ПЕЧАЛЬНАЯ УЧАСТЬ САУЛА

Пер. С. Бархатова

ижеследующий текст — документ, найденный в фондах Библиотеки Каулинг; он написан неверной рукой на пятнадцати обрывках материала, весьма напоминающего папирус, но папирусом не являющимся, и на двух квадратах пергамента, который профессор Станнистрит назвал кожей «рыбы-хобота»; семнадцать листов скреплены в верхней части какой-то смолой или дегтем. Примечание в конце написано другой рукой и другими чернилами, помечено «Э. Г.» и гласит, что документ извлекли из португала (большой бочонок) на испанском галеасе «Капитана» между Бермудами и островом Св. Фомы; вдобавок, нам известно, что в этой точке морское дно образует впадину глубиной в четыре тысячи фатомов[125]как вы заметите, это удивительным образом подтверждает сведения, сообщенные в документе. Повествователь, некий Саул, родился за шестнадцать или двадцать лет до восшествия на престол королевы Елизаветы и написал свой отчет около 1601 года, в возрасте примерно шестидесяти лет. Его рассказ удивительным образом соотносится с нашими современными познаниями — конечно, моряки в те давние времена не могли ничего знать о подводных лодках. Я заменил некоторые архаические обороты и слова, добавив несколько слов в тех местах, где рукопись была повреждена.


Все возрастающий недостаток воздуха заставляет меня поскорее описать случившееся в надежде, что я смогу переправить свои записки из этой пещеры в бочонке, который, может статься, попадется кому-то на глаза; мое перо — осколок кости, чернила — грязь из озера, а бумага изготовлена из камыша. Ежели начать с моего рождения, то имя, мне данное — Джеймс Дауди Саул, третий сын Перси Дауди Саула и Марты, его жены, рожденный в Аплэнд Мид, на ферме в свободном владении моего отца, близ боро Байдфорд, в Девоншире; я не ведаю, в каком году родился, знаю только, что был уже юношей в год восшествия Ее Величества на трон.

Меня рано отправили в школу отца Джона Фишера в боро, и я добился немалых успехов в латинской грамматике (ибо отец мой желал, чтобы я стал клерком), но в возрасте пятнадцати лет, кажется, я сбежал, повздорив со своим старшим братом, и решил, что море станет моим призванием. В итоге на протяжении двух лет оставался я при капитане торгового судна, Эдвине Очинсе, на болинджере «Дэйн», ходившем по разным портам в Проливе; а после его смерти сел в Пензансе на корабль знаменитого мастера Томаса Стакли[126], который, подобно многим другим девонширским джентльменам, занимался пиратством среди ирландских скал. Он вел дела с ольстерским кавалером, мастером Шоном О’Нилом, который не раз дружески трепал меня по плечам; но потом, поссорившись с Ее Величеством, он стал папистом и отправился с доном Себастьяном Португальским в африканскую экспедицию, от участия в которой мне пришлось отказаться.

Потом на протяжении года, а может, и двух, я занимался законным промыслом на барже «Гарри Мондрой», между устьем Темзы и Антверпеном; но однажды я случайно повстречался в «Колоколе», что в Гринвиче, с мастером Фрэнсисом Дрэйком[127], молодым человеком лет двадцати пяти, который собирал тогда команду для своей бригантины, «Юдифь», а цель его была такова — поучаствовать в третьей экспедиции мастера Джона Хокинса в испанские поселения.

Мастер Хокинс отплыл из Плимута на «Иисусе», с четырьмя кораблями сопровождения, в октябре 1567 года. После того, как мы попали в шторм (это было в равноденствие в Бискайском заливе), пришлось остановиться на Канарах; захватив четыре сотни чернокожих на побережье Гвинеи, мы поплыли в Вест-Индию, но удача нам не улыбнулась. Потом мы направились в Картахену и к Рио де ла Хача; теперь, должно быть, всем уже хорошо известно, как «Иисус» лишился руля, как нам понадобилось почистить дно корабля, как мы поплыли к Сан-Хуан-де-Уллоа в Мексиканском заливе; как тринадцать испанских галеонов и фрегатов застали нас врасплох, как адмирал де Бакан заключил с нами договор, который он злодейски нарушил в полдень[128], обманом лишив нас трех кораблей и нашей добычи; спаслись только «Миньона» и «Джудит» — но об этом я подробно рассказывать не стану.

«Юдифь», водоизмещением всего в пятьдесят тонн, и «Миньона», водоизмещением менее ста тонн, были полностью укомплектованы командой, но на борту оставалось мало воды, и кладовые почти опустели. Пролежав три дня в дрейфе у песчаных скал, мы подняли паруса 25 сентября, поскольку слышали о некоем месте в западной части залива, где можно было пополнить наши запасы провизии. Мы прибыли туда 8 октября, но обнаружили, что там нет ничего или почти ничего, полезного нам; мастер Хоукинс созвал совет на «Миньоне», и сотне людей предложили сойти на берег, чтобы остальные смогли вернуться в Англию, урезав рацион.

То, что случилось с нами, сошедшими на берег, я помню смутно — многочисленные приключения, о коих Богу ведомо, остались в моей голове как тяжкие, но выцветшие, поблекшие сны, ибо что они в сравнении с тем великим испытанием, каковое Господь Всемогущий уготовил бедняку вроде меня. Мы бродили по лесам, на нас нападали индейцы, нашей пищей были коренья да ягоды, и через три недели мы наткнулись на испанский гарнизон — нас взяли в плен и отправили в Мехико. Там с нами обошлись по-христиански: накормили, приодели и распределили по разным плантациям: это премного удивило всех нас, наслышанных о страданиях английских моряков в Испании; но в те времена в Мехико не было Святой Палаты, посему нас и пощадили: некоторые стали надсмотрщиками, другие ремесленниками в городе и так далее. Что до меня, то после семи месяцев отсутствия я вновь оказался в Сан-Хуан-де-Уллоа, и здесь, неплохо навострившись по плотницкой части, я вскорости преуспел в этом деле.

Никто моей верой не интересовался; я приходил и уходил, когда хотел; довольно быстро я освоил испанский язык, пообтерся в городке, женился на Лине, девице поистине очаровательной, дочери сеньоры Гомес из или лавки сладостей; и Лина родила мне Моралеса и Сальвадору, двух прелестнейших малышей.

Я прожил в Сан-Хан-де-Уллоа два года и одиннадцать месяцев; и то были годы тихие и счастливые — ничего подобного я в своей жизни не знал.

