Залитое солнцем, слепящее отраженными от мокрого асфальта лучами, затянутое туманом шоссе. По обе стороны — несущиеся навстречу деревья лесопосадки. Он поворачивает голову и встречается взглядом с Лилей. Он мог бы любоваться ее глазами вечно — но водителю нельзя отвлекаться от дороги. Перед машиной — влажное после дождя шоссе, утренний туман, и восходящее солнце впереди. И бульдозер.
Волосы встают на голове, кровь застывает в жилах. Откуда он взялся тут, едущий навстречу по их полосе, уже неважно, потому что сверкающий бульдозерный нож оставляет им жить меньше одной секунды. Он так близко, машина едет слишком быстро — не отвернуть. Удара не избежать. Смерти не миновать… но может быть, только кому-то одному. Если резко повернуть руль — автомобиль врежется не лбом, а лишь одной стороной лба. Кто-то один неминуемо погибнет, но другой окажется в стороне от оси удара и, может быть, выживет. Руки крутят руль вправо: у Лили будет шанс. Пусть маленький — но шанс. В самый последний миг Кирсан вглядывается в блестящую сталь бульдозерного ножа, словно в глаза своего смертельного врага…
Сознание вернулось медленно и неохотно. Он открыл глаза и некоторое время смотрел в грязный потолок одним глазом, вспоминая, что с ним произошло раньше. Больше всего его сейчас беспокоила собственная голова: он не понимал слов ни немца, ни россиянина, хотя знал оба языка. Если поврежден участок мозга, отвечающий за понимание речи — дело совсем дрянь, но при таких травмах человек также лишается способности и говорить, а свои слова Кирсан и выговорил, и понял. Что-то тут не то.
Он осторожно коснулся лица и головы, пытаясь оценить повреждения, и обнаружил, что кто-то наложил ему повязку.
— Очнулся?
Кирсан с трудом принял сидячее положение и заметил в нескольких шагах от себя высокого худого человека, небритого, в потрепанном сером кителе, расстегнутом на груди.
— Вроде того… А ты кто? — спросил он, тяжело ворочая распухшим языком.
— Я Макс. Пить хочешь?
— Ага…
Назвавшийся Максом протянул ему пластиковую бутылку, полную на две трети. Вода оказалась такой же затхлой на вкус, как и та, что была в его фляге.
Кирсан огляделся, пытаясь сориентироваться. Длинное помещение вроде коровника, тридцать метров на десять или около того. Да что там вроде — это же и есть коровник, только переоборудованный под содержание пленников. Загоны разделены решетками, внутри каждой камеры — грязные, оборванные люди с безучастными лицами, преимущественно мужчины. В дальнем от Кирсана конце помещения — несколько женщин в паре отдельных камер.
По проходу, предназначенному для сельхозработников и доярок, ходят туда-назад два мрачных типа, попавших сюда не иначе, как из Голливуда. Немецкий солдат с ранцевым огнеметом и американец в относительно современной военной форме с пулеметом. Посреди прохода — длинный ряд из заколоченных ящиков.
Разведчик вернул сокамернику бутылку:
— Спасибо. Меня звать Кирсаном. Или Кир, если покороче. Макс, ты можешь объяснить мне, что здесь происходит?
— Ты тут недавно, значит, и ничего не понимаешь?
— Увы. Из всех живых и мертвых, которых успел встретить, мне попался только один относительно вменяемый тип, который на поверку оказался садистом и толком ничего мне рассказать не успел. Не захотел. А потом мы попали в засаду к вот этим, меня схватили, а он погиб. Подорвался на своей гранате.
— Такой вечно улыбающийся толстяк с бородкой?
— Точно, он.
— Это Святой. Я его знаю.
Кирсан подумал, что сказать 'я его знаю' о покойнике как-то неуместно, но промолчал. Макс явно не убивается по нему — значит, невелика потеря.
— Так ты можешь мне объяснить, что за чертовщина тут происходит?! Американцы, гитлеровские солдаты, какие-то деревенщины в кольчугах… Постой. Это же на тебе немецкая форма? Только выцветшая…
Макс невесело улыбнулся:
— Не выцветшая — тут одежда не успевает выцветать. Петлицы и погоны я спорол — цвет остался. Это эсэсовская форма.
Кирсан посмотрел на него с осуждением:
— И за каким чертом ты в нее вырядился?
