Они пришли из пробирок. Бледные, как призраки. С голубовато-белыми, как лед, глазами. Сперва они пришли из Кореи.
Я пытаюсь мысленно представить лицо Дэвида, но не могу. Мне сказали, что это временное явление — разновидность шока, который иногда наступает, когда увидишь подобную смерть. И хотя я пытаюсь увидеть лицо Дэвида, я вижу лишь его светлые глаза.
Сестра сидит рядом на заднем сидении лимузина. Она сжимает мне руку:
— Уже почти все.
Впереди, у ограды из кованых железных прутьев, толпа протестующих начинает волноваться, увидев приближение нашей процессии. Они стоят в снегу по обе стороны кладбищенских ворот, мужчины и женщины в шляпах и перчатках, на лицах выражение справедливого негодования, в руках плакаты, которые я отказываюсь читать.
Сестра опять сжимает мне руку. До сегодняшнего дня я не видела ее почти четыре года. Но сегодня она помогла мне выбрать черное платье, чулки и туфли. Помогла одеть сына, которому еще не исполнилось три года, и ему не нравятся галстуки. Сейчас он спит на сидении напротив нас, еще не понимая, что и кого он потерял.
— Ты выдержишь? — спрашивает сестра.
— Не знаю. Наверное, нет.
Лимузин замедляет ход, сворачивая на территорию кладбища, и толпа бросается к нему, выкрикивая ругательства. Люди плотно обступают машину.
— Вас сюда никто не звал! — кричит кто-то, и к стеклу прижимается лицо старика с безумными глазами. — Свершится воля Божья! — вопит он. — Ибо расплата за грех есть смерть.
Лимузин раскачивается под напором толпы, и водитель прибавляет ход, пока мы не проезжаем мимо них, направляясь вверх по склону к другим машинам.
— Да что ними такое? — шепчет сестра. — Что за люди могут так себя вести в такой день?
«Ты удивишься, — думаю я. — Может быть, это твои соседи. А может быть, мои». Но я смотрю в окно и ничего не говорю. Я начинаю привыкать к тому, что молчу.
Она приехала ко мне домой сегодня, чуть позже шести утра. Я открыла дверь и увидела ее, такую замерзшую. Мы так и стояли молча — никто из нас не знал, что сказать после такой долгой разлуки.
— Я узнала про это из новостей, — сказала она наконец. — И прилетела первым же самолетом. Мне так жаль, Мэнди.
В тот момент я хотела ей ответить — слова распирали меня изнутри как пузырь, готовый лопнуть, и я открыла рот, чтобы завопить на нее, но то, что из него вырвалось, принадлежало уже другой женщине — я жалко всхлипнула, и сестра шагнула ко мне, обняла, и у меня после стольких лет снова появилась сестра.
Лимузин притормозил возле вершины холма, и другие машины нашей процессии подтянулись. По сторонам дороги теснились надгробия. Я увидела впереди зеленую палатку. От ветра ее полотняные бока раздувались и втягивались, словно дышал какой-то великан. Перед ней прямыми рядами скучковались две дюжины серых раскладных стульев.
Лимузин остановился.
— Будем будить мальчика? — спросила сестра.
— Не знаю.
— Хочешь, я его понесу?
— А ты сможешь?
Она взглянула на ребенка:
— Ему ведь три года?
— Нет, еще не исполнилось.
— Он крупный для своего возраста. Или мне так показалось? Я мало общаюсь с детьми.
— Врачи говорят, что он большой.
Сестра подалась вперед и коснулась его молочно-белой щеки.
— А он красивый, — сказала она. Я постаралась не заметить удивление в ее голосе. Люди никогда не осознают, каким тоном говорят, а тон выдает их предположения и ожидания. Но меня давно уже перестало задевать то, что люди подсознательно выдают. Сейчас меня задевают лишь намерения. — Он действительно очень красивый, — повторила она.
— Он сын своего отца.
