В доме на Хайгейт лежала в постели несчастная Бетти Уоллингфорд. Едва они с матерью вернулись с таинственного собрания в Холборне, в котором ей даже не позволили принять участие, как мать отослала ее спать.
Она не хотела спать, она хотела позвонить Джонатану.
Но протестовать было совершенно бесполезно. Бетти не помнила случая, когда на ее протесты обращали внимание. Наверное, приходись она леди Уоллингфорд родной дочерью, ей было бы полегче. Но с тех пор, как много лет назад леди Уоллингфорд объявила, что Бетти — приемная дочь, она постоянно чувствовала себя неловко.
Однажды она предприняла робкую попытку узнать о своих настоящих родителях, но мачеха обронила только:
«Не будем говорить об этом, Бетти», — и, конечно же, об этом больше не говорили. Обращаться с подобными вопросами к сэру Бартоломью ей тоже запретили. Сказать по правде, он не так часто бывал дома, к тому же его интересы целиком и полностью исчерпывались авиацией. Да, она не та, за кого все ее принимают, но ничего другого сказать о себе она не могла.
Ну, насчет всех — это, пожалуй, слишком. Следовало бы сказать — все в Лондоне. На севере, в Йоркшире, у леди Уоллингфорд был небольшой домик. Время от времени они ездили туда, всегда только вдвоем, так вот там положение Бетти становилось еще хуже. Из падчерицы она превращалась в простую служанку. Считалось, что ей не вредно прибрести навыки в работе по дому на тот случай, если придется самой зарабатывать на жизнь.
Леди Уоллингфорд не раз говорила, что такое может случиться. И Бетти работала по дому, провожала в комнаты викария и других посетителей из местных, потом отправлялась в аккуратную кухоньку, где ей дозволялось читать выписанную леди Уоллингфорд «Дейли Скетч» и слушать радио — в основном популярную музыку. Хозяйка считала, что именно ее обожают девицы среднего класса. На кухне Бетти почему-то звали Беттиной.
— Ну и нелепые же имена у нынешних девушек! — заметила как-то леди Уоллингфорд викарию, на что тот отозвался:
— Вовсе нет! По-моему, весьма подходящее имя.
Но вид он при этом имел весьма рассеянный, и Бетти сразу поняла, что помощи от него ждать бесполезно.
Впрочем, и нужды в его помощи не ощущалось. В самом деле, чем тут поможешь? Выходить из дома одной ей категорически запрещалось.
Эти поездки начались, когда Бетти еще училась в школе. Она всегда жутко боялась встретить в Йоркшире кого-нибудь из своих одноклассниц и долго раздумывала, как поступить в этом случае. В том, что они с матерью живут здесь, не было ничего необычного, но вот как объяснишь, что к ней относятся, как к прислуге… Какое бы объяснение она ни придумала, девчонки ни за что не поверят, да она и не рискнула бы врать. Наверное, из-за этого она часто лежала по ночам без сна, представляя себе эту ужасную встречу, но судьба оказалась благосклонна к ней, и никого из знакомых она так ни разу и не увидела. В конце концов они вдвоем возвращались в Лондон, и она снова становилась Бетти Уоллингфорд, хотя даже это имя не относилось к ней, так же, как и роль служанки. Она была ничем и никем. Хозяйка-мать, мачеха-хозяйка, говорила ей, что делать; она да еще тот человек, который заходил навестить ее, отец Саймон.
Изо всех одноклассниц она помнила теперь только двоих, и даже продолжала поддерживать с ними знакомство. Ей хотелось поближе сойтись с Лестер Грэнтхэм, которая теперь превратилась в миссис Фанивэл, но она не успела. В школе Лестер не хотела водиться с ней, ограничиваясь слегка ироничной благосклонностью, к тому же с леди Уоллингфорд они так и не нашли общего языка. Пару раз Лестер приглашали в гости вместе с Эвелин Мерсер, но Бетти не нравилась Эвелин. Лестер она могла бы рассказать даже о Беттине, но одна мысль, что об этом узнает Эвелин, ужасала ее. Между тем Эвелин как раз относилась к тем людям, которые всегда все узнают. Эвелин обожала поболтать, иногда она даже специально подстерегала Бетти в школе и доводила до слез.
Даже приходя в гости, Эвелин задавала так много вопросов и рассказывала так много ужасных историй, что Бетти не понимала, как ей удается все это выносить.
