Глава 79. Как чахнет половина зимних деревьев

Человеческий век короток, но не в этом даже беда. Она в другом: трудно посчитать, как прожить его лучше, эффективнее. Чем больше у тебя дней, тем больше ты свершишь, однако же поступки тоже друг другу неравны. Что если человек умер в юности, но успел перед тем отыскать лекарство, способное спасти тысячи чужих жизней, или собственноручно убил тирана? Или наоборот: дотянул до годов преклонных, оставил десяток детей и внуков, своим трудом обеспечил им безбедную будущность. Как одно с другим сравнить, взвесить?

От подобных мыслей у Коленвала начинали ныть зубы, и это раздражало.

Веня прожил жизнь поразительно пустую и бессмысленную. Оскопист из салона, чей предел — чужие утехи да забавы. Неспособный зачать ребёнка. Неспособный даже нормально питаться. Ничего, кроме щебетания и досуга, не умеющий и ничему не желающий учиться.

Один только осмысленный поступок в жизни совершил да с тем и умер. И как его теперь оценить? Как к нему относиться?

И почему организацию похорон взвалил на себя Коленвал?

Людей пришло немало, для столь долгого пути за гробом — так и вовсе аншлаг. Революционный Комитет был в полном составе, за исключением Хикеракли и Драмина, отбывших накануне с непонятной поспешностью. Все четыре генерала — при парадной форме, как и солдаты, несколько неловко несшие караул. Господин Пржеславский стоял в окружении других лиц из Академии; над ними возвышался цилиндр мистера Фрайда. Нескольких преподавателей из родной Корабелки Коленвал обошёл по дуге — как назло, явились самые бестолковые, вечно не согласные с тем, что вверенные им студенты способны к самостоятельности мысли, и вечно же не готовые принимать отчётные проекты досрочно, будто не сделать вовсе для студента лучше, чем сделать быстро. Зато он был рад повстречать кое-кого из Союза Промышленников: угроза осады за несколько дней научила членов Союза тому, в чём бессильны были увещевания, — держаться друг за друга и оказывать всамделишную поддержку, совместно болеть за улучшение всей ситуации. Немногочисленных аристократов Коленвал по имени не знал — за исключением четы Туралеевых, конечно. И купеческие семьи он не знал, но по разговорам понял, что здесь как минимум Мальвины и Ивины; ещё пришли родители Приблева и не пришёл его брат.

Пришёл отец, но Коленвал так и не перекинулся с ним ни единым словом. Отец уже давно отремонтировал разгромленную некогда мастерскую, но возвращать её к былому облику не пытался, а меблировал и сменил стёкла-витрины на обычные. Вход туда по-прежнему имелся отдельный, и так Коленвал обзавёлся вроде бы собственным жильём. Снимать комнаты ему казалось нерационально и мелочно.

Когда человек вырастает, жизнь против воли отрывает его от родителей, и приходится искать для разговора с ними новый язык. Если ты перенимаешь дело отца, то из сына становишься подмастерьем. Если же находишь дело собственное…

К сожалению, Коленвал не сумел стать Врату Валову другом, а подмастерьем ему был Драмин — даже в последние безумные месяцы он нередко отрывался от насущных проблем, заходил в старый дом. Изображать же из себя по-прежнему ребёнка было стыдно.

Так зачем Врат Валов, человек вовсе не светский и в деле революции никакого интереса не имеющий, явился на похороны?

Пока процессия ещё шла, Коленвал заметил двух пугливых юношей в шикарных мехах. Теперь его наконец-то осенило: бывшие оскописты! Относительно бывшие, разумеется — но раз уж хозяина их расстреляли, вряд ли салон продолжает работу. Кто бы мог подумать, что у оскопистов тоже имеется цеховая солидарность.

— Вы ужасно мрачный, — прошептала Анна, обдав щёку Коленвала тёплым паром.

Сюзанна и Марианна остались в городе. Как именно три секретаря разобрались, которой сегодня полагается сопровождать начальника, Коленвал знать не желал, но конечное их решение его устраивало.

