ЛОЖЬ ЛЮБВИ


Новейший рассказ ФАННИ ХЕРСТ,

почти все романы которой

за последнее время переведены в СССР.

Иллюстрации Клары ПЭК


КАК-ТО раз Целил Риверс прочитала в газете про один опыт в области животной вивисекции, который и жалость в ней вызвал, и приковал ее внимание.

В боку полевого зверька прорезали окно так, что органические процессы несчастного существа видны были глазу зрителя в экспериментальной лаборатории. Целил хотела бы прорезать такое воображаемое окно в душу Говарда Веста, служащего в Чайной Компании «Альфа» и специальностью которого было пробовать чай. Сама Целил была одной из четырех помощниц главного бухгалтера в той же Компании.

Три другие помощницы очень много говорили между собой о Говарде уязвленным тоном женщин, которые чувствуют, что их не замечают. Но, вероятно, сердце каждой из них было пленено Говардом.

Сердце Целии несомненно было пленено.

Она и не думала скрывать это от самой себя.

Внешне же они втечение почти двадцати месяцев встречались по четыре и по пять раз в неделю и обменивались не больше, чем необходимыми словами. Как-то раз он дал ей дорогу, когда входил, а она выходила из двери, и тут произошла одна из забавных сцен между двумя людьми, когда каждый делает движение в ту же самую сторону, что и другой.

Это был маленький танец в сердце друг друга. Говард в первый раз заметил свежесть и миловидность Целии. На щеках ее был нежный румянец, а глаза напоминали горный поток.

Но после этой встречи недели две все оставалось без перемен.

Только Целия, лежа в постели, все думала о нем. Когда она связывала Говарда и его работу в Компании, Говард начинал казаться ей каким-то таинственным.

Для сотен служащих «Альфы» чай был просто — нечто в пакетах, фунтах и в смесях. Говард же, уединенный в своей маленькой комнатке с рядами безносых котелков одинаковой вместимости, с красивыми чайными чашками, с постоянным шумом кипящей воды, казался каким-то гением чайных листьев. В комнате, где он двигался среди котелков, из которых вырывался легкий пар, стоял аромат акации. Цветочный черный чай, тягучий су-чонг и конго открывали ему то, что было когда то лукавой тайной их душистого дыхания.

Когда Целия вносила в свою книгу двадцать один фунт чаю, это было для нее всего только простым товаром.

Когда Говард двигался в горячем дыхании своих смесей, его бледное лицо, казавшееся каким-то закрытым из-за опущенных век, напоминало лицо китайского мандарина в состоянии экстаза. Это происходило потому, что от длинных, свернувшихся листьев формозского чая, который Целия просто вносила в книгу, как «Улонг», для него вместе с паром поднимался тонкий аромат азалии или цветущее видение чайной плантации.

Часами думая о нем в одиночестве своей комнатки в меблированном доме, Целия по своему понимала его. Две его привычки она знала по наблюдениям. В шкапчике, который принадлежал ему пополам с бухгалтером, Говард держал яблоки и книги. И часы завтрака он большею частью проводил, читая и жуя фрукты.

На другую его привычку она наткнулась неожиданно. Рядом с ее меблированным домом был вход в Центральный Парк. Часто, в хорошие вечера, Целия сидела там и смотрела, как один за другими зажигаются окна в домах, высоких, точно Гималайские горы.

Однажды вечером, Целия встретила в парке Говарда. Он вел на коротком, крепком ремне красивую борзую. И без всякой подготовки, так что, когда это случилось. Целия сама была поражена, имя его сорвалось с ее губ.

Это было начало.

Каждый вечер трое, — мужчина, собака и девушка, — встречались у скамьи и гуляли в сумеречный час между семью и восемью.

Эта осень была пряная и ясная. Целин иногда казалось, что полный звезд эфир несет их троих, как хлопья, гонимые ветром. Она так много интересного узнавала во время этих прогулок про Говарда… Что ему дорого одиночество в толпе; что ароматы чая для него — ковры-самолеты, переносящие его из Явы на Формозу, в Цейлон, в Ямайку, на острова Фиджи, в Батум и в Капршун.

