удивился Сергей. — Очереди своей.
— Какой очереди? — переспросил экзаменатор и громко хрустнул суставами пальцев.
— Экзамен сдавать.
— А где же ваши записки? — спросил человек, посмотрев на чистый стол перед Сергеем.
— А я… — смутился Сергей, — так…
— Что “так”?
— В уме.
Экзаменатор не спеша снял очки, подслеповато помигал, причем глаза его оказались совсем не такими, какими были за толстыми стеклами, а добрее и беспомощнее, протер очки носовым платком и сказал:
— Молодой человек, вы, часом, не смеетесь надо мной?
— Да что вы! — Сергей никак не мог понять, что именно так поразило этого человека. Анна Павловна, правда, говорила ему, что он здорово держит все в уме, но этот московский профессор…
— Отвечайте, и немедленно! — взвизгнул человек. — К доске!
Все еще недоумевая, Сергей начал отвечать. Экзаменатор сидел молча, глядя прямо ему в глаза.
— Ну-с, а если так? — спросил профессор и изменил условия задачи.
— Тогда так, — сказал Сергей и снова начал отвечать.
Говорить ему было легко, потому что мысленно он видел перед собой огромный чертеж и ему нужно было лишь как бы читать раскрытую страницу.
— Как вас зовут? — почему-то шепотом спросил профессор, очевидно забыв, что перед ним лежал экзаменационный листок Сергея.
— Сержант Шубин Сергей Родионович.
— Надо запомнить, — снова прошептал экзаменатор и вдруг тонко выкрикнул: — Позвольте поздравить вас, сержант Шубин Сергей Родионович! Вы… вы даже не понимаете…
…Старший лейтенант все понял, пожал ему руку, усадил перед собой и заставил раза три пересказывать сцену на экзамене. Потом сказал:
— Ну, с богом, Шубин, учись. Но нас не забывай, в случае чего — прямо ко мне. — Он вздохнул. — Значит, учиться?
— Учиться, товарищ старший лейтенант.
В конце первого семестра Шубин узнал, что умер его отчим, мать больна и не может работать в колхозе.
“Но как-нибудь мы с Колей перебьемся, ты не волнуйся, учись, сынок”, — сообщала мать. Письмо было написано детским почерком брата на листке в косую линейку, вырванном из тетради.
Отговаривали Сергея всем факультетом. Но нужно было помогать матери и брату, и он слишком хорошо знал, что значат слова “как-нибудь перебьемся”.
Как-нибудь они, конечно, перебьются, но он не мог не видеть постоянно в своем воображении маленького брата и мать, терпеливо и безропотно ждущих, пока он сможет помочь им. А сможет ли вообще мать дождаться? Еще четыре года назад врач в районной больнице сказал, что почки у нее никуда не годятся, и отчим страшно разволновался, а она лишь пожала плечами и сказала: “Бабы — они живучие”.
Так он оказался в школе милиции, откуда мог посылать домой почти всю свою довольно высокую стипендию.
Иногда, конечно, бывает жаль, что так все получилось. Но теперь, пожалуй, он не променял бы свою профессию ни на какую другую в мире, даже если иногда и хочется плюнуть на все.
…Он поднялся пешком на пятый этаж — лифт, как всегда, не работал — и тихонько открыл дверь. Вера еще не спала. Она сидела на кухне и проверяла тетрадки.
— Опять? — вздохнула она и смешно сморщила нос.
— Опять, — тяжко вздохнул Сергей.
— Дело?
— Оно. Поесть-то милиционеру дали бы, гражданочка.
— Пищеблок закрыт на учет. Яичницу будешь?
— Давай. Что нового?
— Мишка двойку получил. За домашнее задание. Задали написать десять палочек, десять крючочков и сколько хочешь ноликов. Он написал нолик и объяснил учительнице: “Вы, говорит, сказали, сколько хочешь ноликов. А я хотел только один”.
— Логично, — сказал Сергей. — А мог бы и не написать ни одного. Тоже вошло бы в категорию “сколько хочешь”. У человека научный склад ума, ничего не поделаешь.
— Я ему за научный склад ума уже выдала.
— Вот так губят будущих Галуа и Лобачевских, не говоря уже об Эйнштейнах. Смех смехом, но он же не понимает, за что ему поставили двойку, а раз не понимает, смысла в ней не густо.
— Ну, побыл бы ты учителем… Ешь яичницу.
Сергей ел, разговаривал, но в этом участвовала лишь малая часть его сознания. Большая была занята сценой, которая несколько часов назад разыгралась на улице Правды напротив Строевого переулка.
Шубин посмотрел на часы — без пяти одиннадцать. Польских должен быть уже в Торге. Там сегодня совещание. Ровно в одиннадцать.
Шубин вошел в магазин, огляделся, направился к продавщице кондитерского отдела — у нее одной не было в этот момент покупателей.
— Девушка, а “Мишки” есть у вас?
— Нет, — равнодушно сказала продавщица. — Все, что есть, — на прилавке.
— А бывают они? Мне совершенно необходимо найти сто пятьдесят граммов медведей.
Продавщица фыркнула и с любопытством посмотрела на Шубина.
— Разве что в лесу… — ответила она в тон.
— Спасибо большое, — серьезно сказал Сергей. — Вы не скажете в таком случае, как добраться до ближайшего леса?
Девушка рассмеялась. Глаза ее с густо накрашенными ресницами округлились и стали совсем детскими.
“Симпатичная девчушка, — подумал Шубин, — играет, наверное, роль многоопытной дамы, много пережившей и повидавшей, уже успевшей разочароваться в жизни, а на самом деле воробушек… Попробуем с ней”.
— А еще лучше, если бы вы согласились проводить меня. Я один боюсь ходить в лес.
Глаза у продавщицы сразу поскучнели, и лицо сложилось в презрительную гримасу.
— Много вас, всех не проводишь.
“Ишь ты, колючка, — улыбнулся про себя Шубин. — Впрочем, девчонка привлекательная, и за день, наверное, ей таких шуточек приходится выслушивать немало”.
— Вы меня неправильно поняли…
— Понять нетрудно, — отрезала продавщица и демонстративно отвернулась.
— Не сердитесь. Вы не скажете мне, как найти вашего директора?
— Жаловаться будете? Идите, он это любит. Только попозже. Павел Антонович изволили-с недавно отбыть в Торг собственной персоной.
“Гм, интересно. Девчонка его не любит. И грамотная. Наверное, с десятилеткой. Что ж, тогда рискнем”.
— И опять вы меня неправильно поняли. Я вовсе не собирался на вас жаловаться. Я хотел задать ему несколько вопросов. И может быть, вы сумеете помочь нам.
— На-ам? — удивленно протянула девушка. — Что значит “вам”?
— Московскому уголовному розыску, — тихо сказал Шубин.
— Так бы и говорили, — почему-то рассердилась продавщица, — а то — медведи… Сейчас попрошу подменить меня…
— Не нужно. У вас ведь перерыв есть?
— Есть.
— Вот тогда и встретимся. В скверике за углом вас устроит?
— Устроит, — кивнула продавщица, с плохо замаскированным любопытством рассматривая Шубина.
— Простите, как вас зовут?
— Валентина.
— И пожалуйста, Валентина, никому не говорите в магазине о нашем свидании. Хорошо?
— Что я, маленькая?
— Что вы, что вы, — улыбнулся Шубин, — вы совсем не маленькая…
…На ней были модные сапожки и светлое, почти белое, синтетическое пальто с шалевым воротником. Светло-рыжие волосы были уложены в высокую прическу.
“Как они у них держатся? — подумал Шубин, глядя на ее быстро шагавшую через сквер фигурку. — Вставляют они внутрь что-нибудь, что ли?”
— Садитесь, Валентина. И позвольте представиться: Шубин Сергей Родионович.
— Очень приятно, — чинно кивнула Валентина.
Она слегка волновалась и сидела на самом краю скамейки, напряженно выпрямив спину.
— Первый вопрос такой. Вы вчера работали?
— Да.
— Примерно от пяти до пяти сорока — пяти пятидесяти были вы в магазине?
— А где же я еще могу быть в это время?
— Прекрасно. А не был ли, случайно, в это время в магазине директор?
— Павел Антонович? Да… часов около пяти он пришел в магазин, с полчаса, может быть побольше, пробыл у себя в кабинете, а потом ушел.
— А откуда вы знаете, что он был в кабинете?
— А где же ему было быть? Он еще выглянул, позвал Екатерину Сергеевну, кассиршу.
— Зачем?
Валентина пожала плечами.
— А долго у него пробыла кассирша?
— Он ее позвал, потом она вышла, снова вернулась в кассу и еще раз ходила к нему.
“Гм… Раз Польских был только в магазине, он мог взять деньги в кассе, рассчитывая тут же вернуть их”, — подумал Шубин и почувствовал легкое удовлетворение. Директор — весь воплощенное стремление помочь, услужить — не понравился ему. “Значит, по крайней мере в отношении денег, он, скорее всего, врет. Деньги в кассу, конечно, возвращены, и с кассиршей этой, пожалуй, лучше пока не беседовать. Все равно будет отрицать да и директору доложит…”
— Ну хорошо, Валентина. И еще вопрос. Постарайтесь вспомнить, ходили ли к Павлу Антоновичу какие-нибудь его приятели? Может быть, вы заметили? Глаз у вас зоркий…
— Да нет, у него этой привычки нет… Да что у нас в магазине особенного? Видите, “Мишек” и тех нет. — Она улыбнулась и искоса посмотрела на Шубина.
— И все-таки, может быть, кто-то к нему приходил, кого вы заметили? Например, узбек средних лет, с бородой?
— Нет, Сергей Родионович.
— Ну что ж… На нет и суда нет.
— Постойте… Вот только на днях заходил к нему один человек… Хмурый такой, брюнет, среднего роста, широкоплечий, лет так тридцати…
— А почему вы его запомнили?
— А потому, что весь день дождь сильный был, а он вошел без шапки, а волосы сухие. Я и подумала автоматически, что, наверное, прямо из машины вылез. Подумала и поглядела в окно. А там и правда машина стоит. И потом, мне показалось, что где-то я его уже видела.
— А какая машина, вы не заметили?
— Нет, с моего места штучный окно загораживает, у них там всегда ящики из-под бутылок стоят.
— Но машину вы все-таки заметили?
— Крышу только. Красная… Вернее сказать, оранжевая.
“Скорей всего, такси, — подумал Шубин, — у них довольно много машин с оранжевой крышей…”
— А почему вы уверены, что это был не просто покупатель?
— Какой же покупатель, если он к прилавку и не подходил, а прямо к Павлу Антоновичу, да еще не спрашивая, как к нему пройти.
— А как был одет этот человек, если вы заметили?
— Обыкновенно… В куртке… Кажется, без галстука.
— А вы не помните, в какой именно день приходил этот человек?
— Нет, точно не помню.
— Ладно, это установить не трудно: вспомним, когда весь день шел дождь. И последний вопрос. Как вы относитесь к вашем директору, что он за человек?
Валентина пожала плечами.
— Как отношусь? Да никак. Директор и директор. Вообще-то в магазине порядок… ничего не скажешь.
— И все-таки мне показалось, Валентина, что вы его не очень жалуете…
— Да нет, все нормально, Сергей Родионович.
— Спасибо вам большое, Валентина.
— Да что вы, не за что.
— И как договорились, в магазине ни слова.
— Я ж вам сказала…
?
Шубин подошел к окну кабинета, схваченному решеткой, невидяще уставился во двор, побарабанил пальцами по подоконнику.
Голубев сидел за столом, подперев подбородок ладонью.
— Значит, кроме того, что Польских соврал относительно денег — он же уверял, что взял их дома, — пока что мы ничего не выяснили, — сказал он.
— И еще у нас есть человек с сухой головой во время дождя, — не поворачиваясь, добавил Шубин.
— Я бы предпочел, чтобы у него была мокрая голова в сухую погоду. Тогда все было бы просто: проверить все души, ванны и краны в Москве и установить, кто именно мыл в этот день голову.
— Боря, — сказал Шубин, — я заметил, что твои потуги на остроумие особенно настойчивы, когда у тебя нет идей. Поэтому ты обычно такой веселый человек.
— Спасибо, шеф. Неизвестно еще, что лучше: много идей и мало остроумия или наоборот.
— Еще хуже, когда нет ни идей, ни остроумия.
— Сережа, твоя самокритика разрывает мне сердце. И поэтому я тебе скажу вот что: давай в качестве рабочей гипотезы действительно исходить из того, что этот посетитель Польских, среднего роста и с широкими плечами, вполне мог быть узбеком в операции “бидон”. Тем более, что по описанию потерпевших главный узбек был тоже среднего роста и довольно широкоплечий. Возраст пока что принимать во внимание не будем, как и его реденькую бородку. Давай дальше исходить из того, что он заезжал к Польских на машине, причем, очевидно, на такси.
— Все может быть…
— И давай исходить из того, что он должен был хорошо знать этот переулочек, знать, что там сносят дома, знать, когда там кончают работать…
— Все это он мог узнать от Польских. Он же работает недалеко оттуда.
— Это в том случае, если идея всей операции принадлежит Польских. А если это идея узбека? И сценарист он, а не Польских? Тогда именно он должен был хорошо знать этот переулок, выбрать его. “Кукольник” — из уголовных профессий одна из наиболее квалифицированных. И, как всякий хороший специалист, вряд ли он положился бы на неопытного наводчика в выборе места для работы.
— Допустим, Боря, ты прав. Что это нам дает?
— А то, Сергей, что человек с сухой головой либо живет где-то там, либо работает. Это всего лишь шаткая гипотеза, но, пока нет лучших, бросать ее, по-моему, не стоит. Есть хоть что-то, над чем работать.
— Исчезающе малая величина, стремящаяся к нулю.
— Хватит тебе постоянно бить меня нулями.
— Я им мщу, нулям. Мишка двойку вчера получил за нолик.
— Бедный ребенок. Семь лет — и такой жестокий удар судьбы… Ох, хох-хох, грехи наши тяжкие…
Голубев достал из ящика бутылку коньяка, встал из-за стола, неслышно подошел к Шубину, все еще стоявшему лицом к окну, приставил бутылку к его спине и громко скомандовал:
— Хенде хох, русс, сдавайс!
Шубин поднял над головой руки:
— Гитлер капут! Проигрыш?
— Так точно, товарищ майор. Пострадал за родное “Динамо”.
— Армянский?
— Так точно, три звездочки.
— Это хорошо, — мечтательно вздохнул Шубин.
— Тш-ш, товарищ майор, кто-нибудь услышит — решит, алкоголик в МУРе.
— Ничего, скажем, следственный эксперимент. А что ты сейчас собирался делать?
— Да ничего особенного…
— Может быть, поедем ко мне? Сейчас позвоню Вере. Он набрал номер и сказал в трубку:
— Верочка, ты не волнуйся, но у меня очень неприятные новости. Понимаешь, Борис случайно нашел у себя в столе бутылку коньяка…
— Идиот, — добродушно сказала Вера. — Приезжайте, — и положила трубку.
— Не женись, Боря, — грустно сказал Шубин, надевая пальто.
— Стараюсь, товарищ майор.
…Миша еще не спал, с криком выскочил в коридор в одной пижамке и прыгнул на шею Голубеву.
— В отца ты, Мишуля, интуиция у тебя. Чувствуешь, что у меня в кармане. Вот тебе шоколадка за двойку.
Вера грозно нахмурилась сквозь улыбку:
— Ты с ума сошел! Вырабатываешь у ребенка положительный условный рефлекс на двойки.
— Эх-хе-хе, а на что еще детям друзья дома? Воспитывают родители, а портят дяди. Как ты считаешь, Майкл?
— Это ты юмор говоришь.
— Правильно, Майкл, молодец.
— Спать, — решительно скомандовала Вера. — Попрощайся по-английски и бегом в кровать, уже половина девятого.
— Гуд найт, — сказал мальчик и в сердцах добавил: — Вырасту — сроду спать не буду ложиться.
Они уселись за стол на кухне, и Голубев торжественно достал из кармана бутылку.
— Нун гут, загте дер бауэр, — удовлетворенно сказал он.
В школе на уроках немецкого они долго читали один и тот же рассказ про крестьянина, и запомнившаяся фраза употреблялась ими на все случаи жизни.
В прошлом году на стадионе в Лужниках Голубев заметил со своего места Стасика Феофанова, с которым не виделся с окончания школы. Стасик, солидный и слегка полысевший, смотрел на разминавшихся перед началом матча футболистов и разговаривал с соседом.
Голубев сложил руки рупором и крикнул:
“Нун гут, загте дер бауэр!”
Стасик на мгновение оцепенел, потом подпрыгнул, словно прямо под ним взорвалась петарда.
Он увидел Голубева в трех рядах от себя, взмахнул руками, расплылся в блаженнейшей улыбке, в которой, казалось, участвовала даже его лысина, и заорал:
“Нун гут, загте дер бауэр!”
Соседи, забыв про игроков, с удивлением смотрели на двух людей, колотивших друг друга по спинам жирными, раздувшимися портфелями и выкрикивавшими:
“Нун гут!..”
“Загте дер бауэр!..”
— Вполне согласен с твоим бауэром, — кивнул Шубин. — Действительно, гут. Пододвигайте ваши стаканы, леди и джентльмены.
— Дикари вы все-таки, — улыбнулась Вера, подставляя тем не менее стакан. — Коньяк — и в стаканы. Коньяк полагается пить по капельке, скорее даже нюхать его, согревая в руке бокал, чтобы лучше почувствовать аромат.
— Это точно, — охотно согласился Голубев. — “Да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными глазами…” А.Блок. Указываю автора во избежание обвинений в плагиате.
— Для плагиаторства нужно быть культурным человеком, — наставительно сказал Шубин. — Итак, мои маленькие бедные друзья… Вера, ты мне друг? Ты меня уважаешь? То-то же… Итак, за культуру!
Они выпили, закусили, и Голубев подумал, что жизнь все-таки хороша, и сидеть вот так у Сережи и Веры, трепаться, ощущать тепло коньяка и этой милой пары — это все-таки здорово. И вечно мы недовольны, вечно мы куда-то торопимся, вечно нас разъедает какая-то неудовлетворенность, и годы идут, черт бы их побрал, и не замечаем мы, не умеем оценить радости, не подверженной преходящей моде и преходящим заботам, не умеем отличать настоящее от всякой чуши…
— Боря, я тебе невесту нашла, — сказала Вера.
— Не могу, Верунчик, начальство не разрешает жениться.
— Это кто же? Уж не…
— Он. Твой супружник.
— Эгоист. Еще бы! Самому такая жена досталась, что и сниться ему не могла.
— Это точно, — прерывисто вздохнул Шубин, — не дай бог увидеть такую во сне.
— Ах так? — вспыхнула Вера. — Шубин, к барьеру! Стреляться с трех шагов!
Это была их старая игра, много раз повторяемая и, как это бывает в дружных семьях, ставшая от этого особенно милой.
Вера встала напротив мужа, вытянула вперед правую руку и прищурилась, словно целилась. Тот тоже принял позу дуэлянта.
— Считайте, капитан, — властно сказала Вера.
— Стрелять на счете три. Считаю: раз, два, три!
— Паф! — сказали дуэлянты и упали друг другу в объятия.
