Кто бы мог подумать, что и недели не пройдет после возвращения из шхер, как Шубин сам проникнет внутрь этой загадочной подводной лодки!
В одном белье, босого, проволокут его по зыбкой, узкой палубе, потом бережно, на руках, спустят в тот самый люк, откуда в шхерах «пахнло, словно из погреба или раскрытой могилы».
А снизу, запрокинув бескровные лица, будут смотреть на него мертвецы…
Ничего этого не ожидал и не мог ожидать Шубин, когда его вызвали к командиру островной базы.
— Катер на ходу?
— Еще в ремонте, товарищ адмирал.
— Долго ли?
— Дня два.
— С оказией пойдешь. С посыльным судном.
— Куда?
— В Кронштадт.
— В разведотдел флота? — Голос Шубина стал жалобным.
— А что я могу? — Адмирал рассердился. — Вызывают! Съездишь, расскажешь там, как и что.
— Ну что я расскажу? Докладывал, когда заместитель начальника разведотдела прилетал. И рапорт, как приказали, написал. Пять страниц, шутка ли! Черновиков сколько перемарал! А теперь опять писать? Писатель я, что ли? Да по мне, товарищ адмирал, лучше двадцать раз в шхеры сходить…
— Всё, всё! Надо… Кстати, моториста и юнгу своих прихватишь. Доктор записку напишет в госпиталь.
Очень недовольный, бурча себе под нос, Шубин пошел на пирс, а за юнгой послал Чачко.
Шурка не принимал участия в ремонте, только присутствовал при сем — руки его еще были забинтованы. Но язык не был забинтован. Юнга был бодр и весел, как воробей. Усевшись верхом на торпеду, он — в который уже раз! — рассказывал о том, как прятался за вешкой от луча прожектора.
Чачко остановился подле него и состроил печальное лицо.
Шурка удивленно замолчал.
— Укладывайся, брат! — Радист тяжело вздохнул. — С оказией в Кронштадт идешь.
— В Кронштадт? Почему?
Чачко подмигнул матросам.
— Списывают, — пояснил он и вздохнул еще раз. — Списывают тебя по малолетству с катеров…
Шурка стоял перед Чачко, хлопая длинными ресницами. Списывают! Не дали довоевать. Сами-то небось довоюют, а он…
Юнга круто повернулся и зашагал к жилым домам.
— Рассерчал, — пробормотал Дронин.
Кто-то засмеялся, а Чачко крикнул вдогонку:
— Командир на пирсе!
Застегнутый на все пуговицы, с брезентовым чемоданчиком в руке, Шурка разыскал командира.
— Ты что? — рассеянно спросил тот, следя за тем, как Степакова вносят на носилках по трапу посыльного судна.
— Попрощаться, — тихо сказал юнга. — Списан по вашему приказанию, убываю в тыл.
Шубин обернулся:
— Фу ты, надулся как! Это разыграли тебя, брат. Не в тыл, а в госпиталь. Полечат геройские ожоги твои. Чего же дуться-то? Эх ты, штурманенок! — и ласково провел рукой по его худенькому лицу.
Матросы, стоявшие вокруг, заулыбались. Вот и повысили нашего Шурку в звании! Из «впередсмотрящего всея Балтики» в «штурманенка» переименован. Тоже подходяще!
Шубин добавил будто вскользь:
— К медали Нахимова представил тебя. Может, медальку там получишь заодно…
И всегда-то он умел зайти с какой-нибудь неожиданной стороны, этот хитрый человек, невзначай поднять у матросов настроение, так что уж и сердиться на него было вроде ни к чему…
Всю дорогу до Кронштадта Шурка разглагольствовал, не давая командиру скучать.
Медаль Нахимова — это было хорошо! Он предпочитал ее любой другой медали. Даже, если хотите, ценил больше, чем орден Красной Звезды. Ведь этот орден дают и гражданским, верно? А медаль Нахимова — с якорьками и на якорных цепях. Всякому ясно: владелец ее — человек флотский.
Шубин в знак согласия машинально кивал головой. Мысли его были далеко.
В Кронштадте он полдня провел у разведчиков.
Был уже вечер, когда, помахивая онемевшей, испачканной чернилами рукой, он вышел из здания штаба. Посмотрел в блокнот.
Адрес Мезенцевой ему сообщил Селиванов еще на Лавенсари. Она жила в Ленинграде.
Что ж, рискнем. Махнем в Ленинград!..
Виктория Павловна сама открыла дверь.
— О!
Взгляд ее был удивленным, неприветливым. Но Шубин не смутился. Первая фраза была уже заготовлена. Он зубрил ее, мусолил все время, пока добирался до Ленинграда.
— Я привет передать! — бодро начал он. — Из шхер. Из наших с вами шхер.
— А! Входите!
Виктория Павловна провела его по длинному коридору, заставленному вещами. Жильцы в квартире были дисциплинированными. Двери — а их было одиннадцать или двенадцать — не приотворялись, и оттуда не высовывались любопытные физиономии.
Комната была маленькая, чуть побольше оранжевого абажура, который висел над круглым столом. В углу стояло пианино. Свитки синих синоптических карт лежали повсюду: на столе, на стульях, на диване.
Хозяйка переложила карты с дивана на стол, села и аккуратно подобрала платье. Это можно было понять как приглашение сесть рядом. Платье было домашнее — кажется, серо-стального цвета — и очень шло к ее строгим глазам.
Впрочем, Шубин почти не рассмотрел ни комнаты, ни платья. Как вошел, так и не отрывал уже взгляд от ее лица. Он знал, что это непринято, неприлично, мысленно ругал себя и все же смотрел не отрываясь — не мог насмотреться!
— Хотите чаю? — сухо спросила она.
Он не хотел чаю, но церемония чаепития давала возможность посидеть в гостях подольше.
Вначале он думал лишь повидать ее, перекинуться парой слов о шхерах — и уйти. Но внезапно его охватило теплом, как охватывает иногда с мороза.
В этой комнате было так тепло и по-женски уютно. А за войну он совсем отвык от уюта.
Сейчас Шубин наслаждался очаровательной интимностью обстановки, чуть слышным запахом духов, звуками женского голоса, пусть даже недовольного: «Вам покрепче или послабее?» Он словно бы опьянел от этого некрепкого чая, заваренного ее руками.
На секунду ему представилось, что они муж и жена и она сердится на него за то, что он поздно вернулся домой. От этой мысли пронизала сладкая дрожь.
И вдруг он заговорил о том, о чем ему не следовало говорить. Он понял это сразу: взгляд Виктории Павловны стал еще более отчужденным, отстраняющим.
Но Шубин продолжал говорить, потому что не привык отступать перед опасностью.
Он замолчал внезапно, будто споткнулся, — Виктория Павловна усмехалась уголком рта. Пауза.
— Благодарю вас за оказанную честь! — Она очень тщательно подбирала слова. — Конечно, я ценю и польщена и так далее. Но ведь мы абсолютно разные с вами! Вы не находите?.. Думаете, какая я? — Взгляд Шубина сказал, что он думает. Она чуточку покраснела. — Нет, я очень прозаическая, поверьте! Все мы в какой-то степени лишь кажемся друг другу… — Она запнулась. — Может, непонятно говорю?
— Нет, я все понимаю.
— Вероятно, я несколько старомодна… Что делать? Таковы мы, коренные ленинградки! Во всяком случае, вы… как бы это помягче выразиться… не совсем в моем стиле. Вы слишком шумный, скоропалительный. От ваших темпов разбаливается голова. Видите меня второй раз и…
— Третий… — тихо поправил он.
— Ну, третий. И делаете формальное предложение! Я знаю, о чем вы станете говорить. Готовы ждать хоть сто лет, будете благоразумный, тихий, терпеливый… Но у меня, увы, есть печальный опыт. Мне раз десять уже объяснялись в любви…
Она сказала это без всякого жеманства, а Шубин мысленно пошутил над собой: «Одиннадцатый отвергнутый!»
— Я вот что предлагаю, — сказала она. — Только круто, по-военному. Взять и забыть! Как будто и не было ничего. Давайте-ка забудем, а?
Она прямо посмотрела ему в глаза. Даже не предложила традиционной приторной конфетки «Дружба», которой обычно стараются подсластить горечь отказа.
Шубин встал.
— Нет, — сказал он с достоинством и выпрямился, как по команде «смирно». — «Забыть»? Нет! Что касается меня, то я всегда… всю жизнь…
Он хотел сказать, что всегда, всю жизнь будет помнить и любить ее и гордиться этой любовью, но ему перехватило горло.
Он поклонился и вышел.
А Виктория Павловна, не вставая с дивана, смотрела ему вслед.
Слова, как это часто бывает, не сказали ей ровнехонько ничего. Сказала — пауза. У него не хватило слов, у такого веселого балагура, такого самоуверенного!
И что это за наказание такое! Битых полчаса она втолковывала ему, что он не нравится ей и никогда не сможет понравиться. Разъяснила спокойно, ясно, логично. И вот — результат!
Уж если вообразить мужчину, который смог бы ей понравиться, то, вероятно, он был бы стройным, с одухотворенным бледным лицом и тихим приятным голосом.
Таким был ее отец, концертмейстер филармонии. Такими были и друзья отца: скрипачи, певцы, пианисты.
Они часто музицировали в доме Мезенцевых. Детство Виктории было как бы осенено русским романсом. Свернувшись калачиком на постели в одной из отдаленных комнат, она засыпала под «Свадьбу» Даргомыжского или чудесное трио «Ночевала тучка золотая». До сих пор трогательно ласковая «Колыбельная» Чайковского вызывает ком в горле — так живо вспоминается отец.
Странная? Может быть. Отраженное в искусстве сильнее действовало на нее, чем реальная жизнь. Читая роман, она могла влюбиться в его героя и ходить неделю как в чаду. Но пылкие поклонники только сердили и раздражали ее.
— Виктошка, попомни наше слово: ты останешься старой девой! — трагически предостерегали ее подруги.
Она пожимала плечами, с тем небрежно самоуверенным видом, какой в подобных случаях могут позволить себе только очень красивые девушки. Ее называли Царевной Лебедь, Спящей Красавицей, просто Ледышкой. Она снисходительно улыбалась — уголком рта. Ей было и впрямь все равно: не ломалась, не кокетничала.
И вдруг в ее жизнь — на головокружительной скорости — ворвался этот моряк, совершенно чуждый ей человек, громогласный, прямолинейный, напористый!
Ему отказали. Он не унимался. Был готов на все: заставлял жалеть себя или возмущаться собой, только бы не забывали о нем.
Виктория была так зла на Шубина, что плохо спала эту ночь.
Он тоже плохо спал ночь.
Но утром настроение его изменилось. Он принадлежал к числу тех людей с очень уравновешенной психикой, которые по утрам неизменно чувствуют бодрость и прилив сил.
Город с вечера окунули в туман, но сейчас остались только подрагивающие блестки брызг на телефонных проводах.
Яркий солнечный свет и прохладный ветер с моря как бы начисто смыли с души копоть обиды и сомнений.
Виктория не любит его, но впоследствии обязательно полюбит. Она не может не полюбить, если он так любит ее!
Непогрешимая логика влюбленного!
Поверхностный наблюдатель назвал бы это самонадеянностью… и ошибся бы. Шубин был оптимистом по складу своей натуры. Был слишком здоров — физически и душевно, чтобы долго унывать.
На аэродроме ему повезло, как всегда. Подвернулась «оказия». На остров собрался лететь тренировочный «ЛА-5».
— И не опомнишься, как домчит! — сказал дежурный по аэродрому. — Лёту всего пятнадцать—двадцать минут!
Втискиваясь в самолет позади летчика, Шубин взглянул на часы. Восемь сорок пять. Буду на месте что-нибудь в районе девяти. Очень хорошо!
Он поежился от холодного ветра, хлынувшего из-под пропеллера, поднял воротник реглана.
Но какие странные глаза были у нее при прощании!
Во время следующей встречи он обязательно спросит об этом. «Почему у вас сделались такие глаза?» — спросит он. «Какие такие?» — скажет она и вздернет свой подбородок, как оскорбленная королева. «Ну, не такие, понятно, как сейчас. А очень удивленные и милые, с таким, знаете ли, лучистым блеском…» И он подробно, со вкусом, примется описывать Виктории ее глаза.
Но сколько ждать новой встречи? Когда и где произойдет она?
Шубин с осторожностью переменил положение. В этом «ЛА-5» сидишь в самой жалкой позе, скорчившись, робко поджав ноги, — не задеть бы за вторую пару педалей, которые покачиваются внизу.
Если поднять глаза от них, то виден краешек облачного неба. Фуражку нахлобучили Шубину на самые уши, сверху прихлопнули плексигласовым щитком. Сиди и не рыпайся! Печальная фигура — пассажир!
А что делать пассажиру, если бой?
Одна из педалей резко подскочила, другая опустилась. Справа стоймя встала ребристая синяя стена — море. Глубокий вираж. Зачем?
Летчик оглянулся. Он был без очков. Мальчишески конопатое лицо его улыбалось. Ободряет? Значит, бой. Но с кем?
Море и небо заметались вокруг. Шубин перестал различать, где облака, а где гребни волн. Очутился как бы в центре вращающейся Вселенной.
Омерзительно ощущать себя пассажиром в бою!
Руки тянутся к штурвалу, к ручкам машинного телеграфа, к кнопке стреляющего приспособления, но перед глазами прыгает лишь вторая, бесполезная пара педалей. Летчик делает горку, срывается в штопор, переворачивается через крыло — в каскаде фигур высшего пилотажа пытается уйти от врага. А бесполезный дурень пассажир только мотается из стороны в сторону и судорожно хватается за борта, преодолевая унизительную, подкатывающую к сердцу тошноту.
Но скоро это кончилось. На выходе из очередной мертвой петли что-то мелькнуло рядом, чей-то хищный силуэт. Сильно тряхнуло. На мгновение Шубин потерял сознание и очнулся уже в воде.
Волна накрыла его с головой. Он вынырнул, огляделся. Сзади, вздуваясь и опадая, волочилось по воде облако его парашюта…
Посты СНИС засекли быстротечный воздушный бон.
Летчик радировал: «Атакован! Прошу помощь!» — то есть вызывал самолеты. С ближайшего аэродрома тотчас поднялись истребители, но дело было в секундах — не подоспели к бою. Когда они прилетели, небо было уже пусто.
Посты СНИС, однако, наблюдали бой до конца.
«ЛА-5» пытался уйти, пользуясь своей скоростью. Потом самолеты как бы сцепились в воздухе и серым клубком свалились в воду. Видимо, на одном из виражей ударились плоскостями.
Истребители сделали несколько кругов над морем, высматривая внизу людей.
Одному из летчиков показалось, что он разглядел след от перископа подводной лодки. Когда он снизился, перископ исчез. Возможно, это был просто бурун — ветер развел волну. Но летчик счел нужным упомянуть об этом в донесении.
С Лавенсари в район боя были высланы «морские охотники». Совместные поиски с авиацией продолжались около часу. Их пришлось прервать, потому что волнение на море усилилось.
Даже если кто-нибудь и уцелел после падения в воду, у него не оставалось теперь никаких шансов на спасение.
Об этом юнга узнал к концу того же дня.
Степакова уложили в один из ленинградских госпиталей, а Шурке приказали приходить по утрам на перевязку. Жить он должен был во флотском экипаже.
Он шел туда, когда возле Адмиралтейства встретился ему штабной писарь, служивший когда-то в бригаде торпедных катеров.
— Слышал? Командир-то твой? — еще издали крикнул он.
— А что? На остров улетел.
— Нету, не долетел он!
И писарь рассказал, что знал.
— И заметь, — закончил он, желая обязательно вывести мораль. — Не просто погиб, как все погибают, но и врага с собой на дно!..
— Шубин же! — с достоинством сказал Шурка, привычно гордясь своим командиром, сразу как-то не поняв, не осознав до конца, что речь идет о его смерти.
Сильный психический удар, в отличие от физического, иногда ощущается не сразу. Есть в человеческой душе запас упругости, душа пытается сопротивляться, не хочет впускать внутрь то страшное, чудовищно-несообразное, от чего вскоре придется ев содрогаться и мучительно корчиться.
Так было и с Шуркой. Он попрощался с писарем и вначале по инерции думал о другом, постороннем. Подивился великолепию Дворцовой площади, которое не могли испортить даже заколоченные досками окна Эрмитажа. Потом заинтересовался поведением шедшей впереди женщины с двумя кошелками. Вдруг она изогнулась дугой и пошла очень странно, боком, высоко поднимая ноги, как ходят испуганные лошади.
Проследив направление ее взгляда, Шурка увидел крысу. Не торопясь, с полным презрением к прохожим, она пересекала площадь — от Главного штаба к Адмиралтейству. Голый розовый хвост, извиваясь, тащился за нею.