Днем тринадцатого февраля 1571 года я держал путь домой через prado[129], отделявшее мою мастерскую от confiteria тещи — и тут я увидел четверых людей, которые приближались ко мне и которых в Сан-Хуане никто прежде не встречал. Один из них был доминиканец, так тщательно укутанный в рясу с капюшоном, что рассмотреть его лицо не оставалось никакой возможности — виден был лишь блеск глаз; другой носил бороду — этот явно принадлежал к Ордену Иисуса; третий напоминал нотариуса, а четвертый походил на альгвасила и сжимал в руке жезл. И завидев всех этих людей, лишился я разом и надежды, и радости; ибо большой неповоротливый фрегат бросил якорь тем утром у песчаной скалы, и я мигом сообразил, что эти гости приплыли оттуда, что они — служители Святой Инквизиции и что они явились по мою душу.

Я упоминал уже, что до 1571 года не было в Мехико никакой инквизиции; но в последние месяцы в Сан-Хуане ходили слухи, что король Филипп, убоявшись английского вмешательства в торговлю золотом и распространения английской ереси, подумывает учредить Святую Палату в испанских колониях. Сказано — сделано, в моем случае, по крайней мере[130]: я ведь был единственным еретиком в тех местах. Меня подстерегли на prado в тихий сумеречный час, и я услышал от альгвасила известные слова: «Хватайте еретика». И меня потащили по маленькой callejôn[131], которая вела от prado к берегу, где уже ожидала судовая шлюпка.

До того момента, пока они не втолкнули меня в лодку, я даже не помышлял о том, чтобы в последний раз обнять жену и малюток — настолько ошеломило меня внезапное пленение. В лодке я упал на колени, хотя и лишился дара речи и не мог вознести молитву. После чего гребец опустил руку мне на плечо, как будто утешая: это движение вызвало у меня поток униженных просьб и призывов. Но охотники, не теряя времени зря, подхватили меня под руки; когда шлюпка достигла песчаного гребня, меня подняли на корабль по кормовой лестнице, отвели в дальний угол на полубаке и заперли в каморке, оставив корку хлеба, четыре луковицы и чашку с водой; значительную часть этого тесного помещения занимали детали бушприта; здесь же, кстати, я обнаружил пару кулеврин.

Я еще не знал, куда похитители собираются меня доставить — то ли в Европу, то ли в какой-то порт в испанских колониях; но я обо всем догадался на следующий день, когда меня вывели на палубу — я не увидел никаких признаков земли, море простиралось во все стороны, насколько хватал глаз.

Наш корабль, который именовался «Сан Маттео», был большим и неповоротливым, водоизмещением около четырехсот тонн, с высоким носом и высокой кормой, полубак был двухъярусным, а корма — трехъярусной. Конечно, корабль нимало не напоминал новехонькие, с иголочки суда мастера Флетчера, такие, как «Юдифь». Но «Сан Маттео» был прочно сработан, неплохо отделан, а полсотни пушек были отлиты из доброй меди. Корабль шел по ветру на всех парусах и, кажется, мне подвергался немалой опасности. Вообще «Сан Маттео» показался мне настоящим старым корытом с такой массивной надводной частью, которую могла разрушить первая же серьезная буря.

Меня отвели в капитанскую каюту, которую использовали в качестве приемной залы; за столом сидели пятеро. Тот, кто расположился в центре — не кто иной, как мой обвинитель и судья — тотчас сообщил, что доказательства моей вины представлены служителям Палаты (каковыми служителями, насколько я понял, и были все присутствующие) и полностью подтверждены вышесказанными служителями; и когда я дам ответы на все вопросы, касающиеся жизни моей в Сан-Хуане, тогда сразу допросят меня с пристрастием. Грудь мою, Господь свидетель, сдавило ужасом; но внешне, кажется, я оставался спокоен — христианская доблесть не покинула меня. Допрос был кратким; я отказался целовать крест, после чего ко мне обратился Председатель — тот самый доминиканец, которого я увидал на prado; лицо его покрывало множество морщин, хотя был он еще молод, а его кривая улыбка терялась в сети морщин. Он настаивал, но я остался тверд. Моя грубость, заметил он, заслуживает наказания; теперь в течение дня мне устроят второй допрос, чтобы принудить к покаянию, и не станут особенно церемониться.

Я ждал этого второго допроса, но не дождался. Свернувшись в углу среди металлических деталей, я все яснее осознавал, что «Сан Маттео» приходится туго; к вечеру мои уши наполнил вой ветра, и я уже не мог расслышать слабые звуки из кухни, которая располагалась не в трюме, как на английских кораблях, а на полубаке над моей каморкой. Весь день мне не приносили еды, и я понял, что у людей на борту есть дела поважнее, чем забота о злополучном еретике.

Я заснул крепким сном — и не просыпался, похоже, до следующего полудня; хотя разница между полуднем и полуночью в моей тюрьме была невелика. Теперь я снова почувствовал, как раньше, буйство ветров; судя по движению корабля, началась настоящая буря, которая вертела «Сан Маттео» с невообразимой силой. В ту ночь, страдая от голода, я отчаянно колотил кулаками по стенам моей тюрьмы, но так и не дождался ответа — несомненно, мои крики и стук терялись в хаосе звуков.

Потом я снова забылся и вновь, похоже, в середине дня, проснулся от воя ветра, который врывался в дверь, только что отворенную юнгой. Он склонился надо мной, поставил рядом миску со свининой и, постучав меня по плечу, приложил губы к моему уху и выкрикнул: «Ешь, англичанин! Твоя жизнь спасет этот корабль!»

Он удалился, а я остался в недоумении. Но к тому моменту, как я закончил трапезу, смысл его слов стал более-менее ясен — я неплохо изучил нравы моряков, в особенности испанских моряков; и я сказал самому себе: «„Сан Маттео“, несомненно, на грани гибели; солнце скрылось с небес; мы сбились с курса — и я, еретик, буду сброшен за борт, как Иона, чтобы умилостивить бурю».

И вот остаток дня я лежал лицом вниз, поручая мою душу, мою жену и детей попечению Создателя; и вот, ближе к ночи, вошли три моряка, подхватили меня и потащили наружу; и я покинул каморку, и все прежнее самообладание оставило меня.

Несомненно, ни единому смертному в его последний час не являлось такого мрачного зрелища, каковое предстало моим глазам. Некое ужасающее сияние разлилось в воздухе, и в самом свете мне чудился мрак. И ржавые отсветы над горизонтом оставляло солнце, которое то взлетало вверх над валами, то скрывалось внизу, совершая круговые движения, словно мучилось от морской болезни или обезумело. По небу как будто разлили чернила, и небо и море смешивались в единую массу. Я увидел, что задняя мачта исчезла, и «Сан Маттео» шел только под двумя парусами; однако же корабль дергался и метался, как напуганный каплун, то и дело черпая бортами воду. Путешествие из моей камеры на полуют заняло не менее двадцати минут — настолько сильной была качка. И за это время моего слуха коснулось немало звуков — мрачных и скорбных: безумные крики, перезвон колоколов, жуткие стенания сирен и погребальные молитвы… Меня объял трепет: ибо я понял, что в этой битве стихий стану жертвой — и отправлюсь вниз один.

