ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В крупных японских городах, на окраинах, можно увидеть узкие длинные дома, разделенные на крохотные квартиры в две и даже одну комнату, где живут рабочие и малоимущие из мелкой буржуазии. Эти жилища для бедняков носят названия нагая. Большинство из них — одноэтажные, с выходами на улицу, но изредка, для семейств более зажиточных, предприниматели сооружают постройки в два этажа, где каждая квартира имеет свой мезонин.

Светлоокрашенный дом на Юраку-чо был, в сущности, таким же нагая для бедняков, но не японских, а европейских и потому с бамбуковой и соломенной мебелью и более плотными внутренними стенами. Дом разделялся на две половины с отдельными выходами. В одной из них поселились Ярцев и Наль Сенузи.

Благодаря корабельным карточкам им удалось сойти беспрепятственно в Иокогаме, якобы для гулянки в порту. Здесь все трое сели на электрический поезд и через час уже были в Токио, где Ярцев работал когда-то в американско-японской фирме и рассчитывал теперь на поддержку старых друзей.

Эрна чувствовала себя плохо. Ее пришлось поместить в больницу. Ранение в голову вызвало острое нервное расстройство, грозившее осложнениями.

За это время Ярцев успел разыскать своего старого друга профессора Таками и по его рекомендации устроился личным секретарем директора «Общества изучения Запада». Наля, как знающего японский и русский языки, приняли туда тоже в качестве переводчика издательства.

Редакция и главная контора «Общества изучения Запада» помещались в большом двухэтажном доме, где при помощи раздвижных тонких стен, а где надо и ширм, директор нагородил всевозможные кабинеты, отделы и отделения, создав этим видимость мощного предприятия. Полновластным хозяином предприятия являлся издатель Имада — узкогрудый, изящный японец с северной белой кожей и беспокойными глазами. Кабинет его был отделан и обставлен по-европейски, с претензией на, роскошь. Вдоль стен возвышались зеркальные книжные шкафы. Перед огромным венецианским окном стоял письменный стол с блестящими инкрустациями, а напротив, около стены, обитый зеленым сукном стол попроще, предназначенный для личного секретаря.

При разговорах с клиентами директор старался держаться с преувеличенной важностью, желая придать своей хрупкой фигуре и моложавому безволосому лицу внушительную солидность. Рекламная сторона дела была поставлена так умело, что, если бы Имада, ущемленный мировым кризисом, не запутался в рыбных и лесных спекуляциях, «Общество изучения Запада» с его энергичным издательским аппаратом могло бы расти и шириться безболезненно, питаясь в нужные моменты заемными капиталами из банков…

Когда спекуляции не удались, Имада решил использовать «Общество изучения Запада» в качестве якоря спасения, сыграв на последних событиях в Китае и растущем влиянии военной клики. Советский отдел занял теперь в «Обществе» первое место. Остальные иностранные отделы совершенно заглохли. Книги переводились и издавались чаще всего русские. Имада настойчиво и умело старался создать вокруг себя мнение, что он как глава «Общества изучения Запада» знает все тайны и слабости красной России, может быть, даже чуточку больше, чем сам военный министр. В целях рекламы и пуффа он посадил в кабинет секретаря-европейца, говорящего по-английски и по-русски, но ни слова не понимающего по-японски. Это казалось ему внушительным и удобным.

Но в этом Имада промахнулся. За время прежней работы в японо-американской фирме Ярцев успел изучить разговорный японский язык неплохо и за незнающего выдал себя лишь потому, что, по совету друзей, не захотел терять возможности получить заработок.

Когда он пришел в первый раз на работу, директор подал ему несколько номеров советских и американских журналов, попросил внимательно, их просмотреть и отметить в них все достойное перевода.

Главным редактором в издательстве уже второй год работал профессор Таками, японский марксист, бесспорный знаток советского искусства и быта.

Этот несловоохотливый бодрый старик со сдержанными манерами, одинаково исполненными достоинства, появлялся ли он в кимоно или в европейском костюме, казался единственным человеком, знающим в «Обществе изучения Запада» свою цель и дороги.

Пока Имада думал о спекуляциях и прибылях, профессор сумел перевести и издать, много книг, крайне ценных для пролетарской японской общественности. Эти издания так же, как популярный рабочий журнал, который Таками создал и редактировал, все еще приносили «Обществу изучения Запада» крупный доход. На этом профессор держался, пока дела общества не пошатнулись настолько, что крах оказался неизбежным…

Внешне, однако, все обстояло пока благополучно: Имада продолжал разъезжать в просторном американском автомобиле, по-прежнему изысканно одевался, посещал клубы, давал городским и военным чиновникам мелкие взятки и рекламировал свое мнимое знание «слабых сторон» Советского Союза. Надежда на крупную правительственную субсидию, которой он таким образом добивался, втираясь в доверие военной клики, поддерживала его бодрость. Последнее время настроение его улучшилось еще потому, что влиятельный депутат Каяхара, богатый промышленник и видный член партии Сейюкай, посватался за его дочь.

В тот день директор пришел в кабинет особенно довольным. Задымив гаванской сигарой, он попросил подать ему свежую почту и неожиданно весело рассмеялся.

— Россию мы называли и прежде страной загадок, но Советская Россия загадочнее для нас бесконечно, — сказал он, просматривая иллюстрированный русский журнал «СССР на стройке» и пуская в окно кольца дыма.

— Вы жили в России до революции? — спросил Ярцев.

— О да, и даже чуть после, — сказал директор, делая рукой легкий жест.

Беседовал и двигался он с необычайным изяществом, напоминавшим движения хорошего актера.

— О, это была прекрасная жизнь — моя жизнь в Москве, — продолжал он с приятной улыбкой. — Конечно, я был простой учитель японского языка и жил с женой и маленькой дочкой на жалование, но я иногда мог ходить в «Яр», ел русские блины с икрой и пил холодную русскую водку… О, я был тогда молодой!

Он помолчал, сосредоточенно посасывая сигару, и добродушно добавил:

— Моя дочь — мого, современная девушка. Она читает по-русски и по-английски целые дни и очень любит поэзию и музыку.

Имада вспомнил, что дерзкая статья, о которой так беспокоился Каяхара, должна быть помещена в очередном номере журнала «Тоицу», выходящем в его издательстве. Он вызвал рассыльного и попросил принести из типографии верстку последнего номера. Минут через десять верстка была на столе. Статья журналиста Онэ шла передовой с убийственными для краболовной компании Каяхары снимками: клеймение рабочих каленым железом, подвешивание к мачте, избиения бамбуком за нерадивость во время лова.

Директор внимательно прочитал всю статью и позвонил в старомодный бронзовый колокольчик. Вошел слуга.

— Позови господина редактора.

— Ха-ай!

Слуга ушел, почтительно пятясь задом. Имада оглянулся на секретаря: тот сидел, углубившись в чтение советских журналов, отмечая цветным карандашом наиболее интересные очерки и рассказы. Губы директора тронула едва заметная усмешка: не зная японского языка, секретарь мог присутствовать в кабинете при самых щекотливых вопросах; присутствие безмолвного ученого европейца придавало словам и хрупкой фигуре директора особый вес.

Профессор Таками вошел, одетый во фрак, невозмутимый и холодноватый, как всегда при официальных беседах с директором. Не предлагая никаких вопросов, он поклонился и сел, положив на колени руки и сосредоточенно смотря на лакированный ящичек с тушью и кисточками, стоявший рядом с чернильницей. Имада, осторожно подбирая слова, произнес:

— Скажите, профессор… статья «О положении рабочих на рыбных и крабовых промыслах депутата Каяхары» написана… кхм-м… нашим новым сотрудником Онэ-сан?

— Да, им… По материалам с мест.

— Талантливый журналист!..

Директор просиял восхищенной улыбкой и тут же погас.

— Н-но неопытен в политических вопросах… Резкие выражения!.. Статью, к сожалению, придется изъять.

Профессор сделал короткое протестующее движение.

— Цензура, — произнес он.

— Хотите сказать, пропустила?… А мы ее помимо цензуры! Соображениями личного порядка.

— Не вижу необходимости…

Улыбка Имады засветилась еще ослепительнее.

— Желание директора издательства, — проговорил он мягко.

Профессор устало потер ладонями седые виски. Умное полное его лицо с выдающимися скулами и длинными расплывчатыми бровями выглядело равнодушным.

— Вы нарушаете договоренность, Имада-сан, — сказал он спокойно. — Когда я был приглашен редактором переводной литературы, издание этого журнала, вполне автономного, было моим первейшим условием.

— Условия меняются, любезный профессор, — ответил резко Имада. — Лет пять-шесть назад на книгах советского запада некоторые мои коллеги нажили миллионы. Молодежь увлекалась…

Старик суховато и чуть насмешливо перебил:

— Не хочу считать ваших прибылей, господин директор, но убежден, что издательство «Общества изучения Запада» тоже не потерпело убытков, а молодежь…

— Дело не в молодежи, профессор, — поморщился с легкой досадой Имада. — Вы же знаете сами: отношение правительства к этому изменилось. Чрезвычайный период… Закон об опасных мыслях…

— Статья Онэ-сан разоблачает как раз нарушение законов, — сказал Таками.

Имада пронзительно рассмеялся и с вызывающим видом поковырял во рту зубочисткой.

— Каких?… О труде?… Вы забываете, что в стране кризис!

Он раздраженно хлопнул по верстке ладонью.

— Короче: издатель журнала я!.. Статья о Каяхаре будет изъята.

Таками посмотрел в упор на директора, отвернулся в упрямой и гневной позе, долго молчал и, наконец, решительно произнес:

— Журнал редактируется мною. Я подыщу другого издателя.

Внезапность и резкость ответа заставили директора вскочить с места. Он посмотрел на профессора с негодующим изумлением, наклонил вперед верткое узкое тело и, презрительно усмехнувшись, сказал:

— Вот как!.. Вы думаете, что в Японии найдется второй издатель, который согласится иметь дело с бывшим профессором, уволенным из университета за марксистские взгляды?… Ошибаетесь, уважаемый!

Некоторое время их связывало молчание, затем профессор не суетливо встал, поклонился и твердыми шагами вышел из комнаты.

Растерянный директор, тиская в зубах недокуренную сигару, покосился на секретаря: Ярцев, сосредоточенный и спокойный, с цветным карандашом в руке, сидел в прежней позе, занятый своим делом. Имада отшвырнул окурок в окно, взял из коробочки мягкую кисть и написал четкой тушью на первой странице верстки несколько ровных столбцов иероглифов. В эту минуту слуга, кланяясь и втягивая с присвистом воздух, подошел от двери к столу и положил перед директором визитную карточку с баронским гербом. Имада мельком взглянул на нее и сразу взволнованно закашлялся. Присутствие молчаливого секретаря-европейца, даже в качестве. декоративного украшения, на этот раз показалось стеснительным и даже опасным. Имада торопливо передал ему верстку.

— Пожалуйста, отнесите это профессору. Моя резолюция есть. Он поймет. И не слишком спешите… Мне необходимо беседовать с очень важным лицом, почти министром.

Ярцев взял верстку и молча вышел из кабинета, едва не столкнувшись в дверях с потным краснолицым японцем в военной форме, уверенно направлявшимся к директору. Имада, неожиданно изменив своим важным европейским манерам, приветствовал вошедшего офицера по-японски глубоким поклоном с подогнутыми коленями и вежливым шипением губ.

— Какая большая снисходительность, барон!

Военный ответил таким же низким поклоном, но тотчас же гордо выпрямился, оглядел внимательно кабинет и сел в кресло. Во взоре его мелькнуло насмешливое презрение.

— Переводы коммунистической литературы приносят доход, — сказал он спокойно.

— С разрешения министерства, в интересах Японии, барон; строго научно, — ответил с достоинством Имада, любезно пододвигая гостю ящик с сигарами и фарфоровую китайскую пепельницу.

Барон закурил.

— В интересах Японии лучше бы сжечь подобные книги, — сказал он, откусывая мягкий кончик сигары и сплевывая его в пепельницу.

Имада сделал, небрежный широкий жест.

— О, я веду еще кое-какие дела… Более серьезные, — ответил он важным тоном, стараясь, по своему обыкновению, придать фразе оттенок таинственности. Но офицер, как видно, знал все его мнимые тайны достаточно хорошо. Он посмотрел на директора с тем выражением не то затаенной свирепости, не то добродушия, с каким большие и сильные псы смотрят на встречных вертлявых шпицев.

— Рыба и лес? — усмехнулся он проницательно. — Обеспеченное банкротство! Не позднее ближайших двух месяцев.

Имаде стало немного не по себе: слишком интимное знакомство барона с его финансовыми делами и неудачными рыбными спекуляциями вызвало в нем легкий испуг и настороженность. Губы его досадливо сморщились.

— Что делать! Кризис не лучше землетрясения… Стараюсь моими скромными силами не допустить этого, — вздохнул он, сразу теряя всю важность тона и беспокойно отводя взгляд в сторону дверей.

Барон Окура решительно потушил сигару, встал, звякнув оружием, с кресла и с внезапно окостеневшим лицом и мрачной пустотой взгляда прошелся по кабинету.

— Кризис! — пробормотал он презрительно. — Глупое слово! Вы понимаете, в каком положении наша страна?… Японии тесно, она задыхается от недостатка земли… И в то же время наши соседи — Китай, Монголия и Россия, не говоря уже о соседях заокеанских, — владеют необозримыми пространствами.

— Так, так, — обрадованно подтвердил Имада, очень довольный, что разговор перешел на более отвлеченную тему.

Барон с напряженной холодностью продолжал:

— Если Китай был прежде учителем Японии, — о, это была когда-то великая страна! — то сейчас там упадок, междоусобицы. Китай умирает, подобно Римской империи, и для спасения ему нужны мы, как свежая культурная сила. Сами китайцы заинтересованы в том, чтобы попасть под влияние родственного по культуре и духу народа, иначе его все равно разделят белые страны и величайшая в истории культура не возродится.

Имада, излучая восторженную улыбку, рассеянно перебирал на столе листки прозрачной вощеной бумаги.

— Вы правы, барон! — воскликнул он с неподдельной горячностью. — Разве шанхайские купцы прежде обманывали при сделках? А теперь — на каждом шагу!

Имада задумчиво поковырял во рту зубочисткой, стараясь понять цель прихода барона и его пространных политических рассуждений, но вдруг с испугом заметил, что дверь за спиной его гостя бесшумно открылась и в кабинет вошла Сумиэ, нарядная и гибкая, как золотистый бамбук, намереваясь, по-видимому, позвать отца завтракать. Барон Окура, стоя спиной к двери и не замечая вошедшей, со сдержанной страстностью продолжал:

— Великий японский народ должен стоять выше всех и смотреть дальше всех! Мы должны помнить, что все еще существует название Владивосток, что по-русски означает владеть Дальним Востоком…

Имада сделал дочери торопливый испуганный знак скорее уйти назад. Сумиэ скрылась так же беззвучно и быстро, как и вошла. Барон Окура, возбуждаясь от собственных слов все больше и больше, продолжал говорить с возрастающей страстностью и почти комичной торжественностью самурая-фанатика.

— У России тоже идеи и цели безумцев!.. Они талантливы, но глупы. Ничего в меру, все в увеличенных дозах… Величайшая ошибка истории человечества заключается в появлении на Востоке русских. Русским нечего делать здесь: как рабочие они уступают китайцам; как организаторы — нам… Но тем внимательнее мы должны следить за их действиями. Какой бы могущественный враг ни противостоял распространению священных идей императора, он должен быть уничтожен!

