Предвыборная борьба, подготовка к которой началась задолго до срока выборов в новый парламент, дала в руки директора «Общества изучения Запада» новые крупные козыри. Шаткое положение Имады сразу упрочилось. Изворотливый и беспринципный, он ориентировался в сложной политической обстановкё быстрее многих партийных лидеров.
Руководителям фашистской военщины удалось сговориться с партией Сейюкай, но так как рабочие профсоюзные организации повели пропаганду за укрепление единого народного фронта, исход борьбы предрешить было трудно: многое зависело от настроения крестьянства и мелкой буржуазии. Между тем во многих местах возникли серьезные крестьянские волнения. Ходоки от сельских организаций умоляли правительство и парламент о помощи, но депутатам вроде Каяхары было не до крестьян. Каяхару занимали вопросы своей женитьбы и спекуляции Тайванского банка.
Несмотря на военные успехи в Китае, промышленное и финансовое положение страны продолжало оставаться тяжелым. Японские заводчики и купцы прибегали в экономической борьбе с Америкой и Европой к циничным и темным средствам, вроде подделки фабричных марок и клейм, но это помогало им мало, хотя в погоне за резким снижением себестоимости они заставляли работать даже детей.
Правительство, понимая необходимость уступок помещичьим и торгово-промышленным кругам, пыталось маневрировать между партиями, проводя беспощадное подавление рабочего и крестьянского движения и в то же время изредка робко ударяя по наиболее агрессивным элементам военщины, стремящимся к безраздельной диктатуре. Но фашистские группировки наступали все энергичнее и смелее.
В этой противоречивой и сложной обстановке Имада явился посредником между влиятельной парламентской фракцией, возглавляемой депутатом Каяхарой, и военно-промышленной кликой барона Окуры. Вместо журнала «Тоицу» Имада создал новый журнал, явно фашистского направления.
Ярцев, однако, продолжал оставаться личным секретарем директора, предупреждая профессора и Онэ о планах противника.
Новое кооперативное издательство и редакция журнала «Тоицу» помещались теперь в доме Гото, молодого писателя, известного своими симпатиями к пролетарскому, революционному движению и искусству.
Окно кабинета было раскрыто. Гото лежал грудью вниз на татами и быстро писал ответы на письма рабочих — без столика, без чернильных приборов — автоматической ручкой на ровных полосках прочной глянцевитой бумаги.
С улицы в раскрытое окно освежающе вливался теплый осенний воздух. По мостовой мчались авто и велосипеды, гулко гудя рожками. Шумная толпа пешеходов стучала высокими гета. Напротив издательства из одинокой трубы американского бара рвался в погасшую синеву густой белый дым, плотный, как вата. Отрываясь от крыши, он становился лиловым, потом розоватым, пластался над улицей и висел разноцветным зыбким мостом.
Вечер был ясный и тихий; погода располагала к прогулке по Хибиа-парку или по Гинзе, но увлеченный работой Гото, казалось, не замечал ничего, кроме объемистой пачки писем, на которые было необходимо как можно скорее ответить.
Статья Онэ Тейдзи «О положении на рыбных и крабовых промыслах депутата Каяхары», написанная с необычайной в японских условиях смелостью, силой и прямотой, вызвала в рабочей общественности живой отклик. В редакцию журнала «Тоицу», на адрес автора этой статьи, стали приходить сотни писем с заводов, фабрик и рудников, где условия труда и быта были не лучше, чем на указанных промыслах. Рабочие и работницы приводили ужасающие примеры эксплуатации и издевательств, просили у редакции журнала советов и помощи и с трогательной взволнованностью и восхищением благодарили автора за его мужественное выступление в печати в защиту их прав.
Так как у Онэ, перегруженного редакционной и журналистской работой, отвечать на все эти письма не было времени, то в помощь ему за это дело взялся граф Гото.
Биография этого умного, жизнерадостного аристократа, перешедшего на сторону рабочих, была весьма примечательна…
Его дед был разорившимся самураем и до начала борьбы с сьогунатом работал на арендованной у помещика земле как обыкновенный крестьянин. Во время восстания юго-западных и южных феодальных князей против сьогуна Токугава крестьянин-самурай Гото ушел в отряды повстанцев бороться за реставрацию императорской власти в ее древнем величии. В боях с войсками сьогуна он проявил себя как искусный стратег и вот, и потому молодой император Муцухито вскоре же после победы пожаловал ему титул графа и наградил обширными земельными поместьями, отнятыми у сторонников Токугавы. Тогда новоиспеченный аристократ вызвал из провинции свою семью и по приказу микадо послал своего сына Сэки учиться артиллерийскому искусству в Германию. Юноша оказался, однако, достаточно независимым в своих вкусах и поступил в военно-медицинскую академию, коротко известив отца, что чувствует в себе призвание к врачебному делу.
Когда после многолетнего отсутствия Сэки Гото, наконец, возвратился на родину и поступил главным военным врачом в один из столичных госпиталей, его острый ум и прямодушный характер создали ему среди лицемерной придворной клики немало врагов. После ссоры с одним из вождей клана Тоза молодого врача обвинили в предательском разглашении японских военных тайн чужеземцам. Клевета была сфабрикована неумело, но в день, когда верховный военный суд его оправдал, граф Сэки Гото покончил самоубийством. Старшему его сыну Исо было тогда шесть с половиной лет.
По окончании средней школы Исо, против желания деда, поступил в университет на литературное отделение. Вскоре дед умер. Исо в то время как раз исполнилось двадцать лет, когда согласно японским обычаям молодые аристократы впервые допускаются к участию в придворно-общественной жизни. Со смертью деда молодой Исо Гото, кроме титула и обширных земельных поместий, унаследовал от деда и его громадные долги. Для того чтобы расплатиться с кредиторами, Исо продал все свои земли, оплатил долговые векселя и с удивлением увидел, что у него еще сохранилось значительное состояние.
В университете он сблизился с передовыми студентами из революционной полулегальной организации «Общество новых людей». Члены этого общества делали поочередно доклады на социальные и литературные темы, увлекались марксистскими идеями, помогали рабочим в их борьбе за уменьшение трудового дня и повышение зарплаты, изготовляли воззвания и листовки, но в то же время не примыкали ни к одной серьезной политической партии. Вначале юному Гото казалось, что именно в этих студенческих тесных кружках подготовляются искренние, преданные правде борцы, которые приведут человечество к счастью.
Скоро, однако, беспочвенные интеллигентские рассуждения и споры, преобладание фразы над деятельностью, дешевая игра в героизм разочаровали его. Гото сблизился с социал-демократами и стал членом партии Сякай Тайсюто, примкнув к ее левому крылу.
Но и там он нашел почти те же бессильные порывы, то же топтанье на месте, ту же шумную нерешительность, что и в своем кружке.
Прямодушная кипучая натура его жаждала настоящего дела. Он понимал, какая громадная пропасть отделяет случайных попутчиков революции, сочувствующих марксистским идеям, готовых под настроением даже на риск и на жертвы, от тех незаметных, подпольных революционеров, непримиримых бойцов с капиталистическим строем, которых больше всего боялось и истребляло правительство. Трагическая смерть пролетарского молодого писателя Кобаяси Такидзи, замученного полицией, потрясла Исо Гото настолько, что с этого дня он дал себе клятву все свое состояние, всю свою жизнь отдать рабочему классу. Тогда же он выбрал себе профессию литератора-журналиста.
Встревоженные его поведением родственники и товарищи по средней школе устроили семейное совещание — с и н д з о к у к а й г а й, на котором единогласно решили воздействовать сообща на юного графа. Они пришли к нему, лицемерные, как всегда пытаясь наивными рассуждениями, хитростью, лестью и даже угрозами вернуть его в свое лоно.
Граф Гото был с ними изысканно вежлив. Он не пытался доказывать свою правоту цитатами из Маркса и Ленина, не сказал ни одной резкой фразы, но он спросил: что дало им право гордиться своим положением в обществе, что они сделали или делают для счастья японского народа? Разве все эти фабрики и заводы построены для крестьян и рабочих?… Нет, они не дали им ни довольства, ни радости! Широкие массы трудящихся страдают от нищеты еще больше, чем прежде. Наживаются только чиновники и купцы, помещики и промышленники. Ради их прибылей миллионы японцев орошали и орошают поля и сопки Маньчжурии своей кровью. Для их утехи голодные японские крестьяне продают своих дочерей…
В нижнем этаже, где помещались издательство и редакция «Тоицу», давно уже было тихо. Все сотрудники разошлись по домам, когда к садовой ограде, находившейся перед главным входом, внезапно подъехали два автомобиля, наполненные жандармами. Они вошли в башмаках, с оголенными саблями, двенадцать человек сразу, точно боясь встретить вооруженное со-.противление. Испуганный служитель беспрекословно отпер все двери. Ищейки начали обыск, роясь во всех углах, читая каждую бумажонку.
Начальник их, майор Каваками, поднялся в квартиру графа. Майор был приветлив и даже почтителен. Прежде чем войти в кабинет, он послал со служителем свою визитную карточку, поздоровался с Гото поклоном и попросил, чтобы тот не беспокоился, так как обыск относится только к редакции журнала «Тоицу», а он, майор Каваками, явился к графу по поручению министерства двора поговорить об одном маленьком частном деле.
Гото оторвался от работы и, не выказывая ни малейшего смущения, сел на кожаный дзабутон, приглашая гостя последовать его примеру.
— Я вас слушаю, — сказал он спокойно.
Каваками придержал рукой саблю и тоже присел на плоскую квадратную подушку.
— Ваши почтенные родственники, — произнес он тихим вежливым тоном, — просили министерство двора напомнить вам о ваших обязанностях перед предками и страной. Вы должны быть достойным вашего деда, которому император пожаловал графский титул и одарил землями.
— Чем же, по мнению министерства двора, я могу быть достойным моих славных предков и милости императора? — насмешливо спросил Гото.
Большая угловатая голова Каваками качнулась вперед. Из-под бровей сверкнули глаза, скользнувшие по лицу собеседника, как щупальца вражеского прожектора.
— Министерство двора советует вам переменить вашу профессию журналиста на более соответствующую вашему титулу и способностям. Вам могут предоставить хорошее место при департаменте. Вы можете сделать карьеру. Ваши друзья и родственники помогут вам в этом.
Гото спокойно смотрел на него в упор.
— Мои почтенные родственники находят меня способным?
Каваками достал портсигар, зажег торопливо спичку и с наслаждением затянулся душистым дымом.
— О да! — блеснул он льстивой улыбкой. — Молодой виконт Комма и ваша сестра считают вас очень талантливым. Но они в ужасе от ваших знакомств. Вы теперь видите сами, что ваши сомнительные новые друзья довели ваш дом до позора. Кейсицйо сочло себя вынужденным сделать в издательстве «Тоицу» обыск, а ведь оно помещается в вашем доме.
Каваками прищурился и внимательно оглядел устланную циновками комнату с единственным европейским креслом, низким японским столом и тремя подушками для сидения. Около стен двойными рядами, без шкафов и полок, лежали, возвышаясь до потолка, груды журналов и книг, не везде аккуратно сложенных.
Гото поймал его взгляд.
— Мне мои друзья нравятся, — сказал он спокойно. — И вы напрасно называете их сомнительными. Они действительно искренне преданы родине.
На этот раз оскорбленным почувствовал себя Каваками. Он выпрямился, поблескивая на графа тяжелыми неприязненными глазами.
— Что ж, — ответил он с гневом, — если вам не по сердцу аристократическая среда и вы не хотите жить, как это приличествует японскому графу, отдайте ваш титул обратно! Аристократ, который не может блюсти свое звание, должен от него отказаться. Я думаю, вам известен этот обычай?
Гото склонил утвердительно голову, прислушиваясь в то же время к доносившемуся из нижнего этажа шуму жандармов.
— Знаю, — сказал он, — но ведь это бывает в тех случаях, когда человек себя опозорил, совершил бесчестный поступок, а я себя таким не считаю. Писательский труд — благородный труд. Здесь я могу сделать для блага родины гораздо больше, чем в департаменте министерства. Стыдиться моей профессии мне нечего.
Огонек раскуренной папиросы коварно подползал к руке офицера. Каваками дохнул густым дымом, отбросил окурок на стылые угли хибати[10] — извечного японского камелька — и, пытаясь воздействовать на упрямого графа с другой стороны, мягко сказал:
— Но ведь вы социал-демократ и пишете для рабочих. Ваш титул будет только мешать вам. Рабочие не станут вам доверять, если вы будете продолжать оставаться аристократом. Отдайте титул обратно, и вы станете в их среде своим человеком.
Гото, продолжая вертеть между пальцами автоматическое перо, раздельно и сухо ответил:
— Когда человек искренне предан идее, здесь ему нечего опасаться! В этих грязных и бедных кварталах душевная чистота встречается чаще, чем при дворе императора. Рабочие верят мне.
Граф помолчал, провел в раздумье ладонью по гладким густым волосам.
— Титул достался деду не дешево. Душе его будет обидно, если я перестану быть графом… И, кроме того, в этом звании есть свои преимущества.
Майор Каваками сделал рукой пренебрежительный жест с тем дерзким видом, который показывал величайшее нетерпение.
— Для вас — никаких! — сказал он тягуче и холодно, настороженно ожидая продолжения разговора.
Гото насмешливо улыбнулся.
— Для меня лично пока интересна только одна привилегия, — ответил он почти весело. — Обычно вы предаете людей суду, сажаете в тюрьмы и даже казните слишком уж по-домашнему. Факты для вас не играют роли, достаточно одного подозрения… А вот для того, чтобы осудить графа Гото, вам будет нужен серьезный обвинительный материал и разрешение императора!.. Надеюсь, вы знаете этот закон?
Каваками цинично расхохотался. Сухое жесткое лицо его приняло грозное выражение, точно он собирался открыть какую-то ужасную тайну. Он покачнулся всем телом вперед, схватился за рукоятку сабли и медленно произнес:
— Когда придет время действий для разрешения великих задач эпохи Снова, таких, как вы, не спасет даже сам император! Запомните это!
Он решительно встал и громко хлопнул в ладоши. За дверью послышались шаги, лязг оружия, и в комнату просунулась голова жандарма.
— Как результаты обыска? — спросил Каваками отрывисто.
— Не найдено ничего подозрительного, господин майор! — отрапортовал коротко жандарм.
Офицер, не оглянувшись на графа, молча вышел из кабинета.
Через несколько минут под окнами загудели моторы автомобилей. Гото подошел к окну, проводил машины насмешливо-мрачным взглядом и, взяв телефонную трубку, вызвал профессора Таками.
Несмотря на все неприятные неожиданности, работа у барона Окуры оказала на Эрну весьма благотворное влияние. В настроении ее постепенно произошел перелом, явственно ощутимый всеми. Меланхолия ее совершенно исчезла. Последствия раны в висок и нервного потрясения проявлялись теперь лишь в виде легких головокружений и периодических, но недолгих припадков слабости.
С братом Эрна стала искренна и проста, обнаруживая всем своим поведением, что любовь к нему не погасла и не уменьшилась, а только была затемнена житейскими неудачами и болезнью, как жаркие угли хибати пеплом. К Сумиэ она относилась теперь еще дружелюбнее, но по отношению к Ярцеву почему-то замкнулась, ушла в себя, сделалась холодно-скрытной, точно боясь, что он проникнет в ее сердечную тайну и посмеется над ней. Вообще же она чувствовала себя неплохо, хотя последние занятия с бароном Окурой и странное поведение его сестры серьезно ее встревожили. Но еще больше мучило девушку данное барону честное слово- необходимость скрывать от Наля имя и социальное положение своего ученика. Эрна знала, что многое, на ее взгляд понятное и простое, брат истолкует в дурную сторону. Человек, враждебно настроенный к коммунизму, мог быть для него только непримиримым врагом.
Наль продолжал работать в новом издательстве «Тоицу» переводчиком, с интересом присматриваясь к японской пролетарской общественности, посещал легальные марксистские кружки и собрания, но в то же время избегал прямого участия в серьезной революционной борьбе, которая скрыто бурлила за каждой фабрично-заводской стеной, в каждом рабочем поселке, руководимая Коммунистический партией Японии. Наль понимал хорошо, что как иностранец, за которым к тому же зорко следит сыскная полиция, он просто не в состоянии работать в Японии так же уверенно и умело, как у себя на родине.
Произвол и бесчинства полиции за последнее время приобретали все более дикий характер. Жандармские автомобили с голубыми полосами на колесах и неуклюжие с железными решетками полицейские грузовики рыскали по фабричном районам, производя облавы и аресты. Тюрьмы крупнейших промышленных городов были наполнены до отказа, но аресты не прекращались. Тюремщики и жандармы работали дни и ночи, получая сверх жалования по иене и по две в сутки, не успевая ни выспаться, ни повидаться с семьей. В таких условиях участие иностранца в местном революционном движении могло принести гораздо больше вреда, чем пользы. Фашистские газеты и без того печатали всякие вздорные слухи об агентах Коминтерна в Японии и Маньчжурии, об их дьявольском плане большевизировать японскую армию; о том, что в столице, в районе Адзабу, в форме и с документами офицера императорской гвардии пойман опаснейший большевик, неуловимый организатор антивоенных подпольных ячеек в армии и флоте, оказавшийся коммунистом-корейцем из Владивостока…
Несмотря на свой возраст и преданность революции, Наль никогда не стремился к опасностям, если этого не требовало дело, тем более, что последние известия из Индонезии направляли теперь его чувства и мысли совсем не в ту сторону. Революционное движение на Яве опять пошло в гору, и Коммунистическая партия Индонезии решила послать делегатов на Седьмой конгресс Коминтерна. «Весьма возможно, — известили его друзья, — что ты и Савар будете выбраны в число делегатов. Хотя ты и молод, но твое прошлое и знание русского языка делают твои шансы бесспорными».
Вскоре пришла весточка и от Савара. Старик сообщал уже как совершившийся факт, что обоих их выбрали делегатами на конгресс и что тотчас же по получении телеграммы от Сутомо Наль должен выехать в Шанхай, откуда все вместе поедут через Китай в Советский Союз.
В эти счастливые дни ожидания брат и сестра особенно тесно сблизились с Сумиэ. Новая их квартира была неподалеку от дома Имады. Сумиэ заходила теперь к подруге почти каждый день, подолгу беседуя с Эрной и Налем о том, что ее тяготило. Сложная политическая игра, которую затеяла парламентская фракция во главе с депутатом Каяхарой, отвлекла на некоторое время его и Имаду от вопросов предстоящего брака, и Сумиэ снова почувствовала себя в безопасности. Но она знала, что скоро отец станет опять настаивать на своем прежнем решении, принуждая ее дать согласие на брак с ненавистным ей человеком.