— Нун гут, загте дер бауэр, — пропел Голубев. — Нальем по второй, пока вы еще не укокошили друг друга.
— Ну так как, знакомить тебя с невестой? Молоденькая, красивенькая, умненькая…
— Знаем мы этих молоденьких, — сказал Шубин, пережевывая котлету. — Нынешнее поколение…
— Это точно, Родионыч. Вот давеча, лет эдак с полсотни с гаком назад, еще перед ерманской войной, — задумчиво сказал Голубев, — молодежь была…
— А все-таки удивительно, — заметила Вера, — как всегда ругают молодежь. Я где-то читала, что одна американская газета напечатала цитату, в которой говорилось… Я точно не помню, но примерно что-то в этом роде: “Что творится с нынешними молодыми людьми! Никогда еще на людской памяти не было поколения, которое бы так не уважало старших, которое бы так не издевалось над их традициями и устоями…” Ну и так далее. И газета попросила читателей догадаться, кто и когда это сказал. А потом сообщила, что это дословный перевод из одного древнеегипетского папируса…
— Забавно, — сказал Шубин. — Кстати, Веруш, как ты думаешь, выйдет ли нормальный человек утром из дома без шапки, если на улице проливной дождь?
— В Древнем Египте?
— Нет, в современной Москве.
— Нормальный — нет. Но какое отношение…
— Обожди. Хорошо. А если он едет в такси в этот же дождливый день, где будет шапка?
— Очевидно, у него на голове.
— Ты умная женщина, и именно за это я тебя люблю. Ну, а если этот человек — водитель такси и целый день сидит за рулем в теплой машине, может ли он снять шапку?
— Сереженька, — жалобно взмолилась Вера, — мы же договорились: дома о делах — ни-ни.
— Последний раз, Веруш. Обещаю.
— Может, Сережа, может, — быстро сказал Голубев. — Я несколько раз видел, как они кладут фуражку на полочку под задним стеклом. Как я раньше не сообразил?
— Классическая фраза оперативного уполномоченного, — рассмеялся Шубин. — Значит, будем исходить из того, что посетитель Польских был шофером такси.
— Ну, всё, — пробормотала Вера, грустно улыбнулась и принялась собирать посуду, ставя ее в мойку. Она уже привыкла к этим, казалось, внезапным ассоциациям мужа и Голубева, неожиданным извержениям постоянно тлеющих где-то в глубинах их сознания мыслей, привыкла и примирилась, понимая, что их работа неизбежно захватывает их, может быть иногда и против их воли, и, отвлекаясь, они лишь отвлекаются от нее наполовину и никогда целиком.
Она пустила горячую воду, еще раз вздохнула и принялась мыть тарелки.
Хотела бы она другой работы для Сергея? Кто знает? Трудно сказать… Конечно, в другом месте он был бы наверняка не так занят и получал бы, может быть, побольше… Но он был бы тогда не он, потому что представить Сергея другим, не погруженным вечно в его дела, не чувствовать напряженную работу его мысли ей было трудно, как, например, представить его мелочным, скупым, педантичным… Бог с ним, если он всем этим живет и любит свою работу…
— В таком случае, — сказал Голубев, — не исключено, что эта твоя продавщица смогла бы узнать нашего гипотетического шофера. Для этого ей нужно всего-навсего прокатиться на всех пятнадцати тысячах московских такси, причем в две смены, так как на каждой машине работают два сменщика. Итого тридцать тысяч поездок. Считая по десять поездок в день, ей понадобится для этого всего-навсего три тысячи дней или около восьми лет.
— Точнее, восемь лет и два с лишним месяца.
— Месяцем больше, месяцем меньше, не будем торговаться. Но если говорить серьезно, придется пересмотреть кучу фотографий.
“Постой, постой, Боря… — подумал он. — Что-то у тебя сейчас мелькнуло в голове. Минуточку, минуточку…” Он вспомнил, как однажды приехал поздно вечером из Лобни, от приятеля, и у Савеловского вокзала увидел огромную очередь на такси. Он нерешительно раздумывал, пристроиться ли в ее хвост или идти на автобус, но человек, стоявший перед ним, словно прочел его мысли и сказал:
“Становитесь, становитесь, молодой человек, здесь рядом парк, и машины подходят быстро”.
— Сережа, — сказал он, — если я не ошибаюсь, рядом с этим Строевым переулком есть парк…
— Похоже, — задумчиво сказал Шубин, — очень похоже. Начнем с него.
День был осенний, дождливый, и перед воротами мойки таксомоторного парка вытянулась длинная очередь забрызганных грязью машин. Когда металлические двери со скрипом подымались вверх, очередная машина нетерпеливо срывалась с места и исчезала в низком здании. Казалось, ей хотелось побыстрее вымыться после рабочего дня и отдохнуть несколько часов, блаженно остывая всем своим металлическим телом.
Шоферы, ожидавшие своей очереди, дремали за рулем, давая отдохнуть глазам, и лишь те, кто был помоложе, с любопытством следили за молодой женщиной в светлом синтетическом пальто, стоявшей у ворот и то и дело посматривавшей на часы.
— Добрый вечер. Давно меня ждете, Валентина? — спросил Шубин. — Я, кажется, не опоздал?
— Нет, что вы, Сергей Родионович, это я просто раньше времени пришла.
Они прошли в отдел кадров, расположились в небольшой комнатке, и худая, костлявая женщина в свитере, неодобрительно поджав губы, принесла и положила на стол стопку личных карточек.
— Ну-с, Валентина, с богом, — улыбнулся Шубин. — Смотрите на фото и главное — не пытайтесь обязательно найти кого-нибудь. А то вы девушка, видно, добрая, не захотите огорчить старичка…
— Это вы-то старичок, Сергей Родионович?
— Угу… Не захотите огорчать и обязательно укажете на какое-нибудь фото. Не нужно. Не подготавливайте себя к тому, что каждое следующее фото во что бы то ни стало должно быть фото именно того человека, которого мы ищем. Попадется — хорошо, не попадется — ничего не поделаешь. Придумаем что-нибудь еще…
С маленьких карточек на Валентину смотрели лица: нахмуренные и доверчивые, молодые и пожилые, симпатичные и неприятные.
И Валентина почему-то вдруг подумала, что за каждым из этих маленьких листков фотобумаги стоит чужая жизнь, которую она не знает и никогда не узнает; что мир огромен, и среди этого людского моря она, Валентина, лишь крошечная песчинка, знакомая лишь с несколькими другими песчинками, такими же крошечными, как и она. И навсегда останется такой песчинкой. Ей стало грустно, и она привычно мысленно сказала себе: “Опять за свое, дура! Поменьше настроений”.
Они просмотрели первую стопку, и женщина в свитере принесла вторую. Выглядела она по-прежнему недовольной и всем своим видом, казалось, говорила: “Что я вам, граждане, грузчик, что ли?”
Не повезло им и со второй, и с третьей порциями… Несколько раз Валентине казалось, что лицо похоже, но, присмотревшись, она со вздохом опускала карточку. Когда Валентина уже почти заканчивала четвертую стопку, она вдруг, не удержавшись, крикнула:
— Он! Нашли!
С фотографии смотрело лицо человека лет тридцати, с сильным, решительным подбородком, маленькими, недоверчиво смотрящими глазками.
— Точно он? — спросил Шубин.
— Точно, Сергей Родионович. У меня на лица память хорошая. Увижу раз — и через десять лет вспомню. Он, точно он… Ну вот, всё вы и закончили. — В голосе ее прозвучала легкая, еле уловимая грусть, и Шубин подумал, что ей, может быть, немножко жаль расставаться с чем-то для нее новым, непохожим на привычные будни.
— Ну что вы, — усмехнулся Шубин, — “закончили”! Еще и не начинали. И если это даже и тот человек с сухой головой, может вполне оказаться, что он вовсе и не тот, за кого мы его принимаем, вернее, хотим принять… Посмотрим-ка, кто он. Ага, Ворскунов Алексей Иванович, тридцать девятого года рождения, вот и адрес его…
— Все, Сергей Родионович? — Валентина поднялась и надела пальто.
— Господь с вами, Валентина! Разве от нас так скоро отделаешься? Придется нам поговорить с Ворскуновым Алексеем Ивановичем, познакомиться с ним. Да и вы должны убедиться, что он — это он. Что-нибудь придумаем, как это лучше сделать, и я вам позвоню. Хорошо?
— Хорошо, — сказала Валентина и улыбнулась.
— Ну вот и прекрасно. Спасибо вам преогромное за помощь. Мы ведь без вас ничего — пустота, фикция. Без вас и тысяч таких же добровольных помощников.
— Ну что вы… До свидания.
— Минуточку, Валентина. Меня уже давно мучает один вопрос, но никак не могу решиться спросить вас… Просто не знаю, что делать…
— А вы спросите.
— Скажите, Валентина… как делаются такие высокие прически, как у вас? Как они держатся?
Девушка фыркнула, подавившись смехом.
— А еще уголовный розыск называется. Это, Сергей Родионович, профессиональный секрет. Если мужчины будут все знать…
— Жаль, — вздохнул Шубин. — Но не мы, так следующее поколение мужчин обязательно раскроет эту жгучую тайну… Так я вам позвоню, Валентина.
?
С самого утра, с момента выезда на линию, когда диспетчер вместе с путевым листом сунул ему повестку, вызывавшую его в отделение ОРУД ГАИ, Алексей чувствовал легкое беспокойство. Вернее, это даже было не беспокойство. Беспокоиться было нечего: все сотни раз обдумано, взвешено, проверено. Было какое-то неприятное чувство неизвестности. Для чего вызывают? Дорожных происшествий у него не было, инспекторы ОРУДа его не останавливали. Скорее всего, ошибка какая-нибудь. И уж безусловно никак не мог быть связан ОРУД со Строевым переулком. Ладно, подумал он, нечего голову ломать, работать надо, план везти.
Но Алексей был человек, который по биологической, наверное, своей основе не переносил неопределенности, который любил во всем четкость, ясность, для которого все в жизни должно было быть раз и навсегда расставлено по определенным, постоянным местам. И поэтому все, что вносило в его жизнь элемент неясности, даже самой малой неясности, было ему неприятно, и весь он томился, жаждал каждой своей клеточкой возвращения привычного порядка.
Поэтому, работая этим утром, он то и дело посматривал на свои часы, удивляясь, что стрелки движутся так медленно. Несколько раз ему показалось, что часы на щитке вовсе остановились, остановились и часы на руке, и он поднимал руку к уху, чтобы лишь убедиться: тикают.
На стоянке на площади Восстания в машину сел чистенький розовенький старичок с красивой кожаной папочкой в руках.
“Профессор, наверное, — автоматически подумал Алексей, — денег, должно быть, гребет кучу. На чаевые сильно не раскошелится. Хорошо, если десять копеек накинет”. К пассажирам, дающим на чай сверх показаний счетчика, отношение у него было сложное. С одной стороны, он жаждал их, этих гривенников, двугривенных, а то и полтинников, с другой — чем больше ему давали, тем большее презрение испытывал он к этим людям, так легко расстававшимся с деньгами. Вообще испытывать презрение к людям было для него определенной привычкой, даже потребностью, ибо оно укрепляло в нем убеждение, что жить среди таких людей нужно именно так, как живет он: с умом, без всяких там глупых чувств.
Вчера, например, Монахов из их колонны всем рассказывал, аж слюни пускал от восторга, как вез какую-то старушку во Вторую Градскую больницу за сыном. Как выяснилось, старушка, на радостях, что сын выписывается, забыла деньги и страшно разволновалась, и как он, Монахов, сказал ей: “Ладно, мамаша, сын выздоровел — чего вас задерживать? Бог с ним, с полтинником”. Глупо. С одним — бог с ним, с другим- бог с ним, а сам где? Можно, конечно, поверить человеку, он же понимает, потом привезет, да еще, как правило, больше, чем должен был, но это “бог с ним”…
Старичок все время ему что-то говорил, и хотя обычно он охотно поддерживал разговоры с пассажирами: поговоришь вежливо — больше оставят, — сегодня он почему-то молчал.
Алексей остановил машину у здания Академии медицинских наук на Солянке и ждал, не выключая двигателя, пока пассажир пересчитывал на ладони монеты, выуженные из кармана толстого ратинового пальто. Так и есть, десять копеек. Профессор…
Пора было пробираться к отделению ОРУД ГАИ, и Алексей несколько раз отказывал пассажирам, пока не подобрал подходящего. Чего зря терять выручку? План есть план. И так, наверное, из-за этого вызова пятерки недосчитаешься…
Во дворе отделения стояла разбитая “Волга”. Передняя облицовка и фары были смяты и вдавлены, и перекошенная крышка капота приподнялась, словно автомобиль разинул рот в тягостном недоумении, не в состоянии до конца понять, что же все-таки с ним случилось.
Внутри в коридоре толпилась кучка людей, у всех в руках маленькие книжечки “Правил уличного движения”. “Пересдают нарушители… Лопухи!” — подумал Алексей и посмотрел на повестку, в какую комнату ему нужно было пройти. Он помнил, что указана была комната номер пять, но, как и всегда, он предпочитал лишний раз проверить, чтобы не ошибиться.
— Ну-ка скажи, друг, в каких случаях запрещается обгон? — проверяли друг друга в последний раз нарушители правил, вздыхали, нервно курили; полузакрыв глаза, что-то беззвучно шептали, повторяя незабываемую чеканную прозу “Правил”.
Теперь уже Алексей был абсолютно спокоен. И потому, что на стене висел стенд с фотографиями перевернувшихся машин, и потому, что слышал бормотание: “Обгон запрещается, когда…”, и потому, что все это не могло иметь к Строевому ровно никакого отношения.
— Разрешите? — спросил он, приоткрывая обитую дерматином дверь в комнату номер пять. — Тут у меня повестка…
— Фамилия? — деловито спросил невысокий майор, перелистывая какие-то бумаги.
“Орудовец, — торжествующе подумал Алексей. — Те, говорят, в форме не ходят”, — и почувствовал даже нечто вроде симпатии к этому человеку за столом.
— Ворскунов Алексей Иванович, — четко ответил Алексей, всем своим подтянутым видом и молодцеватостью показывая, что водитель он дисциплинированный и находится здесь по чистому недоразумению.
— Садитесь, товарищ Ворскунов, вот на этот стул, — сказал майор и внимательно посмотрел на Алексея, но не в глаза, а как бы слегка поверх, словно прическу его рассматривал, и Алексей машинально провел рукой по волосам.
— Это я смотрю, на улице холодно, около нуля, а вы с непокрытой головой. Простудиться можно, — наставительно сказал майор и улыбнулся.
— Фуражка в машине, — ответил Алексей. — Сидишь за баранкой целый день…
“Чудак, — усмехнулся про себя он. — Простудиться можно… Ишь ты, забота какая… А гонять человека без толку — это ничего”.
— Так, товарищ Ворскунов… Знаете, почему мы вас вызвали?
— Не знаю, товарищ майор. Голову ломаю.
— Так прямо и ломаете? Вы работаете на машине… — Майор назвал номер.
— Работаю.
— И не можете припомнить за последнее время ни одного нарушения правил уличного движения?
— Да нет, товарищ майор.
— Гм… И даже не помните, как… — майор скосил глаза на листок бумаги на столе, — восемнадцатого октября проехали у Никитских ворот на красный свет, создав аварийную обстановку, и не остановились по свистку инспектора?
Последние остатки сомнения улетучились у Алексея вместе с облегченным вздохом.
— Не могу помнить, товарищ майор, потому что в этот день не работал.
— Гм… Точно помните, что не работали?
“Еще бы, — подумал Алексей, — не помнить… Такое дело провернул. Но осторожнее надо на всякий случай. Лучше бы надо было сделать вид, что высчитываю дни недели. Ну ничего. Все нормально”.
— Точно. К теще за город ездил в этот день, точно помню.
— Ну что ж, проверить мы, конечно, проверим в парке. Может быть, напарник ваш был, может быть, и инспектор ошибся, не тот номер записал. Садитесь вон за стол, отодвиньте графин, чтобы он не мешал, и напишите объяснение. Мол, в этот день не работал. Порядок есть, порядок…
Алексей вышел на улицу. Мир снова был четок — свет и тень, без полутонов. Все было ясно, для всего было свое место — и для Строевого переулка, и для него самого.
Он вставил ключ в замок зажигания, повернул его. Мотор послушно забулькал. “Надо ехать, — подумал Алексей, — уж здесь-то пассажира не дождешься, всё шоферы”. Он развернулся и поехал на стоянку.
?
— Валентина! — позвал Шубин и подошел к двери, соединявшей комнату со смежной. — Идите сюда. У меня тут было несколько человек. Кто-нибудь из них вам знаком?
— Последний, Сергей Родионович.
— Я ведь и сам догадался, что он.
— Это когда вы про фуражку спросили? Я слышала.
— Угу.
— Теперь уже всё? — спросила Валентина.
— Надоели мы вам?
Валентина пожала плечами. Что она могла сказать ему? Как объяснить? Да что, собственно, объяснять? Дура дура и есть. Ей почему-то вдруг стало жалко себя. Другие живут, не думают, не забивают головы фантазиями. Живи, пока живется. Чем плох Колька, например? Прекрасный парень, веселый. И все-таки она знала, что не пойдет с ним сегодня в клуб, хотя он еще вчера звонил ей: взял билеты на какой-то заграничный фильм, о котором все у них говорили. Не пойдет и будет сидеть одна дома. И так ей и надо, дуре, которая в свои девятнадцать лет ничего не понимает в жизни и все ждет чего-то…
Она порывисто пожала протянутую Шубиным руку и быстро вышла.
“Хорошая девчушка, — подумал Шубин и вздохнул. — Чего вздохнул, майор? То-то же…”
Да, так как же все-таки проверить, не был ли этот Ворскунов узбеком? Крепкий мужчина, с выдержкой. Если, конечно, это он проделал операцию с бидоном. Ни капли волнения. Спокоен. Слишком уж спокоен. Обожди, не подгоняй впечатления под уже сложившуюся схему. Если водитель твердо знает, что не совершал никаких нарушений, что ему нервничать? Да и как нервничать? Ломать руки, заикаться, дергаться, рыдать? Но уж очень-то он быстро, не задумываясь, вспомнил, что восемнадцатого не работал. Если он — это он, то, конечно, должен твердо помнить день операции в Строевом. А если действительно был за городом? Надо проверить, причем узнать адрес этой тещи осторожненько, не спугивая Ворскунова. Голубев сделает. Надо ему позвонить. Если он уже на месте, пусть сразу и займется.
Голубев пересчитал подъезды. Кажется, здесь. Перед ним был длиннющий пятиэтажный дом, точный слепок с таких же домов, которыми были застроены эти кварталы.
Слава богу, нашел быстро. Когда-то был просто номер дома и улица. Теперь за каждым номером скрываются бесконечные корпуса с таинственными номерами, и, чтобы найти дом, нужно быть опытным следопытом.
На двух скамейках по обеим сторонам подъезда сидели несколько старушек, из тех, кто, несмотря на жизнь в большом городе, чудом сохранили какой-то уютный и так быстро исчезающий деревенский облик. Перед двумя стояли детские коляски с их пассажирами, укутанными в одеяла по самый нос от холодного и сырого октябрьского ветра.