— Повод располагает.

— Разве похороны нужны не для того, чтобы отпускать?

Коленвал не стал улыбаться, но посмотрел на неё с умилением. Анна не была глупа — напротив, она отличалась весьма даже живым умом и именно поэтому так любила порой щебетать дурости.

— Похороны, милая Аннушка, нужны для того, чтобы объявить об открытии Петерберга.

— Как вы можете такое говорить! — взмахнула она подкрученными ресницами. — Подобный цинизм…

— Является неотъемлемой частью любого ритуала. Отпускают или не отпускают человека в душе, а церемонии отведены для нужд живых. Поверьте, так было ещё во времена патриархов и столиц.

— Вы слишком кичитесь историческим образованием. — Анна закусила прелестную губку, сосредоточенно всмотрелась в гроб. — Так господина… Соболева поэтому не стали хоронить в Шолоховской роще? Чтобы объявить об открытии города за его пределами?

— Не только. Во-первых, вам же самой прекрасно известно, что в последние годы в ней почти не хоронили, разве что специально потребовавших того аристократов — это хоронище для богатых и знатных, было бы неверно размещать в такой компании членов Революционного Комитета. Излишне напыщенно. Или потому-то вы и предположили Шолоховскую рощу? Зря — это бы противоречило декларациям. А во-вторых, там в любом случае хоронят только после кремации. По санитарным причинам. Не стоит телам лежать в черте города.

Коленвал предполагал, но не был уверен, что на гробе настоял граф. В этом имелся свой резон: пуля ударила Веню в глаз, и потому его удалось загримировать так, что прикрытая чёлкой рана не портила портрета. И нельзя было сказать, что лежал он как живой; лежал он так, будто живым никогда не был, а был лишь муляжом, восковым манекеном, и неведомо откуда добытые в таком количестве белые орхидеи, усыпавшие его ложе, казались уместной бутафорией.

Справедливости ради, орхидеи ей наверняка и были — в отличие от тела. Мало кто из собравшихся угадал бы, сколько с ним приключилось мороки, но Коленвал-то сдуру ввязался в приготовления! И потому знал наверняка, что голова Вени, так живописно разметавшая волосы по атласным подушкам, почти полностью выдолблена изнутри. Выстрел раздробил ему затылок, а потом, пока тело носили до штейгелевского лазарета, Венин мозг частично растерялся и, несмотря на холодильную комнату, всё равно занялся гнилью. Прозекторы, в лёгкую замазавшие трупные пятна, содержимое головы спасти не сумели, набили череп тряпьём.

Думать об этом без содрогания было невозможно, и Коленвалу становилось как-то неуютно оттого, что рядом нет Хикеракли. Тот бы непременно заявил вслух, что такая судьба символична и единственно верна.

— Знаешь, Коля, а ведь я совсем его не жалею, — прошептала Анна почему-то на «ты» и голосом Скопцова; Коленвал вздрогнул. — Говорят ведь, что после смерти о человеке думается хорошее, да?.. Ах, если б этот закон был подобен закону природы и действовал сам, как притяжение к земле или ветер…

— До чего ж ты тихо подкрался!

Скопцов бледно улыбнулся. Он стоял подле Коленвала там, где минуту назад была Анна, и ёжился под коричневым весенним плащом с пелериной на британский манер.

А ведь в этом и дело, повторно осенило Коленвала. В одежде. Сам он, только начав работать на метелинском заводе, полностью обновил себе гардероб — почему-то это показалось важным. Но Скопцов всю жизнь обшивался у недешёвого портного: чрезвычайно субтильное телосложение попросту не позволяло ему покупать готовую одежду с мануфактуры. Когда город перешёл на самообеспечение, богато обшиваться стало вроде как неуместно, однако мануфактуры платье для скопцовых выпускать так и не начали, и тому приходилось носить вещи двухлетней давности, те, в которых он помнился робким младшекурсником. Отсюда и происходило странное чувство, вот уж несколько дней терзавшее Коленвала. Чувство, будто революция, как Веня, никогда и не была живой.

