Сергей Игнатьев[8] Бринкадорес

Sanctus Espiritus

redeem us from our solemn hour

Sanctus Espiritus

insanity is all around us

(Within Temptation)

Каждый вечер он пытается убежать от самого себя.

Садится за столик в углу кабачка «Приют грёз». Под шипящие рулады патефона, подняв воротник, сутулясь, будто боясь встретить знакомых (хотя в этом городе у него почти не осталось знакомых) цедит шнапсидр. Содержимое стакана на просвет тусклых ламп отливает шафраном, аквамарином и мертвящей зеленью полевой униформы.

Он тянет сквозь сжатые губы приторную горечь шнапсидра, пока не начинает клевать носом. Добирается, ковыляя, до съёмной квартирки доходного дома, чудом не попавшего ещё под снос, и проваливается в тяжёлый сон без сновидений.

Ему хочется забыть. Забыть ломаную линию траншей и зелёные зарницы, чавканье грязи под сапогами и писк юрких рыжих тварей по углам блиндажа, свиные рыла противогазных масок наступающих немецких цепей, блеск пламени на крутых боках наступающих стиммехов.

Забыть запах нечистот и аптеки, стук костылей по кафелю и твёрдый хруст простыней, строгие взгляды дежурной сестры, скамейку под вязом и консервную банку, набитую окурками, и весёлые анекдоты новых друзей — оплетённых марлей бинтов людей-без: людей без рук, без ног, без лиц.

Забыть даже ту торжествующую, пьяным запахом сирени пропитанную весну — «дриады» и «сатиры» новорожденной Директории, с пыхтением и утробным ворчанием курсирующие по Унтер-ден-Линден в сопровождении запылённых пехотных колонн (только пыль-пыль-пыль…), грохот праздничного салюта — последний, хотелось бы верить, залп уходящей в историю Великой войны.

Самарцев пил, чтобы забыть. Но память оставалась с ним — прорывалась сквозь глухую черноту сна, нагоняла в городской сутолоке и под тенистыми кронами парков.

Память оставалась с ним — тонким шрамом по правой щеке, толстым шрамом поперек ребра и россыпью крошечных шрапнельных осколков в ноге.

Ему предстояло нести вперёд по жизни, как изрешечённые знамена — свои шрамы, железные зёрна в ноге и дурацкое имя Селиван. Спасибо за него отцу, смутнопамятному светлобородому добряку (погиб при бомбёжке, университетский профессор, из «мичуринцев», самых первых и самых отъявленных). Самарцев мог бы гордиться и рассказывать девушкам, что сам «Дедушка Ваня» качал его в свое время на коленке. Но об этом он не рассказывал никому и никогда.

Он вернулся в Москву, совершенно не зная, чем занять себя.

Выход нашелся сам собой — с детства он не расставался с карандашом, да и теперь, в минуты раздумья, за столом в своей комнатке, над талмудом книги объявлений или у пузато-рогатого, блистающего медью, облепленного визитками телефона в коридоре, ожидая ответа с биржи труда — постоянно рисовал на бумажных клочках всевозможные рожицы и чертиков.

Двухгодичные курсы, трёхмесячная практика — и вот у него в руках диплом фито-дизайнера. Профессия востребованная, но не из тех, при упоминании которых женские глаза застилает мечтательная дымка, а мужчины распрямляют спины и уважительно поигрывают желваками. Фито-дизайнер — это не героический дендротех, не загадочный пси-флорист, не воспетые пропагандой селекционеры, компостеджеры, лесники, почвенники…

Но Самарцеву нравилось. На выпивку хватало. Выпивка помогала забыть. Остальное его заботило мало. Шесть лет пронеслись, промелькнули — как на белых, черными прожилками прочерченных крыльях бабочки-боярышницы.

За столиком в углу «Приюта грёз», под шипящие рулады патефона, где он вновь и вновь топил свои воспоминания в шнапсидре — здесь всё и переменилось.