— Не надо поминать черта, — медленно сказал Макс, — тут не принято поминать ни его, ни бога. Ты же и правда ничего не понимаешь… Жаль, нет Святого. Он любит читать новичкам лекции — аж тащится от этого.
— Ну Святой уже на том свете, — вздохнул Кирсан, — а ты мне тоже не хочешь ничего говорить. Везет на общительных знакомых, что тут еще сказать… ты хотя бы знаешь, зачем нас сюда притащили?
— Знаю.
— Скажешь?
— Не могу.
— Святой подорвался, чтобы не даться живым. Все настолько плохо?
Макс покачал головой.
— Как тебе сказать… и да и нет, но это как кому. Меня вот устраивает все почти. Сухо. Тепло, что редкость, хоть и душновато. Кормят. Поят. Периодически меняют 'ватерклозет', - он указал кивком на ведро в углу камеры и добавил: — и клопов нет, а к вони привыкнешь. Так что радуйся, ты и так имеешь больше, чем заслуживаешь.
Кирсан тяжело вздохнул и ощупал повязку на голове:
— Ты наложил?
— Я. Из куска твоей рубашки.
— Спасибо. Только я вот что хотел сказать… Макс, мы вроде бы даже не были знакомы до этого, кто ты такой, чтобы судить, чего я заслуживаю, а чего нет?
Тот усмехнулся, еще тоскливей, чем раньше:
— Мы хоть и не знакомы, но я знаю, кто я и чего заслуживаю. Этого достаточно, чтобы понять, чего заслуживаешь ты. Примерно того же, что и я.
Разведчик устало лег обратно на нары.
— Да вы все тут головой двинутые. Святой тоже что-то в таком духе нес. Мол, мы все тут сволочи…
— Он прав.
— Он ничего обо мне не знал!
— Достаточно того, что ты тут. Послушай, я не хочу ничего тебе рассказывать. Не могу. Сил нету. Пройдет немного времени, и ты, может быть, сам все поймешь. А может и не поймешь. Тебе же лучше будет.
Кирсан ничего не ответил. Голова саднит, и желания спорить с идиотом, напялившим эсэсовскую форму, нет никакого. Хотя… он уже успел заметить, как Макс затравленно вжимает голову в плечи каждый раз, когда немец-огнеметчик, недобро поглядывая на него, проходит мимо.
— Да уж, странное место… Безумное, скорее. Девки здесь все бешеные, так и стараются меня убить… Толпа зомби едва не загнала — Святой выручил. А потом эти вот схватили… Послушай, Макс. Может, мне крикнуть тому парню с огнеметом? Я пару слов по-немецки знаю, может быть, он согласится хоть что-то объяснить, раз ты не хочешь?
— Он ничего тебе не объяснит. Он тебя просто не поймет.
— Форма-то на нем немецкая.
Макс растянулся на нарах, забросив ногу на ногу и положив руки под голову.
— И что с того, что немецкая? На мне тоже немецкая, ну и?
— Я сейчас свихнусь. Я что, попал в реалити-шоу с участием неонацистов, нарядившихся в фашистскую форму?!
— Часто слышу это слово — реалити-шоу. Правда, так толком мне никто и не объяснил, что это. Но, в общем, не ты один об этом думаешь. Кирсан, ты лучше поспи. К некоторым иногда возвращается немного памяти в кошмарах.
— Я как раз видел такой кошмар. В нем мы с женой едем на машине и врезаемся в бульдозер…
— Мне очень жаль. Только это… отстань со своими расспросами, ладно?
— Нет, не ладно! Я убегал от толпы зомби, попал в компанию придурков, наряженных гитлеровцами и викингами, меня посадили в камеру с кретином, напялившим эсэсовскую форму… Я собираюсь отсюда выбраться! Мне ответы нужны, Макс, ты понимаешь, ответы, а не тот бред, что ты несешь!
— Это и есть викинги. Кирсан, пойми одну вещь. Отсюда нельзя выбраться.
— О. Видишь, ты уже начал отвечать. Продолжай, только, пожалуйста, без сказок и бреда, ладно? Тебя устраивает сидеть в концлагере и дожидаться неизвестно чего, но меня — нет. Я должен выбраться отсюда и найти свою жену.
— Ты ее любишь?
— Очень.
— Не найдешь. Даже если она здесь, ты больше никогда с ней не встретишься. Думаю, оно и к лучшему, у тебя в душе останется хоть что-то прекрасное.