Голубев театрально посмотрел на часы, так, чтобы это заметили старушки, вздохнул и сказал:
— Вы не будете возражать, если я посижу минут десять с вами? Свидание у меня с приятелем, да приехал, видите, раньше.
Маленькая старушка, в белом аккуратном платочке, с печеным озорным личиком, сказала:
— Посиди со старушками, у меня-то сегодня свиданий не предвидится.
Подруги ее громко засмеялись, и в одной из колясок испуганно завозился младенец.
— Вот мой кавалер, весь день при мне. — Старушка привычно качнула ногой коляску, и внук столь же привычно утих.
— Опора Советской власти, — улыбнулся Голубев.
— Это кто же?
— Бабушки наши. Сколько миллионов этих карапузов поднимают. Ордена им давать надо.
— Это точно. Слышь, Петровна, орден тебе дать надо.
Петровна, грузная старуха с отекшим желтоватым лицом, хмыкнула:
— Хоть бы спасибо сказали… Мало за день навозишься, так и вечером они хвост трубой и помчались: “Мама, ты уложи Виталика!”
— Ну, а что бы ты без Виталика своего делала? — спросила первая старушка. — Сама, что ли, на танцы ходила?
— Так ведь почти в каждой семье так, — сказал Голубев, — закон жизни. Возьмите, например, ваш подъезд. Много ли молодых без бабушек обходятся?
— Иные и обходятся, — бойко зачастила старушка в белом платке. — Бабки-то еще не продаются, ни за наличные, ни в кредит. У кого есть, а у кого и нет.
— На нет и суда нет, — сказал Голубев. — Но в вашем подъезде…
— Да погоди ты с подъездом, заладил: подъезд да подъезд. Я тебе вот что скажу: ныне дитев воспитывать такое дело, что и неизвестно еще, кто кого воспитывает — ты его или оно, дите, тебя. Наш-то — восьмой месяц, а уже все понимает. Я думаю, потому что телевизор мы вместе смотрим…
“Пропало, — подумал Голубев, — теперь уже не остановить. Попытаться еще раз…”
— Я вижу, вы не просто бабушки, а бабушки-энтузиастки, но есть ведь, наверное, и такие, что не очень-то хотят помогать, — с надеждой сказал он, обращаясь к Петровне.
— Не все такие дуры, как мы, это точно, — вздохнула Петровна. — Вон у Ворскуновой-то Лизки из шестьдесят седьмой мать в месяц раз приедет, и то скажи ей спасибо.
— Так, наверное, она с другими детьми живет?
— Будет она жить, как же… Домик у ней свой за городом. Хороший, говорит, домик, только на шум жаловалась. Аэродром у них там, что ли. Говорит, прямо над крышей летают, видно даже, огоньки на крыльях мигают. По мне, самолет — он и есть самолет, а Прасковья, слышь, все марки знает. У нас, говорит, и “ИЛ” какой-то, номер не помню, не то пятьдесят два, не то шестьдесят два, и заграничные, американские… ба… бо… и другие всякие…
— “Боинг”, наверное? — подсказал Голубев.
— Точно, “боинг”, — кивнула старуха.
— Где же это такое? — спросил Голубев. — Аэропорт Шереметьево — это ясно, именно туда прибывают иностранные самолеты, но сколько же там в окрестностях деревушек и поселков?..
— Не скажу. Может, говорила она, где, а может, я и забыла. Склероз — это тебе не шутка. Чего не надо, всё помню, а что надо — ни за что в голову не идет.
— На что же она живет? В колхозе, наверное? — с надеждой спросил Голубев.
— Кто? Прасковья Дмитриевна-то? Прямо, в колхозе… Не такой она человек, чтобы в колхозе работать. В газетном каком-то поселке работает. Хвасталась все, что писатели с ней все очень уважительные. Врет, наверное.
— Пожалуй, не дождусь я его. — Голубев посмотрел на часы. — Надо ехать.
— Может быть, передать кому что?
— Да нет, спасибо, я позвоню. И спасибо вам большое за компанию. Было очень приятно посидеть с вами. До свиданья.
Старушки, словно по команде, посмотрели на него, ожидая, очевидно, прочесть на его лице насмешку, но, увидев, что он не шутит, благодарно кивнули.
?
Когда Голубев, обзвонив редакции почти десятка газет, нашел нужный дачный поселок в районе Шереметьевского аэродрома, пора было обедать, но он поехал сразу на Савеловский вокзал.
Электричка была в это время дня почти пуста, и Голубев сел у окна. С наружной его стороны косо стекали капельки дождя, и сквозь их тускло мерцавшую сетку видны были бесконечные кварталы Бескудникова. Город все рос и рос, протягивая щупальца новых районов во все стороны. Слава богу, уже сегодня, скажем, из Химок до Измайлова километров сорок, не меньше. В старое доброе время — целое путешествие на несколько дней. А сколько тратят люди времени, чтобы добраться до работы в Москве из того же Шереметьева…
Сколько сегодня найдется москвичей, которые знали бы звенящую тишину леса? Настоящего леса, без консервных банок под ногами, какофонии транзисторов и призывных воплей массовиков.
В прошлом году они с Шубиным поехали за грибами. Далеко, километров за восемьдесят от города. Долго плутали, пока, наконец, далеко в стороне от шоссе не нашли богом забытого леска. А когда уже в потемках вылезли из машины и осмотрелись, только ахнули: на опушке горело с десяток костров, и в их неясном, призрачном свете можно было различить столько же автобусов.
Пора было подниматься, скоро Шереметьево. Он вышел из электрички, поежился, поднял воротник плаща, перешел железнодорожные пути, спросил, как дойти до дач газетного поселка. Заборчики и изгороди так напитались осенними дождями, что казались черными. Вот и водонапорная башня, за ней надо свернуть направо.
Улочка была небольшая, уютная; с одной стороны за дачками хмуро темнел лес. Первый же прохожий, которого он встретил, тут же показал ему на небольшой домик с покосившейся телевизионной антенной на крыше.
— Прасковья Дмитриевна? Серикова? Да вон, третий слева.
Калитка была полуоткрыта, и Голубев вошел, встреченный ленивым лаем небольшой дворняги с грязной светлой шерстью. Собака тут же спряталась в свою конуру, следя за Голубевым хитрыми желтоватыми глазами. Ярости в них не было. Казалось, наоборот, она была благодарна посетителю за маленькое развлечение. Из двери в крошечной застекленной веранде выглянула средних лет женщина в кирзовых сапогах и телогрейке.
— Цыц, Капот! — крикнула она собаке, и та, очевидно обрадовавшись, что ее освобождают от неприятных обязанностей, тут же замолкла.
— Здравствуйте. Прасковья Дмитриевна? — спросил Голубев, обходя лужи на дорожке.
— Ну, я, — сказала женщина.
— Мне рекомендовали к вам обратиться. Я бы хотел снять комнатку на зиму, оставить здесь лыжи и приезжать раза два в неделю покататься. А то иначе и не соберешься…
— Кто рекомендовал? — подозрительно спросила женщина.
— Да какая-то женщина. Я спросил, она говорит — идите к Прасковье Дмитриевне, она одна, может, и сдаст.
— В платке, что ли, носатая?
— Как будто, — неопределенно сказал Голубев.
— Она, Клавка, — удовлетворенно сказала женщина. — Она и летом всех ко мне присылает. У самой-то в доме как сельдей в бочке: сама, мать ее, мужик и детей целый взвод. Им не то что сдавать, самим бы чего снять.
— А вам не скучно одной? — спросил Голубев, входя вслед за хозяйкой на верандочку.
— А чего мне скучать? Я и работаю, истопницей там вот, — женщина кивнула в сторону дач на противоположной стороне улицы, — и телевизор у меня есть…
— Но все-таки одна все время…
— Почему одна? — обиделась хозяйка. — У меня дочка замужем. В Москве с мужем живут. Приезжают иногда.
— То-то, я смотрю, мужская тут у вас рука видна, все починено…
— Гм… мужская рука… Как же, его, Алексея-то, допросишься…
— Неужели же мужчина и не поможет по хозяйству? Наверное, каждую неделю приезжают?
— “Каждую неделю”… Еще летом туда-сюда, а осенью сроду не приедут. Месяца полтора, почитай, не были. Да мне-то без них и спокойнее.
“Соврал, — обрадовался Голубев. — Не был тут Ворскунов восемнадцатого числа. Для чего нужно было ему врать Шубину, если… Конечно, ему и в голову не приходило, что могут проверить. ОРУД ГАИ… “Простая ошибка: то ли это был напарник, то ли инспектор номер перепутал”. И все-таки соврал”.
— Ну, может, заболел кто-нибудь из них, сами бы съездили в город, проведали, — с невольной благодарностью за полученную информацию сказал Голубев.
— Да ну их, у самой здоровье еле в теле. Уж на что тут воздух очень прекрасный, и то сплю плохо, бессонница мучает, на снотворном держусь… А много вас тут будет с лыжами-то?
— Человека три.
— И не знаю даже…
— Ну ладно, Прасковья Дмитриевна, вы подумайте, а я через несколько деньков заеду. Пока что не на лыжах, а на лодках кататься можно. Время еще есть. До свидания.
— До свидания.
Дворняжка обиженно посмотрела на него. Очевидно, в отличие от хозяйки, ей хотелось бы, чтобы гость пробыл подольше.
Игорь долго лежал не открывая глаз и никак не мог сообразить, спит он еще или проснулся. Очевидно, все-таки проснулся, потому что ощущал во рту пересохший язык, ощущал тупую головную боль, мягко стучавшую в виски, и то острое желание не просыпаться, которое всегда бывало у него наутро после выпивки.
Он повернулся на бок, всверлил голову в вялую подушку и натянул на себя сползшее одеяло. По немалому своему опыту он знал, что нужно только полежать так тихонько, притворяясь перед самим собой, что уже спишь, и сон действительно придет, вымывая из тела еще одну частицу похмелья.
Несколько минут он был между сном и бодрствованием и вдруг твердо понял, что больше не заснет, что блаженного спасительного бездумья больше не будет, что снова будет мучительный страх, страстное желание вернуться назад, к тому моменту, когда согласился пойти с Алексеем на дело. На мгновение, как когда-то в детстве, ему подумалось, что стоит только очень захотеть, и ничего не будет, жизнь вернется к тому, такому близкому и уже такому недостижимому, дню, когда можно было ни о чем не думать и ничего не бояться.
Игорь с трудом проглотил слюну, сел на тахте, посмотрел на будильник, лежавший на боку. По какому-то своему механическому капризу тикал он только в таком положении, и Игорь давно привык к этому, так и не собравшись отнести его в ремонт.
Вчера обещал приехать Алексей, но так и не приехал Игорь сидел и не спеша пил, чувствуя, какое-то тягостное напряжение, ощущение острого неблагополучия. Да что, в конце концов, трястись, какие на то основания? Кто их найдет? Как найдут? Двух несуществующих узбеков среди шести миллионов москвичей. Да и кто их будет искать, ради кого? Ради людей, которые сами были рады надуть двух наивных узбеков. Постепенно он входил в роль, забывая о том, что узбеками были Алексей и он, возмущался жадностью режиссера и Павла Антоновича.
Игорь любил компанию, разговоры над рюмкой, особенно на темы искусства, считая себя в них специалистом, но в такой вечер, пожалуй, было даже и лучше, что Алексей не приехал. Да что он вообще из себя представляет? Шофер, да и только, сроду книги не прочел ни одной. Примитивный человек, без тонкости. Кто придумал загримироваться под узбеков, и кто это сделал, и как сделал? Как положил коричневый тон, как черным дал морщины, как приклеил Алексею бородку, оставшуюся у него с тех пор, когда они собирались ставить в драмкружке “На дне” и его пробовали на роль Луки. Пьесу так и не поставили, вместо нее сыграли “Мещан”, а бородка так и осталась. Посмотрел бы Петр Николаевич и ребята из драмкружка, они бы поняли, кого потеряли, какого таланта лишились, выставив его за пьянство. Пьянство… Им только ярлык привесить… Подумаешь, выпил разок—другой перед репетицией. Ни скандалов, ни драки, тихо-мирно…
Но то все было вчера.
А сейчас, в скупом свете октябрьского утра, в тяжкой тошнотворней дрожи похмелья, жизнь казалась невозможной.
Нет, лежать было хуже. Игорь снова встал с тахты, нащупал ногами старые шлепанцы и подошел к зеркалу. На него хмуро глянул незнакомый парень с припухшими веками, темными кругами под ввалившимися глазами и пересохшими, в мелких трещинках губами. Игорь прижался лбом к холодной гладкости зеркала и почувствовал такую острую жалость к этому человеку, такому знакомому и в то же время совсем незнакомому…
Если бы только можно было повернуть время назад, совсем на немного (неужели это невозможно?) и снова оказаться беззаботным Игорьком Аникиным, автослесарем, участником драмкружка, наконец, Нилом… Господи, если бы он только тогда знал… Пятьсот рублей, будь они прокляты! Вон они, под тахтой спрятаны. Копейки оттуда не взял, боялся притронуться.
Тогда, согласившись пойти с Алексеем, он мысленно составил себе список вещей, которые купит: нейлоновую куртку, туфли и обязательно хороший магнитофон — “Комету”, наверное. Но потом, когда у него оказалась пачка двадцатипятирублевок, он тут же спрятал их под тахтой и так и не дотронулся до денег. Ему казалось, что, пока он не истратил их, все это было как бы несерьезно; полупреступление, полушутка, полуигра.
Он понял, что боится, когда поймал себя на том, что прислушивается к шагам в коридоре. Казалось бы, шаги и шаги, — слава богу, в доме у них коридорная система, и чего-чего, а шагов хватает. Но против воли его воображение обгоняло звук шагов, заставляло их замирать около двери его комнатки.
А потом послышится стук в дверь:
“Вы Аникин Игорь Васильевич?”
“Я”, — прошепчет он, не смея взглянуть в холодные, безжалостные глаза людей, пришедших за ним, за Игорьком, за обыкновенным хорошим парнем, за автослесарем (не глядя ходовую часть “Волги” разбросает и соберет. Проверьте, если не верите…).
“Где вы были вечером восемнадцатого октября?”-сухо спросят люди, и Игорь поймет, что все кончено. Проклятое восемнадцатое! Хоть бы не было вообще в календарях этого числа. Семнадцатое, а потом сразу девятнадцатое.
Вдруг какая-то неясная мысль, тлевшая в глубинах его подсознания эти последние дни, с хрустом и скрежетом, словно расталкивая другие мысли, пробилась на поверхность. Взять эти деньги и самому явиться с повинной. Он же, черт возьми, не истратил из них ни копейки. Он же никогда раньше не привлекался, судимостей у него нет. Они же поймут. Он и согласился-то пойти с Алексеем только потому, что интересно было: сумеют они сыграть роль простоватых узбеков? Они обязательно поймут. Ну дадут что-нибудь условно, но не будет липкого, вязкого страха, не надо будет прислушиваться к шагам, цепенеть и ужасаться гулкого стука собственного сердца…
В дверь постучали, и тут же, не дожидаясь ответа, в комнату ввалился Алексей.
“Ему что, — подумал Игорь со смесью острой неприязни и невольной зависти, — он не мучается. Вон мурло какое нажрал. Спокоен, как черт, глазом не моргнет. Не первый раз, наверное”.
— Ну, как ты тут, Нил? — не то насмешливо, не то участливо спросил Алексей. — Ишь ты, надымил, задохнуться можно.
Он подошел к окну и распахнул форточку.
Игорь вяло пожал плечами. Мысль о том, что они поймут его и простят, если он сам пойдет туда, в присутствии Алексея вдруг съежилась и поблекла, начала казаться детской и стыдной.
— Так как ты? — Алексей, прищурившись, внимательно смотрел на товарища.
— Так себе…
— Дрожишь?
Игорь поднял глаза и быстро, украдкой взглянул на Алексея: не смеется ли? Но Алексей не смеялся, лицо его было серьезно и задумчиво, и что-то в Игоре потянулось навстречу этому человеку. Уж этот-то точно доймет, сам, наверное, пережил такое же.
— Боюсь, — вздохнул Игорь. Произнеся это короткое словцо, он почувствовал облегчение, словно избавился от частички страха, переложил ее на товарища. Ощущение было для него знакомым, ибо с детства, сколько он себя помнил, он всегда стремился подсознательно всучить кому-нибудь ответственность за себя, за свои поступки и решения. — Боюсь, Алексей. Выпью — ничего вроде. Трезвый — трясусь. Ни копейки не взял даже из денег. — Игорь кивнул на тахту, и Алексей все так же серьезно и вдумчиво проследил за его взглядом. — До того дошел, что решил было явиться с повинной…
— Да, это бывает, — протянул Алексей.
— Правда?
— Чего ж ты хочешь, первый раз, нервы… Опохмелиться?
Не дожидаясь ответа, Алексей поставил на стол бутылку “Московской”, развернул пакет с нарезанной овальными ломтиками, по-магазинному, колбасой. Игорь вздрогнул, с трудом сдерживая спазмы в желудке.
— Наливай.
Алексей сорвал пробку из фольги, наклонил бутылку над стаканом. Жидкость забулькала, крупные пузыри воздуха ринулись от горлышка к донцу.
Игорь вздрогнул, поежился, поднял стакан.
— Поехали, — сказал Алексей, залпом выпил и потянулся за колбасой.
— Будь здоров.
— Прошла? — участливо спросил Алексей.
— Куда ж ей, проклятой, деться?
Спазмы в желудке затихли, Игорь как бы обмякал, успокаивался, и ему даже показалось, что в комнате стало светлее. “Нет, хороший он все-таки парень, этот Алексей, — подумал он. — Железный мужик. И понимает. С полуслова понимает. Не с нотациями, не с поучениями-все понимает”.
— Хорошо, что ты притопал, — виновато улыбнулся он, — а то я уж было твердо решил явиться с повинной. Не могу, понимаешь, не могу. Все понимаю, а ничего с собой сделать не могу.
— Ты только не торопись ваньку-то валять, — сказал Алексей. — Всегда успеешь. Я тут, между прочим, мимо комиссионного на Садовой проезжал. Там, где мы познакомились. Зашел. Такой магнитофон видел, закачаешься…
— Хороший?
— Спрашиваешь!..
— Сколько?
— Четыреста пятьдесят.
— Дорогой, собака.
— А что, у тебя денег нет? Не бойсь. В случае чего, одолжу.
Игорь живо представил себе какой-то необыкновенный магнитофон с множеством кнопок и ручек. Приходят к нему знакомые ребята, и он так небрежно говорит: “Послушаем?”
— Не знаю… — неуверенно сказал он. — Деньги-то все, не дотрагивался еще до них…
— Жить надо уметь, — наставительно поднял палец Алексей. — Свой смысл понимать.
— Не знаю даже, — снова сказал Игорь. Вытащить из-под тахты деньги и через час вернуться домой с магнитофоном… Но ведь тогда уже будет поздно идти. Ему почему-то было жаль расставаться с мыслью о том, чтобы самому пойти к тем людям, которых он ждал, замирая, к чьим шагам все время прислушивался. — А может быть, все-таки повиниться, а, Леш, как ты считаешь?
