Два стражника посадили Марию на кресло, освободили ее правую руку от цепей, и тут ей, извиваясь во все стороны, почти удалось освободиться. Начальник стражи – мускулистый вояка с волосатыми пальцами и запахом изо рта схватил ее за руку и начал привязывать к подлокотнику широкими кожаными ремнями. Теперь правая рука Марии была примотана к креслу. Стражники сняли цепи с ее левой руки и повторили процедуру.
Удовлетворенно кивнув, начальник отошел от места подсудимых. Он оглядел толпу, которая заполнила мрачный зал, потом перевел глаза на ниши советников. Когда он приблизился к ложе, которую занимал Кукольник, – сегодня это была главная, центральная ниша, запах гниения ударил ему в нос так, что капитана буквально отбросило назад.
Он замедлил шаги и доложил:
– Заключенная сидит в кресле обвиняемых. Мы привязали ее.
– Хорошо, – раздался в ответ едва слышный шепот. – Нельзя позволить этой безумной вырваться прямо в переполненном зале.
– Да, палата почти полна, – подтвердил стражник, низко кланяясь, как диктовал этикет. Он всеми силами пытался подавить в себе отвращение.
Некоторое время Кукольник ничего не произносил в ответ, хриплые выдохи его легких чуть не свели капитана с ума, наконец хозяин Карнавала сказал:
– Вам не нравится мой запах, правда, капитан Кастел?
Капитан всмотрелся в лишенное выражения лицо в темной нише, нахмурил темные брови и ответил:
– Я не слышу никакого запаха, сэр.
– Вы освобождены от дежурства, капитан, – вдруг бросил Кукольник. – Мне не нужны капитаны, которые лгут в лицо.
Зло прищурившись, солдат резко повернулся и зашагал прочь.
Кукольник встал в нише, заполнив своим изуродованным телом все небольшое пространство ложи. Зал был переполнен горожанами, советники тоже уже заняли свои места.
– Хорошо, – пробормотал он себе под нос.
Теперь Мария была привязана к креслу, как карнавальный оракул: руки были примотаны к подлокотникам, ноги – к ножкам, тело – к спинке, голова была помещена в деревянный ящик с небольшой прорезью. Солдаты закончили свою работу, и тут же раздался голос Кукольника, рокотом пробежавший по каменному залу и эхом отдавшийся в ушах слепой.
– Всем встать!
Разговоры и перешептывания зрителей поглотил шум отодвигаемых стульев и топот тысяч ног.
– Итак, начинается суд над слепой жонглершей Марией, которая обвиняется в измене, убийствах и в том, что она подняла восстание уродов. Так как эти действия были совершены у нас на глазах, ясным днем, и все мы были тому свидетелями, то обвинителями будут жители славного Л'Мораи, собравшиеся здесь в зале. Я призываю вас вспомнить все поступки этой женщины и высказать свое мнение о них.
– Мы слышали тебя, мы согласны, – хором отозвалась толпа. И снова застучали стулья, собравшиеся усаживались на свои места.
Кукольник покинул свою узкую темную нишу, ступив на узкую лестницу, и вскоре появился в зале, где снова раздался его громовой каркающий голос:
– Случай этот весьма необычен, нео бычным будет и суд. Так как обвиняемая теперь известна каждому в этом городе, то мы не станем назначать ей адвоката, она будет представлять себя сама. Также не будет юриста и у обвинителей, добав лю я, обвинение представляю сегодня я сам. А потому мы выслушаем сейчас со бравшихся граждан, которые должны вы сказаться за или против, представить свои доказательства и свидетельства.
По толпе прошелся шорох, эхом добежавший до мрачных фресок на стенах. Шум почти умер, когда какая-то женщина на первом ряду громко вздохнула, и все снова начали переговариваться.
Кукольник снял с головы капюшон. Хотя его изуродованное тело все еще скрывал черный шерстяной плащ, он решил открыть лицо, и дневной свет тут же ударил ему в глаза.