Крыс Шурка не любил; их множество водилось на Лавенсари. А эта вдобавок была на редкость самодовольная, вызывающе самодовольная.
Все-таки был не 1942, а 1944 год! Блокада кончилась, фашистов попятили от Ленинграда. Слишком распоясалась она, эта крыса, нахально позволяя себе разгуливать среди бела дня по Ленинграду.
Шурка терпеть не мог непорядка. Крысе пришлось с позорной поспешностью ретироваться в ближайшую отдушину.
Вслед за тем юнга с удивлением обнаружил, что в этом полезном мероприятии ему азартно помогала какая-то тщедушная, неизвестно откуда взявшаяся девчонка.
— Ненавижу крыс! — пояснила она, отбрасывая со лба прядь прямых, очень светлых волос.
Шурка, однако, не снизошел до разговора с нею и в безмолвии продолжал свой путь.
На Дворцовом мосту он остановился, чтобы полюбоваться на громадную, медленно текущую Неву. И тут, когда он стоял и глядел на воду, наконец дошло до него сознание непоправимой утраты. Гвардии старшего лейтенанта нет больше!
В такой же массивной, тяжелой, враждебной воде исчез Шуркин командир, и всего несколько часов назад. Вместе с самолетом, с обломками самолета, камнем пошел ко дну. Умер! Бесстрашный, стремительный, такой веселый выдумщик, прозванный на Балтике Везучим…
Шурку ни с того ни с сего повело вбок, потом назад. Он удивился, но тотчас забыл об этом. Он видел перед собой Шубина, державшего в руках полбуханки хлеба, к которой была привязана бечевка. Стоявшие вокруг моряки хватались за бока от хохота, а Шубин, улыбаясь, говорил Шурке: «Учись, юнга! Заставим крыс в футбол играть».
Во время войны на Лавенсари не стало житья от крыс. Днем они позволяли себе целыми процессиями прогуливаться по острову, ночами не давали спать — взапуски бегали взад и вперед, стучали неубранной посудой на столе, даже бойко скакали по кроватям.
Однажды Шубин проснулся от ощущения опасности. Открыв глаза, он увидел, что здоровенная крысища сидит у него на груди и плотоядно поводит усами. Он цыкнул на нее, она убежала.
Тогда Шубин пораскинул умом. Он придумал создать «группу отвлечения и прикрытия». С вечера на длинной бечеве подвешивалось в коридоре полбуханки (хоть и жаль было хлеба). Крысы принимались гонять по полу этот хлеб, вертелись вокруг него, дрались, визжали, а Шубин и Князев тем временем мирно спали за стеной.
«Учись, юнга, — повторял Шубин. — В любом положении моряк найдется!» И как беззаботно, как весело смеялся он при этом!
Ох, командир, командир!..
Шурке стало бы, наверное, легче, если бы он заплакал. Но он не мог — не умел. Только мучительно давился, перегнувшись через перила, словно бы пытался что-то проглотить, и кашлял, кашлял, кашлял…
Через минуту или две, когда пароксизм горя прошел, Шурка услышал над ухом взволнованный тонкий голос, похожий на звон комара. Кто-то суетился возле него, пытаясь заглянуть в лицо.
— Раненый, раненый! — донеслось издалека. — Обопритесь о меня, раненый!
Это была давешняя девчонка, вместе с ним гонявшая крысу. А кто же был раненый?.. О, это он сам. Ведь руки-то у него забинтованы.
Мельком взглянув на девочку, Шурка понял, что блокаду она провела в Ленинграде — уж очень была тщедушная. И лицо было худенькое, не по годам серьезное. Цвет лица белый, мучнистый, под глазами две горизонтальные резкие морщинки. «Блокадный ребенок», — говорят о таких. Ошибиться невозможно.
Хлопотливая утешительница уверенным движением закинула Шуркину руку себе на плечо и попыталась тащить куда-то. Обращаться с ранеными было ей, видно, не в диковинку.
А комариный голос немолчно звенел:
— Сильней налегайте, сильней! В нашей сандружине я…
Шурка дал отвести себя от перил и усадить на какое-то крыльцо. Но от подсчитывания пульса с негодованием отказался.
— Чего еще! — пробурчал он и сердито вырвал руку.
— Вы раненый, — сказала девочка наставительно.
— Заладила: «Раненый, раненый»!.. — передразнил он. Помолчал, негромко добавил: — Просто, понимаешь, переживаю я…
Он запнулся. Теперь, вероятно, надо встать, поблагодарить и уйти. Но куда он пойдет? Друзья его находятся очень далеко, на Лавенсари. В Ленинграде нет никого. А остаться с глазу на глаз со своим горем — об этом даже страшно подумать.
Иногда человеку дороже всего слушатель, а еще лучше слушательница. Шурка был как раз в таком положении.
— Переживаю я за своего командира, — пояснил он и шумно вздохнул, как вздыхают дети, успокаиваясь после рыданий. — Был, знаешь ли, у меня командир…
И Шурка рассказал про Шубина.
«Наверное, очень стыдно, что я рассказываю ей, — думал он. — Но она же видела, как я переживал. И потом, она ленинградка, провела в Ленинграде блокаду. Она-то поймет. А рассказав, я встану и уйду, и мне не будет стыдно, потому что мы никогда больше не увидимся с нею. Ленинград большой…»
Понурив голову, он сидел на ступеньках грязного крыльца, заставленного ящиками с песком. Рядом слышалось взволнованное дыхание.
«Слабый пол», — подумал Шурка. Потом девочка по-бабьи подперла щеку рукой, и очень добрые синие — кажется, даже ярко-синие — глаза ее наполнились слезами.
И Шурке, как ни странно, стало легче от этого…
А с Шубиным произошло вот что.
Очутившись в воде, он прежде всего освободился от парашюта.
По счастью, в кармане был перочинный нож. Он вытащил его. Движения были автоматические, почти бессознательные, как у сомнамбулы. Все было подчинено умному инстинкту самосохранения.
Долой лямки парашюта, долой тяжелый, тянущий ко дну пистолет!
От этой обузы он избавился легко. Но с ботинками и одеждой пришлось повозиться. Никак не расстегивались проклятые крючки на кителе, потом, как назло, запуталась нога в штанине. Наконец Шубин остался в одном белье. Оно было трофейное, шелковое — шелк не стесняет движений.
Он лег на спину, чтобы отдышаться. Море раскачивалось под ним, как качели.
Плыть не имело смысла. Он не знал, куда плыть. Ориентироваться по солнцу нельзя, небо затянуто облаками. Встать бы, чтобы осмотреться, так ноги коротковаты, надо бы подлинней. До дна верных полсотни метров.
Но пустота не пугала. Шубин был отличным пловцом. Сначала он даже не почувствовал холода.
— Места людные, — бормотал он, успокаивая себя. — Подберут. Не могут не подобрать. Надо только ждать и дождаться.
Это было самое разумное в его положении — сохранять самообладание, не тратить зря сил.
— Сескар почти рядом, — продолжал он прикидывать, раскачиваясь на пологой волне. — Посты СНИС, конечно, засекли воздушный бой. На поиски уже спешат катера, вылетела авиация…
(Он не знал, не мог знать — и это было счастьем для него, — что «ЛА-5» и вражеский самолет, кувыркаясь в воздухе, ушли далеко с курса и Шубина ищут совсем в другом месте).
Вдруг что-то легонько толкнуло в плечо. Он быстро перевернулся на живот. Волна качнула, подняла его, и он увидел человека в ярко-красном полосатом жилете. Человек плавал стоймя, подняв плечи и запрокинув голову. Шлема на нем не было. Виден был только стриженый крутой затылок.
Шубин сделал несколько порывистых взмахов, чтобы зайти с другой стороны. Он ожидал увидеть юношу, который, обернувшись, ободряюще улыбнулся ему несколько минут назад. Нет. Рядом покачивался мертвый вражеский летчик. У него было простое лицо, светлобровое, очень скуластое. Лоб наискосок пересекала рана. Выражение лица было удивленное и болезненно жалкое, как почти у всех умерших.
Мертвеца держал на воде резиновый надувной жилет с продольными камерами.
Если пуля пробьет одну из таких камер, остальные будут выполнять свое назначение. Жабо-пелеринка подпирает подбородок, держит его высоко над водой, чтобы раненый или потерявший сознание не захлебнулся. Но этому летчику жабо было уже ни к чему.
Шубин отплыл от него и «лег в дрейф». Пошире раскинув руки, стал глядеть на небо. Небо, небо! Слишком много неба. Еще больше, пожалуй, чем моря…
Он заставил себя думать о хорошем, о Виктории. Осенью, когда кончится навигация, они пойдут гулять по Ленинграду. Как это произойдет? Вот он, испросив разрешения, бережно берет ее под руку, и они идут. Куда? «Давайте к Неве!» — предложит она. «Ну нет, — скажет он. — Слишком много воды. Сегодня что-то не хочется смотреть на воду!..»
Фу, какой вздор лезет в голову! Это, наверное, оттого, что она очень болит, прямо раскалывается на куски.
Кто-то, будто играя, шаловливо подтолкнул его плечом. А! Опять этот в красном жилете. И чего ему надо? Море просторное, места хватает.
Вражеский летчик держался преувеличенно прямо, даже мертвый плавал навытяжку. Выражение его лица изменилось. Угроза? Нет, улыбка. Мускулы на лице расслабились, рот ощерился. Из него выпирали два клычка, более длинные, чем другие зубы. Гримаса была злорадной. Она словно бы говорила: «Ага!» Шубин не желал раздумывать над тем, что означает это «ага».
Он отплыл от мертвеца, лег на спину.
Но через несколько минут тот опять очутился рядом с ним. Наваждение какое-то! Водоверть здесь, что ли, круговое течение?..
И хоть бы не было этого жабо! Слишком задирает подбородок мертвецу. Тот словно бы хохочет, просто закатывается, откидываясь на волне в приступе беззвучного смеха.
Шубин зажмурился, по-детски надеясь, что мертвец исчезнет. Но нет! Открыв глаза, увидел, что тот покачивается неподалеку, и кивает ему, и подмигивает, и зовет куда-то. Куда?
Им двоим тесно на море. Мертвец должен посторониться.
Шубин попытался стащить с него жилет. Но летчик выскальзывал из рук или делал вид, что хочет отплыть. Волнение усилилось. Волны то опускали, то поднимали обоих пловцов — мертвого и живого. Со стороны могло показаться, что двое загулявших матросов, обнявшись, упали за борт и в воде доплясывают джигу.[2]
В последний момент Шубин вспомнил о документах. Еще немного и отправил бы летчика со всеми его документами к морскому царю. А это нельзя! Морскому царю нет дела до фашистских документов, зато они, конечно, заинтересуют разведотдел флота. А поскольку Шубин должен явиться сегодня в разведотдел…
Что-то перепуталось в его мозгу. Но, вспомнив о документах, он уже не забывал о них.
Видимо, сказался четко отработанный военный рефлекс. Даже в этом необычном и трудном положении, измученный, продрогший, с помраченным сознанием, Шубин поступал так, как всегда учили его поступать.
Он бережно переложил воинское удостоверение летчика в кармашек жилета и расстегнул последнюю пуговицу.
Труп камнем пошел ко дну. Шубин облегченно вздохнул. Теперь, кроме него, нет никого на Балтике.
Прошло еще несколько минут, прежде чем он вспомнил о плававшем рядом жилете. Что ж, раковина уже вскрыта, створки ее пусты. Он подплыл к жилету и напялил его на себя. Все-таки лишний шанс!
Сейчас, во всяком случае, можно не бояться судорог. Раньше он запрещал себе думать о них.
Плохо лишь, что трофейный жилет не греет. А холод уже начал пробирать до костей. Было бы теплее, если бы жилет был капковый. Желтая комковатая капка похожа на вату и греет, как вата. Правда, через два или три часа она намокает, тяжелеет и тянет на дно. Но Шубин вовсе не собирался болтаться здесь два или три часа. Об этом не могло быть и речи. Его должны найти и подобрать с минуты на минуту. Красное пятно жилета видно издалека.
Чтобы отвлечься, он стал думать о дальних тропических странах, где растет капка. Это ведь такая трава? А быть может, кустарник? То-то, наверное, тепло в тех местах!
От мыслей о теплых странах ему сделалось еще холоднее.
Холод отовсюду шел к Шубину, со всех концов Балтики, от всей выстуженной за зиму водной громады моря. Он обхватывал, сжимал, стискивал.
Желая согреться, Шубин поплыл саженками. Но странно: чем усиленнее двигался, тем холоднее становилось. Он проделал опыт: скрестил руки на груди, подобрал колени к подбородку. Как будто стало теплее. Не нагревается ли окружавший слой воды от тепла его тела? Не надо подгребать к себе новые холодные пласты.
«Катера подойдут! Катера скоро подойдут!» — повторял он про себя, будто зубрил урок.
Ни на секунду не допускал мысли о том, что его не подберут. Понимал: самое страшное — это испугаться, поддаться панике. Кто самообладание потерял — тот все потерял!
Как-то очень странно, толчками, болела голова. Временами, на короткий срок, сознание выключалось. Тогда ему виделись цветы. Конусообразные пурпурные мантии раскачивались на пологих волнах. Он старался дотянуться до них и от этого движения приходил в себя. Иногда Шубину представлялось, что он висит среди звезд в пустоте космического пространства.
Холод, холод! Лютый холод!..
Осмотревшись, Шубин удивился внезапной перемене. По морю бежали барашки, торопливые вестники шторма.
Только что волны были пологими. Сейчас на них появились белые гребешки. Беляки гуляли по морю.
— Волнение три балла, — определил он вслух. — Море дымится!
Вскоре верхушки волн начали загибаться и срываться брызгами. По шкале Бофорта это означало, что волнение доходит уже до четырех баллов.
Волна накрыла Шубина с головой. Он вынырнул, ожесточенно отплевываясь. Дышать становилось все труднее. Надвигался шторм.
«Эге! — подумал Шубин. — Шторма мне не вытянуть… — И тотчас же: — Но шторма не будет!»
Мысленно он как бы прикрикнул на себя.
Между тем море делалось все более грозным, волны все чаще накрывали Шубина с головой. Три балла, четыре балла… Он хотел бы забыть о делениях этой проклятой шкалы.
Его стало тошнить. Укачало наконец! Он не верил в то, что пловцов укачивает в море, и вот…
Шубин задыхался, отплевывался, пытался приноровиться к участившимся размахам моря.
Что-то пролетело над ним. Самолет? Пикирует самолет? Он инстинктивно втянул голову в плечи, но в этот момент был на гребне волны, и резиновый жилет помешал ему нырнуть.
О, это всего лишь чайка! Полгоризонта закрыли ее изогнутые, как сабли, крылья, нежно-розовые, но с черными концами, словно бы их обмакнули в грязь. Она взвилась и стремительно опустилась, будто хотела сесть Шубину на макушку.
Ого, да тут их много, этих чаек!
Они вились над Шубиным, задевая его крыльями, с размаху падали к самой воде, взмывали в воздух. Сквозь свист ветра он различал их скрипучие голоса. Птицы азартно перебранивались, словно бы делили его между собой.
Делили? Моряки с Ладоги как-то рассказали Шубину, что произошло с нашим летчиком, который был сбит в бою над Ладогой. Капковый жилет не дал ему утонуть, и через два—три часа его подобрали. Он был жив, но слеп. Чайки выклевали ему глаза.
Шубин высунулся до пояса из воды и заорал что было сил. Он мог только орать — руки окоченели до того, что почти не двигались.
Вдруг что-то огромное, в белых дугах пены, надвинулось на него, какая-то гора. Линкор или плавучий кран — так показалось ему…
Он закашлялся и очнулся. Обжигающая жидкость лилась в рот. Сводчатый потолок был над ним. Шубин полулежал на полу. Кто-то придерживал его за плечи.
Подняв глаза на стоявших вокруг людей, он удивился их виду. У всех были бороды, а лица отливали неестественной мертвенной белизной. Люди как-то странно смотрели на него, и он откинулся назад.
Тотчас движение его было прокомментировано.
— Укачался, ничего не понимает, — сказал кто-то по-немецки.
— Дай-ка ему еще глоток! Немцы? Стало быть, он в плену?
Но не спешить — оглядеться, выждать, понять!
Шубин закрыл глаза, чтобы протянуть время.
— Ослабел после морских купаний, — произнес тот же голос с уверенными отчетливыми интонациями. — Не заметил бы Венцель в перископ чаек над ним…
Перископ? Он на подводной лодке?
Шубин открыл глаза.