Кирсан гневно засопел.
— А ты не каркай. Скажи, Макс, тебе самому разве не хочется выбраться отсюда? Ты предпочитаешь сидеть в клетке?
— Мы все в клетке. И ты, и я, и тот, что с огнеметом. И те викинги тоже. Выхода нет. Надежды нет.
— Ты хочешь сказать, те бугаи в кольчугах — викинги? Настоящие?
— Да.
— Хм. Я на улице видел подбитый 'тигр'. Объясни мне, как тут оказались викинги и танк времен Великой Отечественной? Это гигантский розыгрыш, другого объяснения не вижу.
— Великой Отечественной? Все не привыкну, как войну называете. Для меня она была войной за тысячелетний рейх…
— Хорош уже ломать комедию, придурок, — процедил сквозь зубы Кирсан, — и давай без дебильных шуточек про войну. У меня, как-никак, дед воевал, и я не потерплю…
— Я не придурок, — мрачно, но с достоинством возразил Макс. — Унтерштурмфюрер Максимилиан Вогель, Ваффен-СС восточного фронта, к твоим услугам.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, затем Кирсан сказал:
— Это не смешно. Совсем не смешно.
— Да, donnerwetter, я полностью с тобой согласен: ничего смешного тут нет, — мстительно прищурился Макс. — А сейчас ты еще и плакать будешь, русский недочеловек. Я перевязал тебе голову — в благодарность ты оскорбляешь меня уже не первый раз. Ладно же. Бог свидетель, я не хотел говорить, но ты меня заставил. Бог свидетель, что в этот раз в муках, которые я причиню, нет моей вины. Ответы хочешь получить? Яволь. Кто все эти люди, ты спросил? Они те, за кого ты их принимаешь. Те в кольчугах — викинги. Вон тот с огнеметом — немецкий солдат, а тот — американец. Что еще тебе угодно знать?
— И как мы все тут собрались из разных времен? — с сарказмом поинтересовался Кирсан, — уж не машиной ли времени приехали?
— Единственным естественным способом мы тут собрались. Ты спрашивал, откуда я знаю, чего ты заслуживаешь? Это просто. Ты там упоминал о толпе мертвых? Это все твои мертвые. Которых ты убил.
— Стоп-стоп-стоп!
— О, уже стоп? Ты хотел ответов, а как я начал отвечать — так сразу стоп? Нет уж. Жену хочешь найти? Не найдешь. Молись, чтобы не найти, хоть твоих молитв здесь никто и не услышит. Выбраться — не выберешься. Хочешь знать, где ты? Я скажу тебе. Есть только одно место, где могут встретиться убийцы из разных времен. Где внук русского солдата, воевавшего в сорок четвертом, может встретиться с немецким солдатом, воевавшим в том же сорок четвертом против его деда? Еще не догадался?
— От сорок четвертого до две тысячи четырнадцатого семьдесят лет, а ты выглядишь на тридцать, — спокойно возразил Кирсан.
Макс кивнул, и в его глазах появилась безысходность:
— Мне было двадцать восемь. Вот уже целую вечность мне двадцать восемь. И всегда останется двадцать восемь. Мертвые не стареют. Кошмар, который тебе снился — это были последние мгновения твоей жизни. Ты хотел знать? Теперь знаешь. Добро пожаловать в Ад.
Кирсан устало закрыл единственный зрячий глаз.
— Ты свихнулся. В твоей байке слишком много нестыковок. Начнем с того, что ты очень гладко говоришь по-русски…
— Я вообще не говорю по-русски. Две фразы, которые я выучил у сослуживцев — 'Матка, давай яйки, млеко, сало — шнелль!' и 'Рус, сдавайся'. Я говорю по-немецки, но ты слышишь русский. Точно так же, как и мне кажется, что ты говоришь по-немецки с баварским акцентом.
— Классная сказка. Я бы такое на трезвую голову не придумал.
Макс вздохнул, лег на нары и отвернулся к решетке:
— Ты хотел ответы — ты их получил. Еще и доказывать тебе что-то — уволь. Сам ищи доказательства и опровержения.
— Ладно-ладно, — поспешно согласился Кирсан, — мы в аду, только скажи, а где черти-то? Котлы с кипящей смолой? Мне двинули в глаз — и он заплыл, разбили голову — потекла кровь. Мертвые — это те, в том городе. Вот они были мертвее некуда — им мозги вышибаешь, а они и дальше двигаются. А я как Ленин, живее всех живых.