К орудийной башне у правого борта был привязан бочонок: в таких хранили солонину во время продолжительных путешествий. Рядом, прижавшись к палубе, держась обеими руками за окошко орудийной башни, застыл иезуит; его одеяния развевались, и за пазухой он держал молоток; вокруг стояли четверо в светских одеждах.

Пока я вырывался из слабеющих рук своих стражей, бочонок наклонился, и я смог разглядеть внутри железный балласт — то, что именуется drados; и тогда понял я, что буду брошен в воду не так, как Иона, а в бочонке, и тело мое не поплывет, подобно телам многих Ион, «в кильватере», как говорят моряки, чтобы отвратить катастрофу от корабля. Нет, погребение в бочке с балластом более соответствовало нравам испанцев.

Когда я подошел к орудийной башне, тот, кого я считал капитаном, положил руку мне на плечо и произнес какие-то слова, заглушенные ветром; впрочем, я понимал, что он приказывает мне сесть в бочонок. И я, нимало не медля, влез туда и втиснулся внутрь. Сопротивление казалось мне затруднительным — я мог рассчитывать разве на то, что свалюсь за борт, прихватив с собой одного из испанцев; вдобавок, не было у меня сил сопротивляться, и возможно, я почти тотчас лишился чувств, ибо я ничего не помню, кроме того, что бочонок закрыли крышкой, оставив поначалу лишь малое отверстие сверху; и тогда иезуит, поддерживаемый двумя членами команды, прочел какую-то молитву или напутствие. В следующее мгновение я уже лежал во тьме, задыхаясь, и слушал стук молотка.

Во сне или наяву — но мнится мне, что я помню тот миг, когда бочонок рухнул в воду; я услышал, как перекатывается балласт и куски железа врезаются в мое тело.

Вряд ли причиной этих ударов стало буйство морской стихии; ибо в последний раз, когда я посмотрел на воду, стоя уже в бочке, состояние моря существенно переменилось — мы вошли в полосу сравнительно спокойной воды; образовалось нечто вроде бухты в полмили шириной, окруженной бушующим океаном. И почудилось мне, что вода медленно кружится; я невольно подмечал в те минуты самые разные вещи — зловоние, исходящее от бочонка, шапка иезуита, сползающая ему на нос и многое, многое иное…

Я мчался вниз, все глубже в бездну, к исходной точке, где скрывались подножия океанских гор и холмов. Я вскорости перестал чувствовать движение. И все-таки я дивился, с какой скоростью погружался в бездну, миля за милей, все глубже и глубже, дальше от обиталища жизни, надежды, света и времени. Я стоял на железном балласте, как на земле, ибо drados удерживали бочонок в ровном положении, крышка находилась где-то в дюйме от моей головы; мои пальцы то и дело ощупывали ее — словно я был щенком, брошенным в воду. Я не задыхался, ибо бочонок оказался просторным и поместительным, и сделанным на славу; хотя по прошествии непродолжительного времени послышался слабый треск, свидетельствовавший, что море давит многотонным своим весом на каждую щепку моего утлого суденышка. Вдобавок, ощупывая руками стенки бочонка, я наткнулся на острие гвоздя, который вдавило внутрь напором воды. И почти тотчас же капля воды упала мне на лоб, и за ней последовали все новые и новые; и я понял, что море пробило трещину в крышке бочонка.

Не было ни потрясения, ни удивления; ибо в глубине души я осознавал, что навеки расстался с миром. Я понимал — уверен в этом — что перенесся в иное существование, где нет ни цветов, ни форм, ни размеров, ни времен, в самый темный угол творения, где не светит свет и не прорастает надежда. И в голове моей проносились странные мысли о грядущей судьбе, о нисхождении от бездн к абсолютному несуществованию, от одной тьмы к другой, еще непрогляднее…

Я не мог стенать, не мог молиться, не мог взывать к своему Богу, я лишь замирал, потрясенный невероятием своей погибели, ибо чувствовал я себя взятым из Его рук, лишенным Его сострадания; и с каждым мгновением я уносился все дальше от мира, где Он вершит свой суд.

И все же, хотя в бесконечном кружении я приближался к смерти, некие слова проникали в мое сознание — слова, которые, кажется, много месяцев не тревожили мой ум. Ибо теперь слышал я хор, как будто певший в немыслимой дали, в небе небес. И вопль десяти тысяч голосов, десять тысяч раз повторявших эти слова, достигал моего слуха. И таков был этот глас, таково было это страстное песнопение: «Если я взойду на Небеса — Он там; если я обрету место в Аду — Он там; если я воспарю на крыльях утра и сокроюсь в дальних глубинах морей — даже там Его рука отыщет меня, и Его верная рука поддержит меня».

Но в тот миг недостаток воздуха стал для меня самым серьезным испытанием — казалось, что не осталось от меня ничего, кроме черепа и глотки, заполненной кровью; я был скован и не мог вырваться… Но даже в этой агонии я думал о смерти и ее природе; любопытство сие немало напоминало шутовские выкрутасы, но оно позволяло отсрочить конечную погибель — да, мне хотелось увидеть собственную смерть.

Капли падали мне на лоб все реже и реже, но я, погруженный в свои страдания, не замечал этого.

Но потом настало мгновение, когда все мои чувства изменило невероятное, удивительное движение. Ибо я почувствовал резкий удар; бочонок как будто отбросила в сторону неведомая сила, еще мгновение — и он врезался во что-то. По счастливой случайности я как раз напряг все мускулы, упершись ногами в железный балласт и прижав голову к крышке бочонка. И тотчас почувствовал я сильнейшие удары — первый, второй, третий; бочонок колотился о камни, он рассыпался, а я устремлялся — из смерти в чувственный мир. И хотя мне не хватало времени, чтобы как следует призадуматься о загадочном передвижении по горизонтали по дну океана, меня увлекло нечто еще более загадочное — звук в мире вечной тишины — рев, который вскорости превратился в настоящее буйство. Пока это буйство усиливалось, я начинал осознавать, что мчусь по огромному туннелю, толчки и удары становились все чаще и сильнее; и я каким-то неведомым образом догадался, что приближаюсь к источнику звука — вниз и вперед… Мне, заплутавшему в оглушительной тьме, не удалось понять, сколь долго продлилось путешествие; это могла быть минута или пять минут, миля или двадцать миль; но потом настал миг, когда бочонок подскочил и взлетел; он крутился в полете, а потом рухнул на камни — и от удара я лишился сознания.

