Конкурс «Рваная грелка»

Наш журнал неоднократно участвовал в популярном сетевом конкурсе «Рваная грелка»: темы для конкурсантов предлагали и сама редакция, и члены Творческого совета «Если». На этот раз организаторы попросили редакцию обратиться к давнему автору журнала Майклу Суэнвику. Известный писатель с охотой откликнулся на нашу просьбу и предложил тему «У холмов одни боги, у долин — другие». Это слова пионера Вермонта и героя Американской революции Итана Аллена. По мысли Суэнвика, произведение должно быть о конфликте старых и новых ценностей.

В конкурсе приняли участие 220 авторов. Напомним читателям его условия. Работа выполняется в течение суток с момента объявления темы. В роли членов жюри выступают сами участники: на первом этапе по результатам голосования отбираются 50 произведений, на втором — определяются лидеры. По традиции редакция знакомится с первой десяткой новелл и выбирает тексты для публикации. Предлагаем вниманию читателей рассказы Катерины Довжук «Качибейская опера» (первое место) и Татьяны Левановой «Нормальная человеческая жизнь» (четвертое).

Леванова Татьяна Сергеевна родилась в 1977 году. Окончила филологический факультет Соликамского государственного педагогического института. Живет в городе Березники Пермского края. Работала в библиотеке, в местных журнале и газете. В 2005 году выпустила дебютную книгу «Первая миссия» из фантастической серии для школьников «Сквозняки». В той же серии выходили и следующие ее романы: «Повелитель иллюзий», «Ледяной Рыцарь», «Аквамариновая звезда», «Ночные Птицы Рогонды».

Катерина Довжук предоставила о себе информацию скудную, но редакция не стала заниматься расследованием. Итак: «Родилась в прошлом веке за Полярным кругом. Дизайнер, художник-иллюстратор. Автор обложек для книг Далии Трускиновской, Дмитрия Колодана, Юлия Буркина и других. Первая публикация — рассказ «Панкратов и бездна» в сборнике «Цветной день». Кроме того, публиковала рассказы в сборниках «Точка встречи» и «Цветная ночь».

Татьяна Леванова Нормальная человеческая жизнь

Прижаться спиной к ребристой стене и не дышать. Раз, два, три… Пол чуть ощутимо дрогнул. Вдох. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Выдох. Раз, два, три. Вдох. Теперь бежать. Бежать, согнувшись, потому что над головой, словно гнездо окаменевших змей, — трубы. Пол снова дрогнул под ногами и, кажется, стал чуть теплее. Из трубы над головой со свистом вырвалась струйка пара. Всё.

Когда у меня есть минута покоя, я снимаю кепку. Защитная пластина на макушке перекрывает родничок, это не очень заметно поначалу, лишь слегка неприятно, словно кто-то проводит над головой рукой. Но уже через полчаса я теряю сверхчувствительность, словно слепну на один глаз и глохну на одно ухо. Начинаю присматриваться и прислушиваться с напряжением, и от этого ломит в висках и ноет между лопатками. К счастью, сверхчувствительность восстанавливается, стоит ненадолго освободить канал родничка. Терпимая плата за возможность защитить голову. А вот фонарик между бровями мне нравится — хорошо, когда есть стекло в области третьего глаза. Горный хрусталь, говорят, лучше, но я не пробовала, не знаю. У Ночки есть, но на то она и доктор. Хороший доктор у нас бесценен, ей нельзя терять чувствительность.

Пол снова дрогнул, я снова натянула кепку и включила фонарик. Вдох, семь секунд паузы, выдох, три секунды, глубокий вдох — пошла. Осталось два узла — и я в относительной безопасности. Поблизости от жилых узлов повреждений в трубах больше, то из одной, то из другой вырываются струйки пара. Они не мешают слышать то, что происходит позади, но я с детства боюсь ожогов больше, чем укусов и радиации, поэтому струйки пара меня отвлекают сильнее, чем других. Однако я всегда ношу в кармане пяток «малышей». Прижавшись спиной к стене, вынимаю первого — уже потрепанного, с исцарапанным, но еще крепким панцирем. Подсаживаю на поврежденную трубу — он тут же семенит на своих восьми тонких ножках и садится пузиком на дырочку. Пять секунд — и «малыш» снова на ножках, ковыляет к следующему повреждению. Пол под моей рукой начинает дрожать почти без перерыва. Нарастает ощущение кошмара. За мной идут. «Малыш» еще не закончил, поэтому начинаю двигаться ползком. Медленно, но все же вперед. Пол становится еще горячее, а впереди я уже вижу нору, похожую на зубастую пасть. Здесь и ста «малышей» не хватит, чтобы залетать раны на металле. Хорошо, что я не так боюсь порезаться, как обжечься.

Проползаю в нору как раз вовремя — за спиной раздается жалобный писк «малыша». Оборачиваюсь для того, чтобы увидеть: панцирь посветлел, стал похож на стеклянный, ножки поджались, «малыш» рухнул на пол, и его тут же покрыло роем черных искр. Еле успеваю отдернуть ногу — искры заполняют коридор и шепчут, шепчут так, что голову мою распирает изнутри. В этот момент лифт наконец распознал человека и рухнул вниз. Жива…

— Жива? — Ночка останавливает Присоску напротив лифта. — Помощь нужна?

— Нет, я сама, спасибо, — сдержанно отзываюсь я. Мы не очень любим Ночку, но она нужна нам больше, чем любой из нас. Поэтому мы стараемся быть вежливыми. Хотя с чувствами справиться трудно. Я смотрю на нее всего три секунды — осточертевшие круглые щеки, черные глаза, хрустальная бусина на золотой цепочке между бровей, черные косы. Тошнота подкатывает к горлу.

— У тебя бок в крови. Я помогу?

— Катись дальше. — Кажется, что вместе со словами из меня сейчас выплеснется желчь.

— Если что, зови. — Ночка далеко не дура, но она тоже не выносит конфликтов. Поэтому, не споря, жмет на педали и прыгает на своей Присоске по стенкам вперед. Мне сразу становится легче.

Мне всегда легче в жилых узлах. Я чувствую жизнь, жадно ловлю тепло чужого дыхания, оживаю от следов человеческого присутствия, купаюсь в лучах зова Гнезд. Выползаю из лифта, оставив красные следы — и когда успела расцарапать бок? Иду к своему Гнезду, привычно пригибая голову.

— Здесь нет труб, выпрямись, — насмешливо произносит кто-то в моей голове. Привычная манера общения Дождя, нашего радиста, от которой мигрень у всех, кроме него. С Дождем у меня особые отношения, которые нам не удается скрыть. Если мы случайно встречаемся в коридоре, как сейчас, у всех начинает чесаться под мышками. Меня уже предупреждали, но мне плевать. Рядом с Дождем моя голова становится изнутри гладкой, чистой и прохладной, словно полый шар из неометалла. Ничто не стоит этого ощущения, честное слово.

Смущаясь от его взгляда и мыслей, я все же выпрямляюсь и снимаю с головы кепку. Дождь осторожно прикасается к моим волосам.

— Ты стала краснее, чем обычно.

В стенах из неометалла скользит мое отражение, словно листик по воде. Мои волосы действительно необычно красного цвета.

— Потому что искры подобрались ближе, чем в прошлый раз. Я пойду отдохну.

— Береги себя, Ветер…

Минуя Дождь, а за ним Снег, Листопад, Рябь, Туман и Облако, отдыхающих в своих Гнездах, я наконец добираюсь до моего Гнезда. Моя рубашка к этому моменту уже промокла от крови настолько, что ее можно выжимать. Я сняла ее и занялась своими ранами. Рубашку тут же уволокла Рябь, она любит чинить все материальное, но больше всего то, что не содержит органического неометалла. Кожа под моей ладонью пустила побеги, переплелась и выровнялась, закрыв красноту. Боль приглушилась, словно кто-то повернул ручку громкости. Я расслабила канал родничка, ища свои материальные следы, — капли крови в коридоре тут же подсохли и улетели темными чешуйками по сквозняку из кондиционера. Все хорошо. Час покоя и безопасности, час жизни на всей поверхности моей кожи. Роскошь.

И тут, конечно же, зажужжал «связной». Я расправила его на ладони — сеанс связи с Рыжим. Рыжий был нематериален: он для меня всего лишь звук и картинка, но я его ощущаю, словно пузырьки газировки где-то под крышкой черепа. Конечно, он человек из плоти и крови, но я это знаю только теоретически, потому что он никогда не покидает Соцветья. Говорят, все мы родом с Соцветья, но если и так, то я этого практически не помню. В моей жизни были только трубы, стекло, металл, неометалл, искры, жижа, звезды за иллюминаторами, солнечные батареи — другого я не знаю.

— Привет, Ветер.

— Привет, Рыжий. Давай не сейчас? Я сплю.

— Мне звонила Ночка, тебе намного хуже.

— Вовсе нет, я сама расцарапала бок и ногу, по неосторожности.

— Кого ты обманываешь? Я даже на мониторе вижу, какого цвета твои волосы и кожа. Так больше нельзя, ты должна вернуться домой.

— Рыжий, у нас с тобой разные понятия о доме. Я уже дома, понимаешь?

— Ночка беспокоится за тебя как доктор. Ты реально на пределе, понимаешь? Конечно, не понимаешь! Ты сама себе лжешь! Должен сказать, что ты не одна такая. Твои коллеги с каждым годом все неохотнее возвращаются домой из космоса, все чаще гибнут на спутниках и станциях. Серьезно, я узнавал.

Перед моими глазами встал давешний «малыш», чей панцирь стал хрупким и прозрачным. Я чувствовала себя примерно так же, да и искры в четвертый раз уже так близко подобрались ко мне.

Но заклинать меня именем Ночки со стороны Рыжего было неуклюже как минимум.

— Ночка беспокоится, что ей мало достанется в случае моей гибели? — не сдержалась я.

— Ночка перенасыщена, ты же знаешь. У нее нет заинтересованности в новых донорах. Она объективна в оценке твоего предела. Твоя работа на этой станции не настолько важна, чтобы отдать за нее жизнь. Ты молодая, у тебя есть я, мама, папа, ты еще сможешь восстановиться дома, выйти замуж, получить другую работу, зажить нормальной человеческой жизнью!

— Я не буду сейчас ничего решать, Рыжий. Я должна отдохнуть.

— Послушай меня! Пройдет меньше часа, Гнездо лопнет, и тебе придется снова бежать за следующим. И может статься, в этот раз искры или жижа догонят тебя. Вернись домой сегодня, сейчас же!

Обычно на этой ноте я с ним прощаюсь. Но сегодня я действительно была на пределе. Только это заставило меня спросить:

— Что я почувствую дома? У меня не получается просчитать…

Рыжий не мог ответить на этот вопрос. Люди с Соцветья не чувствуют так, как я. Но он попытался:

— Что ты чувствуешь, находясь в Гнезде, встречаясь с друзьями? Умножь это в тысячу раз.

