За мной, леди и джентльмены, кого хоть сколько-то утомил Лондон, за мной! И те, кому наскучило все в мире, который знаком нам! Здесь перед нами новые миры.
Утром в день своего двухсотпятидесятилетия Шепперок, кентавр, подошел к золотому сундуку, где хранились сокровища кентавров, и, вынув оттуда талисман, который его отец, Джайшак, в эпоху своего расцвета отколол от золотой горы и украсил опалами, выменянными у гномов, обернул его вокруг запястья и безмолвно вышел из родной пещеры. И еще забрал он с собой горн кентавров, славный серебряный горн, что в свое время вынудил сдаться семнадцать городов Страны Людей и в течение двадцати лет хрипло трубил у подножия усыпанных звездами стен осажденной Толденбларны, цитадели богов — в те времена, когда кентавры вели свою легендарную войну. И не перед грубой силой оружия, но перед Великим Чудом богов кентавры медленно отступили в облаке пыли. Он взял талисман и поскакал прочь из пещеры, а его мать лишь вздохнула и проводила его взглядом.
Она знала, что сегодня не суждено ему испить из ручья, спускающегося с террас срединной долины нагорья Варпа Найгер, что сегодня не побродит он на закате и не поскачет назад в пещеру, чтобы выспаться на обломках скал, снесенных сюда потоками рек, берега которых не знают Человека. Она знала, что творится с ним, — то же, что и с его отцом, и с отцом его отца, Джайшака, — Гумом, а до этого — с богами. Вот почему она лишь вздохнула и проводила его взглядом.
А он, покинув пещеру, столько лет служившую ему домом, поскакал вдоль незнакомого ручейка и, обогнув утесы, увидел перед собой мерцающую земную степь. И дыхание осени, золотящее мир, взметнулось со склонов гор и обожгло холодом его обнаженные бока. Он поднял голову и фыркнул.
«Это я, кентавр!» — громко прокричал он и, прыжками спустившись по утесам, поскакал по долине и пропасти, по ложу оползня и шраму лавины, пока не достиг бескрайних степных просторов, и навсегда остались позади Атраминаурианские горы.
Он направлялся в Зретазулу, обитель Сомбелене. Что за легенда — то ли о неземной прелести Сомбелене, то ли о ее непостижимой тайне — проскользнула по земной степи в мифическую колыбель рода кентавров, Атраминаурианские горы, — сие мне не ведомо. Но, видно, в крови у людей пульсирует что-то вроде глубинного морского течения, сродни сумеркам, под покровом которых заветные предания о красоте долетают из какого угодно далека — вот так же в море иногда находят бревна, сплавленные с еще не открытых островов. И этот пульсирующий ток, будоражащий кровь человека, уводит его в мифическое прошлое, к истокам его рода, в древность; это биение пульса манит человека в леса, на холмы; он внимает этой древней песни. Так что — как знать? — может, легендарная кровь Шепперока именно здесь, на пустынном нагорье, на самом краю мира смешалась с преданиями, известными только невесомым сумеркам, нашептавшим эти легенды под большим секретом летучей мыши, ибо Шепперок был существом еще более мифическим, нежели просто человек. И уж наверняка с самого начала им владело желание попасть именно в город Зретазулу, где живет в своем дворце Сомбелене; пусть и пролегла между Шеппероком и взыскуемым им градом бескрайняя земная степь, с ее реками и горами.
И когда впервые нога кентавра коснулась травы, покрывающей мягкую глинистую почву, он радостно затрубил в свой серебряный горн, он гарцевал и приплясывал, он носился по степи; путь к цели открылся ему внезапно, как непознанное и прекрасное чудо, будто горничная с лампой осветила дорогу; и ветер хохотал, летя навстречу ему. Он опускал голову, вдыхая аромат цветов, он запрокидывал ее, чтобы быть ближе к невидимым звездам, он неистово проносился через королевства, перемахивал преграждавшие ему путь реки. Как поведать вам, — вам, живущим в городах, — как поведать вам, что он чувствовал на скаку? Он преисполнился мощью, подобной мощи крепости Бел-Нараны; легкостью, сравнимой с невесомостью паутинных дворцов, что вьет паук-колдун между небом и морем на побережье Зита; стремительностью, свойственной лишь некоторым птицам, издалека спешащим спеть свою песню на шпилях городов до наступления дня. Он стал названым братом ветру. Он сам был как песня; молнии, ниспосланные его знаменитыми предками — богами из легенд, сверкая, смешивались с его кровью; его копыта грохотали, как гром. Он вторгался в города людей, и люди трепетали, ибо хранили в памяти воспоминания о древних легендарных сражениях, а ныне страшились новых битв и опасались за судьбу человечества. Пусть муза Клио{1} не писала об этих войнах, пусть история о них не ведает, что с того? Не каждый из нас заглядывал в летописи, но все мы с материнским молоком впитали предания и мифы глубокой старины. И не было никого, кто не страшился бы таинственных войн, наблюдая, как скачет Шепперок по дорогам, вздымая облака пыли. Так оставались позади него город за городом.
В Зретазуле
Ночами он ложился спать, не ощущая усталости, в болотных тростниках или в лесу. Он просыпался, ликующий, еще до рассвета, в темноте жадно пил из реки, и, взметая брызги, выскакивал на высокий берег, чтобы встретить рассвет, и, обернувшись на восток, громко протрубить торжественные приветствия в свой ликующий горн. Чу! Солнце пробуждалось от громкого эха, и озарялись светом степи, и версты скручивались в спираль, как вода, ниспадающая с большой высоты, и оглушительно хохотал веселый его товарищ — ветер, и ежились от страха люди в своих крошечных городах; а потом он увидел полноводные реки и пустынные пространства и высокие холмы, и новые земли за ними, и по-прежнему сопровождал его старый приятель, славный ветер. Королевство за королевством мелькало перед ним, но дыхание его оставалось ровным. «Какое счастье — быть молодым и скакать по упругой земле», — произнес юный кентавр, человеко-конь. «Ха-ха», — отозвался ветер с холмов, а степные ветры ему поддакнули.
Колокола надрывались от звона на обезумевших башнях, мудрецы суетливо листали летописи, астрологи испрашивали предзнаменований у звезд, старейшины делали осторожные пророчества. «Как стремителен его бег!» — говорили самые юные. «Какой радостный у него вид!» — шептали дети.
Ночь за ночью дарили ему сон, и день за днем освещали его стремительный бег, пока не достиг он земель аталонианцев, что жили у пределов земной степи, а отсюда он снова ступил на мифические земли, подобные тем, что взрастили его на другом краю мира, — тем, что существуют на грани реальности, а дальше сливаются с сумерками прошлого. И тут мощное озарение посетило его неутомимое сердце, ибо он понял, что достиг Зретазулы — обители Сомбелене.
День был уже на исходе, когда он подошел к Зретазуле, и облака, подожженные закатом, низко неслись впереди него над степью; он ворвался в их золотистую мглу, и глаз его перестал различать очертания предметов, пробудились все самые сокровенные мечты, и он принялся перебирать в памяти легенды о Сомбелене — узнанные им потому, что волшебное и непостижимое притягивает друг друга. Она жила (как вечер шепнул на ухо летучей мыши) в маленьком дворце на пустынном озерном берегу. Кипарисовая роща скрывала ее жилище от города, от взбирающейся на холмы Зретазулы. А напротив ее дворца располагалась усыпальница, печальная озерная гробница, дверь которой была всегда отворена — как напоминание о том, что радующая глаз красота Сомбелене и вековечная ее юность не должна породить среди людей иллюзию, будто прекрасная Сомбелене бессмертна: ибо только ее прелесть и ее происхождение были божественны.
Ее отец был наполовину кентавр, наполовину бог; мать — дочь пустынного льва и сфинкса — созерцателя пирамид; сама она была существом, еще более таинственным, чем просто Женщина.
Ее красота была подобна сну, подобна песне; единственному сну, который снится раз в жизни тем, кто почивает на заколдованной росе, единственной песне, спетой в неведомом городе бессмертной птицей, занесенной далеко от родимых берегов на крыльях урагана, летящего из рая. Ни романтический рассвет в горах, ни прозрачные сумерки не могли соперничать с ее прелестью; и ни светлячки, ни звезды на небе не постигли ее тайны. Она была не воспета поэтами, и даже летнему вечеру неведом был смысл этой красоты; само утро завидовало ей, она была укрыта от нескромных взоров.
Никто и никогда не просил ее руки.
Львы страшились ее силы, а боги не смели любить, ибо знали, что ей суждено умереть.
Вот что вечер нашептал на ухо летучей мыши и вот что переполняло сердце Шепперока, пока он вслепую скакал сквозь мглу. И внезапно в сумрачной степи, сбоку от него, возникла расщелина в мифических землях, и Зретазула, укрывшаяся в этой расщелине, замерцала в сумерках.
Стремительно и ловко он преодолел гребень расщелины и, вступив на территорию Зретазулы через городские ворота, что в свете звезд выглядели почти нереальными, нарушил покой узких улочек. Все, кто, услышав грохот его копыт, выскочили в этот миг на балконы, все, кто припал к мерцающим окнам, припомнили слова древних песен. Шепперок не задерживался для приветствия, не удостаивал ответом воинственные вызовы с крепостных стен, он миновал восточные ворота, как удар молнии своих предков, и, подобно Левиафану, атаковавшему орла, бросился в воду между дворцом и усыпальницей.
С полузакрытыми глазами он взошел по ступеням дворца, и, глядя сквозь опущенные ресницы, чтобы не ослепнуть от красоты, схватил Сомбелене за косы, и повлек ее прочь; и перемахнув вместе с ней через бездну, сквозь которую воды озера, безымянные, стекали в дыру мира, увез ее — куда, нам неизвестно, — чтобы там стать ее рабом на все времена, отпущенные кентаврам.
Трижды протрубил он в серебряный рог, драгоценнейшее сокровище кентавров. Это были его свадебные колокола.
Заслышав зловещий кашель, Тангобринд-ювелир, шагавший по узкой тропинке, тут же обернулся. Он был вором, ловким и удачливым, по общему мнению, и пользовался покровительством сильных мира сего, потому что добыча его никогда не была меньше, чем яйца Мо-мо, и в течение всей жизни он крал камни лишь четырех видов: рубины, бриллианты, изумруды и сапфиры — и при всем том считался человеком порядочным. И вот один Крупный Коммерсант, который слышал, что Тангобринд — вор, которому можно доверять, пришел к нему и предложил душу своей дочери в обмен на бриллиант крупнее человеческой головы, который следовало забрать из лап идола-паука Хло-хло в храме Мунг-га-линг.
Тангобринд умастил тело маслами, выскользнул из лавки и, пробравшись окольными путями, оказался в Снарпе прежде, чем кто-либо дознался, что Тангобринда нет на месте, а меч его исчез из-под прилавка. С этого момента Тангобринд передвигался только по ночам, а днем прятался да точил лезвие своего меча, который за проворство и быстроту прозывался Мышонком. Ювелир умел передвигаться незаметно; никто не видел, как он пересекал равнины Зида, никто не видел, как он входил в Мерск или в Тлан.
Ах, как любил он сумерки! Луна, неожиданно выглянув из-за туч, могла бы выдать обычного вора, но не Тангобринда-ювелира.
Стражник лишь заметил скользнувшую мимо тень и рассмеялся: «Да это же гиена!» Как-то в городе Эг один из привратников схватил Тангобринда, но скользкое от масла тело легко вывернулось у него из рук, а удалявшиеся шаги босых ног едва можно было расслышать.
Тангобринд знал, что Крупный Коммерсант ждет его возвращения не смыкая горящих от жадности маленьких глазок; знал, что дочь Крупного Коммерсанта сидит в своей комнате на цепи и рыдает день и ночь. Да, Тангобринд знал это. И, не будь он занят делом, он бы позволил себе посмеяться. Но дело есть дело, а бриллиант, который он жаждал добыть, все еще лежал в лапах Хло-хло, как лежал последние два миллиона лет, с тех пор, как Хло-хло создал этот мир и пожертвовал ему все, кроме драгоценного камня, называвшегося Бриллиантом Мертвеца. Бриллиант часто крали, но он обладал способностью каждый раз возвращаться в лапы идола-паука. Тангобринд знал об этом, но, будучи вором искусным, надеялся перехитрить Хло-хло, не сознавая, что ведом честолюбием и жадностью, желаниями суетными.
Как ловко он прошел мимо оврагов и расщелин Снуда! Он двигался то медленно, словно изучая почву, то приплясывал, словно танцор, на кромке обрыва. Было совсем темно, когда он приблизился к башням Тора, с которых лучники разили странников стрелами с наконечниками из слоновой кости, из опаски, что чужеземцы захотят переделать законы Тора, в сущности, плохие, но не настолько, чтобы их меняли какие-то чужаки. По ночам они стреляли на звук шагов. Ах, Тангобринд, Тангобринд! Был ли когда-нибудь вор, равный тебе? Тангобринд тащил за собой два камня на двух длинных веревках, и лучники стреляли на их перестук. Похитрее оказалась ловушка, устроенная в воротах Вота, где были разбросаны изумруды. Но Тангобринд вовремя заметил золотые нити, подымающиеся от каждого камушка по городским стенам, и грузы, которые сорвались бы на него, попробуй он поднять хотя бы один изумруд. Поэтому он пошел прочь, скорбя об упущенной возможности, и, наконец, добрался до Тета. Здесь все жители поклонялись Хло-хло. Они пытались поверить в других богов, как учили миссионеры, но, по их мнению, другие боги, были пригодны лишь для охоты Хло-хло, который, как рассказывали, носил их нимбы на золотых крючках своего охотничьего пояса. А из Тета Тангобринд пришел в город Мунг, к храму Мунг-га-линг, и, войдя внутрь, увидел идола-паука Хло-хло, сидевшего там с Бриллиантом Мертвеца, сверкавшим в его лапах, словно полная луна, луна, способная лишить разума того, кто долго спит в ее лучах. В самом виде Бриллианта Мертвеца было нечто зловещее, к тому же он содействовал таким вещам, о которых лучше не упоминать. Лицо идола-паука было освещено отблеском рокового камня, другого света в храме не было. Несмотря на ужасающие конечности идола и омерзительное тело, лицо его казалось безмятежным.
Зловещий кашель
Легкий страх закрался в сознание Тангобринда-ювелира, он слегка вздрогнул — и только; дело есть дело, к тому же он надеялся на лучшее. Тангобринд принес для Хло-хло мед и простерся перед ним ниц. Ах, до чего же он был коварен! Появившиеся из темноты жрецы жадно набросились на мед и тут же свалились без чувств на пол храма, потому что в принесенный для Хло-хло мед было подсыпано сонное зелье. И Тангобринд-ювелир взял Бриллиант Мертвеца, взвалил его на плечо и поспешил прочь от святыни. А Хло-хло, идол-паук, не сказал ничего, но, когда за ювелиром закрылась дверь, тихонько рассмеялся. Очнувшись, жрецы поспешили в потайную комнату с визирным отверстием в потолке. Посмотрев сквозь него на звезды, они вычислили гороскоп вора и остались довольны.
Тангобринд был не из тех, кто возвращается тем же путем, что пришел. Нет, он отправился по другой дороге, хотя в одном месте она была узкой и вела мимо паучьего леса и дома, который был Ночью.
Позади остались башни Мунга, нагромождение его балконов; в городе сделалось заметно темнее, когда Тангобринд унес бриллиант. Обратный путь не был легким. Тангобринд слышал за собой бархатные шаги, но не хотел верить, что это может оказаться как раз то, чего он боялся. Хотя инстинкт, выработанный ремеслом, подсказывал ему, что плохо, когда в ночи кто-то преследует тебя, несущего бриллиант, да к тому же самый большой, какой тебе удавалось когда-либо в жизни добыть. Когда Тангобринд ступил на узкую тропку, ведущую в паучий лес, Бриллиант Мертвецов, казалось, стал тяжелее и холоднее, а бархатные шаги послышались пугающе близко. Ювелир замедлил шаг.
