Глава 41. Парадоксы Приблева

Мысли всегда ловили Приблева на ходу — потому, видимо, что больше на ходу решительно нечего делать. Разве что глазеть по сторонам, но одно с другим совмещалось вполне естественно, тем более что сейчас поглазеть было на что. На выбитые стёкла Дома письмоводителей, например, и без того невеликие — и какое, интересно, удовольствие их колотить?

Тут ведь и нет никакого «а впрочем». Расстреливать Городской совет тоже, наверное, приятного мало, однако это действие политическое, несущее в себе вполне конкретный смысл. А Дом письмоводителей можно было и не трогать, в нём ведь не имеется ничего важного, только будущие секретари да счетоводы. Ясно же, что из куража напали.

Судя по пейзажу, Конторский район особенно провоцировал кураж.

Направлялся Приблев к себе домой. Сказать, что он всегда ночевал только там, значило бы погрешить против совести, но так надолго прежде не пропадал. Городской совет расстреляли позавчера — это, получается, две ночи, да ещё одну накануне он провёл дома лишь наполовину, убежал спозаранку ослеплять хэрхэра Ройша. А до того, вечером, с семьёй не ужинал, слишком уж сильно было волнение.

Расскажи о таком Гныщевичу или даже Коленвалу — засмеют, а Придлевы, если были дома, непременно собирались вместе, и это имело не меньшее значение, чем поставка резины с предприятия графа Ипчикова или арест наместника. Разумеется, Приблев ещё в день расстрела отправил родителям письмо с курьером — сообщил, что отсиживается в общежитии Академии, коль скоро господин Пржеславский предоставляет там убежище и вольнослушателям. Зачем было это сочинять, Приблев и сам не понял; не боялся же он в самом деле, что родители надумают пожаловать в Алмазы, где он обретался в действительности! Можно сказать, будто он подумал, что так им будет спокойнее — всё ж общегородское учреждение, а не неведомо чей дом, — только это было бы неправдой.

Они ведь скептически посматривали на Академию.

— Эй, парень! — грубым, но всё же не злым голосом воскликнул кто-то совсем над ухом. — Слышь ты, тебе говорю!

Вынырнув из размышлений, Приблев обнаружил, что парень — это он. Звал его детина в шинели — детина самого неприятного и замызганного толка, какой только можно сочинить. Он был небрит и вроде бы ничем нарочно не испачкан, но всё равно покрыт будто пятнами, и даже шинель сидела на нём косо, что, надо заметить, с шинелями случается редко. Смотрел он с каким-то равнодушным превосходством, как, наверное, смотрят на жертву хищники, решая, стоит ли мараться.

Сходство с хищником усиливалось и присутствием за спиной у детины трёх других.

— У тебя очки зачем жёлтые?

— А зачем бы не жёлтые? — растерялся Приблев. — Нравятся.

— Чё, нравится, когда всё вокруг как эт-та… моча? Вместо воды-то?

По довольной физиономии детины можно было предположить, что слово «моча» он почитал чрезвычайно учёным, а сам бы воспользовался выражением покрепче. В городе, где есть район с названием «Ссаные тряпки», можно и не стесняться, но говорить этого вслух Приблев благоразумно не стал.

— Зачем сразу моча? Может, лимонная вода. А ещё, знаете, я читал исследование, что на жёлтом фоне чёрные буквы лучше воспринимаются, чем на белом.

— Так это чё, чтоб, эт-та, умным быть? — задиристо придвинулся детина.

— Да нет. Просто нравится.

Детина почесал за ухом.

— И чё, если так лучше читать, нам тоже жёлтые очки надо?

— Почему же? Вам ведь другое нравится.

— Чегой-то другое? — обрадовался детина. — Думаешь, я не читаю? Как бы ты лучше меня тут, да?

— Разве я это сказал? — нахмурился Приблев. — Я думаю, что, раз на вас нет очков, то вам и не нужны очки — ни для чтения, ни для… ну, чего угодно ещё. И, если уж на то пошло, с медицинской точки зрения я в этом смысле как раз хуже вас, — и он щёлкнул пальцем по штейгелевской бляшке, привешенной в честь возвращения домой на видное место.