Этот последний удар был настолько неожиданным и резким, что я, очнувшись по прошествии нескольких часов, не сомневался, что уже мертв. Мысленно я повторял слова: «Дух есть слух, и Вечность есть шум».

Поначалу я казался самому себе существом, наделенным одним-единственным чувством, поскольку, поднеся руки к лицу, тщетно старался я разглядеть хоть что-нибудь; тело мое, насколько я был осведомлен, теперь для меня утрачено и уничтожено; и я обратился в слух, единственное предназначение коего — улавливать тот непрекращающийся рев, каковой заменял всю вселенную; и снова и снова я повторял про себя: «Да, дух есть слух, и Вечность есть шум».

И я провел немало минут, заинтересованно вслушиваясь в неумолчный рев, который словно бы доносился из некой гигантской раковины — и ангельские голоса сливались в хоре… Я был уверен, что расстался с телом, еще и потому, что каким-то образом покинул бочонок — ведь теперь я мог дышать свободно. Но потом, окончательно придя в сознание, я почувствовал запах застоявшейся морской воды, смешанный с запахом тухлой солонины — и тогда я уверился, что по-прежнему жив. Я вытянул руки и наконец-то догадался, почему могу дышать. Дно бочонка было выбито, один обруч слетел, клепки на нем разошлись; я лежал на спине, а балласт и днище бочонка придавили мне ноги — выходит, бочонок попросту опрокинулся.

Следующее обстоятельство, которое я отметил — поверхность, на которую выбросило бочонок, сильно содрогалась, словно в лихорадке.

Я заговорил сам с собой, попытавшись (это потребовало некоторых усилий) восстановить все обстоятельства своих злоключений: сначала меня сбросили в бочонке с борта корабля «Сан Маттео» — полагаю, не меньше ста лет назад; потом я несомненно упал на дно морское; здесь некое подводное течение подхватило меня и понесло по некому туннелю; видимо, началом этого течения был водоворот, замеченный мной в тихой заводи — за несколько минут до того, как меня заперли в бочонке. Морское течение пронесло бочонок по подводному коридору в пещеру или какое-то пустое пространство в толще земли; бочонок, вылетев из туннеля, ударился о скалу и разбился. Вероятно, в пещере содержался воздух, скопившийся здесь в результате неких природных потрясений — по этой причине я мог дышать. А неумолчный рев — шум океанской воды, вырывающейся из жерла тоннеля; под ее тяжестью содрогаются даже скалы.

Вот к каким выводам я пришел; судя по мощному эху, можно было предположить, что пустое пространство, куда низвергается вода, беспредельно велико. Более ничего я добавить не мог — но, осознав все случившееся, я закрыл лицо руками и вознес молитву; ибо помимо громоподобного шума, слышались и иные звуки, и все они смешивались в безумном хаосе; я не мог описать их, но одна лишь лихорадочная дрожь земли напоминала о могучем призыве Вездесущего Бога; и стенания вырвались из моей груди, когда я постиг все величие открывшегося мне места.

Поднеся к глазам руки, чтобы вытереть слезы, я ощутил на пальцах что-то грязное и зернистое[132], возможно, просыпавшееся через разбитое днище бочонка. Я смахнул этот песок, а потом, морщась от боли, поднял голову и постарался привстать. Несомненно, мне следовало подумать о неизбежной смерти от жажды и недостатка пищи; но я хотел встретить свой смертный час свободным, и я выполз из своей тюрьмы, словно цыпленок из скорлупы.

В кармане у меня лежала трутница, но в помрачении чувств я даже не вспомнил о ней, я полз по грязи, вслепую протягивая руки, чувствуя морось, источник которой я не мог определить. Я двигался медленно, поскольку обнаружил, что мое правое бедро как будто сломано, а тело мое сильно избито; и едва я сделал десять шагов, нога моя нащупала пустоту, и я полетел вниз с громким криком.

Мое падение прервалось, когда я рухнул в теплую воду; вынырнув, я почувствовал на лице какую-то вонючую слизь. Я тотчас поплыл обратно к скале, с которой упал; теперь мне стало ясно, что дно пещеры занимает море или соленый пруд, а бочонок разбился о какой-то островок в этом внутреннем море. Но мои попытки выбраться на остров не увенчались успехом, так как течение усилилось и в итоге стало настолько мощным, что я думал только о том, как бы удержать голову над водой. Когда я осознал степень своего одиночества, то почти тотчас же начал тонуть и даже захлебываться, как многие тонущие. Но прежде, чем я потерял сознание, течение вынесло меня на берег, где, уцепившись за какое-то бревно, я выполз из воды, коснувшись все той же зернистой грязи, а потом погрузился в сон, продлившийся, полагаю, не менее двух суток.

Я начал просыпаться — и шум воды в ушах моих стал бессмертной музыкой; в сердце своем не находил я подобных радостных впечатлений; и я сидел неподвижно и слушал, боясь пошевелиться, ибо если двинуться на ощупь, можно было снова попасть в беду, а глаза мои постепенно привыкали к отсутствию света, и я вперял свой взор в окружающую тьму. Ноги мои касались линии прибоя, ибо я чувствовал, как омывают их волны, гонимые течением; но я не слышал всплеска — я ничего не слышал, кроме звука падения воды, соединенного с эхом, музыка которого казалась мне благозвучной, словно гармонии лютни и удары барабанов, и вскорости этот непрерывный грохот своим тяжеловесным ритмом заполнил мой разум. И мне показалось, что он постепенно стихает, когда я отворачиваюсь, обращается в сумрачный напев — и я забывал о муках голода и неотвратимом приближении смерти; не ведаю, сколь долго вслушивался я в эти звуки, может, часы, а может, дни напролет; ибо не было в том мире Времени, а лишь пение сирен, которое зачаровывало меня, и один час мог обернуться сотней лет, а сотня лет — часом.

Я, однако же, тотчас отметил, что волны, касавшиеся моих ног, были гораздо холоднее, нежели та вода, в которую я упал со скалы; и я понял, что озеро напоминает котел, в разных частях которого — разная температура; океанские воды холодны, а вода в озере постепенно нагревается, ибо жар исходит от скал; также в той части пещеры, где находился я, поверхность и воздух были довольно теплыми, хотя атмосферу и заполняла вонь стоячей воды.