Ответ был неожиданным для меня — впервые Рыжий пытался говорить со мной, основываясь на моем опыте, а не на своем. У меня не было воспоминаний о семье и доме, только одно: мокрый стол, в чашку с чаем капает вода, в вазе с красными ягодами — лужа. Я поняла, что почти готова оставить станцию, и от этого вдруг испугалась настолько, что сжала «связного» в кулаке. Тот хрустнул. Через десять секунд я услышала в коридоре чавканье Присоски. Ночка откликнулась на мой панический мысленный крик.

— Ты меня звала?

— Против моего желания, — ответила я.

— Я могу показать тебе мои донесения, — осторожно сказала она. — Они тебя убедят. Ты на пределе. Возможно, по истечении часа гарантированный предел закончится.

— Я не могу оставить станцию.

— Можешь, конечно, уже два цикла Гнезд ты, скорее, обуза для нас. Ты медлительна и непродуктивна. Будь я голодна, мои глаза и волосы сильнее почернели бы — за твой счет.

— Так чего ты ждешь?

— Нет необходимости. Пока нет необходимости, ты можешь вернуться на Соцветье, по желанию.

— На Соцветье нет Дождя… — Ночка и Рыжий вывели меня из равновесия, иначе бы я в жизни не призналась, почему отказываюсь покинуть станцию. Ночка — доктор, она видела нас всех насквозь, и она в полной мере оценила мою откровенность.

— Я клянусь тебе, Ветер, когда придет время Дождя, я предложу ему тот же выбор, что и тебе. Если, конечно, не будет экстренной необходимости в обратном.

Ночка забрала мою кепку, моих «связных», моих «малышей», дала мне вместо рубашки комбинезон из неометалла, тонкий, но жесткий. Напоследок она взъерошила мне волосы, словно ребенку, и улыбнулась. Я постаралась не отвести взгляда от ее тонких черных губ. Отныне Ночка мне не страшна, я возвращаюсь на Соцветье, Рыжий — моя гарантия.

— На Соцветье много горного хрусталя, намного больше, чем неометалла, — сказала она на прощание. — Он дешевый, не стесняйся, проси у своей семьи его в подарок. С ним действительно не сравнится никакое стекло.

— Спасибо, — искренне поблагодарила я ее. Подобный совет мог быть с ее стороны чем угодно, в том числе издевкой или ловушкой, но я первым делом спрошу у Рыжего, он не обманет. Горный хрусталь между бровями — моя несбыточная мечта, им надо было раньше сказать мне об этом, я бы, наверное, тут же устремилась на Соцветье…

Неометалл стек со стен, просачиваясь в решетки воздухопровода и канализации. По потолку поползли трубы. Неужели прошел час?

— Счастливого пути, привыкай к дому и жди своего Дождя, — попрощалась со мной Ночка, запрыгивая в свою Присоску. — Сейчас твое Гнездо лопнет, но ты оставайся в нем, что бы ни случилось. Мегателепорт уже запущен.

С чавканьем Присоска помчалась вниз по стенам, доктору нельзя встречаться ни с искрами, ни с жижей ни при каких обстоятельствах. Ей нельзя рисковать своим молекулярным составом, не то она поправит его за счет кого-то из нас. А я продолжала сидеть в Гнезде, с тревогой наблюдая, как темнеют стены, как то тут, то там из труб вырываются струйки пара. Вдали показался зеленый свет — наверняка это жижа ползет на слабый аромат жизни, поглотить, переварить, размножиться и ползти дальше… Гнездо еще было мягким и удобным, но уже тревожно пульсировало подо мной, его лепестки наливались красным, проступали вены и светились капилляры. Мне уже приходилось бывать в лопнувшем гнезде — это словно ванна из теплой крови, фонтан жизни и тут же ужасный холод и боль. Мой комбинезон медленно нагревался и давил на мои кости все сильнее. Я боялась вмешаться в его работу, только повторяла про себя: «Быстрее, быстрее!».

Гнездо лопнуло, но я не успела испытать ни жизни, ни холода. Я по-прежнему сидела в позе лотоса, по моему зеркальному костюму стекал сок Гнезда, я ничего не чувствовала, хотя все видела. Вокруг меня пространство переливалось и преломлялось, словно я была внутри стеклянного шара с неровной поверхностью. Шар рассыпался в полной тишине, и я увидела перед собой нескольких людей. От них не было никаких ощущений, но чисто зрительно, словно картинку, я узнала Рыжего. Он сделал шаг вперед, однако мужчина с бородой схватил его за руку. В этот момент я услышала, но не речь и другие звуки — я услышала мысли. Люди думали, и тут же шевелили губами, произнося вслух то, что думали. Эта дважды произнесенная информация напрягала, словно испорченный «связист». Мои друзья думали и говорили одновременно, речь и мысли дополняли друг друга, добавляя нюансы. Я подумала: хорошо, что я пока только слышу мысли и вижу, как шевелятся губы, иначе я бы сошла с ума… Они думали все одновременно, и они думали обо мне. Тут подошла женщина в белом, скатала на палочку мой перемазанный комбинезон из неометалла и сунула палочку в пробирку. Пробирка тут же замигала разноцветными лампочками на крышке. «В норме», — подумала женщина и тут же сообщила об этом остальным. Рыжий: «Почему она молчит?». Мужчина с бородой: «Шок чувств, с такими, как она, это бывает. Слишком много ощущений, вот она и отключилась ото всего, кроме зрения. Скоро пройдет. Надо мне забрать эту пробирочку…». Я напряглась, понимая, что со мной не все в порядке, ведь я действительно ничего не чувствую и не могу сказать ни слова. И в этот момент вселенная взорвалась внутри и снаружи меня. Я увидела, услышала, почувствовала много всего, больше, чем была способна, и тут же оказалась в полной темноте, вне времени и пространства.

Когда я открыла глаза, было тепло, мягко, старо, шершаво, чуждо, деревянно, но очень, очень живо. Словно я действительно находилась в Гнезде, только не в своем, может быть, даже заболевшем, но еще гостеприимном. Я знала, что ткань, на которой я лежала, была живой, росла в поле, пила воду, что она была пропитана разными химическими составами: что ткань, которой я была накрыта, тоже когда-то была жива, росла, болела, имела носителя и тоже была пропитана незнакомыми смесями знакомых веществ. Под моей головой находилось то, что напоминало по настроению ткань, которой я была накрыта, но, в отличие от нее, оно познало смерть носителя, еще не покинув его. Смерть ощущалась как Ночка. Я резко мотнула головой, сбрасывая то, что было под ней. На пол упал какой-то белый мешок.

— Не любишь подушки? — спросил кто-то, чье присутствие ощущалось шершавым и теплым, похожим на ткань, которой я была накрыта. Рядом сидела женщина в белом халате. Она подняла мешок и показала мне его. — В космосе таких нет?

— Она мертвая, — ответила я, пытаясь одновременно передать информацию о мешке, но информация словно вязла в чем-то, не проникая внутрь женщины. Женщина не была сверхчувствительной, как я. Она спросила, не болит ли у меня что-нибудь, пощупала руки, ноги, заглянула в глаза.

— Ну хорошо, — женщина улыбнулась. — Я сейчас приглашу к тебе профессора Чудова. Если тебя что-то будет беспокоить, позвони в колокольчик и позови меня.

Она дала мне медный колокольчик и вышла. Колокольчик был очень старый и помнил разные руки. Для меня эта информация была лишней. Я отложила его и снова сосредоточилась на своей постели. Потом перешла на кровать — деревянную, старую. Не углубляясь в ее историю, прочувствовала предметы в комнате, затем пол, стены. Почувствовав трубы, насторожилась, но тут же успокоилась — трубы были мертвыми, в них не ощущалось ни грамма неометалла.

Зато за стенами и трубами била жизнь, такая громкая, яркая, вкусная, разная, что сердце мое подпрыгнуло от радости. Комнату и кровать можно потерпеть, но недолго и всего лишь в обмен на обещание этой струящейся искристой жизни снаружи дома…

— Здравствуй, Ветер, — вошел мужчина с бородой, которого я уже видела в момент прибытия. За ним, очень тихо ступая, следовал Рыжий. — Мы с Рыжим будем помогать тебе привыкать к твоей новой жизни. В этом доме только мы имеем представление о твоей работе и привычках, поэтому мы очень тебя просим, пока ты не освоилась, не покидай этот дом и сад, держись в границах из металла.

Я мысленно пробежала по комнате и саду и нашла границу. Комната была частью дома, в котором насчитывалось еще шесть комнат. На пороге дома тоже лежал металл. Мне туда было пока нельзя, но внутри я почувствовала кого-то, похожего на меня, как были похожи на меня мои Гнезда. Через пару дней я узнала, что это называется «родной». Рыжий тоже был родной, но он не боялся меня, как другие родные. Он по-прежнему вызывал ощущение пузырьков, срывающих крышку бутылки.

Дни были заполнены безопасностью, покоем и кипящей, пузырящейся жизнью. Я быстро училась. Сначала меня отучали от заботы Гнезд. Жевать и глотать еду было смешно и одновременно очень скучно. Потом приучили спать по ночам, восемь часов без перерыва. Пока было лето, я спала в саду. Потом, когда я уже ела, одевалась и жила, как все люди, ко мне пришли мама с папой, и я узнала, что Рыжий — мой брат-близнец. У нас одинаковые носы, лбы, глаза, только мою молекулярную структуру изменили космос, станция и неометалл, поэтому кожа Рыжего была цвета топленого молока, моя — стальная. Волосы Рыжего были оранжевые, как апельсин, а мои — ярко-красные и неестественно блестящие. Говорили, что я одарена сверхчувствительностью с пеленок, поэтому еще в детстве меня забрали для работы на космической станции. Рыжий не одарен, но он очень гордился сестрой-космонавтом и тоже решил посвятить жизнь космосу. Только он учится на Восстановителя и собирается защищать диплом по теме: «Возвращение космонавтов и адаптация их к нормальной человеческой жизни в условиях семьи», профессор Чудов ему помогает. Все говорили, что я учусь очень быстро и уже весной смогу держать экзамен на статус «Восстановленного в правах». Конечно, мне подарили много кварца, это были и кулоны на цепочке, и диадемы, и отдельные камушки, но я их редко носила. Кварц усиливал мою чувствительность, а на Соцветье чувств и так было в избытке.

Иногда мне снились черные искры и переплетения труб, зеленая жижа и теплые Гнезда, черные глаза и пухлые щеки Ночки, но никогда не снились друзья. Ни разу за несколько месяцев мне не приснился Дождь. А я очень по нему тосковала. Однако я не могла ему позвонить, как мне звонил Рыжий, — здесь не было «связных», а пользоваться телефоном-плоскарем и галакт-нетом мне будет позволено лишь после сдачи экзамена.