Нахмурился и детина — кажется, теряя к жертве интерес.

— А зачем было бить стёкла в Доме письмоводителей? — решил спросить Приблев — другой ведь возможности не представится! — и спешно уточнил: — Нет-нет, вы не подумайте, пожалуйста, будто я говорю, что это вы лично. Но ведь кто-то из Охраны Петерберга, верно? Да и не только в Доме письмоводителей… Разбитые стёкла разве чем-то полезны? Мне просто любопытно понять, как устроено…

Детина, собравшийся было оставить жертву в покое, посмотрел на Приблева с новым интересом. Дружки его — то есть, конечно, соратники, сослуживцы, или как верно назвать отношение одного солдата к другому? — но на язык просилось слово «дружки»; дружки его переглянулись.

— Я читал исследование, — выделанно гнусавым тоном ответил детина, — что без стёкол лучше дышится. Но это не чтоб они здоровыми были. Это потому что мне так нравится.

На этом он Приблева отпустил с миром и даже, пожалуй, с некой покровительственной симпатией вроде той, что проскальзывала иногда у Гныщевича.

А мама Приблева даёт уроки музыки — ходит по домам Белого, Купецкого, Конторского районов, заглядывает в Усадьбы. Сейчас, наверное, музыка мало кого волнует, но она не из тех людей, кто просто останется на месте и не попытается всё-таки прийти, всё-таки попробовать. Каково же ей шагать мимо битых стёкол и таких вот детин? А каково Юру? Он ведь, как и сам Приблев, тоже нередко уходит в себя, о чём-то задумывается, и, если его выдёргивают, может рассердиться. Ему, наверное, тут опасно ходить.

Может, Приблев поэтому соврал, что прячется в общежитии, — чтобы они о нём не переживали так же, как переживает о них он? Но всё равно ведь будут, и — вот парадокс — как раз потому-то он и не сидит сейчас в безопасности.

А странно всё-таки, когда жизнь раскалывается надвое. Она давно уже раскололась, ещё с заводом, а то и с Академией. В Академии, на заводе, в Революционном Комитете есть Приблев — приличный студент, ценный счетовод и, кажется, доверенный друг; дома же есть Сандрий Придлев — врач-неумёха, младший сын, небольшое разочарование и при этом дражайший ребёнок и брат.

И другой парадокс заключался в том, что Приблев чувствовал себя в ответе за Придлева, а то и, пожалуй, начинал на него влиять, и уже Придлев задумывался о том, что в свете нового налога ему следовало бы подыскать себе невесту, чтобы уберечь Юра от денежных тревог.

Вот только неприятная правда состояла в том, что Приблев не слишком-то хотел за Придлева отвечать, даром что различие у них — в одну букву.

У Придлевых была квартира на втором этаже в одном из старых, заросших плющом домов, который — быть может, как раз из-за этого и в ноябре мохнатого плюща — солдаты пока не тронули. На лестнице горело электричество и не виднелось ни мусора, ни каких-либо иных разрушений, но сторож отсутствовал, и одного этого факта было достаточно, чтобы ощущалось запустение. У Приблева против воли ёкнуло сердце, словно был он самым что ни на есть Придлевым. А впрочем, чего тут наводить тень на плетень: оба они волновались за семью.

Родители пребывали дома и в добром здравии. Даже слишком, пожалуй, добром: отец читал последний номер The Pharmacology Journal, мама что-то строчила на нотном листе — наверное, как обычно, переписывала для ученика этюд. На стене перламутром переливалась дорогая европейская штучка: тонкий экран, заполненный водой и разноцветными частицами, складывающимися в затейливые узоры, — а в кухне на газу прел суп, над которым негромко ворчала баба Ваня.

Будто и нет никакого переворота, и никакого расстрела, и никаких детин с сомнительными притязаниями.