Над ним, широко расставив ноги, стоял человек в пилотке и пристально смотрел на него. Он держал что-то в руке. Шубин скорее угадал, чем увидел: размокшее воинское удостоверение летчика, которое находилось в кармашке жилета!
— Sie sind Pirwoleinen?[3] — спросил немец.
Пауза. Шубин лихорадочно собирается с мыслями.
— Pirwoleinen Axel?[4] — Немец заглянул в удостоверение и нетерпеливо пригнулся, уперев руки в колени. — Nun, antwortet sie doch endlich! — поторопил он. — Sie sind leitenant Pirwoleinen?[5]
Пирволяйнен? Мертвый летчик был финном?
Шубин перевел дух, словно перед прыжком в воду. Потом, решившись, очень тихо сказал:
— Jawohl… Es ist meine Nahme…[6]
Его подняли, усадили на табуретку. Рядом очутился пучеглазый человечек, который отрекомендовался врачом. Шубин пожаловался на головную боль и тошноту.
— В порядке вещей. — Врач осклабился. — Не удивлюсь, если даже имеется легкое сотрясение мозга.
Мнимому Пирволяйнену дали переодеться. Комбинезон затрещал по всем швам на его плечах и груди. Пирволяйнен! Финн! Очень хорошо. Тем самым могут быть объяснены погрешности в произношении. Лишь бы на лодке не нашлось никого, кто знает финский язык!
Ну, а лицо? Офицер в пилотке держал удостоверение перед самым своим носом и все же спросил: «Sie sind Pirwoleinen?» Ослеп он, что ли? В воинском удостоверении есть фотография. А сходства между летчиком и Шубиным никакого. Уж он-то на всю жизнь запомнил это мертвое лицо, скалившее зубы над своим пышным гофрированным воротником.
— Который час? — слабым голосом спросил Шубин.
Кто-то услужливо ответил.
Шубин попытался сделать подсчет. Получалось, что он провел в воде немногим более двух часов.
Не может быть! Он боролся с мертвецом, с волнами и чайками наверняка не менее суток! Впрочем…
— Командир приглашает вас к себе, — сказал врач и пропустил Шубина вперед.
Палуба мерно подрагивала под ногами. Значит, лодка была на ходу.
Из-за двери раздалось короткое:
— Bitte![7]
Врач остался за дверью, а Шубин, собрав все свое мужество, шагнул через порог.
Каюта была очень маленькая, как все помещения на подводной лодке, где дорог каждый метр пространства. На переборке висели мерно тикавшие часы, портрет Гитлера, еще что-то — Шубин не успел разглядеть.
— Лейтенант Пирволяйнен? — раздалось навстречу.
Спину обдало холодом. Тот же голос, который он слышал в шхерах!
На вращающемся кресле к нему повернулся узкоплечий, головастый, очень бледный человек. Лицо его выглядело еще бледнее от иссиня-черной бороды.
Шубин заставил себя щелкнуть каблуками. Немец молчал, не отрывая от него взгляд.
Странный это был взгляд — изучающий, взвешивающий и в то же время рассеянный. Глаза были очень близко посажены к переносице. Казалось, вдобавок, что один располагается несколько выше другого. Это происходило, вероятно, оттого, что вследствие увечья или привычки командир держал голову набок-с какой-то лукавой, недоверчивой ужимкой.
Кивком головы он пригласил садиться, потом, проверяя себя, заглянул в удостоверение, лежавшее на столе:
— Да, Пирволяйнен!.. Говорите по-немецки?
Сомнений нет. Голос тот самый: скрипучий, брюзгливый! Значит, он, Шубин, на борту «Летучего голландца»?
С трудом Шубин выдавил из себя:
— Jawohl!
Смысл последующих слов был непонятен.
— Делать нечего, — сказал подводник. — Если подобрали, то не выбрасывать же снова за борт… Я высажу вас в двух милях от Хамины. Там будет ожидать машина авиационной части. Ваш командир извещен по радио.
Но внимание Шубина было сосредоточено лишь на полуразмокшем воинском удостоверении. Подводник рассеянно вертел его длинными, гибкими пальцами, потом поставил ребром на стол.
— В район Хамины придем через шесть часов. Этим я вынужден ограничить свою помощь…
Шубин пробормотал, что ему неловко затруднять господина командира. Конечно, у того есть свои задачи, которые…
Немец предостерегающе поднял руку:
— Не ломайте над моими задачами голову! Иначе, предупреждаю вас, рискуете сломать ее! — Он улыбнулся Шубину, вернее, сделал вид, что улыбнулся. Просто выставил наружу свои бледные десны и тотчас же спрятал их, не считая нужным слишком притворяться. — По возвращении в часть, — резко сказал он, — ваш долг забыть обо всем, что вы видели здесь! Забыть даже, что были на борту моей субмарины!
Он встал из-за стола. Торопливо поднялся и Шубин.
Подводник шагнул к нему вплотную, и только теперь Шубин по-настоящему рассмотрел его глаза. Они были очень светлые, почти белые, с маленькими зрачками, что придавало им выражение постоянной, с трудом сдерживаемой ярости.
— Забыть, забыть! — с нажимом повторил немец. — И вы забудете, едва лишь покинете нас. Забудете все, словно бы ничего и не было никогда!
Шубин молчал. Подводник отошел к столу. Опять со странной ужимкой склонил голову набок, будто присматриваясь к своему собеседнику. Вспышка непонятного, почти истерического гнева прошла так же внезапно, как и возникла.
После паузы он сказал спокойно:
— Доложите своему командиру, что были подобраны немецким тральщиком.
Подводник небрежно перебросил Шубину раскрытое воинское удостоверение финского летчика.
Шубин стиснул зубы, чтобы не крикнуть.
Фамилия, имя и звание были вписаны в удостоверение очень прочной тушью. Они уцелели. Но на месте фотографии осталось серое пятно. Удостоверение слишком долго пробыло в соленой морской воде, которая размыла, разъела фотоснимок. Виден был только контур головы и плеча.
Откуда-то издалека донесся до Шубина скрипучий голос.
— Впрочем, документ получите позже. Вахтенный командир внесет вас в журнал. Всё! Можете идти.
Шубин выпрямился. Ощущение было такое, будто волна накрыла его с головой, проволокла по дну и неожиданно опять выбросила на поверхность.
Но он позволил себе облегченно перевести дух лишь за порогом командирской каюты.
Его поджидал пучеглазый доктор.
— Ну, как самочувствие? — Он пытливо заглянул Шубину в лицо. — Бледны как мел. Одышка. Пульс?.. О да, частит! Надо подкрепиться, затем лечь спать. До вашей высадки еще целых шесть часов…
Они прошли по отсекам, сопровождаемые угрюмыми взглядами матросов. Какая, однако, сумрачная, словно бы чем-то угнетенная команда на этой подводной лодке!
Пока Шубин, обжигаясь, пил горячий кофе в кают-компании, доктор сидел рядом и развлекал его разговором о возможностях заболеть плевритом или пневмонией. Не исключено, впрочем, что тем и другим вместе.
Доктор был совершенно лыс, хотя сравнительно молод. На полном лице его лихорадочно поблескивали выпуклые темные глаза. Товарищи запросто называли его Гейнц.
Кают-компания была тесной. На переборке висела картина, изображавшая корабль в море. Время от времени Шубин недоверчиво поглядывал на нее. Она была странная, как и все на этой лодке.
Корабль с парусами, полными ветром, наискось надвигался на Шубина — из левого угла картины в правый. В кильватер ему, примерно на расстоянии шести-семи кабельтовых, шел второй корабль. Он шел, сильно кренясь, задевая за воду ноками[8] рей. Заходящее солнце было на заднем плане. Лучи его, как длинные пальцы, высовывались из-за туч и беспокойно шарили по волнам, оставляя на них багровые следы.
Конечно, Шубин не мог считать себя знатоком в живописи. И все же ясно было, что художник в чем-то поднапутал.
Он хотел спросить об этом доктора, но раздумал. Слишком болела голова, чтобы толковать о картинах.
— Где бы мне положить вас? — в раздумье сказал врач. Он остановил проходившего через кают-компанию молодого человека. — Где нам положить нашего пассажира? В кормовой каюте? Ключ у тебя?
— Ты в уме, Гейнц? Как у тебя язык повернулся? Уложи лейтенанта на койке штурмана. Сейчас его вахта.
— Да, правильно. Я забыл.
Только вытянувшись во весь рост на верхней койке, Шубин почувствовал, как он устал.
Через шесть часов мнимого Пирволяйнена встретят на берегу, обман будет раскрыт. Неважно. Расстреляют ли сразу, начнут ли гноить в застенке для военнопленных — Шубин не хочет сейчас думать об этом. Выяснится еще бог знает когда — через шесть часов. А пока — спать, спать!
— Завидую вам, — сказал доктор, стоя в дверях. — Третий год сплю только со снотворными.
Завидует? Знал бы он, кому завидует!
Уже погружаясь в сон, Шубин неожиданно дернулся, будто от толчка. Не разговаривает ли он во сне? Стоит пробормотать несколько слов по-русски…
Нет, кажется, он только храпит. А храп — это не страшно. Храп — вне национальной принадлежности.
Койка чуть подрагивала от работы моторов. Вероятно подводная лодка двигалась уменьшенными ходами. Это убаюкивало.
Шубин вспомнил Шурку Ластикова, его круглое наивное лицо и удивленный вопрос: «Откуда вы-то знаете про страх?»
Он так и заснул, улыбаясь этому уютному, бесконечно далекому воспоминанию.
Через полчаса доктор зашел проведать пациента и, стоя у койки, подивился крепости его нервов. Каков, однако, этот Пирволяйнен! Сбит в бою, тонул, чудом спасся, и вот лежит, закинув за голову мускулистые руки, ровно дышит, да еще и улыбается во сне…
Шубин улыбался во сне.
Он спал так безмятежно, будто находился не среди врагов, не на немецкой подводной лодке, а в своем общежитии на Лавенсари. Словно бы вернулся из очередной вылазки в шхеры, сказал несколько слов Князеву, зевнул и… такой богатырский сон сковал его, что он и не слышит, как бегают, суетятся, стучат когтями крысы за стеной.
Не спи, проснись, гвардии старший лейтенант! Тварь опаснее крысы возится сейчас подле твоей койки.
Все же, видно, что-то бодрствовало в нем, как бы стояло на страже. Он вскинулся от ощущения опасности — привычка военного человека.
Нет, крысы на его груди не было. И он проснулся не дома, а в чужой каюте. Враг был рядом. Снизу доносились его прерывистое, со свистом, дыхание, озабоченная воркотня, шорох бумаги.
Шубин сразу овладел собой. У таких людей не бывает вяло-дремотного перехода от сна к бодрствованию. Сознание с места берет предельную скорость.
Минуту или две он лежал с закрытыми глазами, не шевелясь, припоминая: «Я финн, летчик. Сбит в воздушном бою, — мысленно повторял он, как урок. — Подобран немецкой подводной лодкой. Я лейтенант. Меня зовут… Но как же меня зовут?..»
Ему стало жарко, словно он лежал в бане, на верхней полке. Он забыл свою финскую фамилию.
Имя, кажется, Аксель. Да, Аксель. А фамилия? Ринен?.. Мякинен?..
Нет, ни к чему напрягать память. Будь что будет! Надо, как всегда, идти навстречу опасности, ни на секунду не позволяя себе поддаваться панике.
Переборки и подволок чуть заметно подрагивали. Значит, подводная лодка двигалась, хоть и не очень быстро.
Шубин свесил голову с верхней койки. Он увидел спину и затылок человека, который сидел на корточках у раскрытого парусинового чемодана и копался в нем.
— Все потонут, все, — явственно произнес человек. — Он разговаривал сам с собой. — И командир потонет, и Руди, и Гейнц. А я — нет!.. — Он негромко хихикнул, потом вытащил из-под белья пачку каких-то разноцветных бумажек и, шелестя ими, принялся перелистывать. — Но где же мой Пиллау? — сердито спросил он.
Шубин кашлянул, чтобы обратить на себя его внимание.
Человек поднял голову. У него было одутловатое, невыразительное, словно бы сонное лицо. Под глазами висели мешки, щеки тряслись, как студень. Шею обматывал пестрый шарф.
— Вы, наверное, здешний штурман? — спросил Шубин. — Извините, я занял вашу койку.
Человек в пестром шарфе, не вставая с корточек, продолжал разглядывать Шубина.
— Нет, я не штурман, — сказал он наконец. — Я механик.
— А сколько времени сейчас, не можете сказать?
— Могу. Семнадцать сорок пять. Вы проспали почти восемь часов.
Восемь? Но ведь через шесть часов подводная лодка должна была подойти к берегу?
Шубин поспешно соскочил с койки.
— Я вижу, вам не терпится обняться с друзьями, — так же вяло заметил механик. — Не торопитесь. У вас еще есть время. Мы даже не подошли к опушке шхер.
Вот как! Стараясь не выдать своего волнения, Шубин отвернулся к маленькому зеркалу, вделанному в переборку, и, сняв с полочки гребешок, начал неторопливо причесываться. При этом он даже пытался насвистывать. Почему-то вспомнился тот однообразный мотив, который исполнял на губной гармошке меланхолик в шхерах.
Механик оживился.
— О, «Ауфвидерзеен»! Песенка гамбургских моряков. Вы бывали в Гамбурге?
— Только один раз, — осторожно сказал Шубин.
— «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен»,[9] — покачивая головой, негромко пропел механик. Потом сказал: — Хороший город Гамбург! Давно были там?
— До войны.
— Мой родной город. Я жил недалеко от Аймсбюттеля.
Шубин поежился. Это было некстати. Он никогда не бывал в Гамбурге.
Механик неожиданно подмигнул:
— Натерпелись страху, а? Я так и думал. Вам бы не выдержать шторма, если бы не мы…
Шубин с опаской присел на нижнюю койку. Только бы немец не стал расспрашивать его о Гамбурге, о котором он имел самое туманное представление. Но механик отвернулся и снова принялся рыться в чемодане, бормоча себе под нос:
— Пиллау, Пиллау, где же этот Пиллау?
Но вот «Пиллау» нашелся. Механик разогнул спину. Нелепая гримаса поползла по отдутловатому, бледному лицу, безобразно искажая его. Это была улыбка.
— Случись такое со мной, как с вами, — объявил он, — я бы нипочем не боялся!
— Да что вы?
— Уж будьте уверены. Что мне море, волны, шторм! Чувствовал бы себя, как дома в ванне.
— Но почему?
Собеседник Шубина ответил не сразу. Он смотрел на него, прищурясь, полуоткрыв рот, будто прикидывал, стоит ли продолжать. Потом пробормотал задумчиво:
— Так, значит, вы бывали в Гамбурге? Да, хороший город, на редкость хороший…
Очевидно, то пустячное обстоятельство, что финский летчик бывал в Гамбурге и даже помнил песенку гамбургских моряков «Ауфвидерзеен». неожиданно расположило к нему механика.
Он сел на койку рядом с Шубиным.
— Видите ли, в этом, собственно, нет секрета, — начал он нерешительно. — И это касается только меня, одного меня. А история поучительная. Вы еще молоды. Она может вам пригодиться…
Шубин не торопил рассказчика.
Опасность обострила его проницательность. Внезапно он понял, в чем дело! Механик томится по слушателю!
И это было естественно. Мирок подводной лодки тесен. Механик, вероятно, давно уже успел надоесть всем своей «поучительной» историей. Но она не давала ему покоя. Она распирала его. И вот появился новый внимательный слушатель…
— Ну так и быть, расскажу. Вы только что спросили меня: почему я не боюсь утонуть? А вот почему!
Он помахал пачкой разноцветных бумажек, которые извлек из своего чемодана.
— С этим не могу утонуть, даже если бы хотел. Держит на поверхности лучше, чем резиновый или капковый жилет!.. Вы удивлены? Многие моряки, конечно, умирают на море. Это в порядке вещей. Я тоже моряк. Но я умру не на море, а на земле — и это так же верно, как то, что вас сегодня выловили багром из моря.
— Умрете на земле? Нагадали вам так?
— Никто не гадал. Я сам устроил себе это. Недаром в пословице говорится: каждый сам кузнец своего счастья. — Он глубокомысленно поднял указательный палец. — Да, счастья! Много лет подряд, терпеливо и методично, как умеем только мы, немцы, собирал я эти квитанции.
— Зачем?
— Но это же кладбищенские квитанции! И все, учтите, на мое имя.
Лицо Шубина, вероятно, выразило удивление, потому что механик снисходительно похлопал его по плечу:
— Сейчас поймете. Вы неплохой малый, хотя как будто недалекий, извините меня. Впрочем, не всякий додумался бы до этого, — продолжал он с самодовольным смешком, — но я додумался!