Он взглянул через плечо — позади никого не было. Он внимательно прислушался — тишина. Тогда он подумал о том, как рыдает дочь Крупного Коммерсанта, чья душа пойдет в уплату за бриллиант, и улыбнулся, и решительно зашагал вперед. С другой стороны тропинки за ним бесстрастно наблюдала мрачная зловещая старуха, чьим домом была Ночь. Тангобринд, не слыша больше никаких шагов, приободрился. Он почти дошел до конца узкой тропинки, когда старуха равнодушно кашлянула.
Кашель прозвучал так зловеще, что его нельзя было не расслышать.
Тангобринд обернулся и сразу увидел то, чего страшился.
Идол-паук покинул свой храм. Ювелир тихо опустил бриллиант на землю и вытащил меч по прозванию Мышонок. И вот на узкой тропке начался поединок, который, казалось, вовсе не интересовал мрачную старуху, чьим домом была Ночь. С первого взгляда было понятно, что для идола-паука это была всего лишь страшная шутка. А для ювелира все оборачивалось серьезной опасностью. Он сражался, тяжело дыша, и потихоньку отступал по узкой тропке, но то и дело наносил страшные удары по податливому телу Хло-хло, и скоро Мышонок стал скользким от крови. Но наконец нервы ювелира не выдержали беспрерывного хохота Хло-хло, и, еще раз ударив мечом своего врага, он в страхе упал без сил у дверей дома, называвшегося Ночью, к ногам мрачной старухи, которая, издав свой зловещий кашель, больше не вмешивалась в ход событий. И вот те, чьей обязанностью это было, подобрали тело Тангобринда-ювелира, внесли его в дом, где на крюках висели два человека, и сняли того, что слева, и водрузили на его место дерзкого ювелира. Таким образом, Тангобринда-ювелира постигла судьба, которой он страшился, — это известно всем, хотя случилось давным-давно, и гнев враждебных богов с той поры несколько утих.
И только дочь Крупного Коммерсанта не ощутила никакой благодарности за свое чудесное избавление. Она решительно устремилась навстречу светской жизни, сделалась нарочито агрессивной, стала называть свой дом Английской Ривьерой, стеганую грелку на чайник расшила банальностями и даже не умерла, а скончалась в собственном особняке.
Когда я вышел к дому, где живет Сфинкс, уже совсем стемнело. Меня встретили радушно. И я, несмотря на то, что свершилось, рад был любому убежищу от зловещего леса. Я сразу заметил содеянное, хотя полог изо всех сил старался скрыть это. Само напускное радушие обитателей дома заставило меня отнестись к пологу с подозрением. Дева-Сфинкс была угрюма и молчалива. Я не собирался выпытывать у нее секреты Вечности или интересоваться ее личной жизнью, поэтому мне было, в сущности, нечего сказать и не о чем спросить. Но на все, что бы я ни сказал, ответом было угрюмое безразличие. Очевидно, она подозревала меня либо в том, что я пытаюсь дознаться тайн одного из ее богов, либо беззастенчиво любопытничаю относительно ее шашней со Временем. А может быть, она была просто погружена в мрачные размышления о содеянном.
Вскоре я увидел, что они ожидают кого-то еще, кроме меня; я понял это по быстрым взглядам, которые они бросали то на дверь, то на содеянное, то снова на дверь. И было ясно, что пришельца встретит дверь, запертая на засов. Но что за дверь и какой засов! Засов давно заржавел, дверь прогнила и покрылась плесенью и вряд ли могла бы остановить достаточно решительного волка. А они, судя по всему, боялись кого-то пострашнее.
Позже по их разговорам я догадался, что некто грозный и ужасный собирается посетить Сфинкс и что после того, что свершилось, его приход неизбежен. Было ясно, что они всячески пытались раздражить Сфинкс и вывести ее из апатии, чтобы она помолилась одному из своих богов, которых она разбросала в доме Времени, но с тех пор, как совершилось то, что совершилось, ее угрюмое молчание было неколебимо, ее восточная невозмутимость неизменна. Когда они поняли, что не смогут заставить ее молиться, им оставалось только впустую возиться с ржавым дверным замком, смотреть на содеянное, и удивляться, и даже притворяться, что они надеются, и говорить, что все же, возможно, из леса не появится тот, кто должен явиться и кого не называли по имени.
Можно было бы считать, что дом, куда я попал, ужасен, но только не в сравнении с лесом, откуда я пришел — мне годилось любое место, где можно было бы передохнуть и не вспоминать о нем.
Дом, где живет Сфинкс
Мне очень хотелось узнать, кто же придет из леса из-за содеянного, а я, в отличие от тебя, любезный Читатель, повидал этот лес и знал, что прийти оттуда может кто угодно. Спрашивать Сфинкс было бесполезно; она, как и ее возлюбленный — Время — редко раскрывала тайны (в этом боги похожи на нее), а при ее теперешней мрачности отказ был неизбежен. И я тихо начал смазывать дверной замок. Этим нехитрым занятием я завоевал их доверие. Не то чтобы в моей работе был хоть какой-то смысл, ее следовало сделать намного раньше, просто они увидели — я уделяю внимание тому, что они считают жизненно важным. И вот они обступили меня. Спросили, что я думаю об этой двери, видел ли я двери лучше и хуже. Я рассказал обо всех известных мне дверях, о том, например, что двери баптистерия во Флоренции{2} лучше, а двери, производимые некоей лондонской фирмой — хуже. И тогда я спросил, кто придет за Сфинкс из-за содеянного. Сначала они ничего не ответили, и я прекратил смазывать замок; тогда они рассказали, что это верховный инквизитор леса, расследующий все лесные дела, мститель; из их рассказа я понял, что это воплощенная непогрешимость, неким безумием охватывающая все вокруг, своего рода туман, в котором разум не может существовать; страшась этого, они и возились с замком прогнившей двери. Сфинкс же не испытывала ужаса, а просто ждала исполнения пророчества.
Они изо всех сил надеялись, но я не разделял их надежд. Совершенно очевидно, что тот, кого они боялись, должен был явиться вследствие содеянного — смиренное лицо Сфинкс говорило об этом еще яснее, чем их тщетная возня с дверью.
Вздохнул ветер, закачалось пламя свечей; явный страх и молчание стали еще ощутимее. Во мраке беспокойно носились летучие мыши, и ветер задувал свечи.
Послышался крик вдалеке, потом чуть ближе. Кто-то приближался к нам с леденящим душу хохотом. Я ткнул рукою дверь, которую они охраняли, и мой палец погрузился в прогнившее дерево — попытки задержать идущего будут напрасны. Мне не хотелось следить за их борьбой, и я подумал о задней двери, потому что даже лес был лучше, чем это. Только Сфинкс оставалась совершенно спокойной — ее пророчество было произнесено, она, казалось, знала свою судьбу, и ничто не могло потревожить ее.
По гнилым ступенькам, старым, как мир, по скользкому краю пропасти я карабкался с замирающим сердцем и подкашивающимися от страха ногами с башни на башню, пока не нашел ту дверь, что искал. Она выходила на одну из верхних ветвей высокой угрюмой сосны, по которой я спустился на землю. И был счастлив вернуться в лес, из которого недавно бежал.
А Сфинкс осталась в своем ненадежном доме — не знаю, что с ней стало — смотрит ли она вечно, безутешная, на содеянное, с единственной мыслью в расколотой голове, на которую теперь с опаской косятся дети, с мыслью о том, что когда-то знала тайны, заставлявшие людей неметь от страха, или в конце концов она уползла прочь и, карабкаясь от бездны к бездне, достигла высших пределов, и, как прежде, мудра и неизменна. Ибо кто может сказать о безумии — божественно оно или достойно сочувствия?
Когда кочевники достигли Эль Лолы, у них иссякли все песни, и перед ними во всем своем величии предстала миссия похищения Золотого Ларца. Величие этой миссии заключалось в том, что, с одной стороны, овладеть Золотым Ларцом — хранилищем (как доподлинно известно эфиопам) бесценных поэм — пытались многие; и до сих пор на Аравийском нагорье ходят слухи об этих дерзких смельчаках. А с другой стороны, чересчур угрюмо тянулись ночи у костра, не скрашенные новыми песнями.
Эта смелая идея однажды вечером была вынесена на совет племени хетов, у костра, мерцающего среди степей близ подножья Млуны. С незапамятных времен на земли хетов мимоходом забредали странники; и старейшины не на шутку встревожились, ибо странники давно уже не напевали ничего нового; меж тем вершина Млуны, утихшая после недавнего извержения, взирала на Подозрительные Земли, — безучастная к человеческой суете, равно как и к ночи, укрывшей степи. Вот там-то в степи, у известного подножия Млуны, в тот самый час, когда вечерняя звезда по-мышиному прокралась на небосклон, а в костре, в беспесенном безмолвии, расцветали одинокие огненные лилии — именно там кочевники и разработали сей безрассудный план, нареченный впоследствии Хождением за Золотым Ларцом.
В высшей степени мудро и предусмотрительно поступили старейшины, избрав в качестве исполнителя сего плана пресловутого Слита — того самого вора, имя которого (даже в наши времена, когда я все это пишу) вошло в учебные программы тысяч школ, ибо кто как не он похитил военный марш короля Весталии? А поскольку ларец с песнями обещал быть увесистым, и Слиту необходимы были сопровождающие, на эту роль идеально подошли Сиппи и Слорг — воры самые что ни на есть проворные среди всей братии нынешних торговцев антиквариатом.
На том и порешили, и на следующий день вскарабкались все трое на отроги Млуны и для начала — дабы не рисковать ночью в чащобах Подозрительных Земель — от души выспались среди ее снегов. И настало блистающее утро, и радостно защебетали птицы, но лес в низине, и пустошь за ним, и голые зловещие утесы — все таило в себе безмолвную угрозу.
Слит, будучи вором с двадцатилетним стажем, все больше помалкивал: только если кто-нибудь из спутников неосторожно осыпал камешки со склона или позже, в лесу — хрустел веткой, тогда Слит шикал на провинившегося, произнося каждый раз одно и то же: «Так не годится». Он понимал, что два дня пути — слишком малый срок, чтобы давать уроки мастерства, а посему все свои замечания оставил при себе и ни во что не вмешивался.
Со склона Млуны они спустились прямо в туман, а из тумана вышли в лес, кишащий хищниками, коим, как известно было всем троим, все, что двигалось, служило добычей — вне зависимости от того, рыбы это или люди. Здесь воры проявили себя как истинные идолопоклонники, выудив из карманов по заветному божку и испросив у них содействия живыми и невредимыми пересечь полный опасностей лес, и с этого момента уповали только лишь на тройную удачу, ибо коль скоро чудовище пожрет одного из них, оно непременно пожрет и всех остальных, а они полагали, что обратный вывод так же верен, то есть, уцелеет один — повезет и другим. Проявил ли один из божков или все трое бдительность и благосклонность, а может, по счастливой случайности удалось им миновать лес, не угодив в пасть отвратительным тварям, — кто знает? Одно бесспорно: ни посланцы бога, гнева которого они больше всего страшились, ни ярость богов местного значения не обрушились на троих путешественников. А посему посчастливилось им добраться до Грохочущей Трясины — самого сердца Подозрительных Земель, чьи волнующиеся холмы были подобны на миг застывшим волнам бурного моря или замершему потоку землетрясения. Перед их изумленным взором раскинулись лесистые громады, по которым непостижимым образом пробегали мягкие волны, и они едва заставили себя отвести взгляд от этого зрелища — и то только потому, что в висках пульсировало: «Что если… если… если?». И, справившись с оцепенением, они потихоньку двинулись дальше и тут же увидали безобидное крошечное существо, полуколдуна-полугнома, пронзительно и удовлетворенно пищавшего на окраине мира. И они прокрались мимо него, стараясь не привлекать внимания, ибо любопытство этого существа стало притчей во языцех, к тому же, невзирая на безобидную наружность, этот гном совершенно не умеет хранить секретов; а вдобавок им более чем не понравилось, что он обнюхивает чьи-то побелевшие кости, но самим себе они в этом не признались, ибо искателям приключений негоже обращать внимание на тех, кому могут достаться их кости. Как бы то ни было, они потихоньку удалились от крошечного существа и немедленно наткнулись на засохшее дерево — а это означало, что они приблизились к тому самом месту, где проходит Мировая Трещина и перекинут мост от Плохого к Худшему, а чуть поодаль возвышается вырубленный в скале дом Владельца Ларца.
Вот каков был их нехитрый план: проскользнуть в коридор верхнего ущелья; бесшумно спуститься по нему (разумеется, босиком) мимо высеченного в скале и адресованного путешественникам предупреждения, которое толкователи переводят как «Лучше не надо»; не прикасаясь к ягодам, растущим тут неспроста, сбежать по правой стороне; наконец, приблизиться к стражу на пьедестале, вот уже тысячелетие спящему и не имеющему намерений просыпаться; и влезть в открытое окно. Один из них будет ждать снаружи, у Трещины Мира, пока двое других вынесут Золотой Ларец, а если они кликнут на помощь, он пригрозит ослабить железный зажим, стягивающий Мировую Трещину. Забрав Ларец, они проведут в пути всю ночь и весь следующий день, пока караваны облаков, окружающие предгорья Млуны, не укроют их от Владельца Ларца.
Дверь в ущелье была не заперта. Они, затаив дыхание, спустились по холодным ступеням — Слит шел впереди. Аппетитные ягоды каждый из них удостоил лишь жадного взгляда, не более. Страж на пьедестале не шелохнулся. Слорг влез наверх при помощи лестницы, найденной в известном Слиту местечке, — поближе к железным тискам, стягивающим Мировую Трещину, и застыл начеку, сжимая стамеску, а его товарищи тем временем проскользнули в дом; ни звука не издали они. Слит и Сиппи обнаружили Ларец тотчас же. Казалось, все идет по плану, оставалось только убедиться, что это тот самый Ларец, и удрать с ним из ужасного места. Укрывшись за пьедесталом, так близко от стража, что чувствовалось тепло его тела, отчего, как ни странно, застыла кровь в жилах самого храброго из них, они сбили изумрудный засов и открыли Золотой Ларец: и в свете искр, искусно высеченных Слитом, они приступили к чтению, но и этот слабый свет заслонили телами. Какова же была их радость, не омраченная даже опасностью положения — между стражем и пропастью, — обнаружить, что Ларец содержит пятнадцать несравненных од, написанных алкеевой строфой,{3} пять сонетов — без сомнения, лучших в мире, девять баллад на провансальский лад, не имеющих равных в сокровищнице мировой литературы, поэма во славу ночной бабочки в двадцати восьми совершенных стансах, отрывок в сто строк белого стиха неслыханной искусности, а также пятнадцать стихов, за которые ни один издатель не посмел бы назначить цену. Так они читали бы их и перечитывали, проливая слезу умиления по поводу воспоминаний о милых пустяках детства и дорогих голосах, навсегда умолкнувших далеко отсюда; но Слит повелительно указал на дорогу, приведшую их сюда, и загасил свет; Слоргу и Сиппи ничего не оставалось, как вздохнуть и взяться за Ларец. Страж продолжал спать сном, не потревоженным тысячелетие.
Уходя, они заметили неподалеку от окраины мира тот самый стул, на котором высокомерный Владелец Ларца не так давно сидел и в эгоистическом уединении смаковал прекраснейшие из песен и стихов, о которых мог лишь мечтать любой поэт.
Они молча подошли к подножию лестницы и вздохнули было с облегчением, почти миновав ее, но в этот самый потаенный ночной час некая длань в верхних покоях зажгла ярчайший свет, зажгла абсолютно безмолвно.