Из машин перед нами стали выходить люди. Священник уже шагал к могиле.
— Пора, — сказала сестра. Она открыла дверцу, и мы вышли в холод.
Сперва они пришли из Кореи. Но это, конечно же, неправильно. Историю надо рассказывать по порядку. Точнее будет сказать, что все началось в Британии. В конце концов, именно Хардинг опубликовал ту первую статью, именно Хардинг потряс мир тем заявлением. И именно портреты Хардинга религиозные группы сжигали на лужайках перед церквями.
И лишь позднее корейцы открыли миру, что достигли той же цели на два года раньше, а доказательства уже выросли из пеленок. И только позднее, намного позднее, мир осознал масштаб того, что они сделали.
Когда Народная партия угробила Ен Бэ, корейские лаборатории опустели, и их внезапно обнаружились тысячи — светловолосых или рыжих малышей-сирот, бледных, как призраки, голодающих на корейских улицах, когда вокруг них рушилось общество. Последовавшие войны и смены режима уничтожили большую часть научных данных, но сами дети — те из них, кто выжил — остались бесспорным фактом. И в том, кто они такие, ошибиться было невозможно.
Никто так и не раскрыл истинную причину, почему Ен Бэ вообще начал этот проект. Возможно, корейцы хотели вывести лучших солдат. А возможно, причина была самой древней: потому что они могли это сделать.
Зато точно известно, что в 2001 году дискредитированный биолог Хван Ву-Сук, специалист по стволовым клеткам, впервые в мире клонировал собаку, афганскую борзую. В 2006 году он сообщил, что трижды пытался клонировать мамонта, но безуспешно. Западные лаборатории лишь говорили об этом, а корейцы взяли и попробовали. И такое стало системой.
В 2011 году корейцы наконец-то добились успеха, и у слонихи, ставшей суррогатной матерью, родился мамонтенок. По стопам корейцев пошли другие лаборатории. На свет возродились другие виды. Бледная пляжная мышь.[33] Пиренейский каменный козел. И более древние животные. Намного более древние. Лучшим ученым США пришлось покинуть страну, чтобы продолжать работу. Американские законы, запрещающие вести исследования со стволовыми клетками, не остановили продвижение науки — они лишь прекратили эти исследования в США. И вместо Америки патенты на соответствующие процедуры получили Великобритания, Китай и Индия. Был побежден рак. Затем большинство форм слепоты, рассеянный склероз, болезнь Паркинсона. Когда Конгресс наконец-то легализовал медицинские процедуры — но не направления исследований, которые привели к их разработке — лицемерность такой позиции стала настолько очевидна, что даже самые лояльные американские цитогенетики покинули страну.
Хардинг оказался в этой последней волне, уехав из Штатов, чтобы основать лабораторию в Великобритании. В 2013 году он стал первым, кто вернул к жизни тасманийского сумчатого волка. Зимой 2015 года кто-то принес ему неполный череп из музейной экспозиции. Череп был долихоцефальным — длинным, низким, большим. Кость тяжелая, свод черепа огромный. Это был череп, найденный в 1857 году в карьере, в долине реки Неандер.
Когда мы с сестрой выбираемся из лимузина, снег под ногами скрипит. Дует ледяной ветер, мои ноги в тонких чулках сразу немеют. Самый подходящий день для его похорон — Дэвид всегда легко переносил холод.
Сестра кивает на открытую дверь лимузина:
— Ты точно хочешь взять с собой мальчика? Я могу остаться с ним в машине.
— Ему надо пойти со мной. Он должен все увидеть.
— Он не поймет.
— Не поймет, зато потом может вспомнить, что был здесь. Возможно, это важнее всего.
— Он слишком мал, чтобы запомнить.
— Он вспомнит все. — Я наклоняюсь к затененной глубине салона и бужу мальчика. Его глаза раскрываются голубыми огоньками. — Пойдем, Шон, пора вставать.