У него был устрашающий вид. Голова, вдвое больше чем нужно, была покрыта ожогами и полусгоревшими волосами. Пламя повредило всю левую часть лица. Кожа была совершенно черной в красных прожилках, в нескольких местах она была сожжена полностью, так что обнажились белые кости, а глаз был лишен века. Правая часть рта тоже отсутствовала. Но там, где кожа была красной и блестящей, и виднелись другие, более старые раны. Второй глаз, в отличие от своего неподвижного собрата, был здоровым и зорко вглядывался в толпу и слепую, привязанную к креслу.
Подняв руку, больше походившую на руку скелета, Кукольник опустил капюшон, и в наступившей тишине раздался его сухой голос:
– Вы все знаете, что и до пожара я редко открывал свое лицо, редко показывал его кому-нибудь, но сегодня я решился на это. Те, кто хотят посмеяться надо мной, смейтесь. Остальные…, остальные, посмотрите на меня как на символ зла, которое совершила эта женщина.
Кукольник начал прохаживаться по залу, припадая на одну ногу. Он снова заговорил, голос его стал тише, и многим пришлось податься вперед и приложить руки к ушам, чтобы слышать его речь.
– Она вломилась в мой дом на Карнавале. Она что-то искала в нем. И я знаю что! Я застал ее там и, вместо того чтобы судить, я отпустил ее. За мою доброту она отплатила тем, что устроила заговор, тем, что подняла против меня восстание, сожгла арену, выгнала вон горожан, честно уплативших за посещение Карнавала, и уничтожила мой дом.
Он сделал паузу, стоя перед слепой, заключенной в ящик кресла, положил ей на плечо костлявую руку и сказал:
– Я солгал, моя дорогая?
Мария молчала, глаза у нее были закрыты, а губы спокойно сложены.
Кукольник схватил кресло за спинку и яростно затряс его, крича:
– Я солгал? Солгал?
– Нет, – просто ответила Мария.
Кукольник отошел от нее, сделал несколько широких шагов по залу, вдруг остановившись на помосте в центре зала, воздел руки и страстно закричал:
– Я настоящее воплощение того, что совершила с нами эта ведьма! Она убила наших лучших сыновей. – Кукольник резко ткнул пальцем в толпу. – Слышите, мадам Феррон, это она направляла стрелу, сразившую вашего сына Филиппа. Слышите, мсье Гейз! Слепая жонглерша руководила теми, кто поливал кипящей водой вашего Франсуа! – Голос его стал мягким, почти мелодичным. Он повернулся в другую сторону, – А вы, мадам Шарданай, вы простите нас за то, что ваш храбрый Энрико был послан против этой безжалостной ведьмы?
Кукольник повернулся спиной к залу, толпа в ярости бушевала, но он продолжил речь, сопровождая каждый шаг короткой, но веской фразой.
– Все вы, кто потерял своих любимых на этой войне, посмотрите на меня! И вы поймете, какое зло причинила нам эта женщина. Пусть мое изуродованное лицо напомнит вам, что за страдания она принесла каждому из нас, и скажет о том, что за душа скрывается за этим красивым лицом с невидящими глазами.
Люди в бешенстве кричали, требуя казни слепой жонглерши, пока Кукольник прошелся несколько раз по центральному проходу зала и снова остановился у кресла Марии.
– Но для того чтобы лучше понять происшедшее, мы все должны вспомнить, что совсем недавно, буквально неделю назад, она была другом нашего правосудия. Должны мы вспомнить и о том, кем она была раньше, до того, как стала уродом, слепой Марией, жонглершей Карнавала Л'Мораи. Это была обычная горожанка, разбившая сердца множества парней в городе, красавица, молодая женщина, которую любили, которой все мы доверяли. Но больше всех ее любил собственный отец – Фрэнк Мартинки, сапожник.
Имя эхом пробежало по залу и замерло в ушах Марии, заключенной в свой ящик. Имя всколыхнуло ее, вспышкой осветив забытый и темный уголок памяти.