Говард был поэт обоняния, Говард был эпикуреец, по небу которого текли ароматные тайны. Его чувство вкуса и чувство обоняния знали о таких красотах Востока, слушая про которые Целия трепетала, как колокольчик. Говард знал про чай, который растет в Бенгале и цвет которого обладает таким свойством, что женщины, собирающие его, рожают через четыре месяца после зачатия. Был известный сорт «Дарджилинга» таинственный, вкрадчивый и с трудом получаемый, две чашки которого омывали глаза для ясновидения И все это говорилось Целии, для которой чай был прежде просто товаром.

В жизни Говарда до сих пор была только его одинокая любовь к собаке. Теперь новая страсть к Целии Риверс захватила его и прочно овладела им.

В тридцатый вечер, который проводили вместе девушка, мужчина и собака, Говард и Целил обвенчались в маленькой церковке, которую так и называли «Маленькая церковка за углом».

Если знать человека, как книгу, это — знать таинственные уголки его сердца, скрытые мечты, трепет желаний, то Целил именно так знала Говарда.

Она понимала, что запирать Говарда в таких городских комнатках, какие были ему по карману, это то же самое, что запирать его душу. Они нашли себе домик за городом и наняли его за десять долларов в месяц. Отсюда до Нью-Йорка был час и четыре минуты езды и уединенность их нового жилища восхищала их. До ближайшего соседа, огородника, была добрая миля.

Когда они приехали из города всего-навсего с шестью вещами для обстановки, с собакой Пеко[2] и с двумя чемоданами и с корзиной посуды, фруктовый сад, окружавший их домик, был осыпан легким покровом снега.

Эта зима промчалась для них до весны с быстротой серебряной стрелы. А весна окутала весь сад цветом яблонь и персиковых деревьев.

Достаточно было только взглянуть на лицо Говарда, когда он просыпался утром в комнате, в окно которой заглядывала яблоня, чтобы понять, как права была Целия в своем убеждении, что глубочайшее удовлетворение для него — в окружающей его красоте.

Красота! Целия сама штукатурила стены, Говард сам оклеил их нежными, старомодными обоями в стиле Ватто, которые он нашел в маленькой лавченке. Целия сама сколотила конуру для Пеко, а Говард покрасил ее в лиловый цвет.

Была весна и в самом домике и за его стенами.

Когда Целия сказала, что у них родится ребенок, она подумала, что до сих пор она еще совсем не знала своего мужа. Он сам шнуровал ей ботинки, на руках носил ее вверх и вниз но крутой лесенке их дома и раз как-то она застала его за мытьем кухонной посуды, потому что после обеда она показалась ему бледной и усталой.

Однажды вечером, вернувшись из города, Говард сказал Целии: — Меня хотят послать от фирмы в долину Брамапутры, в Дарджилинг, в долину Сурмы, в Мадрас и в Бирму. Я никогда и не мечтал, что мне могут дать такое поручение. Если бы я не был таким тщеславным ослом, я бы и не сказал тебе об этом. У меня просто мелочное желание поднять себя в твоих глазах.

— Точно можно подняться выше, чем ты уже стоишь для меня!

— Я, кажется, говорил тебе про Дарджилинг. Рассказывают, что плантации там так благоухают, что человек пьянеет от аромата. Видишь ли, фирма вот как смотрит на это дело. Публике начинает надоедать все только одна горечь, да чернота чая. В ста двенадцати ложках, составляющих фунт Дарджилингского чая, больше аромата белой акации, чем в… любимая, ты не слушаешь?!

Целия не слушала. Она прощалась в своем сердце с Говардом.

— Говард, — сказала она, — я хочу, чтобы ты привез мне из Бирмы большой веер из перламутра и сандалового дерева.

Мы когда-нибудь поедем с тобой вместе, — сказал он, и в глазах его была тоска подавленного желания. — Я не могу оставить тебя в такое время. Это было бы ужасно.