Он трет глазенки крепкими кулачками и не отвечает. Мой сын — мальчик тихий и спокойный. На улице я натягиваю шапочку ему на уши. Мальчик идет между мной и сестрой, держа нас за руки.
На вершине холма нас встречают доктор Майклс и другие преподаватели из Стэнфорда. Они выражают соболезнования, и я с трудом держусь, чтобы не зарыдать. Майклс выглядит как после бессонной ночи. Я представляю ему сестру, они пожимают друг другу руки.
— Вы никогда не говорили, что у вас есть сестра, — замечает он.
Я лишь киваю. Майклс смотрит на мальчика и подергивает его за шапочку.
— Хочешь ко мне на руки? — спрашивает он.
— Да. — Голос у Шона тихий и хрипловатый после сна. Нормальный голос для мальчика его возраста. Майклс поднимает его, и голубые глаза ребенка снова закрываются.
Мы молча стоим на морозе. Провожающие собираются вокруг могилы.
— Мне до сих пор не верится, — говорил Майклс. Он чуть покачивается, машинально укачивая мальчика. Так поступает лишь мужчина, бывший отцом, хотя его дети уже выросли.
— У меня такое чувство, что я теперь совсем другой человек, — говорю я. — Только я еще не научилась быть ей.
Сестра крепко сжимает мою руку, и на этот раз я не выдерживаю. На морозе слезы обжигают щеки.
Священник прокашливается — он готов начать. Шум, доносящийся от протестующих, становится громче, то нарастая, то стихая — но на таком расстоянии я, к счастью, не могу разобрать слов.
Когда мир узнал о корейских детишках, он начал активно действовать. Гуманитарные группы хлынули в раздираемые войной районы, деньги перешли из рук в руки, и многие дети были усыновлены в других странах, создав новую всемирную диаспору. Все они были широкие в кости, с мускулистыми конечностями, обычно чуть ниже среднего роста, хотя из этого правила имелись и поразительные исключения.
Все они выглядели как члены одной семьи, и некоторые из них, несомненно, были еще более близкими родственниками. В конце концов, детей было намного больше, чем ископаемых образцов, из которых извлекли их ДНК. Дубликаты были неизбежны.
Судя по скудным данным, оставшимся от корейских ученых, источников ДНК у них имелось чуть более шестидесяти. У некоторых даже имелись названия. «Старик из Ла-Шапелье-о-Сентс», «Шанидар-4» и «Виндиджа». Был красивый и симметричный образец «Ла Феррасье». И даже «Амад I». Огромный «Амад I», ростом 180 сантиметров и объемом черепа 1740 кубических сантиметров — крупнейший из когда-либо найденных неандертальцев.
Техника и приемы, отработанные на собаках и мамонтах, легко сработали и применительно к роду Homo. Экстракция генетического материала, затем наработка нужного его количества методом ПЦР.[34] Потом искусственное оплодотворение платных суррогатных матерей. Процент успешных родов был высок, единственным осложнением стали частые кесаревы сечения. И один из фактов, который пришлось усвоить популярной культуре — у неандертальцев головы крупнее.
Проводились тестирования. Детей изучали, отслеживали, оценивали. У всех отсутствовало нормальное доминантное выражение в локусе MC1R — все были бледнокожие, рыжие или блондины. Все голубоглазые. Все с отрицательным резус-фактором.
В шесть лет я впервые увидела ту фотографию. Это была обложка журнала «Тайм» — теперь это знаменитая обложка. Я слышала про тех детей, но никогда их не видела — этих детишек, почти моих ровесников, из страны, которая называется Корея. Детишек, которых иногда называли призраками.
На той обложке бледнокожий и рыжий мальчик-неандерталец стоял вместе с приемными родителями, задумчиво рассматривая устаревшую витрину в антропологическом музее. Восковый неандерталец из музея держал дубину. У него был нос как у обитателя тропиков, темные волосы, оливковая кожа и темно-карие глаза. До появления «детей Хардинга» специалисты музея полагали, что знают, как выглядели наши первобытные предки. И предположили, что они наверняка смуглые.