Однажды она встретилась у Сенузи с молодым графом Гото, оригинальная биография которого и твердые революционные взгляды были известны ей еще прежде по рассказам друзей. Решительный, прямодушный Гото произвел на нее сильное впечатление. У девушки вдруг зародилась мысль поступить так же, как он, — бежать от отца и отдать себя всю целиком на служение революции. Правда, ей было известно, что в таких случаях родители имеют право вернуть свою беглую дочь или сына через полицию, но ведь для этого надо было ее найти, а она могла уехать из Токио в Осаку или Кобе и работать там нелегально под чужим именем.
Она поделилась своими мыслями с Эрной и Налем, но оба нашли, что для такого серьезного решения. она еще слишком доверчива, молода и неопытна в практической жизни.
— Эпоха «Онна Дойгаку» уже прошла, — сказал Наль. — Если вы займете твердую позицию, отец не сможет выдать вас замуж насильно. А для революции и рабочего класса, оставаясь в доме отца и используя свое положение, вы сможете сделать не меньше нас. Были бы только желание и решительность, дело всегда найдется.
Сумиэ пыталась ему возражать, но в конце концов согласилась с ним. Весть о том, что Эрна и Наль могут скоро уехать в Советский Союз, опечалила ее так же, как Ярцева; но каждый из них отозвался на это по-своему. В то время как Сумиэ стала навещать своих новых друзей еще охотнее и чаще и, пользуясь отсутствием отца, который уехал по срочным делам в Корею, засиживалась у них теперь до позднего вечера, как будто спеша получить ответы на все волновавшие ее вопросы, Ярцев, наоборот, вдруг перестал бывать у них вовсе, хотя жил й том же квартале, недалеко от их квартиры.
Наль с нетерпением ждал телеграммы от Сутомо, но она почему-то не приходила.
— Ничего, — утешал он себя, — на днях должна прийти непременно. Время у нас еще есть.
Сумиэ была в это время у них. Спокойные и дружные сидели они втроем в комнате и мирно беседовали. Эрна варила на жарких углях хибати любимое подругой бразильское кофе. За окном на востоке далеким бездымным пожаром гасла заря. Наль вначале больше курил и слушал, но скоро, забыв об остывшей трубке, стал рассказывать Сумиэ о своей родине, о страданиях яванских крестьян и рабочих, о зверствах карательных экспедиций против повстанцев-островитян; говорил он и о знаменитом восстании на броненосце «Де Цевен Провинсиен», о Сутомо и Саваре и убежденно предсказывал, что в той величайшей войне, которую готовят фашисты Японии и Германии против Советского Союза, все угнетенные народы Востока будут с большевиками…
У Эрны сохранилась домашняя фотографическая карточка Савара, которого она снимала сама в Сурабайе за год до ареста.
— Какое прекрасное лицо! — сказала Сумиэ, вглядываясь в мелкий, но резкий снимок индуса. — Старик, а как молодо выглядит!
— Да, этот старик стоит жизни, — ответил Наль со смешанным чувством грусти и радостной гордости, — не меньше, чем его друг Сутомо. Интересно мне было, когда однажды они не сошлись во мнениях по поводу одной забастовки… Ой, Сумико, я только глядел и любовался! Сидят эти два человека — старый и пожилой — и так это спокойно рассуждают, а в воздухе — словно искры. Савар такой вспыльчивый и хоть в волосах седина, а все же вихрь в нем сидит… Сутомо в другом роде — каменный, все волны о него разбивались. Так вот, пока они эдак тихо и внимательно разговаривали, я только думал, чем это кончится? Но ничего, сговорились, ибо каждый из них ставил дело выше себя…
Он взял фотографию, внимательно посмотрел на нее.
— Да, друг Савар, скоро опять будем вместе!..
Сказал негромко и бодро, как будто думая вслух, но Сумиэ вдруг покраснела до самой шеи от неожиданного прилива смешанных ощущений. Последняя фраза вызвала в ней странное чувство, в котором тоска мешалась с обидой от сознания, что ее друг уезжает из Токио так охотно и радостно.
Недолгое и поверхностное увлечение ее Ярцевым, в котором она не успела разобраться даже сама, прошло так же быстро и незаметно, как и возникло. Наля она всегда считала только товарищем, с ним она чувствовала себя легко и просто, — он был старше ее всего на несколько лет, — но последние дни она стала думать о нем как-то уж очень взволнованно и тревожно. Мысль об его отъезде в Москву доводила ее до слез…
Она порывисто встала и повернулась к окну.
Эрна, как будто уловив ее состояние, подозвала к себе брата и попросила сбегать в кондитерскую за булочками и печеньем: кофе уже закипало. Наль торопливо вышел. Эрна поставила на стол чашки. Сумиэ продолжала стоять у окна. Погруженная в свои мысли, она не слыхала, как в комнату бесшумной походкой вошел яванец-матрос и, поздоровавшись с Эрной, передал ей конверт, тихо сказав при этом на своем языке какую-то фразу. Эрна быстро ответила ему. Матрос настороженно оглянулся на японку и вышел.
— Кто это приходил? Почтальон? — спросила Сумиэ, выходя из задумчивости.
— Посланник от друзей. Моряк, — ответила Эрна.
Она радостно распечатала конверт, всматриваясь с нетерпением в латинские мелкие буквы.
— От Савара или от Сутомо? — спросила Сумиэ, заглядывая через плечо.
— Погоди, тут масса слов… по-голландски, — ответила Эрна, с трудом разбирая почерк.
Внезапно бумага в ее сжатых пальцах смятенно дрогнула. Эрна, бледнея, прочитала письмо вторично. — Савар! — прошептала она.
— Что?… Что с ним? — волнуясь, спросила Сумиэ.
— Арестован… и умер в тюрьме, — ответила Эрна сорвавшимся голосом.
Она тихо и медленно перевела письмо вслух:
— «Савара выдала английская полиция. Сидел в Ноуса Кембанг. Пытали. Вчера умер от разрыва сердца. Делегация арестована».
— Его убили!.. Так же, как в наших тюрьмах, — проговорила Сумиэ с болью и ненавистью.
Она судорожно всхлипнула и заплакала. Эрна с перехваченным дыханием сказала:
— Наля нужно предупредить, подготовить. У него тоже сердце… Ему нельзя сказать сразу…
Она вдруг запнулась на полуслове. В комнату, оживленный и запыхавшийся, стремительно вошел Наль, неся в руках свертки с провизией. Эрна поспешно спрятала письмо в карман. Сумиэ отвернулась к окну и быстро вытерла носовым платком слезы..
— Не было весточки от друзей? Не от нас это шел матрос? — спросил он, подняв на Эрну ясные глаза и передавая ей часть покупок, которые едва держались в руках.
— Матрос?… — повторила она в замешательстве. — Н-нет, не от нас.
Грудь ее теснило волнение. Она наклонилась поспешно к бумажным кулечкам, стараясь скрыть жаркий румянец растерянности и боли.
Наль положил остальные покупки на стол и подошел к Сумиэ. При виде ее заплаканных глаз на лице его отразилось недоумение и беспокойство.
— Чем вы расстроены? — спросил он.
Сумиэ не находя нужных слов и в то же время желая подготовить его к страшному известию, взяла фото Савара.
— Мы говорили о старике. Оказывается, у него после тюрьмы очень слабое здоровье. Бывают сердечные припадки… Эрна боится, что он долго не выживет.
Наль, тронутый ее жалостью, возразил:
— В Советском Союзе поправится. Там же совсем другой мир: бесплатные санатории, своя рабочая власть… Савар достоин этой поездки. Вся его жизнь прошла в борьбе за других.
Наль наклонился над фотографией, задумался и, задержав вздох, с тоскливой силой сказал:
— Право же, мне ужасно хочется видеть его счастливым!
Эрна всполошенно заходила по комнате своей бесшумной быстрой походкой. Сильное душевное смятение всегда выражалось у нее в подобном движении. Ходьба ее успокаивала, мозг размышлял, взвешивал, искал нужных слов.
Сумиэ сделала робкий шаг к двери. Она не понимала сама, почему известие о смерти Савара, которого сна никогда не знала и даже не видела, так глубоко ее взволновало. Но еще сильнее подействовал на нее этот короткий диалог, эти проникновенные слова человека, который так страстно хотел увидеть друга счастливым, здоровым, не зная, что тот уже умер, замучен пытками, не подозревая, что уже ни он, ни Эрна, ни Ярцев — никто-никто в мире старика никогда не увидит. Перед этой простой страшной мыслью вдруг показались бесцельными и противными все эти подготовляющие к несчастью фразы, вся эта женская жалость, притворство, гнетущая нерешительность. В безудержном горьком порыве она со слезами кинулась к Эрне, задыхаясь и бормоча:
— Не могу я!. Какая-то пытка!.. Лучше уйти!
Эрна, страдая сама не меньше, прижала ее к груди.
— Чем она так расстроена? — повторил Наль. — Что здесь случилось за это время?
Эрна молчала, опустив голову
— Что вы скрываете от меня? — продолжал он настойчиво.
Она колебалась, не будучи в состоянии сказать правду.
— Получена телеграмма? — спросил резко Наль, Нетерпеливо подходя ближе.
Эрна подняла голову, решившись, наконец, сказать все.
— Молчи, я уже знаю! — крикнул он хрипло.
Он отступил и тихо добавил:
— По глазам вижу,
Эрна протянула письмо. Он медленно его развернул и, после тягостной длительной паузы, показавшейся Сумиэ вечной, сказал заикаясь.
— З-зам-мучили ч-человека!
Жандармский офицер Хаяси сидел в пустой комнате у низкого лакированного стола, держал над бумагой кисточку с высохшей тушью и мечтал. Поводы к этому несколько странному для жандарма занятию были действительно необычные.
Его школьный друг и родственник по жене лейтенант Такасима посвятил его две недели назад под строжайшим секретом в план великого национального переворота, подготовляемого блоком военных фашистских организаций, группирующихся около генерального штаба. О многом лейтенант говорил туманно и осторожно, многого, по-видимому, не знал сам, но Хаяси, как опытный сыщик, дополнил недостающие звенья разумными выводами и догадками и уже видел себя главным начальником одного из отделов кейсицйо. Судя по всем намекам, план заговорщиков был таков. В ближайшую годовщину японской империи на главных площадях Токио будут организованы митинги резервистов в честь императора. Ораторы объединенных фашистских групп выступят тогда с пламенными речами, указывая на крайне опасное положение, в котором находится Япония. Затем со всех площадей все резервисты двинутся ко дворцу т э н н о. В это же время подкупленные фашистами лидеры правого крыла Сякай Тайсюто спровоцируют рабочих на демонстрацию против войны. Тогда отряды императорской гвардии под видом наведения порядка окружат дома высших государственных деятелей, арестуют министров, соединятся около дворца с силами резервистов и получат санкцию микадо на законный захват министерской власти и объявление национальной военной диктатуры. Одновременно повстанцы займут министерства, редакции и конторы газет, главное полицейское управление, Японский банк и другие финансовые и- государственные учреждения. ';
Переворот должен произойти организованно и быстро, в несколько дней охватив всю страну вместё с колониями. Известные политическому отделу революционеры и особенно члены японской компартии будут, во избежание борьбы, немедленно казнены; все партии, кроме фашистских, распущены; из газет оставлены только ультрапатриотические, вроде «Ниппон» и «Цувано». После этого начнется быстрое наступление на Сибирь в тайном, а может быть даже явном, союзе с Германией и Италией.
Планы фашистских военных кругов, по словам Такасима, шли даже дальше: в случае, если бы Соединенные Штаты Америки осмелились активно препятствовать их действиям на Дальнем Востоке, предполагалось с помощью золота и тайных агентов организовать ряд восстаний на Филиппинских и Сандвичевых островах, не останавливаясь, в случае обострения положения, даже перед их внезапным захватом… В заключение лейтенант Такасима сказал, что, несмотря на дружеские и даже родственные отношения, он, конечно, не выдал бы эту страшную тайну ни звуком, если бы майор Каваками, один из главных вождей их лиги, не признал Хаяси надежным во всех отношениях офицером и не поручил завербовать его в число заговорщиков.
Хаяси сидел в пустом кабинете у низкого лакированного стола, держал над бумагой кисточку с высохшей тушью и мечтал. Вчера Казаками удостоил его, наконец, интимным продолжительным разговором и поручил ряд важных секретных задач. Майор указал Хаяси, что, кроме друзей в кейсицйо и в армии, их лига должна иметь надежных сообщников и среди широких слоев населения. Этих людей, конечно, не следует посвящать в подробности заговора, но надо суметь воспитать в них священную ненависть к правительству бюрократов, внушить безграничное доверие к таким генералам, как Койзо, Араки, Мадзаки; надо помочь им понять великие цели японской нации; наиболее способных из них надо устраивать на выгодные работы, вызывая в них чувства довольства и благодарности, и расставлять их на такие места, где они, в случае нужды, могут быть глазом и ухом Лиги.
В успехе заговора Хаяси не сомневался, так как идеи и цели подобного переворота вызывали горячее сочувствие у большинства ведущих работников жандармерии и армии, но осторожность была необходима, ибо старейшие государственные деятели, проводившие политику компромиссов, тоже имели своих сторонников.
Как конспиратор Хаяси считался в кейсицйо образцовым. Ему доверяли сложнейшие, с точки зрения полицейского такта, задачи. Никто лучше Хаяси не мог допросить упрямого революционера, подвесив его к потолку за кисти рук и подкалывая ступни толстыми иглами. Эта несложная пытка была гораздо мучительнее избиений бамбуковыми палками или кнутами и почти совсем не оставляла следов.
После таких допросов судьи и следователя имели самые подробные и точные показания. Когда же случалось, что воля революционеров оказывалась крепче пыток и люди молча сносили самую страшную боль, не издав звука, — а это случалось почти со всеми японскими и корейскими коммунистами, — тогда на улицах находили несчастных, якобы задавленных автобусами или трамваями, а из кейсицйо сообщали в печать или родственникам, что такие-то заключенные уже несколько дней как отпущены на свободу. Иногда информировали нагло и коротко, что «с политическим преступником произошёл разрыв сердца от напряжения при попытке к бегству и труп уже сожжен в крематории».
Несмотря на все это, жандармский офицер Хаяси пользовался среди обывателей, не причастных к революционному движению, репутацией добрейшего человека и истинного японца. Он, как никто, умел вовремя предложить папироску, приветливо улыбнуться, сказать приятную фразу и даже угостить рисовой водкой…
Когда дверь бесшумно открылась и в кабинет вошел сыщик, которому Хаяси после беседы с Каваками поручил отобрать из числа арестованных за бродяжничество наиболее грамотных и толковых, мечты уступили место действительности.
— Ну? — спросил властно Хаяси.
Шпик почтительно вытянулся.
— Есть подходящие, господин начальник.
— Введи!
Сыщик распахнул дверь, и два полицейских с саблями наголо ввели пять человек безработных, арестованных во время последней облавы по паркам. Впереди всех шел крепкогрудый старик с седыми короткими волосами и мрачным блеском раскосых черных глаз. Лицо было пыльно, обветрено и затушевано солнцем. Сквозь вырез оборванного ситцевого кимоно на голой груди виднелась цветная татуировка — рисунок военного корабля. Движения старика были медлительны и исполнены достоинства. На светло-желтой циновке босые худые ноги его темнели, как слитки бронзы. Четверо других безработных, из которых самому, старшему было лет сорок пять и младшему года двадцать четыре, остановились за стариком плотной кучкой.
Молодой, одетый в широкие штаны и полосатую спортивную фуфайку, смотрел перед собой равнодушно и тускло. На старшем было короткое ватное х а о р и, достаточно еще крепкое, но сильно запачканное зеленью и землей. Он беспокойно оглядывался на обнаженные сабли. Ближе всех к старику стоял коренастый рабочий в кепке и синей блузе, поглядывая на Хаяси усталыми проницательными глазами. Его сосед, худощавый мужчина в коричневой спецодежде, без головного убора, с давно небритым лицом и спутанной густой шевелюрой, рассматривал грозного начальника с нескрываемым страхом.
Хаяси положил кисть в шкатулку, обвел арестованных быстрым пытливым взглядом и тихо спросил:
— За воровство попались?
Безработные удивленно и хмуро переглянулись. Трое из них, перебивая друг друга, разноголосо ответили:
— Нет, оябун [11], мы честные люди. Меня и вот этого молодого, а фуфайке, позавчера выгнали из заводского общежития. Где же нам спать?… Ну и легли на ночь в парке.
— Безработному теперь идти некуда: в деревне и того хуже.
— Трудимся, трудимся, а захотелось хозяину — и прогнал, да еще и оштрафовал напоследок. Вот и за комнату платить нечем.
Шпик, встревоженный шумом трех голосов, гневно прикрикнул:
— Хватит!.. Молчите.
Но Хаяси, торжественный и суровый, вытянул вперед руку, приказывая сыщику не вмешиваться.
— Нет-нет. Пусть говорят без боязни. Они правы японский народ страдает, — произнес офицер печально
Мужчина в ватном хаори закивал головой..
— Страдаем, оябун, истинно… Обида распирает народ, — ответил он боязливо.
Хаяси вонзил в него острый взгляд.
— А отчего? Понятно тебе?
Мужчина в хаори растерянно и немо заморгал веками. Рабочий в кепке негромко, но смело пробормотал:
Я работаю и работаю… И все я беден —
Не оттого ли?…
И вот смотрю пристально
На трудовые
Мозоли.
— Ты никак пьян? — вскинулся на него шпик. — Замолчи, дрянь!
Лохмач в коричневой спецодежде робко проговорил:
— Работы мы не боимся. Хозяева допекают. Сожмут-кровь каплет.
Сухое жесткое лицо Хаяси приняло сентиментальное выражение.
— Да, — согласился он — сокрушенно, — многие из ваших хозяев в погоне за грязной наживой и скоропреходящим веселием постыдно забывают высокие идеалы древней Японии. Великий национальный дух меркнет…
Припомнив свой разговор с Каваками и его резкие слова о посторонних влияниях в армии, Хаяси с воодушевлением продолжал:»
— Между народом и императором не должно быть посредников ни в виде парламента, ни в виде привилегированных бюрократов. Разве японцы не дети страны богов, не братья по вере и родине?
— Наму амида буцу, — молитвенно прошептал мужчина в хаори.