— Вот и я тоже думал, что ад — это непременно кипящая смола и костры, — снова вздохнул Макс, — а еще думал — что я туда не попаду. Видишь ли, ты почти угадал. Мертвому нельзя причинить страдания. Нельзя наказать за сделанные при жизни грехи. Как варить грешника в смоле, если он — бесплотен? Здесь, в аду, мы живем снова, если это можно назвать жизнью. Еда… она здесь… никакая. Шнапс не пьянит. Скука — это лишь первая мука для нас. Удовольствий нет, только страдания. 'Вопрос номер один'… мне не хочется. Никому не хочется. У нас отняли все возможные развлечения. Все, ради чего мы жили. И это еще только начало.
Он сел на постели, подпер руками голову и спрятал лицо в ладонях. Кирсан молча смотрел на него, ожидая продолжения, и минуту спустя Макса прорвало:
— Ты спросил — где черти? Самообслуживание, мой друг, самообслуживание. Посмотри на меня. Я с сорокового года по сорок третий служил в концентрационном лагере. Истреблял жидов, унтерменшей, мужеложцев — с сожалением, но без сомнений. Фюрер сказал — 'так надо', Максимилиан Вогель ответил 'Яволь!'. Я верил в то, что так действительно надо. Я выполнял свой долг перед германским народом. Верил ученым, которые говорили, что унтерменши устроены примитивно и от боли страдают меньше арийцев. Верил пасторам, которые говорили, что германцы — избранный народ, а унтерменши — полуживотные без души. Вначале расстреливал сам, потом руководил расстрельной командой. Быстро продвигался по служебной лестнице: солдаты и офицеры, мои сослуживцы, не выдерживали, кадры менялись, как шляпки модницы. Через восемь месяцев я остался в своей части единственным из первоначального состава. 'С нами Бог', было написано на моем ремне, когда я еще в вермахте служил. И я думал, что это действительно так. То, что я делал — это было ужасно, но так было надо — и я держался. Железным Максом прозвали меня за стойкость и железные нервы. К сорок третьему году весь состав моего взвода сменился полностью еще раз — одни попадали в госпиталь с нервными расстройствами, кто умнее — писал рапорты и переводился всеми правдами и неправдами. Пили все. Кто пил сильно — их меняли. Кто не очень — спускалось на тормозах. Все прекрасно понимали, какая у нас работа…
Кирсан слушал исповедь человека, назвавшегося эсэсовцем, и в его голове боролись две мысли. Голос разума твердил, что все это — понарошку. Пусть жуткий, непонятный эксперимент, пусть бесчеловечное шоу — но понарошку. Человек, сидящий перед ним на нарах, либо псих, либо актер. Нацист из далекого сорок четвертого года? Нет. Немыслимо. Невозможно.
И в то же время от услышанного кровь холодела. Душа уходила в пятки от исповеди фашистского палача, принимая рассказ за чистую монету и не желая понимать, что все это — розыгрыш, больше похожий на страшный сон.
— … И я тоже понемногу начал пить — мои железные нервы стали сдавать, — продолжал между тем Макс. — Понемногу — рюмку шнапса до, рюмку после… Потом — пару рюмок. А потом однажды я пришел в себя в карцере и узнал от охранника, что в пьяном виде отправил в госпиталь вначале дежурного гауптмана, а потом своего непосредственного командира… Думал — расстреляют. Не расстреляли, к сожалению. Учли 'заслуги'. Но я попал на восточный фронт — там для меня тоже нашлась работа по специальности. Железный Макс, не знающий сомнений, везде был нужен. Партизаны тут, партизаны там… Неуловимые, словно призраки. Мы выжигали в отместку деревни и села. Карательные отряды не сидели без дела, в общем. Так закончился сорок третий, начался сорок четвертый. Тогда уже было понятно, что дело швах, но я, наивный, так и не поумнел. Верил Геббельсу, что вот-вот будет чудо-оружие, опрокидывал стакан шнапса за фюрера и тысячелетний рейх и шел воплощать в жизнь тактику выжженной земли… А потом все закончилось. Однажды весной посреди ночи взревели на дворе русские танки… Я выскочил, полуголый, на улицу, и оказался с автоматом прямо перед одним из них. Собственно, это последнее, что помню. А потом я попал сюда. И понял, что бог вовсе не был с нами — он был против нас. Против того, что мы делали.