По прошествии долгого времени я отыскал в кармане трутницу, а вдобавок нашел и долото, которое собирался наточить дома в тот деть, когда меня пленили; также обнаружился и небольшой бурав. И я высек искру, от блеска которой едва не лопнули мои глаза, и подпалил ветошь, кровавым светом озарив волнующиеся воды у берега; и хотя я разогнал тьму лишь на малом участке, но все-таки мне удалось разглядеть, что стою я на гранитной скале, у основания которой виднеется глинистая порода, надо мной, выше по склону, поросль каких-то деревьев, напоминающих вязы, искривленных и старых, но не выше моего пояса, хотя, впрочем, некоторые и доходили мне до груди. Листья их были молочно-белыми, и они содрогались, когда тряслась скала; на них росли округлые плоды, такие же бледные, равно как и стволы. Через некоторое время обнаружил я и другие карликовые растения похожей формы, только их плоды содержали сок, напоминавший мыльную воду, которая пенилась[133]. Позднее, при свете факела, я увидел в озере у берега плавучие стебли примерно в два ярда длиной, они удерживались на воде при помощи маленьких пузырей[134]; а еще в топком месте у мыса обнаружился участок, поросший камышом; на верхушках камыша торчали перья или хохолки, которые постоянно дрожали; стебли были около трех футов высотой, и росли они из одного корня, глубоко уходившего под землю[135]; я не видел никаких других растений, кроме бледных, красноватых грибов, почти белых, растущих на той скале, где я сейчас пишу, и в узком проходе по эту сторону пруда со смолой.

Но в ту минуту, когда свет от ветоши коснулся волн, я осознал, что изобилие пищи ожидает меня в этом месте — достаточно лишь протянуть руку; ибо в жалком водоеме я увидел бледных существ, подобных змеям, семи или восьми футов в длину; они то свивались в узлы, то плавали поодиночке, и еще я заметил четыре белых шарообразных создания. Стало ясно, что озерцо полно жизни; эти существа совершенно не боялись света, который касался их белых тел, так что я пришел к выводу: все они лишены зрения. Много времени спустя, возможно, через несколько лет, я поднялся вверх по течению налево от озерца, к мысу, который был усыпан устрицами, а также множеством жемчужин и пустых раковин; но поначалу я ничего этого не видел.

Чтобы отыскать пропитание в озере, я опустился на колени у самого берега (дальше я заходить не рискнул, памятуя о силе течения), наклонился, не выпуская факел, и стал дожидаться приближения наиболее аппетитной с виду добычи, существа, напоминавшего тропическую рыбу-хобот, с туловищем трехгранной формы, покрытым пятнами. Обитатели озера были многочисленны, но принадлежали лишь к нескольким видам; все растения здесь были карликовыми, а животные, наоборот, огромными, исключая одну тварь, подобную ящерице, размером с палец; я этих ящериц видел на рифах, хвосты у них были как листья, а шеи удивительно широко раздувались, и твари пучили глаза без век[136] — но они были слепы. В озере лишь у одного существа имелись глаза, но они странно вертелись в глазницах и, очевидно, не действовали… Что до поимки добычи, то поначалу я обходился без факела, орудуя на ощупь; склизкие туловища тварей вырывались из моих рук, но сопротивлялись они не слишком сильно — похоже, просто не понимали, кто именно мог вытащить их из тайного убежища. Плоть этих тварей была теплой и водянистой, хотя и жесткой, и не очень приятной на вкус. Сначала я поедал их сырыми; потом я начал устраивать костры из веток, которые собирал и срезал с деревьев, а потом сушил. Позднее, обнаружив подходящее место в скалах, я устроил очаг там; но почти все обрывки моей одежды, за исключением кожаной куртки, были пущены на розжиг, прежде чем я наткнулся на заросли камыша, стебли которого стали мне и трутом, и пищей, а теперь еще и бумагой для письма. Сваренные вместе, сердцевина камыша и рыба стали прекрасным блюдом; если их высушить и истолочь — получалась мука. Так что, отыскав камыши, а неподалеку от них — и устриц, и научившись кипятить воду в углублениях скал, я мог получить почти настоящую жареную еду.

Кажется, довольно долго, быть может, на протяжении недель, я утолял свою жажду, лежа на берегу, у края воды, где разбивались волны; но жажда становилась все сильнее, она терзала мою глотку так же, как жажда света терзала мои глаза, и порой я едва не кричал от отчаяния, мечтая о том, чтобы наполнить желудок водой, проглотить немыслимо горькую воду, которая, убежден, была куда более горькой, нежели во внешнем море. Но к тому времени я уже немало прошел по берегу, на который меня забросило; я обнаружил, что вокруг простирается безграничное переплетение пещер, ущелий и коридоров, карликовых лесов и губчатых камней, булыжников и базальтовых колонн. То было фантастическое смешение камней и тьмы, все полуразрушенное и непрерывно содрогающееся от шума воды, который не стихал, куда бы я ни направил свой путь, и пропитанное вонью морской воды, временами настолько густой, что мне трудно было дышать. На земле лежали раковины разных сортов и размеров, во многих таились жемчужины и самоцветы; я находил морских ежей, морские звезды, морские огурцы и других морских тварей с шипами и иглами; на мысу слева от озера обнаружилось немало мидий; я видел кораллы и немало губок, порой чудовищно огромных и испускающих невероятную вонь; некоторые губки казались окаменевшими, другие были мягкими, а третьи — словно стеклянными, сверкавшими всеми оттенками радуги; они напоминали изысканные сосуды или стеклянные веревки, но пахли все одно омерзительно. Доколе не устроил я очаг во впадине среди скал, бродил я вокруг без факела, не подозревая о наличии горючих веток деревьев; позднее отыскал я и серу, и смолу, которые пригодились для изготовления факелов; блуждая вслепую, надеясь на удачу, я считал свои шаги, порой до тысячи или двух — доколе не уставал. Но в результате этих походов тело мое покрылось шишками и ссадинами в результате падений, а горло саднило от солоноватой воды, которую я пил, пока не отыскал пресную. В тот день я спустился по трем огромным ступеням, как будто сотворенным руками человека, и обнаружил в полумиле от озера базальтовый зал поистине огромных размеров, по которому могли проехать сорок колесниц; и стены его были ровными, словно стены домов, а потолок низким, всего лишь в двадцать футов, низким, черным и гладким; в дальней части зала располагался лес базальтовых колонн. Я отметил, что воздух там еще теплее, чем у озера, и вскорости я обнаружил горячий поток, пахнувший серой; обнаружил я и целые отвалы влажной серы. Также я увидел канал, пересекавший поверхность зала, ровный, как будто прорытый людскими руками, достигавший двух футов в глубину и двух футов в ширину; по дну канала тек черный ручей, горячий, почти кипящий, а камни по обе стороны покрывал толстый слой серы. В скором времени я собрал в трутницу немного этой воды и, слегка охладив ее, обнаружил, что она густая и пресная, хотя и имеет сернистый привкус; с тех пор я всегда держал охлажденную воду в нескольких пустых раковинах, расставленных у левой стены каменного зала.