— Если ты поедешь, Говард, — сказала она, — я рожу нашего ребенка с радостным сознанием, что отец его вернется обогащенный и умом, и духом. Да и деньгами тоже.

— Я хочу, чтобы ты ехал, — сказала она, но то, что она скрыла за баррикадой этих слов было: — я хочу, чтобы ты ехал, потому что это единственный способ удержать тебя возле меня.

Но прошло не мало дней, пока он окончательно сдался. Ведь, в конце концов, их ближайший сосед был от них в доброй миле. На это Целия ответила, что и доктор, и больница готовы для ее родов в Нью-Йорке, и она заранее отправится туда. А потом? Потом! Но какой городской житель может чувствовать себя в такой безопасности, как чувствует она себя с Пеко. Какой вор или чужой человек мог пробраться к ней мимо Пеко? После этого неоспоримого аргумента Говард, наконец, уступил уговорам.



Брамапутра, Мадрас, Бирма. Обезьяны и павлины из слоновой кости… Веера из сандалового дерева и перламутра… Караваны с чаем на улицах Калькутты… Дикие чайные деревья в цвету… Розовые чайные цветы в Ассаме… Ассам, залитый лунным светом…

Говард узнал, что мир — огромные соты, полные красоты, и что он до сих пор никогда не выходил из своей ячейки. Он слышал нежное щебетание цейлонских женщин при сборе чая, учился в беседах с чайными торговцами из азиатской Турции, Кашмира и Персии.

Когда Целия получала его письма с рассказами про удивительные красоты, рассказами, переплетавшимися с его тоской по дому, по Целии, по ребенку, сердце ее наполнялось страхом и ужасом. Иногда, когда письма приходили в то время, когда она сидела возле кроватки ребенка, она медлила читать их. Из страха перед этой самой жуткой тоской, из страха перед его желанием скорее вернуться домой. А еще шесть месяцев назад письма его были для нее неизъяснимо сладостны, как розовые чанные цветы, о которых он писал ей.

Говард хотел все знать про свою дочь. Он просил прислать прядь ее волос. Он хотел знать точный цвет ее глаз, ее вес и размер ее.

Бедная Целия! Еще прядь волос она могла послать и про цвет глаз могла написать. Но вес ребенка смутил бы Говарда. Девочка родилась шести фунтов, быстро росла, но не крепла. Сестра милосердия в больнице осторожно выразилась, что ребенок не совсем удачно прошел через испытание появления на свет. Это было совершенно непригодное к жизни существо, измятый цветок.

У Целии не хватало решимости написать Говарду правду.

Правда может подождать! И Целия прибегла к хитрости. Как ни терзал вид идиотичной дочери сердце Целии, во время сна ребенок казался ей таким, каким должен бы быть ребенок Говарда. Целия садилась тогда у кроватки дочери и описывала ее Говарду. «Нежная невинность. Дыхание цветка. Гиацинт».

Б ответ на это последнее письмо Говард телеграфировал: «Получил дорогое письмо. Назови ее Гиацинтой».

Два часа Целия сидела с этой телеграммой возле спящей девочки, боясь шевельнуться, чтобы не поддасться ужасному припадку смеха.

Назвать ее Гиацинтой!

Потом, однажды утром, Целия получила известие, что Говард выезжает из Бомбея домой.



На Целию напал такой ужас, что она заметалась по комнате, без всякого смысла, машинально, хватая разные вещи и снова ставя их на место.

К ужасу еще прибавилось раскаяние. Щадя Говарда, она наносила ему еще худший удар.

Ребенок, с которым Целия знакомила Говарда в письмах, был прелестный и нормальный, каким Гиацинта казалась во сне. Дитя с серыми глазами, каштановыми волосами и пухлыми ручками.

В действительности, эти ручки были постоянным ужасом Целии. Пальчики были такие длинные и такие цепкие. Ничто: ни ваза, ни игрушка, никогда не могли спастись от них.