И неважно, что неандертальцы в десять раз дольше находились в бедной светом Европе, чем типичные предки шведов.
Рыжий мальчик на обложке был явно смущен.
Когда мой отец вошел на кухню и увидел эту обложку, он с отвращением покачал головой:
— Мерзость какая, — процедил он.
Я всмотрелась в выпуклое лицо мальчика. Я никогда еще не видела таких лиц.
— Кто он?
— Тупиковая ветвь. Эти дети будут сплошным убытком до конца своих жизней. Если честно, то это несправедливо по отношению к ним.
Это было первое из многих предсказаний насчет этих детей, которое мне довелось услышать.
Шли годы, дети росли, как сорняки — и, как это было во всех популяциях, первое поколение, начавшее употреблять западную пищу, выросло на несколько дюймов выше своих предков. Хотя они и блистали в спорте, приемным родителям сказали, что эти дети могут оказаться медленно усваивающими знания учениками. Они ведь первобытные, в конце концов.
Это предсказание оказалось таким же точным, как и музейные витрины.
Когда я поднимаю глаза, руки священника уже воздеты к холодному белому небу.
— Благословен будь, отец наш небесный, да восславится имя твое во веки веков.
Изо рта священника при чтении вырывается пар. Этот отрывок я слышала и на похоронах, и на свадебных церемониях, он, как и сегодняшний мороз, подходит к ситуации.
— Да восславят тебя небеса и творения твои во веки веков.
Провожающие покачиваются от великанского дыхания палатки.
Я родилась в семье католиков, но все взрослые годы не видела пользы от организованной религии. До сегодняшнего дня, когда эта польза открылась столь ясно — от неожиданного утешения быть частью чего-то большего, чем ты сам. От утешения, что ты хоронишь своих мертвых не один.
Религия предоставляет тебе человека в черном, который что-то говорит над могилой любимого человека. Это ее первая обязанность. Если она этого не делает, то это не религия.
— Ты сотворил Адама и дал ему в жены Еву, дабы она любила его и была опорой ему, и от этих двоих произошли все люди.
И все произнесли:
— Аминь, аминь.
В день, когда я узнала, что беременна, Дэвид стоял у нашего окна, обхватив мои плечи огромными бледными руками. Он коснулся моего живота. За окном над озером к нам приближалась гроза.
— Я надеюсь, что ребенок будет похож на тебя, — проговорил он своим странным, глуховатым голосом.
— А я — нет.
— Нет, будет легче, если ребенок будет похож на тебя. Так ему будет легче жить.
— Ему?
— Я думаю, будет мальчик.
— И это то, чего ты ему желаешь? Легкой жизни?
— Разве не этого желают все родители?
— Нет, — ответила я и коснулась своего живота. Положила свою ладонь поверх его огромной кисти. — Я надеюсь, что наш сын вырастет хорошим человеком.
Я познакомилась с Дэвидом в Стэнфорде, когда он вошел в аудиторию, опоздав на пять минут.
Руки у него были как ноги. А ноги как туловища. Его туловище напоминало ствол дуба — семидесятипятилетнего, выросшего на солнце. Одну из мощных, призрачно-бледных рук покрывала рукавом татуировка, исчезающая под рубашкой. В ухе висела серьга, голова бритая. Густая рыжая козлиная бородка уравновешивала огромную шишку крючковатого носа и придавала объем маленькому подбородку. Из-под густых бровей смотрели большие и внимательные голубые глаза.
Вряд ли его можно было назвать красивым, потому что я не могла решить, так ли это. Но я не могла отвести от него глаз. Просто сидела и пялилась. На него все девушки пялились.
В те годы им было труднее попасть в программу высшего образования. Существовали квоты, и им, подобно азиатам, для зачисления требовалось набрать больший проходной балл.