– Нет, не сейчас, – прошептала она себе, пугаясь слезы, которая готова была скатиться из невидящего глаза по нежной щеке. – Не сейчас.
А голос Кукольника, будто проникнув в ее мысли, продолжал греметь:
– Тогда ее звали не Марией. Ее имя было Иветта…
И образы закрутились в голове молодой женщины, это были воспоминания о том времени, когда она могла видеть. Времени до того, что она называла Чумой. И с легким стоном боли и страха Мария перестала сопротивляться вихрю памяти. Дверь в прошлое распахнулась, а слеза скатилась по щеке.
Иветте было около восемнадцати, когда холодным осенним утром она сидела рядом со своим отцом на пороге их дома. Несмотря на то что пронзительный ветер шарил по улице, в их дворе было тепло от последних лучей солнца, напоминавших о жарком лете. Деревянное кресло отца скрипнуло.
– Почему ты сегодня работаешь, отец? – спросила она, убирая за ухо прядь прекрасных черных волос. День был прекрасен, по ярко-синему небу бежали редкие барашки белых облачков.
Отец не поднял глаз от толстого куска кожи, который держал в руках. Он выкраивал подошву острым ножом и сейчас был слишком занят, чтобы отвечать на вопросы дочери. Тоненькая сладкая струйка дыма тянулась к небу от его трубки.
Карие глаза Иветты не отрываясь смотрели ему в лицо, на темные усы, морщинистую кожу, проницательные и добрые глаза. Одернув нарядное платье, она встала и тронула его худое колено.
– Ответь мне, папа.
Он на минуту оторвался от работы, пригладил седеющие продымленные волосы и ответил:
– Ты же тоже сегодня работаешь, правда?
Усы скрывали ласковую улыбку. Глаза у него были цвета неба.
– Но я должна, папа. Я не могу остаться дома, – возразила Иветта, как сотни раз до этого. – Но ты… Лавочка полна туфель и ботинок, у тебя лучший обувной магазин во всем Л'Мораи. Ты-то можешь денек в неделю отдохнуть.
Сделав глубокую затяжку, старик отложил и трубку, и кожу с ножом. Он опустил свою морщинистую натруженную руку на нежную руку дочери и ласково улыбнулся:
– А почему ты не оставишь свою работу? Это тяжелая работа, даже мужчин она изматывает, не говоря о молоденьких девушках. Деньги ничего не значат, ты права, моя лавочка полна отличной обуви. Духу твоей матери было бы гораздо спокойнее…
– …если бы я осталась дома, – кивнула Иветта с улыбкой. – Знаю, папа. Но мама поняла бы и то, что мне нравится то, что я делаю. И это вовсе не изматывает меня, наоборот, возвышает душу. – Она посмотрела на алую грядку последних осенних цветов, пересекавшую двор красной линией. – Маме хватало садоводства, как тебе – сапожного дела. Но мне этого мало.
– Что ж, – сказал старик, и его улыбка погасла, – мысль о том, что ты делаешь, сводит меня с ума. – Он снова положил перед собой кусок кожи и принялся за работу.
Иветта нахмурилась, рассматривая морщины отца, которые с каждым днем становились все глубже и глубже. Он делал вид, что не замечает ее недовольства, но это ему плохо удавалось, наконец он снова поднял голову.
Иветта широко улыбнулась, встала и потянулась навстречу солнцу. Холодный ветерок нежно коснулся ее прекрасной кожи.
– Милый папа, – сказала она, г – я не люблю расстраивать тебя, но мне пора. – Она наклонилась и поцеловала его в уголок рта. Дымок из трубки обвил ее лицо, она выпрямилась и встала. – Вечером, когда твоя дочь вернется домой, она будет самой знаменитой женщиной за всю историю Л'Мораи.
Усы скрыли печальное выражение старика.
– Надеюсь, она все еще останется моей дочерью.