Если бы можно было убежать, она убежала бы, но Эвелин садилась рядом, ела ее глазами и болтала, болтала без умолку. Довольно скоро Бетти стала бояться ее куда больше, чем леди Уоллингфорд. В самом страшном из своих кошмаров она убегала от Эвелин, а та мчалась за ней и кричала пронзительным голосом: «Беттина! Беттина!» А других знакомых у нее не было.
Во время войны она надумала найти работу и уйти из дома. Она даже зарегистрировалась и один раз поговорила с приятной пожилой дамой. Но этим все и кончилось.
Ее никто не вызывал и, слегка удивленная, она даже решилась задать вопрос леди Уоллингфорд. Та только и сказала:
— Ты недостаточно крепка — в психическом плане, я имею в виду.
Из этого она заключила — и была права — что леди Уоллингфорд предприняла определенные шаги. Неожиданное исчезновение милого знакомого эмигранта заставило ее впервые обеспокоиться состоянием своего рассудка. Их знакомство продолжалось очень недолго, но все это время ей было удивительно хорошо и спокойно.
Потом в один из дней его просто не оказалось рядом.
Она снова осталась одна.
Так продолжалось, пока не появился Джонатан Дрейтон. Бетти почему-то не запомнила их первую встречу, а ведь встречались они не так часто. Если бы у мачехи не возникло столь сильное желание заполучить портрет Отца Саймона, они могли бы и вовсе не встретиться. Но даже леди Уоллингфорд приходилось порой считаться с чужим упорством. Неожиданно заговорив о помолвке, Джонатан поразил пожилую леди едва ли не больше, чем саму Бетти. Зато потом… Как она прижалась к нему в тот день, когда он впервые поцеловал ее! Какие слова он говорил тогда! Нет, лучше не вспоминать, не к добру это. Мачеха обиделась из-за картины, этим все и кончилось. Очень скоро ее снова увезут в деревню. Леди Уоллингфорд частенько повторяла, что теперь, когда прекратилась эта дурацкая война, они переедут туда насовсем. «Там-то ты и осядешь. Мне придется иногда наведываться в город, но тебе больше незачем будет оттуда уезжать». Бетти временами даже казалось, что так будет лучше; она станет Беттиной уже навсегда и, быть может, обретет покой.
Но пока никакого покоя не предвиделось. Джонатан был слишком близко. Иногда он разговаривал с ней о живописи, она старалась понять его и даже задавала вопросы, хотя ее хозяйка — нет, мачеха — довольно часто к месту и не к месту приговаривала: «Бетти у нас туповата, к тому же она сущий ребенок», — на что Джонатан однажды заметил:
— Слава Богу, что ее не приобщали к культуре! Я и сам-то чувствую себя не намного взрослее, — и продолжал объяснять, а ей хотелось выплакаться у него на плече, и раз или два ей это удалось. А больше уже никогда не удастся. Ее отведут слушать утешительные речи Отца Саймона о любви.
Когда он говорил, Бетти забывала обо всем и словно впадала в транс. Но так бывало только в Холборне. Когда он приходил в Хайгейт, его слова почему-то переставали успокаивать. Может, потому, что ее все время заставляли что-то делать? Он говорил: «Ни о чем не тревожься, просто делай, что я скажу», — и она слушалась. Только этим да еще простой работой на кухне она и жила.
Она лежала без сна и ждала: ждала, когда ослабеет сознание, когда угаснет память о Джонатане, ждала конца.
Она боялась леди Уоллингфорд и отчаянно боялась Эвелин. Эвелин вызнает у нее все про Джонатана и всем расскажет — нет, уже не расскажет, ведь Эвелин умерла. Бетти села на постели с внезапным чувством удовлетворения.
За долгие годы это было чуть ли не первым ее самостоятельным движением. Она глубоко вздохнула. По крайней мере этот страх оставил ее навеки. Эвелин мертва. Конечно же. Лестер тоже мертва. Бетти было немножко жаль Лестер, но та никогда не хотела дружить с ней. Это ведь мужа Лестер видела она сегодня… Красивый. Во время их свадьбы она была в Йоркшире. Да ее все равно не приглашали. Йоркшир… Ну да, Йоркшир; но Эвелин теперь-то уж никогда, никогда не попадет в Йоркшир.
— Эвелин, — сказала она себе, слегка ударив ладонями о колени, — Эвелин мертва!