Вот ты, Кирсан, спросил, где черти. А зачем они тут, если есть такие, как я? Мы обречены до скончания времен поступать тут друг с другом так, как при жизни поступали с другими.
Разведчик удержал эмоции в кулаке. Хотелось как следует зарядить этому клоуну в щи, чтобы знал, что за некоторые шутки в зубах бывают промежутки, но он не стал этого делать. Вопрос первостепенной важности — выцепить в бреду псевдо-эсэсовца крупицы истины и по ним восстановить реальную картину происходящего. А для этого надо заставить его отвечать на тщательно подобранные каверзные вопросы.
— Ладно, Макс… так значит, ты тут уже семьдесят лет, и за это время не постарел? Ты уж определись — мы живые или мертвые.
Тот устало покачал головой:
— Это сложно назвать жизнью. Видишь ли, для меня прошло гораздо больше времени. В мире живых проходит год — здесь двадцать или больше. Стареем ли мы здесь или нет — неизвестно, потому что лишь единицы умудряются протянуть тут год, не умерев ни разу. Когда ты погибнешь — снова окажешься где-то на болоте. Забудешь все, что с тобой произошло, забудешь все, что знал, забудешь, где находишься. Собственно, не исключено, что вот сейчас ты проживаешь сотый или тысячный цикл смерти и возрождения. Каждый новый цикл ты начинаешь в одном и том же состоянии, пытаешься понять, где ты, ищешь выход, цепляешься за жизнь до последнего — и гибнешь в муках, чтобы начать все это снова, и снова, и снова, и снова. И так до скончания времен, или, как считают оптимисты, пока твое наказание не истечет.
— А этому есть какие-то доказательства?
— Сколько угодно. Ты можешь написать письмо сам себе и оставить у почтальона. И если в следующий раз ты возродишься в этом же месте, что весьма вероятно, то сможешь забрать вое письмо. Или, к примеру, может так случиться, что сюда приволокут Святого и посадят в соседнюю камеру.
Кирсан покачал головой:
— Игнат подорвался на своей гранате, когда его схватили. Ты хочешь сказать — он сейчас снова жив?
— Скорее всего, да. На возрождение обычно уходит совсем немного времени — и вот узник готов снова страдать. Когда ты на протяжении одного своего цикла видишь несколько смертей одного и того же человека — ну, тут уж сложно не поверить.
Гладко звучит, надо признать. Но у сумасшедших частенько все звучит гладко, если книги не врут. Поймать бы сукина сына на противоречии…
— Кто такой почтальон?
— Человек, хранящий письма людей самим себе. Как правило, почтальонами становятся 'помнящие' — те, память которых не стирается при смерти.
— Как так?
— Вот так. Иногда некоторым дается такая сомнительная привилегия, зачастую — чтобы усилить их страдания.
В этот момент двери коровника открылись. Внутрь вошли двое парней в кожаных куртках и с автоматами, за ними — четверо оборванцев в ярко-красных жилетках дорожного рабочего и с тележками. Следом — еще двое автоматчиков, толкающих пару тележек для мороженого, и невысокая худощавая женщина лет двадцати семи в юбке и сером однобортном кителе с заплатками на рукавах, подозрительно знакомого покроя.
— Кормежка, — сообщил Макс, — не вздумай рыпнуться, делай, как я. Иначе шлепнут без предупреждения. И заговаривать не пытайся. Бесполезно.
Он взял из угла ведро, источающее вонь фекалий, поставил его у самой решетки, после чего сел на нары у самой стены, положив руки на колени. Кирсан последовал его примеру.
Процессия шла вдоль камер, выполняя одну и ту же процедуру. Конвоир отпирал дверь, один из рабочих-оборванцев забирал отхожее ведро, вместо него ставил пустое, затем женщина доставала из тележки для мороженого печенье, консервы, запечатанные йогурты и прочую снедь, а также бутылки с водой и старые газеты, ставила на столик у самой двери, после чего конвоир запирал дверь и весь этот вертеп шел к следующей камере.
Когда очередь дошла до Кирсана с Максом, разведчик попытался нащупать хоть какой-то контакт с кем либо, но автоматчики сверлили его злыми взглядами, оборванцы не поднимали глаз вообще, а женщина, лишь посмотрев на Кирсана, отвернула от него опечаленно-безучастное лицо.