Отказываясь принять и понять эту печальную мысль, Мария выбежала с теплого дворика сапожника на пыльную и холодную улицу.
На другой улице, в другой части Л'Мораи она должна была найти свою славу. Она знала, что слава стоит нескольких жизней, но только ей не приходило в голову, что одна из жизней могла оказаться ее собственной.
– Вы двое, вперед, – скомандовала она, стукнув по плечу сына мельника, который входил в отряд, который она водила за собой. Он повернулся к ней, и она указала на старое двухэтажное здание, бросавшее тень на всю улицу. Толстый слой пыли и копоти покрывал его окна и стены, напоминая о том, что внутри дом был совершенно съеден пожаром. Большинство горожан верило, что бывшая гостиница теперь стала прибежищем крыс и жуков, но Иветта знала, что они не правы. До нее доходили странные слухи, заставившие девушку сделать определенные выводы о новых обитателях старой гостиницы.
– Останешься здесь, – велела она мускулистому лучнику, когда они остановились у открытого окна. Мария покачала головой, раздумывая, то ли он стал меньше ее слушаться, то ли она сама стала требовательнее. Остальные ее спутники – садовник, дровосек, пахарь и рыбак – стояли сзади.
Она внимательно осмотрела этих четверых пожилых горожан в простой крестьянской одежде и с взволнованными лицами. Только у дровосека была форма, которую он сохранил с армии, в которой служил лет десять назад. Иветта вздохнула, покачав головой. Ни один из них не принес ни топорика, ни кинжала.
Иветта обратилась к садовнику – светловолосому мужчине с тонкими губами:
– Ты пойдешь со мной. Вы двое ждите у двери. Чтобы никто не смог убежать.
Они нервно кивнули и встали на стражу у окна и двери дома. Увидев, что дозорные заняли свои места, Иветта сделала садовнику знак следовать за ней. Быстрыми бесшумными шагами она обогнула выжженную гостиницу, миновала старый яблоневый сад, который окружал ее, и выбежала на улицу. Светловолосый садовник торопился вслед за ней, и хотя он изо всех сил старался не шуметь, его шаги были громкими и неуклюжими.
– Тише, следи за походкой, – потребовала Иветта. Он отступил на несколько шагов. – У нас нетрудная задача. Когда мы войдем в переднюю дверь, негодяи побегут прочь к другому выходу. Вот тем, кто остался на заднем дворе, – им придется по-настоящему сражаться, а нам, нам надо только не шуметь, чтобы нас не обнаружили раньше времени. Ты думаешь – справишься?
Садовник беззвучно кивнул и снял с пояса садовую тяпку.
Дай– ка ее мне.
– потребовала Иветта. Она подкралась к двери выжженной гостиницы, ударила по ней тяпкой, и дверь тут же распахнулась. Она ступила в темноту и закричала:
– Никому не двигаться! Вы все арестованы по решению Великого Совета Л'Мораи!
Блондин стоял рядом с ней, готовый в любую минуту защитить Иветту, если потребуется, но в этом, как ни странно, не было никакой необходимости, потому что все двадцать обитателей гостиницы смотрели на них в оцепенении и страхе. Иветта удовлетворенно улыбнулась. Беглецы оказались слабаками и трусами. Оглянувшись на садовника, она приказала:
– Надо осветить помещение.
Пыльный солнечный луч из приоткрытой двери пробежал по существам, которые сидели на полу. Иветта почувствовала, что у нее перехватило горло. Твари были жалкими и комичными: женщина с зеленой змеиной головой, которая росла из круглого красного живота. Какое-то худосочное существо, которое сразу испуганно начало моргать и щуриться на солнечный свет. Рядом с ними сидел голый ребенок, тельце которого было покрыто собачьей шерстью. Такими же уродами были и остальные, которые, увидев свет, тут же попытались забиться в щели комнаты, наполненной испуганными шорохами и звериными стонами.