На мгновение он показался им обыкновенным светом, не более пугающим, чем любая резкая вспышка во тьме, но когда он начал преследовать их, подобно всевидящему оку, наливающемуся кровью оттого, что взгляд становится все пристальнее, — тут-то все их воодушевление и улетучилось.
Сиппи предпринял неосмотрительную попытку взлететь, а Слорг столь же бездумно рискнул спрятаться; один Слит, слишком хорошо знавший, почему зажегся этот свет в тайных верхних покоях и кто был тот, кто зажег его, перепрыгнул через край мира и, падая, все больше удаляется от нас в непроницаемую черноту бездны.
Идолопоклонник Помбо молился богу Аммузу, прося его исполнить одну простую, но очень важную просьбу, которую без труда мог исполнить даже идол из слоновой кости, но Аммуз не откликнулся на его мольбу. Тогда Помбо стал молиться Тарме, надеясь, что он-то исполнит его простое желание, хотя бы и вопреки воле Аммуза, однако поступком этим Помбо нарушил божественную этику, ибо Тарма был дружен с Аммузом. И Тарма тоже не отозвался. После этого Помбо молился бесперечь, молился всем богам, потому что хоть и просил он об очень простой вещи, но вещь эта была совершенно необходима любому человеку. Но все боги — и те, что были древнее Аммуза, и те, что были его моложе и потому пользовались большей известностью и уважением, — все они отвергли его простую молитву. Он молился всем богам по очереди, но ни один не слышал его, а Помбо поначалу даже не задумывался об этом странном и неуловимом предмете — божественной этике, преступить которую он требовал то у одного, то у другого бога. Мысль об этом пришла ему в голову совершенно внезапно, когда он молился пятидесятому по счету идолу — божку из зеленого нефрита, которому поклоняются китайцы; тут Помбо догадался, что все боги в заговоре против него, и тогда он проклял день и час своего рождения, и заплакал, не сомневаясь, что теперь-то он наверняка пропал.
С тех пор его часто можно было встретить во всех районах Лондона, где он обходил одну за другой антикварные лавочки и магазины, в которых торговали идолами из кости и камня, ибо, подобно многим людям своей расы, Помбо обитал именно в Лондоне, хотя родился он в Бирме — среди тех, кто почитает священными воды Ганга. В самые промозглые и холодные ноябрьские вечера Помбо прижимался изможденным лицом к освещенным витринам лавочек, обращаясь со своей нуждой к какому-нибудь безразлично-спокойному идолу, сидящему, скрестив ноги, за холодным стеклом, и стоял он так до тех пор, пока полисмен не прогонял его. Когда магазины закрывались, Помбо возвращался в свою полутемную комнатку в той части Лондона, где не часто услышишь английскую речь, и молился идолам, которые стояли в его жилище.
Когда его простую, но очень важную просьбу не услышали идолы ни в музеях, ни в аукционных залах, ни в пыльных лавках старьевщиков, Помбо купил щепотку ладана и сжег его на жаровне перед своими дешевыми идолами, наигрывая для них на инструменте, при помощи которого заклинатели заклинают змей. Но боги продолжали цепляться за свою этику.
Знал ли Помбо об этой этике, да посчитал ее пустячной по сравнению со своей нуждой, а может быть, именно его нужда, превратившись со временем в черное отчаяние, затмила ему разум, — этого я не знаю, но в конце концов Помбо-идолопоклонник внезапно схватил палку и превратился в воинствующего атеиста.
Вскоре атеист Помбо вышел из дома, оставив поверженных идолов покрываться пылью и этим уравняв их с Человеком, и отправился к самому известному и почитаемому идолопоклоннику, который сам вырезал идолов из ценных пород камня. Ему-то он и рассказал о своей беде.
Главный идолопоклонник упрекнул Помбо за то, что он разрушил изваяния своих богов, потому что «разве не были они созданы руками человеческими?», и, сказав так, он долго и со знанием дела толковал о самих идолах и об их божественной этике, так что Помбо стало совершенно ясно, как он пытался ее нарушить. Закончил же он тем, что теперь ни один идол во всем белом свете не станет слушать молитв Помбо. Услышав эти слова, Помбо заплакал, и, горько стеная, бранил он костяных идолов и идолов из зеленоватого нефрита, а заодно и руки человеческие, которые их создали, но пуще всего проклинал Помбо божественную этику, которая, как он утверждал, погубила ни в чем не повинного человека. Он так долго и горько рыдал и плакал, что в конце концов главный идолопоклонник перестал трудиться над новым каменным истуканом, которого он вырезал из яшмы для одного царя, коему надоело поклоняться богу Вошу, и пожалел Помбо, шепнув ему, что хотя теперь ни один бог во всем мире не станет слушать его молитв, однако за краем мира есть один бог со скверной репутацией, и что вот этот-то бог, не желая ничего знать о законах божественной этики, исполняет порой такие просьбы, о которых уважаемые боги не хотят и слышать.
Услыхав эти слова, Помбо взял в каждую горсть пряди бороды идолопоклонника и поцеловал их почтительно, и осушил свои слезы, снова становясь самим собой — удачливым и дерзким. А тот, кто вырезал из яшмы преемника бога Воша, объяснил Помбо, как отыскать в поселке на краю мира Последнюю улицу, и как в дальнем конце этой улицы найти садовую ограду, а возле нее — дыру в земле, которую можно сперва принять за колодец, однако если спуститься в эту дыру и повиснуть на руках, то ногой очень скоро нащупаешь ступеньку лестницы, по которой можно спуститься за край мира. «Насколько известно людям, эта лестница может куда-то привести и даже, как говорят, имеет и нижнюю ступеньку, — сказал Помбо главный идолопоклонник, — однако обсуждать то, что может встретиться на нижних ступенях — дело пустое».
Тут зубы Помбо слегка застучали, поскольку он очень боялся темноты, однако человек, который сам создавал идолов, рассказал Помбо, что ступени эти всегда освещены слабыми голубыми сумерками, в которых вращается мир. «Затем, — молвил он, — ты минуешь Одинокий Дом и окажешься под мостом, который ведет от Дома в Никуда и назначение которого также неизвестно; далее ступай мимо бога цветов Махарриона и мимо его верховного жреца, который не похож ни на птицу, ни на кота, и лишь только ты пройдешь мимо них, то сразу увидишь небольшого идола. Это и будет Датх — тот самый бог, который один только может исполнить твою просьбу».
И, сказав так, он продолжил вытачивать идола для царя, которому надоел бог Вош, а Помбо сердечно его поблагодарил и с беспечной песней на устах отправился прочь, размышляя в свойственной своему народу манере о том, как ловко он провел всех богов.
От Лондона до поселка на краю мира неблизкий путь, а у Помбо почти не оставалось денег, так что он оказался на Последней улице только пять недель спустя; я же не стану рассказывать вам о том, как он ухитрился туда добраться, ибо проделано это было не совсем честным путем.
И вот за последним домом на Последней улице он отыскал в дальнем конце сада упомянутый колодец и повис на руках, держась за его край; и пока Помбо висел, в голове его мелькало множество мыслей, и среди прочих чаще всего возвращалась та, что боги, возможно, просто посмеялись над ним устами своего пророка — главного идолопоклонника; мысль эта столь настойчиво возникала в его мозгу, что голова у Помбо разболелась так же сильно, как и запястья рук… и тут Помбо нащупал ногой ступеньку.
И он стал спускаться вниз. Разумеется, там мерцал и голубой сумеречный свет, в котором вращается Мир, и горели далекие бледные звезды, и, пока Помбо спускался, он не видел ничего, кроме этой странной сумеречной пустыни, в глубинах которой сияли мириады звезд и проносились хвостатые кометы, некоторые из которых стремились прочь, а некоторые, напротив, возвращались домой. Затем Помбо разглядел огни на мосту в Никуда; на лицо его упал дрожащий свет из окон гостиной Одинокого Дома, и он услышал, как голоса произносят слова, и голоса эти были вовсе не человеческими, так что если бы не крайняя нужда, то он бы, конечно, с воплями помчался прочь. Уже на полпути между этими голосами и Махаррионом, встающим над краем Мира в окружении множества сияющих радуг, Помбо увидел причудливую серую тварь, которая не была похожа ни на кота, ни на птицу. Тут Помбо замешкался, охваченный страхом, однако услышав, что голоса в Одиноком Доме становятся громче, он крадучись сделал несколько шагов вниз по лестнице, а затем припустился бежать во весь дух по ступеням, ведущим мимо твари. Но тварь пристально следила за тем, как Махаррион выдувает вверх крупные пузыри, каждый из которых означал приход весны в каком-то неведомом созвездии, и звал ласточек вернуться домой в свои невероятные поля, и поэтому она даже не повернулась, чтобы посмотреть на Помбо и на то, как он упал в Линлунларну — в реку, берущую свое начало за краем мира, в ту золотистую пыльцу, что придает этому потоку волшебное благоухание и уносится с ним прочь от Мира, чтобы служить отрадой звездам.
Именно там перед глазами Помбо возник маленький бог с дурной репутацией, который плюет на этику других богов и откликается на молитвы, к каким не прислушиваются уважаемые боги, но то ли самый вид его подстегнул рвение Помбо, то ли нужда его была столь невыносимо тяжела, что повлекла его дальше по ступеням со все возрастающей скоростью, а может быть, — и это всего вероятнее, — слишком уж стремительно промчался он мимо твари (мне это неизвестно, да и для Помбо не имеет никакого значения); что бы ни послужило тому причиной, но Помбо не сумел остановиться и молитвенно припасть к стопам Датха, как задумывал. Вместо этого он, скользя ладонями по гладким голым скалам, пронесся мимо него вниз по сужающимся ступеням и так мчался он до тех пор, пока не сорвался с края Мира точно так же, как нам снится падение, если наше сердце вдруг сбивается с ритма. Тогда мы вздрагиваем от страха и просыпаемся, но для Помбо никакого пробуждения уже не было, ибо он продолжал падать навстречу равнодушным звездам, и судьба его была такой же, как та, что постигла Слита.{4}
Плохи стали дела Шарда, капитана пиратов, во всех знакомых ему морях. Для него были закрыты порты Испании; он был известен в Сан-Доминго; в Сиракузах перемигивались, завидя его корабль; оба короля Сицилии не улыбались в течение часа после упоминания о нем; во всех столицах были развешены объявления о назначенном за его голову огромном вознаграждении, все — с его портретами для опознания; и все портреты были нелестны. Поэтому капитан Шард решил, что пришло время открыть его людям тайну.
Однажды ночью, огибая Тенерифф, он собрал их вместе. Он великодушно признал, что некоторые события прошлого требуют объяснения: короны, посланные арагонскими принцами своим племянникам, королям обеих Америк, разумеется, не дошли до их светлейших величеств. А что, спрашивается, стало с глазами капитана Стоббада? И кто спалил города на Патагонском побережье? Почему их корабль всегда был нагружен жемчугом? Почему на их палубе столько крови? Почему так много оружия? И что стало с «Нэнси», с «Жаворонком», с «Маргаритой Прекрасной»? Такие вопросы, говорил он, мог бы задать обвинитель, и если защитник окажется дураком, не знающим морских обычаев, им не избежать пренеприятной судебной процедуры. Тогда Кровавый Билл — такова была грубая кличка мистера Гэгга, одного из членов команды, — взглянул на небо и заметил, что ночь выдалась ветреная и что попахивает виселицей. И кое-кто из присутствующих задумчиво почесывал в затылке, пока капитан Шард раскрывал свой план. Он сказал, что пришла пора оставить «Лихую забаву», потому что корабль слишком хорошо знаком флотам четырех королевств, а в пятом как раз собираются с ним познакомиться, да и все остальные становятся все подозрительнее. (Больше кораблей, чем капитан Шард мог даже вообразить, уже охотились за его веселым черным флагом с отлично нарисованным желтой краской черепом и скрещенными костями.) Капитану был известен маленький архипелаг по ту сторону Саргассова моря, островов тридцать — обычные островки, на которых почти ничего не растет; но один из них был плавучий. Шард заприметил его несколько лет назад, он побывал на островке и потихоньку поставил его на якорь, никому не сказав ни слова, — глубина там была как раз подходящей. Это стало главной тайной капитана, он решил жениться и поселиться на острове, если на море станет невозможно добывать средства к существованию обычным образом. Когда он увидел остров впервые, тот медленно дрейфовал, подгоняемый ветром в кронах деревьев, и если ржавчина еще не разъела цепь, то он все еще там, где капитан его оставил; они сделают руль и выроют себе каюты, по ночам будут натягивать парус на ветви деревьев и плыть куда захотят.
Все пираты возликовали, всем им хотелось снова ступить ногой на землю без того, чтобы палач тут же вздернул их на виселицу; хоть пираты были не робкого десятка, они замирали, видя по ночам, какое множество огней движется за ними следом. Даже сейчас!.. Но они снова переменили курс и скрылись в тумане.
И капитан Шард сказал, что сначала надо запастись провизией и что сам он намерен жениться, прежде чем поселится на острове, и что им предстоит еще одна схватка, в которой они разграбят прибрежный город Бомбашарну и сделают запасы на несколько лет, а он женится на королеве Юга. И снова пираты одобрительно зашумели, потому что не раз видели с моря Бомбашарну и завидовали ее богатству.
И так, подняв все паруса и часто меняя курс, они лавировали и уклонялись от чужих огней, пока не наступил рассвет, и потом целый день плыли на Юг, и к вечеру увидали серебряные шпили стройной Бомбашарны, гордости побережья. И в середине города пираты издалека разглядели дворец королевы Юга, и в нем было столько окон, обращенных к морю, и так ярок был свет в них — от лучей заката, гаснущих на морской глади, и от свечей, которые служанки зажигали одну за другой — что издалека он казался жемчужиной, все еще мерцающей в раковине, все еще хранящей влагу моря.
Так капитан Шард и его пираты смотрели на город в лучах садящегося в море солнца и думали о том, что им доводилось слышать о Бомбашарне. Говорили, что Бомбашарна — самый красивый прибрежный город, но дворец был еще прекраснее, чем Бомбашарна, а королеве Юга, по слухам, не было равных. Наступила ночь и скрыла серебряные шпили, и капитан Шард заскользил сквозь сгущающуюся мглу, и к полуночи пиратский корабль уже стоял у береговых укреплений.
И в час, когда обычно умирают больные, а часовые на одиноких башнях крепче сжимают ружья, ровно за полчаса до рассвета, Шард с половиной своей команды на двух шлюпках неслышно причалил к крепостным стенам. Они уже миновали дворцовые ворота, когда прозвучал сигнал тревоги; и, услышав его, стрелки Шарда открыли с моря огонь по городу, и прежде чем сонные солдаты Бомбашарны сумели разобраться, откуда угрожает опасность — с моря или с суши — Шард уже полонил королеву Юга. Пираты грабили бы серебряный город до самого вечера, но с рассветом на горизонте показались подозрительные паруса. Поэтому капитан со своей королевой спустился к берегу, спешно погрузился на корабль и отчалил с той добычей, которую им в спешке удалось захватить, и с поредевшей командой, потому что им пришлось хорошенько посражаться, чтобы пробиться к кораблю. Весь день проклинали пираты вмешательство этих зловещих кораблей, становившихся все ближе. Сначала преследователей было шесть, но той ночью им удалось оторваться ото всех, кроме двух, а назавтра эти два были все еще видны, и на каждом было больше орудий, чем на «Лихой забаве». Всю следующую ночь Шард кружил по морю, но корабли-преследователи разделились, и один из них не выпускал пиратов из виду и наутро оказался наедине с Шардом на морских просторах, а архипелаг, главная тайна капитана, уже был виден.
«Желал бы я побольше знать о королевах»
И Шард понял, что придется драться, и это была скверная схватка, но и здесь капитан остался в выигрыше: ведь когда он вступал в бой, у него было больше сорвиголов, чем нужно для его острова. Все было кончено, прежде чем успели появиться другие корабли, Шард уничтожил все следы побоища, и той же ночью они подошли к островам невдалеке от Саргассова моря.