Рабочий в кепке хотел что-то сказать, но офицер сурово его перебил, встав во весь рост сзади стола:
— Для спасения расы Ямато необходима великая война за господство на материке. Нашу беднеющую страну может поднять только военное искусство. Люда, стоящее за национальное возрождение, отдают народу все силы, но им мешают; финансовые магнаты и развращенные депутаты парламента посягают на императорское командование армией. Если бы не они, весь Дальний Восток давно был бы нашим, японские крестьяне получили бы новые земли, а вы, городские рабочие, стали бы акционерами богатейших компаний на материке.
— Так-так, — восторженно прошептал шпик, оглядывая арестованных внезапно подобревшими глазами.
Старик с татуировкой, как бы в ответ на слова офицера, мрачно и молча распахнул кимоно, показав полностью яркий рисунок военного корабля.
Рабочий в кепке угрюмо сказал:
— Знаем, кто от войны богатеет!
Хаяси без гнева, с какой-то особой внимательной деловитостью оглядел парня в кепке и хладнокровно спросил:
— Организованный? Состоишь в профсоюзе?
— Восьмой год.
— Где прежде работал?
— На автозаводе. Токарем по металлу. Хаяси сделал легкое движение рукой. Один из полицейских шагнул вперед.
— Убрать, — сказал офицер вполголоса. — Отвести обратно в участок. Пускай допросят как следует. Подозрительный парень..
Рабочего в кепке вывели. Хаяси кивнул мужчине в хаори.
— Какая профессия?
— Наборщик. В типографии «Асахи» работал.
— Хорошо зарабатывал?
— На жизнь хватало. Один я. Бездетный.
— В профсоюзе не состоишь?
— Нет, оябун.
— Хочешь опять получить работу?
Наборщик невесело усмехнулся.
— Каждый, наверно, хочет, — ответил он хмуро. — Без жратвы и собаки дохнут.
Хаяси несколько минут смотрел на него испытующе, как будто желая прочесть, какие намерения и чувства скрыты за этими простыми короткими словами. Потом задал такие же вопросы парню в фуфайке и худощавому с шевелюрой и, видимо оставшись довольным, неторопливо сел на татами к столику, оглядел каждого еще раз, взял из шкатулки кисточку и начертил на трех разных листах несколько столбиков иероглифов.
— Ступайте к моему помощнику, — произнес он отрывисто. — Полицейский вас проведет. Я здесь пишу, куда кого из вас устроить. Будете зарабатывать хорошо. Помощник вас инструктирует. Но только помните: если будете разбалтывать секреты, пощады от нас не будет. Изменников мы не прощаем! Понятно?
Безработные вышли за полицейским. В комнате, кроме Хаяси, остались старик и шпик.
— Говорит по-русски, — почтительным шепотом информировал шпик. — В девятьсот четвертом году в плену был… Настроен патриотически, но с норовом — избил полицейского…
Хаяси задумчиво оглядел крепкого сурового старика и, вспомнив о дополнительном поручении Каваками, быстро спросил:
— Тоже бездомный и безработный? Как зовут?
— Ацума.
— Бывший военный моряк?
Старик сразу молодо выпрямился.
— Ха! — ответил он с выкриком, по-военному.
— Микадо и предков чтишь?
— Ха!
— Умеешь молчать и повиноваться?
Ацума поднял на офицера блестящий, совсем не старческий взгляд и внятно ответил:
— Простой народ всю жизнь это делает, господин.
В голосе старика офицеру послышались слишком дерзкие нотки. Хаяси приподнял надменно голову и \ с угрозой спросил:
— Как же ты смел избить полицейского? Ты знаешь, что за это бывает?
Старик с суровым спокойствием сказал:
— Он, господин, обидел ребенка, сироту-девочку. Маленькая спала с нами в парке — у нее отравилась мать… Иногда, в хорошие дни, я приносил сиротке сушеных бобов и риса. Господин вахмистр обругал ее и прибил палкой.
— Вот как! — пробормотал офицер.
— Мне стало горько. Я выхватил у него эту палку и по горячности…
— Понятно, старик, — перебил поспешно Хаяси, делая снисходительный жест, — ты совершил преступление из жалости… Но это не смягчает вины: в лице полицейского ты оскорбил слугу императора.
— Виноват, господин.
Офицер с наигранной мягкостью продолжал:
— Если ты будешь послушен, божественный т э н н о может, конечно, простить тебя:
Ацума устало опустил голову.
— Приказывай, господин, — сказал он смиренно.
Хаяси опустил кисточку в тушь, написал новую записку и передал шпику.
— Устрой его кельнером в отеле «Тойо»… Пусть работает… Точные приказания будут позднее!…
Над садом стояла тишина сырого и жаркого сентябрьского дня. В такие дни жители Токио изнемогают от необоримой слабости, мысль работает вяло, тело клонит ко сну, но Эрна после горячей сорокаградусной ванны, которую любезно приготовила в деревянной пузатой кадушке домохозяйка, чувствовала себя бодро. Пользуясь обилием теплой воды и солнца, она устроила небольшую стирку. Увлеченная работой, не слышала ни скрипа внезапно открытой калитки, ни даже шума шагов и, увидав неожиданно перед собой высокую знакомую фигуру, невольно вздрогнула.
— Костя! — воскликнула она радостно. — Наконец — то вы опять появились. Я думала, вы заболели. Два раза к вам заходила, но вас никогда не застанешь дома. Чем это мы вас обидели? Где вы столько дней пропадали?
Она отошла от кадушки, всматриваясь в серьезное похудевшее лицо Ярцева из-под ладони, как смотрят при ярком солнце.
Ярцев шагнул к скамейке и сел, положив ногу на ногу, в самой непринужденной позе, не поднимая взгляда на девушку.
— Тоска проклятая грызла. Ничего поделать с собой не мог, — ответил он с невеселой улыбкой, — А тут еще вы собрались ехать в Россию, потом эта страшная весть о Саваре и аресте Сутомо — Наль заходил ко мне, говорил… Вторую неделю мучит бессонница, — думаю и курю…
— О чем же вы думаете?
— О разном. И о вас думаю, и о людях, и о себе, и о Советском Союзе, и радуюсь, что изумительная эта республика существует. Единственная страна в мире, где наблюдается творчество новых форм жизни, а это не пустяки.
Достав неизменную трубку, он не спеша продул ее, выбил остатки пепла и стал набивать, туго прессуя табак большим пальцем.
Эрна натянула веревку и начала развешивать белье.
— По совести говоря, — продолжал — грустно Ярцев, — я в эти дни позавидовал даже Савару. Смерти я никогда не боялся, хотя жизнь люблю крепко… а вот найти настоящие пути свои не сумел. В чем тут ошибка? Разве большевики не такие же мечтатели и романтики, как я… Гораздо большие!.. Вся разница только в том, что они умеют мечтать реально, претворяют свои мечты в действие, а я — нет. Моя мечта — соперница жизни, а их — друг и союзница.
Он вытянул свои длинные ноги вдоль узкой аллеи карликовых деревьев и закурил.
Эрна неожиданно резко сказала:
— Не понимаю я вас: действительно ли вы искренни или это одни фразы? Бывает у вас в словах какая-то странная безответственность, и мне это больно.
Ярцев продолжал сидеть в прежней позе, лениво посасывая свою трубку, как будто нисколько не уязвленный ее упреком.
— Правду говорю, не шутя, — ответил он с легким вздохом. — Как-то мне жаль вот стало теперь, что ушла моя жизнь на чудачества, на пустоту. Ну да ладно, не стоит плакать в жилет! Паршивая в общем вещь — серьезно задуматься.
Он встал и прошелся медлительно и угрюмо по саду. За пышными кустами бамбука мелькнула фигура Наля.
— Братишка! — радостно удивилась Эрна. — Уже вернулся! А мне показалось, что это домохозяин скрипит там.
— Бывают разочарования хуже, — пошутил Ярцев, здороваясь с другом, — а этот братишка человек достаточно симпатичный. Особенно сегодня: глаза ясные, добрые.
Наль утомленно сел на скамью и, хмурясь, провел рукой по лбу.
— Почему они могут быть ясными, право, не знаю. И уж, конечно, никак не добрые. В издательстве «Тоицу» снова был обыск. Профессор Таками арестован. Гото и Оэн угрожают тоже арестом, если они, как заявил этот наглый жандарм Хаяси, «будут давать неправильную информацию о лучших патриотах Японии», иначе говоря, о фашистских вождях вроде Каяхары, Окуры и им подобных.
Эрна, услышав имя своего ученика, произнесенное братом с необычайным презрением и гневом, сразу притихла. Лицо ее вспыхнуло ярким румянцем. Желая перевести разговор на более безопасную тему, она смущенно сказала:
— Здешняя полиция ужасна: не считается ни с какими законами. Но неужели нам так и не выбраться из Японии?…
— Раньше зимы едва ли: с визами теперь трудно.
С залива подул освежающий береговой ветер; понурые пыльные листья деревьев весело зашумели. Ярцев вытянул руку, поймал на лету сорвавшийся носовой платок и повесил его опять на веревку с бельем.
— Ерунда, — сказал он с грустным задором. — Для нашего брата визы не обязательны.
Наль дружелюбно усмехнулся.
— Не храбрись! Тебе и совсем будет туго, хуже, чем нам, — ответил он, жадно вбирая в грудь свежий воздух. — Такого бродягу, как ты, могут и не пустить обратно на родину. «Мы, — скажут, — в холоде, в голоде воевали здесь с белыми бандами, прогнали с нашей земли интервентов; строили заводы, гигантские фабрики; переделали заново всю страну… А ты теперь к нам на готовенькое!.. Не опоздал ли, товарищ?»
Ярцев молчал, смотря мимо Наля со странным, почти страдальческим выражением. Было заметно, что полушутливые, но правдивые слова друга ударили его по больному месту. Он сразу весь потускнел, морщины на лбу обозначились. резче, выразительные подвижные черты сделались вялыми. Опустив голову, он беспокойно прошелся взад и вперед по аллее. Потом, как будто на что-то решившись, вынул изо рта трубку и остановился около скамейки.
— Стоп!.. Перестань меня мучить, — сказал, он ровно и твердо. — Может быть, и я не всегда был таким, как сейчас, и тоже умел бороться за революцию… Подробно рассказывать долго, да и какой теперь смысл!.. Ошибки у всех бывают!.. Началось с обыкновенного человеческого сострадания, продолжалось нелепой случайностью, кончилось многолетним и бесполезным бродяжничеством. Вот и все!
Он сел на скамью рядом с Эрной и, встретив ее внимательный, непонятно тревожный взгляд, совсем тихо договорил:
— В сущности, какая моя вина?… Ну, отсижу, если надо! Чекисты люди не глупые, разберутся.
Ярцев устало потер лоб ладонью.
— Но обо мне бросим. Плевать!.. Кажется, Онэ-сан шествует к вам сюда со всеми своими потомками. Займемся-ка лучше ими.
Он подошел к садовой калитке, распахнул ее широко навстречу гостям и, подхватив бежавшего впереди Чикару за ноги и голову, потащил его к кадушке с водой.
— Ага, изменник, попался!.. Почему забываешь друзей, не приходишь учиться русскому языку? Утоплю тебя сейчас в кадке!
Чикара со смехом и шумными возгласами, мешая японские слова с русскими, рвался из его рук, стараясь зацепиться ногами за дерево.
— Говори правильно, а то утоплю! — грозился шутливо Ярцев, раскачивая мальчика над кадушкой.
— У нас малютка. Я теперь много дома. Надо помогать маме, — ответил быстро Чикара, произнося русские слова раздельно и правильно.
Мать его, хрупкая застенчивая женщина с добрым простым лицом, шла вместе с мужем, мелко, по-женски семеня деревянными гета. За спиной у нее мирно дремал бритоголовый малыш с коротким черным пучком на затылке, привязанный мягкой лентой. Онэ, немного сутулясь, побежал на выручку сыну.
— Не надо топить. Зачем? Мы с ним читаем по-русски вслух каждый вечер. Он для меня учитель, сэнсей. У него выговор лучше.
— Да вас тут целый отряд! — закричал в притворном ужасе Ярцев. — Ты, папа, мама, Хироси!.. Сдаюсь, малец. Не стану тебя топить. Будем лучше жить мирно.
Эрна, обрадованная приходом друзей, спешно приготовила в саду завтрак, заставив брата и Ярцева вынести из комнаты стол и сбегать в соседнюю лавочку за продуктами.
Онэ в присутствии Ярцева и своей бывшей учительницы любил говорить по-русски, хотя жена его понимала только родной язык. Эрна и Наль, стараясь доставить ему удовольствие и в то же время не желая давать скучать Сакуре, говорили то по-японски, то по-русски. Эрна расспрашивала молодую женщину об ее детях и мелких домашних делах. Онэ подробно рассказал Ярцеву о вторичном обыске в редакции «Тоицу», поинтересовался новыми авантюрами «Общества изучения Запада» и Имады и в заключение сообщил по секрету, что пишет сенсационную статью против фашистов.
— Они действуют теперь через полицию, — сказал Онэ. — Профессор Таками уже арестован, мне грозят тоже… Но я не боюсь их. Я стану писать против высоких мошенников еще и еще, пока народ не услышит…
В самый разгар беседы у садовой ограды остановилась лакированная коляска рикши. Мускулистый возница в коротком синем хаори, с жилистыми босыми ногами открыл молча калитку, подвез колясочку прямо к столу и снял с нее громадную корзину цветов, задрапированную тонким зеленым шелком.
— Для госпожи Эрны Сенузи, — сказал он уверенно и почтительно, ставя цветы на скамью, и сразу же покатил коляску обратно.
— Цветы… мне? — искренне удивилась Эрна.
— Ничего сверхъестественного, — хмуро усмехнулся Ярцев. — Очевидно, где-то есть тайные поклонники. Выражают нежные чувства.
— Совершенно не представляю от кого!.. — весело возразила девушка, чувствуя в то же время, как где-то в глубинах сознания возникает догадка, пока еще неясная и смутная, но уже принимающая определенную форму.
Чикара с любопытством приблизился к корзине, в драпировке которой белела визитная карточка, прочитал иероглифы и с беспокойством посмотрел на отца.
— Что там написано? — спросила Эрна.
— Ничего. Просто карточка… имя. Но курумайя ошибся: это не вам. Это от барона Окуры, большого фашиста. Папа-сан знает… Я позову курумайю назад.
Он сделал порывистое движение к калитке; готовый бежать за рикшей, но Эрна остановила его:
— Не надо, Чикара, не бегай. Ошибки здесь нет.
— Что ты хочешь этим сказать?… Ты с ним знакома? — спросил резко Наль, смотря на сестру пытливыми, чуть беспокойными глазами.
Эрна молчала. С ней происходило что-то необъяснимое, чего она никогда не испытывала прежде: она боялась сказать брату правду и в то же время знала, что скажет ее, несмотря ни на что.
— Я работаю у этого человека, — ответила она, нервно откинув голову.
Чикара поднял на нее твердый, полный недетской серьезности взгляд, точно не веря ее ответу.
— Вы шутите, — пробормотал од с запинкой. — Нет, вы не можете с ним работать! Вы просто шутите!
Но на брата ее нервный жест и короткая четкая фраза произвели впечатление удара в спину ножом. Он туго свел брови и, выделяя каждое слово, спросил:
— Ты работаешь у фашиста? Помогаешь врагу рабочего класса?
Наль казался глубоко потрясенным. Эрна, еле удерживаясь от слез, осторожно и нежно погладила его руку.
— Не сердись, Наль, — прошептала она. — Я не сделала ничего дурного, а мою невольную скрытность ты должен простить: я не могла сказать тебе правду, ну, не могла!.. Окура взял с меня честное слово, что я не стану рассказывать о занятиях, и я обещала. Я читала вслух русские газеты и исправляла его произношение. В этом была вся работа. Ничего больше!
Она говорила поспешно и искренне, желая скорее успокоить брата, но в ее стремительной простоте Наль почувствовал недоговоренность. Он не знал, что эта недоговоренность была в ее пользу, что вопрос о прекращении занятий с бароном Окурой был решен ею самой еще две недели назад, но так как барон всегда платил ей вперед, а она часть аванса уже растратила, то была в затруднении, не зная, как поступить. Третьего дня она, наконец, надумала: собрала все свои деньги и поехала к Окуре с твердым намерением кончить занятия раньше срока. Но мужества до конца не хватило: от самой калитки она повернула назад, решив переслать деньги почтой. Выслушивать его просьбы и доводы ей не хотелось. Она боялась барона. Тот памятный день, когда он так неожиданно прекратил чтение русских газет, обратив деловую беседу в интимный обед с шампанским и флиртом, ясно. показал ей опасность, которой она подвергалась» общаясь почти ежедневно с этим малопонятным ей человеком. Правда, записку о прекращении занятий и деньги она пока ему еще не отправила, но на занятия вчера уже не поехала. Вероятно, поэтому он и послал ей сегодня цветы, думая, что она заболела.
Наль брезгливо и сухо сказал:
— Это уже не легкомыслие, а предательство. Разве тебе неизвестно, что из-за этого человека происходят гонения на «Тоицу»; что именно он, этот двуличный аристократ, является главным духовным вождем всех этих мелких и крупных мерзавцев, вроде Хаяси, Имады, Каяхары и прочих!..
Эрна оскорбленно и чуть надменно прищурилась. Брат, еще недавно такой любимый и близкий, вдруг показался ей совсем чужим, даже враждебным. Неужели он искренне считает ее способной на предательство?
Эрна оглянулась на гостей и вялой стесненной походкой отошла от стола к кадушке. От ее виноватой нежности не осталось теперь следа: она стояла, упрямо наклонив голову, глядя на брата темными злыми глазами.
Онэ взглянул на девушку с изумлением, как будто увидев вдруг перед собой совершенно нового человека, но, со свойственным ему тактом, перевел взгляд на сына и, вспомнив, что Чикаре еще надо успеть приготовить уроки, вежливо поблагодарил хозяйку и вместе со всей семьей заторопился к трамваю. Ярцев продолжал молча сидеть на скамье.
Эрна, охваченная волнением и стыдом и в то же время повинуясь упрямому желанию защищаться, оставшись наедине с самыми близкими ей людьми, стала с горячностью глубоко убежденного человека доказывать мнимую правоту своего поведения.
— Ну, хорошо, пусть он фашист! — воскликнула она запальчиво. — Ну, а все эти ваши книгоиздатели вроде Имады, у которого ты тоже работал, а Костя работает и сейчас, лучше барона Окуры? Стоят за народные интересы?
— Другие взаимоотношения! Нам цветов не подносят, — ответил с иронией Ярцев.
— Да, потому, что касается вас!.. Но ведь и мне не хочется быть безработной, и я хочу полной самостоятельности, а не жить на заработки брата!
Наль молчал. Он невероятно страдал. Ему казалось, что Эрна лжет ему всем своим существом, каждой фразой, каждым движением, может быть, даже не замечая сама.