— Дурак ты. Не говоря уж, что и меня засадишь, и Павла Антоновича подведешь. Если бы что, а то у фраера взяли… Нет, Игорек, ты эту дурь из головы выкинь. Сам посуди, чего бояться-то? Ты думаешь, нас ищут? Да никто не ищет. Дураки они, что ли? Сами понимают, что ухватиться не за что, только время проводить. Так я говорю?
— Так, наверное.
— Ну то-то же. Вздрогнем по второй?
— Наливай.
— Мягкий ты очень, Игорек. Жесткости в тебе нет. Мясо есть, а скелета нет. Ну посмотри, как ты живешь, разве это понятие? И дальше что? Так и будешь копейки всю жизнь считать? Витрины рассматривать? Жить надо уметь твердо. Так?
— Ну, а другие как же? — неуверенно спросил Игорь.
В словах Алексея была какая-то заманчивая логика, которая словно магнитом притягивала к себе. Железный мужик, но сумрачный какой-то, невеселый. Легкости в нем нет, как в ребятах из драмкружка. Те как начнут разыгрывать — обсмеешься.
— Дураками мир и держится. И ты можешь вкалывать. На Доску почета повесят. На пенсию проводят — чашку за два сорок преподнесут. С надписью.
— И то правда, — вздохнул Игорь. — Я как выпью, вроде ничего. А потом опять… Дурак я, наверное.
— Вот что, кореш, ты давай сегодня отдыхай, а завтра я к тебе заеду, часиков так до двенадцати, тогда все и решим, как и что. Лады?
— Ладно… А может, все-таки повиниться, а?
Алексей пожал плечами, встал, весь сбитый, складный, уверенный в себе, и пошел к двери. “Почему я не такой? — подумал Игорь. — “Мягкий”, говорит…” Он задумался, машинально налил в стакан остатки водки и выпил.
— Какие у тебя сейчас эмоции при мысли об обеде? — спросил Шубин.
— Самые положительные. Я бы даже сказал, что полон энтузиазма, — ответил Голубев.
— Руки будешь мыть?
— Никогда! — ответил торжественно Голубев. — Ты же знаешь мою теорию. Сидит микроб на руке. Я его не трогаю, он меня не трогает. И вдруг его начинают поливать водой, тереть… Какой-то кошмар! И если он гибнет, родственники и дети клянутся отомстить за него, начинают заражать меня, и — пожалуйста: капитан Голубев заболел, выйти на работу сегодня не может. Иногда, конечно, мыть руки все-таки приходится — цивилизация, но перед едой — ни-ни.
— Капитан, — серьезно сказал Шубин, — я не могу разделить ваших убеждений, но, как порядочный человек, я вынужден уважать их. Я даже горжусь знакомством с человеком, у которого есть убеждения…
Раздался телефонный звонок, и Шубин взял трубку. Подполковник интересовался, как идет расследование. Закончив доклад и положив трубку, он сказал:
— Слышал? Особенно хвастаться нечем. Пока что мы не имеем почти ничего. Мы имеем гражданина Ворскунова, который был минимум два раза в магазине у Польских и который соврал, что был восемнадцатого у тещи. Что еще, впрочем, не является доказательством, что он был в Строевом переулке.
— Мужчина он, видимо, серьезный, и голыми руками его не возьмешь. Можно судить хотя бы по тому, что не оставил на бидоне ни единого отпечатка пальцев. Ребята из научно-технического отдела сняли его отпечатки с графина, который он передвинул на столе в ОРУДе, и сравнили с тем, что было на бидоне. Ничего, даже на ручке. Об обгорелых остатках курток и брюк и говорить не приходится. Ничего на них нет.
— Конечно, для того и была эта клеенчатая сумка. Сначала они тщательно обтерли, видимо, бидон, а потом уже вложили его в сумку. А то немногое, что, возможно, осталось на крышке, когда главный закладывал внутрь куклу, безнадежно смазано Вяхиревым и Польских. Остается его фото. Если его увеличить и показать Вяхиреву…
— Вряд ли он узнает. Если они действительно были загримированы, то загримированы здорово.
— Вот это-то и мучает меня. Откуда шофер мог знать технику нанесения грима? Не очень-то похоже, чтобы он интересовался театром. Да и драмкружка при их парке нет.
— Значит, второй, — сказал Голубев, отодвигая тарелку. — Второй, о котором мы вообще ничего не знаем. Может быть, наблюдать за Ворскуновым?
— Вряд ли шеф разрешит. Не то дело, да и Ворскунов этот, похоже, стреляный воробей. Скорее всего, сейчас он будет избегать встреч с напарником.
— Может быть. А что, если все-таки прижать Польских? Врал же он насчет денег…
— Ну, допустим, признается он, что взял в кассе. Во-первых, он наверняка вернул деньги тут же. Во-вторых, мы лишь дадим им понять, что что-то делаем.
— А если не дадим? Что они могут сотворить, чтобы дать нам какие-то козыри? Прийти с повинной?
— Не знаю, — пожал плечами Шубин. — Не знаю, Боря. Если бы знал, честное слово, не стал бы от тебя скрывать. Попробуем предъявить Вяхиреву и Польских фотографию Ворскунова. Но, как ты сам понимаешь, если каким-то чудом Вяхирев и опознает его, в чем я сомневаюсь, Польских-то уж точно не опознает. А юридически его показания имеют пока что такую же ценность, как и показания режиссера.
— А что, если…
— Что — если?
— Что, если поиграть на нервах Ворскунова?
— Каким образом?
— Ну, не знаю… Подсадить кого-нибудь ему в машину с алюминиевым бидоном. И забыть бидон. Потом, в парке у них, наверное, бывает распространитель театральных билетов. Пусть он спросит Ворскунова, не хочет ли он сходить в кукольный театр… Прекрасные куклы. Ворскунов начнет нервничать, ломать себе голову, простые ли это совпадения, и наверняка решит спрятать деньги. Куда? Конечно, у тещи в Шереметьеве. А за домиком уже посмотреть не так трудно…
— А если не потащит он туда деньги? Только насторожим его.
— “Насторожим, насторожим”…
— А как ты думал? Пока мы не уверены на сто процентов, что он именно тот человек, что подбросил куклу в бидоне, и пока у нас не будет доказательств, мы не можем ничего с ним сделать. Задержи мы его, скажем, по статье 122 УПК — И что мы предъявим ему? Наши стройные, элегантные теории? Да плевать он на них хотел! Где был восемнадцатого от четырех до шести? Да ходил по магазинам. Хотел купить попугая, умеющего говорить на языке суахили. Нет, не купил, так и не нашел. В Строевом переулке не был, денег не брал, в куклы никогда не играл. И есть, в конце концов, у нас социалистическая законность или нет? А мы что? Простите нас, христа ради, думали, вы, дорогой, расколетесь, ан нет.
В Шубине постепенно нарастало то раздражение, недовольство собой, которое всегда приходило, когда нити дела ускользали от него, когда доказательства были призрачными и стоило только приблизиться к ним, как они отступали и растворялись. Но вместе с раздражением, постоянным его противоядием, приходила и уверенность, что раньше или позже преступник в чем-нибудь ошибется, если не ошибся уже, и нужно лишь уметь ждать и думать. Думать, а не горячиться.
Голубев знал это состояние Шубина. И хотя иногда и тяготился, как ему казалось, медлительностью майора, старался перенять это умение непоколебимо верить в успех. И ему начинало казаться, что он еще мальчишка, не способный к серьезной работе, что он оперативный работник МУРа лишь по недоразумению, по чьей-то оплошности, что, дай ему волю, такого он нагородит, что никто не распутает.
— Чего насупился? — усмехнулся Шубин. Подобно тому как Голубев умел читать его настроения, так и он преотлично понимал помощника. — Ну, начался шахсей-вахсей с самобичеванием…
— Так просто невозможно работать! — притворно взорвался Голубев. — Это напоминает историю, когда в компании только называют номер анекдота и все смеются, зная наизусть, что скрывается за ним, Ладно. Давай пообедаем, а потом есть серьезное предложение. Сезон кончается, а сегодня на “Динамо” футбол. Как ты?
— Очень интересная мысль, — вздохнул Шубин. — Заслуживает серьезного изучения…
День был ненастный, холодный, матч обещал быть не слишком интересным, и у кассы у Северной трибуны стадиона стояло всего несколько человек из тех фанатиков, что не пропускают даже матчи дублирующего состава и помнят, в каком году, какого числа и на какой минуте такой-то форвард не забил мяч, который безусловно следовало бы забить.
Они уселись на свои места среди редких нахохлившихся зрителей.
Голубев вдруг повернулся к Шубину и сказал:
— Раз ты уж обвинил меня в самобичевании, я тебе покаюсь. Расскажу историю, которая приключилась со мной на этом самом стадионе и о которой я еще никому в жизни не рассказывал. Даже про себя старался не вспоминать.
— Кайся, грешник. Не согрешишь — не покаешься. Не покаешься — не согрешишь.
— Я серьезно, Сережа… Тогда Лужники еще не были выстроены. Предстоял интересный международный матч. Дай бог памяти, кажется, наша сборная и Венгрия. О билетах, конечно, не моги и думать. А попасть хотелось на стадион ужасно. Иду по улице и наяву слышу незабываемый звук удара бутсой о тугой мяч. И вдруг утром, в день матча, звонит одна знакомая девчонка — у нас с ней было нечто вроде романа, — звонит и говорит, что отец срочно уехал в командировку и оставил ей свой билет на стадион. “Один?” — спрашиваю. “Один”. — “Какой?” — “На Северную, говорит, трибуну, пятнадцатый ряд, сто пятьдесят третье место”. Как сейчас помню. Сам матч забыл, всё забыл, а билет помню так, будто сейчас его в руках держу. Место — генеральское. Сроду на таких не сидел. “Едем! — кричу ей по телефону. — Умница!” Такой билет мы запросто на два сменяем, даже на Южную. Есть пижоны, которые за честь сидеть на Северной трибуне что хочешь готовы отдать.
Приезжаем за полчаса. Народу — бурление и кипение. То там, то здесь вихри возникают, безбилетным страдальцам кажется, что вон там сейчас какой-то шизофреник отдает свой билет по номиналу. Кидаются как в омут, работают локтями, кусаются и пробиваются наконец к продавщице у лотка с мороженым.
И девчонка моя оживлена, за меня держится, в толчее такой, того и гляди, закрутит, унесет. И то ли на лице у меня было горделивое и презрительное выражение, какое бывает у владельца билета при взгляде на безбилетника, то ли оттого, что не пробирался прямо к входу, а шел медленно, но со всех сторон слышались страстные мольбы: “Нет ли лишнего билетика?” Просят — и сами не верят в свое счастье. Не верят и просят. А я гордо бросаю: “Лишнего нет, сменяю один на Северную на два на Южную”. И что ты думаешь, сначала один предлагает, потом второй, третий, четвертый. Но я все эти предложения гневно отметаю. За кого они принимают меня? У одного последний ряд. У другого второй — рисунок игры не увидишь. У третьего места почти что у самой Восточной трибуны. У четвертого билеты в разных местах. И так я всё выбираю и выбираю, и уже выбирать нечего. Людей вокруг почти нет. Глянул на часы и обомлел — через три минуты начало. И в руках один потный, измятый билет. Один. Глянул я на свою девчонку и смотреть не могу, отвожу глаза и у самого мысль: “Ну что ей тут делать? Ехала бы домой. Что она в футболе понимает, какая ей разница?” И не стыжусь, главное, сам себя.
Она посмотрела вдруг на меня и говорит дрожащим голосом: “Боря, знаешь что, иди один, а я домой поеду”. Говорит и не верит, что я соглашусь. А я кричу: “Поезжай!” И уже бегу галопом к входу. Даже не оглянулся…
— Неужели пошел? — усмехнулся Шубин.
— Пошел, Сергей; в том-то и дело, что пошел и с чистой совестью смотрел матч.
— Да-а, теперь я понимаю, откуда идут некоторые твои привычки. Скотина ты все-таки изрядная.
— А ты что сделал бы на моем месте, Сережа?
— Я? — Шубин недоуменно посмотрел на Голубева. — То же самое.
На поле, для разминки поеживаясь, выходили игроки.
Алексей поднялся по крутому Сандуновскому переулку на улицу Жданова, не спеша прошел до Кузнецкого моста, вернулся, постоял с минуту у Архитектурного института и перешел улицу.
Дом был старый, подъезд давно не ремонтировался, и на стенах было можно прочесть признания в любви не одного поколения: “Зина + Коля = любовь, Саша + Маша = любовь…” Кипучая, эмоциональная жизнь юных жителей подъезда не мешала, очевидно, их более мужественным занятиям: из потолка торчали черные веточки обгорелых спичек. И Алексей, не посвященный в тайны этого изысканного вида спорта, подивился, как ухитряются ребята прилепить их туда. Чиркнут, наверное, и тут же подбрасывают…
Он был почти спокоен, лишь грудная клетка, казалось, была накачана изнутри и мысли текли медленнее, труднее, чем обычно, и нужно было подгонять их усилием воли, чтобы они не свернули с нужного пути, не сбились в кучу, словно овцы…
Алексей шел, чтобы убить человека. Но ни разу со вчерашнего дня, когда он понял, что Игорь не сегодня-завтра пойдет на Петровку и что его нужно убрать, он не думал об убийстве как убийстве. Он не думал о том, что Игорь по его воле перестанет жить, дышать, думать, превратится в труп, в ничто. Он думал о том, что ему сейчас предстояло сделать не в целом, а лишь в деталях, и среди деталей — ох как важно их продумать! — не было места таким общим понятиям, как жизнь и смерть, преступление и возможное наказание. Он знал, что должен убить и сделать это так, чтобы никто никогда не протянул бы ниточку из этого дома к нему, Алексею Ворскунову. Должен убить, потому что иначе пострадает он, Алексей Ворскунов, и было необыкновенно важно, чтобы этого не случилось.
Все было обдумано, взвешено много раз. Он, казалось, состоял из двух людей. Один придумывал, предлагал второму варианты, а тот, второй, подозрительный и настороженный, находил в них изъяны, браковал и отбрасывал. И первый, не обижаясь, снова принимался за работу и даже был благодарен второму, потому что именно от него зависело, будут ли они вместе в виде Алексея Ворскунова жить так, как хочется, или будут стоять в зале суда, выслушивая приговор… И теперь эти два существа думали врозь. Первый отвечал за поступки, второй следил, чтобы ничего не было забыто, пропущено.
Он был таким столько, сколько помнил себя, и даже необузданному, стихийному, как прыжки теленка, ребячьему озорству он никогда не отдавался целиком: всегда в мозгу его оставался как бы дозорный — спокойный и внимательный, умевший вовремя одернуть его, почуять приближение опасности.
Его почти никогда не наказывали. Наказывали других. И он вырос с твердым убеждением, что так именно и должно быть, так справедливо, потому что Алешка Ворскунов лучше, умнее, важнее, чем все остальные. И подсознательно, чтобы это убеждение ничто не могло поколебать, он учился презирать всех, всегда находя, за что именно нужно презирать. Тех, кто учился хорошо, — за выпендривание. Тех, кто учился плохо, — за глупость. Рыжих — за то, что они рыжие.
Сейчас он презирал Игоря Аникина. И презрение это, привычное и сильное чувство, помогало не допускать других чувств, которые могли бы ему помешать…
В доме была коридорная система, и, стоя перед дверью Игоря — перед ним был погнутый, без замка, синий облезлый ящик для газет, выцарапанное гвоздем и полустертое “дурак”, — вдыхая сложные запахи старого дома — пыль, кухни, кошки, — Алексей внимательно следил, не покажется ли кто-нибудь в коридоре: от этого зависели дальнейшие его действия. Скрипнула открываемая Игорем дверь, еще один последний взгляд-никого нет.
Сегодня Игорь выглядел еще хуже, и Алексей брезгливо посмотрел на его жалкую, тонкошеюю фигуру, бегающие, загнанные глаза. Нет, пожалуй, не то. Дело не в том, что выглядел он хуже, а в том, что прятал все время глаза, странно и виновато суетился, не тянулся по-ребячьи навстречу, как вчера. “Пойдет, — с уверенностью подумал Алексей, и мысль его не испугала. Он знал, что Игорь пойдет. — Готов, слизняк. Не выдержал. Черт попутал связаться с ним, артистом. Гм, хорош артист…” Он знал уже, что нужно делать, все было готово.
— Я, Игорек, тоже все время думал… — неуверенно и задумчиво сказал он. — Может быть, ты и прав… Черт его знает…
— Как-прав? — не позволяя себе еще надеяться, спросил Игорь.
— Насчет явиться самим. Ну их к черту, эти деньги! Я тебя понимаю… Трясешься все время, радости от них никакой…
“Сейчас обрадуется. Должен, если твердо надумал идти. Проверим”, — подумал Алексей.
— Это ты серьезно? — Голос Игоря вздрогнул.
— А что я, шутить пришел? — хмуро сказал Алексей.
Игорь перестал прятать глаза и с надеждой посмотрел на товарища.
— Правда, Леш, а? Ты меня не разыгрываешь?
— Пошел ты к черту со своими розыгрышами!.. Давай лучше выпьем и все обсудим как следует.
— Давай, давай, Лешенька, сейчас в магазин сбегаю.
— Сиди. Я все принес. “Столичная” вот в сумке — две бутылки, томатный сок, сделаем “кровавую Мэри”. Знаешь?
— Знаю.
— Ну, ты хозяин, действуй, открывай водку, сок, смешивай. Хватит мне тебе нянькой быть.
“Так, еще раз проверим, — подумал Алексей. — На бутылках моих отпечатков пальцев, если не дай бог дойдет до этого, не будет. Теперь самое главное… Попросим соль”.
— А соль где, хозяин?
— Сейчас, Леш.
Игорь услужливо метнулся к старому, рассохшемуся буфету. Алексей ухватил правой рукой в кармане щепотку порошка и быстро бросил в стакан Игоря. И уже когда бросил и когда скрипнула дверца буфета, он с ужасом понял, что порошок останется на поверхности, будет заметен. Он схватил вилку и принялся размешивать содержимое стакана.
— Тут, Игорек, в этой “кровавой Мэри”, важно размешать как следует. Чтоб, значит, молекулы все перемешались. — Оправившись от испуга, он говорил быстро, стараясь выиграть время и вновь обрести необходимое хладнокровие. — Отличная вещь — и выпивка и закуска в одном стакане. Да и пить приятнее, мягчее.
“Кажется, пронесло. Думать, думать больше надо. На таких пустяках и попадаются… Достаточно ли я ему снотворного бросил? Вроде прикидывал дома, порции две—три. Должно хватить”.
— Ну, давай, Игорек, за благополучное решение. Поехали.
— Поехали.
Они выпили, неторопливо закусили.
Алексей пристально взглянул на товарища: “Как быстро, интересно, подействует? Через полчаса, наверное, не раньше?”
Игорь, смущенно улыбнувшись, сказал:
— Я, Алексей, честно, от тебя такого не ожидал.
— Почему?
— Не знаю… ты… как тебе объяснить? Вот не думал, что тебя тоже мысли мучают…
— Мучают, Игорек. Я ведь тоже сначала все как о шутке об этом деле, будь оно неладно, думал. А теперь от шутки один пшик остался. И муторно, и страшно…
— Точно, Леш, ты как мысли мои читаешь. Телепатия и телемеханика. Но ведь идти-то тоже страшно. Когда?