Еще задолго до рассвета уцелевшие моряки вглядывались в море, пока наконец в лучах утренней зари не показался остров размером не больше двух кораблей, он крепко держался на якоре, а в кронах деревьев шумел ветер.
И они высадились, и вырыли себе каюты, и подняли якорь из морских глубин, и вскоре, как они выражались, «привели остров в порядок». А покинутую «Лихую забаву» они отправили на всех парусах в море, где за кораблем охотилось больше стран, чем мог предположить Шард, и где его вскоре захватил испанский адмирал, который, не обнаружив никого из печально известной команды, чтобы вздернуть ее на рее, с досады заболел.
А Шард на своем острове предлагал королеве Юга изысканнейшие старые прованские вина, и украшал ее индийскими драгоценностями, которые захватил на галеонах, доставлявших сокровища в Мадрид, и накрывал стол, чтобы она могла наслаждаться пищей на свежем воздухе, в то время как он в подземной каюте уговаривал наименее хриплого из своих матросов спеть для нее, однако она оставалась мрачна и была с ним неласкова. И часто вечерами слышали, как он говорил, что желал бы побольше знать о королевах.
Так они жили долгие годы: пираты — играя в карты и пьянствуя в подземных каютах, Шард — стараясь угодить королеве Юга, а она так и не смогла совсем забыть Бомбашарну. Когда им было нужно пополнить запасы, они поднимали паруса в кронах деревьев и, пока не показались другие корабли, неслись по ветру так, что пенилась вода вдоль берегов, но стоило на горизонте появиться кораблю, они спускали паруса и превращались в обычный не отмеченный на карте островок.
Передвигались они в основном ночью, иногда, как в былые времена, нападая на прибрежные города; иногда они дерзко заходили в устья рек и даже приставали ненадолго к земле, грабили окрестности и снова скрывались в море. И если ночью на их остров налетал корабль, то они говорили, что все к лучшему. Они сделались искусны в мореплавании и ловки в своих набегах, ибо они знали, что какое-либо известие о прежней команде «Лихой забавы» заставит палача из любого города поспешить на побережье.
И неизвестно, чтобы кто-нибудь нашел их или захватил их остров; но из порта в порт и по всем местам, где собираются моряки, прошли, да и по сей день ходят слухи о не отмеченном на карте островке где-то между Плимутом и мысом Горн, который вдруг оказывается на безопаснейшем пути кораблей и о который корабли разбиваются таинственным образом, не оставляя никаких следов. Различным домыслам по этому поводу положило конец замечание одного человека, всю жизнь проведшего в странствиях: «Это одна из тайн, которыми так богато море».
А капитан Шард и королева Юга жили долго и счастливо, хотя иногда вечерами те, кто нес вахту на деревьях, видели, что их капитан сидит с растерянным видом, или слышали, как он недовольно бормочет: «Желал бы я побольше знать о королевах».
Эта повесть подслушана на балконах Белгрейв-сквер и среди мрачных строений Понт-стрит; вечерами ее рассказывают друг другу обитатели Бромптон-роуд.{5}
Вряд ли могла мисс Каббидж — номер 12-а по площади Принца Уэльского — представить себе в день своего восемнадцатилетия, что не пройдет и года, как она распростится с тем уродливым сооружением, которое так долго служило ей домом. И скажите вы ей тогда, что за этот год из ее памяти начисто изгладится и образ упомянутого скопища строений, почему-то именуемого площадью, и день, когда ее отец подавляющим большинством голосов был призван в ряды тех, кто вершит судьбу империи, она бы лишь раздраженно произнесла: «Да бросьте вы!»
Об этом не было ни слова в ежедневных газетах; это не предусматривалось политикой партии, к которой принадлежал отец мисс Каббидж; ни намека на что-либо подобное не прозвучало в разговорах на посещаемых ею званых вечерах. Ничто не предвещало, что однажды ужасный дракон с золотой чешуей, громыхающей при каждом движении, вынырнет из самой глубины средневековых легенд и, миновав лондонские предместья (насколько нам известно — через Хаммерсмит),{6} к ночи доберется до квартала Ардль-Меншенс и, повернув налево, окажется как раз перед домом, принадлежащим отцу мисс Каббидж.
Там на балконе в полном одиночестве сидела в тот вечер мисс Каббидж в ожидании, что ее отца произведут в баронеты. На ней были уличные башмаки, шляпка и открытое вечернее платье, причем ни ей самой, ни художнику, писавшему ее портрет и только что закончившему очередной сеанс, подобное сочетание ничуть не казалось странным. Она не обратила внимания на грохот золотой чешуи дракона и не различила маленьких красных вспышек его глаз среди пестрых лондонских огней. Его голова, подобная языку золотого пламени, внезапно взметнулась над парапетом балкона. В тот момент его нельзя было бы назвать желтым драконом, ибо его чешуя переливалась такими роскошными оттенками, какими может сверкать лишь ночной или вечерний Лондон. Мисс Каббидж вскрикнула, но ее крик не был обращен к какому-нибудь рыцарю, поскольку она не знала, кого из рыцарей следует призывать в подобных случаях, и не имела ни малейшего представления, где обретаются победители драконов, воспетые в древних сказаниях, какую опасную дичь они преследуют или в каких войнах сражаются; может статься, как раз в этот момент они все поглощены битвой при Армагеддоне.{7}
С балкона отчего дома на площади Принца Уэльского — того самого балкона, что был некогда выкрашен в темно-зеленый цвет, но с годами совсем почернел, — поднял дракон мисс Каббидж. Он расправил громыхающие крылья, и Лондон канул в небытие, как прошлогодняя мода. Вместе с ним исчезли и Англия, и смрадный дым ее фабрик, и весь окружающий реальный мир, что в постоянной суете вертится вокруг солнца, подгоняемый нетерпеливым временем.
И тогда далеко внизу показалась древняя и вечная страна Легенд, омываемая волнами волшебного моря.
Попробуйте представить себе, как мисс Каббидж одной рукой небрежно треплет золотую голову сказочного дракона, а другой время от времени пересыпает жемчужины, вынесенные из таинственных морских глубин. К ее ногам сложены огромные раковины, наполненные жемчугом, ей подносят изумруды, которыми она, как блестками, убирает пряди своих черных волос, и гирлянды сапфиров для украшения одежды. Все это дарят ей сказочные принцы и мифические эльфы и гномы. И она живет прежней жизнью и в то же время уносится в далекое прошлое, в те волшебные сказки, которые нянюшки рассказывают послушным детям, когда уже наступил вечер, и ярко пылает огонь в очаге, и мягкое прикосновение снежных хлопьев к оконному стеклу подобно крадущейся поступи загадочных существ в заколдованном дремучем лесу.
Поначалу мисс Каббидж не ощутила чарующей новизны того мира, в который была вознесена, но малу-помалу проникновенная древняя песнь волшебного моря, навевающая чудесные видения, начала обволакивать ее и наконец заворожила совсем. Она позабыла даже рекламу всяческих таблеток, столь милую сердцу каждого англичанина, позабыла лицемерие политиков, все будничные споры, все бесспорные истины и предалась созерцанию огромных галеонов, груженных сокровищами для королей Испании, хохочущего черепа со скрещенными костями на пиратском флаге утлого суденышка, отважно пускающегося в плаванье, и тех кораблей, на которых блуждают по морям жаждущие подвигов герои и стремящиеся к зачарованным островам принцы.
Не силой, а каким-то древним колдовством удерживал ее дракон в этом волшебном мире. Вы можете сказать: тому, кто долго внимал пустой газетной болтовне, со временем могут надоесть и колдовство, и галеоны, и прочие картины Бог весть каких эпох. Со временем — конечно. Но мисс Каббидж не знала, прошли ли над ней века или только годы, или же время для нее вовсе остановилось.
Если что и напоминало о его течении, то только ритмичная мелодия, которую наигрывал в вышине рожок эльфа. Если миновали столетия, значит, окутавшие ее чары подарили ей еще и вечную молодость, сделали неугасимым огонь в ее горящем фонаре и защитили от разрушения мраморный дворец над волшебным морем.
Если же времени для нее вовсе не существовало, то одно мгновение жизни на зачарованном берегу превратилось в магический кристалл, способный отразить тысячи разнообразных сцен. А если все это было сном, то таким, который не прерывается с наступлением утра.
Волны прибоя нашептывали ей таинственные истории и мифы, а рядом грезил спящий в мраморном водоеме золотой дракон, и все его сновидения отражались бледными картинками в стелющемся над морем тумане. И никакие рыцари-избавители ему не снились. Пока он спал, стояли сумерки, но стоило ему проснуться и выбраться из своего водоема, как наступала ночь и в его влажной золотой чешуе отражались огоньки звезд.
Дракон и его пленница то ли победили Время, то ли вовсе не ощущали его течения. А между тем в нашем мире гремела битва при Ронсевале{8} или какие-то иные сражения — не знаю, в какой именно край Страны Легенд перенес дракон мисс Каббидж. Быть может, она превратилась в одну из тех принцесс, о которых любят рассказывать в сказках. Известно лишь, что она жила у моря.
Всходили на трон короли, злые духи свергали их, и снова короли возвращали себе престол, возникали и опять обращались в прах города, а она пребывала все там же, и по-прежнему незыблемыми оставались ее мраморный дворец и власть драконовых чар.
И только однажды дошла к ней весть из того мира, в котором она жила прежде. Ее привез по волнам волшебного моря жемчужный корабль. Это была всего лишь короткая записка от подруги по пансиону в Патни.{9} Написанная аккуратным мелким округлым почерком, она гласила:
«Ты живешь там одна, а ведь это несовместимо с Приличиями».
Сильвия, Королева Лесов, в своем дворце в лесной стране собрала поклонников, но лишь затем, чтобы их подразнить. Она говорила, что готова петь для них, устраивать банкеты, рассказывать сказки о прежних временах; говорила, что ее жонглеры будут кувыркаться перед ними, ее шуты — дурачиться и изрекать двусмысленности, ее армии будут салютовать им, но — она никогда не сможет никого из них полюбить.
Но так нельзя обращаться с прекрасными принцами, говорили они, так нельзя обращаться с таинственными трубадурами, что носят королевские имена; в легендах такого не было; мифы не знают прецедентов. Пусть швырнет перчатку в логово льва, говорили они, пусть попросит десятка два ядовитых голов змей Ликантары, пусть велит убить какого-нибудь выдающегося дракона или пошлет их всех на любое смертельное состязание — но чтобы она не смогла никого полюбить! Это неслыханно — этому нет параллелей в романических анналах!
Тогда она сказала, что если им так нужно состязание, то пусть состязаются: она отдаст свою руку тому, кто первый растрогает ее до слез; и пусть это состязание войдет в историю, в предания и песни под названием «Турнир королевских слез»; и она выйдет замуж за победителя, будь он хоть самым мелким герцогом в землях, вовсе неведомых изящной словесности.
И многие впали во гнев, ибо жаждали испытания покровавее, но старые лорды-гофмейстеры, посовещавшись между собой в дальнем темном конце залы, сказали, что это мудрое испытание, ибо если королева сможет плакать, значит, она сможет и любить; и будет оно нелегким. Лорды знали ее с детства: она ни разу даже не вздохнула. Множество прекрасных юношей видела она, множество поклонников и воздыхателей, и ни разу не повернула головы кому-нибудь вслед. Ее красота была как застывший закат в морозный вечер, когда весь мир — холод, иней и снег. Она была как высокая освещенная солнцем горная вершина, покрытая льдом, одинокая и неприступная, превыше уютного мира, излучающая сияние, почти что звездное, — погибель альпиниста.
Если она заплачет, сказали они, значит, сможет и полюбить, сказали они.
А она мило улыбнулась пылким принцам и трубадурам, носящим королевские имена.
И один за другим, простирая руки и падая на колени, влюбленные принцы рассказывали историю своей любви; и столь печальны и жалостны были эти истории, что то и дело с дворцовых галерей доносились девичьи рыдания. А королева грациозно кивала головой — так равнодушная магнолия в глубинах ночи лениво поворачивает навстречу каждому ветерку свои великолепные цветы.
Когда же все принцы поведали о своей несчастной любви, не добившись иных трофеев, кроме собственных слез, им на смену пришли таинственные трубадуры, что скрывали свои славные имена, и стали рассказывать о своей любви в песнях.
И был среди них Акронион, одетый в лохмотья, покрытые пылью дорог, а под лохмотьями у него были доспехи со многими вмятинами от ударов. Когда он ударил по струнам и запел свою песню, дружно заплакали все девушки на всех галереях, и даже старые лорды-гофмейстеры всплакнули в своем кружке, хотя потом, смеясь сквозь слезы, и говорили: «Старческие слезы льются легко, и у праздных девиц слезы всегда наготове; но ему не заставить плакать Королеву Лесов».
И впрямь — она лишь грациозно кивнула. Он пел последним. Безутешные герцоги и принцы повлеклись прочь, и пошли прочь трубадуры, скрывающие лица под масками. В глубоком раздумье уходил Акронион.
Акронион был король Афармы, Лула и Хафа, повелитель Зеруры и гористого Чанга и герцог герцогств Молонг и Млэш — ни одно из них не минуло романических анналов, ни одно не пропущено при создании мифа. Его маска была прозрачна; уходя, он размышлял.
Для тех, кто за делами позабыл свое детство, надо сказать, что под Волшебной страной, которая, как известно, находится на краю света, обитает Смешливое Чудовище. Смешинка. Синоним веселья.
Известно, что жаворонка в небесах, деток, резвящихся на улице, добрых ведьм и подвыпивших бабушек-дедушек сравнивают — и очень точно — с этим самым Смешливым Чудовищем. Лишь в одном оно подгадило (если можно употребить это низкое слово в целях полной ясности высказывания), лишь один у него изъян, лишь один недостаток: в сердечном веселии оно крушит капусту у Старика, Что Присматривает За Волшебной Страной, — ну и, разумеется, ест людей.
Далее надо сказать, что тот, кому удастся набрать в кубок слез Смешливого Чудовища, выпив их, сможет кого угодно заставить своими песнями или музыкой плакать от радости, пока длится действие зелья.
И вот о чем размышлял Акронион: как бы изощрить свое искусство и набрать слез Смешливого Чудовища, звуками музыки удерживая его от насилия? Пока Смешливое Чудовище не перестало плакать (ибо конец рыданиям и людям придет одновременно), друг и соратник должен убить Чудовище, и тогда они спасутся, обретя кубок слез, и Акронион выпьет их перед Королевой Лесов и исторгнет у нее слезы радости.
И он подыскал друга и соратника — рыцаря, который был неподвластен чарам Сильвии, Королевы Лесов, потому что давным-давно, одним прекрасным летом уже нашел себе в Стране Лесов любимую девушку. Его звали Аррат; он был подданный Акрониона, командир копьеносцев. И пошли они полями преданий к Волшебной стране, королевству, которое, как всем известно, протянулось под солнцем на многие мили вдоль края света. Неведомой старой тропой шли они навстречу ветру, дующему прямо из космоса, с металлическим привкусом от блуждающих звезд, и пришли в продуваемый ветром домик с соломенной крышей, где жил Старик, Что Присматривает За Волшебной Страной. Старик сидел у окна, обращенного прочь от мира; он приветствовал их в своем кабинете с окнами на звезды, рассказал сказки космоса, а когда они изложили свой опасный план, сказал, что убить Смешливое Чудовище — дело благое; Старик явно был не из тех, кому нравились веселые проделки.