— Первая представительница прекрасного пола, которая не попыталась меня убить, — заметил он, когда конвой удалился на достаточное расстояние, — может быть, ты все же расскажешь мне, кто они такие, почему с ними нельзя говорить, и зачем они нас сюда посадили?
Макс протянул руку, взял пачку галет, распечатал и принялся жевать, всем своим видом демонстрируя полное нежелание говорить во время еды. Кирсан взял пластиковый стаканчик с йогуртом, попытался поесть, но его едва не стошнило: словно полон рот жидкого мыла набрал.
— Дерьмо какое-то, — вздохнул он.
— Привыкнешь, — обнадежил его Макс, — если успеешь. Мне в этом плане полегче — я помнящий. Привык давным-давно. А настоящий вкус печенья уже начинаю забывать.
— И еда вся тут такая?
— Почти.
Кирсан дождался, пока сокамерник поест, и спросил:
— Что ты собираешься делать дальше?
— Ничего. Нет смысла что-то делать. Я, как это назвал Святой, просто мотаю свой срок. Ты пока еще не понимаешь — но когда ты сидишь в клетке, которая находится в большой клетке — выбираться бесполезно. Выбраться из меньшей — значит все равно остаться в клетке. Выхода нет. Остается только отбывать заключение.
— Вечность?
— Угу.
— Веселый ты парень, умеешь обнадежить. Так почему нельзя говорить с нашими тюремщиками?
— Можно. Просто бесполезно. Помнишь, чем закончилась постройка вавилонской башни? Тут та же история. Ты понимаешь одних, даже если они говорят на чужом языке, и не понимаешь других, несмотря на то что это твои соотечественники. Ты слышишь слова, знаешь, что это слова твоего родного языка — но не понимаешь. Мы разделены на два лагеря, между которыми не может быть понимания.
— Зачем?
— Где нельзя договориться — дело заканчивается войной. Это край убийц, и все тут устроено так, чтобы убийства не прекращались. Мы обречены пожинать то, что сеяли, из рук друг друга. Высшая мера справедливости. Апофеоз божественной мудрости. И грешники страдают, и на угле и смоле экономия.
— Шутник, мать твою.
— Вряд ли. Последний раз я шутил очень давно. Сотни лет и тысячи смертей назад.
По коровнику пронесся короткий крик ужаса и боли.
— Что это? — вздрогнул Кирсан.
— Кошмар кому-то приснился, — зевнул Макс, — привыкай. Кошмар наяву и во сне. До конца времен.
Сон не принес Кирсану никакого облегчения: ему снились дорога и бульдозер на встречке. Пробуждение ничего не изменило: из одного кошмара в другой, как и обещал Вогель.
Изменений тоже никаких не произошло. Никто не пришел куда-то кого-то вести, никакого шума, никаких движух. Кирсан попытался понять, как вырваться из этого узилища, но уяснил только то, что за окном действительно не происходит смены дня и ночи, а в их импровизированной тюрьме меняются только охранники. И все. Уборка экскрементов и раздача еды — с интервалом примерно в десять часов, и лица одни и те же. Вначале были опасения, что впереди расправа в отместку за убитого придурка в кольчуге, но к пятой раздаче еды Кирсан понял: никому нет до него дела. Заперли в клетке, кормят, убирают дерьмо.
Он не оставлял надежды догадаться, что за чертовщина творится, но кусочки мозаики оказалось невозможно сложить вместе. Какая бы картинка ни получилась — все равно найдется хоть одна деталь, которая не только останется лишней, но и сломает выстроенную гипотезу.
Реалити-шоу или скрытая съемка? Да, эпический обман множества людей может иметь место. В том рассказе обманули десятки актеров, едущих в метро на съемку. Тут Кирсан встретил около полусотни людей: Святой, группа захвата, Макс, узники коровника, охранники и уборщики. Две женщины — видимо, такие же жертвы. Святой — наверняка 'их' человек, и гранатой он себя не подрывал, все это был трюк. Макс, получается, тоже подставной.
Эта версия могла бы объяснить и танк, и покинутый город — киношники и не такие декорации строят — и журналы прошлого века, и все остальные события, кроме зомби. Вариант с актерами отпадает: пардон, когда пули выносят половину мозгов так, что в голове становится виден просвет, то любой актер откинет копыта. И потом, а где камеры-то?