— Саша, нам надо поговорить, — покончив с привычными любезностями, мама строго усадила Приблева напротив себя, и тот немедленно почувствовал, как забеспокоился в нём Придлев. — Тебе пришло письмо из института Штейгеля.

— Об успеваемости? — робко уточнил Приблев.

— К сожалению, не об успехах, — ответил отец, не отрываясь от журнала.

— Саша, письмо адресовано тебе, и нам не следовало его распечатывать, — мама поправила на плечах шаль и аккуратно сложила руки, — но тебя не было, а перенаправлять его в Академию нам показалось неправильным. Институт Штейгеля выражает озабоченность твоими посещениями, а вернее, их отсутствием.

Придлев смутился. Приблев же почувствовал в себе желание взмахнуть руками, а то и буквально-таки нагрубить. Ведь не могут же они, в самом деле, не замечать, что творится за окном?

— Ты, наверное, хочешь сослаться на другие свои дела или даже на политическую обстановку, — отец с сожалением отложил тускло блеснувший страницами журнал. — Но это неверно. Что бы ни происходило в твоей жизни, главное — исполнять свой долг. А долг твой состоит в том, чтобы получить образование и хорошую работу.

— Мы тебя не ругаем, — поспешила прибавить мама. — Как и все молодые люди, ты увлекаешься… И в этом, право, нет дурного. Но не обидно ли тебе самому пустить из-за увлечений по ветру то, что имеет настоящую ценность? Ты ведь сам об этом пожалеешь.

— Ну… по сути-то я с вами согласен, — медленно пробормотал Приблев, — даже полностью согласен, конечно. Вопросы же начинаются там, где мы пытаемся разобраться, а что это — то, что имеет настоящую ценность?

— У тебя есть на сей счёт своё мнение? — приподнял бровь отец.

— У всех и по всем счетам есть своё мнение. — Приблев развёл руками. — Слушайте, ну это же, ну честное слово… Городской совет расстреляли, а вас волнуют мои посещения Штейгеля?

Баба Ваня сунулась в комнату, помышляя, видимо, объявить ужин, но рассмотрела лица хозяев и мудро решила покипятить суп ещё чуток. Приблева она попыталась ободрить понимающей улыбкой.

— Прогулы твои начались не два дня назад, — полностью игнорируя бабу Ваню, отчеканил отец. — И я уже попросил тебя не ссылаться на политику. Она не имеет значения.

— Как это… — опешил Приблев, но мама его перебила:

— У тебя сердца нет? В такой момент пропасть, не показываться дома!

— Вы друг другу противоречите. Мама, я пришёл, как только решил, что это безопасно. Отец, да, у меня есть своё мнение. Я, вообще говоря, не очень… Как может кто угодно за меня знать, что для меня самое ценное?

— Есть то, что ценно для любого, — сердито ответил отец. — Ты считаешь себя особенным?

— Но неразумно же обобщать! И вообще, зачем вы заходите в абстракции? Да, я не ходил в Штейгеля. Времени не было. Если бы не расстрел, сдал бы я прекрасно экзамены! — Приблев осёкся. — Ну как прекрасно. На своём уровне. Вы же знаете, что я не гениальный врач…

— Гениальности не бывает, — донеслось от входа, — бывает прилежание.

Это, незаметно отперев дверь, вернулся Юр. Выглядел он тоже всецело буднично, и вся сцена вдруг показалась Приблеву совершенно фантастической, ненастоящей — или, может, ненастоящим показалось всё остальное, будто проснётся он сейчас, а снаружи сентябрь и Штейгеля.

А впрочем, нет. Нет, нет и нет. Приблев подумал это и тотчас же себе ужаснулся, поскольку имелся в сей мысли некий выбор, который ему и в голову бы не пришло делать.

Только ведь пришло же.

— Когда освободишься, зайди ко мне, — коротко потребовал Юр, скрываясь в своём кабинете, — нам следует поговорить.

— Всем-то вам говорить, — обиженно пробурчал Приблев, — хоть бы кто послушал.