Когда за окном заметно пожелтели деревья и профессор запретил мне спать в гамаке, потому что похолодало, с неба чаще начала капать вода. Помню, мы пили чай, я сидела рядом с мамой, вдруг застучало по стеклам, и все закричали: «Дождь! Дождь!». Я выскочила из-за стола, опрокинув чашку, побежала в сад, но там было пусто. Вода лилась и лилась с неба, промочила насквозь мои волосы и одежду. У пожухлых розовых кустов стоял стол, в нем в большой миске лежал недочищенный мамой шиповник, он тоже плавал в этой воде. Мое единственное воспоминание о детстве нашло меня, но мне было все равно. Я не хотела эту воду, пролетевшую над планетой и щедро делившуюся со мной информацией, я хотела домой, в черное небо. Мне был нужен другой Дождь…

Рыжий догнал меня и укрыл плащом. Все спрашивали, почему я выбежала. Рыжий рассказал им про Дождя, и все тут же замолчали.

— Какие странные имена, — сказала мама. — Дождь, Облако, Ночка. Почему вас так называют, почему Ветер, а не Вика?

— Это традиция, — ответил ей профессор Чудов, который жил в доме, чтобы наблюдать за моей адаптацией и помогать Рыжему с дипломом. — В космосе люди почему-то больше всего скучают по явлениям природы: по шуму листвы, дождю, ветру. Космических детей так и называют, чаще всего по последнему воспоминанию ребенка.

— Но я не помню ветер, я помню дождь в нашем саду, — я сбросила плащ, от моих волос поднимались клубы пара, как над чайником.

— А в твоем случае тебя назвали по созвучию с настоящей фамилией.

— Может, поэтому она влюбилась в мальчика по имени Дождь, что запомнила дождь? — спросила мама. А потом посмотрела на меня с опаской. — От тебя пар валит. Ты заболела?

— Она приводит свое тело в порядок, их этому учат, — объяснил ей профессор. — Сейчас высушится, затем поднимет температуру тела и сожжет вирусы, если подхватила. Потом начнет восстанавливать силы: сначала будет пить много воды, затем есть много кислых фруктов и зеленых овощей, не пугайтесь, просто дайте ей все, о чем она попросит. В космосе в экстремальной обстановке ей требовался особый доктор, но дома, в безопасности и покое, она справится сама. Привыкайте. Ваша дочка никогда не заболеет всерьез, все, о чем вам надо думать, — это ее душевное спокойствие и обучение законам нормальной человеческой жизни на Соцветии.

Я уже поняла, что должна выучиться как можно быстрее, чтобы получить право на пользование галакт-нетом. Чем скорее я сдам экзамен, тем скорее позвоню Дождю. Рыжий для меня отслеживал всех «возвращенцев», но моих друзей среди них не было. Вообще ребята из космоса почти не возвращались, брат был прав, когда предостерегал меня. Они предпочитали гибнуть на станциях или в открытом безвоздушном пространстве, дойдя до предела, становиться донорами для космических докторов, но не покидать мир, к которому привыкли, и друзей, с которыми сроднились. Надо сказать, что и дома их принимали неохотно, простившись с ними навсегда еще в младенческом возрасте, а мне просто повезло…

На курсах подготовки к экзамену я познакомилась с Солнышком. Она была даже моложе меня на два года, тоже серая, с такими же красными волосами, мать вытащила ее с орбиты в последний момент. Солнышко никак не могла привыкнуть к еде и больше всего на свете тосковала по Гнездам. Единственное, что ей нравилось, — это молоко, причем любое, и натуральное, и порошковое, и сгущенное. Мама приходила за ней на курсы, приносила с собой разноцветные пакетики молока с добавками — с шоколадом, с соком, с витаминами. Но профессор Чудов говорил, что этого недостаточно и что экзамен Солнышку в таком случае никогда не сдать.

Наконец наступил день экзамена. Дома Рыжий показал мне коробочку с новым плоскарем, сказал, что он мой, и, как только я вернусь, он тут же свяжет меня с Дождем. Я очень волновалась. Мама купила мне черное платье, короткое и блестящее, волосы мне красиво постригли, на шею надели золотую цепочку с кварцем. Я хотела надеть ее на лоб, но профессор Чудов предупредил, что кварц между бровей снизит мне баллы. Я обязана выглядеть и вести себя как нормальный человек, никогда не покидавший Соцветья.

Экзамен проходил в ресторане «Озарение», это была чудесная сфера, парящая над городом. Из прозрачных стен открывался вид на огромный город, на горы на горизонте. Солнышко уже бывала там с мамой, она рассказывала, что по ночам там чувствуешь себя, как в космосе — черное небо и яркие россыпи огней в домах, словно созвездия. Но экзамен традиционно проходил днем, поэтому небо было голубым, город — серым и скучным. Экзаменатор встал при моем появлении и придвинул мне стул. Первое, что я испытала при встрече с ним, словно рядом со мной оказался комок зеленой жижи. Такой же голод, алчность, безумное желание употребить меня. Я никогда не испытывала этого ощущения дома. Мне сразу стало нехорошо. Настолько нехорошо, что кроме ощущений от экзаменатора, я не сразу обратила внимание на его внешность, первый прокол с моей стороны. Люди сначала смотрят, потом чувствуют, если чувствуют. Он был старше меня лет на пять, высокий, светлокожий, с черными, как у Ночки, волосами. Гармоничные черты лица, светло-голубые глаза. Чтобы успокоиться, я старалась не смотреть на его волосы, только в глаза цвета неба над маминым садом.

— Вы хорошо себя чувствуете?

— Все в порядке, благодарю вас, — я улыбнулась, привычка улыбаться автоматически выработана на курсах подготовки.

— Разрешите представиться, меня зовут Николай Громов, я буду принимать у вас экзамен, Виктория.

— Гром, — вырвалось у меня. Второй прокол. Космическая привычка к именам. — Громов, Николай, — поправилась я поспешно. — Верно ли я запомнила?

— Да, все верно. Что вы хотели бы заказать?

Я глубоко вздохнула: стадия знакомства миновала, вторая стадия — еда, тут у меня проколов не будет, Рыжий и мама со мной возились все лето и осень. Я решила выбрать самое трудное, что дольше всего жевать и чистить, чтобы произвести впечатление на экзаменатора, и при этом так, чтобы он меня в том не заподозрил. Я внимательно изучила меню.

— Я бы хотела салат из морепродуктов, затем лангуста, черный хлеб, апельсин и воду без газа.

— Я буду то же самое, — сказал Николай официанту и улыбнулся мне. Я продолжала старательно тянуть уголки губ в разные стороны. В ожидании заказа Николай принялся со мной беседовать. Как мне и подсказали на курсах, экзаменатор, болтая, старался задеть все стороны «нормальной человеческой жизни». Для начала спросил о погоде, но на этот раз я не сбилась, говоря об облаках и солнце как о явлениях природы, а не как о людях. Затем обратил мое внимание на картины на стенах ресторана, мимоходом пробежавшись по эпохам в искусстве, к салату он уже выяснил, какие фильмы и музыка мне нравятся, за лангустом поговорили про современную политическую обстановку и перечислили столицы всех стран. А потом, когда я чистила апельсин, вдруг спросил, не скучаю ли я по друзьям.

— Я надеюсь, что друзья примут правильное решение и вернутся домой, — ответила я. — Что мы сдадим экзамен и заживем нормальной человеческой жизнью.

— Ну, что касается вас, то примите мои поздравления, — улыбнулся Николай. — Вы сдали экзамен. После выходных можете подавать заявление на статус. И жить нормальной человеческой жизнью.

От радости я едва не бросилась домой. Но приличия требовали, чтобы я досидела до конца. После обеда Николай предложил выпить кофе, алкоголь мне еще не полагался, несмотря на сданный экзамен. Мы перешли в бар и устроились на мягких диванах. Николай начал рассказывать мне о других, таких же, как я, у кого он принимал экзамен. Ему все было смешно — и попытки экзаменуемых заказать одну только воду, и ошибки в именах художников, и наивные признания в том, что они не понимают фильмы, предпочитают музыку. Мне не было смешно, но я улыбалась. Во время разговора он часто доверительно брал меня за руку. Мне это было неприятно. Я все думала, когда же он меня отпустит. После кофе он заказал для меня шоколад, а для себя коньяк, а потом положил руку мне на колено. Об этом на курсах не говорили. Ощущение вечно голодной жижи стало сильнее. Я напряглась.

— Вы знаете, меня очень ждут дома, — сказала я. — Мой брат, кстати, это именно он уговорил меня покинуть станцию, сейчас, наверное, места себе не находит. Вы сказали час назад, что я сдала экзамен. Можно, я обрадую брата и родителей?

Я имела в виду, чтобы он отпустил меня домой, но вместо этого Николай протянул мне свой плоскарь.

— Я пока не имею статуса, — осторожно сказала я.

— После экзамена уже можно, — успокоил он.

— Но я не знаю номера.

— Я знаю все номера твоей семьи. Позвони лучше маме и предупреди ее, что пойдешь ко мне в гости.

Его рука на колене поползла вверх, мне стало так холодно, словно я пережила смерть Гнезда.

— Домогательства экзаменуемых? — мужчина, сидящий к нам спиной на высоком барном стуле, вдруг повернулся, и я узнала профессора Чудова.

— Нет-нет, — ответил Николай. — У нас все полюбовно. Я объявил ей о сдаче экзамена час назад, но она осталась, и мы очень приятно беседуем.

— Я все слышал. Это низко.

— Вы же не будете говорить, что она ничего не понимает, — нагло сказал Николай. — Если она совершенное дитя, то ее плохо учили, и результаты экзамена можно пересмотреть.

Профессор Чудов сверлил его взглядом, но молчал. Я поняла по ощущениям от него, что Николай прав, я не сразу поняла его мотивы. Но они оба забыли, что я могу слышать мысли. И что я быстро учусь.

— Я неоднократно давала вам понять, разумеется, в рамках этикета, что мне пора домой, и вы прекрасно это понимаете. Я могла бы поступить грубо, когда вы начали меня лапать, могла дать вам сдачи, но вы все еще мой экзаменатор. Я была вынуждена терпеть ваше свинство, а это значит, что вы действительно воспользовались вашим служебным положением.

Я просто повторила то, что было у него в голове, правда, изменив порядок слов и добавив кое-что, что слышала в голове профессора Чудова, например, незнакомое мне слово «свинство», но они об этом не догадались. Профессор принялся мне аплодировать, Николай же не знал, куда девать глаза.

— Она действительно одна из лучших экзаменующихся, видимо, вы лично ею занимались? — спросил мой экзаменатор. — Какая речь. Ну, я надеюсь, вы поняли, что это была последняя проверка? Она ее блестяще выдержала.