— Завтра или послезавтра. Надо Павла Антоновича предупредить… Чего там страшного? Главное — с плеч долой. Сразу легче станет.
— Нет, честно, Леш, не думал я, что ты такой… о других как-то думаешь.
— И зря.
Разговаривая, Алексей внимательно следил за лицом Игоря, ожидая первых симптомов сонливости. Он по-прежнему не испытывал никаких чувств к товарищу, кроме презрения, брезгливости. Но теперь чувства эти были не сильными и не отвлекали от главного его дела.
— Я, знаешь, Леш, если все хорошо обойдется, снова и на работу устроюсь, ив драмкружок обратно попрошусь. Честное слово дам — до первой капли. Там, знаешь, там у нас атмосфера такая… творческая. Вроде ругаются все, руководитель кричит: “Ты, говорит, двигаешься как маневровый паровоз!..” Ругаются и не ругаются. И запах на сцене и за кулисами всегда такой… особый… Словами не передать… Ты когда-нибудь за кулисами был?
— Нет, — буркнул Алексей.
— А знаешь, Леш, вот я что подумал: ты ведь тоже мог бы играть… У тебя, по-моему, способности есть… — Игорь широко зевнул, похлопывая по рту ладонью. — Что-то спать клонит. Не выспался, что ли?.. Не от полстакана же водки…
— А ты не стесняйся, бывает. Переволновался, наверное. Ляг на полчаса, полежи, а я посижу.
Игорь еще раз зевнул, виновато и рассеянно улыбнулся и покорно улегся на тахту.
“Надо говорить, быстрее уснет”, — подумал Алексей.
— Некоторые от волнения плохо спят, а других, наоборот, все в сон клонит. У меня у самого, если какие-нибудь неприятности, первое дело спать тянет. — “Кажется, уже спит, — подумал он, — сейчас проверим”. — Игорь, а Игорь? — “Спит”.
Он подошел к товарищу, пристально посмотрел на него. “Спит. Должен спать. Теперь главное — не суетиться, все как следует обдумать. Сначала главное”. Он осторожно достал конверт со снотворным, высыпал почти все его содержимое в стакан Игоря, остаток же стряс в карман Игоревой куртки, что висела на стуле. Держа пустой конверт за уголок, он вложил его в раскрытую руку Игоря (“Только бы не проснулся… Нет, спит, как сурок!”) и своей рукой сжал Игореву руку в кулак.
Послышался слабый шорох сминающейся бумаги. Алексей сбросил смятый конверт на пол и ногой затолкал его под стол.
Теперь он был озабочен лишь одним: не забыть чего-нибудь. Он придирчиво осмотрел стол, словно ученый перед сложным опытом. Как будто все в порядке. Нет, сказал он себе, “как будто” не годится. Время есть. Еще раз обдумать. Не спеша он повторил про себя: “На обеих бутылках теперь только отпечатки пальцев Игоря. На стакане — тоже. И вилка осталась только его. Всё”.
Он почему-то вдруг вспомнил, как в прошлом году в профсоюзном доме отдыха, куда ему дали тридцатипроцентную путевку, он следил от нечего делать за игрой в шахматы двух отдыхающих. Один, толстенький, балагур и весельчак, делал ходы быстро, с прибаутками. Второй, высоченный и сутулый, с раздраженным, хмурым лицом, по которому, словно живые, двигались красные пятна, протягивал к фигуре пальцы, почти касался ее, отдергивал руку, снова тянулся, в нерешительности замирал, и, когда в конце концов делал ход, на лице его застывало выражение мучительной неуверенности, что пошел не так. Следить за ним было неприятно, и все болели за толстяка. Но выигрывал неизменно сутулый…
Оставались деньги. Найти их нужно было обязательно. Если у простого слесаря, да к тому же уже недели три не работающего, находят пятьсот рублей — это должно насторожить, должно не вязаться с очевидной картиной самоубийства. Без них — другое дело. Парень бросил работать, выгнали его из драмкружка, пил неделю подряд… Иди, влезь мертвому под черепушку. Докажи, что не так.
В прошлый раз, говоря о деньгах, Игорь невольно бросил взгляд на тахту. Куда еще этот лопух мог их спрятать?
Алексей провел рукой по салатного цвета вылинявшему покрывалу — не чувствуется. Перекатил спящего Игоря в сторону-тот только всхрапнул коротко и затих, — снова пошарил… Нет. Не было денег и под подушкой. Он стал на четвереньки и заглянул под тахту. Одна из ножек козелков отломалась, и вместо нее был подложен кирпич. Алексей засунул под тахту руку, пошарил за кирпичом… Так и есть. Спрятал, называется, лопух. Он вытащил сверток, развернул газету — они, те самые двадцатипятирублевки, — сунул деньги в карман. Можно было идти. Капкан был взведен, наживка насажена. Когда он проснется с сухим ртом и тяжелой мутной головой и увидит на столе стакан “кровавой Мэри”, он обязательно потянется к нему. Сам жаловался, что всегда тянет его опохмелиться. И уж не выльет — это точно. Не такой Игорь человек, чтобы выливать водку. И если не сразу, то позже высосет, но высосет обязательно…
Теперь прислушаться к шагам в коридоре и идти. Лишь бы не заметили его в момент, когда он выходит, а там неважно. Когда по коридору шел человек, а когда наступила смерть. Разница. В несколько часов разница. Для того все и придумано. Да и мало ли кто ходит по коридору: кто, когда, к кому. И все-таки застраховался, кругом застраховался. Даже найдут его, не дай бог… Пожалуйста. Когда он был, а когда Игорь помер. Разница. Можно идти. И снова он вспомнил руку шахматиста, протянутую — вот-вот возьмется за фигуру — и все же колеблющуюся. Три шага до двери. Выйдешь — и тогда уже ничего не исправишь, не вернешь и будешь грызть себя. Казнить без конца, почему не мог подумать, еще и еще раз проверить.
“Глупости, — подумал он, — кругом застраховался и перезастраховался. В три госстраха. И все-таки…”
На мгновение ему захотелось вылить содержимое стакана. Только вылить. И можно будет не напрягаться, не думать, не забыл ли чего-нибудь, сбросить груз, размять плечи, расслабиться. Но тогда нужно будет думать о другом. “Гражданин Ворскунов Алексей Иванович, вы обвиняетесь по статье…”
Он отбросил соблазн, с презрением оттолкнул его и направился к двери. Все тихо, слышно лишь уютное посапывание Игоря на тахте, шум улицы.
Откуда-то донесся голос диктора: “Вы прослушали радиокомпозицию…” Можно идти.
Алексей осторожно повернул рубчатый цилиндрик французского замка. Ну, быстро. Он выглянул… Никого не было. Захлопнул за собой дверь.
На улицу из ворот Архитектурного института вышли несколько парней и девушка. Девушка сделала смешную гримасу, что-то сказала, и ребята прыснули со смеха.
Впервые за долгое время Алексей, кроме привычного презрения, вдруг ощутил острую ненависть к этим людям. Они не видели его, не смотрели даже в его сторону, и все же от них исходила опасность. Опасность таилась в зависти, которая шевельнулась где-то в самых глубинах его мозга, и он, не осознавая ее, ответил защитной вспышкой ненависти. Ненависть к этой девчонке — без шапки, с длинными прямыми черными волосами до плеч; ненависть к черному дерматиновому футляру, в котором она, должно быть, несла чертежи; ненависть к их смеху, дурашливому, беззаботному; ненависть, наконец, к непохожему на себя человеку, а потому чужому и требующему ненависти и презрения.
И не только они, эти смеющиеся студентики, — вся улица, весь город источали неясную угрозу, и он внутренне ощетинился и, наверное, зарычал бы, живи он на несколько десятков тысяч лет раньше.
Он спустился вниз по Кузнецкому мосту. Книги, дамский салон. Дом моделей — кому все это было нужно? “Сволочи, — подумал он, — попробовали бы они…” Он не закончил мысли, то ли потому, что не умел ее сформулировать, то ли потому, что не знал, что они должны были попробовать…
?
Игорь проснулся оттого, что затекла шея и хотелось пить. Он открыл глаза и долго не мог сориентироваться во времени и пространстве, словно очутился в темном море без единого огонька. Сколько он спал? Который час? Где Алексей? Почему темно за окнами?
Он с трудом встал, покачиваясь, нащупал выключатель. “Мать честная! — почему-то испугавшись, подумал он. — Сколько же это я спал?”
Он грузно опустился на стул, долго сидел, подперев щеки ладонями. Мысли были какими-то вялыми, ватными, и стоило ему попытаться сосредоточиться хотя бы на одной из них, как она тут же уплывала куда-то, оставляя за собой легкий болевой след.
“Надо встать и попить, — лениво подумал он, поднял глаза и увидел перед собой стакан с темноватой жидкостью. — А, “кровавая Мэри”…”
Он поднес стакан к губам, вздрогнул от запаха водки, привычно подавил отвращение и в несколько глотков опорожнил его.
“Странный какой-то вкус… — все так же лениво подумал он. — Зато снова засну… А потом… Потом…” Он смутно улыбнулся, потому что “завтра… завтра… послезавтра… лучше… и Нил…”.
Он опустился на тахту, лицом вниз.
Сотрудник научно-технического отдела производил осмотр комнаты и фотографировал, судебно-медицинский эксперт склонился над трупом, а дежурный следователь прокуратуры собирался составлять протокол. Подполковник Шехов, старший оперативный уполномоченный МУРа, вышел в коридор. У дверей стояла толпа, люди приглушенно и вместе с тем возбужденно разговаривали, с испуганно-жадным любопытством пытались заглянуть в комнату.
— Я как ночью увидела, что свет у Игоря горит… — важно рассказывала полная дама неопределенных лет, величественно сложив руки на необъятной груди, — увидела, и сразу меня как будто что-то кольнуло…
— Прошу прощения, вы соседка покойного? — спросил подполковник.
— Я, — гордо ответила соседка. — Я и милицию вызвала.
— Не могли бы вы рассказать мне все, что…
— С удовольствием.
— Может быть, чтобы не мешать нашим сотрудникам работать, мы могли бы поговорить у вас?
— Пожалуйста. Только простите, у меня не убрано…
Соседка явно кокетничала. Небольшая, метров двенадцать, комната была убрана с той абсолютной законченностью, которая заставляет посетителя мгновенно почувствовать, что он здесь лишний, что одним своим присутствием он грубо нарушает высшую гармонию ажурных салфеток. Хозяйки таких комнат, как правило, обладают взглядами на жизнь четкими и ясными и никогда не сомневаются в своей правоте.
— Давайте познакомимся, — улыбнулся подполковник, с опаской садясь за круглый стол, покрытый бордовой панбархатной скатертью. — Шехов, сотрудник Московского уголовного розыска.
— Лацис Фаина Григорьевна, — представилась дама, и подполковнику почудилось, что в глазах ее мелькнуло выражение острого беспокойства, скрытой муки.
Он проследил за ее взглядом. Она смотрела на скатерть, собравшуюся в крупные морщины под локтем подполковника. Он усмехнулся про себя и азгладил ладонью скатерть. Глаза женщины потеплели, и подполковник подумал, что зачислен, наверное, отныне в разряд воспитанных людей, с которыми можно иметь дело.
— Начнем с вашего покойного соседа. Вы давно знаете его?
— Игоря? Да с самого его рождения. Вместе с отцом его, Василием Петровичем, за ними ездила, цветы покупала.
“Да, эта женщина, очевидно, из тех, — подумал подполковник, — что, купив раз кому-нибудь цветы, уже никогда об этом не забудет”.
— Какого он года?
— Родился он как раз, когда война кончилась. Сорок пятого, стало быть. На следующий год, ну да, в сорок шестом, Василий Петрович умер от инфаркта, а Клавдия Митрофановна, мать Игоря, только в прошлом году умерла.
— После смерти матери Игорь жил один?
— Один. Я сколько раз ему говорила: “Женись, Игорек, веселей тебе будет. Ребеночек появится, на троих уже точно новую квартиру дадут. А то живем тут в девятнадцатом веке, даром что в самом центре…” А он только смеется: “Куда мне, тетя Фаина, молод еще, норму свою не выгулял”. Они теперь, эти молодые люди, такие эгоисты…
— Понимаю, Фаина Григорьевна. Где он работал?
— Где-то в автобазе. Слесарем. Но уже недели две, как рассчитался. Во всяком случае, не работал, это точно.
— А почему он ушел с работы?
— Не знаю, — обиженно сказала Фаина Григорьевна и неодобрительно поджала губы. — Он мне не рассказывал. Он вообще последнее время скрытный какой-то стал. Пьяный часто приходил. Отец его, Василий Петрович, в рот не брал, мать, покойница, тоже была женщина тихая, порядочная. Кастеляншей в парикмахерской работала. Всю, можно сказать, жизнь на одном месте, все сыну отдала, а он, видите, учиться не стал, еле специальность приобрел.
— И давно он пьет?
— Ну, так, чтобы всерьез, с полгода. Раз, помню, жаловался, что пригрозили его из драмкружка при Дворце культуры выгнать за выпивку.
— А вы не знаете, случайно, в каком именно Дворце культуры он занимался?
— Не могу вам сказать.
— Ну хорошо, это определить будет нетрудно… Вы не замечали, приходили к нему в последнее время какие-нибудь товарищи?
— Раньше приходили. У нас хотя стенки толстые, старинный дом, не то что нынешние сборные, но все-таки слышно бывает, когда шумят. Ну, а в последнее время не замечала.
— Фаина Григорьевна, не могли бы вы охарактеризовать Игоря Аникина, что он был за человек, какой у него был характер?
— Почему же не могу? Характер у него был всегда мягкий, задумчивый. У меня когда-то был кот Пушка, огромный такой, пушистый. Игорек, бывало, придет ко мне — он еще малышка совсем был, — сядет на корточки около него и все гладит, гладит. “Киса, Киса…” — приговаривает. — Фаина Григорьевна шмыгнула носом и глубоко вздохнула: — Столько лет, а как будто только вчера…
“О ком она, интересно, вздыхает: о коте, покойном соседе или о годах?” — почему-то неприязненно подумал подполковник.
— Но, знаете, всегда он был несамостоятельным каким-то, все на мать свою, Клавдию Митрофановну, полагался. Мама скопит, мама купит, мама сделает, мама приготовит. Сколько раз я ей говорила: “Смотри, Клава, набалуешь ты его…” Разве можно? Здоровый парень, а в голове, простите, пустота.
— Ну хорошо, Фаина Григорьевна… В каком состоянии находился Игорь Аникин последние две недели, с того времени, как он бросил работу? Замечали вы что-нибудь необычное в его поведении, в разговорах, выражении лица?
Фаина Григорьевна слегка прищурилась, словно вглядывалась в даль, склонила голову набок.
— Как вам сказать…
— Только не пытайтесь обязательно найти что-то особенное в его поведении. Бывает так, что под впечатлением случившегося люди начинают подгонять свои наблюдения…
— Простите меня, — обиженно и не без высокомерия отрезала Фаина Григорьевна, — я никогда ничего не подгоняю…
— Я не хотел вас обидеть.
— А я никогда и не обижаюсь. Если на всех обижаться, обид не хватит. — Губы Фаины Григорьевны снопа неодобрительно поджались.
— Господь с вами, Фаина Григорьевна. — усмехнулся подполковник, — вы так прекрасно помогаете нам… — Он еще раз разгладил ладонью скатерть.
— Что вы… Так вы спрашиваете о последних неделях?.. Угрюмый он стал какой-то, замкнутый. Ну, и пил много. Утром выйдет на кухню… У нас столы рядом — не кухня, а целый пищеблок, двенадцать хозяек. Представляете? Но я не имею привычки, как некоторые другие, по чужим кастрюлям нос совать…
“Боже, — с тоской подумал подполковник, — сейчас начнет излагать свое жизненное кредо. А перебьешь — обидится”.
— У меня на кухне вообще дел не много. Сколько надо для одной сготовить? А для некоторых, — слово “некоторые” она нарочито подчеркивала, вкладывая в него особый, уничижительный смысл, — кухня — прямо клуб какой-то. Лекторий и университет культуры.
— Игорь… — рискнул вставить словечко подполковник.
— Вот я и говорю. Утром выйдет на кухню, мятый весь такой, смутный, желтый. И перегаром, простите, разит. А я этого не люблю, неприятно мне это. Конечно, если бы он был моим сыном… — В словах ее звучал скрытый упрек покойной кастелянше, и все выражение лица ее словно говорило: “Будь он моим сыном, можете не сомневаться, и пить бы он не пил, а учиться бы он учился, и жениться женился, и, уж конечно, не лежал бы лицом вниз на продавленной тахте в своей жалкой, неубранной комнате.
— Как по-вашему, Фаина Григорьевна, было у него состояние подавленности, депрессии, тяготило его что-нибудь, мучило?
— Он со мной уже давно не делился, — обиженно сказала Фаина Григорьевна, и было ясно, что именно в этом и состояла ошибка Игоря Аникина. — Поэтому точно я вам, конечно, сказать не могу. Но мне все-таки кажется, что в последние особенно дни он был сам не свой. Даже со мной раз утром на кухне не поздоровался. Смотрит на меня так, словно я стеклянная, сквозь меня смотрит. Я ему говорю: “Что ты, Игорь, не здороваешься?” А он словно очнулся, скривился так и пробормотал: “Простите меня, тетя Фаина, задумался”.
— Ну хорошо, Фаина Григорьевна, расскажите, пожалуйста, как вы вызвали милицию, что привлекло ваше внимание, что вызвало у пас подозрение, — одним словом, все.
— Ночью, часа в два…
— Простите, прошлой ночью?
— Да. Ночью, часа в два, я проснулась от изжоги. Изжога меня мучает. Встала поискать соды и вспомнила, что оставила соду на кухне, в столе. Накинула халат, вышла в коридор, а у нас, вы, наверное, сами заметили, лампочка в коридоре как от карманного фонарика, еле светит. Смотрю, в комнате у Игоря свет.
— А как вы определили, что у него горит свет?
— Через нижнюю щель двери. Когда свет у него горит, полоска внизу яркая.
— Понятно. А почему вы обратили на эту щель внимание?
— А я и не обратила. Но когда пошла утром, часов в восемь, ставить чайник, свет все так же горел. Вот тогда мне это показалось немного странным. Я остановилась у его двери, прислушалась. Тихо. Ну, думаю, опять пьяный пришел, забыл свет выключить, спит. Но когда и все утро и днем свет продолжал гореть, а Игорь не выходил, я спросила у соседей из четырнадцатой и шестнадцатой комнат, не заметили ли они — выходил или не выходил Игорь. Нет, вроде, говорят, не выходил. Я совсем разнервничалась, какое-то предчувствие у меня стало. Может быть, человек заболел, а мы здесь стоим. Я подошла к двери, это было уже часа в четыре, постучала. Сначала тихо, потом громче. В комнате тишина, ни звука. Я подумала: надо вызвать милицию, мало ли что может быть. А потом, когда вы уже приехали и открыли с понятыми дверь и Игорь…
Она вдруг заплакала, некрасиво сморщила лицо, заплакала не сдерживаясь, всхлипывая и не пытаясь унять слезы. И подполковник подумал, что она, должно быть, в сущности добрый человек и что ее броня собственного осуждающего превосходства оказалась вовсе не броней, а защитной скорлупкой.