И на протяжении долгих лет моего пребывания в этом склепе впадина среди камней стала для меня чем-то вроде дома. Здесь, в углу, в трех шагах, я устроил очаг; я окружил его камнями, а на камни положил ровную плиту, и, заплетя бороду, чтобы не сжечь ее, я жарил здесь мясо — до тех пор, пока не начал варить смесь из рыбы и сердцевины тростника в кипящей воде; и много времени спустя я поддерживал огонь ветками деревьев из карликового леса — ибо мне нравился его свет.

А что касается света, то девятнадцать раз тьму разгонял не мой костер, а иная сила; семнадцать раз свет исходил от молнии; ибо так мне следует именовать ее, хотя молния появлялась не в небе, а в толще земли — и этого я уразуметь не в состоянии[137]. Но я стоял у края воды, склоняясь над своими белыми рыбами, когда пещера предстала во всем своем величии — словно глаза мои открылись, расширившись в миллион раз на мгновение, а потом внезапно закрылись; и на минуту сомкнулась прежняя густая тьма, а потом яркое сияние вспыхнуло вновь — и угасло. И стоял я, охваченный ужасом, и в сердце моем повторялись исполненные ужаса слова: «Ты, Господи, видишь меня»[138]. И хотя мои глаза были ослеплены сей вспышкой, но малая часть тайн пещеры открылась мне — и еще шестнадцать раз разверзалась завеса тьмы, и словно бы архангел навещал меня в этой бездне; и еще дважды я становился свидетелем того, как пещеру освещал вулкан.

Но задолго до извержения вулкана познакомился я с мескалем; прошло немного времени после вспышки света, и тогда, выбравшись на берег, чтобы подхватить рыбу-хобот, которую я оставил в грязи — полагаю, я провел в пещере лет восемь или двенадцать — наткнулся я на маленький округлый фрукт; я проткнул пальцами его кожуру и смочил соком губы. Сок показался мне горьким, но я неосторожно проглотил несколько капель, и результат оказался поистине чудесным; не успел я вернуться на побережье, как меня охватила апатия; я упал у самой линии прибоя, силы оставили меня, и с губ моих сорвался шепот: «Пусть так; а я отдохну». Я погрузился в забытье, тихое и полное радости; рев, окружавший меня, превратился в хорал, слабого подобия которого не мог воспроизвести мой голос, и я, кажется, скорее видел, нежели слышал сию музыку; и глаза мои быстро закрылись, а пред ними предстала целая вселенная, полная сияющих, призрачных, гномических форм, некоторые из них представлялись совершенно невообразимыми, так что я даже не могу никак описать их, катились гранатовые потоки, текли зеленые волны, кружились малиновые водовороты, взлетали яблочные шары и бледно-желтые обручи, распускались огромные нарциссы и прозрачные тюльпаны, горы рубинов и роз громоздились надо мной, и я переносился в мир, который был куда реальнее Земли, но все мои слова не смогут поведать вам о нем.

Я слышал в Сан-Хуане рассказы о цветке, который именовали «мескалевым бутоном»; мексиканцы жевали его и испытывали откровения, в которых им являлись подобные фигуры; и я пришел к выводу, что кустарник в пещере относится к тому же роду[139]. Но хотя этот нежданный дар помог мне превратить грязную яму в толще земли в область волшебных наслаждений, я осознавал, что употребление сего растения будет шагом весьма самонадеянным, ибо его вредное воздействие на тело человека было совершенно очевидно. Но я никогда не пытался отвергнуть это счастье, ибо разум находил спасение сладостным, а в сознание проникала нездешняя речь, и я не променял бы сей плод даже на истинный вечный лотос или на дивную траву забвения.

Я проводил год за годом — нет, мне казалось, эпоху за эпохой — в грезах у берега озера, пока душа моя, так сказать, растворялась в гуле водопада и сливалась с ним. Я лежал нагой, ибо поначалу приберегал свою куртку и рубаху для трута, а позднее, обнаружив заросли камыша, пользовался рубахой и курткой, завертывая в них рыбу и сердцевину камыша; и когда последние лоскуты ткани расползлись на моем теле, а мои башмаки рассыпались прямо на ногах, то я оставался совсем нагим, хотя мою кожу укрывали отросшие волосы и борода; я предавался праздности, в таком мрачном настроении я даже не варил еду, а зачастую ел сырую пищу, надолго позабывая об очаге среди камней. В конце концов я отказался даже от ловли рыбы и от прогулок к заводи с мидиями — это стало для меня слишком тяжким бременем; и я проводил немало времени, не употребляя иной еды и питья, кроме горько-сладкого молока мескаля.

Лишь дважды привелось мне очнуться от этих приступов лености, и в обоих случаях потревожил меня страх — сначала при извержении вулкана, а потом тогда, когда я обнаружил недостаток воздуха для дыхания. И в каждом случае я поспешно хватал факел и отправлялся дальше — туда, куда не заходил в своих прежних экспедициях. И под сводами пещеры находил я то, что удовлетворяло мои нужды: в первый раз наткнулся я на заросли камыша, которые поддерживали мои силы на протяжении долгих лет, а во второй отыскал смоляную заводь. Она располагалась за лесом базальтовых колонн в дальнем конце каменного зала; и миновав эти колонны, узрел я кости некой твари, каковая размерами превосходила нескольких слонов вместе взятых; и была сия тварь подобна слону, с прямыми длинными бивнями; и на челюсти у нее было шесть больших зубов весьма странной формы; каждый такой зуб состоял из нескольких меньших, которые прилипали друг к другу, словно на сосках; и скелет твари мог пролежать среди камней много столетий, ибо иные кости потемнели и сломались; а за столпами открывался изогнутый проход, стены которого покрывал пурпурный грибок; за сим коридором обнаружилась пещера, порога которой я не смог переступить, поскольку пол ее покрывала вязкая масса, теплая и густая по краям, но горячая и водянистая в центре; и светилась эта поверхность радужным светом, но то была не радуга небес, а радуга падших ангелов, тучных и вялых. Но за много лет до этого увидел я камыши; вскоре после извержения вулкана, когда его неистовый рев разнесся над левым берегом пещерного моря — каковой берег был плоским и просторным и не окружали его высокие стены, как берег правый — тогда двинулся я вдоль линии прибоя и, поднявшись повыше, обнаружил болотистую заводь и вокруг нее заросли камыша. Именно там нашлись и жирные устрицы, и раковины с жемчужинами, ибо на той земле водились самые разные устрицы, с полосатыми жемчужинами и с перламутром, и в большинстве раковин находил я драгоценности, а во многих обнаруживались розовые жемчужины, а равно и черные, какие попадаются в Мексике и в Вест-Индии, видел я и желтые, и белые, и грушевидные, и округлые — иные сияли немыслимо ярко и казались бесценными, поистине свадебными подарками. Что до камыша, то его стволы имели треугольную форму и достигали пяти дюймов в ширину, а сердцевина годилась в пищу. По прошествии долгого времени я сделал открытие, что ежели разделить эту сердцевину на полосы, намочить их, а потом высушить, то получится пергамент, белый и мягкий, но со временем желтеющий и становящийся ломким.