— Этой проверки нет в кодексе.

— Если вы донесете на меня, экзамен придется пересдать, — быстро нашелся Николай.

— Я не боюсь, — ответила я.

— Пусть это будет проверкой самой жизни, — примиряюще сказал профессор Чудов. — В жизни будет еще столько проверок и пострашнее этой. Но за вами, Николай, я отныне стану приглядывать. У вас уже был случай связи с «возвращенкой».

— Мне нравятся рыженькие, — Николай осмелел и снова заулыбался. — Но ваша, кроме того что красавица, еще и умница. Я бы хотел получить приглашение в дом Ветровых, может быть, мы с Викторией подружимся? Ей же придется выходить замуж, как любой нормальной девушке, хорошо, если ее мужем станет человек, знающий, через что она прошла, и симпатизирующий ее необычной внешности. Например, я.

Сначала я не обратила внимания на его слова, отпустил — и ладно. Я торопилась домой, не столько чтобы успокоить домашних, сколько чтобы связаться с Дождем. Но тот не вышел на связь.

— Ты не волнуйся, он, скорее всего, сейчас работает, — успокаивал меня Рыжий. — Ты же помнишь, как это было, вся ваша беготня, нарощенные трубы, пополнение донорских запасов неометалла, починки, солнечные батареи… Когда я тебе звонил, я, бывало, по сто раз номер станции набирал, пока не находил тебя в Гнезде, а ты еще и разговаривать никогда не хотела.

— Но у нас же график, — в отчаянии сказала я ему спустя пять часов после дозвона. — Тридцать минут работы на станции или пять минут в открытом космосе, потом час в Гнезде. Он бы сто раз мог ответить. Он еще там? Он вообще жив?

Рыжий помог мне справиться с плоскарем, и мы запросили автоматическую информацию по станции. Она меня напугала. Станция считалась нерабочей уже четыре года. На ней не было космонавтов.

— Как? — растерялась я. — Но я же была там еще в начале лета. Мегателепорт работает считаные секунды. Тут какая-то ошибка.

— Станция считалась неудавшейся, потребляющей слишком много ресурсов и дающей мало энергии Соцветью. Но она точно была рабочей в начале лета, когда я звонил тебе, — подтвердил Рыжий.

Что мы могли поделать? Профессор Чудов впервые столкнулся с таким явлением. Он помнил, что я с этой станции, но по всем документам и приметам станция была уже четыре года заброшена. Никто не мог объяснить, почему так вышло. Соцветью дарили энергию сто семнадцать подобных станций, но о сто восемнадцатой никто не помнил. Мы проверяли спутники, отвечающие за связь, антиметеоритные установки, страховочные солнцесберегающие установки, однако людей, которых я помнила, не было ни в космосе, ни на Соцветье. Я продолжала вызывать постоянно, но безрезультатно. Станция была мертвым космическим мусором, она не подлежала восстановлению. К счастью, уборке она тоже не подлежала, поскольку находилась в опасном для мусорщиков месте — задевала край кольца астероидов, именно поэтому нам приходилось ее чинить так часто и именно поэтому она потребляла слишком много ресурсов.

Между тем время шло. Я получила статус «Восстановленного в правах», могла ходить в кино, в магазины, путешествовать, пользоваться галакт-нетом без ограничений, пить алкоголь, но я сидела дома и набирала номер станции. К нам зачастил Николай, к ноябрю его уже величали дома «женихом», сперва иронично, потом привыкли. Я не уклонялась от встреч с ним, хотя каждый раз чувствовала себя так, словно все еще идет экзамен. Впрочем, от людей на Соцветье можно было и такой подлости ожидать. Домашние считали, что мы неплохо ладим. Я могла три дня не выходить из комнаты, но если Николай звал в кино или кафе, я соглашалась. Я могла не есть сутки, пить только сок, а если к обеду появлялся Николай, я ела все, до чего могла дотянуться. Мама считала, что он хорошо на меня влияет. Она мерила меня мерками Соцветья, в нормальной человеческой жизни считалось, что если девушка плохо ест и сидит в своей комнате, она больна психически и физически, а вот если девушка гуляет с кавалером и ест все, что дают, она счастлива и здорова. На самом деле все было наоборот. Я чувствовала себя больной и загнанной, когда жила по указке Николая и по законам «нормальной человеческой жизни». Я всю жизнь провела в замкнутом пространстве, питаясь внутривенно от Гнезда, как не родившийся ребенок, зачем было насильно менять мои привычки? Я могла есть и вести себя, как люди с Соцветья, но это было притворство.

Рыжий ссорился из-за меня с профессором. Рыжий не был сверхчувствительным, как я, однако он тоже чувствовал тоньше, чем другие люди. Он понимал, что его дипломная работа зашла в тупик. Я соответствовала нормам, но мне от этого становилось только хуже. Рыжий рискнул заявить профессору, что нормы неправильные. Что «возвращенцы» другие и в молекулярном, и в физическом, и в психическом смысле, что их нельзя сравнивать с людьми, как нельзя сравнивать дельфина и слона. Оба обладают легкими и кровеносной системой, но они разные… Профессор ответил, что теория чересчур революционная, особенно для дипломной работы, и что, если Рыжему такая блажь в голову стукнула, он должен предложить себя и свою сестру в качестве подопытных кроликов, так как мы близнецы и при этом космонавт и человек с Соцветья. Рыжий ответил, что его сестра, то есть я, и так достаточно натерпелась от людей с Соцветья, профессор заявил, что это еще цветочки и что среди «возвращенок» я самая неблагодарная, потому что другим приходится намного хуже. Конфликт достиг апогея, когда Николай проболтался мне о Солнышке.

Она не сдала экзамен. В кафе она с трудом проглотила картофельное пюре с молоком и молочный суп, а потом ее вывернуло на экзаменатора после чашки кофе с молоком. Солнышко игнорировала фильмы, книги и музыку. Она полюбила только живопись, но почему-то лишь авангардистскую. Солнышко ничего не понимала в современном мире. Николай сказал, что Солнышко покончила с собой, спрыгнув с крыши ресторана «Озарение», прямо в созвездие огней города. Рыжий сказал мне, что Солнышко попыталась дома вырастить костюм из неометалла на ресурсах своего тела и с помощью него вернуться на родную станцию, но что-то не получилось, ее не приняли…

Я сказала брату, что согласна быть подопытным кроликом, если они с профессором помирятся, он обозвал меня дурой и уехал из города. Тогда я перестала общаться со всеми, даже с родными. Я перестала дозваниваться до станции. Я потеряла надежду. Сутки напролет я сидела у окна, глядя, как ветер колышет голые ветви деревьев, и сжимала в руках плоскарь. Форточка была открыта, ко мне долетали ветер и дождь. Если ее закрывали, я отворяла ее усилием воли. Больше я ничего не делала, вообще не двигалась. Мама часто заходила ко мне в комнату, пыталась звать меня, влить в рот ложку супа, но я отключила все чувства, кроме зрения. Однажды я ощутила, что истощена, как тогда, на станции. Я поняла, что умираю.

И вдруг из форточки мне на плечо спустился «связной». У него был парашютик из неометалла. Я тут же включила все чувства. От неометалла пахло Ночкой. Я и забыла, что неометалл бывает разный. На станции весь неометалл был из нас, он пах мной, Дождем, Облаком, Рябью, Туманом, Листопадом, Снегом и Ночкой, всеми нами. А теперь пахло только Ночкой. Я расправила «связного» на ладони, отложив в сторону бесполезный плоскарь.

Ночка появилась на экране, но я не сразу ее узнала. Одутловатые щеки повисли, как у бульдога, в черных волосах блестели яркие красные пряди, но что больше всего меня напугало — ее глаза тоже были красными и светились.

— Плохо выглядишь, — усмехнулась Ночка.

— Ты тоже, — пробормотала в ужасе я. Попыталась отвести взгляд от ее жутких глаз, посмотрела в угол экрана — дата была четырехлетней давности. Но Ночка видела меня и говорила со мной.

— Тебе плохо на Соцветье? Почему ты снова истощена?

— Все было отлично, но я не могла с вами связаться и очень переживала.

— Я чувствую.

— Послушай, ты умираешь? А Дождь, ты его не…

— Не волнуйся, я держу обещание. Хотя необходимость поглотить его есть, как ты видишь. Ветер, никого не осталось. Станция умирает, мы израсходовали все ресурсы. Посмотри на дату.

— Я не понимаю, я пыталась с вами связаться, но тут какая-то путаница…

— Никакой путаницы. Вскоре после твоего ухода нам объявили, что мы нерентабельны. Я хотела отправить ребят, но вышла поправка к закону — на Соцветье отправляли только тех, у кого есть семьи, согласные их принять. Мы не успели связаться с семьями сразу — нас отключили. Успела только Рябь, но ее не приняли. Она стала первым моим донором и дала жизнь станции еще на месяц.

— Ты их всех съела? А Дождь?

— Не перебивай, я и так опаздываю с этим разговором на четыре года, — Ночка усмехнулась, и черная кровь потекла у нее из уголка рта. — Мы хотели отправиться на Соцветье сами, без участия людей. Мы собрали весь неометалл, разобрав и отключив полстанции. Мы надеялись, что ты выйдешь на связь и примешь нас. Что тебе помешало?

— Я вышла на связь, как только сдала экзамен. До сдачи экзамена я не имела права пользоваться плоскарем! Я и так спешила…

— Ты могла попросить Рыжего, верно? Пусть он бы говорил от твоего имени. Ты всегда действовала недостаточно продуманно. Но послушай. Мы изыскивали все ресурсы, создали четыре костюма из неометалла, больше не успели. Убегать по уменьшившейся станции от эрозии становилось все опаснее, Листопад был сожран жижей, Облако поймали искры. Время восстановления в Гнезде сократилось до пятнадцати минут.

— Пятнадцать минут! — в ужасе прошептала я.

— Мы исчерпали все ресурсы, и в это время Туман открыл, что время — тоже ресурс и его можно перевести в энергию. Эту технологию воспроизвел и сохранил Дождь. Так мы украли сами у себя четыре года. Мы говорим в настоящем времени, но на вашей планете мы четыре года как мертвы.

— Это невероятно…

— Заткнись и слушай. Ресурсов, выделенных с помощью этих четырех лет, хватило на постройку одного мегателепорта. Мы начали спорить, кому он достанется. Дождь в это время был уже истощен, и я предложила его кандидатуру, помня о своем обещании. Туман заявил, что он автор изобретения, значит, оно принадлежит только ему. Тогда я поглотила его. Во время драки мы угодили в жижу и испортили свои костюмы из неометалла. Снег пошел на костюм для Дождя. Я пострадала от жижи и не могу его восстановить. Тем не менее у меня есть Дождь в костюме и готовый мегателепорт. Я могу отправить его тебе, если ты примешь.