В свое время немало спорили о том, что написать рядом с квадратиком для указания расы на их анкетах. За предыдущее десятилетие слово «неандерталец» превратилось в эпитет. И стало еще одним словом на букву «н», которое в вежливом обществе не употребляется.
Я бывала на собраниях борцов за права клонов. Я слышала выступающих.
— Французы ведь не называют себя кроманьонцами, разве не так? — гремело из динамиков.
И поэтому слово возле квадратика менялось каждые несколько лет — по мере того, как анкеты для поступления в колледж стремились нанести на карту меняющуюся топографию политической корректности. Каждые несколько лет у этой группы появлялось новое название — и еще через несколько лет снова тонуло под накопившимся грузов наваленных на него предрассудков.
Сперва их называли неандертальцами, потом архаиками, потом клонами, потом — что совсем нелепо — их называли просто корейцами, потому что в этой стране родились они все, кроме одного. Через некоторое время после того, как слово «неандерталец» стало эпитетом, внутри их группы возникло движение, хотя и немногочисленное, по возвращению им этого названия — чтобы использовать его внутри группы как признак силы.
Но со временем группа стала известна по названию, которое время от времени использовалось с самого начала. Названию, в котором заключалась скрытая суть их правды. Среди своих, а потом и во всем мире, они стали называться «призраки». Все прочие названия отпали, а это окончательно закрепилось.
В 2033 году первый призрак подписал контракт с НФЛ. Он говорил на трех языках. К 2035 году в линии нападения каждой команды лиги имелось по призраку — им пришлось так поступить, чтобы сохранить конкурентоспособность. На Олимпиаде 2036 года призраки взяли золото в борьбе и силовом троеборье — почти в каждой из весовых категорий, где они участвовали. Несколько таких спортсменов завоевали золотые медали в нескольких различных видах спорта.
Начался шумный протест со стороны других спортсменов, потерявших всякую надежду на состязание. Подавались петиции, чтобы призракам запретили участвовать в соревнованиях. Им предложили участвовать в собственных Олимпийских играх, отличающихся от существующих. Юристы призраков осторожно и тактично указали на то, из 400 рекордов в спринте на 100 метров 386 были установлены спортсменами как минимум с частичным африканским суб-сахарским происхождением, но никто не предлагал им устраивать свои Олимпийские игры.
Конечно же, группам расистов наподобие ку-клукс-клана и неонацистов эта идея понравилась, и они стали ее активно пропагандировать. Неграм тоже надо соревноваться с неграми — на своих Олимпиадах. После такого вся проблема дегенерировала в хаос.
Девочкой я помогала дедушке обрезать ветви его яблонь в Индиане. Как он мне объяснил, вся хитрость здесь в том, чтобы определить, какие ветки будут плодоносить, а какие — нет. И если как следует приглядеться к дереву, начинаешь понимать, по каким признакам это можно узнать. Все остальные ветки можно обрезать как бесполезный багаж.
От своей этнической идентичности можно избавиться путем аналогичной осторожной ампутации. Надо лишь посмотреть на лицо своего ребенка, и уже нет нужды гадать, на чьей ты стороне. Ты знаешь.
Я прочла в книге по социологии, что когда кто-то из привилегированного большинства женится или выходит замуж за представителя меньшинства, они приобретают социальный статус той самой группы меньшинства. Мне пришло в голову, как вселенная напоминает серии концентрических окружностей, и ты видишь одни и те же формы и процессы, куда бы ты ни взглянул. Атомы — маленькие солнечные системы, шоссе — артерии страны, а улицы — ее капилляры. И социальная система человечества подчиняется менделеевской генетике, с ее доминантами и рецессивами. Этническая принадлежность меньшинства есть доминантный ген, когда она часть гетерозиготной пары.
В чикагском Музее естественной истории имени Филда много костей неандертальцев.