Он вывел их черным ходом, потому что от парадной двери не вело никаких тропинок — оттуда он выплескивал помои прямо на Южный Крест; они прошли по садику, где росли его капуста и цветы, что цветут лишь в Волшебной стране, раскрываясь навстречу кометам, и старик показал им дорогу к месту, где была берлога Смешливого Чудовища, которое он называл Недрами. Там они решили, что Акронион со своей лирой и агатовым кубком пойдет по ступеням, а Аррат, обогнув скалу, зайдет с другой стороны. Старик, Что Присматривал За Волшебной Страной, вернулся в свой продуваемый ветрами домик — проходя мимо капусты, он сердито ворчал, ибо не нравились ему шуточки Смешливого Чудовища, а друзья разделились, и каждый пошел своей дорогой.
Никто не попался им на пути, кроме зловещей вороны, что питается человеческой плотью, да со звезд дул холодный ветер.
Сначала Акронион карабкался по опасной круче, но как только достиг ровных широких ступеней, которые вели к берлоге, тотчас услышал непрерывное хихиканье Смешливого Чудовища.
Хотя он боялся, что это веселье невозможно омрачить ничем, никакой самой горестной песней, однако отнюдь не повернул назад, а тихо пошел по лестнице и, поставив на ступеньку агатовый кубок, запел песню, называемую Песней Скорби. В ней пелось о том, как с давних времен, с самого начала мира, счастливые города превращались в безлюдные пустыни. В ней пелось о том, как давным-давно боги, звери и люди любили своих прекрасных возлюбленных — и любили безответно. В ней пелось о золотом тумане счастливых надежд, которые никогда не сбываются. В ней пелось, как Любовь смеется над Смертью — но Смерть смеется последней.
Постоянное хихиканье, доносившееся из берлоги, вдруг стихло. Смешливое Чудовище поднялось и встряхнулось. Оно ощутило печаль. Акронион все пел песнь, называемую Песней Скорби. Смешливое Чудовище, объятое скорбью, двинулось к нему, но он не замолчал от ужаса, а продолжал петь. Теперь он пел о безжалостном времени. Из глаз Смешливого Чудовища выкатились две крупные слезы. Акронион ногой придвинул агатовый кубок. Он пел об осени, о том, что все проходит. И Чудовище зарыдало — слезы лились, как ручьи с горных вершин во время таяния снегов; агатовый кубок быстро наполнялся. Акронион отчаянно продолжал петь — он пел о милых незаметных мелочах, которых больше нет, о солнечном луче, что ласкал лицо, давно увядшее. Кубок был полон.
Он чувствовал себя лакомым кусочком
Акрониону стало страшно, ему казалось, что у Чудовища уже потекли слюнки — но это были слезы, увлажнившие пасть. Он чувствовал себя лакомым кусочком — ему казалось, что рыдания Чудовища стихают! Он запел о мирах, от которых отвернулись боги. И вдруг — раз! — меткое копье Аррата вонзилось под лопатку Смешливому Чудовищу, и слезам его, а также веселым проделкам навеки пришел конец.
Они осторожно уносили кубок, полный слез, оставив тело Смешливого Чудовища зловещей вороне для разнообразия диеты. Проходя мимо продуваемого ветрами домика Старика, Что Присматривал За Волшебной Страной, они попрощались с ним. Узнав о случившемся, тот стал радостно потирать руки, приговаривая: «Вот и чудненько! Капуста! Капустка моя!»
И снова пел Акронион в лесном дворце Королевы Лесов, предварительно выпив все слезы из агатового кубка. Это была феерическая ночь, присутствовал весь двор, и поклонники королевы, и послы из легендарных и мифических земель — были даже из Терры Когниты.[1]
И Акронион пел, как никогда раньше и как больше уже не споет. О, как печальна, как скорбна участь человека, как кратки и жестоки его дни, и конец труден, и все — тщета, и тщетны все его усилия; а женщина — кто расскажет о ней? — ее судьба быть с мужчиной, так предначертано безжалостными равнодушными богами с лицами, обращенными в иные сферы.
Примерно в таком духе он начал, и вдохновение повело его, и я не в силах передать всей красоты и щемящей грусти его песни; в ней была радость, смешанная с печалью; она была подобна уделу человека; она была как наша судьба.
Он пел, и отовсюду слышались рыдания, и словно эхом множились вздохи: сенешали, солдаты всхлипывали, девушки плакали в голос, и слезы дождем лились с галерей.
Вокруг Королевы Лесов бушевала буря слез и печали.
Но нет, она не заплакала.
Всем известно, что любой другой пище Гиббелины предпочитают человека. Зловещий их замок соединен мостом с Терра Когнита — известными нам землями. Сокровища их совершенно невероятны, и дело здесь вовсе не в скупости. У них есть особый подвал для изумрудов и другой — для сапфиров. Золотом они наполнили большую яму и выкапывают его по мере надобности. И единственное назначение всего этого богатства — обеспечивать постоянное пополнение запасов еды в их кладовых. Говорят даже, что в случае голода они рассыпают рубины узенькой дорожкой от своего замка до какого-нибудь города, населенного людьми, и можно не сомневаться, что вскоре их продовольственные кладовые вновь оказываются полными.
Замок их стоит на противоположном берегу той реки, о которой знал еще Гомер — он называет ее ο ροος αχεανοιο[2] — и которая обтекает весь обитаемый мир. Прожорливые предки Гиббелинов построили его там, где река не слишком широка и где через нее можно переправиться, поскольку им нравилось наблюдать, как грабители без труда подгребают к самым ступеням входа. По обоим берегам реки протянулись колоссальные корни огромных деревьев, высасывая из земли соки, обычным почвам неведомые.
Там-то и жили Гиббелины, предаваясь постыдному обжорству.
Олдерик, рыцарь Ордена Града и Натиска, потомственный Хранитель Королевского Душевного Спокойствия, человек, о котором упоминают сочинители легенд, так много размышлял о богатстве Гиббелинов, что со временем стал относиться к нему как к своему собственному. Увы, приходится признать, что на рискованное предприятие, осуществленное этим доблестным человеком под покровом ночи, он решился, движимый обыкновенной жадностью. Но ведь только та же жадность позволяла и Гиббелинам постоянно пополнять свои продовольственные запасы: каждые сто лет они обязательно посылали своих шпионов в города к людям разузнать, как там обстоит дело с жадностью, и всякий раз шпионы, возвратившись, сообщали, что с этим все в порядке.
Год за годом люди находили страшный конец у стен замка, и, казалось бы, со временем все меньше их должно было попадать на стол к Гиббелинам. Но Гиббелины имели полную возможность убедиться, что все обстоит как раз наоборот.
Олдерик отправился к замку не по глупости и легкомыслию, свойственным молодости, но потратив несколько лет на изучение того, как же погибали охотники за сокровищами, которые он почитал своими. Вывод был таков: каждый из них попадал в замок через вход.
Он обратился к тем, кто считался знатоком в этом вопросе, принял во внимание каждую отмеченную ими мелочь и, щедро расплатившись, решил не следовать ни одному их совету, ибо что теперь представлял собой любой из их прежних клиентов? Не более чем образчик кулинарного искусства, всего лишь слабое воспоминание о некогда съеденном кушанье; а от многих, возможно, не осталось и этого.
Вот что обычно советовали знатоки: нужно запастись конем, лодкой, кольчугой и, по крайней мере, тремя вооруженными спутниками. Некоторые из них говорили: «Протруби в рог у ворот замка», другие же рекомендовали: «Не прикасайся к воротам».
Олдерик решил так: он не станет подъезжать к реке на коне и не поплывет по ней в лодке; он пойдет один и непременно через Непроходимый лес.
Вы можете спросить: как же пройти через непроходимое? План его был таков. Он знал о существовании некоего дракона, обреченного, если только молитвы тамошних крестьян достигали неба, на неминуемую смерть — как за множество замученных им девушек, так и потому, что он губил посевы. Дракон опустошил всю страну и был проклятьем этого края.
Теперь Олдерик решил выступить против него. Он сел на коня, взял копье и скакал до тех пор, пока не повстречал дракона, и тот бросился на него, выдыхая смрадный дым. И крикнул Олдерик: «Сразил ли вонючий дракон хоть одного истинного рыцаря?» И дракон, зная, что такого никогда не бывало, молча понурил голову, ибо уже пресытился кровью. «Ну, что ж, — сказал рыцарь, — чтобы еще хоть раз попробовать девичьей крови, тебе придется стать моим верным конем; или же это копье уготовит тебе ту же участь, какая, по словам трубадуров, суждена всему твоему племени».
Там-то и жили Гиббелины, предаваясь обжорству
И дракон не стал разевать свою жадную пасть и не кинулся на Олдерика, изрыгая пламя, ибо прекрасно знал, какова была судьба тех, кто вел себя подобным образом, но согласился на предложенные условия и поклялся рыцарю стать его верным конем.
Верхом на этом-то драконе впоследствии и пронесся Олдерик над Непроходимым лесом, поднявшись даже выше тех деревьев, что чудесным образом достигли невероятных размеров. Но сперва он обдумал свой хитроумный план, который заключался не только в том, чтобы поступать иначе, чем его предшественники. Он призвал кузнеца, и выковал ему кузнец кирку.
Слух о намерениях Олдерика породил в народе великую радость, ибо люди знали его как человека предусмотрительного и были уверены в его успехе, сулившем всему миру обогащение. Горожане потирали руки в предвкушении щедрых даров. Ликовала вся страна, за исключением, пожалуй, ростовщиков, опасавшихся, что скоро все должники расплатятся с ними. И еще людей радовала надежда, что Гиббелины, лишившись своих сокровищ, разрушат высокий мост и перерубят цепи, связывающие их с миром, и вместе со своим замком вознесутся обратно на луну, откуда когда-то прибыли и где находится их истинное обиталище. Гиббелинов недолюбливали, хотя и завидовали их богатству.
Потому-то в день, когда Олдерик оседлал своего дракона, все веселились так, словно он уже вернулся с победой, и не меньше, чем надежда на успех его благого намерения, их радовало, что, уезжая, он разбрасывал золото, поскольку, по его словам, оно ему больше не понадобится, найдет ли он сокровища Гиббелинов или, тем более, попадет к ним на стол в качестве жаркого.
Услыхав, что он отверг все данные ему наставления, одни называли его безумцем, другие говорили, что он мудрее всех своих советчиков, но никто не оценил достоинств его плана.
Олдерик рассуждал так: век за веком люди получали хорошие советы и действовали самым разумным образом, и потому Гиббелины, привыкнув, что они приплывают на лодке, поджидали их у ворот замка всякий раз, когда пустели их кладовые, подобно охотнику, подстерегающему кулика на болоте. А что получится, подумал Олдерик, если кулик сядет на верхушку дерева? Обнаружит ли его охотник? Да никогда в жизни! Поэтому Олдерик решил, переплыв реку, не заходить в ворота, а прорубить себе путь в замок сквозь скалу. Более того, он намеревался пробить его ниже уровня Потока Океана — той реки, что, по словам Гомера, опоясывает мир. Тогда, лишь только он прорубит дыру в стене, вода, хлынув внутрь и обескуражив Гиббелинов, затопит их подвалы, имевшие, по слухам, глубину в двадцать футов, а он примется нырять за изумрудами, как ловец жемчуга ныряет за раковинами.
И в день, о котором я веду рассказ, он умчался из дома, щедро осыпав всех золотом, как я уже говорил, и миновал многие королевства. А его дракон по пути щелкал зубами на встречных девушек, не имея возможности съесть их, поскольку ему мешали удила, и только удары шпор в самые уязвимые места были его единственной наградой. И вот под ними разверзлась мрачная пропасть Непроходимого леса. Дракон взвился над ним, громыхая крыльями. Многие крестьяне из тех, что обитают у самого предела вселенной, видели его в неверном свете сумерек — едва заметную колеблющуюся темную черточку в небесной вышине, но приняли ее за караван гусей, направляющийся от Океана вглубь страны; расходясь по домам, они оживленно потирали руки и рассуждали о том, что близится зима и что скоро выпадет снег. Сумерки все сгущались, и когда Олдерик с драконом достигли края земли, стояла уже глубокая ночь и светила луна. Неслышно нес свои воды древний Поток Океана, узкий и мелкий в том месте. Пировали ли Гиббелины в этот момент или подстерегали добычу у входа в замок, но только и оттуда не доносилось ни звука. Олдерик спешился, снял доспехи и, вознеся молитву, поплыл, прихватив с собой кирку. Не расстался он и с мечом из опасения, что может встретить кого-нибудь из Гиббелинов. Выбравшись на противоположный берег, он сразу принялся за дело. Все шло как нельзя лучше. Никто не выглядывал из окон замка, и все они были ярко освещены, так что разглядеть его оттуда в темноте было невозможно. Толстые стены заглушали удары его кирки. Он работал всю ночь напролет, и ни разу какой-либо звук не заставил его насторожиться. На рассвете последняя каменная глыба закачалась и рухнула внутрь, а вслед за ней хлынула речная вода. Тогда Олдерик схватил камень и, подбежав к крыльцу, швырнул его в створку ворот. Он услышал, как раскатилось по замку эхо и, бросившись обратно, нырнул через пролом в стене.
Он очутился в подвале с изумрудами. Свет не проникал сквозь возвышавшиеся над ним своды, но, погрузившись на глубину в двадцать футов, Олдерик нащупал пол, шершавый от рассыпанных изумрудов, и открытые сундуки, наполненные ими же. В неверном свете луны он увидел, что вода вокруг зелена от камней, и, без труда набив ими мешок, он вновь поднялся на поверхность. Там по пояс в воде стояли Гиббелины с факелами в руках! И не произнеся ни слова, даже не улыбнувшись, они ловко повесили его на наружной стене замка, — так что наш рассказ принадлежит к числу тех, что не имеют счастливого конца.
Несмотря на то, что пишут в рекламных объявлениях конкурирующие фирмы, каждому торговцу, наверное, известно, что ни у кого в наше время нет в деловом мире такого положения, как у мистера Ната. За пределами магического круга бизнеса его имя вряд ли известно; Нат не нуждается в рекламе, он самодостаточен. Его высказывания всегда сдержанны, сколько бы денег он у вас ни забирал, сколько бы ни шантажировал после. Нат всегда принимает в расчет вашу выгоду. На его умение можно положиться; тень в бурную ночь издает больший шум, чем Нат, потому что он — взломщик. Некоторые, после того как останавливались в каком-нибудь загородном доме, посылают туда агента, чтобы он выторговал для них какой-нибудь гобелен, который им там приглянулся, — или что-нибудь из мебели или картин. Но это дурной тон. Более утонченные ночь или две спустя после своего визита непременно посылают Ната. Он возвращается с гобеленом, и почти совсем незаметно, что края гобелена обрезаны. Часто, когда я вижу огромные новые дома, набитые старой мебелью и портретами прежних времен, я говорю сам себе: «Эти рассыпающиеся кресла, эти портреты предков в полный рост и резной стол красного дерева — результат работы несравненного Ната».
На мое употребление слова «несравненный» можно возразить, что в искусстве взлома недосягаемым и единственным в своем роде является Слит; мне это известно; но Слит — классик, он жил давно и ничего не знал о современной конкуренции; кроме того, поразительная судьба Слита, возможно, придает ему романтический ореол, что преувеличивает в наших глазах его несомненные заслуги.
Не следует думать, что я — друг Ната; наоборот, мои убеждения состоят в том, что я на стороне Собственности. Нат не нуждается в моем мнении, его место в деловом мире совершенно уникально, потому что он принадлежит к числу тех немногих, кому не требуется реклама.
В то время, с которого начинается моя история, Нат жил в просторном доме на Белгрейв-сквер. Благодаря своим неподражаемым манерам он подружился со смотрительницей дома. Место как нельзя лучше подходило Нату, и всякий раз, когда кто-нибудь приходил посмотреть на дом перед тем, как заключить сделку с Натом, смотрительница привычным голосом расписывала его в словах, которые подсказал ей Нат. «Если бы не канализация, то это был бы лучший в Лондоне дом», — могла она сказать, а затем, когда они цеплялись за это замечание и пускались в расспросы о канализации, она могла ответить, что канализация тоже хорошая, но не столь хороша, как дом. Посетители не видели Ната, когда проходили по комнатам, однако Нат был там.