— Я приму! Но почему ты… Ты же можешь его использовать, восстановиться и улететь сама! — закричала я и зажала себе рот рукой.

Ночка засмеялась, струйка пошла сильнее, и она начала кашлять:

— Я хотела, но остатки свободной энергии ушли на связь с тобой. Береги этого «связного», можешь похоронить его вместо меня. Я сейчас стану дровами, брошенными в топку мегателепорта. Дождь без сознания и стать дровами не может, видимо, такова судьба. Иди на открытое пространство, поймай Дождь и жди… Сейчас же!

«Связной» кубарем покатился с моих коленей. Я выскочила из дома в одном халатике, несмотря на то что земля уже была покрыта снегом. Шатаясь от слабости, выбежала на пустырь позади дома. Тут меня приняли, когда я прибыла в начале лета… Небо было серым, затянутым тучами, но я знала, что это все обман, что на самом деле оно черное, такое черное-черное, в искрах звезд, в космических радугах, туманах, вспышках, нет ничего прекраснее этого. Где-то там потерялся еще четыре года назад мой Дождь, юноша с красными волосами и серой кожей, от которого моя голова внутри становится, словно полый шар из неометалла, гладкой и шелковистой, чистой и твердой, ничто не сравнится с этим ощущением, даже ощущение от цветущего маминого сада и кусочка кварца между бровями. Я вспомнила про кварц и надела цепочку на лоб, завязав узелком, который не распутать. Вот теперь я чувствую ясно, где мой Дождь.

— Я здесь, — шептали мои губы. — Иди на меня, чувствуй меня, узнай меня.

Я раскинула руки и на одной из ладоней уловила щекотку, словно крохотный сахарный муравей пробежал. Это был след Дождя. Он шел ко мне.

Земля и небо перевернулись и смешались, словно акварельные краски. Я была в космосе, Дождь — на Соцветье. Я была на Соцветье, Дождь — в космосе. Наши руки встретились. Хрустальная сфера рассыпалась. И тут же он навалился на меня всей тяжестью, словно парализованный. Я приняла его на руки, как мать принимает дитя, но упала вместе с ним. Его костюм растаял, растворив в воздухе ароматы Снега и Ночки.

Мы лежали на заснеженной земле, и нас засыпал снег. Я не могла поднять Дождя и не смела оставить. Можно было только надеяться, что кто-то из домашних выглянет в окно, посмотрит на пустырь позади дома, до того как поверх нас вырастут сугробы. Я кляла себя за то, что была слишком эгоистична в своем горе, что зря сидела у окна почти две недели и израсходовала ресурсы своего тела. Но все равно у меня, прожившей в безопасности и сытости последние полгода, было намного больше, чем у пленника космоса и времени. Я поделилась с ним тем, что имела, и он открыл глаза.

— Ветер, — беззвучно прошептали его губы.

— Все хорошо, — я знала, что он сейчас отключен и слышит только мысли, как я полгода назад. — Мы на Соцветье. Мы дома.

Он глубоко вздохнул и замер, глядя в бездонное серое небо.

— Ты чувствуешь, сколько здесь жизни? Земля и растения сейчас застыли от холода, насекомые спят под снегом, птицы укрылись в гнездах, звери — в норах, люди — в домах, но это жизнь, настоящая, горячая, кипучая, не то что в космосе. Чувствуешь, как ее много?

Я знала, что Дождь чувствует так же, как и я, ощущала, что он проник в снег, в землю, в воздух, что он повсюду — в доме, в заснеженном саду, в кустах шиповника, в заброшенном гнезде ласточки под крышей, в уснувшей на чердаке бабочке, в моих родных, мирно спящих в доме, во мне.

— Дыши, Дождь, — повторяла я снова и снова, обнимая его крепче и крепче. — Чувствуй, Дождь. Живи, Дождь…

Катерина Довжук Качибейская опера

Пройти следует мимо сиротского дома, мимо ателье старого Шойла, но не слишком далеко. Еще не видна знаменитая краснокирпичная громадина, где издавна, насколько хватает короткой памяти горожан, помещалось ремесленное училище; еще не слышен грохот трамвая, а уже пора убавить шаг и повернуть направо. Неприметная арка ведет в самый обыкновенный двор, каких в городе несчетно. Тут не нужно спешить, как не спешил никогда Соломон.

Ни за что с первого взгляда не разглядеть вам вывеску, некогда голубую с белыми буквами, теперь же — неопределеннейших цветов, вывеску, из которой грамотному человеку становится ясно, какой замечательный и необходимый в культурном обществе специалист был наш Соломон. Вывеска эта помещается на двери, и ее невозможно прочесть, не спустившись прежде по пятнадцати кирпичным ступенькам. Прописными буквами и теперь написано на ней все то же: НАСТРОЙЩИК. И ниже буквами помельче: подержанный инструмент.

Внутри сейчас мало что сохранилось. На стене слева от двери — старая афиша театра «Прожектор», на которой карикатурно изображены собаки, играющие в карты. Справа — рукомойник и узкая скамейка. Над дверью — медный колокольчик. Два колченогих, заросших паутиной табурета в центре комнаты.

Но что тут было прежде! Всю левую стену загораживало черное пианино. На нем имелась табличка, вравшая, будто инструмент этот был создан лично бельгийцем Лихтенталем. Дальше — открытый шкап со скрипками и валторнами, специальная тумба с инструментами, ключами и камертонами. Справа — рабочий стол, он же верстак, с разнообразными тисками, держателями, измерительными приборами, колбами, ящичками и другими приспособлениями, которые скорее уместны в мастерской алхимика.

За этим самым столом сидел Соломон вечером восьмого апреля, вечером, о котором теперь пойдет речь.

Похоронили Туманского. Город был сер, мрачен, словно весь прощался с Мойшей. На Соломоне и вовсе лица не было.

После похорон Соломон успел еще зайти на квартиру Туманского и забрать у хозяйки кота. Теперь кот скрипел суставами этажом выше, у Муси Лазаревны. Кот был временно оставлен там Соломоном, чтобы своим скрипом и кряхтением не мешал думать.

Соломон держал в руках газету, но текста не видел.

Похоронили Туманского, а вместе с ним все привычное мироустройство, сам порядок лег в землю.

И половина жизни Соломона. И половина его сердца.

Меланхолические размышления Соломона текли без всякого русла и системы, он вспоминал недавние события и далекие, живых людей и давно ушедших. Всё, всё было в прошлом. Сейчас только, со смертью Туманского, Соломон осознал окончательно, что будущего нет. И мысль эта грызла его изнутри.

От этого грызения Соломона отвлек визитер.

Никто не знал, откуда явился этот человек. После, конечно, придумали, что пришел он от Старого Базара, картинно прихрамывая и правой рукой то и дело опираясь о шершавый кирпич стен. Человек вошел в каморку и в жизнь Соломона внезапно и даже с грохотом. Весь он был мят, пылен и подозрителен. Правда, наблюдательному Соломону не удалось изучить посетителя как следует. И вот почему: едва распахнулась дверь и коротко звякнул колокольчик, как человек рухнул на пол, гулко и неуклюже. Так это выглядело, точно он держался только одной мыслью — добраться до спасительного подвала настройщика, чтобы найти здесь покой.

Соломон отложил газету в сторону и поверх очков поглядел на вошедшего — теперь уже лежащего.

— Однако! — сказал Соломон.

Это было такое время — вам, сегодняшним хозяевам жизни, новой жизни, не понять, какое это было время. Люди тогда не умели удивляться. Вечер они проводили за сбором чемодана — на случай. А каждому спокойному утру радовались детской радостью. Подозрительные типы — в военной ли форме, в штатском ли платье — толпами заполоняли Качибей, провозглашали лозунги и новую власть, занимали стратегически важные здания и объедали огороды. Потом власть менялась, исчезали штатские, появлялись бандиты, казаки или коммунары. Такое положение дел приучило качибейцев ежедневно сверяться с газетой — какая теперь власть? Чтобы не попасть в неудобное положение, ежели вдруг что.

Соломон перевернул пришельца и увидел его лицо — самой бандитской формы. Грязные волосы неопрятно спадали из-под картуза на крупный лоб и небритые скулы. Платье соответствовало. Под бурым пиджачишкой виднелась нестираная рубаха с национальной вышивкой. Кисти рук скрыты перчатками. Соломон приподнял левую руку гостя, задрал рукав и охнул, разглядев тусклый блеск и нащупав металл вместо обыкновенного человеческого запястья.

Визитер, как будто не приходя в сознание, трагически застонал.

Тут надо объясниться: Соломон никогда не был трусом. Но он был человеком рассудительным. Приди к Соломону еще за пять лет, за три года до того подобный тип с металлическим запястьем, упади он хоть в десять обмороков — Соломон не изменился бы в лице. Но в те дни, когда произошла эта история, с металлическими частями тела уже не разгуливали вот так запросто.

И Соломон оставил пришельца лежать на полу, а сам отправился к Мусе Лазаревне за советом и аптечкой.

Муся Лазаревна была мудрая женщина.

— Это провокатор, Соломон, — сказала она.

— Пусть так, Муся, — отвечал Соломон. — Но прежде он человек.

Соломон взял аптечку, а саму Мусю Лазаревну решительно усадил на табурет и велел дожидаться его, Соломона, возвращения.

— Муся, ты знаешь, что делать, если вдруг, — напомнил он.

Когда Соломон с аптечкой вернулся в мастерскую, посетителя там уже не было. Сказать, что Соломон не удивился, — ничего не сказать. Соломон не удивился совсем. Будь у него самого металлическое запястье, он тоже не стал бы разлеживаться в чужих каморках. Только один человек на весь Качибей не прятал свою механическую руку. То был куплетист, скрипач и мим Фалехов, любимый артист всего города, который от каждой новой власти получал официальную разрешительную печать для правой руки. Да и Фалехова едва не забрали при очередном нашествии коммунаров, когда сплошной сеткой сгребли последних имперских недобитков — так звали мехов веселые русские морячки. Увезли стариков и совсем еще детей, увезли маленького Пицульского. Соломон знал этого мальчика, у него были слабые ноги, так отец за месяц до революции неосмотрительно купил ему новые. И где теперь ходит Фроя Пицульский на своих металлических ногах?

Бегло осмотрев комнату и убедившись, что ничего сколько-нибудь ценного не пропало, Соломон поспешил к Мусе Лазаревне, чтобы позволить ей покинуть пост на табуретке.

* * *

Было уже совсем темно, когда Соломон шел из мастерской домой, на Балку, по пустынному неосвещенному переулку. В саквояже его среди инструментов мирно дремал кот Туманского, забранный у Муси Лазаревны.

Качибей наполнился запахом дыма — ночи были еще холодные, и к вечеру хозяйки протапливали дома. Из приоткрытого окна второго этажа слышался высокий хрипловатый голос:

Если есть у Бени мать,

Значит, есть куда послать!..