Их кости отличаются от наших. И не только их большие черепа или короткие мощные конечности. Буквально каждая кость в их теле прочнее, толще, массивнее. Каждый позвонок, каждая фаланга пальца, каждая косточка запястья толще, чем наши. И я иногда гадала, разглядывая эти кости: зачем им понадобились такие скелеты? Все эти кости, мышцы и мозг, очень дорогие с точки зрения обмена веществ. Они должны были чем-то окупаться, оправдываться. Но какая жизнь вызывает потребность в костях, напоминающих куски арматуры? При какой жизни может понадобиться грудина толщиной в полдюйма?
В эпоху плейстоцена ледники пробили себе путь на юг через Европу, изолировав популяции животных стеной льда. Эти популяции или адаптировались к суровым условиям, или вымерли. Со временем стадные животные стали массивными, более термически эффективными, и так началась эпоха плейстоценовой мегафауны. Хищникам тоже пришлось адаптироваться. Саблезубый тигр, пещерный медведь. Они стали более мощными, чтобы валить более крупную добычу. А то, что происходило с животными, происходило и с видом Homo, экспериментом природы, неандертальцем — абсолютным хищником тех регионов.
Три дня назад, в тот день, когда погиб Дэвид, я проснулась в пустой постели. Я обнаружила его возле окна в гостиной. Обнаженный, он смотрел на зимнее небо, а его львиное лицо окутывала тень.
Стоя сзади, я видела треугольник его мощной спины на фоне серого неба. Я знала, что тревожить его сейчас нельзя. Он стал силуэтом на фоне неба, и в тот миг он был и чем-то большим, и чем-то меньшим, чем человек — вроде специально выведенной породы людей, приспособленной к жизни в условиях высокой силы тяжести. Одним из тех, кто выдержит нагрузки, способные раздавить обычного человека.
Он обернулся и посмотрел на меня.
— Сегодня будет метель, — сказал он.
В день, когда погиб Дэвид, я проснулась в пустой постели. И теперь я гадаю, почему.
Возможно, он что-то заподозрил. Но что подняло его в такую рань? Может, приближение той метели — бурана, о которой он говорил?
Если бы он знал, каков риск, мы не поехали бы на то собрание — в этом я уверена, потому что он был осторожным человеком. Но я до сих пор гадаю, почему что-то внутри него не заставило приложить ухо к рельсам, ощутить, как дрожит земля, как несется к нам товарняк.
В то утро мы позавтракали. Поехали к няне и оставили у нее сына. Дэвид поцеловал его в щеку и взлохматил ему волосы. Не было ни прощального взгляда, ни ощущения, что они видятся в последний раз. Дэвид поцеловал мальчика, взлохматил его, и мы вышли. Мэри помахала нам на прощание.
До холла мы ехали молча. Поставили машину на переполненной стоянке, проигнорировав толпу протестующих, уже начавшую собираться на противоположной стороне улицы.
Мы пожали руки другим гостям и прошли к своему столику. Предполагалось, что это будет скромный обед, цивилизованное мероприятие для денежных людей в дорогих костюмах. Дэвид был вторым выступающим.
Когда он поднялся на подиум, выражение его лица изменилось. В этот момент, на какую-то секунду, он взглянул на собравшихся, и его глаза стали печальными.
Дэвид закрыл глаза, открыл их и заговорил. Начал он медленно. Он говорил о потоке истории и симметрии природы. О высокомерии невежества и, понизив голос, о страхе.
— А из страха вырастает ненависть, — сказал он, обведя взглядом собравшихся. — Они ненавидят нас, потому что мы другие, — продолжил он, впервые за все время повысив голос. — Так происходило всегда, когда бы вы ни заглянули в историю. И мы всегда должны противостоять этому. Мы никогда не должны уступать насилию. Но у нас есть право бояться, друзья мои. Мы должны быть бдительны, или мы потеряем все, что обрели для наших детей, и для детей наших детей.