При этих твердых и резких словах Имада внезапно почувствовал в коленях и кончиках пальцев ту сладкую беспокойную дрожь, какую испытывает счастливый игрок, когда лопатка крупье со звоном подвигает ему золотые монеты. Цель посещения барона казалась ему теперь ясной. Молодые военные вожди, как видно, решили наладить с директором «Общества изучения Запада» самую тесную связь, намереваясь использовать его знание Советского Союза для своей пропаганды. Имада ждал этого момента давно: это звенело золотом, сотнями тысяч иен, и потому, боясь теперь просчитаться, сделать неверный шаг, упустить из рук сказочный случай, он жадно прислушивался к каждому слову всесильного аристократа, высчитывая в то же время сумму, которую он мог безбоязненно попросить из секретного фонда военного министерства. Если барон говорил с ним, как с равным, прямодушно и дружески, то, безусловно, акции «Общества изучения Запада» поднялись в его кругах высоко. «Союз резервистов», насчитывающий миллионы сторонников, «Общество свастики» и некоторые другие организации того же характера процветали и ширились благодаря помощи этой же группы. всесильных военных аристократов, ведя по заданиям их штаба секретную работу в Китае, Сибири и даже на Филиппинах и в Индонезии.

Барон Окура остановился около второго стола, заваленного советскими газетами и журналами, и с тихим презрением усмехнулся.

— К сожалению, среди молодежи, даже японской, их сумасшедшие идеи начинают иметь успех; — сказал он, насупясь, перелистывая широкие страницы русских газет. — Ошибка правительства в том, что оно не пресекло распространение марксистской литературы, а господа купцы и издатели вроде вас увлеклись прибылями, не думая о последствиях.

— Наше общество, барон, издавало только поэзию и научное, — виновато улыбнулся Имада.

Офицер отошел от стола, сел снова в кресло и, облокотившись обеими руками на эфес сабли, смерил собеседника гневным и властным взглядом.

— Ошибаетесь, господин директор, бессознательно или нет, но вы работали на врага… Ваши книги и ваш рабочий журнал…

Имада, чувствуя, что сделал какой-то промах, угодливо перебил:

— Журнал «Тоицу» будет закрыт, барон, — уже решено. Профессор Таками, по всей вероятности, будет тоже уволен.

Барон Окура нетерпеливо поморщился. Льстивая мягкость директора начинала его беспокоить и раздражать.

«Тихая поступь тигра опаснее тяжелого шага буйвола», — подумал он настороженно, но вслух сказал почти дружески:

— Нельзя. Этот журнал пользуется широким авторитетом среди молодежи. Национальную мысль Японии необходимо усилить.

Барон в раздумье постучал о пол саблей и твердо добавил:

— Журнал станет рупором нашей партии. Редактировать его будут наши друзья!..

ГЛАВА ВТОРАЯ

Не зная еще о надвигавшейся на отца катастрофе, Сумиэ по некоторым признакам, неуловимым со стороны и в то же время очень заметным в домашней жизни, почувствовала его финансовые затруднения, и ей захотелось как можно скорее зарабатывать деньги самой. Знание иностранных языков и близость к издательству натолкнули ее на мысль заняться переводами с русского. Она обратилась к новому секретарю отца с просьбой помочь ей. Ярцев, если хотел, умел завоевывать расположение людей очень быстро, подкупая их своим добродушием и тонким умом. Он посоветовал девушке перевести небольшой рассказ Всеволода Иванова «Дитё» и затем, если начало будет удачно, «Мои университеты» Максима Горького.

Сумиэ принялась за свой труд с увлечением, но уже в самом начале у нее возник ряд вопросов, на которые Ярцев ответить не мог, так как знание японского языка скрывал и, кроме того, знал его поверхностно. Отцу Сумиэ не хотела говорить ничего до тех пор, пока не убедится в своих возможностях и силах. Обратиться к профессору Таками она не решилась, боясь его слишком строгой оценки… Пока она колебалась, Ярцев, поняв ее состояние, решил познакомить с ней Наля, который знал японский и русский языки достаточно хорошо и работал теперь переводчиком.

Квартира директора находилась через коридор от его служебного кабинета. Выбрав удобный утренний час, когда Имада уехал по делам в город, Ярцев позвонил Сумиэ и Налю по телефону, попросив их зайти к нему в кабинет.

Сумиэ пришла первой, в простеньком голубом кимоно, красиво перепоясанном широким праздничным оби. Волосы были причесаны гладко, по-европейски, но оттого свежее лицо с блестящими черными глазами, чуть окошенными около висков, выглядело еще привлекательнее.

Налю, когда он вошел, сразу вспомнилась мать: у нее было такое же круглое крепкое тело и такой же лучистый взгляд — то детски веселый, то скорбный, менявшийся с удивительной быстротой, в зависимости от душевного состояния.

Обменявшись короткими приветствиями, они сели по-деловому за стол и стали вместе просматривать рукопись, сравнивая японский текст с оригиналом и иногда обращаясь за помощью к Ярцеву.

Сумиэ говорила по-русски совершенно свободно, с мягким произношением, заимствованным еще с детства от няни-украинки.

После просмотра перевода, который оказался не всюду точным, девушка поблагодарила Ярцева и Наля за помощь и попросила изредка помогать ей и впредь.

— Почему вы решили сделаться переводчицей? — спросил ее Наль. — Вам нравится эта работа?

— О да, — ответила девушка. — Книги — мои единственные друзья. Некоторые из них, самые любимые, кажутся мне живыми: я точно слышу их голоса, мне хочется гладить их и держать около сердца. У японской интеллигентки путей немного — я не могу стать, как девушки Запада, инженером или профессором, но я очень хочу учиться и жить самостоятельно и свободно.

— Разве японская женщина лишена права на высшее образование? — искренно удивился Наль.

— Да, фактически почти так. Нам это очень трудно… Даже в средних школах для девочек программа гораздо меньше, чем для мальчиков. Нам позволяют идти в учительницы, машинистки и акушерки, но это не каждой женщине нравится.

— А как же я видел в больнице, где сейчас лежит моя сестра Эрна, двух женщин-врачей? Обе они несомненные японки, — возразил Наль.

— Таких очень мало. Прежде я тоже мечтала об этом, — вздохнула Сумиэ.

Она помолчала и, немного конфузясь, добавила:

— Мне очень жаль, что ваша сестра больна. Я бы хотела с ней познакомиться, и, может быть, мы подружились бы с ней. У меня совсем нет подруг.

— А вы навестите ее в больнице, — посоветовал Ярцев. — В такое время всякое внимание особенно дорого. Я сам лежал когда-то на койке больше двух месяцев; знаю, как это скучно. Хуже, чем в буддийском монастыре.

Сумиэ его мысль понравилась. В один из ближайших дней она заехала в госпиталь к Эрне, привезла ей фруктов, цветов и записку от Ярцева. И хотя врач разрешил ей пробыть у постели больной всего десять минут, обе девушки успели за этот короткий визит рассмотреть друг друга достаточно хорошо, чтобы почувствовать взаимную симпатию.

С этого времени Сумиэ стала навещать Эрну часто, и между ними, постепенно усиливаясь, возникла хорошая близость дружбы…

В кабинет отца Сумиэ заходила теперь большей частью в то время, когда Имада был в городе и его секретарь сидел за своим зеленым столом один, просматривая русские газеты и журналы. Узнав однажды из разговора, что Ярцев когда-то в детстве писал стихи и даже печатался, Сумиэ предложила ему попробовать перевести на русский язык лучшие произведения японских поэтов:

— Я буду переводить вам дословно, а вы излагать стихами. У меня одной это никак не выйдет, я не смогу подобрать нужных рифм, а по-русски без рифм будет звучать очень плохо. Наши танка и хокку, по-моему, не плохо звучат и без них, но русские стихи без рифм мне не нравятся. Я еще девочкой очень любила Пушкина. Стихи его точно музыка.

— Еще бы! — задумчиво согласился Ярцев. — За Пушкина я налетел когда-то на штраф в трехдневное жалование. Плавал тогда я матросом, стоял на вахте, вспомнил «Медного всадника» — ой, какая же это замечательная вещь! — и, вместо того чтобы глядеть за маяками, думал о всяких глупостях. Ну и оштрафовали меня!.. А когда я сказал, что за десяток строк Пушкина я отдал бы весь пароход, вместе с боцманом и капитаном, меня чуть не оставили на берегу в Калькутте…

— Вы были почти во всех странах, можно вам позавидовать, — сказала Сумиэ. Она села за письменный стол отца, рассеянно перелистывая томик стихов Сасаки Нобуцуна.

Он зажег трубку, пустил перед собой кольца дыма и, всматриваясь через них, как сквозь густую вуаль, в склоненное над столом серьезное лицо девушки, сказал добродушно:

— Вы правы, о Суми-сан: хорошего на земле много. Говорят, что один из ваших поэтов, Иоси Исану, уходя навсегда от своей возлюбленной, которой он отдал всю молодость, воскликнул с горьким восторгом:

Да, только теперь я увидел

Широкий, неведомый мир вне любви!

И сердце мое

Задрожало…

— Вы знаете наши танка? — удивилась и в то же время обрадовалась Сумиэ.

— К сожалению, только со слов других. В нашем издательстве есть один старичок, поклонник древней поэзии. На днях он пытался пересказать мне свои любимые стихотворения по-английски, так как по-русски он не говорит вовсе, а я слаб в японском. И, представьте себе, сговорились. Он убедил меня, что мы, европейцы, настолько привыкли к точным понятиям, пространным речам, что разучились чувствовать красоту недоговоренности.

Сумиэ встала и отодвинула кресло в конец стола, к книжному шкафу: лучи высокого солнца били ей прямо в лицо, мешая смотреть на Собеседника.

— Это можно сказать и о современных японцах, — ответила она, помолчав. — Древние наши поэты писали стихи красивее и искреннее, чем теперь. Почти каждый японец мог, в случае надобности, сочинить свою танка. Девушка мечтала о милом — слагалась танка. Воин шел умирать — и писал на стене храма танка. Прохожий шел по берегу моря, й звуки волн морских вызывали в его сердце танка… Для них это были не только слова, это были отзвуки жизни, и в этом была их сила.

Сумиэ порылась в книжном шкафу и вынула большой том «Маннё-Сю» — поэтический сборник восьмого века, в котором насчитывалось до четырех тысяч стихотворений. Она перелистала страницы, ища одну из своих любимых танка, чтобы перевести ее Ярцеву, но в этот момент в кабинет вошли Таками и Онэ. Профессор выглядел грустным и утомленным. Онэ, напротив, казался оживленнее, чем всегда: бледное его лицо горело свежей краской волнения, голос звучал громче и тверже обычного, высокая сутуловатая фигура держалась прямее.

— Где есть господин директор? — спросил он по-русски Ярцева, приветствуя его и девушку дружелюбным поклоном.

— Уехал куда-то по делу, — ответил Ярцев.

— Досадно, — сказал профессор. — Сотрудники журнала «Тоицу» хотели бы выяснить взаимоотношения редакции с издательством. Если директор будет настаивать на своем праве вето, сотрудники редакции уйдут из «Общества изучения Запада» в полном составе. Это наше единодушное решение.

— Мы работаем не в издательстве, а в редакции журнала, — подтвердил Онэ, переходя на английский язык, на котором он говорил свободнее, чем по-русски.

Он подошел к окну и, наблюдая за стремительным потоком автомобилей, трамваев и велосипедов, нетерпеливо добавил:

— Может быть, господин директор скоро вернется? Нам крайне важно решить этот вопрос сегодня.

— Едва ли, — ответил Ярцев, пододвигая профессору кресло и предлагая обоим закурить. — Последнее время Имада-сан возвращается очень поздно. О-Суми-сан подтвердит вам это.

Девушка, продолжая перелистывать сборник, спокойно сказала:

— По-моему, папа-сан ездит в «Кин-рю-кай» тоже по поводу журнала. Его, кажется, хочет взять в свои руки барон Окура.

Профессор и Онэ с удивлением и тревогой посмотрели на Сумиэ, как будто не веря своему слуху.

— Что-о?… В «Кин-рю-кай»?…

— Вы не ошиблись?

Сумиэ по-прежнему хладнокровно подтвердила:

— О нет. Совершенно случайно я слышала их разговор. Барон Окура хочет сам назначить редактора.

Профессор Таками опустил глаза к полу. Он сидел теперь с омраченным и словно потухшим взглядом, подперев тяжелую свою голову обеими руками, и молча курил. Онэ нервно сжал пальцы в кулак. Румянец на его впалых щеках снова сменился бледностью.

— Вот как!.. Дело, оказывается, не только в моей статье против Каяхары. Они хотят захватить весь журнал.

Он снова круто повернулся к окну, точно отыскивая невидимого противника.

По улицам двигались сотни людей. Шум деревянных гета и резкое гудение трамвайных и автомобильных рожков проникали сквозь стены и окна домов, как сквозь бумагу. С залива дул влажный ветер. Из раскрытого окна соседнего дома донеслись звуки цитры и тихая мелодия короткой японской песни:

Серебром протекает по небу река,

Углубляется ночь…

Ляжем спать!.

Как твоя охладела рука…

Против окна, у подъезда, остановился полицейский автомобиль с голубыми полосками на колесах. За ним сейчас же подъехал второй. На асфальтовую панель сошли жандармы и два офицера, сверкая на солнце мундирами и длинными белыми саблями.

— Ину!.. Ищут чьи-то следы, — сказал Онэ с насмешкой. — Боятся людей с опасными мыслями. Какая глупость! Какой позор для Японии! Как будто каждого можно заставить мыслить так же нелепо, как это хочется нашей полиции и генеральному штабу.

Профессор Таками с опаской посмотрел в окно на жандармов.

— Молодежь рвется в бой, а я… я уже отступаю, — пробормотал он упавшим голосом.

— Неправда, вы наш учитель. Мы идем только следом за вами, — сказала Сумиэ, почувствовав его душевную боль и желая как-то ободрить его.

Профессор медленно встал и, прощаясь, склонил перед девушкой свою седую блестящую голову.,

— Слабею я, Суми-сан. Не так уже бьется сердце, как прежде, — сказал он невесело. — А слабым в борьбе не место. Задавят. Придется, видно, уйти с боевых позиций совсем в провинцию, в сад, к тихим душам деревьев.

Он поклонился мужчинам и, не добавив ни слова, грузными неуверенными шагами вышел из комнаты. Встревоженный Онэ поспешил за ним следом.

Сумиэ спрятала книги в шкаф и тоже хотела пойти к себе в комнату, но в эту минуту в дверях блеснули мундиры и сабли жандармов. В кабинет вошли трое: тонконогий, костистый офицер Хаяси, его помощник и переводчик Кротов, рослый, чуть седоватый блондин с прозрачными голубыми глазами и обвислой бульдожьей челюстью, и между ними взятый прямо с работы — с расстегнутым воротом и перепачканными в типографской краске руками Наль Сенузи.

Хаяси в поспешной учтивости, с ладонями на острых коленях и согнутыми по-заячьи ногами, приблизился к молодой девушке.

— Господина директора нет? — спросил он с поклоном.

— Нет, господин офицер. Я его дочь.

Ярцев подошел к Налю.

— В чем дело? Зачем жандармы? — спросил он с легкой тревогой, не обращая внимания на угрожающий жест шпика с бульдожьей челюстью, которому это свободное обращение с арестованным не понравилось.

— А дьявол их знает, — ответил Наль по-голландски. — Я заменял по просьбе Акиты-сан выпускающего, проверял в типографии клише — напутали с переводом надписей, — ну, а эти забрали и повели зачем-то сюда.

— Говорите по-японски или по-русски, — оборвал офицер. — На других языках нельзя, пока вы под следствием.

— Ах, я под следствием! — весело удивился Наль.

Он взял предложенную ему Ярцевым папиросу и поворотился к девушке, которая вполголоса говорила о чем-то с Хаяси.

— Курить можно, о-Суми-сан?

— Пожалуйста.

Наль сел рядом с Ярцевым и прикурил от его спички, не обнаруживая ни малейшего волнения по поводу своего неожиданного ареста. Хаяси, закончив переговоры с дочерью директора, тоже поспешно сел в кресло, точно боясь уронить свое полицейское достоинство. В это же время он что-то тихо сказал своему русскому помощнику, кивнув выразительна на Ярцева. Кротов бросил на секретаря дирекции пытливый колючий взгляд.

— Вы американский подданный?

— Да, — сказал Ярцев, раскуривая спокойно трубку.

Жандарм показал на Наля.

— Знаете этого человека?

— Знаком.

— Он тоже американец?