Он, по его словам, плавал после первой мировой войны на торговых кораблях. («Пришлось, понимаете ли, унизиться. Военный моряк — и вдруг какие-то торгаши!»)
Ему довелось побывать во многих портовых городах Европы, Америки и Африки. И всюду — в Ливерпуле, в Буэнос-Айресе, в Генуе и в Кейптауне — механик, сойдя с корабля, отправлялся прогуляться на местное кладбище. Это был его излюбленный отдых. («Сначала, конечно, выпивка и девушки, потом кладбище. Так сказать, полный кругооборот. Вся человеческая жизнь вкратце за несколько часов пребывания на берегу!»)
Неторопливо прохаживался он — сытый, умиротворенный, чуть навеселе — по тихим, тенистым аллеям: нумерованным улицам и кварталам города мертвых. Засунув руки в карманы и попыхивая трубочкой, останавливался у красивых памятников, изучал надписи на них, а некоторые, особенно чувствительные, списывал, чтобы перечитать как-нибудь на досуге, отстояв вахту.
В большинстве портовых городов кладбища очень красивы.
Все радовало здесь его сентиментальную душу: планировка, эпитафии, тишина. Даже птицы в ветвях, казалось ему, сдерживают свои голоса, щебечут приглушенно-почтительно, чтобы не потревожить безмолвных обитателей могил.
Он принимался — просто так, от нечего делать — как бы «примеривать» на себя то или другое пышное надгробие. Подойдет ему или не подойдет?
Это выглядело вначале, как игра, одинокие забавы. Но и тогда уже копошились внутри какие-то утилитарные расчеты, пока не оформившиеся еще, не совсем ясные ему самому.
Его озарило осенью 1929 года на кладбище в Пиллау. Да, именно в Пиллау! Он стоял перед величественным памятником из черного мрамора и вчитывался в полустершуюся надпись. На постаменте был выбит золотой якорь в знак того, что здесь похоронен моряк. Надпись под якорем извещала о звании и фамилии умершего. То был вице-адмирал в отставке, один из восточнопрусских помещиков. Родился он в 1815 году, скончался в 1902-м.
Механику понравилось это. Восемьдесят семь лет! Неплохой возраст.
И памятник был под стать своему владельцу: респектабельный и очень прочный. Он высился над зарослями папоротника, как утес среди волн, непоколебимый, бесстрастный, готовый противостоять любому яростному шторму.
Штормы! Штормы! Долго, в раздумье, стоял механик у могилы восьмидесятисемилетнего адмирала, потом хлопнул себя по лбу, круто повернулся и поспешил в контору. Он едва сдерживался, чтобы не перейти с шага на неприличный его званию нетерпеливый бег.
Именно там, в Пиллау, пятнадцать лет назад, он приобрел свой первый кладбищенский участок…
Механик полез, сопя, в чемодан и вытащил оттуда несколько фотографий.
— Этот! — сказал он, бросая на колени Шубину одну из фотографий. — Я купил сразу, не торгуясь. Взял то, что было под рукой. Вечером мы уходили в дальний рейс. Вдобавок, дело было в сентябре, а с равноденственными штормами, сами знаете, ухо надо держать востро. Приходилось спешить. Но потом я стал разборчивее. — Он показал другую фотографию. — Каковы цветы и кипарисы?.. Генуя, приятель, Генуя! Уютное местечко. Правда, далековато от центра. Я имею в виду центр кладбища. Но, если разобраться, оно и лучше. Больше деревьев и тише. Вроде Дёббельна, района вилл в Вене. И не так тесно. Тут вы не найдете этих новомодных двухэтажных могил. Не выношу двухэтажных могил.
— Еще бы, — сказал Шубин, лишь бы что-нибудь сказать.
— Да. Я знаю, что это за удовольствие — двухэтажная могила. Всю жизнь ючусь в таких вот каютках, валяюсь на койках в два этажа. Поднял руку — подволок! Опустил — сосед! Надоело. Хочется чувствовать себя просторно хотя бы после смерти. Вы согласны со мной?
Шубин машинально кивнул.
— Вот видите! Начинаете понимать.
Но Шубин по-прежнему ничего не понимал. Он знал лишь, что от движения лодки переборки продолжают ритмично сотрясаться, драгоценное время уходит, а он так и не узнал ничего, что могло бы пригодиться. Этот коллекционер кладбищенских участков не дает задать ни одного вопроса, словно бы подрядился отвлекать и задерживать.
Теперь механик, по его словам, посещал кладбища не как праздный гуляка. Он приходил, торопливо шагая и хмурясь, как будущий наниматель, квартиросъемщик. Озабоченно сверялся с планом. Придирчиво изучал пейзаж. Подолгу обсуждал детали своего предстоящего захоронения, всячески придираясь к представителям кладбищенской администрации.
Это место не устраивало его, потому что почва была сырая, глинистая. («Красиво, однако, буду выглядеть осенью, в сезон дождей!» — брюзжал он, тыча тростью в землю.) В другом месте сомнительным представлялось соседство. («Прошу заметить, я офицер флота в отставке, а у вас тут какие-то лавочники, чуть ли не выкресты! Да, да, да! — кричал он кладбищенским деятелям, замученным его придирками. — Желаю предусмотреть все! Это не квартира, не так ли? Ту нанимаешь на год, на два, в лучшем случае на несколько лет. А здесь как-никак речь идет о вечности»).
Но он хитрил. Ему не было никакого дела до вечности. Он лишь демонстрировал свою придирчивость и обстоятельность, как бы выставляя их напоказ перед кем-то, вернее, чем-то, что стояло в тени деревьев, среди могил, и пристально наблюдало за ним.
Шубин с силой потер себе лоб. Что это должно означать? Ему показалось, что его снова укачивает на пологих серых волнах. Но он сделал усилие и справился с собой.
— Извините, я прерву вас, — сказал он. — К чему все-таки столько квитанций? Их у вас десять, двенадцать, да, четырнадцать. Четырнадцать могил! Человеку достаточно одной могилы.
— Мертвому, — снисходительно поправил механик. — Живому, тем более моряку, как я, нужно несколько. Чем больше, тем лучше. В этом гарантия. Тогда моряк крепче держится на земле. Ну, сами посудите, как я могу утонуть, если закрепил за собой места на четырнадцати кладбищах мира?
Шубину показалось, что размах пологих волн уменьшается.
— А, я как будто понял! Квитанция вроде якоря? Вы стали, так сказать, на четырнадцать якорей?
— Таков в общих чертах мой план, — скромно согласился человек в пестром шарфе.
Чтобы не видеть его мутных, странно настороженных глаз и трясущихся щек, Шубин склонился над снимками.
На них на всех просвечивала между кустами и деревьями полоска водной глади. Участки были с видом на море. В этом, вероятно, заключался особый загробный «комфорт», как понимал его механик. Устроившись наконец в одной из могил, он мог иногда позволить себе развлечение: высовывался бы из-под плиты и показывал морю язык: «Ну что? Ушел от тебя? Перехитрил?»
Сумасшествие, мания? Или просто удивительное суеверие?
Во всяком случае, оно было вполне современным, характерным для человека капиталистического общества. Деньги, деньги, всюду деньги! Тонкий коммерческий расчет даже в сношениях с потусторонним миром!
Отвалив такую уйму денег за кладбищенские участки, механик, по его мнению, уже мог не бояться ни штормов, ни мин, ни мелей.
Эти разноцветные квитанции, которые он бережно хранил в своем чемодане, должны были страховать его от смерти на море!
— Теперь мне ясно, — сказал Шубин. — Вы как бы хотите обмануть судьбу.
— Но мы все хотим обмануть ее, — спокойно ответил механик. — А вы разве нет?
Он оглянулся. На пороге стоял бородатый рассыльный.
— Командир просит господина летчика в центральный пост, — доложил матрос, угрюмо глядя на Шубина.
Сопровождаемый молчаливым рассыльным, Шубин миновал несколько отсеков.
В узких, плохо проветриваемых помещениях было душно, влажно. Пахло машинным маслом и сырой одеждой.
Внешне сохраняя спокойствие, Шубин волновался все сильнее.
«Подходим к шхерам, — думал он. — Сейчас меня будут сдавать с рук на руки…»
Да, на берегу ему несдобровать. И все же с профессиональным интересом он продолжал приглядываться к окружающему. На подводной лодке был впервые — раньше как-то не довелось.
— Не ударьтесь головой, — предупредил рассыльный.
Пригнувшись, Шубин шагнул в круглое отверстие входа и очутился на центральном посту.
После бредового бормотания о могилах и квитанциях приятно было очутиться в привычной трезвой обстановке, среди спокойных и рассудительных механизмов.
Конечно, управление было здесь в десятки раз более сложным, чем на торпедном катере, но моряку положено быстро ориентироваться на любом корабле.
Вот гирокомпас, отличной конструкции! Вот кнопки стреляющего приспособления! А это, наверное, прибор для измерения дифферента.[10] В стеклянной трубочке видна чуть покачивающаяся тень, силуэт подводной лодки. У нас, кажется, этого еще нет. Штука занятная! Жаль, недосуг рассмотреть подробнее.
Вертикальная труба перископа поднималась на несколько секунд, опускалась, через некоторое время опять поднималась.
Шубин лихорадочно вспоминал: «Перископная глубина восемь метров… Да, как будто восемь метров. Подводная лодка крадется на перископной глубине».
Только окинув приборы пытливым взглядом, он обратил внимание на людей, находившихся в отсеке. Их было много здесь, и каждый был поглощен своим делом.
Командир сидел на маленьком табурете, похожем на велосипедное седло, и, согнувшись, смотрел в окуляры перископа.
Справа от него стояли двое рулевых: один управлял вертикальным рулем, второй — горизонтальными. Поодаль располагались еще три матроса.
Рядом с командиром стояли два офицера, один из которых торопливо записывал что-то в вахтенный журнал, держа его на весу.
Услышав шаги, командир быстро повернулся на своем вращающемся сиденье.
— А, наш гость, наш верный союзник! — сказал он с преувеличенной любезностью, которая показалась Шубину иронической. — Пригласил вас в качестве консультанта. Вы летали над этим районом?
— Конечно, господин командир.
— Прошу взглянуть в перископ! — Он встал, уступая Шубину место. — Рудольф, помогите нашему гостю сесть… Курсом вест следует русский конвой… Нет, чуть отвернуть от себя.
— Вижу конвой.
— Транспорт примерно в четыре—пять тысяч тонн, тральщик и два сторожевых катера. Идут противолодочным зигзагом. Так?
Шубин молчал. Медленно вращая верньер, он не выпускал советские корабли из поля зрения. Что отвечать фашисту? Точнее, чего не надо отвечать, чтобы не повредить своим?
Подводник ласково сказал за его спиной:
— Понимаю вас. Вы не видели корабли в таком ракурсе. Привыкли видеть их не снизу, из воды, а сверху, с воздуха. Часто ли попадались вам русские в этом районе?
— Не часто, — сказал Шубин, наугад.
— Благодарю вас. Это-то я и хотел знать!
— Третий конвой за вахту, — вставил офицер, державший журнал.
— Русские готовятся к наступлению, — подтвердил второй офицер.
— Как всегда, повторяетесь, Франц, — резко сказал командир и, отстранив Шубина, сам сел у перископа. Длинные нервные пальцы его завертели верньер. Голова совсем ушла в плечи, спина сгорбилась, словно бы он изготовился к прыжку.
В центральном посту стало тихо. Слышно было лишь дыхание людей да успокоительно мерное тиканье приборов.
Шубин стиснул кулаки в карманах комбинезона.
Сейчас командир будет ложиться на боевой курс. Торпедисты, конечно, уже стоят наготове у своих аппаратов. Мановение руки, отчетливая команда: «Товсь!», потом: «Залп!» — и торпеда, сверля воду, помчится наперехват советскому конвою.
Шубин с ненавистью, почти не скрываясь, взглянул на офицеров.
Его поразило выражение их лиц: напряженное, мучительно-голодное. Скулы были обтянуты, шеи вытянуты. Даже в глазах, показалось Шубину, загорелись красные, волчьи огоньки.
Что делать? Не может же он стоять за спиной фашиста и спокойно наблюдать, как тот будет топить наши корабли! Он, Шубин, останется в стороне во время боя?
Он украдкой огляделся.
Нет, вмешается в этот бой и отведет удар на себя!
В комплекте аварийных инструментов большой гаечный ключ. Сгодится! Шубин найдет ему новое, неожиданное применение.
Сдернет с подставки и командира лодки — по затылку! Так начать! Дальше будет видно.
Главное — внезапность нападения! В отсеке тесно, все стоят впритык. Рулевым не бросить рулей. А пока прибегут из других отсеков, конвой успеет уйти. Ценой своей жизни Шубин сорвет атаку.
Он понял это сразу, едва лишь командир оттолкнул его от перископа. А для Шубина понять означало решить. Он никогда не колебался в своих решениях.
Никто не смотрел на него. О финском летчике — «консультанте» забыли.
Потихоньку разминая пальцы опущенных рук, он отступил на шаг от командира подводной лодки. «Надо размахнуться, — прикидывал он. — Удар будет сильнее».
Не видел уже ни людей, ни приборов. Ничего не видел вокруг, кроме этого неподвижного, заросшего волосами затылка. Крахмальный воротничок подчеркивал его багровый цвет, резкие морщины пересекали во всех направлениях.
Шубин будто оглох. Ничего не слышал: ни приглушенных голосов, ни тиканья приборов. Слух был настроен на одно слово: «Товсь!» Следующей команды: «Залп!» — подводник бы не успел произнести.
Но подводник не сказал «товсь!»
Он стремительно поднялся. Нижняя губа его тряслась, глаза были совсем белыми от ярости.
— Рудольф, координаты встречи в журнал! Франц, продолжать наблюдение! — Дергая головой, он выскочил из отсека.
Офицеры понимающе переглянулись.
— Третий год не может привыкнуть! — сочувственно сказал Рудольф.
— Я тоже не могу. Такой куш! Только поманил, раздразнил и…
Франц сел к перископу, поерзал, устраиваясь поудобнее, бросил через плечо:
— Рассыльный, проводить пассажира в кают-компанию!
— Через двадцать минут будет ужин, — учтиво пояснил Рудольф.
Он с удивлением смотрел на Шубина:
— Но что с вами? Вам плохо?.. Рассыльный, поддержи его под руку!
— Не надо.
— Как хотите. Ужин, несомненно, пойдет вам на пользу.
Шубин не был уверен в этом. Ноги его не шли. Наступила реакция после нервного подъема.
Ну что ж! Не таким, стало быть, будет его последний бой! Не в тесноте вражеской подводной лодки. Не в дикой свалке на железном полу.
С помощью матроса он с трудом вышел из отсека, тяжело, прерывисто дыша. Комбинезон противно прилипал к спине, мокрой от пота.
На полпути к кают-компании послышались ему звуки музыки. Он удивился и замедлил шаги. Дверь в одну из кают была приоткрыта. Шубин увидел командира, который полулежал в кресле, откинув голову.
— Наш гость? — окликнул он, не меняя положения. — Войдите!
Второй раз за этот день переступил Шубин комингс командирской каюты. Сейчас мог получше рассмотреть ее.
Знакомые подводники, рассказывая ему о тесноте своих помещений, не очень, впрочем, жаловались на это. «А зачем нам хоромы? — говорили они. — Было бы где голову приклонить. Сменился с вахты, пришел в свою выгородку, упал плашмя на койку, и квит! Спи себе, прорабатывай задание командования за номером 6НС — непробудный сон шесть часов!»
Но эта каюта выглядела гораздо более обжитой. Заметно было желание создать какой-то уют. На подрагивающей переборке висели акварели, в углу громоздились книги.
Приглядевшись к портрету Гитлера, Шубин обнаружил, что его пересекала размашистая надпись — вероятно, дарственная.
На койке стоял маленький портативный патефон. Регулятор громкости был повернут почти до отказа — музыка была едва слышна.
— Перебираю пластинки, — сказал немец. — Мой лучший отдых. Садитесь, прошу вас!
Жестом он отпустил рассыльного.
— Пластинок у меня немного, — продолжал подводник, освобождая табуретку для Шубина. — Зато, смею думать, отборные. Есть Вагнер, Бах, Гендель. Из иностранцев — Сибелиус. Кстати, я всегда удивлялся, — прибавил он с оттенком презрения, — как это вы, финны, народ дровосеков, дали миру такого изысканного композитора.
Он бережно переменил иголку и повернулся к Шубину. Сейчас он был совсем другим, чем на центральном посту, — каким-то очень тихим, умиротворенным.
— Для Баха всегда меняю иголки, — пояснил он. — О! Эти протяжные, могучие аккорды! Они разглаживают морщины не только на лице — на душе! Вслушайтесь. Как хорошо, не правда ли?