— Как, я могу теперь тебе верить, если ты столько времени скрывала правду! — пробормотал он с гневом и болью.
Некоторое время он продолжал стоять неподвижно, с бурей в крови и стесненными Мыслями, смотря сестре прямо в глаза подозрительным хмурым взглядом. Потом решительно повернулся и, направляясь медленными шагами к дверям своей комнаты, сказал, оглянувшись:
— Я думаю, что теперь нам удобнее жить отдельно.
Ярцев проснулся с тяжелым тоскливым чувством, досадуя на себя за глупое поведение во время вчерашнего инцидента с корзиной цветов. Захватившая его врасплох вспышка ревности, которую он вчера старался преодолеть и не мог, к утру, после короткого сна, погасла бесследно; осталось лишь острое беспокойство за судьбу Эрны.
«Наль обвинил ее сгоряча в предательстве. Я вел себя тоже не лучше. К живому надо подходить осторожно», — подумал он грустно.
Когда он оделся и вышел на улицу, тоска и тревога его усилились. В «Общество изучения Запада» он решил не ехать совсем.
— К дьяволу! Довольно комедий! — пробормотал он угрюмо.
Он зашел к Эрне, надеясь застать ее дома, но домохозяйка сообщила ему, что барышня с раннего утра куда-то уехала. Тогда он сел в автобус и поехал на взморье.
Поездки к Тихому океану действовали на него всегда успокаивающе, но в этот раз грозные и темные водяные холмы, уходившие в бесконечность под дымчатым красноватым небом, стянутым на горизонте черной каймой, усилили его тоску еще больше. И все же он просидел там, на камне, против расщепленного землетрясением утеса, почти целый день, тягостно размышляя о путях своей жизни.
Когда возвращался домой, погода уже переменилась: ветер затих, н голубое высокое небо сияло совсем по-осеннему; в Японии осень — лучшее время года. Пошел нарочно пешком, медленным, ровным шагом, не замечая несущихся мимо велосипедов, колясочек рикш, автомобилей и мотоциклов, как ходят люди, увлеченные одной волнующей, мыслью.
Идти пришлось долго В затылок приятно дул теплый попутный ветер. Бумажные стены приземистых деревянных зданий — лавок, закусочных и трактиров, тянувшихся вдоль шоссе, — ярко горели оранжевым золотом, то затухая, то вспыхивая при каждом шаге по гладкому тротуару. Но в обе стороны от шоссе, в тесных, кривых переулках окраины, где жили фабричные и портовые рабочие, ветхие домики их и узкие длинные бараки казались мрачными и безрадостными даже при солнце. Всюду валялись обрывки тряпок, газет, пустые консервные банки, осколки бутылок. От общих уборных шел едкий, смердящий запах. По берегам засоренного мусором сточного канала на высоких шестах пестрело развешанное для сушки заплатанное белье. Худые желтые люди были угрюмы и озабочены. Цены на рис повышались. Зазывные свисты бродячих бентошников, передвигавших дешевые свои рестораны для бедняков с мутной жидкой лапшой или бобовой похлебкой и ломтиками сырой рыбы в мелко нарезанных овощах, вызывали чаще всего раздраженную брань по адресу крупных и мелких торговцев и фабрикантов, обрекавших рабочие семьи на полуголодное существование.
Ярцев остановился на перекрестке и сел в автобус.
Солнце, похожее на багрово-желтый громадный цветок, стремительно падало в океан, тускнея и погружаясь в воду все глубже, пока, наконец, не взорвалось чудесным широким фонтаном света. Над горизонтом запылала заря.
На площади Акасакаку Ярцев сошел, решив зайти к Онэ и справиться о дальнейшей участи профессора Таками, посаженного после ареста в полицейский участок. Он пересекал Танкоте, когда на углу этой улицы вдруг услыхал грубоватый сдержанный голос, заставивший его вздрогнуть:
— Ах, ты, лешай тебя задави!..
Фраза, сказанная по-русски, знакомым сибирским говором, относилась к проезжавшему мимо толстому пожилому японцу в крылатке и белых перчатках, подгонявшему старика-курумайю уколами острой трости. В покорно-тоскливом выражении глаз и лица бежавшего мелкой рысцой человека с линялыми иероглифами на спине было что-то от загнанной клячи, когда она с пеной у рта, дрожащая и потная, тянет тяжелей воз и, сделав два-три шага, останавливается, осыпаемая ударами кнута и ругательствами хозяина…
Ярцев круто свернул по панели наперерез земляку, загораживая ему дорогу.
— Запольский!.. Филипп!.. Вот встреча! Я думал тебя и в живых давно нет!.. Да что ты таращишь глаза — не узнал разве?
Он бесцеремонно схватил Запольского за руку и дружески потянул к себе.
— Поцелуемся, что ли? Шестнадцать лет ведь не виделись!
Крепкий, немного грузный старик в полотняном костюме, проворный по-молодому в движениях, отступил к стенке табачного киоска. Густые волосы его, наполовину прикрытые небрежно сдвинутой набок шляпой, были совершенно седы, но в карих глазах блестел живой насмешливый огонек, редко свойственный его возрасту.
— Погоди, погоди, поцеловаться успеешь… Не барышня!.. Максимыч что ли? Ну конечно же он!.. Еле признал тебя.
Запольский подался грудью вперед, сделав рукой короткое мягкое движение, как будто намереваясь положить ее на плечо Ярцева, но тут же смущенно отвел ее. Темные брови настороженно сошлись к переносице, отчего добродушное лицо сделалось сразу суровым и твердым.
— Погоди, погоди браток, — повторил он отрывисто. — Не на родной земле встретились. Поговорим прежде!.. Как вот, скажи, тебя занесло сюда? Где работаешь?… Помнится, разные слухи о тебе были.
— Плохие, хочешь сказать? — усмехнулся беззлобно Ярцев.
— Бывает в жизни по-всякому, — ответил Запольский спокойно. — Старое с новым не у всех людей сходится. Сам знаешь.
Ярцев оглянулся по сторонам — на вывеску бара, потом на маленький сквер в углу площади, потом опять на раскрытые двери американо-японского кафе с патефонными звуками — и торопливо сказал:
— Тут вот отдельное кабинки есть. Зайдем ненадолго, а то неудобно на улице. Многое рассказать тебе надо… Можешь? Есть время?… Или давай ко мне на квартиру, еще того лучше!
— Давай-ка в сквере поговорим. Удобнее будет и мне и тебе.
— Хорошо, посидим на воздухе, если хочешь… Но скажу тебе честно, Филипп, со всей прямотой: зла я своей стране и родному народу не делал. Врагом революции не был, хоть и пожалел тогда человека!.. А в том, что жизнь моя после этой истории набок поехала, по правде сказать, его виню… Деньшина Павла! Я же ему тогда по дружбе признался, что смолчать не мог, а он меня под арест посадил и даже расстрелом грозил… Писал он тебе? Рассказывал?
Ярцев казался глубоко потрясенным. Привычная сдержанность изменила ему. Жесты приобрели суетливость и неуверенность. Запольский, закурив папиросу, следил за ним с пытливым спокойствием.
— Деньшин не писал, но слух был. Передавали, — ответил он медленно, идя вместе с Ярцевым по направлению к скверу. — Только неверно ты смотришь на это дело. Павел героем себя тогда показал… А вот ты, как я слышал, товарищам изменил, партизанскую — законность нарушил! Правильно разве это было?
— В конечном итоге, да, Филипп, правильно! — воскликнул Ярцев, садясь на скамью и нервно царапая по песку каблуком. — Не ошибся же я, пришел он, этот молоденький офицерик! Явился в штаб партизанских отрядов, чуть не на следующий день после моего побега. Я же все знаю!.. Не так давно о нем писали в московских газетах как о талантливом военном специалисте. На портрете был с двумя ромбами.
— Опять не твоя заслуга, — оборвал резко Запольский. — Случайно он мог оказаться и не совсем дрянью: перевоспитаться и даже кое в чем стать нам полезным. Но ведь это же исключение! Из тысячи один случай! А разве мы можем, разве имеем право во время революционной борьбы надеяться на случайность, рисковать жизнью сотен товарищей ради паршивой слюнявой жалости к заклятому врагу? Разве этому учат нас наши вожди, наша партия, весь исторический опыт борьбы с буржуазией?
Запольский снял шляпу и вытер платком потный лоб. Свет дуговых фонарей упал ему теперь прямо в лицо.
— Как же ты постарел, друг, — протяжно и тихо проговорил Ярцев, — насквозь седой.
— И ты, брат, не молодеешь.
— Ну, а как Павел?
— Полных четыре ромба. И несколько орденов!.. А ведь моложе меня лет на пятнадцать. С тобой никак одногодок?
— Да, почти.
Беседа продолжалась недолго. Запольский докурил еще одну папиросу и встал. Лицо его оставалось суровым и отчужденным. Было заметно, что объяснения Ярцева не удовлетворили его;
— Ну, мне пора. Дела ждут, — сказал он холодным тоном. — Прощай!
Ярцев молчал, опустив низко плечи, чувствуя легкое головокружение и слабость, какие бывали у него всякий раз, когда он забывал о еде, заменяя ее в течение дня усиленным курением табака Запольский, кивнув головой, пошел к трамваю. Ярцев проводил его пустым взглядом, посидел на скамье, потом с усилием встал, зашел по дороге к дому в столовую, поужинал и, придя к себе в комнату, сразу же лег на кровать.
В комнате было темно и тихо. С улицы падали отблески фонарей, но так тускло, что свет терялся в шторе окна.
Ярцев лежал с открытыми глазами, не двигая ни одним мускулом.
Память листала страницы жизни…
Тогда ему шел всего двадцать первый год. Был он и внешне и внутренне мало похож на теперешнего, не раз побитого жизнью, но ею же и закаленного, сумрачного философа-бродягу. Радости жизни казались неисчерпаемыми, как глубина океана.
Гражданская война застала его школьным учителем в селе Ново-Нежине. От мобилизации в войска Колчака ему удалось спастись благодаря справке врачебной комиссии, которую возглавлял товарищ его отца. Но очень скоро белогвардейцы схватили его вместе с помощником машиниста Филиппом Запольским, когда они переправляли партизанам оружие. Обоих свезли в село Шкатово, где посадили в общую камеру, заполненную местными рыбаками, крестьянами и сучанскими шахтерами.
Настроение у большинства заключенных было подавленное. Одни молча лежали на нарах, другие жалобно плакали, со страхом слушали шорохи и ждали расстрела. Наиболее твердые сумрачно разговаривали, мечтая о сопротивлении и побеге. В законность и справедливость не верил никто. Каждую ночь в коридоре звучали шаги, слышался лязг оружия, двери камер по очереди раскрывались, и тюремщики по спискам выкликали фамилии:
— Черных, Копылов, Стыценко, Торопов! Выходите!
Дверь хлопала. В коридоре снова бряцало оружие, царапая звуками уши. Осужденным крепко связывали веревками руки и уводили. Снова хлопала дверь, и наступала хрусткая тишина: тюрьма ждала выстрелов…
В общей камере Ярцева продержали сутки, потом без допроса перевели в одиночку, а вечером посадили к нему подслеповатого старого фельдшера, обвиняемого в отравлении белого офицера. Запуганный жалкий старик, все преступление которого состояло лишь в том, что он под дулом револьвера впрыснул наркоману-полковнику двойную порцию морфия, надсадно плакал, подолгу крестился, касался лбом грязных плит пола и бормотал никогда не слыханные Ярцевым молитвы.
Через квадратики тюремной решетки видны были ясные мелкие звезды. Ярцев стоял у окна, прижимаясь грудью к шершавым камням стены. Страх пыток и ожидание близкой смерти не одолели могущества его молодости: хотелось не плакать, не жаловаться, а упереться руками в стену, сломать ее и уйти на свободу. Мысль тщетно искала выхода…
В коридоре затопали ноги тюремщиков, забряцало оружие, дверь скрипнула и открылась.
— Ярцев… Выходи!
Руки и нош внезапно похолодели. Пальцы задрожали мелко, судорожно, часто.
«Неужели конец?»
Медленно отошел от окна, накинул шинель. Электрический свет офицерского фонаря скользнул по его лицу с плотно закрытым ртом.
— Господин офицер… Ваше высокое благородие!.. Нет ли меня тоже в списке? Ни за что ведь посажен! — рванулся к тюремщикам фельдшер.
— Не торопись, дед. Завтра и ты будешь в списке. Успеешь увидеть ад, — оттолкнул его за порог смотритель.
Дверь одиночки захлопнулась. В коридоре мерцал ломкий траурный свет керосиновых ламп, по временам разбиваемый вспышками электрических ручных фонарей. Двери камер скрипели и щелкали. Из общей камеры вывели сразу одиннадцать человек. Связали веревками и закрепили попарно руки. Филипп Запольский, которого вывели первым, уверенно шагнул к Ярцеву, сжал его пальцы и дружески заглянул в глаза.
— Вместе давай, — сказал он негромко. — На пару и помирать легче.
От его взгляда и слов по телу как будто пошел теплый ток крови, наполнив сердце и грудь твердым спокойствием обреченности.
— Да, Филипп, давай вместе, — ответил Ярцев растроганно, придвигаясь к товарищу вплотную.
Конвойный снял с них шинели, связал их рука с рукой и пригрозил ударить прикладом, если они сейчас же не перестанут шептаться. Связанных, полураздетых вывели на тюремный двор; в лицо пахнуло морозом.
— Прощайте, товарищи! — десятками голосов донеслось из тюремных окон.
— Прощайте, братья!
— И вы там будете скоро, напрасно прощаетесь! — откликнулся есаул Сомов, широконосый рыжеватый казак, начальник конвоя, пересыпая речь матерной руганью.
Перед воротами появились японцы. Маленький юркий офицер, закутанный в меховую шинель цвета сухой травы, отдал приказ проверить узлы. К Запольскому и Ярцеву подошел с винтовкой молодой японский солдат, бросил испуганно сострадательный взгляд на их лица, потрогал озябшей рукой веревку и хотел отойти.
— Куда нас ведут? Убивать? — быстро спросил Запольский, стараясь движением и мимикой сделать вопрос понятным.
Японец кивнул, в его раскосых глазах, тревожных и умных, что-то влажно блеснуло.
Осмотр затянулся. Дрожь пронизывала до костей. Связанные руки немели. Наконец заскрипели ворота, и темнота ночи, как пасть удава, стала вбирать в свою огромную пустоту пару за парой.
Шли молча. За разговоры конвойные кололи штыками и били прикладами. С каждым неровным шагом веревки впивались в замерзшие руки больнее и крепче.
— А ведь не хочется умирать, Максимыч, — сказал тихо Запольский, пытаясь нажимом кисти ослабить узлы.
Конвойный ударил его по шапке прикладом.
— Молчи! Размозжу череп!
На минуту рука Запольского замерла в неподвижности, но шагов через десять пальцы и кисть незаметно задергались, освобождаясь от пут. Внимание Ярцева напряглось. Ослабшие узлы веревки наталкивали на мысль о побеге. Густой покров темноты чуть поредел, но даже острый глаз сибиряка не мог видеть дальше восьми-девяти шагов. Ярцев напряг мышцы в помощь товарищу, но узел надавил на артерию: неимоверная боль и парализующий мускулы холод заставили руку бессильно повиснуть.
А Запольский дергал узлы все учащеннее, все настойчивее, обжигая тело свое и товарища уколами раскаленных игл… И вдруг веревка ослабла, но в то же время из пустоты ночи метнулись серыми пятнами свежеразрытые ямы у кирпичных сараев: обреченные подошли к месту казни — могилы были готовы.
— Сто-ой! — прозвучала команда Сомова.
Конвойные и узники остановились.
— Какой произвол!.. Даже с детьми не простился, — сказал со вздохом седобородый железнодорожник Зимин, еле удерживаясь от слез.
В рядах осужденных послышались придушенные рыдания. Живой человеческий организм не признавал никаких доводов разума: умирать было страшно…
Запольский, как будто желая проститься, поцеловал Ярцева в губы и сильно рванул из пут руки.
— Беги за овраг, к лесу! — шепнул он над ухом и, прыгнув на конвоира, сбил его с ног и кинулся в темноту.
Послышались крики, защелкали враз винтовки, раздались выстрелы. Ярцев хотел побежать в противоположную сторону, но, к его ужасу, онемевшие от волнения и холода ноги не двигались. Конвойные с матерной бранью придвинулись ближе, тесня арестованных на край ямы. Ярцеву снова связали руки веревкой.
«Смерть? — подумал он почти хладнокровно. — Ну что ж!.. А Филипп-то удрал, спасся!»
— Становись на колени! — взвизгнул есаул Сомов, блестя кривой шашкой.
— Р-руби.
На Ярцева кинулся с обнаженным клинком и револьвером широкоплечий казак в белой папахе. Ярцев рванулся в яму, услышал два выстрела, ударился грудью и животом о землю и потерял сознание…
Иглистый, струившийся сквозь тело холод привел его в чувство. Он лежал в снегу на дне ямы, а вокруг него и на нем валялись убитые и умиравшие в судорогах люди. Сначала ему показалось, что он умирает тоже, — дышать было трудно, в груди ощущалась острая боль, одежда и руки были залиты кровью, — но ясность сознания его успокоила: голова работала совершенно нормально. Он понял, что по какой-то счастливой случайности его только ранили и, приняв за убитого, оставили лежать в яме. С остальными расправились зверски. Трупы погибших давили вниз, мешая подняться. Сдвинув чью-то мертвую руку, упавшую сверху ему на лоб, Ярцев повернул с усилием голову и очутился лицом к лицу с сучанским шахтером Вербой, извивавшимся в судорогах смерти. Слабое дыхание его губ коснулось лица; сделалось жутко. Отчаянным напряжением мускулов Ярцев перевернулся на грудь, хотел подняться, но связанные руки мешали.
В это мгновение вверху над ямой послышались голоса: казаки еще не ушли… Ярцев захолодел, прижавшись к товарищу. По седой окровавленной бороде он узнал в убитом железнодорожника Зимина. Голова старика была разрублена шашкой до шеи.
Сверху от края ямы опять донеслись голоса, звон лопат и шорох комьев земли.
«Закопают живого!» — подумал Ярцев, сдерживая невольный стон ужаса.
Но голоса казаков внезапно умолкли. Потом зазвучали издалека.
Из груды наваленных в яму тел послышался хрип и предсмертный скрежет шахтера Вербы. Вскоре замолк и он. Наступила полная тишина.