В знак приветствия эти двое приподняли шляпы — чёрную, как сажа, и серую, как зола. Присели за его столик, расстегнув свои отлично сшитые пальто — угольное и пепельное соответственно.

— У нас предложение. Новая работа, Самарцев. Специально для вас.

— Неинтересно.

— Вы сперва дослушайте, — с мягкой улыбкой сказал тот, что представился как Рыбак.

Улыбались его губы — но не глаза. В руках его, затянутых в серую замшу, будто из воздуха соткалась увесистая папка.

— Мы ознакомились с некоторыми вашими проектами, — тот, кто представился как Шутник, побарабанил по столешнице пальцами, затянутыми в чёрную кожу. — Они впечатляют.

— Благодарю.

— Саттелитные фоггер-посевы, верно?

Его самый удачный проект. По забытому названию похоронных плакальщиц и по фамилии создателя: «Тужебница Самарцева». Крестоцветная трава. Фоггер-посев, сложный биомеханический комплекс, нагнетающий влагу для фид-экстрактора. Для осуществления проекта понадобилось не меньше десятка специалистов, но сама идея, её зримое воплощение на бумаге — принадлежали ему.

Поле невысоких трав, будто подёрнутых изморозью — мелкие белые цветочки. Запоздалые плакальщицы минувшей бойни.

— Поедемте с нами, Самарцев, — сказал Рыбак.

— И если вам не понравится предложение, — добавил Шутник, — я обязуюсь незамедлительно вернуть вас в это уютное заведение. И оплатить вам выпивку. На всю неделю вперёд.

Самарцев прикончил стакан шнапсидра и усмехнулся:

— По рукам, господа. Поехали.

— Надеюсь, — сказал Рыбак, поднимаясь со стула, — у вас не наблюдается синдрома Ионы… Мы к вам заехали на служебном.

Легковой дендроход «Карпос-4», на котором новые знакомцы повезли его к работодателю, был из новейших. Самарцеву таких моделей не доводилось видеть даже на журнальных иллюстрациях. Беспокойство Рыбака о синдроме Ионы у пассажира оказалось излишним — транспорт шёл так мягко, что не ощущалось ни тряски, ни скорости, ни перемен давления, своеобычных для таких видов транспорта.

— Умеем же, если хотим, — будто прочтя мысли, высказался Шутник, поглаживая рогатку штурвала.

Самарцеву почудилось, что биомашина в ответ на хозяйское одобрение откликнулась исходящим откуда-то из сплетения ветвей-жил ласковым, почти кошачьим мурчаньем. Ему стало не по себе. Всё же, как ни крути, он был человеком довоенной формации и к новомодным биомеханизмам относился с долей тщательно скрываемой тревоги.

— Не намекнёте случаем, — сказал он, чтобы развеять эту смутную тревожность, — в чём суть предлагаемой работы?

Рыбак ответил вопросом на вопрос:

— Вы в детстве не читали сказку про старика, который полез по бобовому ростку к небу?

— Гм… Не припоминаю. В чём там суть?

— У старика получилось, — ответил Шутник.

Самарцева привезли в старинную усадьбу на окраине, тем же чудом, по видимости, что и «доходный дом», где он квартировал, еще не попавшую под новейшие архитектурные преобразования. Три этажа — помесь имперской вычурности с игривым маньеризмом, затерянный в заросшем парке архаический монстр, окаменелый динозавр безвозвратно минувшей, лет тому шесть как, эпохи.

Лицо хозяина дома, смуглое и полногубое, тонувшее в пене буйных кудряшек, показалось смутно знакомым Самарцеву. То ли по газетным передовицам, то ли по портрету с форзаца читанной в смутную пору поисков работы беллетристике. Представили его Самарцеву как Поэта. Но времени на расспросы не было — предстояло ещё одно, куда более важное знакомство. Собственно, цель их поездки.

В библиотечном зале ждал одетый несколько небрежно, но с особым академическим шиком, старик — ермолка на серебристых кудрях, клетчатый твид с непременными кожаными заплатами на локтях, очки-велосипед.