Нет, новая жизнь началась, но будто бы сама по себе, будто не было этих лихорадочных и странных месяцев. Скопцов же предъявил давеча Коленвалу ворох планов и идей. Как бы ни сложились отношения с Европами, Росскую Конфедерацию ожидает кризис, ведь из-за закрывшегося на длительный срок Петерберга торговое сообщение нарушилось. Кризис неизбежен. Но можно — нужно! — сделать так, чтобы он оказался ценой, выплаченной за достойную цель.

Росская Конфедерация должна стать высокотехнологической, высоконаучной страной. Это не так сложно, как кажется. Если студенты могут превратить захудалый заводик в процветающее предприятие, а подпольные аптекари в трущобах — отыскать лекарство от проклятых европейских пилюль, то на что способно всё население страны?

«Да ни на что, — ответил тогда Коленвал. — Люди ленивы, и к труду их обычно приходится принуждать. Студенты, подпольщики — это всё те, кому не лень, потому что запрещают».

«Ты зря столь скептически смотришь на человечество, — улыбнулся Скопцов. — Может, отчасти ты прав… В том, что не стоит просто отдавать людям инициативу и надеяться на лучшее. Наверное, не стоит. Но что если предложить им… Предложить им план действий?»

«И кто же его предложит?»

«Ты».

«Я?!»

«А что? — встревожился Скопцов. — Ты ведь обычно лучше всех знаешь… Нет-нет, я не хочу сказать, что ты ведёшь себя так, будто лучше всех знаешь, ты в самом деле! Ведь метелинский завод…»

Коленвал тогда схватился за голову и выставил Скопцова за дверь. Это было вчера. Но сегодня утром он обнаружил на бирже, куда завернул перед похоронами, скромную папочку, подписанную бисерным почерком хэра Ройша, и даже успел пробежать глазами её содержимое.

От содержимого тянуло схватиться за голову куда сильнее, чем от фантазий Скопцова.

То была краткая архивная сводка промышленных и научных начинаний, потерпевших в Росской Конфедерации неудачу за последние четыре года. Просто даты, места и сухое изложение причин. «Не отыскалось финансирования», «изобретатель умер», «реализация не утверждена местным Городским советом», «реализация не утверждена местным Городским советом», «реализация не утверждена местным Городским советом по настоянию наместнического корпуса»…

Многие из начинаний действительно были бредовыми, но за другие разбирала злость. В Старожлебинске владельцы соответствующего патента три — три! — раза умоляли власть о расширении производства авто (неудивительно, что они с такой охотой продали свои наработки Метелину). В Кирзани вывели некий сплав, который позволил бы проводить электричество дешевле и проще, однако дальше дома изобретателя это дело не пошло. Совсем рядом с Петербергом, в Тьвери, люди засеивали поля по какой-то особой методе; Городской совет благодарил их за хороший урожай, но отказывался выделить хотя бы фотографические камеры, чтобы зафиксировать процесс, поскольку само наличие технологии игнорировали, из года в год называя успех случайным. Задумки металлурга из Кирзани ох как пригодились бы давеча Петербергу, а тьверские урожаи наверняка не стали бы лишними под той самой не слишком плодородной Кирзанью. Но потенциал чах и гнил, как кирзанский овёс, как Венина пустая голова, и это было выше Коленваловых сил.

— Я, к слову, переосмыслил твоё предложение, — поведал он Скопцову; тот проморгался от неожиданности, и Коленвал вспомнил, что прежде речь шла о Вене. — Ах да, ты говорил… что тебе его не жаль?

— Это неважно, — залепетал он, — правда, совсем…

— Но почему? Посмотри хотя бы на графа…

— Именно поэтому! — воскликнул Скопцов; скулы его вспыхнули. — Подумай, какая это… жестокость — оставлять в живых. Это ведь был эгоистический поступок, как листовки, как всё, что Веня делал. Он ведь всё, всё и всегда делал для забавы, для…

— Он вообще-то графу жизнь спас, — нахмурился Коленвал. Скопцов закусил губу, но куда менее нежно, чем Анна. Понятливая Анна, истаявшая в толпе, как только у начальника появился важный собеседник. Надо будет непременно не отпускать её по возвращении в город, но освободить, положим, от завтрашних обязанностей.