Соломон прислушался и горько усмехнулся: патефон. За три года революционерам всех цветов удалось отбросить Качибей на десятилетия назад. Руководствуясь разными мотивами, баловни случая, по очереди становившиеся во главе Качибея, в несколько приемов очистили город не только от людей-мехов.

Громоздких грузчиков, примитивных болванов с тремя шестеренками, и уголь для них в порту стали выдавать по списку, в порядке очереди. Большую часть работы, которую еще позапрошлой зимой выполняли такие вот болваны, теперь приходилось тащить на себе обыкновенным людям. Только и радости от этого, что замолчали наконец даже самые крикливые технофобы. Одно дело — теория, когда все больше про других, но с глубоким пониманием вопроса, другое — собственные отмороженные пальцы и сорванные спины. Побывав хозяевами города дважды, больше всего вреда механическому оснащению Качибея нанесли коммунары. Для нужд порта они оставили пятерых механических грузчиков… Остальных перековали в солдат. Вся современная техника, в том числе радиоприемники, исчезла уже при Гетмане. Куда? Вопрос. Удивительно, как еще функционировали трамваи и фуникулер.

Неожиданно на пути Соломона вырос черный силуэт, большой и неопрятный.

— Руки вверх, папаша, — сказал силуэт. На мгновение его осветил прожектор дирижабля, медленно проползшего по ночному небу, и Соломон разглядел знакомое неприятное лицо: именно этот человек сегодня приходил полежать к нему в мастерскую.

— Брось этих глупостей, мальчик, — спокойно отвечал настройщик. — Что ты хочешь со старого Соломона? Ты ошибся адресом.

— Не надо шуток, папаша. Саквояж, быстро. Не то я тебя мигом вычеркну из городского справочника.

Соломон поморщился от такой пошлости. Качибей мельчал, мир катился в пропасть — и это была печаль. Куда-то исчезал неповторимый стиль города — растворялся ли революцией, смывало ли его волной оборванцев, заполонивших Качибей в последние годы.

Но расстаться с саквояжем Соломону не пришлось. Откуда-то из-за его спины появилась еще одна тень, на этот раз невысокая, но очень уверенная.

— Вычеркивал один такой, — сказала вторая тень знакомым звонким голосом.

Дальше события в переулке развернулись и свернулись стремительным галопом. Соломон еще только соображал, где он мог слышать второй голос, когда хозяин этого голоса точным ударом уронил бандита на мостовую. Бандит отполз на несколько шагов, ловко перевернулся на четвереньки и с низкого старта унесся прочь. От стены отделились две тени и бросились следом. Спаситель обернулся к настройщику.

— Не зашиб? — заботливо поинтересовался он, и тут Соломон узнал Даньку.

Данька был как раз из тех оборванцев, что появились в Качибее после революции. Одно время он крутился рядом с Туманским, считая Мойшу за великого ученого, но быстро распознал в нем сумасшедшего и разочаровался. После Соломон не раз встречал Даньку и в подозрительной компании цыган, и в солидном обществе гимназистов. Юноша всегда был приветлив и учтив с настройщиком, но взгляд его оставался холодным. Соломон не доверял Даньке. Соломон доверял своему чутью, которое за семь десятков лет не подвело его ни разу. Нередко Соломон понимал про жителей Качибея такое, чего они не знали о себе сами, Данька же оставался для него тайной. Но это полбеды. Бандит, жулик или обыкновенный горожанин — любой человек мог рассчитывать на симпатию Соломона, но в Даньке было что-то совершенно чужеродное, неприятное и непонятное Соломону. Данька был человеком нового мира, такого, в котором бесследно исчезают из города все радиоприемники, а рабочих перековывают в солдат. И этот мир, и люди этого мира не находили места в сердце Соломона.

Когда Данька вызвался проводить Соломона домой, тот только усмехнулся.

— Не нужно прелюдий, — сказал Соломон. — Мы деловые люди. Говорите свою пару слов.

— Вы были другом Туманского.

— Революция разве отменила загробную жизнь? — ответил Соломон. — Я и теперь друг Туманского.

— Туманский строил ракету.

— Мойша строил ракету десять лет, это не новость.

— Так он ее построил.

Соломон приостановился и недоверчиво покосился на Даньку. Туманский бредил космосом, и все его предприятия, все его эксперименты в последние десять лет были так или иначе связаны именно с ракетой. Но Туманский был мечтателем. Соломон верил, что на бумаге Мойша мог сочинить вполне пристойную ракету. Но построить?

— Коммунары дали денег Туманскому на ракету? — иронически спросил Соломон. Данька вздрогнул, но сумел удержать лицо.

— Вы не любите коммунаров? — Не получив ответа, Данька продолжил: — Коммунары еще не сошли с ума. Но… Вы слышали, Соломон, что Туманский подрядился на реставрацию оперы?

В этом месте надо дать немного истории, чтобы в вашей голове случилось такое же понимание, как и в голове Соломона после Данькиных слов. Опера — это был центр культуры Качибея, знаменитый на весь мир театр, где не стеснялся выступать сам Шаляпин. Опера горела год назад, горела красиво, громко и с фейерверком. С тех пор, черная, стояла она в строительных лесах, всем своим несчастным видом отражая положение дел в городе и мире. Соломон со слов самого Туманского, конечно, знал, что тот взялся за оперу, и Соломон не был удивлен. Во-первых, Туманский был первый трепач, верить которому на слово Соломон разучился еще шестьдесят лет назад. Во-вторых, ни один разумный человек не доверил бы Туманскому реставрацию даже курятника. Имелся и третий аргумент, который вступал в противоречие с первыми двумя, но который всегда решал дело: Мойша бывал так убедителен, строя свои воздушные замки, что разум собеседников бежал прочь и прятался на время в темной комнате. К тому же Туманский был чрезвычайно настойчив, проще было уступить. Так, когда он решил устроить современнейший экспериментальный паропровод в доме у Янкелевича, тот счел за лучшее переехать со всеми ценными вещами к зятю.

Короче, Соломон не был удивлен, и точка.

Его волновало другое. Уже на Балке, у парадной своего дома, Соломон взял Даньку за манжету и заглянул в его холодные голубые глаза:

— Послушайте. Туманский был талантливым прожектером. Но что вам его прожекты? Вы знали Туманского, я знал Туманского. Пусть он построил ракету, но она же не полетит. Зачем этот разговор, Даня?

— Я знал Туманского, — подтвердил Данька. — И я видел ракету — барахло. Что она не полетит — то знаем мы с вами. И весь Качибей. Но на эту ракету я ловил большую рыбу. Я не уследил — и рыба сожрала Туманского. Теперь эта рыба ходит за вами.

* * *

Дома Соломон выпустил кота Василия из саквояжа и завел его специальным ключом через маленькое отверстие в правом боку. Кот тотчас ожил и принялся изучать квартиру.

Кот этот был дорогой, китайский, старой сборки, но к нему приложил руку Туманский, потому кот уже с десяток лет функционировал исправно, тогда как обыкновенные китайские механизмы, тонкие и капризные, отправлялись на свалку после двух-трех месяцев существования во влажных качибейских условиях. Раз в несколько дней кот начинал двигаться неровно, дергано, скрипеть и посвистывать суставами, но проблема эта легко решалась машинным маслом. Главное же правило обращения с котом было до крайности простым: не забывать каждый день его заводить.

Василий был приучен разгуливать по всему доступному пространству, издавать даже отрывистые кряхтящие звуки, мало похожие на кошачий мяв и не слишком музыкальные. Туманский был этими звуками весьма доволен, а Соломон кое-как мирился.

Заварив себе крепкого чаю, Соломон стал отрешенно смотреть на кота и думать о Туманском.

Мойша погиб странно и страшно. Позавчера рано утром Туманского обнаружил рабочий неподалеку от Тупика. Тело с расколотым черепом лежало там, где рельсы выходят из туннеля. Как если бы Туманский выпал из вагона или его выбросили. Но Туманский не ездил поездом, это было совершенно исключено. При всех странностях у него имелась еще и фобия: поездов Мойша боялся с детства. Тем более невозможно было присутствие Туманского в поезде, что по той линии, где было найдено его тело, ходили только редкие товарняки из губернии. Пассажирских вагонов в тех составах просто не было.

Что же это за рыба пережевала Туманского и выплюнула на рельсы?

Соломон понимал слова Даньки так, что юноша наивно и жестоко подставил старого Мойшу, накормив какую-то глупую рыбу — иностранную или отечественного разлива — смешной информацией о ценности работы Туманского.

Результат был предсказуемее кошачьей свадьбы.

Туманского натурально тошнило от всей этой современной политики и политической коммерции. Мойша был идеалист от науки. Приди к нему такая рыба, Туманский просто спустил бы ее с лестницы. И, надо полагать, таки спустил. За что и поплатился.

У Туманского не было родных, но на его похороны пришли многие. Мойша Туманский был семидесятилетним ребенком, который всем желал только добра. На Туманского не сердились, даже когда после его натуралистического опыта взлетел в воздух заброшенный дом на Старопортофранковской. Даже когда после его экспериментов маленькая пригородная речка сделалась на месяц вонючкой, да так и осталась на картах с этим названием. Туманский только улыбался и разводил руками — и ему всё прощали.

Утром, после похорон Туманского, к Соломону подошел пижон в кепке, полосатой тройке и лакированных ботинках. Глаза у пижона были серые и мертвые. Пижон сказал:

— Соломон, дай нам знать.

Соломон кивнул, и на том беседа завершилась. Постороннему человеку трудно понять всю важность этой беседы. Так я поясню. Пижон этот звался Сема Грач и был правой рукой уважаемого в Качибее человека. Сема Грач знал цену своему слову. И Соломон знал.

Туманского убил человек без сердца, и этот человек должен быть наказан.

* * *

Утром Соломон отправился в Тупик. Это был старый заводской район со множеством складских зданий, которые стояли почти вплотную к железнодорожным рельсам. Поговаривали, что скоро здесь все будут сносить, но где то «скоро»?

Соломон пришел посмотреть на место, где нашли тело Туманского. Соломон чувствовал себя престранно: был он полон неприятным мандражом, какого не случалось с ним уже много лет. То ли дело было в самом этом месте и в знании, что где-то рядом убили Туманского, то ли Соломон чувствовал близость развязки, как охотничий пес чувствует вальдшнепа.

Соломон обогнул склады с востока. Существовал и совсем короткий путь, но Соломон не спешил. Он прошел по рельсам к въезду в туннель. Слева возвышалась бурая громадина — старое здание, в котором раньше помещался табачный склад. Соломон узнал это здание, он бывал здесь не так давно. Табака здесь не было, склад закрылся еще до революции, а стал это доходный дом с огромными студиями, которые предприимчивый хозяин умудрялся задорого сдавать иностранцам и идиотам.