Версия номер два — зомби-апокалипсис, что само по себе уже фантастика — напрочь убивалась непониманием русского и немецкого языков группы захвата. Плюс к этому странный город без единой таблички или знака, но с журналами прошлого века и танком прошлой войны.
Эксперименты со временем в любом виде — опять же, а зомби откуда? Если допустить одновременно две невозможные вещи — хроно-пердимонокль и зомби-армагедец — тогда это объясняет все… Кроме казуса с языками. Все оказалось слишком сложно, единственный способ разгадать загадку — заставить Макса сказать правду, при условии, что он ее знает. Легче сказать, чем сделать: Кирсан основательно избит и только-только начинает видеть двумя глазами, а немец — если он, конечно, немец — тип здоровый. Поневоле вспомнилось, что в СС поначалу принимали только людей высокого роста с идеальным здоровьем.
Было, впрочем, и еще одно. Макс, если он действительно был 'их' человеком, слишком уж хорошо играл. Можно сочинить гладкую легенду, можно научиться убедительно говорить и использовать язык тела для максимального эффекта — но вот такой загнанный, потухший взгляд может быть только у действительно затравленного, потерявшего надежду человека. Или у актера от Бога.
Кроме того, для подсадного, который должен определенным образом обрабатывать свою жертву, Макс вел себя слишком пассивно. Он не стремился начинать разговор, на расспросы отвечал крайне неохотно и в те моменты, когда Кирсан не пытался его разговорить, вел предельно растительный образ жизни: есть, спать, лежать на нарах, глядя в потолок или с закрытыми глазами.
После пятой кормежки произошло событие, нарушившее размеренный ход событий: приволокли нового узника, тощего типа в грязном пиджаке и с некогда модным галстуком, и заперли в клетке аккурат напротив. Тот вел себя довольно шумно, картавым голосом угрожая судом, полицией и своими связями. Охранники — а это были очередной немец-огнеметчик, коих Кирсан в лицо запомнил троих, и бритоголовый крепыш с раскосыми глазами, подозрительно напоминавший то ли бойца триады, то ли японского якудзу — вначале игнорировали крикуна, затем немец стал проявлять признаки раздражения и узкоглазому пришлось его успокоить, а потом терпение лопнуло и у него. 'Якудза' махнул рукой, мол, делай с ним, что хочешь. Немец снял свой огнемет, открыл дверь в камеру.
— Что вы собигаетесь делать?! Не смейте ко мне пгикасаться! Я буду жалова… — тут массивная спина немца заслонила узника от Кирсана, послышался короткий звук удара и характерный хруст.
Несчастный еще попытался возмутиться, что ему сломали нос, но в ответ на каждую гневную фразу или призыв о помощи следовал удар. После четвертого раза до него, наконец, дошло: в споре слова, не подкрепленного силой, и кулака последний выигрывает всухую. Немец постоял над сжавшимся в углу узником несколько секунд, убедился, что тот все понял и заткнулся, и вышел из камеры, заперев дверь и оставив окровавленного человека на полу. Минуту спустя он вернулся и бросил ему через прутья решетки какую-то ветошь — вытереть лицо.
— На этом охраннике форма времен войны, — заметил будто невзначай Кирсан, хотя внутри у него все клокотало от бессильного бешенства.
— И? — равнодушно отозвался Макс, не проявивший ни малейшего интереса к происходящему.
— Как-то оно странно, когда солдат Рейха проявляет сочувствие к еврею, впрочем, перед тем им же избитому.
— Он тоже способен раскаиваться. А что избил — так не за то, что жид, а за то, что шумел. И кстати. Когда принесут еду — скажи жиду то же самое, что я тебе сказал. Сидеть в углу, руки на коленях, не пытаться заговаривать.
— Сам-то почему не скажешь?
Макс перевернулся на другой бок, не открывая глаз, и пробормотал:
— Не хочу привлекать внимание того парня с огнеметом. Знаю, что ты подумал — но если он решит меня сжечь сквозь прутья решетки, достанется и тебе. Эти штуковины очень любят разбрызгивать пламя во все стороны от первоначальной цели.
— Тут уже кого-то сжигали?
— Нет. Просто пользовался таким же.
Кирсана покоробило, но он снова промолчал. Пока не поймет, в какую игру играет Макс — будет подыгрывать. Пусть засранец думает, что впереди на шаг… до поры до времени.
— А почему ты решил, что он непременно тебя сожжет, а не побьет?