— Я знаю. И хотел бы видеть в этом добродетель, а вижу только очередную жестокость, — потряс головой Скопцов. — Неважно, в самом же деле, и не стоило мне об этом… А ты, значит, переосмыслил?

Коленвал поправил галстук. Церемонию вёл не кто иной, как генерал Ригорий Скворцов; вот уж от кого не ожидаешь отправления культа. Можно было бы обратиться к шолоховскому леснику, однако погребению члена Революционного Комитета приличествовала фигура посолиднее, а Скворцов вдруг вызвался сам.

Выходило у него не без странности. Хоронили в Росской Конфедерации по-всякому: аристократы и богачи предпочитали петь на европейский лад молитвы, к востоку от города раскинулось обширное европейское хоронище с памятниками; люди попроще и действовали попроще, по-росски. Но заговоры, конечно, читали только самые тёмные.

Генералу Скворцову, кажется, заговоров как раз очень хотелось, поэтому на протяжении всей церемонии он метался от просвещённого патетизма к древнеросским ужимкам. Всё осложнялось тем, что по-росски полагалось коротко пересказать биографию покойного от начала до конца, чтобы более к ней не возвращаться, припомнить главные достоинства и недостатки человека. Но Вениной биографии никто не знал, а говорить о нём было нечего. Граф вежливо предупредил, что выступать не станет, Золотце только манжетой взмахнул, За’Бэй не был росом. Когда Революционный Комитет обсуждал, что же с этим делать, выяснилось, что достойно проводить покойника смог бы Плеть, но публичная эпитафия от тавра была бы чересчур даже для оскописта. Гныщевич явно чувствовал себя на похоронах не в своей тарелке — уж конечно, на людях, будь то приветствие или расстрел, он умел только улыбки рассыпать, и там, где это было лишним, почти терялся. Твирин и вовсе не соизволил присутствовать.

Эта дыра зияла. Сквозь неё генерал Скворцов читал длинную речь о шельмах, к которым уходит душа умершего, и вдохновении, которое к людям от них же приходит, и о том, что Веня — да что там! весь Революционный Комитет! — стал для города и страны именно таковым.

— Всё не как у людей, — проворчал Коленвал. — Он же так нас всех хоронит.

— Папа любит росские обычаи, но… теоретически. — Скопцов поглядывал на происходящее весьма снисходительно. — В молодости, ещё до Охраны, он даже пробовал побыть лесником, но заскучал. Ты не переживай, он знает, что делать. Просто… увлекается.

— Ну хоть с погодой повезло, — Коленвал втянул ледяной воздух. — А то ведь, знаешь, пока несли сюда тело…

— Давай не будем об этом.

Пока несли сюда тело, оно могло бы завоняться, когда б не мороз. В городе снег успевал уже за день превратиться в коричневатую водицу, но по ночам и за пределами казарм зима ещё жила, и здесь, близ Межевки, по-прежнему было бело.

Если избираешь символом своей революции белую орхидею, не удивляйся, что по весне она увянет.

— И да, я переосмыслил твоё предложение. Не возьмусь преподносить людям никаких планов, как ты выражаешься, но я уловил мысль, которую ты попытался мне внушить. Или это был хэр Ройш?

— Бюро Патентов, — пробормотал Скопцов себе под нос.

— Так вот я ничего не знаю о планах, но готов подумать над тем, как следовало бы исправить глупости и системные ошибки. Наладить коммуникацию между городами, чтобы достижения одних работали в других. Чтобы прогресс шёл… Ты ведь это мне предлагаешь?

— Не только. Представь себе… Просто как фантазию — представь, что у тебя есть возможность самому указать нашей науке и особенно промышленности направление развития. Особенно в кризис — как бы ты от него защищался?