Уверившись, что опасность прошла, Ярцев напряг все силы и, работая свободными от веревок ногами, грудью и головой, стал выбираться из груды трупов. Крепко связанные назад руки мешали двигаться. Мертвые тела товарищей давили неотвратимым грузом, точно сознательно не желая пускать от себя живого. Ярцевым овладело отчаяние, но он перевел дыхание, собрался с новыми силами и, как червяк, пополз все выше и выше — по трупам, земле и снегу — пока не достиг поверхности.
Кругом лежал снег, темнели пустые кирпичные сараи. Людей не было. Ярцев огляделся по сторонам и пошел без дороги быстрой походкой, надеясь пробраться к морю. Попробовал освободиться от пут, но сил не хватило — от боли темнело в глазах, а узел давил так же туго, как прежде.
Оставив бесплодные попытки, он побрел дальше, пока не увидел справа курную избушку, стоявшую на опушке леса. Ярцев подошел к ней и постучал ногой в дверь. В избушке чиркнули спичкой. Кто-то хрипло закашлялся. Дверь открыл сутулый высокий старик в овчинном тулупчике и без шапки. Вид крови и связанных рук в темноте ночи, при тусклом свете зажженной с порога спички, подействовал на мужика потрясающе. Спичка в руках его дрогнула и погасла.
— Дедушка, милый, укрой меня, — пробормотал Ярцев, изнемогая от боли и усталости. — От колчаковцев спасаюсь. Чуть не убили.
Некоторое время старик стоял молча, вглядываясь в темноту, видимо соображая, как поступить; потом натужно вздохнул, покачал головой и, приоткрыв шире дверь, пропустил в избу Ярцева.
— Ладно уж, заходи… Мне все одно скоро смерть, — бояться ее в таких летах грех, господь осудит… А ты, гляди, крепонькой, молодой… жить да жить!
Старик оказался бобылем-пастухом, промышлявшим по зимам мелкой охотой и звероловством. Освободив с его помощью руки, Ярцев сел на деревянные нары, прикрытые сверху соломой и пышной медвежьей шкурой.
Старик подбросил в железную печку мелких поленьев; вздыхая и охая, достал из-под нар бутылку ханжи, зачем-то взболтнул ее, посмотрел на огонь, отпил быстрым движением из горлышка несколько глотков и передал Ярцеву.
— Согрейся сперва, кровь потом смоем… В бок, што ли, ранен?
От водки пахло каким-то прогорклым маслом, но Ярцев с жадностью выпил, с трудом удерживая бутылку в негнущихся пальцах.
— Зазябли клешни-то, — потрогал старик рукой, — ну, коли так, напоим и их самогоночкой.
Он снова встряхнул перед огнем лежавшую на дне посудины мутную влагу, облизнул ссохшийся старческий рот и вылил остатки ханжи гостю в пригоршню.
— Три крепче, да рану давай перевяжем. Оттает, кровь зачюрит.
Рана оказалась неопасной, но тело то леденело, то полыхало жаром. К утру начался бред.
Болезнь затянулась почти на месяц. Все это время пастух с грубоватой ворчливой заботливостью ухаживал за Ярцевым, как за сыном.
В начале марта Ярцев почувствовал себя лучше, поблагодарил горячо старика и через тайгу и сопки пробрался в штаб партизанских отрядов…
С этого дня началась для Ярцева новая жизнь. Согласно приказам Колчака крестьяне Приморья должны были свозить в ближайшие бухты и сдавать на пароходы военным агентам солдатские шинели и полушубки, винтовки и боевые припасы. Молодежь двух последних призывов обязана была явиться на сборные пункты, чтобы идти воевать с Красной Армией. Непокорные села сжигались карательными отрядами белогвардейцев и японцев.
Крестьян поджаривали на кострах, вырезывали из тела полосы кожи, выкалывали глаза… Но жестокость не помогала: силы и ненависть партизан с каждым днем возрастали.
На многих участках объединенные силы японцев и белых были разбиты наголову. Кое-где партизаны заняли даже железнодорожные станции и города, и тогда всполошенное союзное командование объявило приказ о немедленном разоружении всех партизанских отрядов.
Население, не доверявшее прежде только японцам, считавшее американцев чуть ли не за друзей, сразу переменило к ним отношение. До сих пор хлеб, яйца, масло и молоко приносились американцам прямо в палатки. Крестьянские девушки при встречах с нарядными рослыми иностранцами приветливо улыбались. После совместного приказа сразу все изменилось. Продукты нужно было искать теперь по дворам, платить за них втрое и вчетверо и все-таки часто не находить совсем. Парни и девушки или отворачивались от американцев брезгливо в сторону, или оглядывали их хмурыми, злобными взглядами.
По поручению главного штаба Павел Деньшин и командир партизанского отряда Константин Ярцев поехали к американцам для переговоров. Лагерь их стоял около железной дороги. В просторной офицерской палатке играл патефон. Красивый майор скучающе грыз плитку молочного шоколада. Солдаты мирно играли в футбол.
Переговоры были короткими.
— Что вы нам сделаете, если мы не сдадим оружия? — спросил Павел Деньшин, играя ременной плеткой и искоса наблюдая за американцем.
Ярцев переводил его речь по-английски.
— Заставим вас силой, — ответил сухо майор.
— Н а с… силой?
Павел отступил от палатки к широкогрудому своему жеребцу и рассек плеткой воздух.
— Зачем вы пришли сюда? — крикнул он в ненависти. — Хотите сломить крестьян и рабочих… опять под иго капиталистов?… Не выйдет!.. Вы можете передушить, перестрелять тысячи людей, сжечь все наши селенья… Но вы нас не сломите! Мы уйдем в сопки, в тайгу, будем питаться водой, сухим хлебом, кореньями, спать на снегу… Но мы будем стрелять вас, гадов, из-за каждого кустика, каждого бугорка, пока не сбросим в море, откуда вы все пришли!..
Скоро тайга действительно превратилась в громадное поле битвы. Отряды садистов-карателей вызвали среди приморского населения такую жгучую ненависть, что в партизаны пошли теперь все, способные стрелять. Пароходы Добровольного флота неожиданно прекратили рейсы по побережью. Начались тревожные дни ожидания высадки белых отрядов с моря. В одну из ночей на пост «Орлов», поблизости от которого находились отряды Ярцева и Деньшина, пришла телеграмма, что около соседнего селения высадился, при поддержке японского крейсера, десант белогвардейцев-карателей. Отряды партизан поспешили крестьянам на помощь. Ночью, в ветер и дождь, пошли в атаку. Удар оказался таким неожиданным и стремительным, что колчаковцы и интервенты не выдержали: оставив несколько раненых и убитых, они побежали на катера, добрались до крейсера и открыли оттуда по берегу беспорядочную стрельбу из орудий. Разрушив несколько изб, убив и поранив детей и женщин, каратели подняли флаг «восходящего солнца» и ушли в море…
Кроме большого запаса провизии и боевой амуниции, сгруженной накануне с крейсера, партизаны забрали в плен четырех китайцев, одного корейца и двух офицеров.
Солдаты оказались владивостокскими краболовами, насильно мобилизованными на судно в качестве грузчиков. Все они сдались в плен добровольно. Раненых офицеров привели в объединенный штаб обоих отрядов. Срочно организовали военно-революционный трибунал.
Оба офицера были ранены, но довольно легко — один в плечо, другой в ногу. Младший из них был почти юношей, стройный, с гладко выбритым подбородком и серыми ясными глазами под густыми ресницами. Другой, с погонами подполковника, широкоплечий брюнет с загорелым лицом и твердым холодным взглядом, смотрел из-под тонких черных бровей презрительно-злобно. На груди его висел офицерский георгиевский крест, а на шашке георгиевская лента — знак золотого оружия. Оружие у него отобрали.
— Может быть, и сапоги снимете? У вас, кажется, этим страдают, — свысока прищурился офицер, кивнув на плохо обутые ноги ближайшего партизана.
— Успеем, — спокойно ответил Деньшин. — Зря в земле гнить не будут. Рабочие ведь над ними тоже трудились.
Трибунал приступил к допросу.
— Ваше имя, отчество и фамилия? — спросил Ярцев у подполковника.
— Офицер русской армии. Остальное не имеет значения.
— Зачем же вы приехали сюда на японском судне, если вы офицер русской армии?
— Расстреливать и вешать бандитов.
— Это кого же ты называешь бандитами, — полюбопытствовал с усмешкой Деньшин, — уж не крестьян ли и рабочих?
— Тех, кто идет с большевиками, — ответил белогвардеец, сверкнув злобным взглядом на партизана.
— Чем же это мы так тебе насолили? Может, расскажешь? — продолжал хладнокровно Деньшин.
— Рассказывать нечего. С начала войны я сражался на юго-западном фронте, страдал, боролся за родину. Был контужен, ранен два раза… Пришла революция. Я остался на посту, как и раньше. Потом начались беспорядки, появились большевики… Потом я узнал, что имение мое разграблено, а жена убита во время погрома….
— Большевики погромами не занимаются, это приемы белобандитов, — ответил резко Деньшин. — А если помещики притесняли крестьян и занимали их лучшие земли, винить теперь некого… А вот зачем ты сюда, в Приморье, приехал и вместе с япошками ни в чем не повинных людей казнишь? Вот что скажи!
Подполковник, сжав длинные тонкие пальцы, подался слегка вперед, как будто намереваясь схватить партизана за горло.
— Зачем приехал? — повторил он в бессильной ярости. — Справлять по жене поминки!.. Вот здесь, с левого бока, висела шашка, которую вы только что отобрали. На рукоятке ее вы можете видеть отметки убитых мною большевиков и бандитов: новая смерть — новая черточка. Я отметил двадцать семь черточек!..
Деньшин оглянулся на членов ревтрибунала. Его голубые, обычно веселые глаза горели теперь непривычно-мрачным огнем тяжелой человеческой ненависти.
— Раздавить гада! — сказал он угрюмо. — Кто против?
Члены трибунала молчали. Офицер усмехнулся, высоко поднял голову и, уходя на смерть, бросил холодно и надменно:
— Двадцать семь и один!.. Это недорого.
И только, когда уже вышел на берег моря и увидел направленные против себя дула винтовок, изменился резко в лице — сделался темным, потом побледнел — и захлебнувшимся голосом закричал:
— Хамы!.. Сволочи!.. Стреляйте скорее!..
В это время Ярцев допрашивал второго офицера.
— Фамилия и имя?
— Сергей Шафранов.
— Чем занимались до поступления на военную службу?
— Учился.
— В каком учебном заведении?
— В Иркутской гимназии.
— Кончили?
— Да.
— Что заставило вас поступить в карательный отряд?
— То, что вас заставило быть партизаном, — жизнь.
— Может быть, вы сумеете сказать немного определеннее. Нам важно знать: поступили вы в отряд добровольно или по принуждению?
— Мне предложили, я не отказался. Насилия не было.
— Может быть, вы не отказались только потому, что боялись наказания: тюрьмы или расстрела?
— Нет, этого я не боялся.
— Значит, пошли добровольно?
— Да.
Офицер говорил тихо, отчетливо и совершенно спокойно. -
— Что же тогда побудило вас вступить в офицерский отряд? — спросил Ярцев. — Ведь вы же знали, что цель его — расстрелы крестьян и рабочих?
В этот момент донесся залп выстрелов. Офицер прислушался, посмотрел партизану прямо в глаза и ответил:
— А вы… не расстреливаете?
— Мы расстреливаем тех, кто мешает нам жить и трудиться. Не мы к вам пришли, а вы к нам.
— Это опять старое: вы ищете виновных, а для меня их нет. Мы помешали вам, а вы — нам; у вас одна вера, у нас другая. Кто победит, тот и прав будет.
Он остановился и добавил задумчиво:
— Теперь мне кажется, что победа за вами. Ваш путь труднее, но вы устойчивее, в вас больше веры и дерзости, а это громадная сила. Сумеете — будете правы.
— Крутишь ты что-то, парень, — вмешался хмуро Деньшин. — Если ты правда веришь в нашу победу, зачем же встал тогда на сторону контрреволюции?
Офицер посмотрел на него, перевел взгляд на Ярцева, натянуто улыбнулся и ответил:
— В такое время трудно остаться пассивным. На той стороне все мои близкие, я вырос в той среде… А вам я чужой, и вы мне тоже чужие!
Ярцев встретился взглядом с его глазами, и в нем неожиданно поднялась теплая жалость к этому тихому спокойному юноше.
— Вы прямодушны и искренни, — сказал он взволнованно, — но освободить вас после ваших слов мы не можем. Вас ждет расстрел или заключение.
— Для заключенных тюрьмы не выстроены, — резко сказал Деньшин, смахнув со лба потную белокурую прядь волос. — Нельзя нам, Максимыч, жалеть!.. Всю революцию из-за жалости погубить можно. Они с нами не так говорят.
Ярцев молчал, весь побелев от какого-то горького необоримого волнения.
— Нет, я против расстрела выдавил, наконец, он с трудом. — Если мы пощадим его, он не пойдет против нас…
— Очень уж ты доверчив, — сказал Деньшин. — Ставлю на голосование: кто за помилование?
Вздрогнули и тихо поднялись две руки.
— Кто за расстрел?
— Четверо, — спокойно сосчитал офицер. — Тем лучше!.. — Он повернулся вдруг к Ярцеву. — Об одном прошу расстреляйте меня на скале, чтобы труп упал в море
— Иди, Максимыч. Для такого, как ты, полезно будет, а то ты вроде Пилата, все норовишь чистым остаться, руки умыть, — сказал Деньшин, смотря в упор на товарища.
Ярцев молча взял легкую кавалерийскую винтовку, проверил обойму и повел осужденного к морю. Идти по камням было трудно. Офицер все сильнее приступал на левую ногу. Ярцев, заметив, что он хромает, предложил отдохнуть.
— Ничего… Рана пустяшная, я еще в состоянии танцевать вальс.
Офицер улыбнулся и сделал несколько па, но, почувствовав в ноге сильную боль, нахмурился и сжал зубы.
— Нет ли у вас-закурить? — обратился он к Ярцеву. Тот достал папиросу, передал и зажег спичку. Руки, его дрожали. В эту минуту ему хотелось, чтобы белогвардеец или ударил его, или же, пытаясь обезоружить, схватил за дуло винтовки, вступив в последнюю борьбу за жизнь, во время которой так просто
сводятся счеты. Но офицер, хромая, покорно шагал вперед.
Подошли к берегу моря, высокому и крутому. Внизу в спокойствии бухты, виднелся японский сампан с приподнятым кормовым веслом, брошенный белогвардейцами при бегстве на крейсер. С моря уже полз обычный туман, тушуя весь берег одним ровным тоном молочно-серого цвета.
Осужденный попросил еще одну папироску и молча встал на краю скалы. Ярцев поднял винтовку, потом также решительно и быстро дернул ремень, закинул ружье себе за плечо и, сделав офицеру знак идти по тропинке вниз, подвел его вплотную к сампану, Поблизости не было ни души. Туман густел.
— Лезьте! — скомандовал Ярцев.
Офицер, прихрамывая, пробрался по камням на сампан. Ярцев оттолкнул лодку.
— Попытайтесь спастись, — сказал он вдогонку со спазмой в горле. — Туман вам поможет… И запомните вот что: из-за жалости к человеку, который, может быть, завтра снова пойдет против меня и моих товарищей, я нарушил постановление ревтрибунала, а за это у нас расстреливают!..
Ярцев поворотился к сампану спиной и медленно пошел назад на скалу. Здесь он снял со спины винтовку и два раза выстрелил в воздух…
Наль никогда не упорствовал в своих ошибках. В его характере совершенно отсутствовало то мелкое ложное самолюбие, из-за которого люди часто отстаивают мнимую правоту своих действий даже тогда, когда понимают хорошо сами, что они не правы. Но точно так же он не хотел и не мог идти на уступки, когда правда, по его убеждению, была целиком на его стороне. В этих случаях он был беспощаден к другим так же, как и к себе.
Эпизод с корзиной цветов, так больно и неожиданно раскрывший всю неискренность поведения Эрны, поставил перед Налем серьезный и сложный вопрос об его дальнейших взаимоотношениях с сестрой. Он любил Эрну по-прежнему, чувствуя теперь эту любовь, может быть, даже острее и глубже, как это нередко бывает при опасности потерять близкого человека, но прежнего доверия к ней уже не было.
Он пытался ее понять и не мог. Прямодушная натура его никак не мирилась с возможностью поступить так, как это сделала Эрна, общаясь с одним из фашистских вождей, работая на него и в то же время не говоря брату об этом ни слова. Такое беспринципное поведение было опасно прежде всего для друзей, и потому Наль без малейшего колебания переехал от сестры в отдельную комнату. Но тревога за Эрну осталась.
Желая помочь ей, заставить чистосердечно раскаяться, стать снова близким другом, любимой сестрой, Наль поехал на старую квартиру, чтобы прямым и решительным разговором положить, наконец, предел обоюдным сомнениям и мукам. Но оказалось, что Эрна переехала тоже в другую комнату, оставив для него письмо у хозяйки, в котором сообщала о своем полном разрыве с бароном Окурой и упрекала брата в жестокости.
«Ошибки у всех бывают, — писала она, — но нельзя так поспешно считать их предательством! Свойство больших революционеров, помимо их твердости и решимости, — чуткость к товарищам…»
Нового адреса она не указала, но в приписке сообщила, что заедет к нему или сегодня вечером, или завтра и тогда расскажет ему все подробно.
Поздно вечером в дверь его комнаты постучали так осторожно, так тихо, что сердце дрогнуло.
«Пришла все-таки!..»
Он бросился к двери, поспешно открыл ее и, изумленный, остановился: через порог, с небольшим чемоданом в руке, переступила Сумиэ. Продолговатые глаза ее смотрели взволнованно и тревожно.
— Сумико!.. Откуда? — проговорил он ошеломленно. — И почему с чемоданом?
Она заметила его изумление и сразу вся съежилась.
— Я была на вашей старой квартире, хотела переночевать у Эрны, но она куда-то уехала. Хозяйка сказала, что вы теперь живете отдельно, дала ваш адрес, и я пришла, — сказала Сумиэ робкой скороговоркой, нерешительно останавливаясь у двери.
Наль взял у нее чемодан и поставил к стене. Девушка смущенно и грустно на него посмотрела.
— Я очень поздно. Вы меня не прогоните?
— Как вам не стыдно, Сумико! Разве мы не друзья? — ответил он, помогая ей снять пальто.
— Я знаю. Оттого и пришла к вам. У меня большое несчастье.
Она растерянно замолчала, но Наль догадался сразу.
— Новая статья Онэ-сан?… Да?
Сумиэ неопределенно качнула пышной прической и села в подвинутое ей кресло.