— Не смей отвечать брату в подобном тоне, — мама, в один момент будто бы выразившая беспокойство, снова вернулась к строгости. — Послушать следует тебе, Саша. Твой отец… преувеличивает. На улицах сейчас небезопасно. Но мы ведь ничего не можем с этим поделать! Поэтому наш долг — долг любого порядочного человека — просто заниматься тем, чем он умеет и чем ему следует. Если ты сейчас бросишь учёбу, получится, что ты только потратил время зря. Разве тебе не противно разбрасываться?

Институт имени Штейгеля помог на первом курсе отыскать для Плети квартиру за смешные по петербержским меркам деньги, где тот сумел временно скрыться от своей общины. Институт имени Штейгеля помог с уверенностью прояснить положение аферистки Брады и спасти обоих графов от серьёзной ошибки. Институт имени Штейгеля помог спокойно войти в дом к хэрхэру Ройшу. Институт имени Штейгеля помог Золотцу уверовать в компетентность Приблева, из чего получились чрезвычайно занимательные следствия. Иными словами, институт имени Штейгеля в самом деле дал ему многое — и всё это не имело никакого отношения к оценкам, посещениям и костям человеческого черепа.

Но родители этого не поймут. Сперва Приблеву показалось, что с момента расстрела их миры будто расщепились, разошлись на стороны, но теперь он вдруг понял: вовсе не с момента расстрела, не с образования Революционного Комитета, даже не с завода и Академии. Они словно с самого начала были разными, словно висела между ними некая мембрана, за которую можно постучать, а вот достучаться — уже нельзя.

И Приблев подумал, что невероятно ведь нелепо лепетать об оценках и посещениях, когда мир переворачивается вверх дном, а Придлев — что им горьче, чем ему, потому что они его растили, а он пророс на сторону, на другую дорогу.

Но это глупость, и в ней заключается главный парадокс. Нет никаких Приблева и Придлева, есть только он, как его ни назови. У него один рот и одна душа, и ему придётся дать один ответ.

— Мама, отец, мне очень жаль, что я вас разочаровал. Не надо, — он по-гныщевичевски поднял ладонь, — не надо спорить, пожалуйста. Я это знаю, и вы, наверное, тоже. Ты, отец, говоришь, что человек должен быть последователен, что достоинство состоит в том, чтобы идти по своему пути, не смотря ни на что… А если мой путь — разочаровывать вас? Вы так говорите мне об оценках, о прогулах, потому что вы думаете, что учёба в Штейгеля вообще возобновится. Я вам верю! Верю — в том смысле, что вы искренне убеждены. А я искренне убеждён в обратном. В том, что это вот — расстрел, переворот, а то и революция — на самом деле. Что это важнее любых оценок и, может быть, даже достоинства. Потому что, в конце концов, думать только о собственном достоинстве — это, ну, эгоистично, разве нет? Я вас очень люблю, — прибавил он, помявшись, — очень, и всегда буду любить. Но это ведь, ну, разные вещи — любить и слушаться, даже любить и радовать. Я давно уже сам зарабатываю, и мне кажется, что я имею право сказать — у меня своя жизнь.

Приблев хотел прибавить ещё что-то, но замолк. Дело не в том, что он осмелился надерзить родителям — нет, его ведь вовсе не воспитывали кнутом. Дело в том, что он надерзил самому себе. Осмелился не сказать, а подумать то, что сказал.

И теперь ему было страшно, что они согласятся.

— Не надейся, что я стану с тобой препираться, — холодно проговорил отец. — Тебя ждёт Юр.

Мама же смотрела очень грустно, будто её снова разочаровывало — а впрочем, зачем здесь «будто»? Приблев знал, что его слова маму разочаровали. Она ведь надеялась, что её благовоспитанный и разумный сын не станет чинить тривиальных юношеских бунтов, как не стал их чинить Юр.

Опять Юр, везде и всегда Юр.

Приблев встал и, закипая изнутри, направился в его кабинет. Он чувствовал, что сейчас непременно скажет какую-нибудь резкость, но, стоило двери за его спиной закрыться, чувство это прошло.