— А вы спросите его самого. По-моему, он уже разговаривает… с двухлетнего возраста. Может ответить сам.

Сумиэ невольно улыбнулась, хотя появление жандармов в издательстве и арест Наля серьезно ее встревожили. Наль засмеялся тоже.

— Острите! — сказал мягко Кротов. — Н-напрас-но! Ваше положение пока немного лучше его. Когда вы приехали в Японию?

— Два месяца назад.

— Через какой порт?

— Иокогамский.

— Вместе? На одном пароходе?

— Да.

— Как название парохода?

— «Карфаген».

Усмешка, тепло мерцавшая в глазах Кротова, внезапно застыла.

— Ваших имен нет в портовом журнале, — сказал он раздельно.

Ярцев равнодушно пожал плечами.

— Вполне понятно: мы моряки, отстали от парохода.

— Моряки? — удивился Кротов. — Есть документы?

— Пожалуйста.

Ярцев достал из бумажника корабельную карточку и передал шпику.

— А ваша карточка? — повернулся тот к Налю.

— С этого бы и надо было начать, — ответил юноша, подавая документ.

Корабельная карточка, которую он подал жандарму, была с приметами Эрны, оттиском ее пальца и с именем Теодора Бриджа.

Кротов передал оба документа Хаяси. Офицер с трудом, но внимательно прочитал обе карточки и презрительно, рассмеялся, пробормотав своему переводчику какую-то фразу,

— Господин лейтенант вам не верит, — сказал громко Кротов. — Вы не похожи на кочегаров.

Ярцев, медленно посасывая трубку, ответил:

— Господин лейтенант по наивности думает, что кочегары — это особая порода людей. Скажите ему, что грязь и пот вполне отмываются. Американцы берутся за всякую работу.

Кротов нервно обтер изнанкой ладони потный горячий лоб, отбросил на пол окурок и сплюнул. Сумиэ брезгливо поежилась. Она продолжала сидеть за столом, прислушиваясь к каждому слову и напряженно обдумывая, как можно помочь своим новым друзьям. Хаяси потер кончик носа, шепнул что-то вполголоса помощнику и сделал в блокноте короткую запись. Кротов снова спросил:

— Вы служите личным секретарем господина Имады?

— Да.

— До этого плавали моряком?

— Да.

— Но какая же ваша основная профессия? Чем вы занимались в Америке?

— Долго рассказывать, — пробормотал Ярцев, не вынимая изо рта трубки.

Шпик гневно выпрямился.

— Я спрашиваю официально. Вы должны отвечать.

Голос его громыхнул басистыми нотками, словно в далекие годы командования царской казачьей сотней.

— Официально?…

Ярцев вынул изо рта трубку и выбил на пепельницу золу. Во взгляде его загорелась веселая озорная усмешка, которую так любил Наль.

— Ну-с, — сказал Ярцев, — записывайте; был матросом, масленщиком, клерком, часовщиком, электриком, автомобильным механиком, переводчиком, занимался художественной росписью стен; давал уроки английского языка, читал лекции по философии… Перечислять дальше?

Кротов оглянулся на лейтенанта.

— Достаточно! Ясно все!

Хаяси громко хлопнул в ладоши. Из коридора тотчас же вошли два жандарма с обнаженными саблями. Шпик торжественно произнес:

— Вы арестованы оба, как въехавшие в Японию без разрешения. Ступайте за полицейскими!

Сумиэ почувствовала, как все ее тело внезапно похолодело, но не от страха, а от глубокого возмущения. Она встала с кресла и, гневно растягивая слова, сказала:

— Господин лейтенант…

В это мгновение ее взгляд упал на визитную карточку барона Окуры, и она, повинуясь внезапно вспыхнувшей мысли, докончила::

— На два слова!

Хаяси с любезной улыбкой приблизился. Сумиэ неторопливым и даже слегка надменным движением подала ему карточку.

— Видите?

— Барон… Окура?

Хаяси недоуменно взглянул на девушку, ожидая пояснения её действий. Визитная карточка барона явно внушала ему трепетное почтение, близкое к страху.

Сумиэ твердо произнесла:

— Да, он здесь хозяин. «Общество изучения Запада» переходит к «Кин-рю-кай». Папа-сан и барон сейчас совещаются о важных вопросах.

Суховатое лицо Хаяси оживилось игрой человеческого волнения. Сумиэ, подражая манерам и тону барона, отрывисто продолжала:

— Раса Ямато должна бороться с Китаем… Японии тесно!.. Русские глупы, но талантливы, они прут к своим целям как сумасшедшие. Мы должны помнить, что все еще существует название Владивосток, что значит владеть востоком.

Хаяси, совсем сбитый-с толку, поглядывая то на девушку, то на визитную карточку всесильного аристократа, растерянно пробормотал:

— Соо-десу-ка… вот оно как!

Сумиэ, снизив голос до шепота, повелительно и таинственно продолжала:

— Япония должна стоять выше всех и смотреть дальше всех! Вы офицер, вы японец… Уйдите отсюда, не нарушайте планов барона: эти люди нужны ему!

Хаяси невольно сделал шаг к двери. Лицо его выражало теперь озабоченность и испуг.

— Разве я смею!.. То, что может сделать кусочек пальца барона, не сделают мои две руки, — проговорил он униженно.

Сумиэ слегка взмахнула широким рукавом кимоно в сторону секретаря.

— Видите: папа-сан посадил американца в свой кабинет потому, что тот жил когда-то в Сибири и хорошо ее знает… Вы понимаете, в чем вопрос?

— Да, да, — пробормотал лейтенант. — Мы скажем, что здесь ошибка.

Хаяси оглянулся на жандармов и подал им знак удалиться. Оба молниеносно исчезли.

Ярцев, наблюдавший за разговором, почувствовал, что победа за девушкой, и, желая ее поддержать, взялся за телефонную трубку.

— Я позвоню о ваших действиях в консульство, — сказал он шпику.

Сумиэ, быстро повернувшись к ним, спокойно проговорила:

— Нет надобности, Ярцев-сан. Господин лейтенант извиняется: он был введен в заблуждение.

Кротов в полной растерянности подошел к своему начальнику, пытаясь что-то сказать, но Хаяси, перепуганный и рассерженный, резко приказал ему выйти, и шпик, сразу сутуло съежившись, торопливо ушел за жандармами.

Хаяси достал портсигар, предложил обоим мужчинам по сигаретке, с любезной улыбкой попросил извинить его за ошибку и, пятясь, вышел из кабинета. Через минуту автомобиль с голубыми полосками на колесах сердито рявкнул сиреной и покатил от издательства в сторону кейсицйо[7].

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В бумажных желто-коричневых окнах уже. сгорал косыми лучами закат. После ужина Ярцев и Наль ушли к себе в комнату, но через стену все еще слышались их голоса, и Эрне казалось, что без нее. разговор сделался проще и оживленнее. Она сидела, причесывая на ночь волосы. Наплывы мыслей, настойчивых и тревожных, вызывали в сердце щемящую боль. Она вспомнила о загородных прогулках на Яве, когда ей впервые стало заметно, что Ярцев серьезно ею увлекся. Несмотря на то, что она считала его тогда своим лучшим другом и охотно бывала в его обществе, мысль о замужестве пугала ее, и если бы он сказал ей об этом открыто, она бы без колебаний ему отказала. Но он молчал, хотя всем своим поведением показывал, что глубоко ее любит. Эта умная его чуткость и сдержанность делали их отношения еще красивее и острее. Однажды он сообщил ей, что уезжает по совету своего консула на Филиппины и уже заключил в американской автомобильной конторе контракт. Она была огорчена, но все еще думала, что любит его только как друга. Без его ведома она пришла проводить его в Тандьонг-Перак. Пароход отходил очень медленно. Она стояла на пристани и смотрела вслед уходящему кораблю… И тогда, первый раз за все время, вдруг поняла, что любит этого странного человека большой, настоящей любовью. Она уже не лгала себе, не притворялась, не сдерживалась.

Слезы бежали ручьями, скатываясь со щек на платье и смачивая тонкую материю, как капли дождя. Горе ее было так велико, так несдержанно, что на нее с состраданием оглядывались даже грузчики, забывая тяжесть работы…

Он возвратился на Яву по ее вызову. Волнение за судьбу Наля и длительная разлука помогли им встретиться просто и дружески. Вопрос об их отношениях был отодвинут трагическими событиями на второй план. Все ее мысли были заняты теперь братом. И уже только после отъезда из Индонезии и ранения в голову, когда состояние ее здоровья было особенно тяжелым, Ярцев проявил к ней опять столько внимания, столько нежной заботы, что старое чувство вспыхнуло с новой силой. И хотя по-прежнему не было сказано ничего, но ей казалось, что они и без слов сказали друг другу все… Она ошиблась: теперь, когда она выздоровела, Ярцев держал себя еще более странно. Иногда она видела ясно, что Ярцев чувствует то же, что и она; иногда его взор становился непроницаемым и суровым, и он казался ей самым далеким из всех людей. Она не могла понять, откуда в нем появилась эта сухая, почти враждебная замкнутость, Эта обидная отчужденность и едкая горечь слов? В нем была фальшь, но что заставило его притворяться, бороться с собой, мучить себя и ее? Чем она оскорбила его, какую сердечную или постыдную тайну он от нее скрывал?

Эрна внимательно посмотрела на себя в зеркало. Может быть, болезнь так ее изменила, что он разлюбил ее, охладел?… Но на нее смотрело то же лицо, — широкие карие глаза и розовость щек были все те же, разве только чуть потускнели. Правда, внутри, в глубине ее сердца, отношение к жизни и людям было уже не то: нервное потрясение сказалось и на ее характере, появилась меланхолия, сменявшаяся внезапными и короткими вспышками возбуждения, но если его оттолкнуло это, то почему же тогда сквозь вежливый холодок обращения, против его желания, прорывается иногда прежняя скрытая нежность?

Эрна закончила прическу и подошла к окну. На улицах ярко блестели огни электрических ламп, двигались толпы людей, мчались трамваи, автобусы и такси, и над всем этим в темном далеком небе бились живыми огнями неведомые человеку миры, вызывая мысли о вечности, о мучительных неразрешимых загадках жизни и смерти. Невольно вспомнилось., детство, когда хотелось постичь бесконечность, стремясь пытливой ребячьей фантазией к звездным далям: «Там, около звезд, — небо… Ну, а что же за небом?… Мама говорит, рай… Ну, а над раем?… Еще одно небо… Ну, а там — выше… что там?…» От невозможности дойти до конца, от бессилия мысли делалось жутко. И так же жутко было теперь, от невозможности понять правду жизни… Куда идет человечество? Есть ли хоть искра пользы от этой непримиримой борьбы, от этого безудержного бега человеческой мысли, создающей и разрушающей с одинаковой смелостью и упорством?

Она стояла перед раскрытым окном, взволнованно размышляя то о своей любви к Ярцеву и его странных поступках, то о чудесной силе науки, о пределах таинственной силы разума и неизъяснимых путях всего человечества.

В мутной синеве неба все так же сияли звезды, осыпая лицо брызгами тихих лучей, мерцающих, как и ее мысли, неясно и с перебоями. Где-то звенела японская цитра, и тоненький женский голос жаловался в унылой песне на жизнь:

С каждой весною

Цветы, обновляясь,

Пестреют, цветут…

А люди — стареют…

Обидно!

Над городом, в сиреневой полутьме, едва отделяясь от загнутых крыш низких зданий, всплывала из океана луна. Эрна прикрыла окно, неторопливо разделась и прислушиваясь к едва доносившимся звукам пения, незаметно уснула.

Проснулась на другой день поздно от стука в дверь. У Наля был нерабочий день, и он зашел к ней позавтракать тоже позднее обыкновенного. Ярцев с ним не пришел. Пользуясь выходным днем, он с утра уехал на взморье, не пригласив с собой ни Наля, ни Эрну. Ей стало сразу тоскливо.

Она накинула кимоно, приготовила быстро кофе и, подавая брату на стол масло и хлеб, со вздохом спросила:

— Скажи, Наль, бывает ли у тебя, как прежде, радость от жизни, от свежего воздуха, от природы, от того, что ты куда-то стремишься?

Она отошла от стола к окну, не притронувшись к завтраку.

— Ты, вижу, опять больна? — встревожился брат.

— Нет, Наль, здорова.

Он с сомнением покачал головой.

— Здоровой ты не вздыхала: умела быть бодрой и даже счастливой. Такой я помню тебя с детских лет.

Эрна смотрела в окно, стараясь не показать влажных глаз. Ей было грустно и горько.

— Я и теперь хотела бы чувствовать, что счастье — не выдумка, — крошептала она.

Наль допил стакан и, подойдя к сестре, потрогал ее лоб рукой. Лоб был сухой и нежаркий.

— У здоровых людей без причины такой хандры не бывает. Не сходить ли за доктором?

Эрна отстранилась.

— Глупости, я здорова… Но почему так бывает: живет человек и искренно радуется небу, и детскому смеху, и голубым глазам прохожего моряка, и всему большому богатству жизни, а стоит только задуматься- и жаль чего-то становится. Вероятно, того, что самое красивое в жизни людей так редко и коротко.

Наль, желая ее развлечь, шутливо сказал:

— Жаль, что ты не сидела в тюрьме и не ждала, как я, смертной казни. Тогда бы ты оценила жизнь. Тебе бы надо опять серьезно заняться переводами или музыкой, а то без Дела просто скучно одной; От этого и тоска.

— Может быть, ты прав, — сказала Эрна, подумав. — Надо начать работать, но, к сожалению, в Японии это не так, легко. Я с удовольствием бы взялась за любое дело, которое мне по силам. Но как мне найти его!

В то время как они разговаривали, в садовую калитку вошел Онэ. Он увидал их в окно и помахал еще издали шляпой. Шел он с портфелем под мышкой, немного смешной и странной на взгляд европейца походкой, слегка раскачиваясь и шаркая по песку соломенными сандалиями. Бледно-оливковое лицо его было красиво и добродушно, но в черных глазах светилась тихая твердость волевой глубокой натуры.

Наль вышел ему навстречу. Эрна умылась, переоделась и тоже вышла к ним в сад.

День был чудесный. С моря дул теплый и влажный ветер. Зелени в саду было мало: несколько крохотных сосен, два карлика-клена, небольшой куст бамбука и пышное вишневое дерево в полном цвету. Бледные розовые цветы кружились по ветру, падали на песок и на камни и ткали по ним веселые праздничные дорожки.

Онэ и Наль сидели под деревом около искусственного маленького озера, беседуя о делах издательства!. Последнее время в «Обществе изучения Запада» шла открытая и острая борьба почти всего коллектива редакции, во главе с профессором Таками, против директора, подготовлявшего продажу журнала «Тоицу» фашистам из «Кин-рю-кай». Благодаря поддержке рабочих из типографии и решительным действиям Онэ и Наля очередной номер журнала удалось отпечатать и разослать вое подписчикам, не выбросив, несмотря на протесты Имады, из статьи «О рыбных и крабовых промыслах депутата Каяхары» ни строчки, Имада вел теперь двойную, хитрую игру, цель которой сводилась к тому, чтобы исподволь, безболезненно заменить весь прежний состав сотрудников и редакции, сохранив в то же время прежний авторитет и широкие массы подписчиков. Такова была директива барона Окуры.

Наступление на наиболее радикальных сотрудников журнала «Тоицу» тем не менее велось весьма энергично. По распоряжению директора касса издательства стала задерживать выплату гонорара и жалования Таками и Онэ, стараясь вынудить их уйти из состава редакции добровольно. Но они продолжали бороться, отстаивая независимость журнала от «Общества изучения Запада» и в то же время ведя организационную работу по созданию своего кооперативного, издательства. На почве этой борьбы произошло сближение между Онэ и Налем, которые встречались теперь почти ежедневно.

— Здравствуйте, Онэ-сан. Почему не пришли вчера, болели? — спросила Эрна, подойдя к гостю и дружески с ним здороваясь.

Японец весело улыбнулся. Тугой выразительный его подбородок был гладко выбрит, но верхнюю губу прикрывали густые короткие усы, оттеняя своим черным цветам белизну крепких зубов.