— Я еще не читала, но я о ней знаю, — ответила она дрогнувшим голосом, внимательно оглядывая Наля тоскующими чуть скошенными глазами. — Папа-сан сделал большое мошенничество. Я слышала, как говорили в трамвае об этой статье и смеялись над папой.
Наль, стремясь понять до конца цель ее позднего посещения, невольно оглянулся на чемодан.
— Вы что ж… из дома совсем?
— Да, хотя вы когда-то и были против. Я не могу больше…
— Имада-сан знает об этом?
Она подняла одну бровь с видом пренебрежения и досады.
— Папа-сан сейчас спит. Он был у Каяхары и пил много сакэ. Он до утра не проснется.
— Но какие же у вас планы?
Сумиэ оглянулась на старинные хозяйские часы.
— Я хотела провести эту ночь у Эрны, а утром уехать к дедушке… Но если позволите, я посижу до утра в вашей комнате, около хибати, а вы идите за ширму и спите. Я буду сидеть тихо.
Наль сразу стал очень серьезным. Он понимал, что подобная ночевка могла закончиться крупным скандалом, если бы ее отец бросился ночью в погоню и напал на следы. Права японской полиции и родителей в таких случаях безграничны. Наль только на днях переводил несколько глав из книги Тынянова для журнала «Тоицу». Невольно вспомнилась ужасная смерть Грибоедова, когда фанатическую толпу подстрекали к погрому, играя на клевете об оскорблении семейного мусульманского очага. Правда, то было очень давно, в дикой Персии, но разве в Японии не избивают дюжие полицейские несчастных влюбленных, если случайно застанут их целующимися или даже просто в нежном соседстве в одном из токийских парков и те попытаются протестовать против необоснованного грубого ареста!.. Самым же худшим и неприятным, было, конечно, то, что подобный скандал фашисты могли легко использовать и раздуть в своих целях, представив все дело как совращение благородной дочери директора «Общества изучения Запада» негодяем из издательства «Тоицу».
Не зная, как выйти из трудного положения и в то же время боясь необдуманной фразой обидеть девушку, он мягко сказал:
— Сумико, хорошая! Но почему же вы не остались до утра дома?
Она колебалась, потом сердечно и просто ответила:
— Папа-сан сказал мне, что сегодня решено все, что Каяхара на днях возьмет меня в жены, а если я стану отказываться, мне будет плохо… Папа-сан очень радовался. Каяхара, сказал, влиятельный и богатый; у него рыбные промыслы, фабрики, рудники, много дёнег… Ты, сказал, будешь с ним счастлива… Но это, конечно, неправда. Я не могу быть счастливой. Я не люблю Каяхару!.. Я люблю вас!
Последняя фраза вырвалась у нее против воли. Она сказала ее, не размышляя, повинуясь бессознательному порыву, той прямодушной чувствительности, которая присуща простым и глубоким натурам. И уже только после того, как сказала и увидела растерянное лицо Наля, поняла, что открыла ему что-то ненужное, лишнее; и, охваченная боязнью, что он истолкует ее слова совсем не так, как ей хочется, торопливо в отчаянном замешательстве добавила:
— Нет-нет, вы не бойтесь. Я ничего не жду. Я пришла сюда попрощаться, а утром с первым же поездом уеду к дедушке… У него хорошо. Я буду помогать ему по хозяйству, высчитывать по логарифмической линейке расходы, читать серьезные книги, любоваться природой и думать о вас.
— Я скоро уеду отсюда, Сумико!
Сумиэ посмотрела на него долгим покорным взглядом. Пушистые черные ресницы ее горестно дрогнули. Сверкнули искорки слез, но сейчас же потухли.
Ответила она печально и серьезно:
— Все равно! Любовь не приходит два раза. Сначала я пожалела, что призналась вам так необдуманно и не нужно в своей любви, а сейчас даже рада. Люди не замечают, как быстро проходит жизнь и как это важно сказать хорошее, откровенное слово, не откладывая на будущее. Человек счастлив не тогда, когда его любят, а тогда, когда он сам любит!
Наль нагнулся, поцеловал ее руку. Его вдруг охватило чувство мучительной нежности к этой тихой красивой девушке. Но ой боялся, что, сама того не желая, Сумико могла предать его в руки полиции.
— Сумико, милая, замолчите!.. Мне тяжело! — сказал он с болью в голосе, продолжая держать ее пальцы в своей руке.
Сумиэ снисходительно ласково улыбнулась.
— Тяжело?… Разве может быть сейчас тяжело? Все так хорошо, необычно!..
Он пододвинул к ней свое кресло почти вплотную. Лицо ее в полутьме казалось печальным и напряженным. Она зачарованно смотрела ему в глаза, не шевеля ресницами и не двигаясь, как очень послушная девочка, которую мать оставила около сладостей и строго наказала не есть.
Хозяйские часы мерно и громко постукивали.
— Сумико, — сказал Наль, — на вашем пути встретятся люди достойнее меня и Каяхары. Вы же только вступаете в жизнь.
— Нет, — прошептала она. — Японские женщины старятся рано, я не успею вас разлюбить, если вы даже уедете. Сгорбленная, в морщинах, с клюкой я буду оглядываться на прошлое и думать о вас.
Она подняла руку Наля к себе на грудь против сердца.
— Слышите, как сильно бьется? Вы мой любимый, мой муж.
Встала с кресла, распустила широкий цветистый пояс и положила на стол.,
— Вам нравится мое оби?
Она засмеялась, засматривая ему в глаза. Стала снимать кимоно. Осталась в другом — шелковом, вышитом золотом с нежными голубыми узорами. Вынула гребенки и шпильки, тряхнула головой, и тяжелые черные волосы рассыпались за плечами.
— Мне так нравится. Это по-европейски. У нас спят в прическах.
Она внезапно притихла, села на край кровати, стянула белые получулочки и застенчиво улыбнулась:
— Ну, а вы что же? Почему вы не раздеваетесь?… Не нужно тушить свет! Мне хочется видеть вас!
Опустившись перед ней на колени, Наль взял ее руки в свои.
В комнате стало тихо.
Яркие паутинки электрической лампы брызгали светом, заслонялись стенками абажура и расходились по комнате нежными голубыми лучами. В углу на резной полке качал головой фарфоровый китайчонок — маленькие смешные часы старинной работы, — встряхивал черной косой, щурил глаза и мерно стучал молоточком.
Сумиэ тихо запела:
Ота Докан, основатель Токио, проезжая через небольшое селение» Встретил девушку- красавицу Кита Хара.
Печальна была она. В руках ее трепетала Цветущая ветка ямабуки.
— Семь лепестков, — прошептала она. — Восемь лепестков, девять…
Пышно цветет ямабуки, и жаль, что цветы опадут.
Опадут без плодов и завянут!
Ота Докан вздрогнул и пристально взглянул на красавицу.
В глазах ее светилось одиночество и тоска по любви…
Так сделалась она женой Ота Докана!
Сумиэ замолчала, но взгляд ее все еще сохранял взволнованную и грустную рассеянность.
— А утром, — сказала она, — когда вы будете еще спать, я спою вам тихо-тихо народную песню о Кате Масловой. В ней поется о русской девушке, брошенной своим милым. Мне она нравится, потому что в ней все чужое. Свое мне кажется скучным.
— И я скучный?
— Нет, вы — нет!
— Значит, чужой?
Сумиэ задумалась, наклонилась, посмотрела в зрачки темных глаз и ответила:
— Да, вы милый, любимый, но вы чужой! И это хорошо, — добавила она торопливо, точно боясь, что обидела, — так лучше; так чище любовь!
— Я не хочу быть чужим.
Сумиэ покачала головой и, наклонившись, опять заглянула в глаза.
— Ну вот, — прошептала она грустно и мягко, — я смотрю в вашу душу, а разве я знаю вас?
— Вы будете знать! Я расскажу обо всем, обо всех моих мыслях и чувствах!
Она покачала с сомнением головой.
— Всех вы сами не знаете. Они приходят и уходят, как тени.
— Сумико, любимая! Неужели всегда так?
— Всегда, — ответила Сумиэ. — Всегда, кроме редких мгновений!
За дверью послышался легкий неясный треск. Наль прислушался. Девушка испуганно оглянулась. За стеной в коридоре опять что-то хрустнуло. Донесся приглушенный звук голосов.
— Как будто кто-то идет! — шепнула Сумиэ.
Наль подошел решительно к двери и распахнул ее.
У порога стояли смущенный домохозяин, два полицейских и самодовольный приветливый человек в штатском платье.
— Извините, — сказал он. — Я инспектор полиции!..
В окне коридора, как цветы белой вишни, дрожали лучи рассвета.
Теплые осенние дни сменились внезапно похолоданием. Порывистый ветер дул теперь с океана круглые; сутки, пронизывая пешеходов насквозь. Из-под ватных хаори и кимоно все еще обнажались голые по-летнему ноги, но шеи уже были тепло закутаны шерстяными шарфами, уши заткнуты ватой, а стылые лица уродливо перевязаны черными респираторами, в предупреждение гриппа. По мостовым пыхтели и брызгали грязью автобусы и такси. Впереди лакированных колясок с угрюмыми седоками мелькали матерчатые мокрые башмаки измученных рикш. Сутулые от стужи прохожие обменивались на тротуарах злыми окриками.
В комнатах пахло сыростью. Эрна сидела около хибати, кутаясь в голубой плед, подаренный ей незадолго до ссоры с братом. Ее лихорадило, и оттого лицо пылало румянцем, хотя на сердце было так же мрачно и холодно, как на улице. Ярцев стоял перед ней в унылой позе. Он только что возвратился от Гото, вместе с которым наводил справки о Нале, бесследно исчезнувшем из своей новой квартиры уже около месяца. По заявлению хозяина, его молодой квартирант был арестован и увезен в полицейском автомобиле ночью, но куда — это могло знать только кейсицйо. Между тем начальники отделов полицейского управления отговаривались полнейшим неведением и лживыми обещаниями выяснить дело в самом срочном порядке..
Сумиэ, по слухам, была тяжело больна, но навестить ее было некому.
Ярцев ушел из «Общества изучения Запада» со скандалом, наговорив директору дерзостей. Другие знакомые, вроде Таками и Онэ, не заходили туда даже случайно, обходя прежнее свое издательство, как вражеский лагерь.
Во время рассказа Ярцева об его безуспешных поисках в комнату вошли Онэ и его сын. Журналист принес с собой несколько русских книг и газет, так как Эрна работала теперь в издательстве «Тоицу» вместо брата, беря переводы на дом. Чикара был в новой форме с медными пуговицами, в коротких, несмотря на погоду, штанишках и синей фуражке с ученическим светлым, гербом.
— Добрый вечер! — поздоровался Онэ; сложив газеты и книги на подоконник, он подвинул к себе свободный стул с поломанной ножкой.
— К окну не садитесь, дует, — остановил его Ярцев.
— Советую сесть к хибати, — кивнула Эрна на угли, грея над ними нахолодавшие пальцы, — а Чикара ко мне.
Она потеснилась и усадила мальчика рядом, в плетеное широкое кресло.
Чикара лукаво поглядывал на нее из-под длинных ресниц смышлеными, наблюдающими глазами, радуясь, что его странная, но милая приятельница не сердится на него после неприятного инцидента с визитной карточкой и цветами. Эрна, поймав его взгляд, догадливо засмеялась.
— Чудесный у вас сын, Онэ-сан, — повернулась она быстро к гостю, обнимая мальчика за плечи.
Журналист сдержанно и признательно склонил голову.
— О да, я доволен.
Он спрятал в полуопущенных веках далекий блеск нежности и с притворной небрежностью добавил:
— Можно даже сказать, что вчера утром он спас отца.
— Как спас? От кого? — удивленно спросила Эрна, переводя взор опять на Чикару, точно не веря, чтобы такой худенький скромный мальчик мог совершить геройство.
— Трое фашистов хотели зарубить папу саблями, — сказал тот с серьезностью, сразу делаясь строгим и важным не по годам. — Несколько дней назад они уже приходили к нам и оставили папе письмо. Они хотят, чтобы папа немедленно выехал из Японии и перестал работать в редакции. «А иначе, — сказали они, — мы выполним волю небес и уничтожим его, как изменника расе Ямато».
— Ах, пакостники! — воскликнул Ярцев, придвигая свой стул ближе к Онэ. — Как видно, ваша последняя статья здорово их задела, если они настолько взбесились.
— О да, после моих статей о Каяхаре и нашем бывшем директоре я стал немного известный для рабочих и для фашистов, — ответил Онэ, чуть усмехнувшись. — Рабочие пишут отдалена письма и даже приходят в мой дом беседовать, а фашисты хотят меня убивать.
Чикара, в порыве победной мальчишеской гордости, вытянул вперед руку, словно в кого-то прицеливаясь.
— Они порубили нашу дверь саблями, — крикнул он, вскакивая с кресла и изображая все в действии. — А папа их — из револьвера!..
— Серьезно — стреляли? — спросила Эрна с легкой тревогой.
— В воздух! Немножко пугал, — спокойно ответил Онэ.
Чикара, слегка сконфуженный за отца, что тот так неярко и скромно описывает свой замечательный подвиг, поспешно проговорил:
— Они хотели войти в квартиру в уличной обуви, но я им сказал, что это невежливо и портит татами, и скорее закрыл дверь на ключ. Папа работал в своем кабинете. Я побежал к нему… Но тогда они заругались и стали рубить нашу дверь саблями, как на войне. Хироси и мама очень пугались. И папа тогда в них — бац!.. Но, знаете, мимо… Так жалко!
Ярцев, любуясь азартом мальчика, улыбчиво поддразнил:
— Промазал отец!
— О, я совсем не желал убивать, — возразил Онэ, сосредоточенно смотря мимо сына. — Так что, я думаю, они тоже делали пока фальшивую демонстрацию, чтобы я не писал статьи против их грязной лиги и их пугался. Но, конечно, этого не будет.
За стеной послышались быстрые и твердые шаги и сдержанное густое покашливание; кто-то остановился у двери и уверенно постучал.
— Открыто! Войдите! — крикнула Эрна.
Дверь распахнулась, и в комнату вошел в роговых очках и пальто, с надвинутой на лоб фетровой мокрой шляпой барон Окура. Увидев Онэ и Ярцева, он слегка сморщился, видимо неприятно разочарованный в своих расчетах застать Эрну одну, но совершенно не смутился. Сконфузилась и растерялась сама хозяйка, которая смотрела теперь на незваного гостя полная смутного беспокойства и даже страха, не зная, чем объяснить внезапное и странное его появление в этой комнате.
— Окура-сан!.. Зачем вы пришли? — воскликнула она, вставая ему навстречу.
Барон снял очки и быстро протер их платком, настороженно и чуть снисходительно оглянувшись на остальную компанию.
— Меня очень беспокоит вашё здоровье, — ответил он, бесцеремонно снимая пальто и оглядывая девушку как-то сбоку, точно дивясь, что находит ее на ногах, здоровой и даже похорошевшей.
Онэ бросил на вошедшего быстрый взгляд и, повернувшись к нему спиной, хладнокровно сказал:
— Барон Окура!.. О, я тогда немножко пойду в ту комнату. Так что беседовать, как товарищи, с фашистом трудно, — не идет мягко сердце.
Он отодвинул со стуком сйодзи[12] и тут же закрыл их, отделившись от ненавистного ему человека тонкой деревянной стеной. Ярцев молча, накинул на плечи пальто и вышел через балкон в сад, на ходу чиркнув спичкой.
— Надеюсь, у них объяснений не больше, чем на одну папиросу, — пробормотал он, ревниво оглядываясь на затемненные влажными стеклами силуэты и нервно закуривая.
Окура повесил пальто и шляпу на гвоздь, видимо несколько удивленный отсутствием вешалки. Чикара, насупясь, отошел к окну, поглядывая оттуда смущенно и неприязненно на барона. Эрна, входя в роль любезной хозяйки и уже заглушив в себе чувство первой неловкости, придвинула гостю кресло.
— Сюда, пожалуйста, ближе к углям. Сегодня очень прохладно… Вы получили мое письмо и деньги?
— О да, еще месяц назад. Но я должен был спешно ехать в Манчжоу-Го и потому не мог вас искать. Теперь я хочу отдать вам деньги обратно и продолжать наши чтения. Я не могу остаться без русских занятий…
Он сказал это властным спокойным тоном. По его взгляду Эрна поняла сразу, что Окура приехал с твердым: намерением переубедить ее. И, торопясь скорее выяснить все, с досадой проговорила:
— Но я же писала вам, что отказываюсь окончательно. У меня плохое здоровье. Я очень устала.
— О, это скоро пройдет, — возразил он развязно, — Я буду ждать и платить вам деньги. Вы мне очень нужны.
Эрна нетерпеливо поморщилась.
— Нет-нет, я отказываюсь, — перебила она решительно. — Вопрос не только в усталости. Скоро я уезжаю из Японии совсем.
Барон Окура сделал короткое резкое движение локтем и посмотрел ей прямо в глаза — настойчиво, не мигая, как будто желая сломить ее волю своей. Но голос его прозвучал очень мягко, даже просительно:
— Зачем вам ехать отсюда? Вы же наполовину японка!.. Я могу предложить вам другую работу. Это большое культурное дело для пользы не маленьких, низких классов, а всего человечества и вашей родины тоже. Белые не должны угнетать азиатов. Япония в этом поможет Ост-Индии… Вы мне не верите, не понимаете?… О, я объясню вам подробно, но только наедине. Вышлите прежде боя. — Он повернулся к окну и сделал пренебрежительный жест в сторону Чикары: — Эй, ты… пошел вон!
Чикара, внимательно слушавший каждое слово большого, очкастого, неприятного ему человека, от этой фразы и жеста вдруг покраснел, как угли в хибати. Он шагнул от окна к барону, точно намереваясь его ударить.
— Ну, не маши!.. — крикнул он, возбужденно сжав кулаки и вздрагивая от гнева. — Папа мой сам тебя вышлет!.. Ч е р е п а х а!
Но тут с бароном произошло что-то дикое. Он вскочил с кресла в ярости, с налитыми кровью глазами, побагровевший, смертельно ужаленный древним китайским ругательством, приравнявшим его, потомка сьогунов, к безобразному колченогому гаду. Он прыгнул к мальчику, схватил его грубо за плечи и несколько раз с силой встряхнул.,
— Что?… Что ты сказал? — крикнул он, задыхаясь от гнева.
Мальчик, ошеломленный его бурным натиском, но совершенно не обнаруживая страха, ответил запальчиво:
— Черепаха!.. Фашист!.. Не смей меня трогать!
Эрна повелительно крикнула:
— Окура-сан, сейчас же пустите!