— Фантазии — это фантазии, — отрезал Коленвал. — Я либо занимаюсь делом, либо фантазирую.

— Ах, но зачем проводить такую строгую границу?..

— Что-то я тебя не пойму, — Коленвал сердито обернулся к Скопцову, но тут же напомнил себе, где они находятся, и только выдохнул. — Говори, пожалуйста, по существу.

Скопцов неопределённо отвёл глаза.

— Революция свершилась. Разве нет? А это значит — разве не значит это, что пришло время… следующего шага?

— Следующего шага?

— Да. Преодоления политического и экономического кризиса. А главное… — Скопцов вдруг решительно вскинул подбородок. — Коля, но ты ведь понимаешь, что Европы долгие годы насильственно давили в Росской Конфедерации любое развитие. Ведь понимаешь? Разве тебя это не возмущает? Или ты не веришь, что у нашего отечества есть потенциал для рывка? Вообрази, что тебе нужно построить промышленность этой страны с нуля. Я видел… Ну, мы полистали некоторые бумаги по метелинскому заводу — ты ведь совершил там подлинное чудо! Так не долг ли твой…

— Так почему ты не обратишься с этим к Гныщевичу? Он же у нас главный промышленник, — хмыкнул Коленвал.

— Но он же ничего не соображает в сути вопроса! — всплеснул руками Скопцов. — И потом…

Что потом, узнать Коленвалу так и не удалось: тирада генерала Скворцова наконец-то подошла к концу. Настало время прощания. Гроб бережно опустили в яму (за вчерашний день Коленвал сполна изведал все сложности организации зимних могил), солдаты дали торжественный залп. Тот заменил музыку — оркестр играть отказался, сославшись на мороз.

До чего же все эти символы бессмысленны. Почему мы можем спокойно поженить людей или прочитать речь, а перед лицом смерти непременно поминаем шельм и прочие древние предрассудки? Потому что нам страшно?

Коленвалу, выяснявшему у прозектора подробности долбления Вениной головы, страшно не было.

Тем не менее он, как и все, бросил в яму горсть земли. Занятно: вроде бы в последнюю встречу подобает внимательней всмотреться в человека, ведь для этого ж его убирают дорогими цветами и атласными подушками. Но Веня был последним, что Коленвал замечал на похоронах Вени. Он замечал, что граф почти равнодушно кидает свою горсть, но теребит на запястье неприметную верёвочку. Замечал, что с Гныщевичем пришли несколько неизвестных тавров. Замечал, что Плеть опускает в могилу не только землю, но и какую-то разрисованную деревянную дощечку, а Золотце — Венину студенческую бляшку. Замечал, как мистер Фрайд достаёт переплетённый в кожу блокнот и бесстыже делает пометки. Замечал искренние слёзы в глазах пугливых оскопистов.

Всё что угодно он замечал, кроме Вени, и теперь, когда его горсть упала на заколоченную крышку гроба, не сумел бы сказать, во что тот был наряжен.

Может, оно и с революцией так?

Когда все желающие приложили руку к заполнению могилы, четверо с лопатами завершили это дело. Генерал Скворцов бережно разместил в ногах саженец осины (удобренная и утепленная яма под него отняла вчера вдвое больше времени, чем сама могила) и произнёс нужные слова про лешего.

Хоронища, где лежат в гробах, легко отличить от тех, куда опускают урны с прахом. На вторых деревья растут куда теснее. Лесок возле Межевки, где и останется теперь Веня, был совсем прозрачным.

Жидким, как перспектива усилием мысли сотворить в Росской Конфедерации рабочую промышленность.

Но всё же он рос.

Место генерала Скворцова занял его сын, выступавший сегодня от лица Революционного Комитета, хотя выступать следовало бы графу, или Твирину, или Гныщевичу. Скопцов зачитал по бумажке проникновенное послание, где извинялся перед людьми за революционные прегрешения и обещал ту самую новую жизнь. Обращение это было записано на ленту и запущено параллельно по петербержскому радио, чтобы те, кто остался в городе, не упустили ценные вести, благо приёмники всем вернули, а на людных улицах установили динамики.