— Да, было немнозко трудно: занездоровились мои деньги, — ответил он медленно по-русски, путая трудные для него «л» и «ж» с более привычными и легкими звуками.

Последнее время Эрна по просьбе брата помогала иногда журналисту в его переводах с русского языка на японский, и потому Онэ в ее присутствии старался говорить только по-русски, условившись, что она будет по возможности исправлять его скверное произношение.

— Что, плохо с финансами? — спросил Наль.

— Да, в кассе опять нету денег. И дома от этого экономическое несостояние.

— Какая досада! — произнесла сочувственно Эрна. — И как раз в такой серьезный момент, когда ваша жена собирается подарить малютку.

Онэ снова ослепительно улыбнулся.

— Малютка уже рожилась, вчера. Я и жена бесконечно рады, — ответил он весело.

— A-а, так можно поздравить, — сказал Наль, крепко пожимая товарищу руку. — Но как же теперь без денег?

Он достал из кармана бумажник и, не считая, передал Онэ все свои деньги.

— Вот, дорогой друг. Тут иен пятьдесят… Я ведь живу экономно.

— Вас двое. Вам надо тоже, — пробормотал журналист.

— Пожалуйста, не заботься о нас. В крайнем случае, я всегда могу позаимствовать у Ярцева. Ему Имада выплачивает аккуратно.

— Конечно, берите, у вас же теперь большое семейство, — ласково улыбнулась Эрна.

Онэ секунду поколебался, потом застенчивым жестом взял деньги, сунул их в свой портфель и низко наклонил голову.

— Сердцем вас благодарю. Мне очень стыдно, но я пожалуйста получу. Одним словом, у нас волчий голод, — пробормотал он сконфуженно.

Эрна спросила:

— Кто у вас? Сын?

— Молодой сын.

Эрна расхохоталась.

— Я думаю — молодой… Сколько ему — двадцать четыре часа? Как вы его назвали?

— Хироси.

— Желаю, чтобы подрос не хуже Чикары. Тот у тебя умница и крепыш, — сказал Наль.

— О да. У старшего сына хорошая голова: он тоже учится русскому языку и знает лучше меня, — ответил японец с гордостью.

— Может быть, вырастет большим человеком, — сказала Эрна с серьезной задумчивостью.

— Да, я буду довольный, если мой сын станет работать, как и отец. Я посвящаю великой пролетарской литературе все силы и думаю, что оно есть единственное и даже серьезнейшее искусство для жизни, — ответил Онэ.

Эрна вопросительно дотронулась до его портфеля.

— Принесли перевод? Неужели успели окончить обе статьи?

Онэ отрицательно покачал головой.

— Не очень. Без вашей подлобной лекомендации немнозко трудно.

Эрна шутливо постукала его двумя пальцами по лбу.

– Подробной, — поправила она с ударением. Подлобной — это вот здесь, подо лбом.

Онэ извиняюще поднял вверх брови, придав лицу детское, чуть плутоватое выражение.

— Я сознаю: у меня плохой выговор… И я очень хочу вашего исправления, — ответил он добродушно.

Он достал из портфеля не толстую сероватую книгу — сборник статей и очерков Максима Горького — и попросил объяснить подчеркнутые непонятные выражения.

— Японская масса бесконечно интересуется узнать мнение Горького на предателей, сказал он серьезным тоном.

Эрна взяла у него из рук книгу, пододвинула складней стул и стала ему объяснять, пользуясь для этого сразу тремя языками: японским, английским и русским.

Наль достал из почтового ящика газету «Джапан адвертайзер», которую выписывал Ярцев, и углубился в чтение. Ветерок делался все свежее. Прозрачная даль заволоклась сизой дымкой. Из-за соседней стены тонко и жалобно доносился плач флейты и слова песни:

Затихло море на закате,

Уснул мятежный вал…

Как человек, который

Плакал, плакал —

И устал.

Когда с переводом было закончено, Наль предложил товарищу съездить к профессору Таками, чтобы окончательно договориться об организуемом им кооперативном издательстве, куда Наль тоже хотел перейти из «Общества изучения Запада».

Эрна осталась одна.

«Да, надо устроиться на работу. Так нельзя жить», — подумала она с грустью. Взгляд ее упал на оставленную на скамейке газету с целыми страницами объявлений. Она взяла ее, пробежала глазами по надоевшим назойливым рекламам японских оптических магазинов и патефонной фирмы «Колумбия» и вдруг с надеждой остановилась на прописных крупных буквах в отдельном квадрате:

С оттенком смутной тревоги она прочитала последнюю фразу вслух.

Откуда ей взять рекомендации?… Тогда бы она могла попытаться сходить к этому японскому джентльмену!.. То, что она не русская, а полу-японка, полу-яванка, вряд ли смутит его, раз она знает русский язык. Ему будет даже удобнее: она всегда сможет объяснить трудные фразы на его родном языке. Настолько-то она знает язык своей матери.

Она задумалась. Работа казалась ей подходящей.

— Почему же не попробовать? Кандидаток, наверное, не так много!..

Эрна вырвала аккуратно объявление и пошла в комнату переодеться. Она решила сейчас же ехать по адресу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Джентльмен, поместивший в газете объявление, судя по адресу, жил в одном из аристократических отдаленных районов Токио, но Эрну это не смущало. Она согласна была ездить хоть на край города, лишь бы ее приняли на работу.

Вагон был набит до отказа. Некоторые пассажиры оставили деревянные сандалии под скамьями и сидели, подобрав ноги, одетые в белые и черные полу-чулочки, сосредоточенно шелестя газетами. Сойдя в нужном районе с трамвая, но совершенно не зная расположения улиц, Эрна подозвала рикшу и села в его лакированную колясочку. Худой широкоплечий парень, одетый в синюю с красными иероглифами на спине, куртку и короткие трусики, уныло повторил сказанный ему адрес и побежал крупным размеренным шагом по извилистым улицам и переулкам.

Люди в цветных кимоно и европейских костюмах шли по тротуарам, стуча деревянными сандалиями на высоких подставках. Весна была в самом разгаре. Звонкоголосые дети с косичками и чубами бегали дружно по скверу, напоминая своими движениями и пестротой стайку тропических птиц в привлекательном радужном оперении. В садах и на авеню цвели вишни. Блестящие черные волосы женщин сияли на солнце молочно-розовыми брызгами лепестков. Нежный и легкий запах вишневых цветов, мешаясь с дыханием морского ветра, проникал в грудь сладкими струйками.

Рикша свернул в тихий прямой переулок. Колясочка ©становилась у двухэтажного дома, блестевшего лаком и позолотой. Эрна расплатилась с возницей и смело пошла через решетчатую калитку, мимо цветущих кустов и миниатюрного храма с рощицей крошечных кипарисов, к резному парадному крыльцу. Но прежде чем она дошла до дверей, они торопливо раздвинулись, и на пороге показалась молоденькая японка, упавшая в приветствии на колени. Эрна достала газетную вырезку и подала девушке вместо визитной карточки, коротко пояснив причину визита. Японка, заученно улыбнувшись, провела ее по крутой деревянной лестнице на второй этаж в просторную, по-европейски обставленную комнату с портьерами у дверей, с двумя зеркальными книжными шкафами и светлыми занавесками на окнах. Пол был застлан большим шелковистым ковром с причудливыми узорами зеленой, синей и белой расцветки. На маленьком письменном столе с лиловым сукном лежали японские и русские газеты утренней почты. Около стола висела карта Советского Союза и Северного Китая с Маньчжурией и Монголией. На круглом венском столе, покрытом шелковой скатертью, стоял великолепный букет пионов и ирисов.

Служанка с повторным земным поклоном бесшумно исчезла. Эрна с любопытством подошла к книжному шкафу. Несколько полок были сплошь заставлены русскими книгами, между которыми виднелись отдельные разрозненные тома Ленина, Сталина, Горького, Плеханова и Кропоткина. Второй шкаф был заполнен японскими книгами. Эрна села на стул. Минут через пять в комнату вошел широкоплечий плотный мужчина с тугими полными щеками, с пронзительным властным взглядом и медлительными движениями/ Он был в темном кимоно, распахнутом на груди, слегка покрытой короткими волосами, в простых соломенных сандалиях на босу ногу. На макушке в густых волосах просвечивала круглая медная лысина.

Не протягивая руки, японец вежливо поклонился. Эрна ответила учтивым кивком.

— Простите, — сказал он. — Вы русская учительница?… По объявлению?… У вас есть бумаги?

— Нет, — ответила Эрна спокойно, — я голландская подданная, но я знаю русский язык и могу быть учительницей. Кроме того, я говорю по-японски, так как мать у меня японка.

— Она живет здесь, в Токио?

— Нет, она умерла. Я здесь живу с братом.

— Где он работает?

— Переводчиком. В «Обществе изучения Запада».

— Ага… Хорошо.

Японец на минуту задумался, рассматривая исподлобья девушку, и потом быстро спросил:

— Откуда вы знаете русский язык? Вы кончили курсы иностранных языков?

— Да, — твердо солгала Эрна. — В Батавии… на Яве.

— Есть у вас в Токио знакомые, которые могут рекомендовать вас?

Эр и а невольно покраснела.

— Я здесь недавно… И потом я болела, — ответила она смущенно.

Она встала со стула, как будто считая вопрос о рекомендациях вежливой формой отказа. Японец быстро ее оглядел и вдруг улыбнулся мягкой улыбкой.

— Ничего, ничего, садитесь… Я уже вижу… Я думаю, я возьму вас, — пробормотал он, тоже садясь на стул, расставив широко ноги. — Вы когда-нибудь занимались политикой? Принадлежите к какой-нибудь партии?

Эрна невольно взглянула на книжный шкаф, заполненный коммунистической литературой.

— А это имеет значение? — ответила она встречным вопросом.

— О нет, это совершенно безразлично… Но я хочу знать…

— Нет, я плохой политик… и ни в какой партии не состою.

— Кто был ваш отец?

— Служил в нефтяной компании.

Японец перебрал на столе газеты и письма, не переставая искоса незаметно следить за девушкой. Она сидела в нетерпеливом ожидании. Японец внезапно спросил:

— Вы замужем?

Лицо ее залилось густой краской.

— К чему такая анкета? — подняла она гордо голову.

Он мягко ответил:

— Вы будете моей учительницей. Мне интересно узнать о вас все. В Японии так принято… Вы не замужем?

— Н-нет.

Он показал в улыбке крупные, немного кривые зубы и подошел к карте.

— Очень, очень хорошо. Я думаю, вы подходите… Но пока немного побеседуем, — сказал он по-прежнему лаконично и властно.

— Если вы знаете русский язык, вы, конечно, следите за русскими газетами и событиями в Советском Союзе?

— Да, брат мне иногда приносит газеты и книги из «Общества изучения Запада».

— Вы, конечно, знакомы и с географией Советского Союза?… Знаете, где Сибирь и Камчатка?…

Эрна рассмеялась.

— Это, я думаю, известно каждому школьнику. Если хотите…

Она с готовностью шагнула к карте. Он вежливо перебил:

— Нет, нет… Не теперь… Мы начнем заниматься завтра. Ежедневно по два часа. Вам это удобно?

Эрна с некоторым замешательством ответила:

— Но я не совсем понимаю характер работы.

Японец показал на свежие русские газеты.

— Мы будем читать вместе советские газеты «Известия» и «Правду», — сказал он просто, — иногда беседовать. Мне нужна практика языка. И вы объясните все, что мне трудно.

Он отодвинул ящик письменного стола, достал оттуда пачку бумажных денег, вложил все в конверт и с поклоном протянул Эрне.

— Прошу… Это вам за урок.

Она смущенно попятилась.

— Но мы же еще не занимались. Можем и не сработаться.

— Нет, нет… Пожалуйста. Это мой принцип. Я всегда оплачиваю вперед.

Тогда, поколебленная его тоном и думая о не выплаченных Ярцеву деньгах, которые брат занимал во время ее болезни, она пошутила радостно:

— Но вы меня совершенно не знаете. Я могу с деньгами уйти и никогда не вернуться.

Японец ответно улыбнулся.

— О да, — сказал он, — у меня уже был такой случай, но то была русская эмигрантка, белогвардейка, а вы голландская подданная… и у вас мать — японка.

Лицо его сделалось вдруг серьезным. Он пристально посмотрел ей прямо в глаза и добавил:

— И потом, я думаю, это не важно: обман на деньги — самый легкий обман… Я жду вас завтра, в такое же время.

Он мягко вложил конверт в ее пальцы. Эрна поблагодарила и вышла.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Циничная и грубая сделка, которую Имада надеялся заключить против желания дочери с влиятельным богачом Каяхарой, заставляла Сумиэ чувствовать себя нисколько не лучше многочисленных деревенских девушек, продаваемых из-за голода, ради спасенья семьи, в проститутки. Она понимала прекрасно, что ее браком отец хотел восстановить равновесие в своих неудачных финансовых спекуляциях, грозивших ему разорением и даже тюрьмой.

Пышные надежды Имады на получение многотысячных денежных сумм из военного министерства давно увяли, так как афера с журналом не удалась. Сотрудники редакции во главе с профессором Таками сумели привлечь на свою сторону общественность и с помощью собранных у подписчиков сумм организовать кооперативное издательство, независимое от «Общества изучения Запада».

Близость экономической катастрофы чувствовалась во всем: и в распродаже ценных фамильных вещей, оставшихся после смерти жены, и в пугливых увертках директора от телефонных звонков кредиторов, и даже в мелких расчетах с рабочими и служащими издательства, которым уже второй месяц задерживалось жалование.

Сумиэ боялась предстоящего брака с Каяхарой больше, чем смерти, но ей одинаково не хотелось ни умирать, ни делаться о к у с а н — госпожой задних комнат, бесправной наложницей и служанкой высокочтимого повелителя-мужа. И оттого, что она воспитывалась не только на тусклых заветах «Онна Дайгаку» — «Величайшего поучения для женщин», но и на книгах советского запада, мысли и чувства ее раздваивались. Она не смела противиться воле отца и не хотела уродовать ради него своей жизни…

С Эрной после выхода ее из больницы Сумиэ виделась редко, но когда в один из праздничных дней та позвонила по телефону и пригласила съездить компанией в Камакуру осмотреть знаменитую статую Дайбуцу и живописные окрестности бухты Сагами, Сумиэ без колебании согласилась, тем более, что Имады в то утро не было дома и он обещал возвратиться не раньше вечера.

Обе девушки поехали в юката — летних светлых кимоно из дешевой материи, достаточно, впрочем, нарядных. Босые ноги обули в соломенные сандалии, чтобы не возиться на пляже с подвязками и чулками. Кроме Наля и Ярцева, с ними поехали Онэ и его девятилетний сын Чикара, худощавый крепкий малыш с живыми глазами и необычайно проворными движениями. Одет он был в синее кимоно, неудобные деревянные туфельки на подставках и белую шапочку.

До взморья ехали весело, разговаривая оживленно между собой и с соседями, наперерыв угощавшими Чикару фруктами и пряностями в деревянных сосновых коробочках, продаваемых на станциях и проводниками вагонов.

За окнами мелькал лес телеграфных и телефонных столбов с густой сетью проволоки, сквозь которую виднелись далекие корпуса заводов и фабрик, высокие их трубы, и деревянные легкие домики из бамбука и провощенной бумаги с выгнутыми карнизами крыш. Селения перемежались с редкими перелесками, маленькими долинами и возвышенностями. Дорога струилась прямыми рельсами через мягкие изломы холмов вдоль берегов Токийского залива, отходя от него на запад и вновь приближаясь. Над нежной зеленью рощ — бамбуков, платанов и криптомерий, над красноватым полотнищем насыпи, то убегавшей в разрывы скал, то плавно скользившей по крохотным четырехугольным полям, ярко блестело глубокое синее небо. С залива порывами дул теплый ветер, неся в окна поезда смешанные запахи хвои, цветов, морских водорослей, прелой земли и соляных испарений.