Он говорил о том, что музыка — это успокоительная ванна для его нервов, что в Баха он погружается, как в очищающий и освежающий ручей.[11] Но Шубин слушал вполуха — был еще весь во власти пережитого.
Потом им овладела ужасающая усталость — захотелось вытянуть ноги, расслабить мускулы, закрыть глаза.
Этого нельзя было делать! Он находился в каюте своего врага, вероломного, опасного. Надо рассчитывать каждое свое слово, каждый жест.
Исподлобья Шубин взглянул на подводника. Тот полулежал в каком-то забытьи, в блаженном, почти чувственном изнеможении. Тяжелые, складчатые веки его прикрывали глаза, зубы были оскалены, пальцы отбивали такт на подлокотнике кресла.
Говорят, в музыке, как в любви, раскрывается подлинная сущность человека. Но в чем сущность этого человека?
Шубину представилось, что, вероятно, подводник делал так и раньше. Скомандовав: «Залп!», отправив на дно очередной транспорт или пассажирский корабль, любитель Вагнера возвращался с центрального поста к себе «домой», в каюту. Не торопясь мыл руки, потом, заботливо сменив иглу, с головой погружался в «очищающий» ручей звуков.
Но почему был нарушен порядок сегодня? Почему не торпедирован советский транспорт, хотя фашист мог и должен был это сделать? Что помешало ему скомандовать: «Залп!»?
— По-моему, Бах богаче Вагнера нюансами, — неторопливо произнес немец. — Вы не находите? Конечно, Бах несколько старомоден. Но, думается мне, в нюансировке…
Он качнулся вперед, едва успев подхватить патефон. Слова его заглушил гулкий, разрывающий голову удар.
Пол каюты перекосился, пополз куда-то в сторону, снова выпрямился. Портрет Гитлера упал со стола. Шубина зажало между койкой и шкафчиком, потом отпустило.
Задребезжали пластинки. Свет в плафонах судорожно мигал, напряжение упало.
Второй удар! Третий! Шубин невольно пригнулся. Казалось, снаружи в несколько кувалд молотят по металлической обшивке и корпусу. Каждый удар отдавался во всем теле, пронизывал болью от макушки до пят.
Глубинные бомбы!
Немец, забыв о своих нюансах, выскочил с Шубиным в коридор.
Подводная лодка двигалась рывками, меняя глубины, делая крутые повороты, чтобы уйти от бомб.
Гидравлический удар ощущается еще тяжелее, чем воздушная взрывная волна. Он идет со всех сторон, от всей окружающей массы растревоженной, взбаламученной воды. Он потрясает всю нервную систему человека. Это — пытка грохотом и беспрестанной вибрацией.
Согнувшись, командир скользнул в узкое отверстие. Рассыльный тщательно задраил за ним люк. Шубин остался один.
«Конвой обнаружил перископ, — подумал он. — Сторожевики глушат нас глубинками».
Но он ошибся. Конвой, сойдясь с подводной лодкой на встречных курсах, давно разминулся с нею и был уже на подходах к Лавенсари.
Гвардии старший лейтенант не знал, что весь сыр-бор загорелся из-за него. Командование флотом приказало во что бы то ни стало найти Шубина. Его продолжали искать. «Морские охотники», как ястребы, кружили наверху.
Утром начавшийся шторм заставил их вернуться. Через два часа они возобновили попытку, однако волнение было еще сильным.
В третий раз, уже к вечеру, они дошли почти до опушки шхер.
Положение было ужасающе ясным, надежд никаких. Но моряки не могли прекратить поиски. Ведь это был их Шубин, Везучий Шубин, любимец всего Краснознаменного Балтийского флота!
Когда «морские охотники», под прикрытием авиации, ходили взад-вперед, в волнах был замечен перископ.
Согласно оповещению штаба, в этом районе нашим подводным лодкам находиться не полагалось. Стало быть, враг?
Немедленно за борт полетели глубинные бомбы. Всех охватил азарт погони.
Никому и в голову не пришло, что Шубин может находиться в этой подводной лодке.
И он не знал о «морских охотниках». Впрочем, ничего бы не изменилось, если бы и знал. От товарищей отделяла его тридцатиметровая толща воды. Он был замурован в немецкой подводной лодке, как в свинцовом гробу.
Вдаль уходила перспектива слабо освещенного узкого и длинного коридора.
Но коридор, быть может, лишь казался длинным, потому что в нем делалось все темнее и темнее.
Новый ошеломляющий удар, подобный удару огромной кувалды, и плафоны, мигнув в последний раз, погасли.
Шубин двинулся в кромешной тьме, придерживаясь, как слепой, за стену. Она была влажной. Потом из-под пальцев холодными струйками потекла вода. Это означало, что бомбы рвутся очень близко. При гидравлическом ударе ослабевают сальники забортных отверстий и вода проникает внутрь лодки.
Шубин остановился. Тошнота неожиданно подкатила к горлу. Палуба уходила из-под ног. Подводная лодка стремительно теряла глубину.
И в этот момент, когда он думал, что уже тонет, свет снова замерцал в плафонах, медленно разгораясь.
За спиной сказали:
— По-моему, вам лучше посидеть в кают-компании.
Это был доктор.
По боевому расписанию медпункт на военных кораблях развертывается в кают-компании. На столе разложены были хирургические инструменты, белели бинты, вата.
Шубин присел на диван. Голова у него гудела, как барабан. Даже выругаться по-русски — отвести душу — было нельзя!
— Такие бомбежки вам в диковинку? — спросил доктор. — Вы привыкли парить, а не ползать по дну. Но не волнуйтесь — наш командир уйдет из любого капкана. О, это хитрейший из подводных асов, настоящий Рейнеке-Лис! Вильнет хвостом — и нет его.
Вскоре раздался приглушенный скрип морского гравия. Подводная лодка выключила электромоторы, проползла на киле несколько метров и легла.
— Притворился мертвым, — пробормотал доктор. — Теперь наберитесь терпения. Будем отлеживаться на грунте…
Удары кувалды становились глуше, слабее — корабли наверху удалялись.
Прошло минут пятнадцать, и в кают-компанию один за другим начали входить офицеры.
Первым явился к столу коллекционер кладбищенских квитанций. Он подмигнул Шубину и принялся разматывать свой пестрый шарф. Подбородок оказался у него тройной, отвисающий. Создавалось впечатление, что все лицо оттягивается этим подбородком книзу, оплывает, как догорающая свеча.
За механиком прибрел, волоча ноги, очень высокий, худой человек. У него был торчащий кадык и трагические черные брови.
— Наш штурман! — шепнул доктор на ухо Шубину.
У стола, с которого были убраны медикаменты, уже суетился вестовой, расставляя тарелки.
Командира не было. Вероятно, он находился в центральном посту.
Последним пришел немолодой офицер. Шубин уже видел его. Он взялся за спинку стула, нагнул голову, что повторили остальные, минуту стоял в молчании. Вероятно, это была молитва. Потом пробормотал: «Прошу к столу», и все стали рассаживаться.
По этим признакам нетрудно было догадаться, что немолодой офицер — хозяин кают-компании, старший помощник командира.
Он небрежно указал подбородком на Шубина.
— Наш новый пассажир, финский летчик! Шубин отметил про себя слово «новый» значит, на подводной лодке бывали и другие пассажиры!
Затем, привстав, старший помощник отрекомендовался:
— Франц!
Последовал столь же лаконичный, без чинов и фамилий, церемониал знакомства с другими офицерами. Каждый из сидевших за столом вставал, кланялся, не сгибая корпуса, коротко бросал: «Гейнц», «Готлиб», «Гергардт», «Венцель».
Шубин был удивлен. Подобное панибратство не принято на флоте. Однако он тоже привстал, пробормотал: «Аксель» — и сел. Франц усмехнулся.
— Э, нет! — сказал он, не скрывая презрения. — Для нас — вы Пирволяйнен, лейтенант Пирволяйнен, только Пирволяйнен.
Шубин чуть было не выронил тарелку, которую передал ему вестовой.
Значит, его фамилия Пирволяйнен! Конечно же, Пирволяйнен! Теперь-то он ни за что не забудет: Пирволяйнен, Пирволяйнен!..
— Впрочем, — продолжал Франц, — из какого вы города?
— Виипури, — наудачу сказал Шубин.
— В вахтенном журнале будете записаны без упоминания фамилии, как «пассажир из Виипури»… Не так ли, Гергардт?
Сосед Шубина справа кивнул.
— У нас очень замкнутый мирок, — любезно повернулся к Шубину доктор, сидевший слева от него. — Поэтому мы называем друг друга по именам. Что же касается вас, то, по некоторым соображениям, мы хотели бы остаться в вашей памяти лишь под нашими скромными именами.
Шубин пробормотал, что никогда не забудет господ офицеров — ведь они спасли ему жизнь, вытащили его из воды.
— Правильнее сказать: выловили, — сказал Франц, разливая по тарелкам суп.
— Вас подцепили отпорным крюком за рубашку, — пояснил Шубину Гергардт. — А потом набросили под мышки петлю. Однажды в Атлантике мы вытаскивали так акулу.
— Да, забавно выглядели вы на крюке. — Доктор скорчил гримасу. — Прибыли к нам, можно сказать, запросто, не как другие, без всякой помпы.
Франц постучал разливательной ложкой по суповой миске. Это можно было понять как предостережение доктору, но так же и как приглашение к еде. В течение нескольких минут все за столом занимались только едой.
Склонившись над тарелкой, Шубин приглядывался к своим сотрапезникам.
Что-то неприятное, рыбье было в их наружности. Остекленевшие ли глаза с пустыми зрачками, болезненно ли белый цвет кожи — вероятно, сказывалось длительное пребывание под водой.
Шубин покосился на руки подводников. Не хватало, чтобы из рукавов высовывались чешуйчатые плавники или ласты.
«Люди-рыбы, — с отвращением подумал он. — Оборотни проклятые!..»
Франц, несомненно, был сродни щукам. Во рту у него было слишком много зубов. Глаза были белесые, злые, неподвижные.
Сидевший рядом с ним вялый Готлиб с отвислыми щеками, чуть ли не лежащими на плечах, напоминал сома.
А пучеглазый, непоседливый, быстрый в движениях доктор смахивал на суетливого рачка.
Шубин помотал головой, прогоняя наваждение.
Рыбьи хари исчезли, но лица у подводников по-прежнему были асимметричные, словно бы отраженные в кривом зеркале. С этим, видно, уже ничего нельзя было поделать. Шубин вздохнул.
Вздох был понят неправильно.
— Да, ваше возвращение затягивается, — сказал доктор. — Я думаю, представители авиационной части уже волнуются. Понятно, вы рветесь поскорей к своим.
Знал бы он, как Шубин «рвется» на вражеский берег, к представителям авиационной части, которые разоблачат его с первого же взгляда…
— В перископ мы видели ваш воздушный бой, — обратился Гергардт к Шубину. — Но не смогли подойти ближе. Налетела русская авиация.
— О! — подхватил доктор. — Кто бы мог думать, что вы еще живы!.. И вдруг через час в том же квадрате Венцель, наш штурман, увидел стаю чаек. Они дрались над чем-то или кем-то…
— Красное пятно на воде, — кратко пояснил Венцель.
— Недаром эти резиновые жилеты красного цвета. Скорее бросаются в глаза.
— Вам повезло! — Франц выставил наружу свои щучьи зубы. — Не приди мы на помощь, вы попали бы в плен к русским.
— Уже в третий раз они приходят в этот квадрат. Ищут своего летчика, — сказал Гергардт, с хрустом перекусывая сухарь.
— Который сбит не кем иным, как вами, Пирволяйнен! — многозначительно добавил доктор. — Вам не поздоровилось бы там, наверху.
Все засмеялись, но как-то невесело.
Они вообще были невеселые, видимо очень издерганные и озлобленные и оттого, конечно, особенно опасные.
— Я думал, это тот самый конвой, — осторожно сказал Шубин.
— Нет, конвою дали уйти. Это «морские охотники».
«Морские охотники»? Вот как!
На мгновение Шубин представил себе своих товарищей — там, наверху.
Нервы акустиков, приникших к приборам, напряжены до предела. Это очень трудно — ждать вот так: как кошка, которая подстерегает мышь, вся обратившись в слух, подобравшись, изготовившись для стремительного прыжка.
Но ни одного подозрительного звука не доносится со дна.
Недра моря полны разнообразных, отчетливых или невнятных шумов. Вот быстрое жужжание, подобное тому, какое издает майский жук, — это винты соседнего корабля. Вот резкое потрескивание — это эмиссия, не в порядке усилители акустического прибора, надо менять одну из ламп.
Звуки, привычные для слуха акустика, то пропадают, то выделяются на постоянном фоне, однообразном, похожем на гудение большой тропической раковины. Но не слышно ни приглушенной речи, ни осторожных шагов, ни долгожданного характерного шороха, напоминающего змеиный свист, который сопровождает подводную лодку, когда она скользит под водой.
«Только бы нам уцепиться за звук!» — говорит капитан-лейтенант Ремез, — одним из катеров, наверное, командует Левка Ремез. Такой толстый, краснолицый, озабоченный… Они дружки-приятели с Шубиным. Он-то, очевидно, и не уводит корабля на базу, несмотря на безнадежность поисков.
Не отрывая бинокля от глаз, Ремез всматривается в даль. За спиной его негромко переговариваются сигнальщики. А в небе во все лопатки светит солнце. И по морю взад-вперед гуляет синеглазая красавица волна.
Хорошо!..
— Командир обязательно доставит вас к месту назначения, — успокоительно сказал доктор. — Он лучший подводник на свете.
— О да! — поддержал Гергардт. — Умеет появляться и исчезать, как призрак.
За столом оживились. Все принялись наперебой расхваливать своего командира.
Готлиб уставился на Шубина тяжелым, мутным взглядом:
— Он, по желанию, может обернуться надводным кораблем, скажем — транспортом, но, конечно, затонувшим, — поспешно добавил он.
Франц сердито постучал ножом по блюду, на котором лежала отварная рыба. К нему со всех сторон протянулись руки с тарелками.
Доктор полил свою рыбу соусом и торжественно оглядел присутствующих.
— В средние века, — с некоторой аффектацией сказал он, — никто не усомнился бы, что наш командир заговорен или продал душу черту.
— Я и сейчас думаю это, — пробормотал Гергардт, но так тихо, что услышал только Шубин.
Нервы его были напряжены, зрение, слух обострены как никогда. Только виски по временам стискивало клещами. Одна мысль давно мучила, искушала.
Шубина подмывало — шумнуть!
Опасность, как грозовая туча, нависла над подводной лодкой.
Здесь разговаривали вполголоса, то и дело поглядывая на подволок; вестовой ходил вокруг стола чуть не на цыпочках, балансируя тарелками, как канатоходец в цирке.
Шубин ощупал гаечный ключ, который сунул на всякий случай в карман комбинезона.
Это полезный предмет в его положении. Им можно не только убить — им можно оповестить о себе.
Но для этого нужно остаться в отсеке одному, притвориться спящим. Задраить переборку, подставить штырь, чтобы нельзя было открыть с другой стороны. А если в отсеке два входа, то задраить оба. И тогда уж исполнить свой последний, сольный номер.
Он будет колотить и колотить ключом по корпусу, оповещая советских моряков о себе!
Глубины в заливе небольшие. Отчетливый металлический гул пойдет волной наверх, к гидроакустикам, которые прослушивают море. И тотчас же сверху посыплются глубинные бомбы — одна серия бомб за другой!
Шубин вызовет огонь на себя.
Проклятый «Летучий голландец» погибнет, и он с ним, пусть так!
Но ведь с подводной лодкой погибнет и ее тайна? А тайна, быть может, важнее самой подводной лодки?..
Чем внимательнее он прислушивался к разговору в кают-компании, тем больше убеждался в том, что так оно и есть: тайна важнее подводной лодки!
То был очень странный, скользящий разговор. Нечто необъяснимо опасное таилось в начатых и незаконченных фразах, даже в паузах.
Недомолвки, намеки перепархивали над столом от одного человека к другому, как зловещие черные бабочки. И Шубин безуспешно пытался на лету ухватить хотя бы одну из них.
От невероятного напряжения все сильнее и сильнее разбаливалась голова.
Но распускаться было нельзя. Полагалось глядеть в оба, все примечать, запоминать. Стыдно было бы вернуться к своим с пустыми руками!
«А я обязательно вернусь к своим! — со злостью, с яростью повторял про себя Шубин. — Выживу! Выстою! Выберусь наверх!»
Но для этого надо быть начеку, все время следить за тем, чтобы настоящие мысли и чувства не прорвались наружу.
Он очень боялся также допустить промах в какой-нибудь обиходной мелочи.