Я уже слышала эту речь, или ее части. Дэвид редко пользовался заметками, предпочитая говорить «из головы», собирая риторическую конструкцию одновременно и деликатную, и мудрую. Он говорил еще минут десять, и перешел к заключению:
— Они говорили о том, чтобы ограничить наше участие в спортивных состязаниях. Они устранили нас от получения большинства стипендий. Они ограничили нашу учебу в юридических и медицинских школах и программах высшего образования. Это мягкие кандалы, в которые они нас заковали, и мы не можем молча сидеть и позволять такое.
Толпа взорвалась аплодисментами. Дэвид поднял руки, призывая всех успокоиться, и вернулся на свое место. На подиум выходили и другие ораторы, но никто из них не отличался красноречивостью Дэвида. Или его силой.
Когда на место вернулся последний оратор, подали обед, и мы стали есть. Через час, когда тарелки опустели, мы снова пожали друг другу руки и начали расходиться по машинам. Собрание закончилось.
Мы с Дэвидом не торопились уходить, разговаривая со старыми друзьями, но через какое-то время и мы оказались в вестибюле. Снаружи, на стоянке, происходили какие-то бурные события. Толпа протестующих выросла. Кто-то упомянул о разбитых машинах. Когда мы выходили на улицу, Том наклонился к уху Дэвида и что-то прошептал.
Все началось с брошенных яиц. Том повернулся, по его широкой груди стекал яичный белок. Ярости в его глазах хватило, чтобы меня напугать. Дэвид бросился вперед, схватил его за руку. На лицах кое-кого из толпы появилось удивление, потому что даже они не ожидали, что кто-то начнет швырять в нас, чем попало — и я тоже увидела группу молодых людей, сбившихся в кучку возле угла здания с яйцами в руках и с открытыми ртами — и время словно остановилось, потому что события могли повернуть как угодно — и с неба вдруг упало яйцо, которое оказалось не яйцом, а камнем, и угодило в лицо Саре Митчелл — и кровь на ее белой коже была шокирующее красной, и события прорвало, а время метнулось в обратную сторону, и все стало происходить слишком быстро, все одновременно, а не по очереди, как положено событиям. И внезапно пальцы Дэвида клещами стиснули мою руку, приподняв меня и увлекая обратно к зданию, а я пыталась удержаться на ногах. Кто-то завопил.
— Все назад, внутрь! — крикнул Дэвид. И тут завопила другая женщина, но уже иначе, предупреждающе — и тогда я услышала рев, какого мне никогда не доводилось слышать — а затем новые вопли, теперь уже мужские. И кто-то выскочил из толпы и бросился на Дэвида, тот уклонился настолько быстро, что меня швырнуло в сторону, зато кулак прошел в целом футе от его головы.
— Нет! — заорал Дэвид на того идиота. — Мы этого не хотим.
Тогда придурок снова замахнулся, и на этот раз Дэвид поймал его кулак своей огромной ручищей и рывком приблизил мужчину к себе.
— Мы так не делаем, — прошипел он и швырнул его обратно в толпу.
Дэвид опять схватил Тома за руку, пытаясь направить его обратно к зданию:
— Не будь идиотом, не позволяй себя провоцировать.
Том зарычал, но все же дал себя увести, и кто-то плюнул ему в лицо, и я увидела его мертвые глаза — на него плюнули, но в ответ он ничего не мог сделать. А Дэвид все тащил нас к безопасности здания, отмахиваясь от проклятий людей, которым мог двумя пальцами свернуть шеи. Но и сейчас он ничего в ответ не делал. И ничего не делал до самого конца, когда путь ему преградил худой и лысеющий сорокалетний мужчина, поднял пистолет и в упор выстрелил ему в грудь.
Грохот был оглушительный.
… и та старая печаль исчезла. Сменившись раскаленной добела яростью и изумлением в широко раскрытых голубых глазах.
Люди пытались разбежаться, но им помешало давление толпы. Дэвид так и стоял, зажатый в толпе, глядя на свою грудь. Мужчина выстрелил еще трижды, прежде чем Дэвид упал.