— Ты зря так нетерпелив, — заметил Юр, по-отцовски занятый своим книжным шкафом и не спешащий поднять глаза, — они не спали всю ночь. Знаешь, нервы. Я предлагал сходить до общежития Академии, но они, конечно, не позволили. Ты ведь взрослый человек, ты сам решишь, когда явиться, а шпионить и приволакивать за руку — отвратительно. — Юр поставил на полку последнюю книгу и резко развернулся. — А теперь скажи-ка мне: дойди я до общежития, нашёл бы я тебя там?

Приблев захлопал глазами. Юр был выше него и крепче, но столь же темноволос, с острым подбородком и таким же разрезом серых глаз, и даже очки его были схожей формы. Людям с одинаковым овалом лица естественно подбирать одинаковые очки. Братьям естественно носить одежду схожего кроя. Родственники нередко смахивают друг на друга.

Всё это здраво, но Приблеву всё же было не избавиться от ощущения, что разговаривает он сейчас с собственной совестью.

— Нет, не нашёл бы.

— Враньё на вранье, — раздражённо выдохнул Юр, — и грубость родителям. И тебе самому кажется, что ты поступаешь верно?

— Я не сдержался. Но, Юр, они же меня совершенно не слушают!.. Или ты тоже думаешь, что сейчас нужно заботиться об оценках?

Юр некоторое время молчал, глядя в сторону.

— Я думаю, что отец выдаёт желаемое за действительное. Матушка более трезва, но боится сказать ему об этом прямо. Я думаю, Саша, что ты поступаешь с ними отвратительно жестоко. Но это, как ты сам настаиваешь, твоя жизнь и твоя совесть. Я хочу поговорить о своей.

Приблев вежливо нахмурился.

— Я вернулся сегодня позже, потому что меня вызывало командование Охраны Петерберга, — раздельно проговорил Юр.

— Тебе угрожали? — испугался Приблев.

— Гораздо хуже, — Юр снова отвернулся и зашагал по кабинету, как делал всегда от раздражения, — меня поблагодарили. Видишь ли, оказывается, моим именем некто ввёл хэру Ройшу какой-то препарат, вызвавший у него резкое ухудшение зрения, что не позволило ему своевременно сбежать, а Охране Петерберга, наоборот, позволило легко его схватить и арестовать. При хэре Ройше были обнаружены соответствующие бумаги. — Не выдержав, Юр остановился, и в голосе его зазвучало ледяное бешенство: — Саша, за прошедший месяц я давал рекомендательное письмо только одному человеку.

Удивительно, но Приблев только сейчас сообразил, что письмо они с Золотцем не забрали. Слишком сильны оказались нервные переживания. А ведь так волновался, что может очернить брата…

Юр упёрся пальцами в очки, будто сдерживая то, что из него рвалось.

— Я не буду кричать, чтобы не тревожить родителей. И я вижу по твоему лицу, что здесь нет недоразумения. Меня не интересуют долгие беседы. Если ты вообще способен объясниться, объяснись коротко.

Приблев молчал. Он сам не мог себя понять: ему было совестно, но уколы совести казались какими-то будто формальными, из вежливости, а не на самом деле. Так, наверное, любой реагирует, когда на него кричат — и уж тем более когда показательно не кричат.

Ему было обидно, что он ни за что не сумеет сыскать слов — тем более кратких, — которыми удалось бы объяснить, что нигде больше, ни в одном другом месте, где он показывается, на него не кричат и не некричат. Даже категоричный Гныщевич не кричит, даже привередливый Золотце с ним почти подружился, а тут, дома, отчитывают, как ребёнка, и какой же это тогда дом, если так тошно? А Гныщевич, между прочим, проворачивает нынче некую совершенно невообразимую махинацию, и наутро после расстрела он тоже пришёл в Алмазы — ко всем, но к Приблеву в частности. Отвёл в сторону и объяснил, что у него теперь Союз Промышленников, только это фикция, и фикции нужно придать реальность, и большинство приглашений всяческим управляющим он разослал, но есть спорные варианты, и он хочет посоветоваться. Не потому, что «долг» или «достойно», а потому, что уважает лично Приблева и прислушивается лично к нему.