— Спасибо большое, Фаина Григорьевна.”. Что ж… К сожалению, бывает, случается и так…
Он еще раз разгладил ладонью панбархатную скатерть, поставил стул именно на то место, на котором он раньше стоял, и вышел в коридор. Соседи всё еще продолжали возбужденно обсуждать происшедшее: “Он еще тогда… Без матери-то… Двадцать три года всего… Ну, теперь молодежь… И с чего бы это?.. Да, вот вам и…”
Из-под двери комнаты Игоря Аникина пробивалась полоска света. В полутьме коридора она казалась удивительно яркой.
Подполковник, чувствуя на себе вопросительные взгляды, открыл дверь и вошел в комнату. Судебно-медицинский эксперт, средних лет мужчина с необыкновенно озабоченным лицом, поднялся с тахты, два раза развел руками, разминая уставшую спину, и сказал:
— Смерть наступила, по-видимому, часов двенадцать—пятнадцать назад. Точнее пока определить трудно. Отравление, возможно, большой дозой снотворного.
— Похоже, что анализ остатков содержимого вот этого стакана, — сотрудник НТО кивнул на стол, — даст нам точный ответ…
— Черт те знает что, — вздохнул следователь, — парнишка двадцати трех лет — и пожалуйста…
Голубев отложил ежедневную сводку о происшествиях по городу… Самоубийство. Двадцать три года. Автослесарь. Не работал. Смертельная доза снотворного.
Автослесарь… Ну и что? Почему автослесарь не может покончить самоубийством? Это что, привилегия других профессий? Автослесарь… Автомобили, легковые автомобили, такси… Шоферы такси… Фантазия… А почему, собственно говоря, обязательно фантазия? Ладно, проверим семена на всхожесть, оставим мысль на час—другой и посмотрим, что с ней станет.
Это была его постоянная привычка: если в глубине сознания начинала теплиться догадка, он старался не думать какое-то время о ней, зная, что она никуда от него не денется.
— Сереж, а Сереж, — сказал Голубев и посмотрел на Шубина, сидевшего за письменным столом, поставленным впритык к его столу.
— Ну что? — буркнул Шубин и поднял глаза от серенькой папки, лежавшей перед ним.
— Ты газеты читаешь?
— Читаю.
— О финансово-валютном кризисе капиталистических стран читал?
— Читал.
— Как по-твоему, на рубле ведь этот кризис не отражается?
— Не отражается.
— Рубль не качается?
— Не качается. Стоит твердо.
— Так дай мне его, Сереж, всего один, и до завтра. Если тебе трудно решиться, пересилить темные инстинкты — пережитки капитализма в твоем сознании, скажи, не стесняйся, я помогу тебе побороть их. Подумай только, Сереж, один рубль на прокорм. Подумай сам: сможешь ты есть, зная, что человек, с которым ты сидишь в одной комнате, тихо плачет от голода, жует украдкой промокательную бумагу, чтобы унять голодные спазмы? Подумай, Сережа, обыщи свою душу, может быть, даже и в ней ты найдешь участочек, не успевший еще окончательно зачерстветь.
Шубин, забыв о скверном настроении, изо всех сил сдерживал улыбку. Он встал и начал вышагивать от сейфа к письменным столам и обратно, заложив руки за спину и мучительно хмурясь.
— Ты сейчас борешься с собой, да? Скажи мне, и я с удовольствием помогу твоим душевным побуждениям одержать победу над безусловными рефлексами. Скажи, Сережа, не стесняйся, открой свою душу коллективу.
Шубин сел, обхватил голову руками и глухо застонал. Они могли быть расстроены, раздражены, могли чувствовать усталость, но по негласному договору между ними ни один не имел права погубить шутку. Договор был священ, и ни одна сторона и не помышляла денонсировать его.
— О слабость человеческая! — воскликнул Шубин. — Когда только мы избавимся от нее?.. Хорошо, так и быть, капитан, вы получите испрашиваемый краткосрочный заем на льготных условиях и без процентов. Но с одним условием.
— Говорите, майор, я готов на все! — с жаром выкрикнул Голубев.
— Ваш рубль, капитан, будет уплачен за ваш обед мною, ибо только так я смогу быть уверен в его целевом назначении. И мы это сделаем сейчас же!
— Благодетель! — закричал Голубев и хотел было бухнуться на колени, но дверь в комнату приоткрылась и в щели показалась голова капитана Сергейчука.
— Что у вас тут? Ледовое побоище? — спросил он.
— Нет, поднимай выше, — сказал Шубин. — Голубев одалживает у меня рубль на обед.
— Ну вот, — обиженно сказал Сергейчук. — опять в стенку не стукнули. Обещали ведь звать на представления.
— В следующий раз, коллега, — успокаивающе проворковал Голубев. — В следующий раз. И обещаю, что это будет скоро. Пошли обедать.
— Пошли. Вы бы хоть пока форточку открыли. Надымили, как паровозы.
— Нельзя, дорогой, — серьезно сказал Голубев, — наукой точно установлено, что современному городскому жителю кислород противопоказан: он так отвык от него, что может отравиться. Бойтесь поэтому свежего воздуха. Весь вред от него.
В столовой Голубев продолжал развивать теорию о вреде свежего воздуха:
— Понимаете, медицина у нас, к сожалению, не сразу подхватывает новейшие открытия, сделанные в других областях науки. В тяжелых случаях больному дают дышать кислородом, а следовало бы, как вы теперь сами видите, давать скорее привычные выхлопные газы от автомобилей.
Мимо них, кивнув, прошел подполковник Шехов.
— Василий Сергеевич, — протянул ему руку Шубин, — присядь на секундочку. Я видел в сводке, что ты выезжал на самоубийство.
— Да, всё под впечатлением. Понимаешь, молодой парень, двадцать три года, автослесарь, артист, в драмкружке играл… Доз двадцать снотворного в стакан с водкой — и отбросил копыта. — Шехов досадливо махнул рукой, словно так и не простил самоубийце его последнего поступка, и пошел, раскатывая между пальцами папиросу.
“Так, — подумал Голубев, — похоже, и Сергея зацепила сводка. И если он молчит пока что — значит, и у него что-то на уме”.
— Да-а, чтобы человек с устойчивой психикой мог решиться лишить себя жизни, чем бы это ни было вызвано… — задумчиво сказал Голубев.
Заканчивали обед они в молчании. Шубин снова чувствовал то раздражение, которое не покидало его последние дни. Сейчас почему-то это раздражение, острое недовольство собой стали особенно сильны. “Туп ты, — говорил он себе, — все кругом да около, а что-то главное все время ускользает от тебя”.
“Ускользает” — это было точное слово. Шубину казалось, что где-то близко, совсем рядом появилось именно то, что он ищет, где-то почти на поверхности сознания. Нужно только сосредоточиться, выключить все посторонние раздражители.
Он закрыл глаза, подпер подбородок ладонями. “Черт бы его побрал… Рядом, совсем рядом. Что-то очень важное…” Но мысль словно дразнила его. Чем настойчивее пытался он ее поймать, тем легче она увертывалась от него, буквально уходила из-под рук, скользкая, призрачная. Но мысль эта была, он знал это слишком хорошо, не раз мучаясь так же, как сегодня, чувствуя себя охотником, гоняющимся за неясными тенями. “Охотник…” Ну-ка задержимся на этом слове. Охотиться можно по-разному. Можно сидеть в засаде и ждать, пока дичь не выйдет на тебя; можно идти по следу; а можно и обложить зверя со всех сторон. Вот и давай обкладывать ее, чем гнаться без толку за ускользающей мыслью. Не торопясь, спокойненько, методично. И никуда ей не деться, если она только действительно притаилась в его черепной коробке.
По порядку. О чем он думал последние часа два с момента прочтения сводки? Все то же. Покончивший с собой автослесарь. Что сказал Шехов в столовой? Артист, в драмкружке играл… Артист, в драмкружке играл… Самоубийца — артист… Самоубийца — артист…
Шубин вспомнил детскую игру “холодно-горячо”. Чем ближе водящий с завязанными глазами к спрятанному предмету, тем громче кричат играющие: “Горячо!” Чем дальше он отходит, тем громче кричат: “Холодно!” Все его сознание сейчас громко вопило: “Горячо!” И вдруг он почувствовал, что проклятая эта неуловимая мысль подымается к поверхности его сознания, подымается быстро, как воздушный пузырь из опрокинутой в воде банки. И точно, со слабым шорохом пузырек лопнул, обнаружив содержимое: ну конечно, артист… Второй. Узбеки, грим… Боже, как все просто бывает. Артист — и автослесарь.
“Постой, постой, — крикнул себе Шубин, — не торопись! Не давай волю воображению. Откуда такая уверенность? Мало ли в Москве автослесарей — участников самодеятельности? И почему второй обязательно должен быть автослесарем?” Но интуиция не желала слушать предупреждений, и Шубину и впрямь стало горячо.
Он встал и пошел к заместителю начальника Управления просить разрешения на дополнительный осмотр комнаты самоубийцы.
?
Они вошли вместе с работником отделения и понятыми, и Шубин долго стоял не двигаясь, впитывая в себя детали небольшой убогой комнатки старого дома. И дом и комната, казалось, стыдились своей старости, знали, что обитатели их ждут не дождутся переезда в новые, со всеми удобствами дома, без коммунальных квартир, наложивших свой отпечаток на жизнь не одного поколения. И, ожидая новых домов и новых квартир, они относились к старым как к пережившим свой век, постылым всем старикам, лишь изредка вздыхая при сентиментальных воспоминаниях о прожитом.
Но сейчас у комнаты был недоуменный и обиженный вид, словно она молчаливо говорила: да, я знаю, что стара и доживаю свой век. Но почему меня бросили, почему стало вдруг так тихо?
Шубин рассматривал чуть тронутую уже желтизной афишку на стене: “Мещане”. Нил — И.В.Аникин”. Одна только роль, а затем вторая, из которой уже не выходят. Но не было ли между ними еще одной, разыгранной в дождливых сумерках в Строевом переулке?
Где мог держать здесь молодой парень вещи, связанные с его драмкружком? В шкафу? Вряд ли… Л может быть, в этом стареньком буфете с аккуратными маленькими нулевыми пробоинами, сделанными древоточцами?..
Дверца тонко скрипнула. Несколько тарелок, чашки, ножи, вилки, ложки. Какие-то банки. Ага, вот, кажется… Еще одна афишка, такая же, что и на стене, и фотография тринадцать на восемнадцать с группой людей, снятых на фоне занавеса. Кто из них, интересно, Игорь Аникин? Прямоугольная коробочка. “ВТО”… Ага, это, очевидно, “Всероссийское театральное общество”. Грим театральный. На красках листок полупрозрачной бумаги. Ну, еще движение руки — оправдается его предположение или нет? Гримировальный набор был новенький, лишь отделения для черной и коричневой красок были пустыми: оставались лишь следы красок. На концах бумажных растушевок тоже остались следы коричневого и черного тона. И небольшая бутылочка, тоже с этикеткой “ВТО”. Лак. Очевидно, для наклейки бород и усов. Пробку уже открывали…
— Нужно будет составить протокол на изъятие вот этих штучек, — сказал Шубин, закрыл коробочку, тщательно обернул в бумагу, спрятал ее и пузырек в карман пальто, неторопливо закурил.
И снова, если даже покойный Аникин сообщник Ворскунова, Рахим по спектаклю, разыгранному в Строевом переулке, они ни на шаг не приблизились к раскрытию преступления. Чужой, изворотливый ум, казалось, вел с ним игру в кошки-мышки. Вел осторожно, хитро, оставляя лишь намеки на улики, а не сами улики. Второго теперь нет, и шансы на раскрытие уменьшились ровно вдвое. Кому это выгодно? Ворскунову. Слишком что-то ему везет, этому типу с тяжелой волевой нижней челюстью и умными, настороженными глазами. А может быть, это не просто везение? “Каждый — кузнец своего счастья”. Есть еще такие кузнецы, которые предпочитают ковать свое счастье, круша кувалдой кости ближнего. Но где доказательства? Эксперты НТО уж как-нибудь не пропустили бы отпечатков чужих пальцев на последнем в жизни Аникина стакане, на бутылках с водкой и томатным соком, на дверном замке. И все-таки Ворскунов мог побывать здесь, напоить Аникина снотворным, тщательно уничтожив следы своего присутствия. А если так, что толку в гипотезах и предположениях? Их, слава богу, они за последние дни нагородили немало. Разве что на коробке с гримом и бутылочке с клеем окажутся отпечатки пальцев Ворскунова?.. Вряд ли… Немножко странно, что они их вообще не выкинули… На Ворскунова это не похоже, а Аникин… Аникин мог их и оставить. Артист…
И снова, как несколько часов назад, Шубин почувствовал, что что-то бесконечно важное, что-то такое, что сможет окончательно убедить его в правильности своей версии, все-таки скрыто здесь, в этой маленькой, четыре на три, комнатке.
Итак, дано: один преступник убивает своего соучастника, симулируя самоубийство. Причины убийства неизвестны, но что-то, очевидно, толкнуло его на это, что-то важное, жизненно важное для него, потому что обычно мошенники — не убийцы. Операции, подобные операции с бидоном, требуют определенного ума, расчетливости, профессионализма, наконец, а такие люди редко прибегают к грубому убийству. Они слишком хорошо знают Уголовный кодекс. Еще раз… Следов Ворскунов не оставил. Он, наверное, так же стоял в этой комнате, может быть на этом же самом месте, и думал о том же самом, но как бы с отрицательным знаком — не оставить следов. И не оставил…
Еще раз… Что могло остаться у Аникина после преступления? Рабочие куртки и брюки они сожгли там в переулке на костре, на котором сжигали строительный мусор. Обгорелые остатки сотрудники вытащили в первый же вечер. Грим? Грим остался. Еще? Его доля… Ну конечно же, деньги. Пускай не половина этих четырех тысяч рублей, пускай часть, но деньги, а не те шесть рублей двадцать две копейки, что были обнаружены в пиджаке у Аникина. Больше в комнате не нашли ничего, и в этом на опергруппу, побывавшую здесь, можно смело положиться. Денег не было.
Но ведь не из-за любви к маскараду пошел Аникин на преступление. Деньги должны были быть, но их не было. Не мог же парень пропить пятьсот или тысячу рублей за несколько дней, тем более что соседи показали, будто он почти все время находился дома. Не было видно и покупок, которые бросились бы в глаза.
Молодой человек двадцати трех лет. В руках его оказывается, может быть первый раз в жизни, солидная сумма. Неужели он не мечтал о чем-нибудь, неужели не бросился в магазин, ну, скажем, за костюмом, за транзистором, за магнитофоном?.. Что-то, очевидно, мешало ему истратить деньги, и это что-то, по всей вероятности, как-то было связано с его смертью. Что-то, где-то, как-то — не слишком ли опять много неопределенностей? Гипотезы, гипотезы, бредущие на шатких умозаключениях, как на неустойчивых ходулях, и падающие от прикосновения с фактами — какой оперуполномоченный или следователь не знаком с ними?
Нужно было выбросить окурок сигареты, но Шубин не мог решиться бросить его на пол. Он покрутил его в реках и машинально засунул в карман пальто.
Да, гражданин Ворскунов, кажется, вы сделали одну маленькую ошибочку, всего одну ошибочку: не надо было брать деньги. “Хотя, с другой стороны, — подумал Шубин, — он, пожалуй, не глупее меня. Найденная крупная сумма денег лишь заставила бы нас думать: откуда покойный взял их?”
Шубин устало вздохнул. Круг как будто бы замыкался, не давая ухватиться за себя. И все же у него было ощущение, что они не стоят на месте, что в каких-то местах круг истончается, вот-вот лопнет.
На этот раз Капот уже не лаял. Он звякнул цепочкой, вылез из своей ветхой будочки и равнодушно посмотрел на Голубева. “Вот так, — философски подумал Голубев, — нет новизны, нет волнений”. Он прошел по тропинке к застекленной терраске, постучал. Никто не ответил. “Не ехать же обратно в Москву. Придется подождать”, — подумал он. Поднял воротник пальто, поежился. В этот день шел мокрый снег вперемешку с дождем, и от одного вида осенней этой слякоти хотелось побыстрее оказаться в теплом, сухом помещении. Где, Прасковья Дмитриевна говорила, она работает? Ага, тут, напротив, в дачном поселке.
— Вот так, дорогой товарищ Капот, — сказал Голубев собаке, отчего та склонила голову набок и кивнула, словно отвечая своим мыслям: “Точно, псих”. — Я должен уйти.
Как в принципе устроена атомная бомба? Имеются два куска урана или плутония, каждый из них безвреден, мал, неказист. Но стоит их сблизить, чтобы их общая масса стала выше критической, — и взрыв.
В памяти Голубева хранился кусочек информации: старуха Серикова, теща Ворскунова, давно и регулярно пользуется снотворным. Информация эта ничего не значила и хранилась тренированным мозгом оперуполномоченного лишь потому, что он не разрешал себе забыть ни одной детали, даже самой пустяковой. И вот появляется второй кусочек: этот парень, что покончил с собой, участник драмкружка, артист, автослесарь, сделал это при помощи снотворного. И, соединившись, оба эти кусочка информации взорвались в четкой и ясной догадке. Он ничего не сказал Шубину, он не мог откладывать проверку ее ни на минуту. И если сейчас он заставлял себя идти спокойно, а не бежать, — поверьте, это было не легко. Но нужно было держать себя в руках, тем более что догадка — это всего лишь догадка, пока под нее не будут вогнаны толстые сваи доказательств.
Он перешел улицу, нашел калитку, вгляделся. Метрах в двадцати друг от друга стояли стандартные домики, лишь в нескольких из них можно было заметить в окнах свет. Тишина, мокрый снег, беловато-серые сырые облака цеплялись за верхушки сосен. Казалось, если хорошенько прислушаться, можно будет услышать, как ветки с легким шорохом вспарывают перенасыщенные влагой внутренности облаков.
— Мишк, отдай! — послышался детский крик, и у одного из коттеджей Голубев заметил двух мальчиков, лет пяти и семи, в одинаковых коричневых полушубках.
— Ребята! — крикнул Голубев, и мальчики подбежали к нему и уставились в две пары широко открытых глаз. Младший от сосредоточенности даже приоткрыл рот.
“Насколько все-таки люди любопытнее животных, — подумал Голубев, вспомнив о Капоте. — А может быть, все дело не в том, человек ты или животное, а в том, сколько тебе лет? Филозоф!” — обругал он мысленно себя и сказал:
— Милые дети (мальчики прыснули, толкнув друг друга в бока), не имеете ли вы чести знать гражданку Серикову Прасковью Дмитриевну?
— Прасковью Дмитриевну? — переспросил старший. — Да она сейчас у нас. Вон, в третьем доме. Показать?
— Нун гут, загте дер бауэр. Данке шён, киндер. Глаза младшего, казалось, заняли уже с пол-лица, в открытом рту не хватало нескольких зубов.