Но кроме этих двух приключений, первого — с тростником, а второго — у пруда или смоляной заводи, я не помню, чтобы долгий транс, в каковой я погрузился на берегу, прерывался какими-то иными путешествиями. Однако я пережил немало потрясение в тот час, когда, открыв глаза, узрел не прежнюю тьму, а красноватое свечение, озарившее всю пещеру, и почувствовал, что камни содрогаются, не так, как обычно, вследствие падения огромной массы воды в основание скалы, а как при настоящем землетрясении; и когда глаза мои, теперь столь же острые, как у ночной птицы, заметили сие потрясение, обнаружилось, что всю поверхность воды покрывали неровности, похожие на кучи песка, танцевавшие в такт с землетрясением. Тогда же я впервые увидел жерло туннеля, расположенного справа; оттуда падал поток воды; и верхняя часть жерла вспучивалась, как верхняя губа у плачущего человека. Видел я также, что пена покрывала всю поверхность водопада, там вскипали огромные хлопья, сливавшиеся в некое подобие бороды Моисея, особенно в центре, где течение было исключительно сильным; казалось, целое море исторгалось из тоннеля с громким криком. Я увидел и свод — рыжеватое небо из камня, а справа я заметил остров, длинный и прямой, куда меня выбросило в самом начале; в правой части острова до сих пор лежал мой бочонок; эта часть острова располагалась ближе всего к водопаду, а левая оконечность островка располагалась в двадцати ярдах от левого берега озера. И наконец-то рассмотрел я все озеро, имевшее форму яйца, возможно, двух миль длиной; я оказался у «острого конца» этого водоема. Узрел я и правую часть пещеры, где вода становилась спокойнее; там берега омывало течением, двигавшимся по кругу, а поскольку водопад обрушивался вниз, продвинуться в ту часть я не мог; не удалось бы мне и пробраться в левую часть пещеры более чем на милю, ибо в озеро выдавался мыс, разделявший пещеру на две больших камеры. У дальнего берега озера заметил я еще четыре маленьких каменистых островка; и стало мне ясно, что озеро подобно океану, что воды его невероятно глубоки, а дно расположено гораздо глубже, в невероятных недрах земли. Все озарилось светом. И где-то вдалеке, у самого края озера, заметил я жерло некой пещеры, в котором сверкали искры, где громоздились камни и откуда вырывались языки пламени, потом исчезавшие…

Я догадался, что какой-то вулкан извергается в основании пещеры; и пока я стоял, разинув рот, из неведомых глубин озера в моем направлении двинулось некое существо, рядом с коим я провел столько времени и о присутствии коего не догадывался. Тело его сворачивалось кольцами, каждое из которых достигало фурлонга[140] в диаметре; а тело венчала голова — и не мог я бежать, не мог и отвести взора от омерзительного зрелища, представшего в нездешнем свете. Голова его и лик были размером с дом, оно напоминало саму смерть, костлявую, блестящую и обтянутую тонкой кожей, мучнисто-белого цвета, с пятнами. Я увидел лоб и ноздри, но на месте глаз было лишь ровное пустое место; и оно протянуло ко мне беззубую пасть, разверстую в крике ужаса, словно обвиняя Того, кто сотворил сие; ибо в воздухе разливался жар, и, возможно, инстинкт предупредил тварь о грозящем бедствии, напомнив о подобном же происшествии, случившемся, верно, столетия назад. Существо скрылось у правого края острова в клубах пены, оно промчалось совсем рядом, не заметив меня, а мои ноги словно приросли к земле; и оно кружило у поверхности озера, сотрясая воздух своим погребальным воем. Сразу после этого я как будто потерял рассудок от невероятной жары и почувствовал сильнейшее головокружение; когда я очнулся, в пещере стало темно, как прежде. И еще раз, по прошествии долгого времени, я видел, как языки пламени вырываются из жерла по ту сторону озера, как серая пыль покрывает воду, как возносится над поверхностью огромное существо и как деревья в прибрежной роще опаляет невероятный жар; с тех пор ничего подобного не повторялось.

Однако после этого второго сотрясения пришло мне на ум следующее: я находился под действием плодов мескаля — когда вообще почти не дышал — и все же чувствовал стеснение в груди. И это давление усиливалось; тогда я сказал самому себе: «Хотя пещера обширна, количество воздуха, содержащегося внутри, должно быть ограничено, а дышал я долго; когда я попал сюда, я был молод, а теперь стал стариком. И настанет день, когда мне будет нечем дышать».

Поначалу трудности начинались лишь тогда, когда я устраивался на отдых; когда я вставал, все проходило; пагубные испарения скапливались у озера, поскольку именно здесь я находился дольше всего; с каждым годом они становились все гуще — ведь я по-прежнему дышал; эти испарения оказывали снотворное воздействие, но не радостное, как в случае мескаля, а в высшей степени неприятное, у меня от них начинались кошмары и судороги. Поначалу я спасался, перебираясь в другие места, подальше от своего очага и от берега. Но путь мой во всех направлениях был прегражден, ибо я уже посетил все уголки пещеры, куда мог добраться, и испарения были повсюду. Они разрушали и кустарники, которые начали осыпаться и увядать. Остались немногочисленные уголки в верхней части склона; с трудом взобравшись наверх, я мог дышать более или менее свободно; но ведал я, что дни мои сочтены. Боже мой! Боже мой! Зачем Ты сотворил меня?[141]

Но вскорости, постигнув смысл своей бездеятельности, я начал задаваться вопросом о пещере и ее устройстве, как никогда не задавался доселе; я думал, что внутрь попадает огромное количество воды, и все же пещера не заполняется, а значит, должен быть и выход, куда вытекает вода. Это привело меня к нижеследующему выводу: туннель, через который вода из моря попадает в пещеру, расположен на склоне какой-то подводной горной гряды; пещера расположена в толще этих гор, а выходом из нее должен быть другой, более протяженный туннель, уходящий к подножию горы и открывающий путь на морское дно[142]. И я подумал: ежели удастся мне добраться до бочонка, починить его и, забравшись в него, отправиться по второму туннелю (который, как я полагал, находился вдали от берега, в левой оконечности озера, где сходились оба течения), тогда вынесет меня на дно морское, потом я поднимусь на поверхность — ибо бочонок без балласта сразу вынесет меня наверх, — а там я просверлю в верхней части бочонка пару отверстий, чтобы внутрь поступал воздух, и буду дожидаться корабля, который меня подберет, прежде чем мои запасы подойдут к концу и помру я от голода или жажды (я рассчитывал хорошенько запастись мескалем, чтобы требовалось поменьше еды и питья). Чтобы проникнуть в туннель, ведущий наружу, требовалось немного: доставить бочонок на мыс, забраться внутрь и скатиться в бочонке с оконечности мыса в озеро; там течение непременно подхватит меня и унесет к выходу, а там меня мигом затянет в туннель.