Барон Окура, не зная, как сорвать злость и обиду, продолжал трясти мальчика за плечи, взволнованно бормоча:
— Нет, что ты сказал?… Как ты смел?
Сйодзи раздвинулись, и в комнату вошел Онэ. Спокойный и тихий, он сделал несколько ровных шагов навстречу барону и, улыбнувшись, но в то же время чуть побледнев, вежливо произнес:
— Пустите моего мальчика!
Окура, все еще не придя в себя, не разжимая сведенных на курточке пальцев, с хриплой угрозой выдохнул:
— Я его из Японии выброшу!.. Что он сказал?
— Это мой сын. Что сказал он — сказал я. Покорно прошу пустить! — проговорил Онэ так же учтиво.
Он протянул медленно руку к скрюченным пальцам барона, готовый разжать их силой, тихий и непреклонный, как первое дыхание тайфуна.
Барон Окура невольно разжал кулаки, попятившись суетливо к креслу и помрачнев от нового приступа ярости. Казалось, сейчас случится нечто страшное: рука барона уже скользнула в карман за револьвером. Но впереди журналиста и мальчика разгневанно встала Эрна, смотря Окуре прямо в лицо.
— На маленького!.. Как вам не стыдно? — произнесла она с досадливым возмущением, язвительно подняв брови.
Барон невольно смутился. Онэ, отходя с сыном в сторону, громко сказал:
— Такие люди привыкли слабых…
— Что-о? — оглянулся Окура, грозно насупясь.
— Не смейте ссориться! — топнула ногой Эрна, гневно повысив голос. — Окура-сан, я вам приказываю извиниться. Вы показали себя отвратительным. Могли изуродовать мальчика.
Барон угрюмо опустил голову.
— Он, этот мальчишка, оскорбил меня.
— Он извинится тоже.
Чикара от этих слов порывисто схватил с подоконника свою ученическую фуражку и, нахлобучив ее на голову потянул отца к двери.
— Перед ним?…
Он состроил смешную гримасу злобы и отвращения в сторону барона.
— Пусть черепахи перед ним извиняются!.. Папа, пойдем!
Онэ спокойно взял шляпу.
— Пойдем, сын!.. До свидания, Эрна-сан!
Когда дверь за ними захлопнулась, Эрна посмотрела на притихшего гостя с явным неудовольствием. Безобразная вспышка ярости из-за пустого слова ребенка ее возмутила.
— Фу, как неприятно!.. Я считала вас таким сдержанным, а вы бешеный.
Барон Окура, уязвленный ее упреком, осклабил лицо в кривой улыбке.
— Ничего. Все уже хорошо. Я спокойный.
— Не похоже.
Тогда он угрюмо и подозрительно осмотрелся кругом.
— Здесь стены. Могут быть снова люди… Но я непременно должен вас видеть и говорить. Я очень прошу прийти ко мне.
Она решительно и спокойно ответила:
— К вам?… Никогда!
— Разве я вас оскорбил?
— Нет. Но занятия кончены. Я больше не буду у вас работать. Зачем я пойду?
Он молчал, порывисто переводя дыхание. Лицо его приняло необычайное выражение грусти, даже покорности, но он продолжал смотреть на нее неотступно и пристально как будто надеясь смягчить ее сердце безмолвным признанием ее власти.
— Хорошо, — сказал он уступчиво. — Мы можем встретиться в любом месте, где захотите, но только без таких стен. Я должен говорить с вами об очень важном, и я хочу, чтобы вы меня поняли. Неужели вы не свободны завтра или в другой день?… Ну, хотя бы на полчаса! -
Эрна покачала отрицательно головой, хотя ее любопытство, обычное любопытство молодой женщины, которая думает, что ее сильно любят, и без серьезного отклика в сердце все же хочет узнать до конца эту приятную для нее силу чувства другого, было невольно Затронуто.
— Нет, я никуда не пойду! — ответила она твердо.
— На тридцать минут!.. Неужели так трудно?… О, как я ошибся в вас! Вы причиняете мне жестокую боль.
Бесцветные узкие губы его действительно жалко дрогнули.
На минуту Эрна почувствовала к нему сострадание, но, вспомнив о словах брата, с холодной решимостью ответила:
— Вы вынуждаете меня быть откровенной. Хорошо, я скажу тогда прямо: мне неприятно с вами встречаться; я узнала о вас много плохого. Из-за вас, говорят, арестован один из моих друзей, профессор Таками.
— Его уже выпустили. На поруки. За него хлопотали депутаты парламента… Но я совсем непричастен к его аресту. Вас обманули.
Она с прежней резкостью продолжала:
— Из-за работы у вас я поссорилась с братом. Он переехал на другую квартиру… А теперь оказалось, что он арестован, хотя ни я, ни мои знакомые никак не могут получить о нем из кейсидйо сведений. Никто ничего не хочет сказать.
Барон перебил ее:
— Если вы обещаете со мной встретиться, я вам узнаю о нем все. Если он невиновен, его тотчас же выпустят. Даю вам слово. Вы меня знаете. Я не говорю пустых фраз.
Эрна почувствовала, как в ней сразу все потеплело. Она посмотрела барону в глаза пытливым и ясным взором.
— Хорошо, — сказала она. — Я подумаю… Я позвоню вам завтра по телефону.
Но он не сдавался.
— Мне надо знать точно!.. Хотите — завтра, в отеле «Тойо»?… В восемь часов?… Я пришлю за вами машину!
Эрна все еще колебалась, но желание помочь брату одержало верх над всеми другими чувствами.
— Хорошо, я приду туда, — согласилась она. — Только не в кабинете. Где-нибудь в общем зале, за столиком… Машины не присылайте, доеду на трамвае. Для меня так удобнее… А самое главное — постарайтесь узнать о брате. И сделайте так, чтобы его скорее выпустили.
— Да-да, я узнаю, — перебил барон радостно. — Я верю, что вы придете. Вы не можете лгать. Пожалуйста, точно в восемь!
Он низко, по-японски, раскланялся, торопливо оделся и со шляпой в руке вышел из комнаты.
Эрна приоткрыла дверь на балкон. Во тьме, как полет светлячка, блеснула отброшенная в грязь недокуренная папироса. Эрна негромко окликнула:
— Костя, где вы? — и, боясь ветра и сырости, опять захлопнула дверь.
Ярцев вошел в комнату с тяжелым ревнивым чувством, сердясь на девушку за непонятную продолжительность разговора, который, по его мнению, должен был кончиться после двух фраз. Откуда возникло это мучительное нервное состояние, он не знал сам, но при виде задумчивой и, как ему показалось, очень довольной Эрны его тревога и ревность усилились.
— Выкурил три папиросы, — сказал он угрюмо. — Что ему было надо?
— Интересовался моим здоровьем. Приглашал опять на работу, — ответила с улыбкой Эрна, неожиданно вдруг почувствовав, что странный визит барона Окуры был ей теперь даже приятен, так как опять появилась надежда на близкое освобождение Наля.
— Удивляюсь, как вы его не выгнали! — пробормотал Ярцев, сердито покусывая губу.
— За что? — неуверенно возразила она. — Барон Окура обещал завтра же выяснить, где находится Наль, и добиться его освобождения. А для меня теперь это самое важное…
— В таких защитниках, как барон, Наль нуждается меньше всего, — произнес Ярцев с иронией, но, уловив в Лице Эрны боль, не кончил фразы и снова достал папиросу.
— А где ваша трубка? — спросила Эрна. — Я думала, вы неразлучны с ней.
— Студенту Като подарил. Уж очень ему по вкусу пришлась. Крепкий паренек. Настоящий!.. Наших сибирских ребят мне чем-то напомнил.
— Да, знаю. Он заходил как-то к нам. Мне он тоже понравился. Очень застенчивый, но, очевидно, с умом и с характером… Ногу ему в полиции повредили во время допроса…
Она помолчала и, отвечая на что-то свое, серьезное и давнее, с легким вздохом добавила:
— Скажите, Костя, верите вы мне хоть немного?… Считаете вы меня способной на подлость?…
— Зачем вы так спрашиваете? — произнес он досадливо. — Это же ерунда!.. Наль сказал тогда совсем в другом смысле. И он был, конечно, прав: неосторожность в некоторых случаях может быть вполне равноценна измене. Люди должны уметь отвечать за свои слова и поступки. Я, к сожалению, понял это тоже только недавно!
Эрна задумалась. В затемненном окне, пробиваясь сквозь тонкий шелк занавески, испуганной белой бабочкой трепыхался луч уличного прожектора. Мимо мчался автомобиль.
От Эрны барон Окура поехал домой, так как решил в этот вечер поговорить с зятем об одном важном семейном деле.
Исоко была в гостях у подруги. Майор Каваками, прежде чем подняться наверх, уже успел узнать от шофера, что барон ездил к своей бывшей учительнице и на обратной дороге приказал управляющему отеля «Тойо» приготовить на завтра ужин для двух человек в общем зале, но в совершенно обособленном уголке.
Отпустив шофера, майор озабоченно сморщил щеки и нос, сделавшись еще более похожим на хищную сильную птицу, готовую вонзить в жертву когти; потом прошелся в раздумье по комнате, переоделся в военный мундир и медленным твердым шагом поднялся по лестнице.
Поведение барона Окуры тревожило его все больше. Дело было, конечно, не только в этом нелепом и недостойном увлечении иностранкой. Главная опасность таилась в том, что Окура за последнее время заметно изменил свое отношение к задачам и целям их лиги, стремящейся какой угодно ценой ускорить разрыв с Советским Союзом.
Сегодня утром майору стало известно, что после поездки в Маньчжурию барон был дважды принят адмиралом Сайто, лордом, хранителем печати, одним из врагов их лиги, считавшим продвижение на юг, в сторону Центрального и Южного Китая, гораздо более верным и безопасным делом, чем наступление на Сибирь.
Окура ждал зятя у себя в кабинете. Интимная беседа по поводу ссоры барона с женой, уже год как уехавшей к своим родителям на остров Сикоку, закончилась мирно и быстро. Майора этот вопрос занимал очень мало.
— Хорошо, Кейси, — сказал он уступчиво. — Если ты этого требуешь, ни я, ни Исоко не будем вмешиваться в твои семейные неурядицы. Но я хочу предостеречь тебя от другого. Ходят слухи, что ты поддался влиянию этого старого бюрократа Сайто, который, не понимая нового духа армии, мешает ее единению с императором. Армии не нужны такие посредники. В них слишком сильна иностранная легкомысленная идеология. Ты знаешь сам, что мужики, пьющие водку, империи не опасны. Злую собаку можно купить куском мяса. Опаснее вражда в семье.
Барон Окура молча и проницательно на него посмотрел. Его зять считался многообещающим офицером. Наряду с обычным военным образованием он кончил военную инженерную школу и занимал в жандармерии совершенно особое место. Среди членов лиги майор Каваками пользовался почти таким же авторитетом как и барон. Они работали всегда рука об руку, но теперь их взгляды неожиданно разошлись. Трезвый ум барона Окуры не мог не учесть тех поражающих сдвигов в экономической и политической жи› ни Советского Союза, о которых красноречиво сообщали не только японские и иностранные газеты, но и секретные донесения посольства, военной миссии и шпионов. Мощь Красной Армии и ошеломляющий рост советского воздушного флота заставили барона пересмотреть свои взгляды на хитроумную политику гаймусэ[13] и во многом с ней согласиться.
— Война с Россией опасна, — ответил барон, рассеянно перебирая листы вечерних газет. — За последнее время положение в Советском Союзе столь изменилось, что нам приходится призадуматься. Старики правы: без предварительного захвата всего Китая, с его неисчислимыми людскими резервами и источниками сырья, начинать большую войну с советским гигантом не только бесцельно, но даже, может быть, гибельно. Одна решимость победы не делает.
— Вздор! — возразил Каваками. — Маньчжурия нами уже завоевана, а это главный плацдарм против красных. Весь остальной Китай мы завоюем руками самих же китайцев без всяких потерь и жертв. Желтые народы нам не опасны. В войне против, белой расы они всегда будут с нами.
— На это пока еще рано надеяться, — пробормотал барон.
— Перестаю тебя узнавать, Кейси, — сказал Каваками. — Нам, верящим в боевые японские традиции и великий дух самурайства, как будто не пристало бояться врага.
Окура спокойно возразил:
— В современной войне есть нечто более сильное, чем традиции и храбрость, — это военная техника. Тебе, как бывшему военному инженеру, вряд ли необходимо это напоминать… Прогресс Красной Армии совершенно феноменален. По количеству танков и самолетов Россия опередила нас на несколько лет. Темпы последних ее достижений превышают всякое воображение. Я изучил этот вопрос по самым точным документам.
— Самолеты и танки есть и у нас, — проговорил упрямо майор. — И я глубоко убежден, что Страна восходящего солнца сломит мощь Красной Армии в несколько месяцев. Бодрость и сильный дух в конечном счете решают все. Не забывай, что Япония с самого начала истории, в течение трех тысяч лет, всегда была государством военного искусства. Белые расы еще не знают всей нашей силы.
— Большевики тоже прославили себя силой духа. Надо быть справедливым. Недооценивать врага опаснее всего, — ответил барон.
— Да, но наши агенты сообщают, и я думаю…
— Знаю. Я прежде думал так же, как ты.
— А теперь?
— Факты переубедили меня. В Маньчжурии я разговаривал с генералом Сакая, только что возвратившимся из Европы через Россию. Он говорит, что страну не узнать. Население выглядит бодрым и сытым. Всюду идет колоссальное строительство. Московское метро поразило его своей красотой и простором.
Каваками с хмурой усмешкой достал папиросу и закурил.
— Серьезный политический деятель не должен так не критически воспринимать всякую болтовню, — процедил он сквозь зубы. — Я знаю одно: пока существует Советский Союз, Япония не может оставаться спокойной! Война неизбежна!
Спор продолжался долго, но не привел ни к чему…
Выйдя из кабинета шурина, майор Каваками, вместо того чтобы пройти в спальню к Исоко, которая уже давно вернулась домой и теперь поджидала в постели мужа, вызвал машину и поехал в кейсицйо.
Надо было немедленно действовать.
Сегодняшний разговор подтвердил худшие опасения майора: барон Окура был накануне того, чтобы перейти на сторону правительственной партии, настаивавшей на постепенном захвате всего Китая и избегавшей вооруженного столкновения с Советским Союзом. Это был путь «стариков», и его Каваками боялся больше всего.
В кейсицйо он вызвал к себе в кабинет Хаяси, который после вступления в «Кинрюкай» сделался его главным помощником во всех секретных делах неслужебного характера. Они совещались около часа. Потом майор возвратился домой, а Хаяси поехал в отель «Тойо».
На другой день, около шести часов вечера, Хаяси снова приехал в отель. Зал-ресторан открывался только после семи часов; эстрада оркестра была еще пуста, но метрдотель и официанты уже суетились. Тут же, в громадном безлюдном зале, с уютными уголками отдельных столов и кресел, играли в пинг-понг американец и англичанин. Оба были высокие, прямоносые, худощавые, в светло-серых в крупную клетку костюмах, но у первого лицо было гораздо моложе, красивее и добродушнее, чем у второго, и цвет волос чуть темнее.
— Марка! — бросил ракетку первый.
— Спешить не будем.
— Наоборот! Время дороже денег. Японцы это усвоили лучше нас.
Англичанин взмахнул ракеткой.
— Они не глупы. План барона Танаки начинает осуществляться… 0:15!
Партнер с ловкостью отбил мяч.
— 15: 15!.. Завоевать мир не так просто!
— Однако весь север Китая фактически уже в их руках. Их лозунг «Азия — азиатам!» только начало. Насколько я помню, Танака мечтал об Индии.
— Филиппинские острова ближе. 40: 30.
— Индия богаче, — пробормотал американец, подпрыгивая за мячом к высокому цветку пальмы. — 40:40.
Англичанин молниеносно перекинул ракетку из руки в руку и поймал мяч.
— 60:40!.. Не забывайте Гаваи. Япония любит хороший климат.
— В Австралии тоже неплохо. Каролинские и Маршальские острова — плацдарм.
— Нонсенс!.. Сломают зубы.
— Игра!.. Начнем третью?
Метрдотель подозвал к себе двух официантов, молодого юркого боя и величественного сурового старика, в котором, несмотря на резкую перемену в одежде, было нетрудно узнать Ацуму, бывшего безработного моряка из парка.
— Займите за пальмами оба стола, — распорядился метр. — Барон не любит соседей.
Молодой лакей угодливо передернул салфетку.
— Да, сударь. Будет исполнено.
— Лучшие сорта вин! Самые свежие фрукты! Барон Окура — наш постоянный клиент.
— Да, сударь.
Официанты ушли. Зал наполнялся публикой. Но два стола за густым рядом пальм, тщательно сервированные, и пустой круглый столик напротив оставались незанятыми.
Около восьми часов мимо них осторожно и медленно прошел Хаяси и, став сзади пальм, типично японским жестом — махнув от себя рукой — подозвал седого официанта. Ацума приблизился твердым военным шагом.
— Ну? — прошептал Хаяси.
— Барон здесь, господин. Ждет ее у главного входа.
— Приготовлено все?
— Да, господин.
Хаяси исчез. Зал-ресторан оживал. Эстрада для музыкантов наполнилась европейцами и японцами со струнными инструментами. Виолончелист Буканов с назойливостью шмеля гудел над ухом соседа, жалуясь на неудачливую жизнь:
— Не вижу ничего отрадного. Одиночество и тоска — мой удел.
— Но вы же недавно женились! — перебил его нетерпеливо сосед, маленький худенький старичок с густыми бровями, быстро проводя по смычку кружком канифоли.
— Ошибка, Елпидифор Исаакович. Тягостное разочарование! — шумно вздохнул виолончелист, обтирая потное жирное лицо бумажной салфеткой и ставя на пюпитр ноты. — Вы как бывший священник способны меня понять. Я думал, сам бог, зная мою любовь к семейной жизни и круглое одиночество, посылает невесту… Завязал переписку, выписал ее из Кобе, и в результате самый несчастный брак. Жене нужны только деньги, которых у меня нет. Больше ей ничего не нужно.
Японец-дирижер взмахнул палочкой. Разговоры в оркестре смолкли. В зал понеслись бравурные пряные звуки новейшего американского фокстрота. На танцевальной площадке и даже между столов задвигались, скользя по паркету, прямые, словно связанные попарно, мужчины и женщины…
Эрна явилась в ресторан в половине девятого. Ее задержал приход Ярцева, которого она, после короткого размышления, пригласила с собой в качестве провожатого до отеля. Но потом на нее напал безотчетный страх, и она попросила его зайти вместе в зал. Ярцев охотно согласился.