— Все русские такие занудные? — проворчал тот, — отстань, а?
Кирсан ухмыльнулся:
— Не повезло тебе с сокамерником, да?
— При чем тут везение? Здесь не бывает случайностей. Полно свободных клеток — но ты в этой. Тебя посадили в клетку к человеку, которого ты ненавидишь. Это часть наказания для нас обоих.
Охранники, прогуливаясь вдоль клеток, иногда перебрасывались парой слов, и Кирсан лишний раз убедился в том, что оба говорят на разных языках. И если по словам азиата на слух можно было судить лишь о том, что язык азиатский — отличать на слух китайский, корейский и японский Кирсан не умел — то немец определенно говорил по-немецки. Все, и интонации, и общее отрывистое звучание, характерное для немецкого, было очень знакомым. Но вот слова… Это напоминало ситуацию, когда человек, знающий иностранный язык лишь по учебнику, но не имеющий разговорной практики, слушает песню на этом языке и не понимает ни слова. И ведь знаешь, что, положим, песня на английском, по которому у тебя 'отлично' — а не разобрать и все тут. Вроде бы словарный запас есть — а из уст певца льется поток звуков, в котором ненаметанное ухо ни одного слова узнать не может.
Потом пошла уборка-кормежка. Кирсан сразу же предупредил узника напротив, чтобы тот сидел тихо и пытался делать глупости.
— Хвала всевышнему, — сдавленно прошептал в ответ тот, — что я встретил тут хоть одного иудея… Что за ужасы здесь происходят?!
— Я не иудей, я русский, — устало вздохнул Кирсан, предчувствуя дальнейшее развитие диалога.
— Но вы так хорошо говорите на идиш… Что я принял вас…
— Да я на многих языках говорю, — ответил он.
Макс, лежа на нарах спиной к нему, негромко хмыкнул:
— Выкрутился, рус…
— Русские — очень находчивый и умный народ, — небрежно ответил Кирсан.
В этот раз он снова попытался нащупать хотя бы возможность контакта, но оборванцы-уборщики на него взгляд не поднимали, а женщина старательно отводила глаза, стараясь не смотреть ни на кого из заключенных.
— Я не спец по формам — но ее китель кажется знакомым, — заметил Кирсан, когда процессия проследовала к дальним камерам.
— Кригсхельфериннен СС, — пояснил Макс, — женские специальные подразделения. Надзирательницы в женских бараках концлагерей.
— Знаешь, что мне в голову пришло? Если это ад — тут должно быть тесновато. Где миллиарды умерших грешников? Вместо этого я встретил не так уж и много людей, и куда ни кинь — сплошные нацисты. Солдаты с огнеметами на страже, эсэсовец в камере, надзирательница на кормежке… Чем ты это объяснишь?
— За объяснениями — к богу или дьяволу, — отрезал Вогель, распечатывая упаковку печенья, съел одну галету и добавил: — но если ты немного подумаешь, то вспомнишь, что я раньше говорил. Тут не бывает случайностей.
Так прошло еще некоторое время, в котором можно было ориентироваться только по кормежкам. Снаружи — вечные и неизменные сумерки. К радости Кирсана, еврей из камеры напротив хорошо играл в шахматы, они разыграли несколько партий по памяти, но развлечения хватило ненадолго: оппонент оказался слишком силен. Тогда к делу подключился Макс: выяснилось, что у обоих примерно одинаковый разряд по шахматам.
— Ты, главное, не брякни ему, что я немец, — предупредил он, — а то жид откажется со мной играть… если поверит, конечно.
— Забавные тут вещи происходят. Чистокровный ариец играет в шахматы с ненавистным евреем.
— Ненавистным? Ты знаешь, с моей семьей по соседству жили два жида со своими семьями. Один булочник, второй молочник. Приличные люди, я дружил с сыном булочника в детстве. Я их много в газовых камерах после уморил. Фюрер сказал — так надо. Они недолюди, их надо ненавидеть… Я так и делал, и не задумывался, почему я это делаю? Что ж, потом у меня было много-много веков на то, чтобы понять, что никаких причин ненавидеть жидов, ничего плохого мне не сделавших, у меня не было. Вот только понять это и то, что заповедь 'не убий' распространяется и на унтерменшей тоже, я смог лишь после того, как оказался в аду. Но исправить уже ничего нельзя — остается смиренно принять последствия своих поступков. Смиренно — потому что ничего другого не остается.