— Пепел к пеплу, прах к праху. Прими брата нашего Дэвида в свои теплые объятия.
Священник опустил руки и закрыл Библию. Широкий гроб опустили в могилу. Дело сделано.
Доктор Майклс держал мальчика, пока сестра помогала мне сесть в лимузин.
Вечером того дня, когда был убит Дэвид, после госпиталя и вопросов в полиции, я поехала к няне забрать сына. Мэри обняла меня, и мы долго стояли в фойе, плача.
— Что я скажу своему двухлетнему сыну? — спросила я. — Как я ему это объясню?
Мы прошли к передней комнате, и я остановилась в дверях. Я смотрела на сына так, как будто видела его впервые. Он крепкий, как и его отец, но кости у него длиннее. Одаренный ребенок, который уже знает буквы и может прочитать некоторые слова.
И это был наш секрет — то, что ему даже не исполнилось три года, а он уже учится читать. И есть еще тысячи таких же, как он — новое поколение, лучшие от двух племен.
Возможно, ошибкой Дэвида было, что он не понял — идет война. На любой войне есть лишь определенные люди, которые сражаются — и гораздо меньше тех, кто понимает, из-за чего реально идет сражение. Эта война не отличается от прочих.
Шестьдесят тысяч лет назад в мире обитали два вида людей. Были люди льда, и были люди солнца.
Когда климат стал теплее, ледяные поля отступили. Широкую африканскую пустыню отвоевали дожди, и люди солнца двинулись на север.
Мир тогда менялся. Европейская мегафауна исчезала. Хрупкое равновесие хищник-жертва нарушилось, и самый опасный в мире хищник обнаружил, что его источник жизни испаряется в теплый воздух. Без больших стад пищи стало меньше. Крупные хищники уступили место более стройным моделям, которым для выживания требовалось меньше калорий.
Люди солнца не были сильнее, умнее или лучше людей льда. Каин не убивал своего брата Авеля. Люди снега вымерли не потому, что были недостаточно хороши. Причина была в тех костях, мускулах и мозгах. Они вымерли, потому что платить за них приходилось слишком дорого.
Но сейчас проблемы другие. Сейчас мир снова изменился. В нем опять два вида людей. Но в эту новую эпоху победу одержит не более экономичная версия человека.
Дверь лимузина захлопывается. Машина отъезжает от могилы. По мере нашего приближения к воротам кладбища выкрики становятся громче. Протестующие увидели, что мы приближаемся.
В полиции сказали, что убийство Дэвида было «преступлением страсти». Другие сказали, что он стал «мишенью возможности». Не знаю, что из этого верно. Правда умерла вместе с убийцей, когда Том разнес ему череп одним ударом кулака.
Когда мы проезжаем ворота кладбища, выкрики становятся громче. В окно ударяет снежок.
— Остановите машину! — кричу я.
Я распахиваю дверцу. Вылезаю и направляюсь к удивленному мужчине. Тот стоит, в руке у него уже готов новый снежок. Я даже не знаю, что сделаю, когда подойду к нему. Я привыкла к язвительным замечаниям, к мелким атакам. Привыкла игнорировать их. Привыкла молчать в ответ.
Я даю ему пощечину. Изо всех сил.
Поначалу он настолько потрясен, что не реагирует. Я бью его снова.
На этот раз он пятится, решив, что с него хватит. Люди начинают орать на меня, и я возвращаюсь к машине. Я усаживаюсь, водитель отъезжает.
Сын смотрит на меня, и в его глазах не страх, как я ожидала, а гнев. Гнев на толпу. Мой огромный, талантливый сын… эти люди даже не представляют, что они делают. Они понятия не имеют, какую бурю на себя накликают.
Когда мы проезжаем мимо последних протестующих, я вижу высоко поднятый плакат. Они снова вопят, обнаружив, на кого могут выплеснуть ярость. На плакате только одно слово: «Сдохните!».
«Не в этот раз, — мысленно отвечаю я. — Теперь ваша очередь».