ЭКСОД


Восьмой день месяца пианепсиона. Со скалы афинского акрополя открывается захватывающий вид, но седого старика в царской короне интересует лишь далекая точка, почти неподвижная на лазурной глади моря. Он щурит подслеповатые старческие глаза...

— Парус... черный? — не веря им, переспрашивает он.

— Черный! — почти торжественно подтверждает слуга.

Эгей поднимает глаза к безразличным небесам, что-то шепчет, не то мольбу, не то проклятье. Прежде чем его успевают остановить, он делает шаг — и летит в пропасть.

Проходит время и под восторженные крики народа Афин сходят на берег четырнадцать спасенных. Поклонение богам Олимпа несовместимо со скорбью, и только когда развеян жертвенный дым, Тесей узнает черную весть. Его рука закрывает лицо:

— Парус... — бормочет он.

Никто не видит его глаз, рассеянная ладонь трет лоб — на который скоро ляжет тень короны.


* * *

Странный корабль, парус которого надувают лишь попутные ветра, рассекает море сквозь россыпь Кикладских островов. Спутанные снасти переплетены ветвями плюща, а воду вокруг пенят весело играющие дельфины. Его странные матросы редко берутся за рукояти весел — ибо им некуда спешить.

Выйдя наперерез из-за зеленой скалы ближайшего острова, их пытается настичь длинное судно с двумя рядами весел, щитами вдоль бортов и головой рогатого финикийского бога на носовом возвышении. Никто не боится погони, и юноша в шкуре леопарда и женской головной повязке только пожимает плечами. Когда же удары задающих темп барабанов слышны совсем рядом, и видны лица разобравших оружие матросов абордажной партии, он лениво встает. Его хрупкая спутница глядит на него с тревогой, ибо ей часто кажется, что однажды, пустив в ход свою силу, он перешагнет через черту, за которой не будет возврата.

Но спокойствие снова возвращается к нему, охваченный ужасом корабль с головой злобного бога, где брошены и щиты и весла, несет течением на пенные буруны рифов, а странный корабль, парус которого наполняет ветром сама судьба, неторопливо плывет по своему пути.

Солнце спускается к воротам заката, и они пристают к острову, покрытому зеленью почти до самых вершин потухших вулканов — и нет нужды в том, что корни деревьев находят опору в щелях давно застывшей лавы. Спрыгнувшие в воду сатиры под смех девушек заводят корму на прибрежный песок, а тот, в чьей власти безумие и радость, протягивает руку своей спутнице.

Оставив других проводить время по-своему, они уходят туда, где их накроет густой шатер ветвей, и раскроются глаза невиданных цветов. Странно, но им до сих пор нужно так много друг другу сказать — и они делают это. Он снова вспоминает начало своей жизни, о не сразу пришедшем понимании вещей, поражениях и победах, вырвавших ему у этого мира божественность и силу. Он рассказывает ей о ливийской пустыне и индийских джунглях, о снегах Скифии и далеком великом Океане, о сделанных им поступках, иные из которых теперь вызывают в нем сожаление и горечь, но не от одного из которых он не отделается отказом или забвением.

Им обоим дано понять многое, недоступное прочим, и разговор вдруг заходит о погребенном под этой толщей лавы городе, даже название которого забыто ныне живущими, о тщетности людских потуг и претензий на величие, а потом о смерти — и такой поворот разговора не пугает их. Есть вещи, от понимания которых люди всегда пытались избавиться, утаивая под затейливой сложностью обрядов всегда простую суть. Душам мертвых находили место в облаках, перелетных птицах, летучих мышах и змеях — да разве только в них! — тела же зарывали в землю, топили в воде, отдавали на съедение собакам, бальзамировали, сжигали на кострах, развеивая пепел по ветру...

— И это лучше всего, — говорит она. — Глупо искать частицу вечности в мертвом теле. Странно, но не могу представить себя придавленной могильным камнем.

— Я знаю, что ты права, — говорит он. — Но пусть не тревожат тебя такие мысли. Ты никогда не умрешь.


* * *

Говорят, где-то на краю Ойкумены, на вершине гор, среди вечных снегов и полного безлюдья, распят бог, давший людям знание хода звезд. Каждый день, когда солнце достигает зенита, с уступа его скалы с разочарованным клекотом взлетает орел, а каждую ночь над распятым богом вспыхивает сияющее ожерелье Млечного пути, и где-то внутри него — в душе? в сердце? — клокочут рождающиеся в океанах огня и умирающие в стынущем мраке вселенные. Он неподвижен, но жив.

Иногда бог видит сны. И среди них тот странный, раз за разом возвращающийся сон, в котором он, крепко связанный, лежит на полу пещеры. Вросшая в каменную стену змея извивается, пытаясь плюнуть ядом в лицо бессильному богу. И тогда сидящая у его ног, лица которой не видно во тьме, разделяет змею и бога протянутой чашей. Но не в ее силах прекратить вечный плен, а потому бесконечна ярость змеи, безгранично терпение держащей чашу, но иногда ее приходится убирать, чтобы слить яд. И тогда торжествующая змея плюет в глаза богу.

Он просыпается — и видит звезды. Змея и орел снова бессильны.

Его обостренное восприятие чувствует каждую пядь окружающих гор, но это лишь безжизненная каменная пустыня. Только однажды бог слышит, как случайный ветер заносит из невообразимой дали таящее искру жизни зерно, как утром, разбухшее в ночной росе, оно лопается, пустив к небу бледный росток. Познав свет, росток тянется к солнцу. Бог знает, что достигнув зенита, солнце сожжет его, проросшего на камнях.

И вместе с ним умрет часть его сердца.


Загрузка...