— Это на каком языке вы сказали? — спросил старший.
— На прекрасном немецком языке. Все сказал, что знаю. Про крестьянина вам рассказал.
— Про какого крестьянина?
— Увы, милые дети, не знаю. В жизни есть много жгучих тайн.
Мальчики с секунду молчали, словно не зная, как реагировать на слова странного человека, а потом вдруг одновременно, как по команде, рассмеялись.
— А Мишка по-английски стихи знает, — сказал младший, чувствуя, очевидно, потребность утвердить перед незнакомцем свое достоинство.
— Нун гут, пойдемте к Прасковье Дмитриевне.
Когда они подошли к коттеджу, он увидел Серикову. В телогрейке, в кирзовых сапогах, она вынесла таз с горкой серо-белой золы, отошла на несколько шагов в сторону и одним движением опорожнила его.
— Здравствуйте, Прасковья Дмитриевна, — улыбнулся Голубев. — Не узнаете меня? Ваш лыжный квартирант.
— Здравствуйте. Почему не узнать? Узнала.
— Зашел к вам, а Капот говорит: “Она на работе”.
Женщина улыбнулась:
— Веселый ты человек, я посмотрю.
— Стараюсь, — скромно ответил Голубев.
— А он с нами по-немецки разговаривал, — хвастливо вставил младший и горделиво посмотрел на Прасковью Дмитриевну. — Мишк, как он сказал?
— Чего-то гут…
— Прекрасно, дети, прекрасно. Необыкновенные лингвистические способности. Скажите маме.
— Мамы нет, мама на работе, и папа, а мы с бабушкой, — сказал старший.
— Ну, тогда бабушке, — великодушно согласился Голубев. — Так как насчет комнаты, Прасковья Дмитриевна?
— Даже и не знаю, чего вам сказать… — Женщина еще раз встряхнула тазом, ссыпая остатки золы. — Боюсь, много вас будет приезжать…
— Ну как же много, человека три от силы, на субботу и воскресенье, да и то не каждый раз. Разве вам деньги лишние помешают?
“Переводи, переводи разговор ближе к делу, — сказал он себе, сдерживая нервную дрожь, — сколько можно…”
— Да ить кому они помешают? — нерешительно сказала женщина. — Зятя спросить, что ли… Забыла совсем. Приезжал он на днях, теперь еще когда заявится…
Голубев почувствовал, как у него забилось сердце. Неужели догадка, возникшая у него, верна? Неужели повезет? Только не торопиться, чтобы разговор получился естественным. Один неверный шаг, вызовешь подозрение — и все пропало. Не торопиться.
— А вам, наверное, здесь удобно: через дорогу — и дома. Не то что в Москве: полтора часа из дома на работу, столько же обратно.
— Это-то да, — оживилась Прасковья Дмитриевна, довольная, очевидно, тем, что можно было оттянуть решение. И хотелось ей сдать комнату, и деньги будут, и веселей с людьми, и все боялась продешевить, а заломить большую цену как-то было совестно. — Это-то да. Для здоровья воздух здесь необыкновенный… — На всякий случай с врожденной крестьянской хитростью она набивала цену здешним прелестям. — Вот видишь, ребятишек здесь этих всю зиму держать хотят. Кашляет старший, аллергия у него какая-то, а здесь помогает…
— А как ваше здоровье, Прасковья Дмитриевна? Не беспокоит?
— И не говори. — Прасковья Дмитриевна оживилась и даже облизнулась, смакуя предстоящий интересный разговор. — Ходила опять в поликлинику, анализы делала. И РОЭ, слышь, высокое — двенадцать…
— Не такое уж и высокое. У моей матушки почти всегда около двадцати было…
— Тоже скажешь — невысокое! Норма-то какая, знаешь? — обиделась женщина. — Шесть! А ты — невысокое!
— Да нет, — испугался Голубев, — я же вижу, что здоровье у вас… И прошлый раз вы говорили, что без снотворного заснуть не можете.
— Вот ты говоришь — снотворное, а оно у меня, понимаешь, куда-то пропало. Нету. Весь запас.
— Куда ж вы свои порошки задевали? — с трудом сдерживая нервную дрожь и нарочито небрежно, словно лишь для того, чтобы поддержать беседу, спросил Голубев.
На лице женщины появилось недоумевающее выражение. Она пожала плечами.
— Сама ума не приложу. Цельная коробка была, из-под конфет. И люминал, и нембутал, и бромурал, само собой, бар-бамил… Гляжу, а коробка пустая, как корова языком слизнула.
— Найдутся. Куда они могли деться? В доме ведь никого нет.
— Откуда найдутся? — почему-то обиделась женщина. — Всё перерыла.
— Ну, может быть, кто-нибудь взял.
— И некому. Кроме зятя-то, за неделю никого не было. Приехал на час, покопался в сарае с мотоциклом — и обратно… Куда ж вы?
— Я еще приеду, — быстро сказал Голубев. — До свидания.
— Ладно, приезжай с лыжами, потом цену скажу…
Но Голубев уже не слышал. Он быстро шагал к станции, не обращая внимания на слякоть под ногами и мокрый снег. Значит, догадка была верна. Вот обрадуется Шубин! Виду ведь не подаст, не похвалит. Подмигнет только.
Мысль об этом была ему приятна. И если кто-нибудь увидел бы его в этот момент на быстро темнеющей дачной улице Шереметьева, то наверняка обратил бы внимание на счастливую улыбку, с которой он шагал к станции.
Послышался гул реактивных моторов, где-то совсем низко, прямо за тучами, и Голубев почему-то проникся теплым чувством к пилоту и штурману, которым ох как нелегко сажать тяжелый самолет в такую погоду.
Впереди показались огни станции, и Голубев прибавил шаг.
?
Голубев ворвался в кабинет, когда Шубин доставал пальто из шкафа.
— Ты где был? — спросил майор. — Я тебя по всей Москве ищу.
“Потянуть или сказать прямо? — подумал Голубев. — Нет, придется сказать сразу, а то лопну от нетерпения”.
— Тебя, случайно, не интересует, где Ворскунов взял снотворное?
— Ворскунов? В этом еще нужно убедиться…
Шубин чувствовал, что Голубев что-то знает, что сообщит сейчас что-то важное, и с трудом сохранял невозмутимый вид.
“Ах так, — улыбнулся про себя Голубев, — ты, голубчик, сохраняешь спокойствие! Майор, видите ли, был, как всегда, невозмутим. Посмотрим, как ты сейчас возмутишься…”
— Я поехал в Шереметьево. С Савеловского вокзала. Сел в третий с конца вагон…
— Странно, Боря, мне почему-то казалось, что ты обычно ездишь на крышах электричек.
— Нет-нет, товарищ майор, только в хорошую погоду. Итак, электричка тронулась, набрала скорость и помчалась по рельсам.
— Что ты говоришь? — Шубин даже всплеснул руками. — Неужели по рельсам? И не торопись, христа ради, больше подробностей…
Голубев рассмеялся.
— Сдаюсь, — поднял он руки. — Тебя не пробьешь. В двух словах: накануне смерти Аникина Ворскунов был у теши в Шереметьеве, и после его посещения у нее пропал весь ее запас снотворного. Больше в доме не был ни один человек. Кроме того, он что-то делал с мотоциклом, который хранит там в сарае.
Шубин коротко взглянул на товарища, подмигнул ему, словно говоря: ты же знаешь, Борька, что это здорово, что я все понял, оценил, но мы же суровые мужчины, которым не к лицу бурные проявления чувств.
И Голубев, прекрасно поняв этот непроизнесенный коротенький монолог, тоже подмигнул в ответ, с трудом сдерживая улыбку.
— С мотоциклом, говоришь, копался? — спросил Шубин. — В конце октября? А ведь до мая его и не выведешь из сарая? Интересно зачем? Похоже, что…
— Вот именно, — кивнул Голубев. — Похоже, что…
— Придется завтра ехать. Мне. Тебя она знает в лицо.
?
“Начинаем передачу для воинов Советской Армии…” — сказал женский голос.
Прасковья Дмитриевна на мгновение приоткрыла глаза, опустив голову на грудь. Можно было, конечно, прилечь, но для этого нужно встать, дойти до кровати, раздеться — думалось ей сквозь теплую и неглубокую дремоту, — нет, лучше так посидеть. Она снова приоткрыла на секунду глаза, словно ныряльщик, поднимающийся на поверхность за глотком воздуха, и снова плавно опустилась в сон.
Внезапно сквозь уютную дремоту донесся лай Капота. “Снится, наверное”, — подумала Прасковья Дмитриевна и посмотрела на экран телевизора. Но лай не утих, из чего она сделала вывод, что не спит. Вздохнув, она вышла на терраску.
У крыльца стояли двое: один в милицейской форме, другой в штатском.
— Здравствуйте, — улыбнулся милиционер. — Серикова Прасковья Дмитриевна?
— Ну я, — ответила Прасковья Дмитриевна. Она нисколько не волновалась, волноваться ей было не из-за чего. Жаль только, что оторвали от телевизора.
— Просим прощения за беспокойство, — вежливо сказал милиционер. — Позвольте представиться: капитан Капустин, — он наклонил голову, — и майор Шубин, — кивок в сторону спутника. — Мы из Отдела безопасности движения. У вас имеется мотоцикл?
— Не у меня, у зятя. Я для мотоцикла устарела.
— Я понимаю. Но он здесь?
— Зять-то?
— Нет, мотоцикл.
— Здесь, в сарае.
— Понимаете, Прасковья Дмитриевна, на днях на Дмитровском шоссе, за мостом через канал, мотоциклист сбил человека и, по показаниям свидетелей, скрылся, повернув в сторону Шереметьева. Вот мы и ищем их обоих — мотоцикл и мотоциклиста.
— Да ить мотоцикл-то с сентября стоит. Как Алексей его поставил, так и ни разу больше не выезжал.
— Я понимаю, Прасковья Дмитриевна, — сказал майор в штатском. — Мы вам верим, но порядок есть порядок. Все равно придется осмотреть мотоцикл.
— Ладно, — вздохнула Прасковья Дмитриевна, — сейчас возьму ключи.
“И то правда, — подумала она, — хорошо, что ищут. А то развелось этих трещоток, житья нет, того и гляди, налетят. А то еще девку посадят сзади и мчатся, как на шабаш…”
Она отперла висячий тяжелый замок, и все трое вошли в сарай.
— Вот он, — сказала Прасковья Дмитриевна, показывая на прикрытый брезентом мотоцикл. — Смотрите…
Майор снял брезент и принялся осматривать темно-красную “Яву”.
— Давно, говорите, стоит?
— Да в сентябре зять поставил.
— А ведь похоже, что недавно занимались мотоциклом…
— А я рази говорю, что нет? На той неделе Алексей с ним копался.
— Смотрите, — сказал капитан, — заднее крыло покрыто пылью, а на переднем следы пальцев. И баллон задний накачан, а передний спущен.
— Вижу, — сказал майор.
— Говорю вам, не выводил он его с сентября…
— Порядок есть порядок, Прасковья Дмитриевна, — развел руками майор и улыбнулся. — Ударил ведь он пешехода передним колесом? — спросил он капитана. — Давайте осмотрим переднее колесо получше.
— А ничего вы не напортите? — подозрительно спросила Прасковья Дмитриевна. — А то мне Алексей, зять-то…
— Все будет в наилучшем виде, — улыбнулся майор и склонился над передним колесом, что-то делая с шиной.
“Скоро они там?” — подумала Прасковья Дмитриевна и начала поправлять дрова, припасенные на зиму.
— Гм, — сказал майор и с трудом вытащил из наполовину снятой с обода шины пачку, — интересно… — Он развернул газету. — Деньги… Ваши, Прасковья Дмитриевна?
— Что? Какие деньги? — испуганно уронила полено Прасковья Дмитриевна и обернулась. Майор в штатском держал в руках толстенную пачку двадцатипятирублевок.
Прасковья Дмитриевна почувствовала, как спина ее покрылась враз потом. Деньги… Чьи деньги? Алексея? Почему? Откуда?
— Значит, не ваши? — переспросил майор, пристально глядя на нее. — Может быть, зятя вашего? Видите, как бывает: искали одно — нашли другое. Ну ладно, давайте оформлять находку…
Алексей получил путевой лист, сел за руль, устроился поудобнее. “Сегодня нужно быть поосторожнее: гололед”, — подумал он.
Когда Алексей ехал в парк, у Белорусского вокзала он увидел “Москвич” со смятой облицовкой и разбитыми фарами, упершийся носом в “ЗИЛ”. “Первая скользь самая опасная. Еще не привыкли”.
Он повернул ключ зажигания, стрелка указателя горючего заплясала посредине шкалы. Все в порядке, на полдня работы хватит. Он включил двигатель, дал ему прогреться на малых оборотах и медленно двинулся к выходу. Он только притормозил у ворот, чтобы показать путевой и чтобы вахтер опустил цепь, преграждавшую выезд, как к машине подошел человек в форме майора и сказал:
— Не возьмете первых пассажиров?
Лицо человека показалось Алексею знакомым. Где-то он его видел. Ну конечно же, в ОРУДе. Майор, что вызывал его. Вечно они в парке торчат.
— Садитесь, товарищ майор.
Майор взглянул на водителя, прищурился, словно вспоминая:
— А… Знакомые всё лица. Вы, кажется, были у нас в отделе ОРУДа? Как фамилия?
— Ворскунов. Точно был. Ошибка вышла.
— Бывает, бывает, — охотно согласился майор. — Со всеми случается. Так как, берете, товарищ Ворскунов?
“Шутник, — неприязненно подумал Алексей. — На его месте я бы тоже шутки шутил”.
— Как не взять, товарищ майор? С вашим братом нам ссориться опасно. Чуть что — ваши права, товарищ водитель. Садитесь.
Алексей открыл переднюю дверцу. Майор сел рядом, а его спутник сзади.
— Куда вас? В отдел?
— Нет, нам сегодня к начальству. На Петровку, тридцать восемь. Знаете?
— Известный адрес, — усмехнулся Алексей. “А вообще, — подумал он, — с милицией хоть ехать спокойнее”.
Он осторожно съехал по крутому спуску, привычно тронул тормоза — все в порядке, держат, — выехал на путепровод у Савеловского вокзала и направился по Новослободской. “Значит, прямо, — подумал он, привычно составляя в голове маршрут, — с улицы Чехова в переулочек и выехать на Петровку”.
Транспорт двигался медленно, гололед заставлял водителей держаться настороже. И мысли Алексея текли в ритме движения, неторопливые, лениво цепляясь одна за другую. Об Аникине он не думал: для чего впустую забивать себе голову? Тем более, что так удачно все получилось. “Сам виноват покойничек”. Почему-то он вспомнил строчки из песенки, которую любил напевать один слесарь с “ТО-1”: “А на кладбище все спокойненько, все культурненько и пристойненько…” Придумают тоже… Чудаки… Как говорит Колька Ганушкин? Чудилы. Хорошо бы подъехать к этому Ганушкину… Умеет парень работать. Крутится целыми днями у мебельных, возит по большей части приезжих, знает, где что сегодня в продаже, и делает вид, что устраивает по блату импортную мебель. Силен, жук, ничего не скажешь. Пригласить его надо, напоить. Может, введет в курс дела… Интересно, заплатит майор или нет? Вообще-то милиция платить не обязана, отметку сделают в путевом…”
Он выехал на Петровку, остановился около тротуара и заглушил двигатель.
— Пожалуйста, — сказал он и полез в карман, чтобы достать сигарету, но в это мгновение заметил, что майор спокойно протянул руку, быстро вынул ключ из замка зажигания и сказал:
— Спокойно, Алексей Иванович. Не делайте глупостей, вы арестованы.
Алексей слышал слова, понимал каждое из них, но их общий смысл доходил до него медленно. Он как бы с трудом погружался в свое вдруг загустевшее, как масло на морозе, сознание. Но погрузившись, эта короткая фраза мгновенно разорвалась в его голове гранатой, смешав все мысли, наполнив его голову звоном и грохотом.
Выскочить, бежать… Он уже видел себя, как он рвет дверцу, выскакивает, петляя, мчится по тротуару, стараясь не наткнуться на прохожих, бежит, задыхаясь, куда-нибудь, лишь бы спрятаться, вжаться в какую-нибудь стенку, уйти от них, жаждущих погубить его жизнь, разломать все, скомкать, исковеркать… И уже мышцы его непроизвольно напряглись, чтобы сократиться в прыжке, но майор крепко держал его за руку, странно вывернув ее так, что она стала слабой и он не мог даже выдернуть ее, а человек сзади уперся в его спину чем-то твердым, и Алексей уже почему-то безучастно, как бы со стороны, как бы глядя фильм, подумал: пистолет.
Звон и грохот в его голове утихли, и вместо них по всему телу разливался липкий, холодный, цепенящий страх, который выжал все остальные чувства, обезволил, обессилил его, оставив место лишь для одной мысли, крутившейся в голове нескончаемой каруселью: “Попался, попался, попался, попался, попался…”
Его привели в комнату на третьем этаже. На окне комнаты была решетка, и Алексей отрешенно подумал: “Надо теперь к ним привыкать”.
Майор кивнул ему на стул и улыбнулся, не зло, без гримасы:
— Ну вот, Алексей Иванович, наконец-то мы в рабочей обстановке. Мы с вами знакомы, а это капитан Голубев.
“А на кладбище все спокойненько, все культурненько и пристойненько…” — снова запрыгали в голове Алексея слова дурашливой песенки.
Он посмотрел на майора. Тот по-прежнему улыбался. Спокойно так, как улыбаются люди, которые любят улыбаться, умеют это делать со вкусом, чувствуя, что заслужили право на такую улыбку.
— Долго мы с вами встретиться не могли, — продолжал майор. — В ОРУДе, конечно, не в счет. Так вы ловко сработали оба раза, что вроде и все ясно и ухватиться не за что.
Оба раза… Алексею казалось, что, туго накачанный страхом, он уже не сможет испытывать иных чувств. Но, поняв значение числительного “оба”, он почувствовал, как сквозь густой его страх ледяной, обжигающей струйкой метнулся ужас. Убийство пришьют. Это что же? Конец? Не будет его, Алексея Ворскунова? Как — не будет? Не может того быть, чтоб его просто не было, молодого, сильного, здорового. Чтоб все были, а он — нет. “А на кладбище все спокойненько…” Нет, нет, нет… А может быть, липа все, на пушку берут его? Ведь не было же следов, никто не видел, не мог видеть. И хотя Алексей не верил надежде, он ухватился за нее яростно и свирепо, вцепился мертвой хваткой, примерз к ней. “Держаться надо, расколоться никогда не поздно. Думать, над каждым ответом думать. Обсоси пять раз каждое слово, а потом уже выплевывай. Господи, только бы от Аникина отвертеться…”
Мысль о том, что хорошо бы отсидеть только за бидон, уже казалась невыразимо прекрасной, притягательной. Вот было бы счастье…
— Сами будете рассказывать или с наводящими вопросами?
Алексей неопределенно пожал плечами. Человек перед ним все улыбался. Теперь он улыбался кротко, терпеливо, и Алексею подумалось, что человек этот, наверное, не зол, и если уж суждено ему было попасться, то хорошо, что к этому майору. Он промолчал.