От внезапно обретенного, неведомого прежде чувства свободы она даже забыла про Джонатана. У нее и мысли не шевельнулось, что она ведет себя неподобающим образом; она просто радовалась и поэтому, набрав побольше воздуха, поздравляя себя, смакуя слова, снова повторила:
— Эвелин мертва.
Отворилась дверь. Вошла леди Уоллингфорд, включила свет и увидела Бетти. Бетти увидела ее, и прежде чем они обменялись хоть словом, хоть взглядом, подумала:
«А ведь люди умирают!»
— Ты почему сидишь так? — спросила леди Уоллингфорд, и Бетти сказала то, о чем думала, ведь это было так важно:
— Эвелин умерла.
На миг леди Уоллингфорд остановилась в растерянности. Эвелин никогда не интересовала ее, хотя с этой девицей она держалась приветливее, чем с Лестер, она же видела, как Бетти боится Эвелин. Ей вовсе не нужно было, чтобы Бетти потеряла этот страх, и она ответила почти сразу же — почти, но все же перед ответом была крошечная заминка, миг торжества для Бетти.
— Да. Только не забудь, это означает, что она по-прежнему жива, — ответить нужно было именно так. Леди Уоллингфорд не сомневалась, что эта мысль еще вернется к падчерице и испортит ей настроение. Она тут же перешла к делу. — Сейчас нам некогда об этом думать. Наш отец ждет тебя.
— О, только не сейчас… — воскликнула Бетти. — Я так устала. Я не могу… после того, что было днем… мама, я не могу, — она говорила хотя и жалобно, но все равно дерзости в ее голосе звучало куда больше, чем обычно.
Ощущение свободы, которое принесла ей смерть Эвелин, никак не проходило, а в сердце неторопливо «вызревала уверенность, что перемены все-таки возможны.
Это странное ощущение родилось в тот момент, когда леди Уоллингфорд входила в комнату. Люди же умирают!
Бетти поглядела на мачеху почти как на равную; даже жена маршала авиации может умереть. Но она не смогла вынести ответного взгляда.
Когда девушка опустила глаза, леди Уоллингфорд проговорила:
— Мы ждем. Оденься и спускайся вниз.
Еще мгновение она разглядывала эту замухрышку, потом повернулась и вышла.
Разом лишившись мужества и уже чувствуя себя привычно беспомощной, Бетти поднялась и начала одеваться. Она знала, что сейчас произойдет, такое случалось и раньше. Она знала, что ей придется пойти — неизвестно куда и неизвестно зачем. Знала, что потом окажется дома совершенно измученная. Следующий день леди Уоллингфорд, как всегда, продержит ее в постели. У слуг эти происшествия назывались «сдвигами мисс Бетти». Молчаливо предполагалось, что с мисс Бетти не все ладно.
Что-то с рассудком Впрочем, слуги были не так уж далеки от истины, потому что сознание не меньше, чем тело, страдало от этих одиноких путешествий, и ее руководителей весьма тревожило, что вскоре она окажется вообще не в силах выносить их.
Когда она кончала одеваться, руки у нее тряслись.
Она надела и с трудом застегнула пару уличных туфель.
Если бы только ей не пришлось выходить из дома! Или если бы она знала хотя бы, где ходит и что делает! Тогда она чувствовала бы себя увереннее. Необходимость выходить на улицу, в неизвестность пугала ее больше всего.
Ее мучители никогда не говорят ей, где она бродит, никогда даже не вспоминают об этих принудительных прогулках, но они будут ждать ее. Бетти забыла о смерти Эвелин. Леди Уоллингфорд опять стала бессмертной. Она поглядела на часы: половина второго. Медлить бессмысленно. Она сошла вниз.
Она знала: ее ждут в гостиной. Леди Уоллингфорд сидела у стола. Отец Саймон мягко прохаживался по комнате. Когда она вошла, он остановился, оглядел ее, потом указал на кресло и произнес тем сухим голосом, которого она боялась до судорог, хотя он ни разу не звучал грубо:
— Я хочу, чтобы ты вышла.
Собственных желаний у нее уже не осталось. Она подошла к креслу и опустилась в него.
— Да, отец, — сказала она.
— Скоро ты обретешь покой, — сказал он ей. — Ты обрела бы его уже сейчас, если бы не сопротивлялась.