В Камакуре всей компанией осмотрели вначале буддийский храм богини Каннон; оттуда прошли к знаменитому изваянию Дайбуцу. Статуя стояла прямо в лесу, среди цветов и деревьев, хвойных и лиственных, заменявших ей пагоду, разрушенную несколько столетий назад во время гражданских войн. Фигура великого мудреца была сделана первоклассным художником.

На могучих, немного покатых плечах высилась массивная голова со взглядом, смотрящим книзу. Лицо выражало глубокое спокойствие и задумчивость. Каждый раз, когда по бронзе скользили лучи чуть запушенного реденьким облаком солнца, в опущенном взгляде и на губах, казалось, играла живая, человеческая, слегка ироническая улыбка. Внутри колоссальной статуи был оборудован храм — подобие христианской деревенской часовни, где вместо лампады тускло коптила унылая керосиновая лампа. Бонзы, точно приказчики, стояли около ларьков со священными открытками и гипсовыми и бронзовыми статуэтками — миниатюрными копиями Дайбуцу, — продавая их посетителям…

От храмов пошли через рощу на взморье — покупаться и полежать на песке, согретом и позолоченном полуденным солнцем. По дороге Ярцев, Чикара и Наль бегали взапуски, радуясь свежему воздуху и природе. Их смех и веселье заставили Сумиэ позабыть свои скорбные мысли о предстоящем замужестве. Впервые за два последних месяца она почувствовала себя бодрой и сильной, способной отстаивать свое право на счастье. Она решила написать письмо дедушке и попросить заступиться за нее. С дедушкой — отцом ее матери — она всегда была откровенна и дружна.

Эрна и Онэ вели себя сдержанно, но по их светлым спокойным улыбкам было заметно, что прогулка доставляет им удовольствие. Ярцев с утра казался оживленнее всех. Он остроумно подшучивал над товарищами, вызывая их, по примеру древних афинян, состязаться в играх и чтении стихов. Одетый в белый костюм и легкую широкополую шляпу, высокий и статный, с уверенными свободными движениями, он теперь мало походил на того прокопченного усталого кочегара, каким был когда-то на корабле «Карфаген».

— Эрна, вы талантливее нас всех, — обратился он к девушке. — Вызываю вас первую: спеть романс Рахманинова. Помните, я учил вас? Победителя Сумиэ увенчает лавровым венком. Согласны?

Эрна подняла на него ясный взгляд и тотчас же в замешательстве отвернулась. Ей казалось, что Ярцев читает в ее глазах все, видит ее любовь и тоску так же ясно, как если бы она сказала ему все.

Она выпрямилась с холодным и даже несколько высокомерным видом.

— Уступаю все лавры Сумико и вам, — оказала она. — Наль говорил, что вы переводите с ней японские стихи. Покажите, пожалуйста, ваши таланты; от меня вы скрывали их.

— Прочтите последний перевод Кадамы Кагай — «Печальное пение на спине лошади», — присоединилась к подруге Сумиэ, не замечая ее обиды.

Но Ярцев, чувствуя, что Эрна за что-то на него рассердилась, пристально посмотрел на нее, точно пытаясь прочесть те тайные переживания, которые она старательно прятала за словами. В детстве, весенними днями, он любил подниматься на старую колокольню потихоньку от сторожа и с высоты церкви смотреть на дома и людей. Было до сердцебиения жутко: пропасть тянула в›низ, голова угарно кружилась, боязнь высоты вызывала в коленях неустранимую дрожь. Маленький Костя со страхом цеплялся за шаткие перила и все-таки смотрел вниз. Нечто подобное испытывал он в присутствии Эрны: она привлекала и в то же время пугала его. Ему казалось, что, если он скажет ей о своем чувстве, Эрна отвернется от него навсегда, они не смогут остаться даже друзьями. А ведь он любил эту девушку! Любил ее голос, походку, улыбку, лицо; ее большое горячее сердце, глубокое и хрустально-чистое, как ее взгляд. Он не мог, не хотел от нее отказаться и в то же время, из какого-то странного внутреннего противоречия, часто держался с ней более небрежно и вызывающе, чем с совершенно посторонними и даже несимпатичными ему людьми.

Он отвел глаза в сторону и, наблюдая за крохотным перламутровым червячком, опускавшимся на еле видимой паутинке с дерева, грустно и тихо проговорил:

Понуро вдет моя лошадь,

Печаль моя тяжела…

Цветут кике — цветы осени;

Поют перепела.

Ярцев не декламировал, а рассказывал — напевно и выразительно, как старики рассказывают былины. Голос его звучал широко и чисто:

У подошвы горы Асама

Сосны стоят кольцом,

Ветер холодный, печальный

Ровно дует в лицо.

Из жерла горы извергаются

Пепел, дым и пары…

Круто гора поднимается,

Жутко вверху горы…

Голос его окреп еще больше, томительно нарастая грустью и силой, и от его слов действительно делалось жутко.

Дорога все выше и круче,

В воздухе пепел и дым.

Платье становится белым,

Конь вороной — седым.

Круто гора поднимается,

Сердце ее в огне…

Но разве слабее пламя

В сердце другом — во мне?

Разве добыть себе счастье

В нем не хватит огня?…

Взрывайся тогда, о Асама,

Взрывай и мир и меня!

Когда он кончил, Чикара сидел полу-раскрыв рот, забыв о своей коллекции камешков, захваченный декламацией. Эрна стояла около мальчика и с материнской лаской гладила его узкую смуглую руку, стараясь утишить в себе тоску, прорвавшуюся так неожиданно после улыбок и шуток. Сумиэ сорвала ветку, согнула ее наподобие венка и надела на голову Ярцева.

— Вы настоящий поэт, — сказала она. — Ваш перевод на русский звучит даже лучше, чем оригинал. Венчаю вас лаврами.

— Нет, конец мне не нравится, — возразил Онэ с тихой серьезностью. — У Кадамы Кагай была другая идея. Но вы, конечно, поэт. В этом смысле я не могу не советовать, чтобы вы больше работали на искусство, то есть писали большое произведение в красках жизни.

Ярцев рассеянно усмехнулся. Оживление его бесследно прошло, точно от сильной усталости. Он снова казался таким же холодным и замкнутым, каким Эрна привыкла видеть его последнее время.

— Такие поэты в свои стихи за прилавками селедки завертывают, — ответил он с резкой иронией.

Онэ взглянул на него в упор блестящими узкими глазами.

— Вы всегда шутите, — поднял он строго брови, — и много напрасно странствуете. Конечно, странствовать по земному шару полезно, но думаю, что теперь серьезнейшая действительность перед глазами, и человек должен много работать не только для себя одного.

Ярцев, слегка смущенный, миролюбиво взял его за руку выше локтя.

— Не обижайтесь, дорогой Онэ-сан. Говоря по совести, временами мне и одному не плохо: работаю, думаю, читаю, курю… Иногда тоска, иногда радость даже. Полный комплект настроений.

Поверхность залива, согретого солнцем, уже меняла свою позолоту на синеватое серебро вспененных волн. В дымящемся испарениями воздухе горласто квохнул баклан, падая с разлета на воду. На секунду птица исчезла в волнах, но тотчас же вынырнула и поднялась тяжелыми взмахами оранжево-черных крыльев в туманную синеву, неся в изогнутом клюве блестящее узкое тельце.

Онэ встал с камня и, внимательно всматриваясь в помрачневшее лицо Ярцева, тихо оказал:

— Вы мне очень мало понятны, но я думаю так: у вас в сердце, как в молодом дереве, трещина… и всегда боль.

— Диагноз, пожалуй, верный, — произнес Наль.

Ярцев ничего не ответил и медленно пошел вдоль залива, пытаясь найти безлюдное место. Это было не так легко: люди кишели повсюду, как муравьи, — грелись на солнце, плескались в морских волнах, бродили по берегу, сидели, лежали, обедали, пили сакэ и пиво. Каждый хотел провести праздничный день возможно приятнее.

В большинстве отдыхающие были служащими из Токио, но между ними встречались и рабочие. Бросались в глаза большие группы текстильщиц, приехавших под присмотром администрации. Все они были одеты в фабричную строгую форму — серые халаты с белыми передниками, каждая с номером на рукаве. На гладких прическах белели круглые шапочки, на ногах — соломенные сандалии с пеньковыми подошвами. Мастера были в блузах с отложными воротничками, с сумками у пояса; начальство постарше — в жарких смешных сюртуках, неуместно заимствованных у европейцев. Надзирательницы выделялись сиреневыми юбками и цветными значками на рукавах. Все были разбиты по группам с отдельными флагами цехов и общим фабричный знаменем, исписанным крупными иероглифами.

В то время как Ярцев уходил все дальше по берегу, Эрна и Сумиэ завязали с текстильщицами разговор, расспрашивая их об условиях труда и быта. Работницы при надзирательницах разговаривали неохотно, отделываясь от навязчивых барышень короткими общими фразами и вежливыми улыбками.

— По-моему, им живется не плохо, — сказала Сумиэ. — Многие из них очень хвалят хозяина. Я слышала о нем еще прежде: говорят, он отличается своей либеральностью.

— Бесправные люди! — сказал резко Онэ; теперь, когда Ярцев ушел, он предпочел говорить на своем родном языке, зная, что Эрна и Наль прекрасно его понимают.

— Эти работницы, — продолжал он с горячностью, — живут, как в тюрьме. Такие парадные прогулки бывают два или три раза в год, ради рекламы; обычно же эти девушки работают по одиннадцати часов в сутки.

Ни родных, ни знакомых им видеть не позволяют. Все они заарендованы — иначе говоря, проданы в рабство на срок до трех лет. Как бы плохо им ни жилось, они не могут уйти раньше срока.

Сумиэ недоуменно на него посмотрела. Во взгляде ее промелькнуло явное недоверие.

— Но зачем же они соглашаются на такую кабалу?

— А что же им, умирать с голоду или идти в проститутки! — ответил Онэ, весь побледнев от волнения. — Разве таким, как они, легко найти в нашей стране человеческие условия труда и жизни? Напрасные надежды!

Он постучал с глухим звуком кистями рук одна о другую, подражая убогой мольбе голодного безработного. Жест получился действительно потрясающий.

— Интеллигентным женщинам трудно, конечно, представить такую безвыходность, — сказала Эрна, желая смягчить резкость его ответа. — У нас всегда есть какая-нибудь специальность, выход. Наконец многих вполне обеспечивает замужество.

— Японским интеллигенткам живется в семье тоже не сладко, — возразил Онэ с прежней горячностью. — Лучшие из них задыхаются в нашем отсталом быту, как в тюремных подвалах. Писатель Иосики Хаяма рассказывал мне в издательстве, что его мать покушалась на самоубийство, прикусив ножницы зубами, чтобы отрезать себе язык и умереть. До этого довели ее родственники. Мать писателя Сейкици Фудзимори по той же причине сделала себе с э п п у к у, как старый японский самурай. Вы меня простите, о-Суми-сан, но я знаю подробности и о вашей семье. Я думаю, близким друзьям это можно сказать. Ваша родная мать, умная и сильная женщина, покончила с собой с помощью газового крана, не стерпев деспотизма свекрови. К нашему счастью, старуха уже давно умерла, а то бы вы не были с нами.

Сумиэ промолчала. О трагической смерти матери ей было известно от дедушки, который до сих пор не мог простить зятю этого самоубийства, считая его косвенным виновником. Сумиэ в те дни гостила у него, и старик рассказал ей все, хотя Имада и попытался скрыть от дочери правду. Она проплакала несколько дней, но тогда ей было всего десять лет, и горе скоро забылось. Впоследствии она пережила эту смерть гораздо больнее.

Чикара между тем нашел лодочника и торопил скорее начинать прогулку по морю. Море лежало прозрачное, глубокое и синее, как вверху небо. За далью цветущего острова Эносима величественно поднимался снежноголовый вулкан Фудзи-сан, перепоясанный, розоватыми облаками.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Исоко, замужняя сестра барона Окуры, костлявая женщина с крупными белыми зубами и тоненьким прямым носом, проснулась поздно. В окно было видно, как через двор прошел рассыльный из магазина. с ворохом всевозможных пакетиков и корзиночек, заказанных еще накануне. Исоко, босая, в грязноватом ватном халате, который она надевала только на время сна, вышла, не умываясь, в кухню, чтобы самой осмотреть и проверить свои заказы. Рассыльный приветствовал знатную госпожу почтительным низким поклоном. Исоко с упорством практичной женщины перебрала все покупки, проверила счет и отодвинула корзиночку с ананасами обратно.

— Не пойдет. Дорого, — произнесла она сухо.

— Есть второй сорт, госпожа, — пробормотал рассыльный.

Она повелительно перебила:

— Я хочу дешево первый… Ступай!

Рассыльный покорно повернулся и пошел к выходу.

— Скажи хозяину, что я недовольна! — крикнула вслед Исоко.

— Слушаюсь, — ответил тот, надевая в передней гета.

Исоко повернулась к служанке. Пухлая красивая девушка с подбеленным лицом стояла в унылой позе, опустив глаза, ожидая распоряжений госпожи.

— Почему не приходил посыльный из рисовой лавки? Я же сказала-с утра! — проговорила та по-прежнему властно «лаконично.

— Виновата, госпожа. Не знаю, почему он замешкался.

Исоко кивнула ка фрукты.

— Отнеси в кладовую.

Служанка взяла корзину.

— Погоди, — остановила Исоко, быстро пересчитывая фрукты. — Вчера опять не хватило двух мандаринов… Смотри, прогоню! У меня каждая рисинка на счету. Не обманешь!

Служанка обиженно подняла брови.

— Я, госпожа…

— Ступай… и приготовь скорее ванну!

— Ванна уже готова, госпожа.

Исоко торопливо помылась, стараясь не замочить сделанной накануне у парикмахера мару м are — замысловатой высокой прически замужней женщины, надела сорочку, белые матерчатые носки, затянула верхнее темное кимоно узеньким кушачком и сверх него, с помощью той же служанки, надела широкий цветистый пояс — главное украшение женских японских костюмов, — завязав его на спине пышным бантом. Затем она надушилась, подмазала смуглую кожу белилами и вышла в столовую приготовить для мужа завтрак.

— Виновата, госпожа, — подошла к ней служанка. — Скоро придет учительница. Господин барон просили их обождать. Господин барон извиняются: они запоздают, но чтение газет будет.

— Хорошо, я скажу.

Исоко поставила на низенький лакированный столик любимое ее мужем пиво и сухие соленые бобы, с которых майор Каваками начинал почти каждый завтрак, и, вспомнив о брате, недовольно нахмурилась.

— Как он предупредителен к этой яванке!.. Для учительницы она слишком красива.

Барон Окура жил в одном доме с сестрой. Здание было построено в расчете на многочисленное семейство. Комнат было больше десятка, но все они, за исключением второй половины бельэтажа, переделанной и обставленной по желанию барона на европейский образец, были совершенно пусты. Богатство и знатность домовладельцев сказывались лишь в благородстве гладкой деревянной отделки, в мягких и тонких циновках и в древнейших прекрасных ширмах с наклеенными на них драгоценными, пожелтевшими от времени рисунками птиц, рыб и оленей. В приподнятых нишах — т о к о н о м а, — священных углах каждой комнаты, висели продолговатые неяркие картины или столбцы иероглифов с изречениями поэтов и мудрецов, сделанные искуснейшими мастерами японской графики.

Майор Каваками, маленький коренастый японец с крупным черепом, острыми чертами лица и крепкими кривыми ногами, которыми он ступал по-морски, широко расставляя их, прошел через столовую в ванную в распахнутом кимоно, почесывая потную волосатую грудь. Следуя старинным самурайским обычаям, он каждое утро упражнялся с катаной[8] и чувствовал себя после этого особенно бодро.

Ванну он принял в той же деревянной кадушке, не сменив воду, где только что мылась жена. Это случалось редко и было отступлением от правил: согласно обычаям, мужчина должен был мыться первым.

— Из кейсицйо не присылали пакета? — спросил он, садясь после ванны на дзабутон, четырехугольную плоскую подушку, лежавшую около столика.

— Нет, досточтимый.