К одному из таких идиотов приходил сюда Соломон всего месяц назад — по делу.

Идиотом этим был тот самый Фалехов, знаменитый куплетист и мим. Изредка он развлекал публику игрой на скрипке, потому случалось и ему приглашать Соломона для наладки инструмента.

Фалехов приехал в город вроде бы из самой Москвы несколько месяцев назад — на короткие гастроли, но задержался надолго, объясняя этот поступок внезапно вспыхнувшей любовью к Качибею. Качибейцам неожиданное чувство со стороны знаменитости чрезвычайно льстило, и они отвечали Фалехову полной взаимностью. Куплеты Фалехова пользовались большой популярностью, расходились на патефонных пластинках и в списках, а самого его разве что на руках не носили.

Жил Фалехов во втором этаже этого вот бывшего склада, и прямо под окнами его гремели поезда — не слишком часто, зато громко.

Некоторое время Соломон, прищурившись, внимательно глядел на окна второго этажа. Потом обошел здание и направился к трамвайной остановке.

Рассказывают, будто Соломон в один прием сопоставил все факты и шел к трамваю с полными карманами подозрений. Это не так. Но что Соломон был задумчив — правда.

Приближался уже с яростным звоном трамвай, когда Соломона окликнули высоким голосом. К остановке быстро, но с известным изяществом, двигался человек в элегантном светлом плаще. Его полосатый шарф романтически развевался на ветру.

Это был Фалехов. Внешность его по открыткам была знакома в то время всякому культурному человеку. Свой возраст — немного за сорок — Фалехов тщательно скрывал, за лицом очень следил, сверял его с открытками десятилетней давности и расстраивался, если находил новую морщинку. Верхнюю губу Фалехова украшала раздражающе тоненькая полоска усов. Вы скажете: опереточный злодей, известный типаж. И будете кругом правы.

* * *

В то время когда Соломон с Фалеховым садились в трамвай, в квартире Соломона случилось происшествие.

Кот Василий, заведенный с вечера, теперь неэкономно расхаживал из угла в угол, наслаждаясь движением с тем рвением, на какое только способен неодушевленный механизм.

В коридоре послышались скрип половиц и невнятное ворчание. Заскрежетал английский замок. Кот напряженно остановился. Внутреннее механистское чутье говорило ему, что происходит странное. Дверь приоткрылась, и в комнату проник незнакомец. Если бы здесь был Соломон, он непременно узнал бы вчерашнего громилу из переулка, того самого, что вчера же успел полежать в мастерской настройщика. Ясно, что помощники Данькины догнать бандита не смогли. При свете дня этот тип выглядел еще более подозрительно. Маленькие глаза его под густыми низкими бровями неприятно бегали (правый был украшен здоровенным фингалом), сам он имел вид неуклюжий и неотесанный, будто деревянный медведь, двигался вперевалку. Любой случайный свидетель определил бы в визитере человека приезжего и крайне сомнительного. Но дом, в котором проживал Соломон, был сегодня не по-качибейски тих и пуст.

Кот оставил без внимания внешность субъекта. Он зафиксировал только, что вошедший не был Соломоном. С тихим кряхтением Василий пополз под кровать, в надежде пересидеть опасность, но совершенно напрасно. Громила неожиданно ловко подскочил к коту и ухватил за хвост. Кот, не приученный к такому обращению, недоуменно заскрежетал. Преступник оставался невозмутимым. Игнорируя протест механического животного, спрятал его под пиджак и стремительно покинул квартиру Соломона.

Грабитель не заметил, как из парадной за ним вышел Данька и неспешно двинулся следом, не вынимая рук из карманов и насвистывая «Лимончики».

* * *

Фалехов заказал себе стакан теплого молока и теперь пил его маленькими глотками.

Он уговорил Соломона устроиться для беседы на террасе Приморского бульвара, откуда хорошо был виден порт и за ним — море, серое еще и недоброе в апреле.

Похолодало, ветер дул с моря, унося со столов салфетки и вырывая зонтики из рук неосмотрительных девушек. Но Фалехов, будто не чувствуя ветра и холода, снял плащ и перекинул через руку. Соломон и раньше замечал за Фалеховым подобное: иногда Фалехов словно стеснялся своей правой руки, кисть которой в любое время года была обтянута перчаткой. Такой внезапной и обыкновенно кратковременной застенчивостью Фалехов обезоруживал собеседников. Соломон остался равнодушен к этому жесту.

Фалехов был бледен. Соломон не мог объяснить происхождение этой бледности. Возможно, это был только грим. Высокий лоб куплетиста портила вертикальная морщина, которая выдавала его напряженное состояние.

Соломон рисовал на салфетке.

— Что вы рисуете? — заинтересовался Фалехов, и Соломон продемонстрировал ему городской пейзаж — схематичный, но вполне узнаваемый: из крон каштанов поднимался купол оперного театра. Лицо Фалехова сделалось равнодушным, морщина на лбу разгладилась. Фалехов закурил папиросу.

— Туманский был вашим другом, — Фалехов сощурился и внимательно смотрел на Соломона. — И мне он был не чужим.

Соломон кивнул. Фалехов продолжил:

— Туманский делал большое дело. Нельзя, чтобы теперь все пропало.

— Вы говорите за ракету? — уточнил Соломон.

Фалехов кивнул и нервно оглянулся по сторонам.

— Именно.

— Что ей сделается, — сказал Соломон. — Ракета — она не человек.

— Никак нельзя, чтобы ракета досталась коммунарам. — Фалехов по артистической своей привычке все слова произносил очень четко и раздельно.

— Отчего же?

Куплетист, не встретив в Соломоне сочувствия, отвечать не стал, потушил папиросу и в один глоток допил молоко. Разговор не ладился. Некоторое время помолчали.

— Соломон, не будем темнить. У меня к вам простое дело. Продайте мне кота.

— Кота Туманского?

— Его. Василия. Вам он совершенно ни к чему, вреден даже. Скоро здесь появятся коммунары, и такие коты пойдут под пресс вместе со своими хозяевами. А я увезу его. Хоть бы и в Германию.

— Что вам с того кота? Пусть себе идет под пресс, не жалко. Животное вредное, да и кряхтит препаршиво, — равнодушно ответил Соломон, несколькими уверенными штрихами дорисовывая на салфетке рядом с оперой весьма точный портрет Фалехова. Но куплетист не смотрел больше на салфетку. Фалехов нервничал все заметнее, то и дело оглядывался на бульвар, точно высматривая кого-то. Он отвечал Соломону принужденно, видно было, что разговор тяготит его, но неприятное это дело он намерен довести до конца. Фалехов сказал:

— Решительно не понимаю вас, Соломон. Вам же не дорог этот кот.

По лицу Соломона нельзя было понять, нравилась ли ему вся эта комедия. Лицо Соломона было непроницаемым и серьезным. Он только слегка наклонил голову вперед, чтобы взглянуть на Фалехова поверх очков.

— А что Туманский? Не хотел продать вам кота?

Фалехов поджал губы, отчего стал похож на популярную открытку, где он же был изображен в роли босяка.

Соломон смотрел на Фалехова особенным своим взглядом, понимающим. Этот взгляд Соломон выработал за пятьдесят лет работы настройщиком. Так он смотрел на юных качибейских пройдох, которые грубыми, варварскими методами выводили из строя скрипки и иные инструменты, после чего рассказывали родителям небылицы о бестолковом настройщике, — только бы выиграть себе свободный от музыкальной каторги день. Фалехов не знал этого взгляда. Фалехов вырос в другом городе, там он ломал свою скрипку и портил нервы воспитателям. Он пожал плечами и демонстративно отвернулся к бульвару, делая вид, что любуется девушками.

Соломон как раз дорисовывал на салфетке черную птичку вроде грача, когда Фалехов увидел наконец в конце бульвара что-то радостное. По всему выходило, что обрадовал Фалехова тот самый бандит, который ограбил квартиру Соломона. Бандит с постной физиономией приближался теперь к террасе по бульвару. Пиджак его бугрился и шуршал. Все это Фалехов разглядел в секунду, вздохнул с облегчением и вновь обернулся к собеседнику.

— Знаете, Соломон, пожалуй, хватит этих танцев. — Тон Фалехова изменился, стал деловым, жестким. В сочетании с его высоким артистическим голосом это производило впечатление. — Вот как мы теперь поступим: вы пойдете со мной. Чтобы обошлось без споров и сюрпризов, предупреждаю — в правой моей руке, под плащом, шестизарядный револьвер системы Смита-Вессона, и дуло этого револьвера смотрит прямо на вас.

Соломона, кажется, не впечатлила история с револьвером, но он послушно поднялся. Лицо его имело совершенно беззаботное выражение.

Едва Соломон и Фалехов покинули террасу, к их столику подошел юный официант, чтобы собрать посуду. Официант заметил салфетку, уголок которой Соломон предусмотрительно придавил солонкой, а на салфетке — силуэт грача. Оставив посуду тут же на столике, не сняв даже фартука, мальчик короткой дорогой помчался в «Фанкони», где человек по имени Сема Грач обыкновенно обедал в это время дня.

* * *

Соломон не спрашивал, куда идти. Он неторопливо шел к опере. За ним следовал Фалехов, через правую руку которого все еще был перекинут плащ. Фалехову без плаща было зябко, оттого он хмурился и хотел идти быстрее, но подгонять Соломона не решался, опасаясь публичного скандала и срыва так удачно сложившихся обстоятельств.

На почтительном расстоянии держался громила с котом за пазухой. Процессию замыкал встревоженный Данька.

Несмотря на прохладную, ветреную погоду, бульвар был полон жизни. Пожилые дамы совершали моцион, спешили по делам курьеры, праздно шатались разнообразные иностранцы — марокканцы, сенегальские негры, греки, итальянские и французские моряки; оборванцы искали наживу. На углу стоял мальчик с газетами. «Обкраденная почта! Свободные мысли! Коммунары идут!» — кричал он. Мальчик попытался всучить газету Фалехову, но был отпихнут раздраженным артистом.

Уже у самого здания оперы, под каштанами рядом с тумбой Морриса, печальной и ободранной, вектор событий изменился самым неожиданным образом.

Внимание Фалехова отвлекла прелестная поклонница его таланта. Это была девица по имени Соня, юный цветок, выращенный на Слободе под крылышком у знаменитой Маньки, о чем Фалехов, разумеется, знать не мог. Соня, вся в белом и в черный горох, в перчатках и с зонтиком, волнительной походкой подошла к Фалехову и улыбнулась ему так, словно они были здесь только вдвоем, а «здесь» — это не меньше, чем Рио-де-Жанейро. Соня особым своим взглядом посмотрела на Фалехова и робко протянула ему открытку для автографа.

Надо ли говорить, что Фалехов был совершенно очарован.