Приблев думал, что ему так приятно, поскольку его замечают и ценят вроде бы посторонние люди.

Только они ли — посторонние?

— И сказать нечего, — непоследовательно хмыкнул Юр, — что ж. Что ж, ладно, я спрошу прямо. Ты причастен к расстрелу?

— В момент расстрела я пользовался твоим добрым именем, — в ответе Приблева прозвучала недобрая ирония, которой он и сам не ожидал.

— Оно и твоё тоже, — Юр вытащил портсигар, извлёк папиросу, но кинул её на стол. — Но чем-то ты занимаешься. Не учёбой, не работой. Этим вот… бунтарством. Так?

— При широком понимании слова «бунтарство» им занимаются все.

— Не юли.

— Я не, э-э-э, не юлю. Чем-то я занимаюсь. Чем-то интересным и, как мне кажется, важным.

— Чем?

Приблев не мог разобрать, спрашивал ли Юр из раздражения или настоящего интереса. То есть, конечно, Юр был раздражён; вопрос в том, было ли ему интересно. В смысле, правда ли он хотел услышать ответ.

Родители ведь не хотели. Никогда, если подумать, не хотели. Они сами для себя решали, чем занимается Приблев, и иные интерпретации полагали чепухой.

Чепухой.

Это слово очень любил сам Юр.

Отправляясь шпионить за Четвёртым Патриархатом, совсем уж собрав вещи и распрощавшись, Золотце в самый последний момент вдруг поманил Приблева в садик.

«Наследие лорда Пэттикота я оставляю на вас».

Наследие лорда Пэттикота. Всклокоченные люди с больными глазами, кипы бумаг на британском, которого Приблев почти не знал, и алхимические печи — неожиданно громоздкие, с подведёнными проводами, вовсе не похожие на колбы или реторты.

В печах, по словам Золотца, делались люди.

Ну, в паре из них.

«Но я, право… — совершенно смутился Приблев, — я чрезвычайно польщён, что вы показали мне, но не представляю, что с ними делать».

«Просто присмотрите, — улыбнулся Золотце, но заметив, что Приблев сосредоточен и даже несколько испуган, аккуратно взял его за плечо: — Отнеситесь к ним как к детям. Они любят своё дело, им ничего другого не нужно. Только присмотр, чтобы им — особенно теперь — никто не мешал».

Не мешал делать людей. Приблев силился и не мог это понять. Можно ли сделать человека в реторте — или, положим, печи? Собрать из химических элементов? Ведь если да, то души не существует… да и ничего, кроме химии, не существует. И как, если даже заучить перечень костей человеческого черепа — тяжкий труд? Как можно самолично возвести такую сложную конструкцию?

Будут ли это люди? Ведь тому нет подтверждений, пусть Золотце и говорит, что мистер Уилбери, бывший личный врач лорда Пэттикота, сам вышел из печи.

Будут ли эти люди расти и развиваться самостоятельно?

Этично ли прятать в Порту такой прорыв… не в науке даже, а в философии, пожалуй?

«Если отыщете себе переводчика, которому не страшно довериться, — беспечно взмахнул манжетой Золотце, — можете с ними поговорить. Они объяснят лучше моего. Только, пожалуйста, пусть переводчиком не будет Гныщевич».

«Вы в нём не уверены?» — удивился Приблев.

«Я уверен в том, что он попытается отобрать у меня дело».

Это, пожалуй, было справедливо. И это не было чепухой, что бы ни утверждал Юр. Даже если Золотце ошибается, даже если бывшие невольники лорда Пэттикота врут, даже если печи — не прорыв ни в чём, они остаются блистательным экспериментом.

Они не чепуха.

— Чем я занимаюсь? — Приблев скользнул глазами по корешкам собрания сочинений какого-то британского естествоиспытателя — в оригинале, конечно. — Если хочешь, можешь посмотреть сам.