Каваками налил в чашечку немного пива и выпил, закусывая бобами. Служанка внесла на большом деревянном подносе около десятка маленьких лакированных мисочек и тарелочек, с мелко нарезанными кусочками мяса, рыбы и овощей, — поставив все это около стола на циновку. Майор, ловко орудуя деревянными палочками, захватывал со всех мисочек поочередно и заедал рассыпчатым рисом. Исоко то отдавала распоряжения, то бегала сама в кухню за соей, шпинатом или сушеными каки[9]. Потом присела на вторую подушку и, сложа на коленях руки, со скромно опущенной головой, исподлобья следила за каждым движением мужа, угадывая его малейшее желание.

— Урок начался? — спросил неожиданно Каваками, вытирая бумажной салфеткой губы.

— Учительница сейчас придет, но Ке-тян просил извиниться. Он опоздает, — ответила Исоко.

Маленькие пронзительные глаза майора от напряжения мысли делались мутными.

— Мы слишком медлим. Яванка хитрее нас, — сказал он сурово.

Исоко посмотрела на него со страхом.

— Ты думаешь, брат мог увлечься?

Она торопливо подала ему трубку с длинным лакированным чубуком. Тот медленно закурил.

— Опасность, Исоко, — сказал он. — Я уже намекал вчера Кейси, но он отмалчивается, скрывает… Он ее любит!

Каваками сделал глубокую затяжку, выпустил дым и добавил:

— Для него это плохо. На его работе нельзя любить чужеземку.

Исоко задумалась. Ее осторожный практический ум разбирался в вопросах политики так же, как и в домашнем хозяйстве.

— Ты думаешь, что она шпионка?

— Она чужеземка, — ответил многозначительно майор, а я проверяю даже жену.

Исоко опустила глаза к циновке.

— Я твоя верная тень, твой след. Не сомневайся во мне, — пробормотала она.

Каваками взглянул на нее со сдержанной нежностью, но сказал строго:

— У родного отца может быть шаг, вредный для государства, мешающий распространению императорской нравственности. Наша лига — глаз и меч нации. Мы смотрим и пресекаем.

— Ты говорил, что Кейси прозорлив и мудр, — напомнила несмело Исоко.

Каваками высокомерно усмехнулся.

— Тем опаснее, если его прозорливостью и умом овладеют враги.

— Брат не изменит расе Ямато.

— Он может потерять зрение: любовь ослепляет, — ответил майор хмуро, доставая из скрытого в стене гардероба мундир и начиная переодеваться. — Когда учительница придет, сыграй простушку, но покажи в улыбке жало змеи. Пусть не становится на дороге: от наших укусов строптивые гибнут.

Майор нацепил сверх мундира оружие, вызвал по Телефону автомобиль и уехал в кейсицйо.

Эрна пришла на занятия, как всегда, без малейшего опоздания. Несмотря на неизменную любезность своего загадочного ученика, проявлявшего к ней большое внимание и в то же время тактичность, в его присутствии она чувствовала себя беспокойно. Он чем-то стеснял ее, подавлял, хотя до сих пор она не заметила в нем ни одной отрицательной черты. Ни Ярцев, ни брат об ее уроках не знали, так как Окура взял с нее слово не рассказывать о занятиях с ним никому, объяснив это важными личными мотивами.

В той странной и напряженной борьбе, которая, точно подземное течение, уже давно шла между ней и бароном, превосходство Окуры как дипломата было неоспоримо. Он подходил к Эрне, как укротитель к зверю, бесстрашно и осторожно, отыскивая ее слабости и пробуя силы. Вначале бароном руководили исключительно политические мотивы: эта красивая яванка, хорошо знавшая иностранные языки, показалась ему весьма подходящим объектом для того, чтобы сделать ее своим политическим тайным агентом и поручить ей важнейшие диверсионные задания. Несмотря на свое азиатское происхождение, по внешности она больше походила на европейку. Это было удобно вдвойне. Окура надеялся пробудить в ней японскую кровь ее матери, сделать верной служанкой расы Ямато и переправить на материк с соответствующими инструкциями и письмами.

Желая постепенно приручить девушку и посмотреть на нее в другой обстановке, Окура уговорил Эрну прийти на банкет, устроенный в честь немецких друзей из местного дипломатического корпуса.

Эрна пошла охотно. Невидимая ледяная стена, которая выросла за последнее время между нею и Ярцевым, медленно таяла, но их отношения все еще отличались непостоянством и той мучительной скованностью в действиях, какая всегда бывает при постепенном сближении двух любящих, но самолюбивых людей, один из которых был когда-то обижен. Желание рассеяться, уйти от своих горьких дум и болезненных настроений, которые все еще на нее иногда находили после ранения в голову, толкало ее навстречу Целям барона Окуры.

Она пришла на банкет одетая со вкусом, но просто. Весь вечер оставалась внимательной и чуть грустной наблюдательницей. Окура и два молодых дипломата — широкоплечие, красивые и в то же время скучно-шаблонные в своих разговорах и остроумии немцы — пытались заставить ее улыбаться, но удавалось это только барону, который вдруг обернулся к ней совсем новой, ребячески привлекательной стороной со своими фокусами, взрывами фейерверков, свистульками и бумажными костюмами для фокстротов. Он забавлялся и забавлял других, как подросток, подкупая Эрну своей неожиданной простотой и весельем. Во время ужина, по его знаку, появились откуда-то разноцветные воздушные шары, которые взлетали с подожженными веревочками к потолку и там лопались при шумном смехе гостей. Стол был прекрасно сервирован, но посредине возвышалась круглая электрическая печка, около которой орудовала Исоко. Служанки подносили ей в лакированных мисочках на подносиках тонкие ломти мяса, зеленый лук, шпинат, сою. Исоко смазывала салом блестящую никелированную сковородку, жарила мясо и овощи тут же на электрической печке и подвигала сковородку японским гостям. Те быстро и жадно ели, разбивая на мясо сырые яйца и подхватывая прямо со сковородки тонкими палочками. Пустые тарелки многие гости держали в левой руке, но мясо шло прямым рейсом: со сковородки в рот. Для европейцев вместо сырых яиц принесли из кухни омлеты, потом бифштексы, потом неожиданно подали в черных четырехугольных мисочках, блестевших лаком и позолотой, гороховый суп; потом — отбивную котлету с молодым бамбуком и белый рассыпчатый рис в фарфоровых чашечках, который японцы полили горьким зеленым чаем, а европейцы ели сухим, как приправу. В изобилии было шампанское и сакэ, свежие фрукты и разноцветные японские сладости…

После ужина патефон заиграл фокстрот. Служанка внесла большую корзину с бумажными и шелковыми шляпами. Барон Окура исчез на мгновение в смежную комнату и, появившись в костюме китайца, с ловкостью настоящего фокусника, кривляясь и лопоча на ломаном языке: «Шарики еси, шарики нету… шарики тута… шарики там…» — начал показывать фокусы. После него два уже не молодых офицера переоделись в женские кимоно и под гром аплодисментов пропели песни японских гейш. Затем все гости, японцы и немцы, меняя бумажные головные уборы, старательно танцевали под патефон. К концу банкета, когда большинство европейцев уже разъехалось по домам, Исоко, переодевшись в матросский костюм, спела несколько заунывных военных песен времен Цусимы и Порт-Артура. Гости дружно подтягивали.

Этот вечер оказался переломным: барон Окура серьезно заинтересовался Эрной как женщиной. Молодость и красота, соединенные с глубокой душевной печалью, обычно так редко свойственной юному возрасту и потому непонятной и обаятельной, зародили в нем страсть, которую со страхом предугадал его зять майор Каваками.

На садовой дорожке у дома барона Окура, около бассейна с рыбками, Эрну встретила напудренная служанка, попросив зайти в нижний этаж в гостиную мадам Каваками.

Исоко приветствовала яванку изысканными поклонами и ослепительно приятной улыбкой.

— Венский стул для учительницы! — скомандовала она служанке.

— Не беспокойтесь. Я прекрасно умею сидеть и на дзабутоне. В детстве мы с мамой часто сидели так, — сказала Эрна, поджимая в японской манере ноги. Туфли она сняла заранее, при входе в комнату, строго придерживаясь национального обычая.

Исоко хлопнула в ладоши. Служанка принесла чай и фрукты.

— Брат просил извинить его, — сказала Исоко, — он запоздает. Прошу вас выпить со мной чашку чаю.

— Домо аригато годзаимасу… Благодарю вас, — ответила Эрна, употребив наиболее вежливый оборот.

— Вы говорите как настоящая японка, — восторженно изумилась Исоко.

— Вернее, как полуяпонка, — поправила, улыбаясь, девушка. — У меня много неточных выражений и не всегда правильное произношение. Брат мой говорит значительно лучше…

— У вас в Токио есть брат?

— Да.

Исоко взглянула на гостью пытливыми узкими глазами с тем вопрошающим и застенчивым блеском, который показывал, что она что-то хочет сказать и не решается из боязни обидеть.

— О, я бы очень хотела быть вашей сестрой, вашим другом, — пробормотала она в притворной растроганности. — Мне нужно поговорить с вами об одном человеке до глубины сердца…

Она нарочно потупилась, боясь показаться слишком навязчивой, но Эрна, чувствуя инстинктивно ее игру, просто сказала:

— Пожалуй, я догадываюсь о ком.

Тогда Исоко взглянула ей прямо в лицо.

— О моем брате, — проговорила она с быстрой не то беспокойной, не то вызывающей улыбкой — Вы знаете, кого он больше всего на свете любит?… Вы нё знаете?… Вас!

Эрна спокойно взяла с подноса банан и очистила кожуру.

— Барон вам это сказал? — опросила она с легкой иронией.

— О, нет, он, конечно, скрывает, но он доказывает это всем своим поведением.

Исоко слегка помедлила и, улыбаясь еще нежнее и ослепительнее, выразительно договорила:

— И для вас это плохо: на его работе нельзя любить иноземную подданную!

Эрна удивленна на нее посмотрела.

— Вы хотите сказать для него плохо?


— Нет, нет… для вас! Он чистокровный японец. Нехорошо будет вам!

Эрна с аппетитом доела банан и спокойно взяла второй. Разговор ее забавлял.

— Что же это: предупреждение или угроза? — спросила она насмешливо.

Исоко неопределенно кивнула головой.

— Да, да, — ответила она быстро и весело..

Эрна положила зеленоватую кожуру на поднос, в безмолвии съела второй банан и только после того, с ноткой презрения и усталости в тоне, проговорила:

— Я… не боюсь!

— Вы думаете, я пошутила? — усмехнулась Исоко.

— Нет, не думаю. У вас глаза не шутливые, хотя вы и смеетесь.

В передней раздался стук отодвинутой фусума. В гостиную вошел барон Окура.

— А вот и брат! — обрадованно качнулась Исоко.

— Простите, я опоздал, — извинился барон, здороваясь с Эрной.

Она встала с подушки.

— О, я не скучала. Мадам Каваками такая оригинальная собеседница, — ответила она, направляясь к туфлям, оставленным у входа в гостиную.

— Вы кажется, не кончили завтрак? Пожалуйста, продолжайте, — забеспокоился барон Окура, но девушка уже решительно обувала туфли, чтобы пройти по соседней лестнице во второй этаж.

— Нет, нет… Пора заниматься. До свидания, мадам Каваками. Благодарю вас, — сказала она любезно.

В тот день урок прошел, как всегда: нескучно, спокойно и деловито, но наросло что-то новое…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С крутого морского берега, где, загорая на солнце, лежал полураздетый Ярцев, город с его бугорками изогнутых крыш, красными золочеными пагодами и вышками европейских зданий выглядел великолепным.

Но, уходя от него в одиночество, к безмолвию океана и горных тропинок, Ярцев всегда испытывал чувство, близкое к светлой тоске бродяги, когда тот усталый ложится на придорожную траву и, позабыв о людях, долго смотрит на звезды.

В такие часы Ярцев меньше всего любил говорить и теперь с раздражением слушал сентиментальную болтовню навязчивого своего спутника виолончелиста Буканова, который пристал к нему на пути к заливу.

По странной случайности, которую Ярцев мог объяснить только заботами тайной сыскной полиции, в соседнем доме, принадлежавшем их же хозяину, поселилось четверо русских белогвардейцев.

Двое из них-музыкант Буканов, кругленький, пухлый, с короткими ногами и длинным носом, и комиссионер Строев, лысый и пышноусый, с наглыми тускловатыми глазами, — с первых же дней проявили весьма подозрительный интерес к американцу с русской фамилией, пытаясь завязать с ним знакомство. Прежде Ярцеву удавалось отделываться от них равнодушно-холодными фразами, но сегодня на пляже музыкант увязался за ним, как голодная бездомная собачонка.

— Вот ведь ремонт!.. Из-за ремонта испортил себе три костюма, при всей моей осторожности, — горестно жаловался виолончелист. — Японцы паршивые ничего не умеют: красят, перекрашивают стены, — то выйдет полосами, то пятнами; одноцветно никак не выходит.

— Н-да, бывает, — проворчал Ярцев.

Буканов сидел от него в двух шагах на плоском желто-коричневом камне, застланном сверху газетой, и с беспокойством рассматривал на своих новых брюках розоватое пятнышко масляной краски.

— Квартиру семейную готовлю, хочу уезжать от этой компании, — продолжал музыкант с доверчивой простотой, — очень уж грубые люди — особенно комиссионер-… А ведь представьте — бывший гвардейский офицер!

Ярцев молчал. С залива дул влажный ветер.

— Мечтаю теперь о браке. Один знакомый дал адрес невесты в Кобе. По письмам очень понравилась: дочь русского инженера, вдова… Хочу на днях сделать ей предложение.

Ярцев обнял колени и, медленно выпрямясь, застыл в неподвижной задумчивости.

— Женитесь? — спросил он рассеянно.

— Бегу одиночества, так называемого круглого, — вздохнул виолончелист. — Ведь у меня на всем белом свете всего одна родственница — двоюродная тетка… и та в Казани, в Татарской республике. Такая тоска по родине, хоть пускай пулю в лоб! Если бы не страх перед адскими муками, которыми господь наказывает самоубийц на том свете, я бы не выдержал…

В меланхоличном взгляде его вдруг промелькнуло что-то подлинно скорбное. Казалось, что он действительно глубоко страдает.

«Или мерзавец, или дурак», — подумал Ярцев, приглядываясь к собеседнику, но вслух сказал:

— К какому богу и по какому закону попасть на тот свет!.. По корану там, говорят, совсем хорошо: всякие тебе девицы голые ходят, райские плоды предлагают, ну и все прочее… Благодать!.. Мне вот на земле тоже в любви не везет, надеюсь уж на том свете досыта отыграться.

Буканов обиженно замолчал.

Ярцев вспомнил, что Сумиэ хотела сегодня вечером прийти к Эрне и он обещал быть там же; посмотрел на часы и неторопливо оделся.

К остановке автобуса подошел в тот момент, когда машина уже отходила; быстро вскочил на подножку и, оглянувшись на отставшего музыканта, удовлетворенно захлопнул дверку.

Пока огорченный виолончелист ждал очередного автобуса и ехал до парка Хибиа, на его квартире разыгрывались неожиданные события.

Писатель Завьялов, редковолосый, понурый, но еще крепкий мужчина лет пятидесяти двух, сидел в общей комнате у стола, наполовину заставленного пустыми пивными бутылками и объедками сухой рыбы, и торопливо дописывал свой сатирический роман, собираясь перевести его на японский язык и предложить в одну из столичных газет как злободневный антисоветский памфлет. В смежной комнате, отделенной фанерной перегородкой, купец Окороков — мрачный сивобородый старик колоссального телосложения — заучивал вслух английские фразы. Последние годы, отчаявшись в своих мертвых надеждах на восстановление российской империи, старик с упорством маньяка изучал по грязному засаленному самоучителю Туссенa английский язык, мечтая переехать из Японии в Австралию и завести там молочную ферму.