Иветта уверенно подошла к женщине-змее, заставила ту нагнуть голову и обнаружила у нее на так называемом затылке две татуировки. Она проверила затылки еще нескольких – везде было два клейма: красное клеймо, изображавшее Кин-са – знак того, что они приговорены быть уродами, и черная метка с Тидхэром – зайцем связанные уши, которая свидетельствовала о том, что они приговорены к смерти.
Мрачно кивнув, Иветта сказала садовнику:
– Неудивительно, что они убежали. Им нечего терять. Что ж, по крайней мере, в городе прекратятся пожары.
– Входите, – скомандовала она добровольным жандармам, которые ждали на улице, – и принесите с собой цепи. – Отряхнув руки и с отвращением покачав головой, Иветта пробормотала:
– Придется сковать их наручниками и надеть ошейники.
– Подождите, – раздался слабый голос из темного угла комнаты. Иветта с трудом рассмотрела странную фигуру, которая корчилась в углу. Человек протягивал к ней руки со словами:
– Подождите, некоторые из людей ранены.
Иветта сделала шаг вперед, сердце у нее громко колотилось в груди, а губы были сложены в негодующую усмешку. Они схватили не только беглых уродов, но и горожанина, который укрывал их. Совет будет очень доволен.
Теперь, когда добровольные жандармы были в комнате, Иветта, указывая на дальний угол, сказала:
– Свяжите его первым и доставьте ко мне. Потом займетесь остальными.
Кивнув, те бросились к человеку, корчившемуся в темном пыльном углу, схватили его, надели цепи на руки и ошейник на шею. Он почти не сопротивлялся. Солдаты выволокли его из укрытия и бросили к ногам Иветты.
Только сейчас солнечный луч осветил его лицо, седые волосы, пушистые усы.
– Отец? – вскрикнула она. Точно такой же крик издала она и через неделю в тюрьме. Когда увидела его под каменными сводами на холодном полу.
– Что ты делаешь? – спросил старик, когда дочь появилась возле решетки.
С трудом поднявшись с убогой постели, он подошел к Иветте. Она внимательно осмотрела его лицо, плохое освещение скрывало новые морщины и темные круги вокруг глаз, которые наверняка появились у отца в тюрьме.
– Я пришла за тобой, – сказала она, опуская руку в карман темного платья.
– А как же приговор? – тревожно спросил сапожник, поднимая глаза к потолку. Он все еще слышал шум судебного заседания. – Я не невиновен, ты же знаешь.
Он сказал это, как обычно, слегка поддразнивая ее, и Иветта отвела глаза.
– Я тоже не невиновна, – ответила дочь, вставляя ключ в замок.
– Знаю, – горько отозвался он. Сейчас его голос был лишен обычного духа веселости, надежды. Он вздохнул:
– Я предупреждал, что роль палача Совета украдет твою душу.
Решетки скрипнули, и Иветта вступила в камеру.
– Сегодня я возвращаю себе частичку души.
Она сделала ему жест выйти, но он все еще медлил, держась за металлическую решетку.
– Куда я пойду? Вернуться в лавочку я не могу. Я не могу вернуться к своей обычной жизни. Ты и ее украла, милая дочурка.
Ее тонкая белая ручка схватила его морщинистую ладонь, и Иветта заставила отца выйти.
– Думаешь, я этого не знаю?
– Подожди, – попросил он, пятясь назад. – Я забыл трубку, мое последнее утешение. – Иветта отпустила его руку, а старик вернулся к кровати. – А как же остальные – они тоже невиновны и пострадали потому, что тебе захотелось выступить в этом суде. Захотелось великой славы. Их ты тоже освободишь?
Мария скрестила руки на груди, отказываясь отвечать ему. Она широко распахнула дверь и встала в проеме.
– Пойдем. Если нас поймают, мы оба умрем.
Фрэнк услышал шаги раньше, чем она. С диким криком он рванулся из камеры, прижал Иветту к стене и завопил:
– Теперь, дрянь, я свободен!