— Чья была идея подкинуть куклу? Ваша или Польских? — спросил майор.
Тон у него теперь был деловой, спокойный, и Алексей почувствовал, что и он тоже понемножку начинает успокаиваться. Вернее, даже не успокаиваться — слово это было неподходящим к оцепенению страха, — он просто обрел способность говорить.
“Скажу, Павла Антоновича. Да так оно почти и было. Здесь запираться не буду, не буду озлоблять его, а про Аникина ни за что не признаюсь. А может быть, и с куклой не признаваться? Может быть, и нет у него ничего на меня?”
— Какая кукла? — хрипло спросил Алексей и откашлялся, чтобы вытолкнуть или проглотить комок в горле. “Показать, что не знаю даже, что за кукла такая”.
— Так прямо и не знаете, Алексей Иванович? — переспросил майор и внимательно посмотрел на Алексея.
— Не знаю.
— Бумажная такая куколка, из газетной бумаги. Одетая в двадцатипятирублевую купюру. А?
“Может быть, улыбнуться надо?..” — подумал Алексей, но понял, что не в силах сделать это.
— Не понимаю я вас… Какая кукла еще…,
— Ну хорошо, Алексей Иванович, — вздохнул майор. — Придется вам напомнить. — Он устроился поудобнее на стуле, не спеша закурил. — Четырнадцатого октября. В этот день с утра шел дождь, может быть, помните? Четырнадцатого октября вы заехали к своему знакомому Павлу Антоновичу Польских в магазин, чтобы окончательно уточнить детали операции. Договорились, что Павел Антонович сообщит вам накануне, когда он встретится с Вяхиревым. Восемнадцатого, загримированные с помощью Игоря Аникина под приезжих рабочих из какой-нибудь среднеазиатской республики, приготовив бидон, куклу, надев на себя рабочие куртки, брюки и старые кепки, вы ждали в Строевом переулке, пока появится “Волга” Вяхирева. Разрабатывая операцию, вы знали, что к этому времени строители уже уходят, а в грязном, почти полностью снесенном переулке людей нет…
Майор продолжал неторопливо рассказывать, не смотря на Алексея, а второй, все время молчавший, вытащил из шкафа знакомый бидон и обгорелые остатки курток. “Зажимают, — подумал тоскливо Алексей, — все знают”. Но тут же светлячком вспыхнула другая мысль: “Но это же все еще не доказательства, что я — это я. Не мог ведь Павел Антонович расколоться. А может быть, мог?”
— Вы допустили одну ошибку, Алексей Иванович, — сказал майор, и Алексей почувствовал, что весь напрягается, не зная, откуда ожидать удара, но уже веря внутренне, что удар последует, что не уйти от него в сторону, и эта вера одновременно и заставляла ждать, напрягаться, и приносила с собой странное безразличие. — Вы должны были уничтожить и коробку с гримом, и пузырек с клеем. Но Аникин, для которого эти вещи были памятью о том, что он любил, не выбросил их, и с бутылочки научно-техническому отделу удалось снять отпечатки пальцев. Они оказались вашими и Игоря Аникина.
“Врет, врет, на пушку берет! — чуть было не крикнул Алексей, чувствуя, что в него, словно кровь в занемевшую ногу, вливается желание сопротивляться. — Пусть сняли отпечатки, но сравнивали-то они с чем? Где у них мои отпечатки? То-то. Если б не на пушку брали, сразу бы сняли у меня отпечатки, а потом бы уже и предъявляли. Нет на куртке никаких отпечатков, значит. V, гады!”
И, словно отвечая на его мысли, майор сказал:
— Снятые с пузырька с клеем отпечатки мы сравнили с вашими, полученными во время беседы в ОРУДе. Вы, может быть, помните, Алексей Иванович, что, когда я вас попросил сесть написать объяснение, вам пришлось переставить графин с водой. На нем-то мы и обнаружили следы ваших пальчиков.
Надежда выходила из Алексея, как воздух из продырявленного баллона. Он ссутулился, как-то весь осел, с трудом несколько раз проглотил слюну. Стена, кругом стена, и даже окно перед ним и то в решетке. Выследили все-таки, вынюхали, перехитрили. Алексею стало невыносимо жаль себя. Так не повезло… Нет, чтобы Игорь выкинул эти проклятые краски, клей, проследить за ним, и не было бы этих стен вокруг, и все было бы чин чинарем, и жизнь была бы прекрасна и удивительна.
— Ну-с, Алексей Иванович, вернемся к первому вопросу. Итак, чья была идея всей операции? Ваша или Павла Антоновича Польских?
Алексею почудилось, что майор хочет ему как бы подсказать, что он ожидает услышать имя Польских, что он вовсе не считает Алексея таким уж страшным преступником. “И сразу нужно было сказать на Польских”, — подумал он.
— Павла Антоновича, — сказал Алексей, и сразу ему стало легче и спокойнее, будто своим ответом проколол какой-то нарыв.
— Ну вот это уже лучше, — сказал майор. — Будем считать, что с первым вопросом пока все. Перейдем, с вашего разрешения, ко второму. Для чего вы ездили двадцать пятого октября к вашей теще?
Стул из-под Алексея начал стремительно уходить куда-то вниз, и он судорожно схватился за край стола, чтобы не упасть. Удар был неожиданным, нанесенным как раз в тот момент, когда он меньше всего ждал его. Он глотнул воздух широко открытым ртом и пробормотал:
— Проведать, давно не был.
— Прекрасно. И, беспокоясь о ее здоровье, вы решили, очевидно, проверить коробочку из-под конфет: как там она, Прасковья Дмитриевна, расходует снотворное, не злоупотребляет ли. Ну и на всякий случай прихватили с собой все содержимое коробки. Еще бы, предстояла серьезная работа: нужно было убить молодого, двадцатитрехлетнего парня, вашего же соучастника. — Теперь уже майор говорил совсем по-другому, и куда только делась его улыбка! В голосе звенел металл. Чужой, чужой, ничего между ними нет общего, ничего их не связывает, будто разные они совсем существа, и нет больше надежды. Раздавят, скомкают. Ах. Леша, Леша, ошибся, попался… Глупо так попался!.. “А на кладбище все спокойненько, все культурненько и пристойненько…”
— Нет! — крикнул Алексей. — Ничего не знаю, никого я не убивал!
— Может быть, вы просто запамятовали, Алексей Иванович, как сыпали порошок в стакан с водкой, как доливали томатный сок… Ничего не скажешь, ловко придумано…
— Не был я там, ничего не знаю, — сказал Алексей. Ему казалось, что он тонет и что единственная его надежда — это отрицать, отрицать и снова все отрицать, и он уцепился за эту надежду, как за спасательный круг. Не видели же они его, никто не видел.
— Ну конечно, вы там не были, Алексей Иванович, не были вы на улице Жданова… А куда, позвольте полюбопытствовать, вы дели снотворное?
— Выкинул, — глухо сказал Алексей. Спасательный круг отсырел, набух и с трудом держал его на поверхности. Промахнулся. В чем-то промахнулся, а ведь все, казалось, было продумано, по сто раз через мозги процежено.
— И для чего? — Майор играл с ним, как кошка с мышью, уверенный в своей силе, зная, что мышке не уйти.
И мышка уже твердо знает, что не уйти ей, а все равно бежит, бежит, подгоняемая жадным инстинктом самосохранения. Надо что-то отвечать, говорить, доказывать. И, уже зная, что ответ будет глуп и неубедителен, что не сбить майора, вцепившегося в него мертвой хваткой, Алексей пробормотал:
— За здоровье ее беспокоились… Все время на снотворном, а у ней давление…
— Экий вы гуманный человек, Алексей Иванович, — вздохнул майор. — Ну-с, оставим пока снотворное. Тогда же, когда вы решили проведать тещу, вы спрятали в переднем баллоне своей “Явы” три с половиной тысячи рублей. Наивненько спрятали, что и говорить. Но прятать, так прятать нужно было и пятьсот рублей, которые вы забрали у Аникина. Пока мы с вами сегодня встречались, у вас на квартире произведен обыск, и эти пятьсот рублей нашли в тахте. Что вы скажете, Алексей Иванович?
Круг уже почти не держал Алексея, и в нем росло щемящее чувство безнадежности, конца. Не хотелось больше барахтаться, бить по воде руками, задыхаться. Неудержимо тянуло отпустить круг, закрыть глаза, перестать думать, выкинуть из головы мучительную карусель царапающих мыслей.
Он так устал, что с трудом понял смысл вопроса. Что они еще от него хотят, мало им, что ли? Он ничего не ответил, лишь глубоко вздохнул. “А на кладбище все спокойненько…” — испорченным патефоном крутилось в мозгу. “И хорошо, что нашли, — вдруг со злорадством подумал он, — по крайней мере ей не достанется”.
Почему он ненавидел сейчас жену, он не знал, ибо не умел анализировать своих чувств. Но если бы умел, легко догадался: он, Алексей, сидит здесь, как зверь в капкане, а она на воле. Ей-то что? Квартира двухкомнатная, двадцать восемь метров, все удобства. Разве это справедливо?.. Замуж выскочит, как пить дать. Станет она ждать, как же… “А будет ли кого ждать”? — поправил он себя, и сердце его, и без того, казалось, сжавшееся в комок, сжалось еще больше. Квартира двухкомнатная, двадцать восемь метров… Ей-то что? Ничего.
— Взял я у него деньги, пятьсот рублей, — вдруг произнес чей-то очень знакомый голос, и Алексей скорее догадался, чем понял, что голос принадлежит ему.
— Хорошо, Ворскунов, — устало сказал майор, — отдохните до утра в КПЗ, а завтра мы с вами уточним детали.
Алексей покорно встал, ссутулившись, не думая ни о чем. Только бы лечь, заснуть…
Когда Шубин и Голубев остались одни, Голубев сказал:
— Я думал, с ним будет тяжелее.
— Понимаешь, сегодня Ворскунов был обременен двумя преступлениями, из которых второе неизмеримо более тяжкое. И линия защиты у него была растянута. Подсознательно он, естественно, больше всего на свете боялся, как бы не выплыло убийство. И поэтому, когда речь зашла о кукле в бидоне, он особенно даже не сопротивлялся. Подсознательно, повторяю, он даже, быть может, был рад, что, кроме мошенничества, его ни в чем не обвиняют. Хотя бы немножко, но Уголовный кодекс он, видимо, знает. Ну, а потом, как говорят шахматисты, провести эндшпиль было лишь делом техники. Главное — мы сами были уверены в его виновности. А раньше только подозревали.
Голубев заговорщицки подмигнул Шубину. Тот довольно хмыкнул и подмигнул товарищу.
— Я пошел за Польских, — сказал Голубев, глянув на часы. — Он, наверное, уже внизу.
— Иди, Боря, я вас жду.
Польских ждал в вестибюле, прислонившись к стенке. Должно быть, ему было жарко, и он расстегнул добротное, в рубчик, пальто и снял шапку. Увидев Голубева, он улыбнулся:
— Здравствуйте, ну как там наши дела, неужели нашли наши денежки?
— Да нет, — неопределенно пожал плечами Голубев и подумал: “Вот держится, скотина”. — Давайте ваш паспорт, выпишем вам пропуск.
Они поднялись в лифте на третий этаж, вошли в комнату, где Шубин поднялся им навстречу, протянул руку:
— Как жизнь, Павел Антонович?
— Ничего, вашими молитвами, — дружелюбно засмеялся Польских. — А раз за тебя милиция молится, можно чувствовать себя в безопасности.
“Ну и нервы… — подумал Голубев. — Ведь так посмотреть — милейший человек, открытая душа, так и сочится оптимизмом и доверчивостью. Полненький, аккуратненький, любит, наверное, поесть и выпить в меру. Ну просто приятный парниша. Интересно посмотреть, как он будет сбрасывать шкуру”.
— Капитан, — сказал Шубин, — не могли бы вы побеседовать с товарищем Польских? Мне нужно срочно тут кое-что посмотреть.
“Ну просто телепат Сережка, — усмехнулся мысленно Голубев. — Эдак скоро работать нам станет невозможно. Не успеваю подумать, а он уже догадывается”. Но он знал, что кокетничает, что дружба и близость с Шубиным радует его, согревает, что даже во время отпусков он часто ловит себя на противоестественном желании побыстрее вернуться в Управление, оказаться напротив Шубина, подмигнуть… Да просто быть вместе с ним.
— Простите, что мы потревожили вас, Павел Антонович, — сказал он, — просто возникла необходимость уточнить кое-какие детали…
Теперь, когда он присмотрелся к Польских, ему показалось, что в глазах директора тлеет беспокойство, что сидит он, нарочито развалившись на стуле, но, несмотря на то что ему, должно быть, жарко в пальто, он забыл снять его.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Польских и даже подался вперед, показывая всем своим видом, что рад помочь следствию, что сделает все, лишь бы помочь.
— Павел Антонович, вы сами, случайно, ничего не хотите добавить к тому, что рассказывали нам в прошлый раз?
В глазах Польских на короткое мгновение вспыхнула тревога, но тут же погасла. Он развел руками и обезоруживающе широко улыбнулся:
— Да нет вроде. Раскрыл душу милиции. А то ведь с вашим братом: не раскроешь — тебе раскроют.
— Это вы тонко заметили, Павел Антонович, — ответил Голубев и подумал, что начал он беседу как будто неплохо, по-шубински, что Сережка делает вид, что погружен в какие-то бумажки, а сам, наверное, думает: пора ему брать быка за рога. — А как реагировала на исчезновение восьмисот рублей ваша супруга?
Польских уже не просто улыбался. Улыбка его светила ярким фонарем. Казалось, он наслаждается беседой каждой клеточкой своего тела.
— Ну и вопрос! — хихикнул он. — Вот тут уж всего не расскажешь. Жены есть жены. Госконтроль, помноженный на стихийное бедствие.
— Удивительная формулировка, надо запомнить. Значит, сердилась?
— Лучше и не спрашивайте, — виновато развел руками Польских.
— Но как же она узнала о пропаже денег, если вы их дома и не брали?
Польских на мгновение замер, словно наткнулся на неожиданное и невидимое препятствие, затем вопросительно посмотрел на Голубева.
— Простите, я не совсем понял ваш вопрос…
— Вы показали в прошлый раз, что, расставшись с Вяхиревым, пошли домой и взяли там восемьсот рублей. Так? Казалось бы, все логично, но мешает одна маленькая деталь: дома в это время вы не были.
Директор отвел глаза в сторону, словно ребенок, уличенный во лжи, очень медленно и выразительно пожал плечами. “Соврал, соврал, — казалось, говорили его жесты. — Стыдно, но увы…” И в то же время Голубев чувствовал, как интенсивно думает сейчас сидящий перед ним человек, с какой скоростью перебирает варианты лучшей тактики. “Если бы череп у него был прозрачный, — подумал он, — голова бы светилась от напряжения”.
— Да, некрасиво получилось, — сокрушенно вздохнул наконец Польских. — Честно говоря, деньги я брал в кассе. Но наутро вернул. Сами понимаете…
“Хитер, бестия, прямо обезоруживающе честный человек, — мысленно усмехнулся Голубев. — И уже оправился от удара. И думает, наверное: “Если это все, за чем меня вызвали, — слава богу. В худшем случае выговор”. Ничего сейчас ему придется получить удар посильнее”.
— Значит, восемьсот рублей вы в кассу вложили. Хорошо. А куда вы дели тысячу?
— Какую тысячу? — машинально спросил Польских. Пальцы его правой руки, которую он держал на колене, судорожно дергались.
— Которую вы получили от Ворскунова.
— Я не получал никаких денег.
— Но вас не удивила фамилия Ворскунова?
— Первый раз слышу.
— Ай-ай-ай, Павел Антонович, как вы плохо относитесь к вашим друзьям! А Алексей Иванович Ворскунов — он с полчаса назад сидел на том же стуле — прекрасно знает вас.
Польских откинулся на спинку стула, полузакрыл глаза. Голубев молчал. Хрустнул листок бумаги, складываемой Шубиным. Польских сидел недвижимо.
Наконец он раскрыл глаза, вздохнул и неожиданно усмехнулся:
— Я ж говорил: раскрой душу милиции, а то сами раскроют. Ничего не попишешь. Это я в порядке самокритики. Пожадничал. Сам влез.
— Прекрасные слова, Павел Антонович. Чуть бы пораньше они вам пришли на ум…
— Увы, людям свойственно ошибаться. — Польских снова обрел свое обычное выражение услужливости, приветливой готовности помочь собеседнику всем, чем только сможет.
“Стальные нервы, — подумал Голубев. — Ветеран. Не играет до короля. Сдается вовремя в виду неизбежных материальных потерь”.
— Ордерок, я думаю, у вас уже есть? — деловито спросил Польских.
— Заготовлен.
— Верю, верю. Это я так, для собственного успокоения. Здорово вы меня: “Плохо вы, Павел Антонович, относитесь к своим друзьям”. Как, а?
— Удивительный вы человек, — искренне сказал Голубев. — Ведь знаю, кто вы и что вы, а все же чувствую к вам какую-то симпатию. Если уж и иметь дело с преступником, то с таким, как вы.
— Спасибо, — сказал Польских. — Вы меня просто вдохновили…
— На что? — усмехнулся Голубев.
— Это уже не так важно…
— И еще один вопрос, уже чисто психологический. Вы ведь были дружны с Вяхиревым?
— Да.
— И все же решили сыграть с ним такую довольно несмешную шутку?
Польских виновато развел руками:
— Знаете такой анекдот? У Марьи корова сдохла. Кажется, что мне? А все-таки приятно. И знаете, когда Марья к тому же еще и друг, бывает приятнее вдвойне. А тут еще и принцип материальной заинтересованности.
— Да вы же психолог!
— Психолог тот, кто не попадается. Разрешите и мне вопросик задать?
— Прошу.
— Сколько я могу получить?
— Суд объявит, Павел Антонович.
?
— Нун гут, загте дер бауэр, — сказал Голубев. — Сережа, открой сейф и порви вторую мою расписку.
— С какой это стати?
— Потому что кировобадское “Динамо” уже давно не может не расстаться с высшей лигой. У меня в кармане десятка. Магазины еще открыты. Луна сейчас во второй четверти. Барометрическое давление в норме. По-моему, есть все основания слегка морально опуститься и распить причитающуюся бутылочку.
— Ты говоришь, барометрическое давление в норме? — с интересом спросил Шубин.
— Звонил в Академию наук.
— Прекрасно. Тогда и принципиальных возражений нет. Сейчас я позвоню Вере. — Он набрал номер. — Верочка, ты не волнуйся, но у меня очень неприятные новости… Понимаешь, Борис случайно у себя в столе бутылку коньяка…
— Идиот, — послышалось одно слово в трубке, а за ним короткие гудки.
— Не женись, Борька, — театрально всхлипнул Шубин. — У женщин, понимаешь, мало развито чувство юмора. А впрочем, может быть, это и хорошо. Иначе им трудно было бы принимать нас всерьез. В какой магазин пойдем?
— На Столешников. Там всегда…
— Ну просто следопыт ты у меня. Кожаный Чулок и Дерсу Узала! — восхищенно сказал Шубин и подмигнул товарищу.
— Нун гут, Сережа, пошли.
1968