Сюда одним весенним утром пришла старая женщина, одетая в скромное, но изящное черное платье; ее шляпа была оторочена красной каймой. Дама спросила мистера Ната. С ней вместе пришел ее большой и неуклюжий сын. Миссис Эггинс, смотрительница, бросила взгляд на улицу и только после этого позволила им войти.
Она оставила их ждать в гостиной среди мебели, таинственно укрытой чехлами. Ждали они довольно долго, но затем почувствовали запах трубки, и перед ними возник Нат.
«Милорд, — сказала старая женщина в шляпе с красной каймой, — я вынуждена сказать вам следующее». Но затем по взгляду мистера Ната она поняла, что эта манера не подходит для общения с ним.
Наконец Нат отозвался, и в крайнем возбуждении женщина рассказала, что ее сын выглядит как ребенок и, хотя он уже занимается бизнесом, хочет для себя чего-то лучшего, поэтому она просит мистера Ната научить его умению жить.
Перво-наперво Нат захотел посмотреть рекомендации, и, когда ему показали одну от какого-то ювелира, у которого молодой человек работал посыльным, он решил, что согласится взять юного Тонкера (именно так звали этого паренька) к себе в ученики. А старая женщина в шляпе с красной каймой вернулась в свой маленький сельский домик и каждый вечер с тех пор говорила старику-мужу: «Тонкер, нам надо запереть на ночь ставни, потому что Томми стал взломщиком».
Я не собираюсь вдаваться в детали ученичества Томми; тому, кто занимается тем же бизнесом, эти детали известны, того, кто занимается другим бизнесом, заботят детали лишь своего дела; люди же праздные, ничем не занятые, могут не оценить по достоинству, как Томми Тонкер научился сначала без звука брать некрупный улов под покровом темноты, затем бесшумно залезать по скрипучим лестницам, затем открывать двери и, наконец, влезать по стенам.
Достаточно сказать, что дела молодого человека шли в гору. Тем временем старая женщина, шляпа которой была оторочена красной каймой, время от времени получала послания с описаниями свершений Томми Тонкера, написанные корявым почерком Ната. Нат довольно рано отказался от занятий правописанием, потому что они связывались у него с подлогом, против чего у Ната было стойкое предубеждение. Он вообще считал, что писать — значит впустую тратить время. Затем было дело в суррейском поместье лорда Каслнормана. Нат выбрал ночь на субботу, поскольку, как оказалось, семейство лорда Каслнормана соблюдало субботу и к одиннадцати часам вечера весь дом затихал. За пять минут до полуночи Томми Тонкер, следуя указаниям мистера Ната, остававшегося снаружи, вышел из этого дома с полными карманами колец и запонок. Добыча была довольно легкой, но с ней не смогли бы тягаться и парижские ювелиры, если у них нет связей с Африкой, так как именно там лорд Каслнорман, должно быть, приобрел запонки из кости.
Дом ноулов
Даже слухи об этом деле не затронули имя Ната. Я мог бы сказать, что это вскружило ему голову, но существуют люди, которых подобное утверждение может сильно задеть, потому что знакомые Ната знали, что проницательность его суждений не зависела от обстоятельств. Поэтому я скажу, что этот случай побудил его гений замыслить то, на что до него не мог решиться ни один взломщик. Замысел ни много ни мало состоял в том, чтобы ограбить дом ноулов. Об этих планах наш сдержанный человек за чашкой чая поделился с Тонкером. Должно быть, Тонкер не слишком загордился от успеха их последнего дела и не испытывал слепого благоговения перед Натом, хотя мог бы, — но, как гласит пословица, слезами горю не поможешь. Со всем уважением он стал переубеждать Ната: сказал, что ему бы не хотелось идти на это дело; сказал, что оно ему не нравится; что он позволит себе не согласиться с планами Ната. Но в конце концов в одно пасмурное октябрьское утро они оба направились к тому страшному лесу, в котором находился дом ноулов. В воздухе чувствовалась какая-то угроза.
Нат, поразмыслив о том, что и маленькие изумруды ноулов тяжелы, как гранитные глыбы, прикинул примерный вес тех огромных и тяжелых драгоценностей, которые, как он полагал, они хранят в своем тесном высоком доме, в котором обитают с древних времен.
Взломщики решили украсть два изумруда и тащить их вдвоем в плаще; но если они окажутся слишком тяжелыми, то один изумруд следует сразу же выбросить. Нат предупредил юного Тонкера, чтобы тот не был жадным, и объяснил ему, что до тех пор, пока изумруды не вынесены из страшного леса, они не ценнее сыра.
Все было решено, и теперь они шли молча.
Ни одна из дорог не вела в зловещий мрак деревьев, ни проложенная людьми, ни протоптанная животными. Даже браконьер, ловивший эльфов, был здесь более ста лет назад. И вы не вошли бы дважды в чащу ноулов. Помимо тех дел, что здесь творились, сами деревья были грозным предупреждением. Они не обладали тем приятным видом, какой бывает у деревьев, растущих у нас.
Ближайшая деревня находилась в нескольких милях отсюда. Все задние дворы ее домов были обращены к страшному лесу, и ни одно окно не смотрело в ту сторону. Жители деревни не говорили о страшном лесе; о нем нельзя было услышать и где-либо еще.
Именно в этот лес вступили Нат и Томми Тонкер. Они шли без оружия. Тонкер просил взять пистолет, но Нат сказал ему, что при звуке выстрела «на нас может свалиться все что угодно», и больше они об этом не говорили.
Взломщики шли по этому лесу целый день, углубляясь в него все дальше и дальше. Они видели скелет какого-то браконьера эпохи первых Георгов, прибитый к висящей на дубе двери; иногда им встречалась фея, которая сразу же убегала; один раз Тонкер наступил на твердую высохшую палку, после чего они оба лежали, не двигаясь, минут двадцать. Но вот между стволов деревьев вспыхнул полный предзнаменований закат, и наступила ночь.
Как Нат и предвидел, к узкому и высокому дому, где в уединении жили ноулы, они пришли при мерцающем свете звезд.
Было так тихо, что у робкого Тонкера улетучился остаток отваги, а опытному слуху Ната показалось, что слишком уж тихо. И все время, что они там находились, на небе было что-то, что выглядело хуже, чем изреченная судьба, поэтому Нат, как это часто бывает, когда люди колеблются, почувствовал, что их ждет самое худшее. Однако он не отказался от своего намерения, но послал парня с их «рабочими» инструментами, и тот полез к окну по приставной лестнице. В тот момент, когда Тонкер коснулся высохших рам окна, тишина, зловещая, но земная, превратилась в неземную, как бывает при прикосновении вампира.
Тонкер чувствовал, что его дыхание нарушает эту тишину, что его сердце стучит, словно обезумевшие барабаны при ночной атаке, что шнурок его ботинка зацепился за перекладину лестницы, а листья в лесу все остаются молчаливыми, и не слышно ночного ветерка.
Тонкеру хотелось, чтобы зашуршали хотя бы мышь или крот, но ничто в лесу не двигалось, и даже Нат затих. И тут, хотя парня и не обнаружили, ему пришла в голову сумасшедшая мысль, которая должна была бы посетить его гораздо раньше: пусть эти огромные изумруды остаются там, где они лежат, он ничего не станет делать в этом покосившемся высоком доме ноулов, а побыстрее покинет зловещий лес, оставит свое занятие и купит маленький сельский домик. Тонкер быстро слез и позвал Ната. Но ноулы наблюдали за ним сквозь потайные щели, проделанные ими в стволах деревьев, и неземное молчание сменилось пронзительным криком Тонкера, на которого сзади набросились ноулы. Крики становились все громче и бессвязнее. Куда они его потащили, об этом лучше не спрашивать, и что они с ним сделали, я говорить не буду.
Нат какое-то время смотрел на все это из-за угла дома, и лицо его выражало удивление, он даже потер подбородок: потайные щели в деревьях оказались для него полной неожиданностью. Затем он, крадучись, пошел назад сквозь страшный лес.
«А они поймали Ната?» — спросишь ты меня, дорогой читатель.
«Нет, дитя мое (потому что вопрос этот — детский). Никто никогда не поймает Ната».
Мальчик, игравший в садах на уступах суррейских холмов,{10} не подозревал, что это именно ему суждено придти в Высший Город и увидеть Глубочайшие Бездны, барбиканы и священные минареты величайшего из всех городов. Я живо представляю его ребенком с маленькой красной лейкой, идущим по саду летним днем в теплом южном краю; воображение мальчика пленяли сказки и приключения, и все это время его ждал подвиг, изумивший людей.
Отводя взгляд от суррейских холмов, он, хотя и был всего лишь ребенком, видел ту пропасть на краю мира, над которой высятся отвесные скалы и горы, видел покоящийся на них в вечных сумерках, наедине с Луною и Солнцем, непостижимый Город, Которого Никогда Не Было. Мальчику суждено было ступить на его улицы; так гласило пророчество. У него была волшебная уздечка из старой веревки, подарок старушки-странницы; уздечка давала власть над любым животным, чей род никогда не знал неволи: единорогом, гиппогрифом,{11} мифическим Пегасом, драконами и крылатыми змеями; но для льва, жирафа, верблюда и коня она не годилась.
Как часто нам доводилось видеть этот Город, Которого Никогда Не Было, это чудо из чудес! Не тогда, когда над Землей опускается ночь и видны только звезды; не тогда, когда над нашим жилищем светит солнце, слепя глаза; но тогда, когда солнце сменяют несколько пасмурных дней, к вечеру дождливых, и громоздятся те блестящие утесы, которые мы почти всегда принимаем за облака, и нас окутывают сумерки, так же, как вечно окутывают их, а затем на их сверкающих вершинах становятся видны те золотые купола, которые возносятся за пределами мира и словно движутся в танце, с достоинством и спокойствием, в том мягком вечернем свете, который сам собой рождает Чудо. Затем появляется и сам Город, Которого Никогда Не Было, неведомый и далекий, издавна взирающий на свою сестру Землю.
Существовало древнее пророчество, что он придет сюда. Об этом было известно, когда создавались камни, прежде, чем морю были подарены коралловые острова. Пророчество исполнилось и вошло в историю, а потом погрузилось в Забвение, из которого я извлек его, когда оно двигалось там и парило; в это Забвение попаду когда-нибудь и я. И вот как оно исполнилось. Перед рассветом высоко в воздушных сферах танцуют гиппогрифы; задолго до того, как заря осветит наши долины, они уже блистают в лучах света, еще не пришедшего на Землю; но как только рассвет забрезжит над косматыми холмами, когда звезды косо нисходят к земле и свет солнца касается еще только верхушек самых высоких деревьев, гиппогрифы спускаются на землю, шумя перьями, складывают крылья, скачут и резвятся, пока не окажутся вблизи какого-нибудь процветающего, богатого и ненавистного им города; тогда они тотчас же покидают поля и взмывают вверх, прочь от этого зрелища, преследуемые ужасным чадом, и снова возвращаются в чистые голубые воздушные сферы.
Тот, кому древнее пророчество предрекло ступить на улицы Города, Которого Никогда Не Было, пришел однажды в полночь со своей волшебной уздечкой на берег озера, куда спускаются на заре гиппогрифы, потому что трава была здесь нежной и они могли вволю порезвиться перед тем, как отправиться в какой-нибудь город; здесь, спрятавшись, он стал ждать, лежа возле оставленных ими следов. Звезды понемногу бледнели и становились неразличимыми; но до самой зари не было никакого другого знака, пока далеко в глубинах ночи не появились два маленьких шафрановых пятнышка, затем их стало четыре, затем пять: это были гиппогрифы; они танцевали и кружились в лучах восходящего солнца. К ним присоединилась другая стая, теперь их стало двенадцать; они танцевали, переливаясь на солнце разноцветными бликами, и медленно, широкими хороводами, нисходили вниз; деревья на земле открылись небу, и каждая их тонкая веточка была черной как смоль; вот исчезла одна звезда, за ней — другая, и, словно музыка, словно новая песня, пришла заря. Промелькнули летящие на озеро с еще темных полей утки, зазвучали далекие голоса, явственным сделался цвет воды, а гиппогрифы еще красовались в лучах света, наслаждаясь небом; но когда в ветвях засуетились голуби, и из гнезда вылетела первая крохотная птичка, а из камышей осмелились выглянуть маленькие лысухи, тогда внезапно, шумя перьями, спустились вниз гиппогрифы, и, как только они сошли на землю со своих небесных высот, омытые первым лучом солнца, человек, чьим уделом с древних времен было прийти в Город, Которого Никогда Не Было, вскочил на ноги и накинул волшебную уздечку на последнего из спустившихся гиппогрифов. Тот рванулся, но спастись не смог, потому что род гиппогрифов никогда не знал неволи, а магии уздечки подвластны все сказочные существа. Человек сел верхом на гиппогрифа, и тот взмыл к вершинам, с которых спустился, словно раненый зверь, бегущий в свою нору. Но когда они поднялись на вершины, отважный всадник увидел слева от себя огромный и светлый, предназначенный ему судьбой Город, Которого Никогда Не Было, и он разглядел башни Лел и Лек, Неериб и Акатума, и утесы Толденарбы, светящиеся в сумерках матовым светом, словно алебастровая статуя Вечера. Он направил гиппогрифа к Толденарбе и Глубочайшим Безднам; ветер гудел в крыльях сказочного существа, когда он несся туда. Глубочайшие Бездны! Кто расскажет о них? Их тайна сокрыта. Одним представляется, что в них спрятаны источники ночи и что вечером из них на мир изливается тьма; другим кажется, что от познания этих Бездн наш мир может погибнуть.
Город, Которого Никогда Не Было
Из Глубочайших Бездн за всадником непрерывно наблюдали глаза, которым это предписано; а еще дальше и глубже обитали летучие мыши, которые поднялись в воздух, заметив в тех глазах удивление; стражи на башнях увидели стаю летучих мышей и подняли пики, готовясь к схватке. Но когда они поняли, что нападения ждать не приходится, то опустили пики и позволили пришельцу войти, и он въехал на шумящем крыльями гиппогрифе через обращенные к Земле ворота. Там он вошел, согласно предсказанию, в Город, Которого Никогда Не Было, расположенный на вершинах Толденарбы, и увидел поздние сумерки на его шпилях, не знающих другого света. Все купола были медные, а шпили на их макушках — золотые. Маленькие ступеньки из оникса мелькали то здесь, то там на пути. Мощенные агатом улицы составляли славу города. Сквозь квадратные оконца из розового кварца смотрели из своих домов жители. Когда они смотрели на далекий мир, он казался им счастливым. И, хотя город был всегда окутан одним покрывалом, — покрывалом сумерек — его вечерняя красота была прелестна: и город, и сумерки были ни с чем не сравнимы, разве что друг с другом. Из камня, неизвестного в нашем мире, были построены его бастионы. Где этот камень добывают, я не знаю, но гномы называют его абиксом. Великолепные бастионы переливались в сумерках, и никто не мог сказать, где их граница, где граница вечных сумерек и Города, Которого Никогда Не Было; они — близнецы, прекраснейшие дети Чуда. Там было время, но оно ничего не разрушало; оно лишь украшало, покрывая легкой зеленью купола, сделанные из меди. Все остальное оно не трогало — оно, разрушитель городов; но чем за это приходилось платить, я не знаю. Тем не менее жители Города, Которого Никогда Не Было, часто рыдали об изменчивом и преходящем, оплакивая катастрофы в других мирах, и иногда строили храмы погибшим звездам, которые падали, сгорая, с Млечного Пути, и поклонялись тому, о чем мы уже давно забыли. У них были и другие храмы — но кто знает, каким божествам?