— Господин Калуга. С ним вам и предстоит работать.

— Я ещё не дал согласия, — напомнил Самарцев.

— Совершенно убеждён, — сказал господин Калуга. — Нынче же, когда я открою перед вами некоторые детали предстоящего проекта, вы дадите своё согласие.

Он оказался прав. Как предстояло убедиться Самарцеву, его новому работодателю это было свойственно. Он никогда не ошибался — ни в людях, ни в расчетах.

Тем вечером ноги сами понесли Самарцева в кабачок «Приют грёз». По привычке. Он бродил по городу, в запахах древесного сока и пыльцы, размышляя над тем, о чём рассказал его новый знакомый.

Брёл, ускользая от отчаянно сигналящих, норовящих сплющить его лоснящейся ходовой частью дендробусов, из которых возмущались вслед ему растревоженные пассажиры.

Брёл, задевая плечами прохожих. Рассеяно извинялся перед публикой, гуляющей по бульварам с ярко-оранжевыми шарами хони-мелони и кульками светящегося плямгама в руках.

Бродил, шаркая по губчатой поверхности биопастового тротуара, не отдавая себе отчёта ни в том, куда идёт, ни в том, что видит перед собой.

Закат, дробимый кружевом ветвей, перекличка птиц в ветвях. Зеркальные плоскости парников и теплиц. Причудливые изгибы моноформы — переменчивой, живой, дышащей — на месте прежних ветхих строений.

Добравшись, наконец, до «Приюта», он заказал чаю со льдом. Шнапс ид р показался теперь не уместным. Он был уже пьян. Пьян тем проектом, участие в котором предложил ему Калуга. Ему, сентиментальному пьянице с зачатками художника, без семьи, без дома, без будущего, перебивающемуся редкими фито-дизайнерскими заказами, которых хватает только на оплату счетов и шнапсидр. Что за притча? После скомканной беседы в архаическом кабаке, где он был завсегдатаем, совершенно незнакомые, профессионально-безымянные люди предложили ему участие в Проекте Века…

Было с чего закружиться голове.

Он вспомнил блеск каминного огня на очках Калуги. Его вдохновенную речь, подкреплённую выразительной жестикуляцией. Периодически Калуга сбивался на специальную терминологию, порой делал паузы, будто силясь подобрать наиболее точное определение, но его горячность, увлечённость предметом, о котором он говорил, ни на секунду не давала слушателю отвлечься:

— Вы знаете, что это? — в морщинистой ладони лежала пригоршня округлых охристо-коричневых зёрен. — Это Sebastiania palmeri. Мексиканцы называют их бринкадорес. Моль Cydia deshaisiana откладывает в них личинки, из-за которых они получили прозвище «прыгающие бобы». Вылупившись из яйца, личинка поедает внутренность боба, отвоёвывая для себя жизненное пространство, оплетая его изнутри шёлковыми нитями. Если резко изменить температуру боба, например, согрев его, подержав в ладони — личинка начнёт сокращаться, дёргая за нити и заставляя боб двигаться. «Прыжки» боба — это мера выживания, вызванная боязнью тепла, которое приводит к обезвоживанию личинки…

— К чему вы ведёте, господин Калуга?

— Мы можем многому научиться у Природы, не находите?

— Вы что, собираетесь…? — Самарцеву стало весело. — Помилуйте, я, конечно, убеждён, что достижения нашей страны в области селекции сейчас на пике. Да, это самый настоящий Золотой век, и возможности наши заоблачно высоки… Но, хм… Господин Калуга, где вы отыщете для своего боба такую чертовски здоровенную ладонь?

Калуга улыбнулся, поправляя очки.

— Мне нравится ваш настрой, — ответил он. — Мы сработаемся. А что касается вашего вопроса… Почему бы не использовать, ну, допустим, ультрафиолет?

…Самарцев вновь и вновь вспоминал беседу, рассеянно покручивая на столе стакан с ледяным чаем.