Знакомый разведчик рассказывал ему, что у немцев иначе, чем у нас, ведется отсчет на пальцах. Немцы не загибают их, а, наоборот, отгибают и начинают не с мизинца, а с большого пальца. И грозят тоже не так, как мы, — покачивают пальцем не от себя, а перед собой.
Пустяк? Конечно. Но на таком пустяке как раз легко сорваться.
Потом он вспомнил, что выдает себя не за немца, а за финна. Это, конечно, облегчало его положение.
Как выяснилось, никто из подводников не знал по-фински.
— Ни разу еще не был в Финляндии. Я разумею: внутри Финляндии, — сказал Гергардт, обернувшись к Шубину. — Говорят, ваши девушки красивы. Длинноногие, белокурые?
— Напоминают норвежек, — заметил Готлиб.
— Их ты тоже не видал, хотя бывал и в Норвегии! — со злой гримасой вставил доктор.
— Вы счастливец, Пирволяйнен! — продолжал Гергардт. — После вашего возвращения вам предоставят отпуск. Если захотите, вы сможете съездить в Германию. Вы бывали в Германии?
— Он бывал в Гамбурге, — объявил Готлиб. — Он знает песенку гамбургских моряков «Ауфвидерзеен».
Шубин поежился. Разговор приобретал опасный крен.
Рыбьи хари выжидательно повернулись к нему. Гергардт поощрительно улыбался. Губы у него были очень красные, словно вымазанные кровью.
— Это приятная песенка, — подтвердил доктор. — Ее поет Марлен Дитрих в одном из своих фильмов. Вам нравится Марлен Дитрих?
Шубин не успел ответить. Его засыпали вопросами.
Какие новинки видел он в гамбургских кино? Что носят женщины в этом году: короткое или длинное? Говорят: в моде снова ажурные черные чулки? В какой гостинице он жил и пил ли черное пиво в гамбургских бир-халле?
Даже неразговорчивый Венцель спросил: не бывал ли он случайно в Кенигсберге?
Шубин хотел было дерзко ответить: «Еще не бывал. В конце войны надеюсь побывать!»
Но на помощь ему пришел Франц.
— Не надоедайте нашему гостю, — сказал он. — Пирволяйнен может подумать, что вы целую вечность не бывали в Германии.
— О, Пирволяйнен! — Гергардт капризно оттопырил губы. — Мы надеялись, что вы поделитесь с нами новостями. Но вы какой-то неразговорчивый, апатичный.
— Все финны стали почему-то апатичными, — изрек Готлиб. — Финнов надо растормошить! Не возражаете?
Он ободряюще подмигнул и захохотал, отчего щеки его отвратительно затряслись. Гергардт торопливо допил кофе и встал:
— Прошу разрешения выйти из-за стола! Командир приказал сменить Рудольфа.
Франц молча кивнул.
Убедившись, что из гостя не выжать больше ничего, его перестали втягивать в разговор.
Шубин вяло прихлебывал свой кофе. Что-то неладное творилось с его головой. Временами голоса немцев доносились как будто из другой комнаты. Он не понимал, о чем они говорят. Потом сознание снова прояснилось. Мысль работала четко, только в висках оглушительно барабанил пульс.
Он почти не заметил, как справа от него очутился новый сотрапезник. Это был, вероятно, Рудольф, сменившийся с вахты.
Но вот до сознания дошло, что за столом ссорятся. Виновником ссоры был, понятно, доктор.
Настроение за столом беспрестанно, скачками, менялось. Смех чередовался с возгласами раздражения, странная взвинченность — с сонливостью. Иногда тот или иной сотрапезник вдруг умолкал и погружался в свои мысли.
Неизменно оживленным был только доктор. Но это было неприятное оживление. Доктор разговаривал постоянно с каким-то «подковыром». Главной мишенью для своих насмешек он почему-то избрал молчаливого Венцеля.
— Я запрещаю тебе называть ее Лоттхен! — неожиданно крикнул Венцель.
— Но ведь я сказал: фрау Лоттхен! И патом я не сказал ничего обидного. Наоборот. Признал, что Лоттхен — фрау Лоттхен, извини, — очень красива, а дом на Линденаллее чудесен. Я сужу по фотографии, которая висит над твоей койкой.
— Дети, не ссорьтесь! — сказал Готлиб.
— Я просто выразил сочувствие Венцелю. Я рад, что у меня нет красивой вдовы, то бишь жены, еще раз прошу извинить. Дом с садом, заметьте, отличное приданое! Мне вдруг представилось, как Венцель после победы возвращается на Линденаллее и видит там какого-нибудь ленивца с усиками, всю войну гревшего себе зад в тылу. И этот ленивец, вообразите себе…
— Замолчи! — Венцель со стуком отодвинул от себя тарелку.
— Ну, ну! — предостерегающе сказал Франц. — Можете ссориться, господа, если это помогает вашему пищеварению, но ссорьтесь тихо. Русские еще над нами.
Гейнц замолчал, не переставая криво улыбаться.
— Таков наш Гейнц, — пояснил Шубину Рудольф. — Если не будет иронизировать за столом, желудок его перестанет выделять пепсин.
Чтобы не видеть перекошенных лиц своих сотрапезников, Шубин поднял взгляд на картину, которая так поразила его вначале.
Да, было в ней что-то фальшивое, неправдоподобное, что резало глаз моряка.
Один корабль убегал от другого, двигаясь по диагонали из левого верхнего угла картины в ее правый нижний угол. На море бушевал шторм. Тучи низко висели над горизонтом.
Написано толково, спору нет, в особенности хороши лиловые тучи, которые своими хвостами касаются гребней волн.
Что же плохо в картине? Эти пологие, грозно перекатывающиеся валы? Шубин недавно качался на таких валах, чудом избежал гибели.
Нет, дело в другом.
Камни! За пределами картины, ниже правого ее угла, торчат камни. Шубин угадал их по пенистым завихрениям и тому особому, зеленоватому цвету воды, какой бывает у берега.
Несомненно, чуть правее и ниже рамы — камни.
— Пирволяйнен!
Он огляделся. За столом все молчали и смотрели на него. Полундра!
— Хороша картина? — Франц показал свои щучьи зубы.
— В общем, как будто на месте все, — подумав, сказал Шубин. — Но есть недоработки.
— Какие?
— Корабли бы я убрал.
— Почему?
— Ну как же? С полными парусами — прямехонько на камни! Паруса скорее долой, класть право руля!
— Где же вы видите камни?
Шубин привстал и ткнул пальцем в переборку, чуть пониже рамы. Потом объяснил насчет цвета воды и пенных завихрений.
— Не имеет значения, — успокоительно сказал Гейнц. — Первый корабль — призрак. Камни не страшны ему.
— Второму надо отворачивать. Или второй корабль тоже призрак?
— Нет. Он просто скован таинственной силой и уже не может сойти с гибельного фарватера.
Шубин недоверчиво пожал плечами.
— Однако для летчика вы неплохо разбираетесь в бурунах, — прищурясь, сказал Франц.
Опять: полундра!
Шубин стиснул кулаки под столом. И к чему брякнул об этих камнях? Ну-ка, ответ, и побыстрее!
Он нашелся.
— До войны я плавал на торговых кораблях, — пояснил он, стараясь говорить возможно более спокойно. — У нас в Финляндии, знаете ли, каждый третий или четвертый — моряк.
Ложечки снова зазвенели в стаканах. Разговор за столом возобновился.
Как будто бы вывернулся, сошло!
Но он не мог дольше оставаться в кают-компании. Не в силах был притворяться, с любезной улыбкой передавать этим оборотням сахар, постоянно быть настороже, улавливать тайный смысл в намеках и паузах.
У него есть выход, и он поспешит воспользоваться им!
Шубин обернулся к Гейнцу:
— Доктор, очень болит голова! Просто разламывается на куски.
Гейнц кивнул:
— Правильно. Она и должна у вас болеть… Рудольф, будь добр, проводи лейтенанта в каюту. Вам лучше прилечь, Пирволяйнен.
— Да, с вашего разрешения я хотел бы лечь.
Где-то он слышал такое выражение: уйти в болезнь. Это, кажется, относилось к мнительным людям? Но сейчас Шубин торопился уйти в болезнь, спасая себя, спасая рассудок. Он забивался в эту болезнь, как измученный погоней раненый зверь, уползающий в свою берлогу…
С чувством невыразимого облегчения Шубин покинул кают-компанию.
Сопровождаемый длинным Рудольфом, он неуклюже выбрался из-за стола и, переступая комингс, споткнулся.
Но сделал внутреннее усилие и заставил себя не обернуться. Он как бы уносил на своей спине пригибавший его груз недобрых взглядов.
Эти взгляды чудились ему повсюду.
Минуя отсеки, где находились матросы «Летучего голландца» — они вставали при его приближении, — Шубин как бы проходил сквозь строй взглядов: подозрительных, мрачных, враждебных. И, как ни странно, словно бы боязливых.
Боязливых — почему?
В одном из отсеков с нижней койки поднялся угрюмый бородач, что-то негромко сказал Рудольфу. Тот остановился. Шубин продолжал медленно идти.
Он не вслушивался в голоса за спиной: взволнованный — матроса и успокоительный — Рудольфа, ему было не до них.
Мучительно тесно здесь! Низкие своды давят, угнетают. Душа его задыхается в этом стиснутом с боков, сверху и снизу пространстве.
Внезапно Шубина охватила острая тоска по Виктории.
Среди этих безмолвных, холодно поблескивающих механизмов, в этом скопище чужих и опасных людей вдруг так ясно представилась она: в милом домашнем платьице, сидящая на диване и смотрящая на него снизу вверх — вопросительно и чуть сердито.
В сыром воздухе склепа слабо повеяло ее духами…
Шубин, не глядя, нашарил ручку двери, нажал на нее, толкнул от себя. Дверь не открывалась.
Откуда-то сбоку выдвинулся матрос с автоматом в руках и преградил дорогу.
— Verbotten![12] — буркнул он.
— Не туда, Пирволяйнен! — с беспокойством сказал Венцель, нагоняя Шубина, и придержал его за локоть. — Там только кормовая каюта.
«Кормовая, кормовая! — машинально повторял про себя Шубин. — Но в кормовом отсеке обычно нет кают. Там находятся торпеды. И почему часовой?»
Он сделал два шага назад и в сторону и, очутившись в каюте-выгородке, ничком повалился на койку. Нужно было остаться одному, не слышать этих назойливо стучащих немецких голосов. Но долговязый Рудольф не уходил.
— Как вам понравились наши офицеры? — спросил он. — Готлиб, например? Он уже показывал свои кладбищенские квитанции? О да! — Рудольф повертел пальцем у лба. — Он у нас со странностями. И не он один. Здесь, как говорится, все немного того… Кроме меня, само собой. Представляете, каково нормальному человеку среди таких? Знаете, о чем, вернее, о ком только что говорил мой унтер-офицер? О вас.
— Неужели?
— Да. Сегодня пятница. Вас выловили в пятницу.
— Субботы я не дождался бы, — вяло пошутил Шубин.
— А Рильке просыпал за ужином соль.
Сочетание двух таких примет… Команда считает, что вы принесете нам несчастье… — Он как-то неуверенно засмеялся. — Вам, как финну, полагается разбираться в приметах. Говорят, в средние века ваши старухи умели приманивать ветер, завязывая и развязывая узелки.
Шубин перевернулся на спину, подоткнул одеяло. Рудольф не уходил. Потирая свой убегающий назад маленький подбородок, он в нерешительности топтался у порога.
— Католик ли вы? — неожиданно спросил он.
— Католик? Нет.
— Я так и думал, — разочарованно сказал Рудольф. — Конечно, финны — лютеране. И тем не менее… — Он решился наконец: — Вы производите впечатление уравновешенного и здравомыслящего человека. Я хотел бы посоветоваться с вами. Это большой грех служить заупокойную мессу по живому?
Шубин недоумевающе смотрел на него. Какая-нибудь флотская «подначка», непонятная шутка?
— Вы говорите о себе?
— Допустим.
— Ну, — сказал Шубин, все еще думая, что над ним подшучивают, — вы, по-моему, недостаточно мертвы, для того чтобы вас отпевать.
Но собеседник его не улыбнулся.
— Если, конечно, вас считают погибшим, — неуверенно предположил Шубин, — или пропавшим без вести…
— Пусть так.
— На вас, мне кажется, вины нет.
— А на моих близких? Мать очень религиозна, я ее единственный сын. И я уверен, что она заказывает мессы каждое воскресенье, не говоря уже о годовщине.
— Годовщине чего?
— Моей смерти. Понимаете ли, мучает то, что мать совершает тяжкий грех из-за меня. Но самому тоже неприятно. Было бы вам приятно, если бы вас отпевали в церкви как мертвого?
— Право, я затрудняюсь ответить, — промямлил Шубин.
— Да, да, — рассеянно сказал Рудольф. — Конечно, вы затрудняетесь ответить…
Долгая пауза. Рудольф нагнулся к уху Шубина.
— Иногда даже слышу колокольный звон, — шепотом сообщил он. — Колокола раскачиваются над самой головой, отзванивая память обо мне. У нас очень высокая колокольня, а церковь стоит над самым Дунаем. Во сне я вижу свой город и мать, в черном, которая выходит из церкви. Она прячет скомканный платок в ридикюль и идет по улицам, а знакомые снимают перед нею шляпы. «Вот прошла фрау такая-то, мать павшего героя!» — Он засмеялся сквозь зубы.
Шубин смотрел на него, не зная, что сказать. Вдруг Рудольф стал делаться все длиннее и длиннее. Он закачался у притолоки, как синеватая морская водоросль.
Издалека донеслось до Шубина:
— Но вы совсем спите. Я заговорил вас. И ведь вы ничем не можете мне помочь…
Шубин остался один.
Он забыл о гаечном ключе, о том, что надо «шумнуть», чтобы вызвать огонь на себя. Слишком устал, невообразимо устал!
Лежа на спине, он смотрел на рифленый подволок.
Нет, бесполезно пытаться разгадать логику этих людей.
В бою, желая понять тактику противника, он мысленно ставил себя на его место. Это был совет профессора Грибова, и, надо отдать ему должное, превосходный совет.
Как-то, еще в начале войны, Шубину случилось отбиться от «Мессершмитта».
Тот неожиданно вывалился из облаков и шел круто вниз, прямо на него. Шубин не спускал с самолета глаз, держа руки на штурвале.
«Мессершмитт» замер на мгновение. Шубин понял: летчик поймал катер в перекрестье прицела. Сейчас шарахнет из пулемета!
С присущей ему быстротой реакции Шубин отвернул вправо. Почему вправо? В этом именно и был расчет. Летчик будет вынужден уходить за катером влево, а это гораздо труднее, чем вправо, если летчик не левша, что редко бывает. Надо поворачивать левой рукой и одновременно левой ногой нажимать педаль. Быстрота уже не та.
«Мессершмитт» промахнулся и с ревом пролетел в нескольких десятках метров от катера. Предугадав маневр летчика, Шубин благополучно ушел от него.
Но сейчас складывается иначе. И Готлиб, и Рудольф, и Гейнц, можно сказать, поступают «наоборот», как левша. В этом их преимущество над Шубиным.
Будь это не разговор, не игра недомолвками, а открытый бой, он бы, пожалуй, еще потягался с ними!
Шубин начал вспоминать о недавних своих боях. Представил себе, как стремглав мчится по морю, и косо падает и поднимается горизонт впереди, и упругий ветер бьет в лицо, а белый бурун с клокотанием встает за кормой…
Через несколько минут стало легче дышать. Даже голова как будто прошла.
Некоторое время он не думал ни о чем просто отдыхал.
Потом что-то изменилось вокруг.
Ага! Подводная лодка пошла — рывками, с чрезвычайной осторожностью. На короткое время немцы включали моторы, потом стопорили их и прислушивались. Все было тихо. Движение, по-прежнему осторожное, возобновлялось.
Шубин подумал, что так уходит от преследователей зверь — крадучись, короткими бросками, приникая после каждого броска к земле.
Скорей бы уже развязка, хоть какой-нибудь берег, даже вражеский. Терпенья больше нет ждать! На все готов, лишь бы кончилась эта пытка в плавучем склепе, набитом мертвецами!
Будь что будет! Все равно он не мог уже находиться здесь. Тайная война не по нем, нет! День еще выдержал кое-как, больше бы не смог.
Он подивился выдержке наших разведчиков, которые, выполняя секретные поручения, долгие месяцы, даже годы находятся среди врагов.
Им овладела непреоборимая усталость.
И он, перестав сопротивляться, погрузился в сон, как камень на дно…
Сквозь толщу сна начал доходить голос, настойчиво повторявший:
— Пирволяйнен! Пирволяйнен!..