Он приостановился только на мгновение, и эта остановка стоила ему жизни. Неприметный юноша, с глазами такими же мертвыми, как у Семы Грача, тенью промелькнул за спиной Фалехова и растворился в толпе, оставив на память куплетисту подарок в виде финского ножика между ребрами. Так же мгновенно исчезла, и Соня. Только открытка с улыбающимся Фалеховым образца десятилетней давности осталась на мостовой. Рядом опустился и сам куплетист.

* * *

Не оборачиваясь на начавшийся за его спиной переполох, Соломон продолжил путь. Каждое движение давалось ему теперь с трудом. Ноги налились чугуном, череп был сдавлен пульсирующим обручем, мостовая норовила перевернуться, раскачивалась и тянулась к Соломону.

Внешне этого никак нельзя было заметить. Выглядело все так, будто Соломон просто шел вперед.

Но это был не весь Соломон. Большая часть его осталась лежать на мостовой, рядом с Фалеховым. Мысль о том, что этого человека одним только словом, рисунком на салфетке, убил он, мысль эта огромная и колючая заполнила теперь всего Соломона и закрывала собой мир. Но он не жалел и не сомневался.

На ходу выбрасывая кота, обогнал Соломона громила — и моментально растворился в толпе, навсегда исчез из Качибея и из нашей истории. Пробежал мимо Данька, пронеслись еще какие-то люди. За спиной свистели в свисток и гудели автомобильным клаксоном. Падали в обморок и возмущенно ахали. Рыдали и истерически хохотали.

А Соломон просто шел.

* * *

Дверь центрального входа в оперу оказалась, конечно, заперта, но Соломон был в том состоянии, когда все можно, когда мир уже не будет прежним, как бы что ни сложилось. Без стеснения и даже с неожиданной сноровкой Соломон открыл эту дверь универсальным ключом, вынутым из саквояжа. Набор таких ключей, иногда называемых отмычками, Соломон еще до революции реквизировал у одного малолетнего… скрипача и с тех пор всегда носил с собой. Мало ли что.

Внутри было темно и пыльно, так что дверь Соломон прикрывать не стал: какой-никакой, а свет. Стены фойе были все так же черны, как и год назад, когда Соломону довелось побывать здесь после пожара. Даже запах гари не исчез.

Понятно, что Туманский ни минуты не занимался реставрацией здания.

Соломон уверенно пошел по лестнице ко входу в зал, где его ждала непроглядная тьма. Но слева от двери Соломон нащупал рубильник и без всякой надежды дернул за него. И чудо: в нескольких местах, освещая дорогу к сцене, загорелись слабым, неверным светом электрические лампочки.

Партер оказался загроможден лабиринтом каких-то вспомогательных конструкций, мусором, обломками труб и самой диковинной формы деталей. Кое-как пробираясь через этот кавардак, Соломон двинулся к сцене.

От сцены осталось мало что. Теперь это было сооружение с абсолютно другим предназначением. Постамент для памятника, который сам себе воздвиг Туманский.

Прямо из сцены вырастала и уходила конусом куда-то в потолок огромная, восхитительная, блестящая ракета.

Соломон замер без движения. Ракета была хороша. Ничего красивее Соломон не видел.

Но в одном Фалехов оказался прав.

Настройщик вдруг в красках, очень достоверно и живо вообразил, как гигантскую эту работу Туманского, махину, на которую тот в буквальном смысле положил жизнь, разбирают на части и отправляют в переплавку. Соломон мысленно видел уже человека в черном кожаном плаще, это был Данька с его холодными глазами и мрачной решимостью на лице. Данька коротко взмахивал рукой — и ракета отправлялась под пресс. Внутри ракеты при этом Соломону почему-то причудился кот.

Нет, нет, нет. Не бывать такому.

Детское какое-то чувство поднималось из самой груди Соломона и кружило голову.

В поисках входа Соломон обошел сооружение кругом. Дверь тотчас отыскалась: круглая, без всякой ручки или иного приспособления для открывания, только в центре ее было углубление в виде следа кошачьей лапы.

— Хм, — сказал Соломон.

— М-р-ркрхрм, — прокряхтело над ухом в ответ. Соломон обернулся. На строительных лесах чуть в стороне от сцены сидел механический кот с довольной мордой.

— Василий? — удивился и обрадовался Соломон. — Кис-кис-кис.

Кот послушно спрыгнул — так, что ветхие половицы хрустнули под его лапами — и деловито подошел к Соломону. Не вполне еще понимая, что делает, Соломон взял Василия на руки и ткнул кошачьей лапой в углубление на двери.

Лапа вошла идеально.

Раздался скрежет, гул, откуда-то снизу, из-под сцены, потянуло дымом. Дверь со скрипом отворилась. Пригнувшись и не отпуская кота, Соломон вошел в узкую, не шире гроба, камеру — по всей видимости, шлюз. За следующей дверью он обнаружил небольшое, но довольно уютное и светлое помещение.

Соломон был внутри ракеты Туманского.

Устроено здесь все было чрезвычайно просто. Полукругом — пульт управления, с лампами и рычагами. Вертящееся кресло. Запирающаяся кошачья коробка прикреплена к полу — для Василия.

Стены состояли из переплетения металлических труб с клапанами и без таковых, за трубами виднелась сложная поршневая система, какие-то валы и огромные шестеренки; всюду были измерительные приборы с датчиками, стрелками и лампочками. Туманский не стал тратить время на внутреннюю обшивку ракеты, и ее механизм находился теперь на виду.

Рядом с пультом Соломон обнаружил кожаный летный шлем, с кожаными же накладками и темными круглыми стеклами очки, мотоциклетные перчатки и куртку. Туманский всегда был пижоном.

Соломон усадил кота в кресло и принялся изучать пульт. Слева обнаружилась схема устройства ракеты, а именно: внизу, в хвостовой части, располагались основной топливный бак и главный двигатель, сообщавший ракете поступательное движение (эта часть ракеты сейчас находилась под сценой); в верхней части, над кабиной пилота, помещались еще два двигателя — двигатель поворота с горизонтальным соплом и тормозной двигатель.

Соломон, кряхтя, стал снимать пиджак.

К тому времени как пришел Данька, Соломон был полностью экипирован. Выглядел он, надо сказать, не так смешно, как ему представлялось. Разве что куртка была велика, Соломон немного тонул в ней — все-таки Туманский был человек-медведь. Последний штрих — Соломон опустил очки на глаза и стал неуловимо похож на сварщика.

— Соломон, не надо шуток! — крикнул Данька.

— Никаких шуток, юноша, — с достоинством отвечал ему Соломон, выглядывая из ракеты. — В моем лице вы имеете человека, способного на серьезные поступки.

— Послушайте, Соломон. Туманский был больным человеком! Сумасшедшим!

— Никто этого не знает лучше меня, — подтвердил Соломон.

— В лучшем случае вы задохнетесь в этой консервной банке, в худшем — взорветесь вместе с оперой!

— Молодой человек, вы, верно, плохо представляете себе, что такое главный режиссер нашей оперы, товарищ Лаосский! — весело и немного невпопад сказал Соломон и погладил бок ракеты. — Железо — ничто, хлебный мякиш по сравнению с этим режиссером. И если Мойша смог убедить Лаосского закрыть театр на год и доверить реставрацию не кому-нибудь, а именно ему, всем известному сумасшедшему, больному человеку Туманскому, то приходится признать, что Мойше подвластны стихии! Уходите, Даня, уходите, не то зашибет при старте.

Данька потянулся за наганом, но Соломон уже задраивал люк изнутри.

* * *

— Ой, лимончики, вы мои лимончики…

Соломон задраил и вторую дверь. Что делать дальше, он пока не представлял. Кот Василий держался с некоторым превосходством, как бы намекая, кто тут главный, Соломон посмотрел на него с упреком, и Василий снизошел до объяснений. Он запрыгнул на пульт и полоснул лапой по одному из рычагов. Соломон послушно потянул рычаг на себя. Из-под ног раздалось утробное рычание, которое тут же перешло в мягкую вибрацию.

— Вы растете не в моем саду…

Василий уже указывал на следующий рычаг, но Соломону этого не требовалось, он понял, что мудрый Туманский делал эту ракету для идиотов. Очередность действий была обозначена на пульте стрелками и цифрами. Также имелись мелкие надписи, изучение которых Соломон оставил на будущее.

— Ой, лимончики, вы мои лимончики…

Соломон усадил Василия в кошачью коробку. Кот тут же высунул морду в специальное отверстие и замер, не сводя пристального, немигающего взгляда с Соломона. Соломон пристегнулся в кресле. Откуда-то снизу запахло дымом.

— Вы растете у Сони на балкончике…

* * *

Данька попытался было колотиться в дверь, но больно ушиб руку. Стрелять он так и не решился, опасаясь испортить хорошую вещь.

Когда сцена под его ногами стала угрожающе двигаться, Данька поспешил к выходу.

Что он видел дальше, то видел и весь Качибей.

Легкими спичками осыпались с оперы строительные леса. Задрожала земля, из-под здания повалил дым.

Потом медленно, как во сне, та часть крыши оперы, что была над сценой, разделилась на лепестки. Этого с улицы никто не мог рассмотреть, но слышны были лязг и грохот жуткий. Уже собралась огромная толпа самых бесстрашных и любопытных существ в мире — качибейских зевак. Пахло гарью, качибейцы охали и свистели, иностранцы тоже что-то щебетали на своем птичьем языке, тетки крестились, поминая попеременно то бога, то черта. Беспризорники, не теряя времени, таскали кошельки.

Со скрежетом выдвинулся вверх и возвысился над Качибеем нос ракеты Туманского. Включились вдруг рупоры на столбах и стали передавать на весь Качибей голос Соломона.

А Соломон пел:

На Садовой Беня жил,

Беня мать свою любил.

Если есть у Бени мать,

Значит, есть куда послать.

— Хоть бы что приличное, — возмутился какой-то интеллигент, но был тут же зацыкан окружающими.

Ой, лимончики, вы мои лимончики…

Толпа дрогнула, заволновалась. Здание оперы и площадь перед ним трясло уже нешуточно.

Вы растете не в моем саду…

Замер весь город. Перестали плакать младенцы, умолкли птицы, остановились трамваи. Застыли в воздухе дирижабли, оборвались нестройные голоса патефонов. Где-то далеко, в балтском направлении, захлебнулись и утихли коммунарские орудия, штурмовавшие подступы к Качибею. Люди забыли дышать.

И тут грохнуло.

Нечеловеческий звук прошел такой волной, что отступил прибой по всему качибейскому побережью. Черный дым сплошным покрывалом накрыл Качибей, и город пропал, растворился во тьме.

Кажется, прошла вечность, прежде чем дым рассеялся.

Оглушенные, черные от сажи, красными глазами смотрели люди на руины, бывшие только что оперой. Один лишь Данька глядел в небо, с которого сыпал серый пепел.

Загрузка...