Но дни бежали не только на суше, но и на морях, и пароход вез домой поэта, написавшего свой первый цикл поэм под обаянием пронизанного луной чайного сада в Сефингури. Он посвятил его своей дочери Гиацинте.

За день до возвращения путешественника, отсутствовавшего целый год, Целия испытала успокоение принятого решения. Ведь, в конце концов, все, что она делала, совершалось из сострадания к Говарду, которое она испытывала так же сильно, как и любовь к нему. Час ее теперь настал, и она должна встретить этот час.

И все же в сердце ее жил страх. Она как то раз видела лицо Говарда, когда один из служивших в Компании «Альфа» мальчиков вернулся на службу после оспы. Это было еще до их женитьбы. И в тот вечер, когда они гуляли в парке, Говард все время тер глаза, точно желая стереть с них запечатлевшееся там изображение изъеденной оспой плоти, и все же не мог перестать говорить о ней и жалеть ее.

Говард писал Целии из Калькутты о нищих, которые выставляют свои болячки на улицах Индии: «Дорогая Целия, я не отворачиваюсь от этих несчастных, но вид их возбуждает во мне такое отвращение, что оно грозит пересилить сострадание».

Целия решила ехать в город и встретить пароход Говарда. По дороге домой, может быть в поезде, она постарается смягчить удар, ожидавший его.

Она расскажет ему все в ласковых, мягких словах. А потом? А потом… Лишь бы он не возненавидел ее… и ребенка.

Ей уже несколько раз случалось уходить из дому и оставлять дочь. Такие случаи были неизбежны, и Целия собственными руками приделала к кроватки Гиацинты загородки гораздо выше ее роста. А потом с ребенком оставался Пеко — и этим сказано все.

На все долгие месяцы одиночества Целии присутствие Пеко наложило печать безопасности. Кошачьи шаги ночью — и уши его настораживались. Человек шел где-то по дороге, в миле расстояния, — и Пеко начинал рычать.

— Пеко, — сказала ему теперь Целия, — я еду в город встречать твоего хозяина. Вы с Гиацинтой останетесь одни в доме на четыре часа. Охраняй хорошенько, Пеко!

Целия готова была поклясться, что Пеко все понял.

— И не подходи к обеденному столу. И не выпускай из колыбели Гиацинту.

Пеко отлично понял. Он положил ей на грудь две большие лапы и пытался поцеловать ей лицо.

— Хорошая собака! Будь хорошим с деткой, и никого не подпускай к дому.

Целия заперла двери и пошла по дорожке, оборачиваясь и улыбаясь собаке, которая стояла у окна, уперев лапы в стекло, и отчаянно махала хвостом.

_____

Человек, работавший на поле огородника, никогда не мог потом отдать себе отчета, когда он почувствовал легкий запах гари, донесшийся до него в это солнечное утро. Он стал принюхиваться и смотреть вдаль. Оказалось, что голубой дымок исходил из второго этажа домика во фруктовом саду.

Работник наблюдал несколько минут за движением дымка и, так как дымок не увеличивался, решил, что он выходит из естественного отверстия — печной трубы, — и спокойно вернулся к своей работе.

Минут пятнадцать спустя ему снова ударил в нос запах гари. Теперь работник заметил, что воздух точно подернут голубой дымкой, и направился к дому.

Это не было дымом из трубы! Это был непрерывающийся поток дыма, лившийся из окна второго этажа. Окно это было спущено на треть.

— Эй! — закричал работник, — эй!.

Ответа не было, только раздался заглушенный лай собаки. Позднее работник уверял, что видел, как из открытой части окна вырвалось пламя. Но тут он, несомненно, ошибался. Каким то загадочным образом ребенок Делии и Говарда достал своими цепкими рученками коробку спичек, и тлеющий матрас детской кроватки был причиной дыма. Объяснением могло быть то, что малютка когда-то схватила и спрятала у себя в кроватке коробку спичек, так засунув ее в складки матраса, что Делия не заметила ее. Забавляясь теперь спичками, дитя подожгло матрас.