Три обособленных стола около пальм были не заняты, и потому они сели у одного из них, самого маленького и совершенно пустого.
— Знаете, Костя, — сказала Эрна задумчиво, — бывает тоска черная, тоска зеленая, тоска серая, а бывает и тоска голубая.
Он угрюмо ответил:
— По-моему, всякая тоска — свинство!
Оба прислушались к музыке. Густой и печальный тембр виолончели выделялся из массы звуков, как иногда на заре в березовой роще звонкоголосая трель соловья покрывает все свисты птиц. Ярцев, узнав в виолончелисте своего бывшего подозрительного соседа по дому в Юракучо, с грустью и изумлением подумал, что эта великолепная музыкальная одаренность, прорывающаяся даже сквозь пошлость фокстротной мелодии, глубокая эта чуткость к звуку почему-то даны природой ничтожному слабоумному человеку, идущему на всякие подлости.
Эрна, продолжая свой разговор, сказала:
— Сегодня у меня тоска голубая: перестала копаться в себе, думаю только о Нале, и оттого все значительнее и проще… Вы любите детей, Костя?
Он тепло улыбнулся.
— Беленьких, толстых?… Люблю!.. А впрочем, и худеньких, черномазых тоже люблю!
Эрна окинула быстрым взглядом ряды столов и, слегка удивившись, что барона нигде не видно, в раздумье проговорила:
— Когда-то мне очень хотелось иметь ребенка… Барон Окура сказал, что самое высокое, что дано женщине, — воспитание детей, семья… И что в России семья разрушена революцией… Но это, конечно, неверно.
— Ерунда. Ясно, — подтвердил Ярцев. — Большевики совсем не против семьи. Они только против курятника. Я был во всех частях света, где живут люди. Нигде нет такой заботы о детях, как в нашем Союзе. Вы же читаете русские газеты.
— Не в вашем! — поддразнила она, поглядывая нетерпеливо на часы. — Вас еще пока туда не пустили.
— Но пустят! Теперь я знаю, что мне сказать.
Эрна утомленно откинулась на спинку кресла. Взор ее грустно и наблюдательно задержался на лице собеседника.
— Есть такое растение, Костя: перекати-поле. Вы на него похожи. Никакие вам бури не страшны: перекатитесь с места на место, и все!
— И у вас корни слабенькие, — ответил он с грустью. — Зачем вы пришли сюда? Неужели вы думаете, что Наль поблагодарит вас за такого защитника?
Эрна облокотилась на стол, поддерживая голову обеими руками.
— Не сердитесь, Костя, — произнесла она тихо. — Право же, я вовсе не легкомысленная. Мне самой неприятно это свидание. Но я исстрадалась!.. Я хочу вырвать Наля оттуда как можно скорее. Он не вынесет продолжительного заключения. Здешние тюрьмы, говорят, не лучше яванских… А о том, что я была здесь, — добавила она после паузы — я не скажу ему. И вы тоже молчите.
Ярцев зажал двумя пальцами подбородок.
— Вот как?… Значит, все дело в брате! — сказал он с легкой растерянностью. — А я думал, влюбились вы в этого титулованного, ну и детей захотелось… Не обижайтесь, бывает так!
Он посмотрел ей в зрачки, широкие и блестящие, точно у наркоманки. Они сидели на разных концах стола, но между ними, как теплый и свежий ветер, вдруг пробежал ток взаимного понимания. Теперь Эрна знала, что Ярцев любит ее по-прежнему и ревнует. Но радости почему-то от этого сознания уже не было.
— Нет, Костя, — сказала она с тихим вздохом. — Когда-то я очень любила похожего на вас человека, созданного наполовину фантазией. А вот сегодня, сейчас вдруг почувствовала, что и это уже прошло; что я уже не такая, как прежде. Была большая любовь и повяла!
Последнюю фразу она произнесла с удивительной простотой и проникновением, и на минуту ей стало жаль их обоих, но пустота в груди все же не заполнялась.
Ярцев взволнованно и молча смотрел на нее. Эрна была одета в вязаный новый костюм из золотистого шелка, который плотно и нежно окутывал ее тело. И оттого, что сидела она теперь статно, выпрямившись, порозовев от наплыва чувств, и оттого, что было ей только двадцать три года, душевный холод ее казался притворным и неестественным, как Цветы из бумаги.
— Беспорядок сегодня у вас и в словах и в сердце, — ответил он слегка дрогнувшим голосом, отводя глаза в сторону. — Любовь, когда она настоящая, не засыхает… Подтяните колки, хрустальная! Спущенные струны всегда фальшивят.
Ацума принес на соседний незанятый стол вино и холодную закуску, внимательно посмотрел на Эрну и бесшумно исчез.
«Узнал, очевидно. Пошел докладывать», — сообразил Ярцев, перехватив пытливый взгляд старика.
Он встал, намереваясь перейти на другое место, но Эрна всполошенно удержала его:
— Нет, нет, останьтесь. Я вас очень прошу.
— Здесь?
— Да, за этим столом. Он, вероятно, будет сидеть вон там, напротив… Когда я вас позову, вы подойдете.
Она поворотилась к фокстротным парам и, увидав вдалеке барона Окуру, который поспешной грузной походкой шел через зал по направлению к ней, встала навстречу. Барон запыхавшимся голосом пригласил ее к сервированному столу около пальм..
— Как я мог вас не видеть? — воскликнул он огорченно, пододвигая ей кресло. — Садитесь, пожалуйста. Я заставил вас долго ждать. Мне очень стыдно!
— Я сама опоздала, — успокоила его Эрна, и почти не ждала вас.
От ее беззаботного тона он сразу осклабился широкой, несколько неприятной ей усмешкой.
— О, если так, я очень доволен!.. Но выпьем прежде шампанского. Нам нужно беседовать серьезно и много, — сказал он, кивнув официанту на прикрытую толстой салфеткой бутылку, стоявшую тут же на льду в деревянном ведерке.
Ацума откупорил ее и наполнив бокалы вином, неуловимым движением опустил в бокал Эрны мелкую бесцветную горошину, которая моментально растаяла.
— Серьезно беседовать? — повторила медленно Эрна, чуть подняв брови. — Тогда тем более пить не нужно. В серьезные моменты рассудок должен быть трезв.
— Хорошо, — согласился он. — Будем пить после. Пока я только один бокал — от жажды.
— Постойте, — остановила Эрна. — Прежде скажите, что вы узнали о брате? Где он? Здоров ли? Скоро ли его выпустят?
— О да, по моей просьбе он будет свободен завтра, Ничего важного нет. Семейная обида. Прокурор обещал мне.
Эрна порывисто наклонялась вперед и быстрым растроганным движением пожала барону руку.
— Это такой пустяк, — сказал он, ответив твердым пожатьем.
Он залпом выпил бокал шампанского и, помолчав, продолжал:
— Теперь я вам скажу о себе… Меня считают счастливым человеком. С точки зрения общества хорошо все. Я очень знатный и очень богатый. У меня много родственников, много друзей… Но это друзья моего имени, моего положения, моих денег… Как человек я бесконечно одинок в жизни.
— Как и многие люди, Окура-сан.
Эрна была тронута его тоном, его откровенностью, его неожиданной жалобой на друзей; была благодарна ему за брата, и ей хотелось, чтобы этот все еще непонятный для нее человек, о котором она слышала за последнее время так много плохого, вдруг оказался по-настоящему бескорыстным и прямодушным.
— Я не могу так жить, — продолжал барон вкрадчиво. — Мне надо близкого друга. Вы же видите, я говорю вам серьезно: это любовь, это большое чувство мужчины…
Он посмотрел ей мрачно в глаза и добавил:
— Но вы не знаете: у меня есть жена!
Эрна с оттенком изумления ответила:.
— Да, не знала.
Он сделал взволнованный резкий жест, точно пытаясь разбить невидимую преграду.
— К сожалению, у нас нельзя развестись. Я барон; у меня положение, предки… Я в заколдованном кругу… И я мучаюсь.
— Напрасно, — сказала спокойно Эрна. — Ваша жена не помеха. Никаких заколдованных кругов нет… Я-то ведь не люблю вас!
Он нервно поежился, пронзив ее быстрым, колючим взглядом, но, овладев собой, продолжал твердо:
— Это неважно. Вы полюбите меня тоже. Я знаю… Вы чуткая женщина. В вас. есть японская кровь. Вы должны меня понимать. Мы станем вместе бороться за человечество, за братства народов. Историческая миссия нашей страны — спасти и собрать воедино всю Азию. На это у нас есть и право и сила… Вы знает© хорошо сами, как тяжело живется народам Ост-Индии под гнетом голландцев. Говорят, что Англия — страна джентльменов, но под ее игом страдают более трехсот миллионов индусов… Кроме Японии, на континенте Восточной Азии свободной страной является только один Сиам.
Он на мгновение запнулся и продолжал пылко:
— Поймите меня!.. Вы такая великодушная, умная, вы не сможете идти против плана освобождения народов Востока от гнета белых. Вы будете моим другом и первым помощником. Будете жить в роскошной квартире, отдельно, Свободно… У вас всегда будут деньги, наряды, авто…
— Берете на полное содержание? — усмехнулась Эрна со злой иронией.
— О да! — пробормотал он решительно, не сразу уловив ее колкость. И быстро поправился: — О нет!.. Не содержанкой — любовницей!
Он растерялся, чувствуя, что сказал не то слово; хотел добавить что-то еще, но в это время из-за пальм, широко расставляя короткие кривые ноги и несколько высокомерно держа голову, вышел майор Каваками, видимо удивленный и даже встревоженный миролюбивым их собеседованием.
— Муж вашей сестры. Очевидно, за вами, — сказала Эрна, чуть поворачиваясь в сторону майора.
— Добрый вечер! — поздоровался тот.
Барон Окура, взбешенный появлением зятя, со сведенными в гневе бровями прошипел по-японски:
— Са-а!.. Следишь?… Продолжаешь?
— Совершенно случайно, — ответил майор без тени смущения или обиды, слегка прикрывая веки.
Эрна кивнула на пустое кресло. Она была искренне рада его приходу. Беседа вдвоем с Окурой начинала ее тяготить и даже пугать.
— Садитесь, Каваками-сан. В компании ужинать интереснее.
Пользуясь удобным моментом, она обернулась к Ярцеву и без стеснения крикнула:
— Костя, присоединяйтесь и вы к нам!
И вскользь добавила:
— Это друг брата… И мой!
— Вам со мной уже скучно? — усмехнулся криво барон, стараясь скрыть свое раздражение.
— Совсем нет, — ответила Эрна отчужденно. — Но вы не умеете говорить тостов. Вы слишком всегда серьезны… А какой же ужин с шампанским без тостов!
Ярцев любезно поклонился обоим японцам и сел рядом с Эрной. Она взяла свой бокал, коснулась его губами и, почти не отпив, сейчас же поставила обратно. На нее снова напала тоска, но уже не тихая, не голубая, а гнетущая и острая, как удушье.
В раскосых черных глазах седого официанта, стоявшего в нескольких метрах от столика, непроницаемо стыло спокойствие.
— Что же вы не пьете? — спросил барон.
— Рано налили. Шампанское от времени выдыхается, как и чувства, — сказала Эрна с тусклой усмешкой.
Окура с живостью протянул к вину руку.
— Дайте. Я налью свежего.
— А себе?
— Я выпью это, от ваших губ!
Он налил ей свежего вина, но в это время Ацума скользящим движением потянулся к оставленному бокалу.
— Я заменю, господин. Позвольте.
Окура загородил бокал локтем, едва не сбросив тарелку с вареными в рисе крабами на пол.
— Не нужно! — сказал он отрывисто.
Официант продолжал упрямо тянуться.
— Прочь… Как ты смеешь! — рассвирепел внезапно барон и, схватив вилку, ударил старика острием но руке.
Из желтой сморщенной кожи брызнула кровь, Ацума испуганно попятился.
— Фу, как жестоко! — воскликнула Эрна с негодованием. — Старик хотел услужить, сделать лучше… Оно же выдохлось. Стало безвкусным.
— Это вино от вас. Для меня оно лучше! — ответил Окура с мрачным упрямством, не глядя на официанта.
Каваками и Ярцев сидели на противоположных концах стола неподвижно и молча, как два посторонних, но зорких наблюдателя. Эрна подошла к официанту.
— Смотрите, у старика кровь! — крикнула она возбужденно. — Вы его ранили!.. Сейчас же перед ним извинитесь или я ухожу!
— Он сам виноват. Он не смел!..
— Не хотите?
Она поспешно схватила пачку бумажных цветных салфеток, не зная, чем унять кровь.
Окура, заметно остыв, строптиво пробормотал:
— Я дам ему денег. Ему это лучше, чем извинение.
Он протянул официанту смятую пятиненную кредитку, но Ацума не пошевелил даже пальцем.
— Спрячьте, господин, деньги, — сказал он угрюмо. — Простые люди привыкли, чтобы господа проливали их кровь.
— Царапина… Пустяки!.. Он не сердится, — вмешался с неожиданной суетливостью Каваками, беспокойно и подозрительно оглядываясь на помрачневшее лицо официанта и тотчас же отводя глаза в сторону.
Эрна тем временем вытерла кровь мягкой чистой бумагой, достала из сумочки свежий носовой платок и перевязала старику руку.
— Спасибо, госпожа, — сказал он чуть дрогнувшим голосом, не поднимая на нее взгляда. — Старая кровь сохнет скоро. Пусть господин барон пьет шампанское, которое ему нравится.
Каваками, увидев, что его шурин держит бокал в руке, уже собираясь его осушить, остерегающе крикнул:
— Нет! Нет!.. Это вино пить нельзя… Она подлила туда яд!
— Какая глупая шутка! — воскликнула Эрна, садясь рядом с Ярцевым.
Она брезгливо поморщилась, решив, что майор уже пьян и поэтому так неловко и грубо шутит. Но Ярцев сразу почувствовал провокацию. Дело было не в алкоголе. Физиономия и взгляд Каваками говорили совершенно о противоположном. Большеголовый коротенький офицер с костлявым лицом хищной птицы держался трезвее и серьезнее всех.
— Что ж… иногда хорошая глупость похожа на молнию, которая разряжает атмосферу! — пробормотал Ярцев, настороженно следя за майором.
Стремясь уловить намерение противника и разгадать до конца опасную сложность игры, он взял свой бокал и, притворяясь немного подвыпившим, весело произнес:
— Ваш сосед, барон, уже пьян. Выпьем и мы с вами: за мечты, за музыку жизни, за творчество, за любовь, за свист пуль даже!.. За женщин можно не пить. Все равно каждый из упомянутых тостов в конце концов в самой сущности — тост за женщин… Хороший народ! Только вот не понимают самого важного. Да и вообще многого не понимают!
Барон Окура, не слушая тоста, медленно повернулся к Эрне, смотря на нее в упор.
— Это правда?… Вино не отравлено? — спросил он резко.
По его мрачному взгляду и тону Эрна почувствовала, что он принял шутку майора всерьез. Она оскорбленно и гневно выпрямилась.
— Дайте я выпью сама! — проговорила она с гримасой обиды и отвращения, больно уколотая его подозрением.
Она взяла в руки оба бокала и один из них протянула Ацуме.
— Выпьем, дедушка. Мы с тобой не боимся смерти. Тебя сегодня тоже обидели.
Старик, не двигаясь с места, смотрел на нее сурово и чуть растроганно.
— Не пьешь? — усмехнулась она. — Может быть, тоже боишься отравы?
Он опустил глаза вниз.
— Боюсь, госпожа. За тебя боюсь! — ответил он тихо. — Отрава — в твоем бокале!
— В моем?…
Пальцы ее невольно разжались. Стекло со звоном ударилось о паркет, забрызгав чулки и туфли вином и осколками.
— Однако глупость серьезнее, чем я думал, — пробормотал Ярцев.
— Собака!.. Говори все! — крикнул Окура, вскакивая из-за стола и замахиваясь на официанта.
Ацума спокойно показал на майора.
— Господин знает лучше… Он…
— Этот лакей их сообщник! — прорычал Каваками, выхватывая револьвер.
— Не смейте стрелять — вскрикнула в страхе и жалости Эрна, бросаясь между майором и стариком.
Каваками выстрелил. Эрна жалобно охнула, танцующим скользящим движением отбежала назад и, сгорбившись, с внезапно побелевшим лицом тяжело села в кресло. Пуля прошла навылет, но боли и крови не было, только чуть жгло ниже сердца и сильно тошнило. Ацума продолжал стоять неподвижно, хотя та же пуля оцарапала ему ногу. Ярцев быстрым и сильным ударом выбил у Каваками револьвер, схватив его злобно за руки.
— Он сумасшедший!.. Держите его, барон! — прокричал он Окуре, искренне вообразив, что кривоногий, большеголовый японец действительно обезумел, ибо тот с пеной у рта и багровым лицом рвался к Ацуме.
На выстрел и крики со всех сторон зала сбежались агенты тайной полиции, официанты и публика. Оркестр сразу смолк. Каваками, вырываясь от Ярцева, пронзительно кричал:
— Вяжите их!.. Арестуйте!.. Это шпионы русских! Они хотели убить барона Окуру!
Несколько шпиков бросились озлобленной сворой на Ярцева. Барон стоял около пальм, не вмешиваясь в свалку. Лицо его каменело в жестокой и мрачной сосредоточенности.
— Меня… убить?… — прошептал он сквозь зубы, взглядывая исподлобья на Эрну. — О нет!.. Я убью прежде!
Эрна безучастно скользнула по нему мерклым взглядом, потом вдруг с усилием привстала, протянула навстречу Ярцеву обе руки и тотчас же села обратно.
На золотистом шелке платья, у левого бока, горело несколько капель крови.
— Костя!.. Меня застрелили! — прошептала она, с трудом переводя дыхание.
Ярцев, раскидывая шпиков, бросился к ней.
— Доктора сюда!.. Неужели нет доктора? — прокричал он, захлебываясь.
Шпики в растерянности остановились. Из толпы не спеша вышел пожилой очкастый японец, поверхностно осмотрел рану, поморщился.
— Льду!.. Льду дайте! Тошнит, — прошептала стонуще Эрна.
Молодой бледный юноша бросился к деревянному ведерку для охлаждения вин, но очкастый лениво остановил его:
— Нельзя льду. Верная смерть!.. У нее внутреннее кровоизлияние.
К раненой подошли санитары с носилками. Ярцев хотел помочь ее уложить, но в это время две грубые полицейские руки рванули его назад, и он очутился в двойном кольце конвоиров рядом с Ацумой.
От пальмы чей-то высокий голос жестко и властно крикнул:
— Этих — в тюрьму!.. А ее — в больницу… тюремную!