Сегодня патефон в «Приюте грёз» молчал. По радио передавали речь премьера. «Дедушка Ваня», человек-который-изменил-всё, говорил мягким, по-учительски терпеливым голосом:

— … Живем в такое время, когда высшее призвание человека состоит в том, чтобы не только объяснять, но и изменять мир. Сделать его лучшим, более осмысленным, полнее отвечающим потребностям жизни…

* * *

— Селиван, смотри, — Алиса, правой рукой с театральным биноклем указывая на поле, локтем левой в волнении ткнула его под ребро. — Едут! Едут же! Сейчас начнут?

Самарцев загадочно улыбнулся жене, выуживая из портсигара папиросу.

Алиса погрозила ему пальчиком:

— Подаёшь детям дурной пример!

Близнецы радостно загалдели в том смысле, что, мол, они завсегда папиному примеру рады, а уж если пример дурной — так, пожалуй, втройне.

С некоторым трудом утихомирив оглоедов и усадив на предназначенные им места, стряхивая попутно с мундирного сукна неведомо как оказавшуюся там сахарную пудру, Самарцев запоздало парировал:

— А правда, что дедушка Ваня и сам табачком балуется? Никак не бросит?

— Селиван! — возмутилась жена. — Не имею права разглашать, врачебная этика!

— Брошу я, брошу, — пообещал Самарцев, пуская в сторону сизые клубы. — Как только запустим, так сразу и брошу.

Он украдкой постучал костяшкой пальца по деревянным перилам гостевой трибуны.

Алиса, сделав вид, что не заметила, лишь крепче прижалась локтем к его боку.

На пусковой — широком поле, тянущемся до самого горизонта — тем временем прочно утвердился тормозными щупами «Карпос-4». Шлюзовая мембрана разделилась, по трапу спустились двое военных. Следом за ними — шеф Проекта, которого Самарцев и теперь мысленно звал «Калуга». В таком привычном уже драповом пальто, в шапке пирожком и очках-велосипеде. Он рассеяно помахал присутствующим на трибунах, затем отвернулся, сложив за спиной руки, стал смотреть на биокорабль.

Он высился впереди — титанический силуэт, вокруг которого распространялись волны тропического тепла, клубами валил пар. Самарцеву показалось, что даже на таком значительном расстоянии он может почувствовать запах их детища. Конструкции, совместившей в себе передовые достижения прикладной селекции и дендроинженерии, долгие тщательные расчеты и бесшабашную отечественную пассионарность, без которой у нас никуда.

Запах этот был сладковатым, пряным — в нём чувствовалось нечто неуловимо осеннее — ноты прелой листвы, дымка, забродивших яблок, корицы и мёда…

Из транспорта с некоторой неловкостью, вызванной весом золотисто-блестящего скафандра, сопровождаемый военными и медиками, выбрался бионавт. Самарцев хорошо знал его — Валера Чкалов из «нестеровской» экспериментальной эскадрильи, лучший из лучших, которого отобрали после полугода тренировок, тестов, прогонов, репетиций. Бионавт обменялся с Калугой несколькими деловитыми фразами, спрятал лицо под чёрным забралом гермошлема и вразвалку направился к кораблю.

Калуга, дождавшись, когда он скроется в темном провале шлюза, погрузился вместе со свитой на «Карпос», который поспешно тронулся к трибунам.

До старта оставались теперь считанные минуты. Воздух вокруг биокорабля дрожал от зноя, округлый золотисто-кофейный силуэт мнился пустынным миражом, мороком, фата-морганой.

Самарцев подмигнул близнецам, своим локтем прижался к локтю Алисы, пошевелил пальцами, чувствуя ответное нажатие её руки.

— Алиса, ты в детстве читала сказку про старика, который полез по бобовому ростку к небу?

— М-м-м? Что-то знакомое. Чем там закончилось?

— У него получилось, — сказал Самарцев.

Загрузка...