Я подумал о том, что огромные усилия в любом случае уменьшают мои шансы на успех; таковые законы действуют и в большом, и в малом. Можно спустить бочонок в озеро в верхней точке, откуда течение повлечет меня вдоль левого берега мимо острова, а там меня может подхватить поток, уходящий направо. И ежели меня не разнесет на части во время великого путешествия по туннелю, то лучше бы обить внутренности бочонка камышом; я еще придумал устроить в бочонке отодвигающуюся дверцу, чтобы обеспечить приток воздуха, коли вынесет меня на поверхность; я не сомневался, что прежние плотницкие навыки позволят мне с этим без труда управиться. Конечно, меня может ослепить лунный свет и уж наверняка ослепит солнечный, когда открою я глаза там, наверху; но мне казалось, что глаза для человека имеют цену невеликую, а для меня и подавно. В общем, нимало не страшился я; и причина моего бесстрашия, как я понимаю теперь, состояла в следующем: в глубине души я вообще никогда не собирался устраивать ничего подобного. То были пустые измышления: допустим, я выберусь наружу, но как смогу я жить без водопада? Несомненно, я умру… И что хорошего для меня в жизни при свете дня, без радостей мескаля и без тайной близости голоса, без тех вестей, которые он доносит? Оставив все, что дает мне силы существовать, я растаю, как призрак в утреннем свете — ибо сила голоса поддерживала жизнь в моей хрупкой оболочке, и на том я стою, и в этом заключено мое бытие. И в глубине души я наверняка понимал; но я обольстил себя пустыми мечтами и трижды попытался разобраться с бочонком, страшась собственного безрассудства; два раза мне не удавалось достичь левого края острова, ибо течение уносило меня в сторону — несомненно, к туннелю, ведущему наружу. Но страшился я не этого туннеля, а монстра в глубинах озера, который пребывал на своем месте, бледный и неподвижный, думающий неведомые думы. Ибо я знал: ежели рука моя или нога коснется его кожи, я закружусь в воде и утону, издавая безумные крики, ибо плыл я вслепую, держа в руке незажженный факел и привязав к бороде трутницу. И в первые два раза меня выбрасывало на мыс, и лишь в третий раз я достиг левой оконечности острова, скалы, на которую я выбрался, раздирая руки об острые раковины. И зажегши факел, неверными шагами двинулся я в правую часть острова; и там лежал бочонок — в точности как я оставил его двадцать или сорок лет назад, грязь, налипшая на стенки, была влажной от водяной пыли, которая окутывала остров. И на этом месте увидел я не только бочонок, но и рукоять меча и человеческий череп, принесенные сюда водопадом. Бочонок был по-прежнему хорош благодаря доброй смоле, которой его покрыли; и выбросив из него drados (для этого пришлось мне напрячь все силы), поправил я четыре гвоздя, вылетевшие из трех разошедшихся нижних частей, и поставил на место сломанный обод; после чего подтолкнул бочонок к воде, которая, я был уверен, вынесет его в узкую часть озера точно так же, как меня вынесло во время стародавнего падения на остров. Но вскорости меня выбросило обратно на берег, скорее мертвого, чем живого; и я обнаружил, что бочонок сел на мель; и понял я, что обольстил себя пустыми мечтаниями, немало потрудившись и ничего не достигнув. Я не мог покинуть пещеру — сие было попросту невозможно, выходило за пределы всякого вероятия. И там, на берегу, я оставил бочонок на долгое время, а сам обитал на склонах этих скал, которые образовывали нечто вроде стены в правой части моих чертогов. И наконец, однажды на ум мне пришло, что недаром в этом месте дарованы мне чернила и бумага, а равно и знание, как доставить бочонок на поверхность — вместе с историей о том, какие вещи мой Бог нашептал здесь в Его песне, укрыв меня под Его рукой, хотя никакое перо и не сможет должным образом выразить это; но я долее не мог сопротивляться желанию писать — и отослать свое писание на поверхность в бочонке.

Для починки бочонка был у меня бурав, долото и брус, а также несколько гвоздей; работа оказалась несложной, поскольку обручи были в порядке. Я перекатил бочонок повыше, окружив смоляными факелами, каковые разместил в трещинах на скале; ибо глубоко внизу не хотелось мне разводить огонь, а на такой высоте факелы давали немного света.

Когда бочонок был исправлен, я приготовил страницы для письма, разделив на полосы сердцевины камыша; но обнаружились на их поверхности прорехи, которые я не мог покрыть копотью (используемой вместо чернил) с помощью обломка кости, каковой служил мне пером. Так и не удалось мне записать все, как подобает. Я вообще сомневался, что смогу писать; и перо дрожало в моей одряхлевшей руке, и пергамент дрожал, когда сотрясались стены склепа. Но я постепенно, в слабом свете факелов, приноравливаясь к этой дрожи, заполнял листы — буква за буквой, слово за словом. В итоге пятнадцати листов камышовой бумаги оказалось недостаточно, и сейчас я пишу на двух обрывках рыбьей кожи.

Но теперь все кончено; и я посылаю свою рукопись, надеясь, что в верхнем мире сыщется добрый человек, который прочтет ее и обо всем узнает. Прозвание мое, ежели я ранее об этом не писал, было Джеймс Дауди Саул, и родился я неподалеку от боро Байдфорд в графстве Девоншир.

Боже мой! Боже мой! Зачем Ты сотворил меня?

Я вопрошаю Тебя, ибо вопрос сей порожден суровыми обстоятельствами моего затруднительного положения. И все же сердце мое ведает, Господи Боже, что все роптания лживы; ибо тайная вещь прекраснее жены, ребенка или сияния всякого света, и она подобна сокровищу, зарытому в поле[143], сокровищу, которое найдет некий счастливец, продаст и купит самое это поле; и я благодарю, благодарю Тебя — за твой голос и за мой удел, ибо именно Ты привел меня сюда. И волшебство Твоей тайны превыше всех красивейших, совершенных слов.


Загрузка...