Настанет миг, когда ты не будешь сопротивляться; тогда обретешь мир, и навеки пребудешь в нем. Отдай себя моей воле. Я могу послать тебя, я могу вернуть тебя, не беспокойся об этом. Пребудь в мире, и ты пребудешь в радости. Почему ты… нет, ты не станешь сопротивляться, ты не сопротивляешься, ты упокаиваешься в мире, почему бы тебе не почить в мире? В мире…
Тихий, сухой, успокаивающий голос шуршал и шуршал, повторяя великие слова, внушая известные истины.
Она знала, что утратит себя; теперь это уже не казалось таким ужасным; теперь она удивлялась, почему мешкает и не может выйти побыстрее. Обычно так и случалось, но сегодня кроме слов действовало еще что-то. Ее руки, как ни тихо они лежали, остались странно теплыми, и кровь в них словно продолжала биться. Ее тело (хоть тогда она этого и не осознавала) помнило то, что забыло сознание. Сила рук Джонатана все еще жила в ее ладонях, растекалась по плечам, трепетала в глубине тела.
Уши еще помнили его голос. Она не думала об этом, но все ее живое тело кричало: «Джонатан!» — и этим призывом противостояло чарам, которые сегодня не могли ее усмирить. Слово «любовь», которое наконец произнес Клерк, было не отчетливее шелеста ветра, но за ним стояло «Джонатан»; слово «покой» было огромными волнами, набегающими на пологий берег, но и в нем слышалось «Джонатан»; слово «радость» было лишь эхом, но и в нем жил отзвук имени «Джонатан». Даже нынешний день, даже картина и все, что случилось потом, делали его только более явственным; как человек бормочет во сне имя любимой, так и теперь, в состоянии, которое нельзя было назвать ни сном, ни явью, тело вздыхало по своему другу. Она не могла говорить, но, уступая заклятию, едва слышно застонала. Она спала с открытыми глазами, но спала беспокойно. Клерк знал это. Он подошел к ней поближе, он проговорил над ней — мужества ему было не занимать — три величайших слова: «мир», «радость», «любовь». Он свободно пользовался этими словами для своих нужд, но означали они для него, а значит, и для нее тоже — то, что он хотел.
Леди Уоллингфорд прикрыла глаза. Она так и не научилась выносить зрелище подавления чужой жизни. Она ненавидела дочь и с удовольствием сама подавляла и мучила ее. Но вместе с тем ей хотелось, чтобы Бетти, пока она еще жива, оставалась самой собой, иначе некого было бы мучить. Однако тот, кто стоял сейчас над девушкой, вовсе не хотел, чтобы она оставалась собой больше, чем это требовалось для его цели. Сейчас ему нужен был послушный инструмент, и слова «мир», «радость», «любовь» делали его просто более послушным.
Да, он — единственный, уникальный, но все еще не больше, чем человек — ведь он пока только подбирается к огромной власти и полной внутренней свободе.
Наконец леди Уоллингфорд услышала рядом его голос.
— Ты не говорила мне, что она так сильно влюбилась. Впрочем, неважно. Я вовремя успел перехватить ее.
Он стоял рядом с ней, внимательно глядя на Бетти.
Девушка теперь тихо сидела в своем кресле, по-прежнему с открытыми глазами, собранная, готовая действовать. Он глубоко задышал, потом сказал так тихо, что леди Уоллингфорд едва услышала, и с такой силой, что сомнамбула тут же подчинилась:
— Теперь иди и принеси мне новости.
Она поднялась, не отводя от него ясных глаз, в которых не было заметно даже промелька собственной воли. Теперь она вручала ему свою покорность даже с каким-то облегчением. Последний протест угас без следа; подчинение приятно овладело ею. И подчинение, и удовольствие, доставляемое им, она уже знала и воспринимала вполне естественно. Покорность заменила покой, удовольствие заменило любовь, удовлетворение заменило радость. Девушка повернулась и направилась к двери. На следующий день она очнется донельзя усталой не только из-за того, что совершит сегодня, — много сил уйдет на то, чтобы отказаться от самой себя. С каждым возвращением ей все сложнее восстанавливаться; может настать день, когда она уже не сможет выйти из гипнотической неподвижности. И этого дня, как полагал Клерк, ждать осталось недолго. Тогда он сможет навсегда послать ее в тот мир, в который сейчас она только заглядывает.