Он с трудом открыл глаза. Кто это — Пирволяйнен? А, это он Пирволяйнен!
Подле его койки стоял Гейнц:
— Лодка всплыла. Вставайте!
Обуваясь, Шубин почувствовал, что снаружи через открытый люк поступает свежий воздух.
Он прошел через центральный пост и поднялся в боевую рубку. Выждал, пока каблуки шедшего впереди Гейнца отделятся от него на метр, потом, схватившись за ступеньки вертикального трапа, одним махом поднял свое стосковавшееся по движению тело на верхнюю палубу.
Недавней апатии как не бывало. Он дышал и не мог надышаться. Воздух! Простор! Соленый морской ветер!
Небо было блекло-серым. Самое начало рассвета. До восхода солнца еще далеко.
Подводная лодка покачивалась на неторопливых, пологих волнах.
Шубин с удивлением огляделся.
Он ожидал увидеть несколько островков и гряду оголяющихся камней, которые, согласно лоции, прикрывают подходы к Хамине. Ведь командир говорил вчера, что доставит его в шхеры, в район Хамины. Но это не были шхеры.
Как ни напрягал Шубин зрение, как ни всматривался в горизонт, не мог различить вдали ничего похожего на полоску берега.
Море. Только море, куда ни глянь. Пустынное. Спокойное. В предутренней жемчужно-серой дымке…
Значит, подводная лодка не приблизилась к опушке шхер?
В ограждении боевой рубки, кроме Шубина и Гейнца, находились еще четыре матроса и сам командир. Но незаметно никаких приготовлений к спуску шлюпки на воду. Три матроса, сидя на корточках, с жадностью курят. Четвертый матрос вкруговую осматривает небо в визир. То же, время от времени, делает в бинокль и командир, проявляющий признаки беспокойства.
— Ничего не понимаю. Где шхеры? — Шубин наклонился к Гейнцу.
— О! Шхер вам еще долго ждать!
Доктор пояснил, что всплытие это вынужденное. Пролилась кислота из аккумуляторных батарей — вероятно, еще во время глубинного бомбометания. Начал выделяться водород. Концентрация его в воздухе стала опасной. И командир принял решение всплыть, чтобы провентилировать отсеки.
Преследователей он как будто уже «стряхнул с хвоста». Но наверху начинало светать — это было опасно. И все же он рискнул.
Закончив перекур, матросы быстро юркнули в люк. На смену им вылезли другие.
— Да, опасная концентрация, — продолжал доктор, прикуривая от окурка новую папиросу. — И тогда я вспомнил о своем пациенте. Вы стонали во сне. Пришлось доложить об этом командиру, чтобы он разрешил вам прогулку. У меня, видите ли, есть профессиональное самолюбие: я хочу доставить вас на берег живым.
Шубин рассеянно поблагодарил и отвернулся.
Он старался украдкой осмотреть подводную лодку, чтобы запомнить ее внешний вид, ее особые приметы.
Это был, несомненно, рейдер, то есть подводная лодка, предназначенная для океанского плавания, водоизмещением не менее двух тысяч тонн. Носовая часть была резко сужена по сравнению с остальной частью корпуса, что, надо думать, улучшало управляемость в подводном положении. Впереди торчали пилы для разрезания противолодочных сетей. Настил был деревянный, возможно в расчете на пребывание в экваториальных широтах.
Но наиболее важными в силуэте «Летучего голландца» были три особые приметы.
Во-первых, на палубе отсутствовало артиллерийское вооружение — торчали только два спаренных пулемета. Во-вторых, необычно высокой была заваливающаяся штыревая антенна. А самым удивительным на палубе «Летучего голландца» показалось Шубину ограждение боевой рубки. Оно совершенно вертикально возвышалось над палубой, как прямая труба или, лучше сказать, башня, на глаз достигая пяти или шести метров.
Все это Шубин охватил почти мгновенно — цепким взглядом моряка.
— Еще пять минут, больше не могу, — ни к кому не обращаясь, сказал командир. — Эти русские имеют привычку совершать свои разведывательные полеты по утрам.
Сказал — и будто накликал!
Не ушами — всем встрепенувшимся сердцем услышал Шубин ровный рокот, струившийся сверху. Над морем показался самолет.
Он развернулся, двинулся прямо на подводную лодку.
Заметил!.. Атакует!
Командир, пряча хронометр в карман кожаных брюк, шагнул к люку:
— Срочное погружение! Все вниз!
Матросы гурьбой кинулись за ним. На срочное погружение полагается сорок секунд.
«Вот оно, мое спасение!» — подумал Шубин.
Он сделал вид, что замешкался. Кто-то с силой оттолкнул его. Кто-то наступил ему на ногу. У люка образовалась давка. Люди беспорядочно сваливались вниз, камнем падали в спасительные недра лодки, съезжали по трапу на плечах друг друга.
— Вниз! Вниз! — крикнули над ухом, как глухому.
Шубин оттолкнул доктора.
Уже сползая в люк, тот ухватил мнимого Пирволяйнена за штанину и потащил за собой. Но, падая навзничь, Шубин успел ударить его ногой по руке.
— Пирволяйнен!..
В отверстие мелькнуло искаженное гримасой чернобородое бледное лицо. Командир обеими руками вцепился в маховик кремальеры.
И это было последнее, что видел Шубин на борту «Летучего голландца».
Тяжелый люк с лязгом захлопнулся. Повернулся маховик, намертво задраивая его изнутри. Всё!
Шубин почувствовал, как настил уходит из-под ног. Маленькие волны пробежали по палубе, вода прикрыла ее. Она стремительно приближалась. Башня боевой рубки проваливалась вниз, вниз и…
Шубин с силой оттолкнулся ногами и выгреб. Он был уже в воде.
Длинная тень опускалась под ним все ниже. Он еще раз судорожно ударил ногами. Им овладел страх, что его затянет вглубь.
Силуэт очень медленно растаял в воде.
И вот Шубин снова один, словно и не был никогда на борту «Летучего голландца»…
Небо на горизонте медленно светлело. Стало быть, восток там.
Соответственно, север в той стороне, юг — в этой. Инстинкт самосохранения толкал Шубина на юг, подальше от вражеских шхер.
Только бы не всплыла подводная лодка!
Он сделал несколько быстрых гребков, перевернулся на спину. Над ним кружил самолет. Он то опускался к самой воде, то стремительно взмывал.
Когда крылья на крутом вираже всей плоскостью поворачивались к свету, на них видны были красные звезды.
Описав несколько кругов, самолет исчез, но вскоре вернулся. Рокот теперь усилился и как бы раздвоился.
Шубин поискал второй самолет. Нет, шум моторов несся с моря. Ему представилось даже, что он узнаёт этот шум. Но этого не могло быть. Это было бы слишком хорошо.
Неужели «морские охотники»?
Кажется, он плакал, когда товарищи бережно поднимали его на борт и Левка Ремез трясущимися руками подносил к его рту фляжку.
Все объяснилось очень просто.
Летчик разведывательного самолета, спугнув подводную лодку, заметил человека, плававшего в воде. Естественно было предположить, что этот человек с только что погрузившейся лодки. Летчик поспешил навести на него «морских охотников» Ремеза, который находился поблизости.
Так был спасен Шубин.
В Ленинград его доставили в тяжелом состоянии. Думали даже — не довезут. В пути стало его тошнить, лихорадить. Потом начался бред.
Ремез, с тревогой оглядываясь на друга, гнал во всю мочь.
Он сделал все, что было в его силах, даже больше того — «поборолся с невозможным»: упросил командира базы послать его в третий, последний раз на поиски, уже вместе с разведывательным самолетом. И вот нашел друга, спас! Неужели не довезет?
Но он довез. Теперь дело за медициной…
В госпитале, однако, с сомнением покачивали головами. Налицо воспаление легких и, вероятно, сотрясение мозга. Во всяком случае, нервы Шубина испытали непомерную нагрузку. О пребывании на борту подводной лодки узнали от него в самых общих чертах. Диву давались, как мог он выдержать и не выдал себя ни словом, ни жестом, хотя был уже болен.
Сейчас наступила реакция.
Фантастические образы вереницей проплывали в мозгу. Они неслись стремительно, как облака над вспененным морем. «Ветер восемь баллов, а то и десять», — озабоченно прикидывал Шубин. Облака были зловещего цвета, багрово-коричневые или фиолетовые, и лучи солнца падали из них, как пучок стрел.
На море происходили странные вещи. Чайки перебранивались высокими голосами, гоняя футбольный мяч по волнам. Да нет, какой же это мяч! Это голова Пирволяйнена с мелкими оскаленными клычками. Она превращалась в одутловатое лицо Гейнца. И вот уже Шубин сидел за столом в кают-компании, и рыбьи хари пялились на него со всех сторон.
«Для летчика неплохо разбирается в бурунах», — многозначительно улыбаясь, говорил Франц, и сидящие за столом поднимали над головами стаканы — то ли, чтобы чокнуться с Шубиным, то ли, чтобы ударить его.
Неслышной походкой через кают-компанию проходила Виктория, и все исчезало. Оставалось лишь слабое дуновение ее духов.
Шубин отдыхал. Всегда появление стройной женской фигуры знаменовало в его кошмарах наступление короткой передышки.
Однако Виктория проходила, не глядя на него. Он видел ее только в профиль. Милые пушистые брови были нахмурены, а палец она держала у губ, словно бы хотела предупредить, предостеречь. Иначе, впрочем, и не могло быть. Они находились среди врагов и не должны были подавать вид, что знают друг друга.
А по временам сквозь неумолчный гул разговора в кают-компании пробивался ее взволнованный голос. Он был очень тихим, этот голос, доносился, словно бы через густой туман или плотную воду…
Но вот как-то круглых, немигающих глаз поблизости не было. Виктория задержалась подле Шубина. Лицо у нее было такое встревоженное и ласковое, что все в душе Шубина встрепенулось. И вдруг он заметил, что она плачет.
— Почему ты плачешь? — спросил он. — Все будет хорошо. Разве ты не знаешь, что на флоте меня прозвали Везучим, то есть Счастливым?
Он хотел успокоить ее и протянул руку, чтобы погладить по щеке, и от этого движения проснулся. Но лицо Виктории по-прежнему было перед ним. Слезы так и искрились на ее длинных ресницах.
— Почему ты плачешь? — повторил Шубин.
— Потому что я рада, — ответила она не очень логично.
Но он понял.
— Я был болен и поправляюсь?
— Ты был очень болен! А теперь тебе надо молчать и набираться сил.
— Но почему ты здесь?
— Мне разрешили тебя навещать. Ты в госпитале, в Ленинграде. Всё, молчи!
Она закрыла пальцем его рот. Конечно, ради этого стоило помолчать. Шубин счастливо вздохнул. Впрочем, вздох можно было принять за поцелуй, легчайший, нежнейший на свете…
— Мне нужно немедленно поговорить с капитаном второго ранга Рыжковым, — сказал Шубин в тот же вечер.
Оказалось, что Рыжкова в Ленинграде нет — получил повышение, уехал на ТОФ.[13]
— Тогда кого-нибудь из разведывательного отдела флота…
Профессор сказал, что не позволит больному рисковать своим рассудком, и повернулся к Шубину спиной. Шубин настаивал. Профессор прикрикнул на него.
— Даже ценой рассудка, товарищ генерал медицинской службы!.. — слабо, но твердо сказал Шубин.
Пришлось уступить.
Разведчик явился. Шубин попросил его сесть рядом с койкой и нагнуться пониже, чтобы не слышно было соседям по палате.
Многое он уже забыл, но главное из разговора в кают-компании помнил, будто это гвоздями вколотили в его мозг.
Разведчик с трудом поспевал записывать.
Сообщение о «Летучем голландце» заняло около получаса. Под конец Шубин стал делать паузы, шепот его становился все более напряженным, и к койке с озабоченным лицом приблизилась медсестра, держа наготове шприц иглой вверх.
Наконец, пробормотав: «У меня все!» — больной устало закрыл глаза.
Разведчика проводили в кабинет к начальнику госпиталя.
— Ого! — сказал профессор, увидев блокнот. — Весь исписали?
— Почти весь. Профессор пожал плечами.
— А что, — осторожно спросил разведчик, — есть сомнения?
— Видите ли… — начал профессор. — Но прошу присесть…
Подолгу находясь у койки больного и прислушиваясь к его невнятному бормотанию, профессор составил о событиях свое, медицинское, мнение.
По его словам, Шубин галлюцинировал в море. Он грезил наяву. И это было, в конце концов, вполне закономерно. Моряк испытал сильнейшее нервное потрясение, в течение долгих часов боролся со смертью. Ему виделись лица подводников, слышались их скрипучие, как у чаек, голоса. А сам он без сознания раскачивался на волнах в своем трофейном резиновом жилете.
— Не забывайте, — продолжал профессор, — мой пациент чуть ли не накануне встретил в шхерах загадочную подводную лодку. В бреду он упоминал об этом. Встреча, несомненно, произвела на него сильнейшее впечатление. Затем он был сбит на самолете и боролся за жизнь в бушующих волнах. Оба события как-то сгруппировались вместе, причудливо переплелись во взбудораженном мозгу и…
— Полагаете: он продолжает бредить?
— Не совсем так. Принимает свой давнишний бред за действительность. Он уверен: с ним на самом деле случилось то, что лишь пригрезилось ему. Медицине известны аналогичные случаи.
Разведчик встал:
— Есть, товарищ генерал! Я доложу начальнику о вашей точке зрения…
Шубин, однако, не узнал об этом разговоре. Он был в тяжелом забытьи — встреча с разведчиком не прошла для него даром.
Снова обступили койку перекошенные рыбьи хари. Готлиб подмигивал из-за кофейника. Франц скалил свои щучьи зубы. А у притолоки раскачивался непомерно длинный, унылый Рудольф, которого, по его словам, отпевали, как мертвого, в каком-то городке на Дунае.
И все время слышалась Шубину монотонная, неотвязно-тягучая мелодия на губной гармонике: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»
Иногда мелодию настойчиво перебивали голоса чаек. Похоже было на скрип двери.
Шубин жалобно просил:
— Закройте дверь! Да закройте же дверь!..
Его не могли понять. Двери были закрыты.
Он устало откидывался на подушки. Почему не смажут петли на этих проклятых, скрипучих дверях?..
К ночи состояние его ухудшилось. Два санитара с трудом удерживали больного на койке. Он метался, выкрикивал командные слова и в бреду мчался, мчался куда-то…
Под утро он затих, только тяжело, прерывисто дышал. Профессор, просидевший ночь у его койки, сердито хмурился. Необходимые меры приняты. Остается ждать перелома в ходе болезни, или…
Викторию не пустили к Шубину. Она ходила взад и вперед по вестибюлю, стараясь не стучать каблуками, прислушиваясь к тягостной тишине за дверьми.
Там Шубин молча боролся за жизнь и рассудок.
Вокруг него плавали немигающие круглые глаза, а над головой струилась зеленая зыбь. Странный мир водорослей, рыб и медуз, изгибаясь, перебирая всеми своими стеблями, щупальцами, плавниками, властно тащил его к себе, на дно. Увлекал ниже и ниже… Но не удержал, не смог удержать!
Подсознательно Шубин, наверное, ощущал, что еще не все сделано им, не выполнен до конца его воинский долг. Страшным усилием воли он вырвался из скользких щупалец бреда и всплыл на поверхность…
Профессор удовлетворенно улыбался и принимал дань восхищения и удивления от своих ассистентов.
Да, положение было исключительно тяжелым, но медицине, как видите, удалось совладать с болезнью!
Шубин выздоравливал. Он забавно выглядел в новом для него качестве больного. Выяснилось, что этот лихой моряк, храбрец и забияка панически боится врачей. Особенно трепетал он перед профессором, от которого зависело выписать больных из госпиталя или задержать на длительный срок.
Робко, снизу вверх, смотрел на него Шубин, когда тот в сопровождении почтительной свиты в белых халатах, хмурясь и сановито отдуваясь, совершал ежедневный обход.
Подле шубинской койки серое от усталости лицо профессора прояснялось. Шубин — его любимец. И не за подвиги на море, а за свое поведение в госпитале.
Он — образцово-показательный больной! Нет никого, кто так исправно мерил бы температуру, так безропотно ел угнетающе жидкую манную кашу. Говорят, Шубин однажды чуть не заплакал, как маленький, из-за того, что ему в положенный час забыли дать лекарство.
Виктория понимает, что в этом также проявляется удивительная шубинская собранность. Одна цель перед ним: поскорей выздороветь!
— Не прозевать бы наступление! — с беспокойством говорит он Виктории. И после паузы: — Ведь «Летучий»-то цел еще!