И он, единственный из людей, кому было назначено судьбою прийти в Город, Которого Никогда Не Было, радовался, когда разглядывал его, скача по агатовой мостовой. Крылья гиппогрифа были сложены, и всадник то и дело встречал на своем пути чудеса, неведомые в самом Китае. Но затем, когда он приблизился к дальнему валу города, где не было видно ни одного жителя, и взглянул туда, куда своими розовыми окнами не смотрел ни один дом, он вдруг увидел вдали еще более великий город, гигантский по сравнению с горами. Был ли этот город построен в сумерках или поднялся на берегах иного мира, он не знал. Всадник увидел, что этот город превосходит Город, Которого Никогда Не Было, и попробовал достичь его; но при виде безмерного обиталища неведомых колоссов гиппогриф неистово понесся прочь, и он не смог заставить зверя повернуть к городу ни с помощью волшебной уздечки, ни каким-либо другим способом. Наконец, от этих пустынных окраин Города, Которого Никогда Не Было, куда не заходят жители, всадник медленно поехал к Земле. Он знал теперь, почему все окна в городе смотрели в одну сторону: обитатели сумерек пристально разглядывали Землю, и не хотели знать того, что превосходит их. Затем, шагнув с последней ступеньки ведущей к земле лестницы, которая лежит за Глубочайшими Безднами, под сверкающим фасадом Толденарбы, ниже мрачного великолепия золотых шпилей Города, Которого Никогда Не Было, вне вечных сумерек, человек на своем крылатом монстре помчался вниз: ветер, который до этих пор спал, скакал рядом, словно спущенная с поводка собака; он завывал, будто плакал, и бежал за ними. Внизу в мире было утро; ночь уходила, волоча следом свои часы; белые туманы клубились и клубились за ней; земля была серой, но уже блестела, в окнах удивительно мерцал рассвет; на влажные, подернутые туманом поля выходили из своих жилищ коровы: и в этот час снова коснулись полей копыта гиппогрифа. В тот миг, когда человек слез с него и снял волшебную уздечку, гиппогриф с шумом полетел прочь, возвращаясь туда, где, танцуя в воздухе, обитает его племя.
Слава единственного человека, который достиг сверкающей Толденарбы и вошел в Город, Которого Никогда Не Было, распространилась среди народов; но он и жители сумеречного города хорошо знают о двух вещах, неведомых другим: они — что существует город, еще более прекрасный, чем их собственный, а он — что достичь его невозможно.
По роду своей работы мистер Томас Шап должен был убеждать покупателей в том, что им предлагают добротные товары и что качество их отменно, и что цена их отвечает скрытым желаниям покупателя. Чтобы выполнять эту обязанность, мистер Шап каждый день рано утром отправлялся поездом из пригорода, где он проводил ночь, на несколько миль ближе к Сити. Этот ритуал он выполнял всю свою жизнь.
С того момента, когда Шап впервые осознал (не прочел в книге, а как будто на него нашло озарение и открылась правда), насколько отвратительны его обязанности и дом, в котором он ночует, и его внешний вид, и собственные притязания, и даже одежда, которую он носит, с этого самого момента он перестал обращать на них внимание. С этого самого момента его воображение, его устремления, в сущности всё, были направлены только на того, кто имел значение, на мистера Шапа, одетого в сюртук, покупающего билеты и оперирующего деньгами, которым, может быть, в свою очередь, оперирует какой-нибудь служащий статистического управления. Духовная часть мистера Шапа, его поэтическая часть, никогда не успевали на утренний поезд в Сити.
Вначале его воображение совершало небольшие полеты, весь день он проводил в путешествиях по полям и рекам, освещенным солнцем, где его встречал мир, который по мере удаления на Юг становился все ярче. Потом он стал представлять в этом мире бабочек, потом, людей, одетых в шелковые одежды, и святыни, которые они возводили для своих богов.
Сослуживцы стали замечать, что иногда Шап затихал и даже как бы отсутствовал, но это не вызывало никаких нареканий по службе, потому что с покупателями он оставался таким же предупредительным, как и прежде. Так, в мечтах, он провел год. Чем больше он мечтал, тем живее становилось его воображение. Он еще просматривал в поезде газету за полпенса, еще обсуждал мимолетные проблемы прошедшего дня, еще голосовал на выборах, но делал это уже не весь Шап — его душа больше не участвовала в этих делах.
Шап провел удивительно приятный год, все воображаемое было ему самому еще внове, и часто он обнаруживал прекрасные вещи, находившиеся где-то в стороне, на юго-востоке, на границе сумерек. Но мистер Шап обладал практичным и логическим умом, и часто говорил себе: «Зачем мне платить два пенса за электротеатр,{12} если все это я могу увидеть и так?» Что бы он ни делал, все получалось у него логичнее, чем у других. Те, кто знал его, всегда говорили: «Какой благоразумный, какой здравый и уравновешенный человек этот мистер Шап».
В самый важный в своей жизни день материальный Шап, как обычно, поехал утренним поездом в город продавать добротные товары покупателям, а Шап духовный отправился в странствие по фантастическим землям. И когда он шел со станции, весь в мечтах, но все же бодрствуя, ему вдруг пришло в голову, что настоящий Шап, это не тот, кто идет на Работу в безобразном черном костюме, а тот, кто бредет по краю джунглей у оборонительных валов старого восточного города, выросшего прямо из песка, перед которым плещутся вечные волны пустыни. Обычно в своем воображении он называл этот город Ларкаром. «В конце концов, воображение не менее реально, чем тело», — совершенно логично сказал он себе. Эта теория оказалась опасной.
В этой, другой жизни, он осознавал, что как и в Работе, важна система. Он не позволял своему воображению забредать слишком далеко до тех пор, пока он сам достаточно хорошо не познакомится с ближайшим окружением. Особенно Шап избегал джунглей — он не боялся встретить тигра (да это было и нереально), но в них могли затаиться чуждые предметы. Он медленно, постепенно возводил Ларкар: один вал за другим, башни для лучников, бронзовые ворота и все остальное. А потом, однажды, он убедил самого себя, — и вполне логично, — что все эти люди в шелковых одеждах на улицах, их верблюды и привезенные на них из Инкустана товары, сам город, созданы его волей. И тогда он сделал себя Королем. Он снисходительно улыбался, если ему не кланялись на улицах, когда он шел со станции на Работу, но он был достаточно практичен и понимал, что с теми, кто знал его просто как мистера Шапа, лучше об этом не говорить.
Теперь, когда он стал Королем города Ларкар и всей пустыни к востоку и к северу от него, его воображение продолжило странствия. Шап собрал полк верблюжьей гвардии и двинулся из Ларкара. Под шеями верблюдов звенели маленькие серебряные колокольчики, и он пришел в другие города, лежащие далеко-далеко в желтых песках, с чистыми белыми стенами и башнями, устремленными к солнцу. Он входил в ворота этих городов с тремя полками в шелковых одеждах; голубой полк верблюжьей гвардии шел справа от него, зеленый полк шел слева, а фиолетовый — впереди. Когда он проходил через ворота какого-нибудь города и узнавал обычаи горожан, и видел, как солнечные лучи высвечивают башни, он провозглашал себя Королем этого города и продолжал плыть в мечтах дальше. Так он двигался от города к городу, из страны в страну. И хотя мистер Шап был достаточно проницателен, я полагаю, он не заметил собственной страсти к преувеличению значимости своей персоны, жертвами которой так часто становятся короли. Так случилось, что, когда первые несколько городов открыли ему свои сверкающие ворота, и люди стали падать ниц перед его верблюдом, а копьеносцы радостно приветствовать его со стен города, и священнослужители выходить, чтобы выразить ему свое уважение, он, который никогда не имел власти в привычном мире, стал ненасытным. Он позволил своему воображению мчаться с необычайной скоростью, отказался от системы, ему уже казалось, что мало быть королем одной земли, он стремился расширить ее границы; так Шап погружался все глубже и глубже в неизвестное. Сосредоточенность, с которой он предавался этому неуемному движению по странам, история которых никому не известна, и по фантастическим городам, окруженным оборонительными валами, обитатели которых, хотя и были человеческими созданиями, все же опасались врага, который мог находиться рядом, восторг, с которым он проходил через ворота башен, толпы встречающего его на сложном пути таинственного народа, мечтающие провозгласить его своим сувереном, — все это стало влиять на способности мистера Шапа в Работе. Шап прекрасно понимал, что его воображение не сможет управлять этими прекрасными землями, если этот, другой Шап, хоть он и ничего не значил, не будет хорошо питаться и не будет хорошо обеспечен, а обеспечение и питание означают деньги, а деньги — Работу. Он вел себя подобно игроку, который пользовался хорошо разработанной схемой, но ошибся, не приняв во внимание присущую людям алчность. Однажды, во время утреннего путешествия, его воображение добралось до сияющего ярко, как восход солнца, города с золотыми воротами в опаловых стенах. Ворота были такими огромными, что когда их открывали, то по протекающей через них реке в город входили парусные галеры. Из города через ворота выходили танцоры и музыканты, музыка звучала и с окружавших город стен; в это утро мистер Шап, телесное воплощение Шапа из Лондона, забыл об идущем в город поезде.
Коронация мистера Томаса Шапа
Еще год назад он вообще никогда не мечтал; и неудивительно, что все вновь увиденное в воображении сыграло такую злую шутку даже с таким здравомыслящим человеком. Он совсем забросил газеты, потерял всякий интерес к политике, все меньше и меньше стал уделять внимание тому, что происходило вокруг него. Опоздание на утренний поезд повторилось, и фирма сделала ему предупреждение. Но у него были свои утешения. Разве не ему принадлежит Аратрион, и Аргун Зеерит, и все берега Ооры? И даже когда Шап получил выговор от фирмы, его воображение продолжало следить за тяжело груженными данью яками, разбросанными пятнами по снежным полям. Шап увидел зеленые глаза горцев, которые с удивлением смотрели на него в городе Нит, когда он входил в этот город из пустыни через ворота. Логика еще не оставила Шапа: он хорошо понимал, что эти незнакомые субъекты не существуют, но он был горд тем, что создал их своим разумом, а не просто управлял ими; и в своей гордыне он почувствовал себя кем-то большим, чем король, он даже не осмеливался подумать, кем! Он вошел в храм города Зорра и постоял недолго в одиночестве: все священнослужители пали перед ним на колени, когда он выходил.
Все меньше и меньше обращал он внимание на вещи, которые заботят нас, которые волнуют мистера Шапа, делового человека из Лондона. Он начал презирать людей с королевской надменностью.
Однажды, сидя в Соуле, городе тулей, на аметистовом троне, он решил, — и это было разнесено серебряными трубами по всей стране, — что будет коронован королем всех стран Удивительной. Рядом со старым храмом, где тули молились много тысяч лет, год в храме, год вне его, они возвели павильоны на открытом воздухе. По такому торжественному случаю деревья источали такие ароматы, которые неизвестны ни в одной нанесенной на карту стране; звезды ярко сверкали по этому торжественному случаю. Фонтаны звонко выбрасывали в воздух нескончаемые охапки алмазов. В глубокой тишине раздались звуки золотых труб, наступила священная ночь коронации. На самом верху старой, истертой временем лестницы, ступени которой вели вниз, неизвестно куда, стоял король в изумрудно-аметистовом плаще, древнем одеянии тулей. У ног короля лежал сфинкс, с которым он советовался последние недели во всех делах.
Медленно, под звуки золотых труб, к нему поднимались, неизвестно откуда, сто и двадцать архиепископов, двадцать ангелов и два архангела, с потрясающей короной, диадемой тулей. Поднимались к нему, они знали, что после этой ночной работы все они получат повышение в чине. Молча, торжественно, ждал их король.
Внизу, под лестницей ужинали доктора, из комнаты в комнату плавно скользили санитары, и когда в уютной спальне Хенуэлла{13} они увидели короля, еще стоящего прямо, по-королевски, с решительным лицом, они подошли к нему и обратились к нему: «Ложись спать, — сказали они, — ложись в постельку». И он лег, и скоро заснул. Великий день прошел.
По обычаю, по вторникам вечером в храм Чжу-бу входили священнослужители и пели: «Нет никого, кроме Чжу-бу».
И люди радовались и восклицали: «Нет никого, кроме Чжу-бу». И приносили в дар Чжу-бу и мед, и маис, и жир. Так его восславляли.
По оттенкам дерева, из которого был вырезан Чжу-бу, было видно, что он старый идол. Его вырезали из красного дерева, а потом отполировали. Потом его установили на подставку из диорита, поставили перед ним курильницу для благовоний и плоскую золотую тарелочку для жира. Так люди поклонялись Чжу-бу.
Ему было уже, наверное, больше ста лет, когда однажды священнослужители пришли в храм Чжу-бу с другим идолом, и поставили его на подставку рядом с Чжу-бу, и запели: «И еще есть Шимиш».
И люди радовались и восклицали: «И еще есть Шимиш».
Что Шимиш новый идол, было видно сразу: хоть дерево и было покрыто темно-красной краской, легко было заметить, что вырезан он недавно. И ему, так же, как и Чжу-бу, приносили в дар и мед, и маис, и жир.
Возмущение Чжу-бу не знало границ; он возмущался всю ночь и весь следующий день. Нужно было немедленно сотворить чудо. Едва ли в силах Чжу-бу было наслать на город чуму и опустошить его либо убить всех его священнослужителей, поэтому он весьма разумно сосредоточил все свои божественные силы на том, чтобы вызвать небольшое землетрясение. «Таким образом, — полагал Чжу-бу, — я вновь докажу, что я — единственный бог, и люди будут плевать на Шимиша».
Чжу-бу желал и желал, но никакого землетрясения не происходило.
И вдруг он осознал, что ненавистный Шимиш тоже пытается сотворить чудо. Он перестал заниматься землетрясением и прислушался, я бы даже сказал, причувствовался, к тому, что думает Шимиш. Ведь боги осознают то, что происходит в умах, с помощью такого чувства, которое не похоже ни на одно из пяти наших. Шимиш тоже пытался вызвать землетрясение.
Новый бог хотел, наверное, утвердить себя. Не думаю, что Чжу-бу понимал мотивы желаний Шимиша, да и вряд ли вообще они его интересовали; достаточно было того, что он сгорал от ревности к тому, что его ненавистный соперник вот-вот сотворит чудо. Все свои силы Чжу-бу направил на то, чтобы никакого, даже самого маленького, не было. И никакого землетрясения не произошло.
Быть богом и не суметь сотворить чудо — ощущение не из приятных. Примерно то же происходит с людьми, когда, например, очень хочется чихнуть, и никак не чихнешь, или когда пытаешься плыть в тяжелых сапогах, или пытаешься вспомнить совершенно забытое имя. Именно такое чувство охватило Шимиша.
А во вторник пришли священнослужители и люди, и они поклонялись Чжу-бу и принесли ему в дар жир, говоря: «О Чжу-бу, который создал все», а потом священнослужитель запел: «И еще есть Шимиш», и вновь люди радовались и восклицали: «И еще есть Шимиш». И Чжу-бу был посрамлен и не говорил три дня.
А в храме Чжу-бу жили священные птицы, и, когда прошло три дня и три ночи, Чжу-бу обнаружил, что на голове Шимиша появился птичий помет.
И Чжу-бу сказал Шимишу, сказал, как говорят боги, не шевеля губами, в полной тишине: «На твоей голове нечистоты, о Шимиш». И всю ночь он продолжал бормотать: «На голове у Шимиша нечистоты». А когда ночь прошла, и вдалеке послышались голоса, и земля стала пробуждаться, Чжу-бу возликовал и, когда солнце вставало, восклицал: «Нечистоты, нечистоты, нечистоты у Шимиша на голове», а в полдень он сказал: «И Шимиш еще претендовал на то, чтобы стать богом».