Бетти вышла из комнаты. Клерк направился следом, леди Уоллингфорд, притягиваемая жутковатым для нее самой интересом, вышла вместе с ним. В доме было тепло и стояла тишина. Сэр Бартоломью все еще совещался в Москве, слуги спали по комнатам. Бетти вышла в прихожую, сняла плащ и грубую шляпу, надела их. Высокий мужчина и женщина немного пониже его ростом стояли неподвижно — руки опущены вдоль тела, ступни сдвинуты, глаза неотрывно прикованы к девушке. Они смотрели, как она подошла к входной двери и широко распахнула ее. Пустынную улицу заливал лунный свет, сам воздух стал бледно-голубоватым. Безмолвие обрушилось на них, безмолвие, в котором тишина прихожей казалась только что оборвавшимся шумом. Бетти вышла.
Клерк быстро шагнул вперед, прикрыл дверь, оставив лишь маленькую щелку, и замер возле нее, внимательно вслушиваясь. Леди Уоллингфорд осталась на месте, чуть заметно дрожа. Не прошло и пяти минут, как в том же полнейшем безмолвии, какого не бывает ни в затихшем городе, ни в деревенской усадьбе, послышался слабый звук едва влекущихся шагов. Казалось, человек шел, с огромным трудом волоча ноги, почти не отрывая от земли подошв. Клерк отошел в сторону. Дверь чуть подалась, и в прихожую протиснулась Бетти. Она была бледна до синевы и почти падала от изнеможения. Она вошла, попыталась закрыть за собой дверь, споткнулась и упала. Клерк поймал ее и коротко взглянул на леди Уоллингфорд.
Словно повинуясь беззвучному приказу, та метнулась вперед, наклонилась и подхватила дочь под колени. Вдвоем они несли девушку наверх, а за ними на стенах колебались две чудовищно искривленные тени. В комнате Бетти они опустили свою ношу на постель, потом раздели и укрыли одеялами, по-прежнему — в полной тишине, двигаясь мягко и быстро. Потом они придвинули кресла и сели по обе стороны от нее. Леди Уоллингфорд достала тетрадь и ручку. Клерк наклонился к Бетти и что-то сказал ей на ухо. Потом он приник почти к самым губам лежащей, жадно ловя едва слышный голос, с длинными паузами, невнятно выговаривающий слова. Все сказанное он тут же повторял четко и чуть громче, чем обычно. Леди Уоллингфорд записывала. Когда они закончили записывать, за окном брезжило утро. Клерк разогнул спину, встал и нахмурился. Леди Уоллингфорд поглядела на него.
Он медленно покачал головой, и оба вышли из комнаты.
Она направилась к себе, он спустился по лестнице в зал.
Выйдя на улицу, Бетти не помнила, что должна сделать, и некоторое время постояла в тени у крыльца, глубоко дыша. Сгусток мрака, напоминавший ее собственную тень — только это была не тень, а нечто гораздо более плотное, — притаился на крыльце у нее за спиной.
Она ничего не заметила и направилась в Город, в сторону Хайгейтского холма. Бетти шагалось легко и весело, эти прогулки всегда приносили ей радость и ощущение близкой удачи. Правда, другие ощущения все равно отсутствовали, и сравнивать было не с чем. Казалось, в жизни ей только и остались часы этих приятных путешествий. Совершенно не сознавая, что исполняет чужую волю, и в то же время стремясь как можно лучше выполнить поручение, шла она по улицам. Не помня названий, да и не обращая на них внимания, она тем не менее безошибочно выбирала нужные направления и повороты.
Как это происходило? Она не думала. Она сейчас вообще не могла думать. Способность рассуждать исчезла, словно ее никогда и не было. Все, что нужно, она просто знала. Зато она не знала другого. Безмолвие вокруг не имело ничего общего с земной тишиной, а небо над ней было то самое, под которым бродили сейчас Лестер и Эвелин. Некоторая призрачность окружающего не беспокоила Бетти Если контуры домов порой казались ей зыбкими, она приписывала это эффектам лунного света.
Мир вокруг был знаком ей не хуже земного, зато пугал куда меньше.
Этот мир не воздвигал преград, не прятал своих троп, одинаково призрачный и для Земли, и для Небес, и его горние слои казались призрачными обитателям адских бездн, если они, конечно, существуют. Этот мир наш и не вполне наш, потому что ни мужчинам, ни женщинам не предназначено долгого пребывания в нем.