Юр такой откровенности, кажется, не ожидал; он нахмурился.

— Мне будет на что смотреть?

— В этом городе есть место, где стоят некие агрегаты. В агрегатах протекают химические реакции. В результате этих реакций, возможно, из агрегатов выйдут… гомункулы, — сказать «люди» не повернулся язык.

— Звучит как бред, — хмыкнул Юр, но хмыкнул неубедительно, вполсилы, и губы его чуть задрожали.

Он, в отличие от Приблева, был настоящим врачом и настоящим учёным.

— Мне тоже так кажется… И у меня не хватает способностей разобраться самому. Скажи мне, Юр, это бунтарство? Ну, если это правда? И разве любая наука — не бунтарство?

— Я никогда бы не подумал, что ты — тайно и прогуливая Штейгеля — занимаешься наукой, — улыбнулся Юр, и улыбнулся так искренне и даже радостно, что Приблеву тут же стало неловко за возникшее у брата ложное впечатление.

— Ну, не только ей, — уклончиво заметил он, но Юр его, кажется, не услышал. Он снова обернулся к шкафу, снял как раз один из тех томов на британском, перелистнул пару страниц, отыскал некую схему и ткнул ей Приблеву в лицо.

— Твои агрегаты похожи вот на это? — взволнованно спросил он. — Хотя бы неким базовым принципом? Мне просто пришло в голову…

— Сходи и оцени сам, — продолжил уклоняться Приблев, не имевший ни малейшего представления о принципе работы печей.

Юр кивнул, отложил книгу, сделался очень серьёзен, поправил очки и ответил официальным тоном:

— Я бы действительно хотел ознакомиться лично. Если, конечно, это не дурная шутка. Вероятно, агрегаты спрятаны?

— Да, вместе со специалистами — а ты очень верно решил освежить британский, они только на нём и говорят… Там хитрая дорога и охрана, я тебе лучше нарисую схему. Но с тобой, извини, не пойду, есть и другие дела.

Может, это и дурно — выдавать Юру наследие лорда Пэттикота из одного только желания доказать, что с самостоятельной жизнью Приблева следует считаться, но Золотце ведь дозволил привести доверенного переводчика, а Юру, при всех его недостатках, Приблев всей душой доверял. Да и пользу он может принести, если надумает во всём этом разобраться.

— И, ну, я надеюсь, ты понимаешь, что это всецело конфиденциально, — прибавил Приблев. — Я тебе доверяю, но знаю и то, что мы с тобой немного по-разному… Так что не приводи с собой никаких помощников, не выноси оттуда ничего… И, конечно, никому ни слова. Хорошо?

— Хорошо, — всё так же серьёзно кивнул Юр. — Но если всё так строго, как меня туда вообще пустят?

Приблев усмехнулся с чувством некоторого самодовольства. Собственная его, скажем так, сердитость ушла, и теперь он думал, что этот разговор — и с Юром, и с родителями — был очень важен. Приблев вряд ли смог бы выразить словами, что именно стало ему понятно, но только теперь он сообразил, как тяжко было тайком от них отсиживаться в Алмазах.

Наверное, всё дело в том, что где-то внутри маленькая часть него, которую можно назвать и Придлевым, и инерцией, и любовью к семье, портила радость его жизни. И рассматривая голубей господина Солосье, и пытаясь на пальцах объясниться с бывшими невольниками лорда Пэттикота, и вычёркивая из списка Гныщевича тех, кто точно не захочет туда войти, и даже просто сидя на диване в Алмазах, он чувствовал себя виноватым. Чувствовал, что родители и Юр скажут: это игра, это чепуха, это юношеский бунт, вернись к делу. Скажут это и про Алмазы, и про голубей, и про арест наместника, и про расстрел Городского совета.

— Как тебя пустят к печам? — посмотрел он на Юра и невольно улыбнулся ещё шире. — Не переживай, я тоже напишу тебе рекомендательное письмо.

Он боялся, что родные скажут: твоя жизнь — чепуха.

Но когда они это сказали, ему нашлось что ответить.

Загрузка...