А во вторник пришел человек и помыл Шимишу розовой водой голову, и снова ему поклонялись и пели: «И еще есть Шимиш». И все же Чжу-бу был удовлетворен и сказал: «Его голова была осквернена, этого достаточно». Но однажды вечером, о ужас, помет птиц появился и на голове Чжу-бу, и это осознал Шимиш.
У богов все не так, как у людей. Мы злимся друг на друга, а потом наша злость проходит. А гнев богов очень стоек. Чжу-бу помнил, но и Шимиш не забывал. Они говорили друг с другом не так, как мы, они слышали друг друга в тишине, и их мысли не были похожи на наши. Мы не можем судить их по обычным человеческим меркам. Всю ночь они разговаривали и всю ночь повторяли только такие слова: «Грязный Чжу-бу», «Грязный Шимиш», «Замаранный Чжу-бу», «Замаранный Шимиш», и так продолжалось всю ночь. Их ярость не угасала, никто из них не уставал оскорблять другого.
Постепенно Чжу-бу начал осознавать, что он не более чем равен Шимишу. Все боги ревнивы, а это равенство с выскочкой Шимишем, раскрашенной деревяшкой, на сотни лет моложе Чжу-бу, и это поклонение Шимишу в храме, принадлежавшем Чжу-бу, были особенно мучительны. Чжу-бу был очень ревнив, даже для бога, и, когда снова наступил вторник, третий день поклонения Шимишу, Чжу-бу не выдержал. Он почувствовал, что его гнев должен выразиться любым способом. И вновь со всей страстью Чжу-бу попытался устроить небольшое землетрясение. Молящиеся только вышли из храма, когда Чжу-бу сосредоточился на создании этого чуда. Иногда в его размышления прорывалась знакомая фраза «Грязный Чжу-бу». Но Чжу-бу желал страстно, он даже не прерывался, чтобы сказать то, что хотел сказать, и уже сказал девятьсот раз, и вскоре эти помехи прекратились.
А прекратились они потому, что Шимиш вернулся к плану, от которого он, собственно, никогда и не отказывался, от желания утвердить себя и возвысить себя над Чжу-бу, вызвав землетрясение. Район, который он выбрал, был вулканическим, и даже малому богу вполне было по силам вызвать маленькое землетрясение.
Теперь, когда землетрясение стали вызывать два бога, шансы на то, что оно произойдет, стали вдвое больше, чем когда этого добивался один бог. Невозможно подсчитать, во сколько раз эта возможность увеличилась в сравнении с тем, когда усилия богов были направлены в разные стороны. Нечто подобное происходит, если такие древние и могучие боги, как Солнце и Луна, действуют в одном и том же направлении, — тогда приливы и отливы становятся сильнее.
Чжу-бу ничего не знал о теории приливов и слишком был поглощен сотворением чуда, чтобы обратить внимание на то, чем был занят Шимиш. И вдруг чудо стало свершившимся фактом.
Это землетрясение было местным, потому что существуют и другие боги, а не только Чжу-бу или даже Шимиш, и только малые боги хотели вызвать землетрясение. Но и такое небольшое землетрясение ослабило несколько крупных камней в колоннаде, которая поддерживала храм с одной из сторон, и одна из стен упала, и низкие домишки людей в городе немного покачнулись, некоторые двери оказались так заклинены, что их нельзя было открыть. Этого было достаточно, и некоторое время казалось, что все на этом и закончилось. Ни Чжу-бу, ни Шимиш ничем больше не командовали, но они привели в действие закон даже более старый, чем Чжу-бу — закон гравитации. И храм Чжу-бу дрогнул, еще немного постоял, покачнулся и рухнул на головы Чжу-бу и Шимиша.
Никто не восстанавливал его, потому что никто не осмеливался подойти близко к таким ужасным богам. Кто говорил, что чудо сотворил Чжу-бу, другие говорили, что это сделал Шимиш, на этой почве зародился раскол. Те, кто был слаб, миролюбив, обеспокоились жестокостью соперничающих сект, стали искать компромисс и говорили, что сделали это оба бога. Но никто не сказал правду о том, что родилось все это из-за соперничества.
И у обеих сект возникли похожие речения: «Если взглянешь на Чжу-бу, умрешь», «Если коснешься Шимиша, погибнешь».
Вот как Чжу-бу попал ко мне, когда я однажды путешествовал среди Холмов Тинга. Я нашел его под обломками разрушенного храма, его руки и ноги торчали из мусора, он лежал на спине, и в том положении, в каком я его нашел, я и держу его у себя на каминной полке (может, так он меньше расстроится). Шимиш был расколот на куски, и я оставил его там, где он был.
Было что-то такое беспомощное в Чжу-бу, в его торчащих в воздухе покрытых жиром руках, что иногда я в сострадании наклонялся к нему и молился, говоря: «О Чжу-бу, который создал все, помоги твоему слуге».
Чжу-бу не мог сделать многого, хотя я уверен, что однажды, когда я играл в бридж и весь вечер мне не шла карта, он послал мне козырного туза. Я воспользовался этим шансом в полной мере, но не сказал об этом Чжу-бу.
Полицейский прогонял старика в восточной одежде. Именно это, да еще сверток, который тот нес под мышкой, привлекло внимание мистера Слэддена, добывавшего себе хлеб службою в торговом доме Мерджина и Чейтера.
У мистера Слэддена была репутация человека, мало подходящего для коммерческой деятельности. Дыхание романтики — легкое ее дуновение — побуждало его, вместо того, чтобы обслуживать покупателей, устремлять взор вдаль, будто стены магазина были не толще паутины, а сам Лондон — пустым мифом.
Замусоленная бумага, прикрывавшая сверток, была испещрена арабской вязью, этого оказалось достаточно, чтобы пробудить в мистере Слэддене романтический порыв, и он следовал за стариком, пока небольшая кучка зевак, окружавшая чужеземца, не рассеялась. Старик остановился на краю тротуара, развернул свою ношу и собрался продавать ее. Ноша оказалась маленьким окном в старинной раме, с мелкими стеклами в свинцовом переплете. Ширина окна была немного больше фута, а длина — чуть меньше двух футов. Мистеру Слэддену никогда раньше не приходилось видеть, чтобы на улице торговали окнами, поэтому он решил узнать цену.
— Все, чем ты владеешь, — ответил старик.
— Откуда оно у вас? — спросил мистер Слэдден, разглядывая удивительное окно.
— Я отдал за него все, чем владел, на улицах Багдада.
— А многим ли вы владели? — поинтересовался мистер Слэдден.
— У меня было все, что я хотел, — ответил чужестранец, — кроме этого окна.
— Должно быть, замечательное окно, — сказал мистер Слэдден.
— Оно волшебное, — произнес старик.
— У меня с собой всего десять шиллингов, а дома еще пятнадцать шиллингов и шестипенсовик.
Старик задумался.
— В таком случае, оно стоит двадцать пять шиллингов и шесть пенсов, — решил он.
Когда сделка уже состоялась, десять шиллингов были заплачены, а удивительный старик шел рядом с мистером Слэдденом, чтобы забрать остальные пятнадцать шиллингов и шесть пенсов и водворить волшебное окно в его жилище, у молодого человека мелькнула мысль, что покупка ему не нужна. Но они уже стояли у дверей дома, где он снимал комнату, и объясняться было поздно.
Чужестранец потребовал оставить его одного, чтобы приладить окно, и мистер Слэдден ждал за дверью на площадке скрипучей лестницы. Стука молотка он не слышал.
Вскоре длиннобородый старик в желтой одежде, со взглядом, перед которым, казалось, проплывали пейзажи дальних стран, появился на пороге комнаты и сказал: «Все готово». Они расстались. И мистер Слэдден никогда не узнал, остался ли старик ярким пятном, живым анахронизмом на улицах Лондона или возвратился в Багдад, и в чьи смуглые руки перекочевали его двадцать пять шиллингов и шестипенсовик.
Мистер Слэдден вошел в скудно обставленную комнату, в которой он спал и проводил все время между закрытием торгового дома Мерджина и Чейтера и началом его работы.
Молодой человек снял и аккуратно сложил изящный сюртук, удивительно не подходивший к жалкой обстановке. Окно, купленное у старика, располагалось на стене довольно высоко. Прежде на этой стене не было ни окна, ни какого-нибудь украшения, только небольшой висячий шкафчик, где хранились чайные принадлежности. Теперь все они стояли на столе. Когда мистер Слэдден подошел взглянуть в новоприобретенное окно, была та пора летнего вечера, когда бабочки складывают крылышки, а летучая мышь еще не вылетает из своего жилища, но в Лондоне время отсчитывается по-другому: в этот час там уже закрыты магазины, но уличные фонари еще не горят.
Мистер Слэдден протер глаза, затем протер окно, но несмотря на это, продолжал видеть сияющее синее небо и далеко, так что не доносилось ни звука и не было видно дыма из труб, средневековый город, обведенный крепостной стеной с башнями, темно-коричневые крыши и вымощенные булыжником улицы; сразу же за белой каменной стеной с контрфорсами начинались зеленые поля, пересеченные ленточками речек. На башнях стояли, развалясь, лучники, а вдоль стены — стражники с пиками, иногда по узким улочкам проезжала повозка и, задержавшись у ворот, выбиралась за городские стены, иногда в город въезжала карета, окутанная туманом, вместе с сумерками, спускавшимся на поля. Из решетчатых окошек высовывались головы, странствующие трубадуры распевали под ажурными балконами. Никто никуда не торопился, никого не одолевали заботы. Мистеру Слэддену бросилась в глаза одна подробность, которая, как он счел, сможет пролить свет на эту тайну: на головокружительной высоте, выше церковного шпиля, на каждой башне над головами праздных лучников развевался флаг: маленькие золотые драконы на ослепительно белом фоне.
Из другого окна до него доносился шум моторов и долетали крики мальчишек-газетчиков.
После этого мистер Слэдден двигался по заведению Мерджина и Чейтера с видом еще более отсутствующим, чем обычно. Но в некоторых отношениях он проявлял и мудрость, и расторопность: он произвел длительное и скрупулезное исследование, выясняя, кому может принадлежать белый флаг с золотыми драконами. Он никому не рассказывал о своем чудесном окне. Он изучил королевские флаги всей Европы, сколько-то занялся историей, обошел все учреждения, специализирующиеся на геральдике, но нигде ему не удалось обнаружить и следа золотых драконов на серебряном поле. А когда ему стало казаться, что золотые драконы реют в воздухе лишь для него, он ощутил любовь к ним, похожую на ту, что чувствует в пустыне изгнанник, вспоминая о цветах, растущих у порога дома, что испытывает больной, видя прилет ласточек и догадываясь, что вряд ли доживет до следующей весны.
Как только Мерджин и Чейтер закрывались, мистер Слэдден торопился в свою комнату с голыми стенами и не отрывал взгляда от чудесного окна, пока в городе не темнело и страж не обходил крепостную стену с фонарем в руке и не наступала бархатная, полная удивительных звезд ночь. Он пробовал найти разгадку и в очертаниях созвездий, но они не походили ни на одно из тех, что светят над обоими полушариями.
Проснувшись, он каждый раз прежде всего подходил к окну, за которым город, уменьшенный расстоянием, сиял в утреннем свете, а золотые драконы плясали в солнечных лучах, и лучники потягивались и размахивали руками на открытых ветрам башнях. Окно не открывалось, и он никогда не слышал ни песен трубадуров, ни даже колоколов, хотя видел, как срываются с гнезд и мечутся по небу испуганные звоном галки. Сначала он обводил взглядом все далекие башни, чтобы вновь увидеть золотых драконов на белых флагах. И убедившись, что они гордо развеваются — золотые на белом, отчетливо видные на изумительно глубокой синеве неба, он, довольный, одевался и, бросив на город последний взгляд, уходил на работу, не переставая думать о чудесном городе. Завсегдатаи торгового дома Мерджина и Чейтера напрасно старались бы угадать честолюбивые мечтания мистера Слэддена, идущего мимо них в хорошо сшитом сюртуке: он мог оказаться всадником в доспехах или лучником, готовым сражаться ради маленьких золотых драконов, летящих на белом флаге, ради неизвестного короля в недосягаемом городе. Поначалу мистер Слэдден старался не ходить по жалкой улочке, на которой стоял его дом, но вскоре понял, что это не имеет значения, что за его чудесным окном дует совсем другой ветер, чем по эту сторону дома.
В августе вечера сделались короче. Когда он услышал эту фразу от одного из служащих в торговом доме, он почти испугался, что его тайна раскрыта. Действительно, теперь он проводил гораздо меньше времени у чудесного окна, потому что огней внизу было немного, и зажигались они рано.
Однажды августовским утром, довольно поздно, перед тем как отравиться на службу, мистер Слэдден увидел отряд пикинеров, бегущих по вымощенной булыжником дороге к воротам средневекового города, Города Золотого Дракона, как он называл город про себя, никогда не произнося этого названия. Затем он заметил, что лучники на башнях переговариваются между собой, а в руках держат пучки стрел, вдобавок к тем, что были у них в колчанах. Из окошек высовывалось больше, чем обычно, голов, а одна женщина выбежала из дома и увела с улицы детишек. Тяжело проскакал рыцарь, около крепостной стены появились новые отряды пикинеров, в небе кружились галки. Трубадуров не было видно. Мистер Слэдден окинул взглядом башни и убедился, что флаги на месте, а золотые драконы вьются по ветру. Ему пора было уходить на работу. Обратный путь он проделал на автобусе, а по лестнице поднялся бегом. На первый взгляд, в Городе Золотого Дракона ничего не произошло, только толпа горожан двигалась по мощеной улице к воротам. Лучники, как обычно, развалились на верхушках башен. Белый флаг обвис вместе со всеми драконами. Что все лучники убиты, мистер Слэдден понял не сразу. Толпа приближалась к нему, к отвесной стене, с которой он смотрел на город. Сзади медленно двигались люди с флагом, на котором были изображены золотые драконы; их подгоняли люди с другим флагом — флагом, на котором красовался огромный красный медведь. Еще один флаг на башне был спущен. Тут он все понял: золотые драконы, его золотые драконы были разбиты. Воины медведей проходили под окном. Что бы он ни швырнул с такой высоты, упадет на землю с огромной силой: каминный прибор, куски угля, часы — любое из того, что у него есть, — он будет сражаться за своих золотых драконов. На верхушке башни появилось пламя. Огонь лизнул ноги одного из лучников, тот не шевельнулся. Теперь чужой флаг виднелся прямо под окном. Мистер Слэдден разбил стекло, чтобы швырнуть кочергой в предводителя вражеских воинов. В тот момент, как чудесное окно разбилось, он увидел флаг с золотыми драконами, который, как прежде, развевался на ветру, на него дохнуло таинственными нездешними ароматами, и исчезло все, даже дневной свет, потому что за остатками волшебного стекла не было ничего, кроме маленького шкафчика для чайных принадлежностей.
И хотя мистер Слэдден стал старше, знает о мире больше и даже завел собственную торговлю, ему уже никогда не представилось случая купить другое такое окно, и никогда, ни в разговорах, ни в книгах он не встречал ни слова о Городе Золотого Дракона.
На краю мира
Здесь заканчивается четырнадцатый эпизод «Книги Чудес» и пересказ хроник небольших приключений на краю мира. Я прощаюсь с моими читателями. Но, возможно, мы встретимся снова, потому что еще остались нерассказанными истории о том, как гномы ограбили фей, и о том, какую месть им придумали феи; о том, как был потревожен даже сон богов; о том, как Король Ула оскорбил трубадуров, считая, что он в безопасности под охраной десятков лучников и сотен стражей с алебардами, и как трубадуры ночью украли его крепостные башни и под стеной с бойницами при свете луны навеки сделали Короля посмешищем с помощью песни. Но для этого мне нужно сначала вернуться на край мира. Смотрите, караван трогается.