Он бросился навстречу приближающимся жандармам, навстречу кинжалу, который тут же пронзил сердце старика. Со стоном боли отец Иветты упал вперед, хватаясь за серую одежду стражи, а когда его оттолкнули, на шерстяном мундире осталось кроваво-красное пятно. Офицер с отвращением пнул упавшего старика ногой, ему было слишком жаль своего дорогого платья.
Иветта, еще не понимая, что происходит, отошла от каменной стены, не отрывая глаз от простертого на полу отца.
– Не беспокойтесь, – сказал жандарм, вытирая окровавленное лезвие об одежду старика. – Теперь он не сбежит.
Иветта стояла в ужасе, потом, тяжело дыша, сделала несколько неуверенных шагов вперед. Храбрость отца купила ей жизнь. Она упала перед ним на колени. Даже если, бы слезы отняли у нее теперь свободу, она не хотела сдерживать их.
В любом случае теперь ее жизнь была лишена смысла. Она страшно закричала, как тогда, в темной и мрачной гостинице.
Кукольник пытался жестами успокоить разбушевавшуюся толпу.
– Тише! Тише! – крикнул он. – Вы все слышали, как она когда-то рассказывала о той идиллической жизни, которую она вела до того, как предала город. Вы помните, как сначала она пыталась свести на нет правосудие Л'Мораи тем, что хотела освободить отца, а когда это не удалось, она выждала время и попробовала уничтожить нас, подняв восстание уродов – отверженных и преступников. Она превратила их в боевую армию, готовую к вторжению в город. Впрочем, возможно, она сможет представить нам какое-либо объяснение своих действий, – язвительно продолжал Кукольник, поворачиваясь к слепой жонглерше. – Может быть, она может объяснить сотни своих преступлений против народа Л'Мораи. – Мерзкая улыбка искривила его полурот. – Иветта, – обратился он к ней, – Иветта Мартинки, дочь Фрэнка Мартинки, сапожника из Л'Мораи, – ты можешь объяснить свои преступления?
Мария молчала. Она молчала, слушая собственное сердце, которое неистово билось в груди, связанной кожаными ремнями. Образы прошлого, семьи, дома, окружения, вот что ее волновало. Жизнь, которую она вела до того, как стала уродом. Прошедшее вернулось к ней со всеми своими запахами, зрелищами, пейзажами, надеждами, планами, радостями и горестями. Сейчас это был ее мир, в котором не было места ни гневной обличительной речи Кукольника, ни реву возбужденной толпы.
Фрэнк Мартинки – это имя она услышала всего несколько мгновений назад, но оно, возвратив ей память, сейчас стало всем – любящим отцом, направляющей рукой, напрасной жертвой. Она почувствовала, как вернулась прежняя любовь, которая была сильнее пыток, волшебства и времени. Как будто она открыла старый дорожный чемодан и обнаружила там знакомые любимые вещи, забытые на время в кладовке.
– Мария, я обращаюсь к тебе, – раздался шепот Кукольника, который властно вторгся в ее мысли. – У тебя есть возможность говорить. Ты можешь попробовать защититься от тех страшных обвинений, которые тебе предъявлены.
Какая-то часть ее мозга слышала его, она кричала, требовала, чтобы Мария выступила, чтобы рассказала о несправедливости всего устройства Л'Мораи, о ложности правосудия города, о жестокостях, которые она перенесла. Лживые приговоры, кровавый спорт Дворца Совета, волшебные и реальные пытки, в результате которых рождались уроды, представление несчастных на потеху жестокой публике, татуировки, значащие жизнь и смерть… Но восстать против этого означало отрицать, что способствовала этой системе. Отрицать свою роль в смерти отца, Моркасла и, возможно, Гермоса… Дверь в память отворилась, и она не могла перенести, что та снова захлопнется.
– Мария, – повторил Кукольник, и его зловонное дыхание опустилось на нее отвратительным облаком. Он встал на одно колено и положил свою костлявую лапу на ее ногу. – Ты ответишь на обвинения?