Хотя встречаются авторитеты, которые уверяют, что ряд необъяснимых исчезновений приводил именно сюда, и что есть люди (даже из числа живых), издавна и по ею пору влачащие здесь свое жалкое существование. Но большей частью эти улицы служат только перевалочным пунктом для новопреставившихся. Они не предназначены для человеческих тел, хоть и знавали некоторые из них — «Еноха, Илию и Владычицу» — правда, не в Лондоне, а в тех местах, где они умерли. Одно время в обществе попыталась было укорениться мысль, навеянная откровениями отдельных визионеров, будто в год величайшей опасности мощные атаки наших врагов увенчались успехом; Лондон и Англия исчезли, а все мы погибли и попали в другой мир, где и будем жить, пока не отработаем свое спасение — чтобы возрадоваться искупленной свободе, недостижимой на земле. Думали также, что наши завоеватели живут теперь на нашей земле, доводимые до бешенства мистическим ощущением нашего присутствия. Правильнее считать, как полагают ученые мужи, что во времена кровавых распрей этот мир притягивается ближе к нашему (хотя мы едва ли можем ощутить это так называемое соседство), и любому из живущих становится легче попасть сюда, а тому, кто стремился править душами людскими в обоих мирах, становится легче добиться своего.
Быть может, настанет день, когда этот мир прорвется к нам. Тогда он разрушит нашу плотность, принадлежащую земле и небесам, и все те, кто будет жить тогда, познают полное одиночество, и будут пребывать в нем, пока не прорвутся к месту собственного упокоения. Путешествующих здесь немало, но в большинстве своем одиноки и они, хотя умершие вместе могут не разлучаться, как Лестер с Эвелин, как некоторые другие близкие друзья и влюбленные.
Ничего этого не знала Бетти Уоллингфорд. Она шагала спокойно и весело в своем видимом теле. Она ведь считала, что не расставалась с ним, в нем и вышла из дома. Да только ее настоящее тело лежало теперь на крыльце, скрюченное, лишенное сознания, ожидающее возвращения хозяйки, в то время как Лестер и Эвелин нигде не ждали их бренные оболочки. Им предстояло найти другой путь воссоединения великой целостности души и тела. Но дни, прошедшие с момента их смерти, значили для них не больше, чем для Бетти — несколько минут после ухода из дома. Да, здесь тоже существуют неведение и страх, но здесь они — только пауза или немедленное действие. Неопределенность, грезы, сомнительные раздумья позволительны только на окраинах интеллектуальной жизни, а в этом мире они редки. Ни ангелам, ни насекомым они неведомы, и знакомы только растерянным людям. Бетти спускалась с холма, а внизу, у его подножия, бродили Лестер и Эвелин. Ни Город вокруг них, ни они сами не изменились. Сердца их по-прежнему тревожились о том, что как раз совершенно не заботило Бетти.
Она все шла и шла. Светало. Навстречу ей торопился новый день. Занималось ясное октябрьское утро — немного прохладное, с редкими облачками, но приятно радующее все ее чувства сразу. Она даже ощущала его запах — новый приятный аромат примешивался к старым городским запахам, хотя и тяжеловатым, но тоже не вызывающим неприязни. Земля под ногами Бетти тихонько гудела, словно откликаясь на музыку легкого неба и вот-вот готового появиться солнца. Звук отозвался в самом ее существе, как отзывался и во время предыдущих прогулок, и она с радостью вслушивалась в отдаленный шум просыпающегося Города. Поначалу он всегда казался ей странным, но потом быстро становился привычным. Горожане и вовсе не замечали его; они давно стали частью Города, их уши притерпелись к нему. А вот ее слух был теперь ясным и свежим, она знала, что это — счастье, и она счастливая, раз идет туда. Что-то ей предстоит найти здесь, нечто такое, что поможет понять и этот шум тоже.
Все звуки и времена, производившие шум, стали для нее теперь важными, но важными по-разному. Ага, наверное, дело во времени: она должна была прийти вовремя, потому что так ей приказали, но прежде предстояло миновать некий район, не то чтобы враждебный, но все-таки какой-то чужой. Как будто она должна вспомнить что-то из прошлого, только само прошлое почему-то меняется то и дело. Она помнила из него только несвязные обрывки. Кто-то когда-то говорил ей, что она не слишком-то сильна умом. «Ну что же, наверное, так оно и есть, — весело думала она, — но я все равно сделаю то, что нужно, а то, чего делать не надо — о том и беспокоиться нечего». Кто это так подтрунивает над ней? Кому это она так радостно отвечает?