Потом Скопцов смял свой листок и объявил, что Петерберг отныне открыт. Революционный Комитет не прекращает своего существования, но снимает с себя властные полномочия. Отныне Свободным Петербергом (он специально оговорился, что оба эти слова было бы верно писать с больших букв) будет руководить градоуправец, на роль которого Революционный Комитет выставляет графа Даниила Спартаковича Набедренных, и есть ли противники у такого решения?

Конечно, их не было, ведь графа все знали и многие ценили. Тот одной фразой поблагодарил собравшихся и вернулся к верёвочке на запястье.

В помощники ему определили господ Туралеева и Приблева, а также «иных лиц, в число которых могут попробоваться все желающие».

Прочим же жителям Петерберга предоставляется свобода дискуссии и право влиять на градоуправца её посредством.

Несмотря на то, что похороны были публичным и официальным мероприятием, по-настоящему случайных людей здесь найти бы не удалось: будто предчувствуя важные объявления, с процессией на Межевку отправились те, кому было особенно необходимо получить их из первых рук. В чём-то это походило на светский приём: все поглядывали друг на друга, заводили негромкие беседы и прикидывали, с кем бы потолковать на обратном пути — в свете открывшихся обстоятельств. И привычные к таким играм аристократы, и прицепившие к лацканам бумажные орхидеи студенты с одинаковой сосредоточенностью перешёптывались, внимая Скопцову.

Трибун на хоронище, разумеется, не имелось; когда Скопцов отшагнул от саженца (ох сколько ещё в ближайшие дни предстоит возиться с ним назначенному сюда леснику!), люди стали расходиться. Солдаты заранее пригнали телеги и авто, чтобы облегчить возвращение такой толпе. Коленвал много о том волновался, но час назад, ещё раз пересчитав вместе с Анной телеги, похвалил себя за верную прикидку. Единственное замешательство приключилось возле могилы, где кто-то всё же столкнулся с кем-то лбом. Вообще-то традиция дозволяла забрать с собой любую мелочь с хоронища — вовсе не обязательно было выискивать нечто поближе от покойного, однако же бытовая логика требовала именно этого. В конце концов, странно закапывать одного, а веточку или камушек поднимать с могилы другого.

Глупейшая традиция, подумал Коленвал, ссыпая щепоть земли в карман пальто. Сперва кидаешь песок в могилу, потом вычерпываешь.

Они ведь объявили об открытии города, похоронили одного из зачинателей революции. Страннейшее положение, подумал Коленвал: до чего же всё это происходит интимно, приглушённо, почти уютно, возле крошечной осинки и без громких слов. Роскошный гроб с белыми цветами должен бы внушать трепет, но в рощице возле реки трепет бывает только в листьях, а нынче нет и тех. Не было ни радости нового этапа, ни тоски по умершей революции, один только граф не мог оторвать глаз от саженца, когда другие уже повернулись спиной.

Но даже граф лишь сказал спасибо за свою новую должность и вступил в неё без помпы. Новая жизнь начинается, как новая рабочая неделя. День календаря просто сменяется, и на смену листовкам и пылу приходят будни.

И это хорошо, подумал Коленвал. Что бы о нём ни говорили, он никогда не стучал кулаком по столу для того лишь, чтобы постучать. Он добивался как раз наставшего теперь: работы. Работы, ради которой себя не жаль.

Обновлённое отечество просто возникло над могилой революции, как крошечная осинка, и Коленвалу вовсе не хотелось думать о том, что высаженное в конце февраля деревце зачахнет на морозе, как чахнет добрая половина зимних деревьев на любом росском хоронище, сколь бы внимателен ни был лесник.

В конце концов, промышленность нельзя поднять без помощи наук и технологий, а те сумеют однажды справиться и с этой бедой.

Загрузка...