Комиссионер Строев только что возвратился от своего старого друга полковника Кротова, служившего в японской охранке. У полковника было собрание белогвардейцев, мечтавших как можно скорее спровоцировать войну между Японией и Советским Союзом. Строеву предложили принять участие в вербовке бывших русских военных для диверсионных отрядов Маньчжоу-Го. Комиссионер ответил уклончиво. Правда, в воздухе пахло деньгами, но еще больше смертью, а этого запаха после отчаянного бегства полузамерзших отрядов Каппеля через тайгу и сопки Сибири Строев не переносил органически.

В Токио он чувствовал себя не плохо, занимаясь по мелочам аферами, называя себя комиссионером, но, в сущности, являясь одним из тех соси, которые множатся в Японии за последнее десятилетие, как ядовитые грибы, — они пронюхивают скандальные истории из биографий депутатов, запугивают избирателей, выкрадывают секретные документы, шантажируя, устраивая скандалы, а за крупную сумму денег не останавливаясь даже и перед убийствами.

У этих полулегальных бандитов, называющих себя сверхпатриотами, существуют большие и маленькие начальники, бандитские свои даймио и сьогуны; но в рядах белого русского самурайства Строев был только мелким рядовым соси. Он слишком втянулся в беспечную легкую жизнь, слишком привык к вину и ласкам хорошеньких проституток из Иосивары, чтобы иметь серьезную охоту ехать в Маньчжоу-Го и подставлять свою голову под пули красноармейцев.

Несмотря на опустошенную с утра батарею пивных бутылок, к вечеру, от всех этих мыслей о прошлом, Строеву сделалось опять грустно; потянуло развлечься в Иосивару, попить согретой рисовой водки, похохотать и позабавиться с девушками.

Строев подошел к столу, выпил через горлышко из бутылки остатки пива и сел на деревянный поднос.

— Все еще пишете свой гениальный роман? — спросил он с мрачной иронией.

Завьялов положил перо на тетрадь и со вздохом расправил спину.

— Темно. Невозможно писать.

— Зажгите свет, — посоветовал с прежней усмешкой Строев.

Писатель встал и мечтательно прошелся по комнате.

— Рано, испортишь сумерки, — ответил он задушевно. — В сумерки так хорошо фантазировать, творить образы.

Строев внезапно и лихо подбросил пустую бутылку под потолок и на лету подхватил ее.

— Плюньте, мой дорогой, — поморщился он пренебрежительно. — Уэллсом не будете, а простых смертных в Японии не печатают. Поедемте лучше к гейшам.

Завьялов, не ответив ни слова, подошел к стене и щелкнул выключателем.

— Что, не хотите? — поднял высоко брови Строев. — Дайте тогда взаймы двадцать иен.

Писатель взглянул на него с презрительным сожалением.

— Грубые страсти мне чужды, а денег у меня нет, — сказал он с величием олимпийца.

Строев встал и, подойдя к комнате Окорокова, негромко свистнул.

— Никанор Силыч, у тебя денег прорва. Двадцать иен дашь?

— Нэвер!.. Не дам, — не поднимая от самоучителя глаз, ответил решительно купец.

— Я отдам завтра.

— Не ври. Не мешай заниматься.

Строев понуро вернулся к столу.

— Буканов куда-то запропастился. Может быть, тот даст, — пробормотал он с надеждой.

— Не даст. Вы ему и так задолжали, а он скоро женится.

Комиссионер весело ухмыльнулся и принялся выбивать на зубах ногтем марш.

Завьялов, оторвавшись от своего памфлета, покачал головой.

— Легкомысленный вы человек, Петр Евгеньевич. В ваши годы я уже написал два рассказа, три повести, издал томик стихов. Удовлетворяет людей только творчество. Глубины человека ни властью, ни богатством, ни славой, ни даже любовью заполнить нельзя.

Строев, перестав свистеть, начал сливать из бутылок остатки пива в один стакан.

— Прежде вообще много дряни печатали, — сказал он отрывисто. — Цензура была слаба.

Он подошел к окну, надеясь увидеть идущего от калитки Буканова и попросить у него взаймы денег, но увидел хорошенькую молодую японку, которая растерянно оглядывалась по сторонам, ища номера квартир.

— Простите, кого вы ищете? — опросил он с любезным поклоном, высовываясь наполовину из окна.

— Квартира Сенузи здесь? — ответила Сумиэ встречным вопросом.

Строев сообразил, что японка ищет соседей из смежного дома, но со свойственной ему склонностью к авантюрам, особенно в отношении женщин, торопливо соврал:

— Здесь эта квартира!.. Я тоже их жду. К сожалению, они запоздали. Заходите, пожалуйста. Минут через пять они придут. Я говорил с ними по телефону.

— И мистера Ярцева нет?

— Да, да, он тоже придет вместе с ними.

То, что японка опросила о русском американце, к которому комиссионер проявлял, по заданию охранки, особенный интерес, заставило Строева насторожиться.

«Эге, пахнет, кажется, любовной интрижкой, — подумал он возбужденно. — Надо с ней познакомиться ближе. Эта девчонка будет полезна во всех отношениях».

Он стал настойчиво уговаривать Сумиэ зайти и подождать их общих друзей, но девушка наотрез отказалась.

— Неужели не подождете? — сокрушенно воскликнул Строев, видя, что девушка собирается идти обратно к калитке.

— Я зайду еще раз, позднее. Тогда они, наверное, будут дома. Я с ними условилась, но, кажется, пришла слишком рано. Прогуляюсь пока по Хибиа-парку.

На шум голосов из второго окна квартиры выглянул длиннобородый представительный Окороков. Красивая внешность Сумиэ вызвала на его лице удивленную и ласковую улыбку. Сумиэ с любопытством взглянула на его окладистую с проседью бороду и вышла из палисадника на улицу, едва не столкнувшись в калитке с Букановым, возвращавшимся с загородной прогулки к заливу. Завьялов, стоя у окна сзади Строева, проводил ее восхищенным внимательным взглядом.

— Девчонка очаровательна, — сказал мечтательно Строев. — Какие зубы, глаза… разве на Иооиваре такую найдешь?

— Видимо, образованная. Только зачем ей соседи?… Не коммунистка ли? — опасливо произнес Окороков, выйдя из своей комнаты и добродушно выбранив Строева за вранье.

Строев захохотал.

— Ты кто… мужчина? — спросил он, становясь против купца и ставя ногу на стул. — К женщине тебя тянет?

— Ну?

— Ну и этот американец тоже не дерево, потому-то она и спрашивает о нем. За две-три десятки она и к тебе придет, позови только.

Окороков неожиданно рассердился.

— Таких не зовут, не болтай зря… За подобные шутки по роже бьют. Прытки вы, господа офицеры, когда дело до женщин.

Завьялов примиряюще вытянул руку.

— Опять ссора! Ну как вам не стыдно?… На чужбине и то все ругаетесь.

Строев, опасливо поглядывая на вспыльчивого старика, обратился за поддержкой к Завьялову.

— Вот вы писатель, психолог… Изучаете быт Японии… Скажите, какая японская девушка, кроме проститутки и гейши, пойдет одна в гости к европейцу?

Завьялов смущенно откашлялся.

— Да, в Японии это не водится, — согласился он неохотно.

Строев торжествующе поворотился к противнику.

— Слышал, Ннканор Силыч? Уразумел?… У тебя ведь комплекция распутинская. Не обижайся только, пожалуйста, не пыли!.. Я бы на твоем месте постарался отбить такую пампушку у американца, а не антимонию разводить.

Буканов, заинтересовавшись дискуссией, вышел из своей комнаты. После поездки на взморье ему хотелось поваляться в кровати и помечтать о невесте, но разговоры товарищей по квартире сразу настроили его на другой лад.

— Я не говорю, что она проститутка, — проговорил Строев с ораторским пафосом. — Возможно, что она просто намерена выйти на несколько месяцев замуж и подкопить денег. Бедные японские девушки смотрят на это легко. При теперешнем кризисе владельцы Иосивары закупают их у родителей пачками, официально. — Он круто повернулся к Буканову и хлопнул его по плечу.

— Вы вот все собираетесь жениться. Не прозевайте. Это получше вашей вдовы. И хлопот с такой меньше, были бы деньги…

Завьялов ревниво поежился и вздохнул.

— Богатым везде хорошо — и дома и за границей, — сказал он, угрюмо поглядывая на купца и виолончелиста.

— Ага, позавидовал, — просиял Строев.

Завьялов высокомерно пожал плечами.

— Женщины интересуют меня только как типы; как объекты влечения они для меня безразличны. Я прежде всего писатель, — ответил он гордо.

— Знаем мы вас, писателей! — ухмыльнулся лукаво Окороков, почесывая бакенбарды.

Несмотря на преклонный возраст, он тоже не прочь был поговорить на фривольные темы, сразу теряя при этом всю свою мрачность.

Буканов, возбужденный словами комиссионера, как проголодавшийся кот писком мыши, задумчиво произнес:

— Что же она ушла, если действительно ищет мужчину?

— Понятно ч т о, — откликнулся Строев. — Она одна, а нас много. Всех не полюбишь. Затем и дала полчаса, чтобы от лишних избавиться.

Завьялов сунул тетрадку с памфлетом в ящик стола и зашагал из угла в угол по комнате.

— Лицемерие сейчас, господа, ни к чему, — продолжал Строев с горячностью. — Все вы мужчины, всем она нравится, все мы в достаточной мере распалены… Следовательно, остается одно: предложить выбор ей. Кого она хочет, того и возьмет.

Окороков беспокойно заерзал на стуле и пробурчал:

— Молодого, конечно.

Строев с живостью повернулся к нему.

— Не бойтесь, девяносто процентов за вас… У вас ваши деньги, — ответил он сухо.

Завьялов сел в кресло. Лицо его напоминало теперь негашеную известь.

— Если даже подходить к делу с вашей оценкой, — хрипло обратился он к Строеву, — надо быть деликатнее. Всякая женщина ищет к себе уважения. Деньги не все, господа.

— Самое лучшее кинуть жребий, — предложил Буканов.

— Правильно. Надо, как лучше… по-честному, а не по-скотски, — сказал купец с достоинством.

Строев достал из кармана листок бумаги и карандаш.

— Извольте, напишем. Лотерея так лотерея, — проговорил он с усмешкой.

Комиссионер разрезал бумагу на четыре квадратика, написал на одном из них: «выигрыш», скатал квадратики в трубочки и положил в шляпу.

— Берите.

Окороков подошел, перекрестился и вытащил одну трубочку. Головы всех повернулись к нему.

— Пустой! — крикнул с торжеством Буканов. — А ну, теперь я… Ах, господи, тоже пустой!

Строев уверенно запустил руку в шляпу, но ему помешал литератор.

— Вы могли подсмотреть. Вы последний. Окороков, любопытствуя, заглянул писателю через плечо.

— Обанкротились, капитан взял, — сказал он, нервно позевывая.

Купец потер хмуро лоб и подошел к виолончелисту.

— Сходим куда-нибудь. Голова от ихних затей разболелась.

В квартире остались Завьялов и Строев. Комиссионер закрутил усы и подошел к зеркалу.

— Надеюсь, вы тоже уйдете, — покосился он на писателя, отходя от трюмо к столу и начиная торопливо убирать бутылки и рыбьи объедки.

Завьялов уныло прошелся вдоль комнаты и подошел к победителю.

— Послушайте, — начал он тихо, стараясь сдержать возбуждение. — Для вас все равно… Вам лишь бы женщина, вы и с бульвара возьмете… А мне тяжело: я без жены сколько лет живу…

Комиссионер продолжал прибираться в комнате, стараясь придать ей возможную чистоту и уют. Тряпка в его руке летала по воздуху и вещам, как у заправской уборщицы. Паутина и пыль исчезали, как снег под солнцем. Комната принимала свой настоящий вид.

— Уступите, — продолжал с волнением Завьялов. — Я дам вам взаймы двадцать иен.

Строев презрительно свистнул и отложил тряпку в сторону.

— За деньги такую не купите, — повернулся он к литератору. — Вы заметили, как она сложена?… Венера японская, и обе руки налицо!.. Двадцать иен… Как у вас язык повернулся?

Строев достал из бокового кармана наполовину беззубый гребень, расчесал перед зеркалом усы и снова повернулся к писателю.

— За сорок иен уступлю, — сказал он сурово, — но только с условием: не сумеете ее взять, не мешайтесь… А уж я атакую по-своему.

Завьялов поспешно достал из кошелька сорок иен и передал комиссионеру.

— Аригато, — поблагодарил тот с усмешкой.

Пересчитав деньги, не торопясь закурил и, посвистывая, ушел в свою комнату.

Сумиэ пришла в парк еще засветло. Вечер был теплый и тихий. Крыши высоких домов и мягкие лоскуты облаков еще горели закатным заревом красок.

Широкие с редкими деревьями аллеи были забиты народом. В цветочных клумбах глициний, азалий и хризантем загорались, как звездочки, маленькие электрические фонарики. С открытой эстрады многоголосо и нежно звучал симфонический оркестр.

Сумиэ вдруг смутно забеспокоилась. Как это нередко бывает с сосредоточенными и рассеянными людьми, она усомнилась в собственной памяти.

А может быть, ее поняли так, что она заедет к ним в следующий выходной день, а не в этот? Не лучше ли уж вернуться домой, не заходя к ним вторично? У них в гостях европейцы, видимо друзья Ярцева… Удобно ли будет ей?…

После недолгого колебания она все же решила зайти еще раз. Возвращаться так рано домой, в тоскливое одиночество ей не хотелось. Она повернула назад к квартире Сенузи…

Завьялов встретил ее опрятностью прибранной комнаты и ароматом тонких духов.

— Минуты две или три назад они звонили по телефону. Я им сказал, что вы скоро будете здесь. Непременно просили подождать… Садитесь, пожалуйста. Они сейчас придут, — скороговоркой выбросил он заранее приготовленное вранье, думая облегчить этим начало знакомства.

Сумиэ, узнав, что друзья еще не вернулись, искренно огорчилась, но сейчас же утешила себя мыслью:

— Если они звонили, что скоро приедут, я встречу их по дороге. Они могут идти только от Хибиа-парка.

С хорошей своей непосредственностью она сказала об этом вслух. Оставаться наедине с чудаковатым напудренным старичком ей не хотелось. Видя, что странная гостья собирается уходить, писатель растерянно загородил ей дорогу к двери, соображая, как ее задержать, Но мысли невольно путались. То, что было обычным и легким по отношению к женщинам Запада, казалось сейчас неловким и грубым. Не находилось слов, не шевелился язык, тот литераторский, острый язык, для которого выбросить фразу, блеснуть парадоксом, сказать комплимент было таким же привычным и легким занятием, как для горластого петуха — кукареку.

Завьялов беспомощно отступил к порогу. В этот момент из своей комнаты вышел Строев и встал между ним и японкой.

— Ваша битва проиграна, — шепнул комиссионер. — Убирайтесь и не мешайте.

Завьялов хотел возразить, но Строев, больно сжав его руку около кисти, угрожающе прошептал:

— Я отомщу, если вы не уйдете! Вы нарушаете уговор.

Завьялов с испугом отдернул руку, схватил с вешалки свою шляпу и вышел. Сумиэ взглянула на Строева с изумлением: он стоял, широко раздав плечи и руки, заслоняя всю дверь.

— Мне нужно идти. Пропустите, пожалуйста, — произнесла она кротко.

— Прошу извинить меня, — ответил комиссионер с едва уловимой усмешкой. — Не окажете ли вы мне честь провести со мной вечер?

Сумиэ опустила глаза.

— Вы принимаете меня за танцовщицу? — спросила она в замешательстве, переводя многоцветное слово «гейша» тусклым «танцовщица». — Вы ошиблись.

Она сделала маленький шаг вперед, ожидая, что Строев посторонится. Но он захлопнул дверь наглухо и запер на ключ.

Сумиэ не испугалась. Она продолжала стоять и смотреть на него недоумевающими безбоязненными глазами.

— Не хорошо так шутить, — сказала она спокойно.

— Бросим игру, моя кошечка, — проговорил Строев. — Я не ребенок, я знаю с какой целью женщина, тем более японка, может идти к иностранцу.