Вначале от него скрывали, что войска Ленинградского фронта при поддержке кораблей и частей Краснознаменного Балтийского флота уже перешли в победоносное наступление.
Но, конечно, долго скрывать это было нельзя.
Узнав о наступлении, Шубин промолчал, но стал выполнять медицинские предписания с еще большим рвением. Готов был мерить температуру не два раза, а даже пять—шесть раз в день, лишь бы только умилостивить профессора.
Однако самостоятельную прогулку ему разрешили не скоро — только в начале сентября.
К этой прогулке он готовился, как к аудиенции у командующего флотом. Около часа, вероятно, чистил через дощечку пуговицы на парадной тужурке, потом, озабоченно высунув кончик языка, с осторожностью утюжил брюки. Побрившись, долго опрыскивался одеколоном.
Сосед-артиллерист, следя за этими приготовлениями, с завистью спросил:
— Предвидится бой на ближней дистанции, а, старлейт?[14]
На других койках сочувственно засмеялись. Под «боем на ближней дистанции» подразумевалось свидание с девушкой и, возможно, поцелуи, при которых щетина на щеках не поощряется. Шутка принадлежала самому Шубину. Но неожиданно он рассердился. Собственная шутка, переадресованная Виктории, показалась чуть ли не святотатством.
Раненые, приникнув к окнам, с удовольствием наблюдали его торжественный выход.
— Сгорел наш старлейт! — объявил артиллерист, соскакивая с подоконника. — Уж если из-за нее такой принципиальный, шуток не принимает, значит, всё — горит в огне!
Горит, горит…
Когда Шубин и Виктория углубились в парк на Кировских островах, тихое пламя осени обступило их. Все было желто и красно вокруг. Листья шуршали под ногами, медленно падали с деревьев, кружась плыли по воде под круто изгибавшимися мостиками.
— Вот и осень! — вздохнул Шубин. — И фашисты сматывают удочки в Финском заливе. А я до сих пор на бережку…
Без его участия осуществлены дерзкие десанты в шхерах. Лихо взят остров Тютерс. Освобожден Выборг. Целое лето прошло, и какое лето!
— Может, посидим, отдохнем? — предложила Виктория. — Профессор сказал, чтобы не утомлялись. Наверное, отвыкли ходить?
Вот как оно обернулось для Шубина! Ты — о войне, о десантах, а тебе: «Не отвыкли ходить?»
Только сейчас, ведя Викторию под руку, он обнаружил, что она выше его ростом. Обычно Шубин избегал ухаживать за девушками, которые были выше его ростом. Это как-то роняло его мужское достоинство. Но сейчас ему было все равно.
Впрочем, в присутствии Виктории безусловно исключалась возможность какой-либо неловкости, глупой шутки, бестактности. Покоряюще спокойная, уверенная была у нее манера держаться. Мужчина ощущает прилив гордости, пропуская впереди себя такую женщину в зал театра, ловя боковым зрением почтительные, восхищенные, завистливые взгляды.
Но Виктория, Шубин знал это, может с чувством собственного достоинства пройти впереди мужчины не только в театр, но и во вражеские, злые шхеры. А кроме того, умеет терпеливо, по целым часам, сидеть у койки больного, не спуская с него тревожных милых глаз.
— Не устали? — заботливо спросила Виктория. — Это ваш первый выход. Профессор говорит…
— Устал? С вами? Что вы! Я ощущаю при вас такой прилив сил! — И, усмехнувшись, добавил: — Грудная клетка вдвое больше забирает кислорода…
Шурша листвой, они неторопливо прошли мимо зенитной батареи, установленной между деревьями парка. Там толпились молоденькие зенитчицы в коротких юбках, из-под которых виднелись стройные ноги в сапожках и туго натянутых чулках. Девушки с явным сочувствием смотрели на романтическую пару. Несомненно, пара была романтическая. Оба — моряки. Она такая красавица, а у него такое взволнованное и покорное лицо.
Но Шубин не ощутил ответной симпатии к зенитчицам. Драили бы лучше свои орудия, чем торчать тут и глазеть во все своя глупые гляделки.
В тот тихий солнечный день Кировские острова выглядели еще более нарядными, чем обычно. Особенно яркими были листья рябины: алые, пурпурные, багряные, четко выделявшиеся на желтом фоне.
— Смотрите-ка, — шепнула Виктория, — даже паутинка золотая…
Она была совсем не похожа сегодня на ту надменную недотрогу, которую видел когда-то Шубин. Говорила какие-то милые женские глупости, иногда переспрашивала или неожиданно запиналась посреди фразы. Странная, тревожная рассеянность овладевала ею.
— Острова, — негромко сказал Шубин. — А вам не кажется, что это необитаемые острова? И только мы с вами вдвоем здесь?
— Не считая почти всей зенитной артиллерии Ленинграда. — Она улыбнулась — на этот раз не уголком рта.
Но потом они забрели в такую глушь, где не было ни зенитчиц, ни прохожих. Деревья и кусты вплотную подступили к дорожке — недвижная громада багряно-желтей листвы, тихий пожар осени.
Виктория и Шубин стояли на горбатом мостике, опершись на перила, следя за разноцветными листьями, неторопливо проплывавшими внизу. И вдруг одновременно подняли глаза и посмотрели друг на друга.
— Профессор… — начала было она.
Но вне госпиталя, на вольном воздухе, Шубин не боялся профессора! Длинная пауза.
— …не разрешил целоваться, — машинально закончила она. С трудом перевела дыхание, не поднимая отяжелевших век. Ей пришлось уцепиться за лацканы его тужурки, чтобы не упасть.
Шубин устоял.
— Домой пора. Сыро, — невнятно пробормотала она.
— Нет, еще немного, пожалуйста! Ну, минуточку! — Он упрашивал, как мальчик, которого отсылают спать.
— Хорошо, минуточку.
И снова они кружат по своим «необитаемым» островам, шуршат листьями, ненадолго присаживаются на скамейки, встают, идут, словно что-то подгоняет, торопит их.
Под конец Шубин и Виктория чуть было не заблудились в парке. Шубин не мог вспомнить, на каком повороте они свернули с центральной аллеи.
— Потерял свое место, — шепнула Виктория. — Ая-яй! Прославленный мореход! — И, беря под руку, очень нежно: — Это золотой вихрь закружил нас. Так бы и нес, нес… Всю жизнь…
В госпиталь Шубин вернулся, когда его соседи уже спали.
Только артиллерист, лежавший рядом, не спал, но притворялся, что спит. Краем глаза следя за раздевавшимся Шубиным, он придирчиво отмечал его неверные угловатые движения.
Шубин наткнулся на тумбочку, опрокинул стул, сам себе сказал: «Тсс!» — но, присев на койку, тотчас же уронил ботинок и тихо засмеялся.
Все симптомы были налицо.
Сосед не выдержал и высунул голову из-под одеяла.
— А ну дыхни! — потребовал он. — Эх, ты! Ведь профессор не разрешил тебе пить.
Шубин смущенно оглянулся.
— У тебя мысли идут противолодочным зигзагом, — пробормотал он и поскорей накрылся с головой.
Ни с кем, даже с лучшим другом не смог бы говорить о том, что произошло. Это было только его, принадлежало только ему.
И ей, конечно. Им двоим.
«Золотой вихрь несет…» Так, кажется, сказала она?
Они поженились, едва лишь Шубина выписали из госпиталя. Утром его выписали, а днем они поженились.
Свадьба была самая скромная. На торжестве присутствовали только Ремез, Вася Князев, Селиванов, две подружки Виктории и, конечно, Шурка Ластиков.
— По-настоящему справим после победы над Германией! — пообещал Шубин.
На поправку ему дали две недели. Молодожены провели это время в комнатке Виктории Павловны.
Золотой вихрь продолжал кружить их. В каком-то полузабытьи бродили они по осеннему, тихому, багряно-золотому Ленинграду.
Он вставал из развалин, стряхивая с себя пыль и пепел. Еще шевелились, подергиваясь складками на ветру, фанерные стены, прикрывавшие пустыри. Еще зеленела картофельная ботва в центре города. Но война уже далеко отодвинулась от его застав. И краски неповторимого ленинградского заката стали, казалось, еще чище на промытом грозовыми дождями небе.
А по вечерам Виктория и Шубин любили сидеть у окна, выходившего на Марсово поле. Теперь здесь были огороды, но над грядами высились стволы зенитных орудий — характерный городской пейзаж того времени.
Молчание прерывалось вопросом:
— Помнишь?..
— А ты помнишь?..
Они переживали обычную для влюбленных полосу общих воспоминаний, интересных только им двоим.
— Помнишь, как ты обнял меня, а потом чуть не свалился в воду? — улыбаясь, спрашивала Виктория.
— В воду? — переспрашивал он. — Нет, что-то не припомню. — И смеялся: — Начисто, понимаешь, память отшибло!
Впоследствии Виктория поняла, что Шубин почти и не шутит, когда говорит: «Память отшибло». Он удивительно умел забывать плохое, что мешало ему жить, идти вперед.
— Я — как мой катер, — объяснял он. — На полном ходу проскакиваю над неудачами, будто над минами. И — жив! А есть люди — как тихоходные баржи с низкой осадкой. Чуть накренились, чиркнули килем дно, и все пропало — сидят на мели.
Он даже не поинтересовался, почему так круто изменилось ее отношение к нему. Принял это очень просто, как должное.
Но Виктория сама не смогла бы объяснить, почему Шубин заставил ее полюбить себя. Он именно заставил!
— Со мной и надо было так, — призналась она. — Я была странная. Девчонки дразнили меня Спящей Красавицей. А мне просто нелегко пришлось в детстве из-за папы.
Он был красив, по ее словам, и пользовался большим успехом у женщин. Виктории сравнялось четырнадцать, когда отец ушел от ее матери и завел новую семью. Но он был очень добрый и бесхарактерный и как-то не сумел до конца порвать со своей первой семьей. Странно, что симпатии дочери были на его стороне.
Жены, интригуя и скандаля, попеременно уводили его к себе. Так он и раскачивался между ними, как маятник, пока не умер.
С ним случился припадок на улице, неподалеку от квартиры первой жены. Его принесли домой, вызвали «скорую помощь».
Очнувшись, он поискал глазами дочь. Она смачивала горчичник, чтобы положить ему на сердце.
Отец виновато улыбнулся ей, потом увидел обеих своих жен. Испуганные, заплаканные, они сидели на диванчике, держась за руки.
«О! — тихо сказал он. — Вы вместе и не ссоритесь?.. Значит, все кончено, я умираю».
И это были его последние слова…
Шубин, растроганный, обнял Викторию и прижал к себе.
— Ты ведь не такой, нет? — Она нежно провела кончиками пальцев по резким, вертикальным складкам у его рта. — О, ты из однолюбов, я знаю! Тебе не нужна никакая другая женщина, кроме меня. — И мгновенный, чисто женский переход. Изогнувшись и лукаво заглядывая снизу в лицо: — Но море все-таки любишь больше меня? Море на первом месте?.. Ну, ну, не хмурься, я шучу.
Конечно, она шутила.
Стоило ей закрыть глаза, и осенние листья снова летели и летели, а из их золотого облака надвигалась на нее, медленно приближаясь, прямая, угловатая, в синем, фигура.
Виктория открывала глаза — он был тут, совсем близко, и неотрывно смотрел на нее: покорно и требовательно, ласково и жадно…
Но счастье ее было неполным. Оно было непрочным. Будто медлительно и неотвратимо поднималась сзади туча, темная, грозовая, отбрасывая тень далеко впереди себя. Еще сияло солнце на небе, но уже потянуло холодком, тревожно зашумела листва, завертелись маленькие смерчи пыли на мостовой…
Два вихря с ожесточением боролись: один — золотой, другой — темно-синий, зловещий — не вихрь, опасная водоверть.
Мучительная рассеянность все чаще овладевала Шубиным. Он отвечал невпопад, неожиданно обрывая нить разговора, встряхивал головой: «Ах, да! Прости, задумался о другом».
Виктория знала, о чем он думает. Даже любовь ее не в силах была заставить его забыть о «Летучем голландце»!
С тревогой Виктория заглядывала Шубину в глаза. Он успокоительно улыбался в ответ. Любовь их была так сильна, что они понимали друг друга без слов.
О, Шубин был гораздо сложнее и тоньше, чем Виктория представляла вначале! Она сказала ему об этом. Он усмехнулся:
— Я нравлюсь тебе меньше.
Она подумала:
— Пожалуй, нравишься меньше. Но люблю я тебя больше. Довольно сложно, не так ли?
Но он понял.
По ночам Виктория просыпалась и, опираясь на локоть, всматривалась в его лицо. Он спал неспокойно. Что ему снилось?
Иногда бормотал что-то сквозь стиснутые зубы — с интонацией гнева и угрозы.
Жены моряков всю жизнь обречены тревожиться за своих мужей. С этим можно в конце концов примириться. Но Виктории казалось, что в море Шубина поджидает «Летучий голландец».
Под ее взглядом он вскинулся, открыл глаза:
— Что ты?
— Ничего… — Она неожиданно всхлипнула. — Увидела сейчас твои глаза, и царапнуло по сердцу.
Есть люди с тайным горем, спрятанным на дне души. Даже в минуты веселья внезапно проходит тень по лицу, словно облако над водной гладью. Так было с Шубиным. По временам, заглушая праздничный звон бокалов и веселые голоса друзей, начинал звучать в ушах лейтмотив «Летучего голландца»: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»
Виктория уже знала, когда «Ауфвидерзеен» начинает звучать особенно громко, Шубин делался тогда шумным, говорливым, требовал гитару, пускался в пляс-ни за что не хотел поддаваться этому «Ауфвидерзеен»…
И вот последний вечер дома, перед возвращением на флот.
Виктория и Шубин сидят у раскрытого окна. Не пошли ни в кино, ни в гости. Последние часы хочется побыть без посторонних.
Вдруг Шубин сказал:
— Знаешь, думаю иногда: они все сумасшедшие там!
Кто «они» и где «там», не надо пояснять.
— Да?
— И тем опаснее оставлять их на свободе.
Сумерки медленно затопляют комнату, переливаясь через подоконник.
— Это очень мучит меня. По-моему, я не выполнил свой долг.
— Ты, как всегда, слишком требователен к себе.
— Слишком? Нет, просто требователен. Я, наверное, должен был вызвать огонь на себя. Но замешкался, упустил момент.
— Ты был уже болен.
— Возможно…
Пауза. Почти шепотом:
— И потом я очень хотел к тебе, наверх…
Снова долгое молчание.
— Но ты понял, для чего этот «Летучий голландец»?
— Нет. Пробыл там слишком мало. Надо бы дольше.
— Тебя все равно ссадили бы на берег.
— Хотя нет, я не выдержал бы дольше. Задыхался. Чувствовал: схожу с ума.
— Не говори так, не надо! — Звук поцелуя.
— Вначале Рыжков подсказал мне: Wuwa, die wunderbare Waffe.[15] Я подумал: «Да, Wuwa!» Но лето уже прошло и — ничего! Секретное оружие не применили против Ленинграда… Это, конечно, очень хорошо. И я рад. Но ведь «Летучий голландец» по-прежнему цел, и он не разгадан.
— Секретное оружие применили против Англии. В июне. То есть вскоре после твоей встречи с «Летучим голландцем». Имею в виду «Фау». Возможно, что именно это оружие собирались испытать под Ленинградом.
— Но я же не видел катапульты. Видел на палубе только штыревую антенну, два спаренных пулемета — больше ничего. И торпед, я уверен, на «Летучем» меньше, чем положено на обычной подводной лодке. В кормовом-то отсеке не торпедные аппараты. Что это за каюта в кормовом отсеке? Почему у двери стоял матрос с автоматом? Не там ли эта Вува?
— Не волнуйся так! Тебе нельзя волноваться.
— Нельзя было в госпитале! А я завтра буду уже в море. И не волноваться, по-моему, значит вообще не жить… Не могу понять «Летучего голландца». И это мучит меня, бесит! Даже самого простого не могу понять — почему прозвище такое: «Летучий голландец»?
— Ты рассказывал об этом Рудольфе, мнимом мертвеце. На легендарном корабле тоже, по-моему, были мертвецы. Вся команда его состояла из мертвецов. Но я слушала оперу Вагнера очень давно, в детстве.
— Да, я тоже что-то помню о мертвецах. Корабль-призрак, корабль мертвых…
Сумерки до потолка заполнили комнату. Шубин встал и шагнул к выключателю.
— Встретиться бы, понимаешь, еще разок с этим «Летучим голландцем»! Догнать его! Атаковать!
И, скрипнув зубами, он с такой яростью стиснул кулак, словно бы уже добрался до нутра этой непонятной подводной лодки и выпотрошил ее, как рыбу, вывернул всю наизнанку…