Новая слеза скатилась по ее щеке.
Кукольник спокойно встал.
– Слезы, – обратился он к ненавидяще притихшей толпе. – Слезы вины. Слезы сожаления. Это все, что она может предложить в свою защиту. Теперь должен решить народ. Те, кому есть что сказать в обвинение или оправдание слепой жонглерши Марии, в прошлом Иветты Мартинки, дочери сапожника, выстройтесь в центральном проходе. Пусть каждый назовет свое имя, профессию, возраст и выскажет все, что думает.
Последние слова потонули в шуме – почти все в зале встали и направились в центральный проход. Мария по-прежнему сидела молча, лишь слезы катились по ее бледным щекам. Она слышала, как началась церемония, слышала, но была погружена в воспоминания. Горожане один за другим выступали вперед, произнося справедливые или лживые обвинения против Марии, у нее же каждое их слово цепляло новое воспоминание, новый образ. Многие обвинения были выдуманными и грубыми, но больше было справедливых спокойных упреков. Люди скорбели о погибших близких, обвиняя Марию в их гибели. Несколько раз она вздыхала над грустными образами, вздрагивала, вспоминая давно забытые страхи. Первый раз за день она обрадовалась, что руки и ноги крепко привязаны к стулу.
Наконец все было кончено, и вся одежда Марии промокла от слез и холодного пота. Она понимала, что находится на грани потери рассудка, и мысль о холодной влажной камере казалась утешительной и спасительной.
– Все слушайте, – раздался звонкий голос пажа Совета, который она помнила по прошлой и нынешней жизни, – слушайте приговор двенадцати советников Л'Мораи по обвинению Марии, в прошлом Иветты Мартинки, дочери сапожника, которую судят за измену, убийства и организацию восстания. – Толпа замолчала. – Те, кто скажет – виновна – голосуют за приговор мадемуазель Мартинки, те, кто скажет – невиновна – выступят за ее освобождение.
– Виновна, – раздался голос советника в крайней левой нише.
Остальные были с ним согласны.
– Двенадцать сказали виновна, никто не сказал невиновна, – объявил паж. – В протокол будет занесено, что слепая жонглерша Мария, в прошлом Иветта Мартинки, виновна в измене, убийствах и организации восстания. Наказание вынесет благородный член Совета мсье Моди Сиен.
Из ложи, которую занимал Кукольник, раздался хриплый каркающий голос, который эхом пробежал по всему огромному залу.
– Мария, – проговорил он, – в наказание за твои преступления и в подтверждение твоего статуса урода, приговоренного к смерти, я приговариваю тебя к телесному наказанию, которое произойдет здесь же в зале Совета после окончания суда. Ты взойдешь на помост, разденешься, чтобы все видели твое унижение, и подвергнешься избиению бичом. Ты получишь тридцать девять бичей. Если ты останешься в живых, то тебе перевяжут раны и ты будешь до рассвета ждать казни на гильотине. Дорога к лобному месту будет для тебя узким проходом между рядами горожан Л'Мораи, которые будут бить и колоть тебя до тех пор, пока ты не умрешь. Если же ты переживешь и эту пытку, то жизнь твоя кончится на плахе. Отрубленную голову выставят на воротах Совета в назидание остальным непокорным.
Золотое цветение сада пылало на закатном солнце, и бесконечные волны цветочных головок колыхались, как безбрежное синее море. Они кивали ей. Ее вела сильная рука матери, нежная рука отца. Иветта остановилась и сорвала один цветок, поднесла его к лицу и глубоко вдохнула его нежный аромат. Потом она повернулась к закатному горизонту и вздохнула. Кругом были малиновый, красный, пурпурный, золотой цвета.
Цвета и оттенки были такими реальными, что она чувствовала их чистоту, нежность, ощущала голыми ступнями мягкую землю, слышала поскрипывание кресла отца.
Все это почти скрыло от нее свист и удар первого бича.