В то время, как медленно тлели волосы матраса, было довольно просто затушить огонь.

Рабочий сначала обежал дом, пробуя, нет ли открытой двери или окна, и стараясь перекричать отчаянный лай Пеко. Под ударом кирки в переднюю дверь створка сразу же поддалась. Через эту выломанную створку тотчас же высунулась голова Пеко.

Это была морда возмущенного, разъяренного зверя. Пеко защищал дом от врывавшегося в него неизвестного.

Надо отдать этому неизвестному справедливость, что он не отступил перед собакой. Минут пять собака и человек боролись. Работник замахивался на нее киркой, собака изо всех сил кидалась на дверь, которая изнутри не поддавалась. Раз как-то кирка, попала в цель и из головы Пеко на его сверкающие глаза потекла кровь. Раз огромные когти хватили человека но плечу, но только разорвали ему рубаху. Но это разъярило и собаку, и человека, и через проломленную дверь поднялся ужаснейший лай, рычание, раздавались воинственные крики и высовывалась голова Пеко, который готов был разорвать человека на куски. В ответ на голову неотступавшей собаки дождем падали удары кирки.

Дым стал теперь пробиваться и через проломленную створку двери. Работник побежал назад по фруктовому саду с криками: «пожар» «пожар!».

В эту минуту Целия и Говард, вероятно, уже приближались к дому. На пристани он поцеловал ее долгим поцелуем, не стеснявшимся окружающей сутолоки. Всю дорогу домой, с неудержимым мальчишеством, от которого разрывалось ее сердце, он рылся в своем чемодане и извлекал из него привезенные подарки. Веер из сандалового дерева и перламутра был вложен ей в руки. Он закутал ее всю в тяжелую злато-тканную материю. Из Судана он привез ей четырнадцать слонов из слоговой кости. На счастье! Еще десять ярдов бенгальской ткани, сотканной из шелка и волос и которая будто бы когда-то принадлежала сатрапу древней Персии. Запястья и серьги из Бомбея, и жемчужную брошь, которую какой-то из мелких раджей носил в виде украшения на тюрбане.

А для своего ребенка!

— Дар отца дочери, которую он никогда не видал, — и Говард с шутливой торжественностью открыл ящичек из сандалового дерева. Это было ожерелье из восточных топазов и аметистов. Каждый камень был отделен от другого жемчужиной.

Неудивительно, что когда поезд привез их на станцию, Целия все еще не нашла слов, чтобы сказать Говарду. 

Когда они шли домой, перед Целией встал весь ужас положения.

— Может быть, на пороге удастся сказать ему… прежде чем мы войдем… Если я его крепко обниму… может быть, там и будет настоящее место для этого.

У порога их дома, с выломленной створкой двери, работник и еще двое людей боролись с разъяренной, вспотевшей, вспененной головой собаки. Удар кирки нанес собаке рану повыше глаза, но подступа к дому не было попрежнему.

Дым, теперь почерневший, продолжал вырываться из окна, а в дверях окутывал голову Пеко.

Никто не отдавал себе отчета, как все произошло дальше. Измученная собака покорилась громовому приказанию лечь, хотя ярость ее все еще не улеглась. Пеко с трудом сдержался, чтобы не кинуться на чужих людей с кирками, побежавших вверх по лестнице следом за Целией и Говардом.

— Тихо, Пеко! — И Пеко покорно лежал. Не было ни одной вспышки пламени. Только медленный дым поднимался от матраса кроватки.

Гиацинта лежала возле черного пятна на матрасе, который вот-вот готов был вспыхнуть, точно она тут заснула. Она лежала именно в той позе, которая красила ее. Головка скатилась вниз, ручки переплелись, ресницы были опущены.

Она, очевидно, дышала этим дымом, и он без всякой борьбы задушил ее.

— Она была слишком прекрасна для жизни, — сказал Говард, не отрывая глаз от странной прелести, которую придала ребенку смерть. — Такие прекрасные дети не живут!



Загрузка...