Он оскорбительно засмеялся и подошел к ней вплотную. Сумиэ не шевельнулась. Лицо ее негодующе побледнело, но голос прозвучал очень сдержанно:

— Вы ввели меня в заблуждение. Я, видимо, ошиблась квартирой и попала к одному из тех русских, которых народ прогнал с родины. Отсюда вас тоже прогонят и очень скоро. Таким людям не место в Японии.

Узкие губы Строева сжались в усмешку. То, что японка его не боялась, а говорила с ним тоном серьезной обиженной девочки, ему даже нравилось.

«С такой сговориться легче, — подумал он, самонадеянно улыбаясь. — Пусть она даже женщина из общества, а не гейша, но раз она упорно ищет квартиру этого подозрительного американца, идет к нему почти ночью, то уж, конечно, не для одних разговоров. Скандалить она не посмеет. Это прежде всего невыгодно для нее…».

Мысль о другом мужчине возбудила в нем чувство, близкое к ревности. Он обнял Сумиэ за плечи и притянул к себе. Сумиэ не закричала, не двинулась, только глаза ее стали как полная чаша, над которой дрожит и копится капля: упадет — и чаша прольется

— Что вы хотите? — произнесла она дрогнувшим голосом. — Заставить меня принять потом яд или броситься в море?…

В эту минуту по коридору раздались быстрые шаги, и дверь сильно дернули.

— Немедленно отоприте! — прозвучал голос Наля.

Дверь затрещала, кто-то ударил ее снаружи плечом.

— Я здесь! Меня не пускают! — крикнула Сумиэ жалобно, теряя сразу всю выдержку.

Она рванулась от Строева, схватилась рукой за косяк и грохнулась без чувств на пол.

Второй, еще более сильный удар заставил запор погнуться. Дверь распахнулась. На пороге стояли Наль и Ярцев. Сзади них в конце коридора виднелась округлая фигура виолончелиста Буканова, который,


раздумав идти в кино, вернулся назад, встретил около дома соседей и, то ли умышленно, то ли по своей несравненной болтливости, рассказал им историю розыгрыша японки, умолчав, однако, что автором этой идеи являлся он сам.

Наль бросился к Сумиэ. Ярцев посмотрел комиссионеру в глаза и, отступив, со всей силой плеча и руки нанес ему страшный удар в лицо. Брызнула кровь. Строев упал, но сейчас же вскочил и, зажимая окровавленное лицо платком, задыхаясь от злобы и страха перед новым ударом, выкрикнул:

— Как вы смеете?…

Сумиэ вздохнула и застонала. Наль поднял ее и на руках понес через двор к Эрне в комнату.

Ярцев, наклонив набок голову, взглянул исподлобья на комиссионера и глухо сказал:

— Молчи!.. Второй раз крепче ударю… Белогвардейская сволочь!

Он сделал шаг к Строеву. Комиссионер, побледнев еще больше, торопливо втянул шею в плечи и бросился мимо него по коридору на улицу…

На следующий день Ярцев и оба Сенузи переехали на другую квартиру, в район Акасака.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Эрна читала передовую статью из «Правды». Барон Окура сидел за письменным столом, наклонившись над картой, мрачно и внимательно слушал.

— Минутку!.. Я запишу, — прервал он внезапно, отмечая в блокноте график добычи по чугуну и стали. — Дутые цифры!.. Хотят показать, что делают гигантское дело!

— Напрасно так говорите. План уже выполнен, — ответила спокойно Эрна.

Барон медленно встал из-за стола и, подойдя к дивану, с пасмурным видом взял у нее из рук «Правду».

— Вся их система — принудительный труд, — . стукнул он вдруг. по газете тылом ладони, теряя обычное хладнокровие.

Барон положил газету между цветами на круглый, покрытый шелковой скатертью стол, стоявший против дивана, и сел рядом с девушкой, не отводя от ее лица напряженного взгляда.

— Не защищайте, вы же не большевичка!.. Вы тоже так понимаете, как и я, — произнес он скорее с оттенком властного утверждения, чем вопроса, беспокойно постукивая по столу пальцами.

Эрна безгневно возразила:

— Успехи Советского Союза признаются не только большевиками. По-моему, странно их отрицать.

— Нет-нет… Вы тоже так понимаете. Я вас узнал. Точно.

— Плохо узнали, — потянулась к газете Эрна, поджав насмешливо губы. — Ну-с… я продолжаю читать…

Окура не грубо, но слегка раздраженно перехватил у нее газету, небрежно сложил — почти смял — и бросил резкие движением на письменный стол.

— Читать не надо, — сказал он отрывисто. — Лучше практика языка, разговор… И потом я хочу предложить обедать. Я очень голодный.

— Вы не обедали?

— Я сразу с собрания. Боялся опаздывать.

— Обедайте… Я подожду.

— Нет-нет, надо вместе.

Он выпрямился и громко хлопнул в ладоши.

Служанка просунула в портьеру голову.

Окура нетерпеливо скомандовал:

— Фрукты! Бифштекс! Шоколад! Вино!

Служанка исчезла. Эрна бросила взгляд в сторону смятой газеты.

— И о выступлении Литвинова в Лиге наций не будем читать? — спросила она, устало сдвигая брови.

— Не надо… Единственный фронт, где Советский Союз не преувеличивает, а преуменьшает, — Красная Армия. Здесь они, надо признаться, превзошли ожидания. Успехи большие. Цифры действительной мощности Красной Армии в газетах показаны недостаточно.

Голос Окуры прозвучал резко и остро. Эрна, невольно заражаясь его настроением, взглянула ему в лицо почти вызывающе холодными ясными глазами.

— Возможно, — кивнула она. — Советский Союз не может не думать об обороне, когда у него так много врагов. Но ведь и вы не показываете ваших действительных сил. Разве та сводка, которая представлена на конференцию по разоружению, верна?

Оживленное лицо барона сделалось сразу непроницаемым. Он помолчал, потом быстро и резко ответил:

— Верна!

Эрна недоверчиво переспросила:

— Нет, по совести?

Окура молчал. Эрна смотрела на него с изумлением: перед ней сидел совсем другой человек — неприязненный, жесткий и мрачный. В эту минуту вошла служанка с большим деревянным подносом, заполненным фруктами, шоколадом, двумя кусочками мяса в глубоких тарелках и бутылками вина. Поставила все на стол и бесшумно исчезла. Барон Окура немо смотрел себе под ноги.

Эрна сухо опросила:

— Что с вами, Окура-сан?

— Ничего.

— Не лгите. Я вижу.

Он жестко пробормотал:

— Нет, ничего.

Тогда она встала и решительно взяла свою шляпу.

— На вас повлияло, что я спросила о силах японской армии? Заподозрили шпионаж? — сказала она обиженно и немного высокомерно. — Тогда, конечно, мне нечего делать здесь…

Она торопливо надела шляпу и направилась к двери. Барон Окура решительно загородил ей дорогу.

— Минутку! — пробормотал он, мрачно сверкая глазами.

— Ну?

Эрна остановилась против него, слегка побледнев, не зная, что он предпримет, хрупкая после болезни, как девочка, и в то же время исполненная решимости.

— Не обижайтесь, — проговорил глухо барон. — Вы спросили… без умысла?

— Без всякого умысла.

Окура пронзил ее подозрительным быстрым взглядом.

— Это правда?

— Дайте пройти! — произнесла она гневно.

Барон отступил к портьере, загородил проход и выдержав паузу, неожиданно мягко сказал:

— Нет-нет, я вам верю… Не уходите!.. Уже все хорошо.

Эрна минуту поколебалась.

— Мне будет трудно работать теперь, — сказала она, все еще не снимая шляпы.

— Ну я виноват… Ну простите, пожалуйста!.. Сядем обедать!

— Обедайте. Я не хочу есть.

— Нет-нет… Кушать надо обоим.

Окура почтительно и поспешно, с несколько грубоватой настойчивостью привыкшего повелевать человека потянулся к ее головному убору и, положив шляпу на выступ книжного шкафа, пододвинул к столу два кресла.

— Садитесь, прошу вас. Я очень голоден и не могу есть один… Что вам налить: ликера или шампанского?

Эрна взяла смятый номер газеты и села на диван.

— Ничего. Мне нельзя пить. Недавно я перенесла очень тяжелую болезнь.

Он продолжал настаивать, придвинув теперь стол с подносом к дивану так близко, что высокий, наполненный золотистым вином бокал почти касался ее сжатых губ.

— Вы опрокинете поднос, Окура-сан.

— Ничего… Надо вместе… Ну, я прошу вас.

Эрна с некоторым замешательством взяла бокал, осторожно отодвинув поднос на середину стола. Она хотела отпить не больше глотка, чтобы отвязаться от настойчивых просьб барона, но вино показалось приятным и слабым, как яблочный сидр, и потому она выпила почти все.

— Но больше, пожалуйста, не уговаривайте. Мне очень вредно, — сказала она смущенно.

— Да, да, — согласился он, улыбаясь.

Он медленно выпил свое вино, наполнил бокал вторично и посмотрел ей в глаза.

— О, как мне радостно посидеть с вами так, без чтения газеты… видеть в вас женщину…

— Гораздо приятнее, если вы будете видеть во мне человека, — сказала холодно Эрна.

Барон иронически усмехнулся.

— Каждая женщина прежде всего хочет быть женщиной, — ответил он убежденно. — Вы стараетесь быть совершенно самостоятельной, ищете равноправия с мужчиной, но на дне сердца, я убежден, тоскуете по вашему настоящему месту. Исковеркать природу вам не удастся.

— Зачем коверкать! Можно быть человеком и женщиной без «прежде всего».

— Японки нашего класса тоже хотят быть людьми и тоже получают образование, но для чего?… Для самого высокого, что дано женщине, — воспитания детей! Самой природой так предназначено.

Он выпил после шампанского рисовой водки, съел с аппетитом весь кусок мяса и, бесцеремонно ковыряя во рту зубочисткой, строго сказал:

— В стране, где женщина образована и любит семью, не произойдет революция, подобная русской: семья охраняет от сумасшедших идей.

— Однако вы большой враг Советского Союза, — вырвалось невольно у Эрны. Она сидела, откинувшись на спинку дивана, с бледными щеками и странно стесненным сердцем, чувствуя от вина слабость.

Барон с веселой иронией возразил:

— Не думайте. Советский эксперимент интересен; нет смысла ему мешать. Пусть все убедятся, что так жить нельзя.

Но за веселостью его смутно блеснула злоба, напомнив Эрне жестокое, мрачно-окаменелое лицо, которое она видела несколько минут назад. В глазах ее отразилась тревога и даже боязнь. Барон, почувствовав свой промах, мягко сказал:

— Я рассуждаю только как человек, желающий познать истину. Идея марксизма интересна: она как бы вывод и результат общего закона диалектики, но странно, что этот закон ломается, когда дело доходит до Советского Союза.

— То есть как ломается?

— Конечно. Диалектика утверждает, что каждое явление переходит в свое противоречие: феодализм таит в себе зерна убийственного для него капитализма, капитализм — социализма. По логике — в коммунизме такие противоречия заложены тоже, но к себе советские вожди враждебных последствий закона не применяют. Это доказывает неискренность их системы.

— Вы плохо знакомы с их системой, — улыбнулась добродушно Эрна. — Насколько я знаю, марксисты совершенно не претендуют, что коммунизм, как он мыслится сейчас, явится чем-то застывшим, лишенным противоречий. Формы общественной жизни, конечно, будут меняться и в коммунизме, но только по линии освобождения человека от гнета природы и человека, а не по линии эксплуатации одних другими. Последнее время я очень серьезно над этим думала и много читала. Занятия с вами мне помогли в этом, заставили изучить все эти вопросы по-деловому.

Она говорила теперь дружелюбно и даже с воодушевлением, почувствовав себя снова учительницей, объясняющей любознательному и способному ученику малознакомый ему предмет. Барон, играя своей полу-искренностью, как опытный жонглер отточенными ножами, твердо и грустно ей возразил:

— Ничего из советского опыта не выйдет. Нельзя подходить к человеку с точки зрения класса, происхождения. Надо опираться на интеллект… Я барон, богатый владелец копей, но я ненавижу людей, хотя бы и моего класса, которые думают только о прибылях. Когда настанет момент, лучшие из нас поведут свой народ против всех существующих партий и плутократов, не исключая чиновников императорского двора.

Эрна пораженно выпрямилась.

— Вы замышляете революцию? — прошептала она с заблестевшим взором.

Барон серьезно и медленно ответил:

— Революции не будет. Мы преодолеем ее, обезвредив капиталистов-хищников. Будет государственный национальный социализм.

— Социализм? — опять удивилась Эрна, запутанная его странными рассуждениями.

— Да… Настоящий, культурный, где сохранится семья и личное счастье.

Пальцы его вдруг задрожали мелкой прерывистой дрожью.

— Счастье… Любовь, — повторил он сдавленным голосом, подняв на нее помутневшие от прилива крови глаза и беря смело за руку.

Эрна испуганно потянула пальцы, но он крепко сжал их, охваченный неотступным желанием и в то же время не делая даже слабой попытки привлечь ее к себе силой.

И тогда она вдруг со страхом почувствовала, как по ее телу прошел могучий ток. В эту минуту барон был противен ей, и все-таки ее тело ослабло в необъяснимом безволии.

— Зачем вы дали вина?… Я пойду, — сказала она в замешательстве.

Она с усилием отдернула руку, сделала два шага к двери и, бледнея, пошатнулась назад. Окура ее подхватил и посадил в кресло. Он смотрел теперь на ее утомленное, побелевшее лицо, проникнутый новым чувством — чем-то вроде настоящего беспокойства, почти любви к этой чужой, непонятной девушке.

— Я совершенно не думал, — пробормотал он растерянно, наполняя бокал водой и поднося ей к губам. — Пожалуйста… выпейте… Вот она, ваша самостоятельность! Здесь истощение организма, переутомление, а не шампанское. Прилягте скорее на диван.

Эрна глотнула воды и, чувствуя какое-то странное удушье, глубоко вобрала в легкие воздух. Лицо ее медленно розовело.

— Спасибо… Мне уже легче.

Барон Окура придвинул кресло к дивану.

— Вам нужен покой. Здесь подушки… Лягте, пожалуйста.

Она порывисто встала.

— Нет, я пойду. Где моя шляпа?

— Не уходите. Мне нужно с вами беседовать.

— Где шляпа? — повторила она.

Барон отвернулся, весь помутнев, и некоторое время безмолвно смотрел на выступ книжного шкафа; потом медленно и спокойно взял ее шляпу, повернул к Эрне неожиданно ясное лицо и с мягким упреком сказал:

— Как вы настойчивы!

Он хлопнул в ладоши.

— Ха-ай! — откликнулась вдалеке служанка.

— Подать немедленно автомобиль! — крикнул он ей в портьеру. — Погодите… я довезу вас. Вы слишком слабы.

— Hex, нет, я пойду… До свидания.

Она торопливо надела шляпу и вышла. Барон взволнованно шагнул за ней следом, но в это мгновение в кабинет в полной жандармской форме вошел Каваками. Окура остановился, как взведенный курок.

— Можно?… Кончилось чтение? — спросил майор, подозрительно поглядывая на бутылки и фрукты.

— Да… Я обедал, — ответил барон, смотря поверх собеседника..

Он снова хлопнул в ладоши.

— Хай! — просунула голову служанка.

— Убери со стола.

Служанка бесшумно и быстро составила на поднос посуду и вышла. Каваками положил на письменный стол телеграмму.

— Через три дня тебе нужно вылететь в Дайрен, — сказал он слегка фамильярно и в то же время почтительно.

— Уже решено?

— Да… как видишь, — майор кивнул на депешу.

Барон Окура неторопливо ее прочитал, подпер рукой усталую голову и совсем тихо ответил:

— Через три дня я не вылечу.

— Ты заболел? — беспокойно спросил Каваками.

— Да, я немного больной.

Майор покосился на смятую русскую газету, потом перевел взгляд опять на барона и, чуть сдвинув брови, сказал хладнокровно:

— Что же… пошлем Араи!

Загрузка...