Пока она спускалась с Хайгейтского холма, память будто бы понемножку прояснялась. Так бывало и раньше.
Чуточку похоже на сон, но все-таки не совсем сон, потому что дело происходило наяву, но другого слова она не могла подобрать. По временам она словно оказывалась в сумрачном доме, сквозь стены которого смутно виднелись улицы; иногда она даже видела себя в машине вместе с матерью. Так или иначе всю жизнь она проводила в снах, и за некоторые из них ей было немного стыдно, потому что в них она слишком уж суетилась по пустякам. В обычных снах, насколько она знала, человек не занимается самокритикой. Он делает то или другое, просто делает, не задумываясь, нельзя ли сделать это лучше. Ну и что? Может, и можно, но ей ни капельки не было стыдно, какой бы суровой критике она не подвергала свои поступки. Она бы сейчас весело согласилась с любым выговором. Бетти попыталась припоминать другие свои сны, но это оказалось трудно, она уже добралась до оживленных улиц, где краски, шум, многолюдие и сверкающее небо наполнили ее сердце еще большей радостью. И тут она оказалась на вокзале Кинг-Кросс.
Здесь тоже было людно, что, впрочем, не создавало неприятного чувства толчеи. Она сразу поняла, что должна делать — вернее, что нужно делать в первую очередь.
Надо найти свое другое «я» и подбодрить его; она должна помочь сама себе. Люди поумнее, несомненно, стали бы помогать другим, но она не завидовала им, только восхищалась. В конце концов, помощь себе не сильно отличается от помощи другим, а помощь другим похожа на, помощь себе. Охваченная счастливым возбуждением действия, она направилась к платформе, где стоял поезд на Йорк. Она помнила, что пересаживаться надо в Палчестере, а потом — в Лаутоне, и помнила, как та, другая она, с каждой пересадкой становилась все подавленнее, выглядела все печальнее. Почему? Лучше бы обойтись без этого. «Будь самой собой, Бетти», — напомнила она себе, и увидела себя на платформе рядом с купе. В последнем путешествии они с матерью ездили туда в июле (наверное, и сейчас июль), и вот так стояла она, а вот так — ее мать. Мать… В этих снах мать неизменно удивляла ее; наяву Бетти всегда видела ее властной и сильной, а когда встречала в этом мире, в ней словно пропадало что-то. Тогда она казалась пустой, бесцельной и даже жалкой. Но зато наяву рядом с матерью всегда оказывалась другая Бетти, тихая, поникшая, несчастная. Проводники объявили: «Грентхэм, Донкастер, Йорк»; пассажиры начали заходить в вагоны. Бетти прошла в купе.
Определенно сегодняшний сон был очень сильным. Она словно видела со стороны себя или свою сестру-близняшку. Какая же она нахохленная! Бетти рассмеялась и воскликнула весело и нетерпеливо:
— Ох, да не тревожься ты так! Это же просто игра!
Почему бы тебе не сыграть в нее?
Она не знала, откуда взялась уверенность в том, что это игра. Не знала и того, как сумела понять, что игра касается только ее матери, а сама она может из чистой любезности подыграть ей.
— Она не повредит тебе, — добавила она, но другая Бетти тихо возразила:
— Но она же вредит мне.
— Ну, если ты и щипка не можешь вынести, — начала Бетти и перебила сама себя, — миленькая моя, да улыбнись же ты!
Другая Бетти стояла с несчастным видом и молчала.
— Входи, Бетти, — поторопила ее леди Уоллингфорд. — Ты же знаешь, что до Лаутона едешь первым классом, — и, обращаясь к проводнику, уточнила:
— Этот вагон — до Йорка?
Проводник, только что выкрикнувший: «Грентхэм, Донкастер, Йорк», проявил заметное самообладание и подтвердил: «Да, сударыня». Может, он сказал так просто по привычке, но в этом Городе привычка рождается из прошлого долготерпения, и теперь это терпение отозвалось громовым появлением властвующего Бога, чудесным и непреходящим. Златоликое Терпение, солнечный покров Справедливости отразились в словах проводника, а в лице его промелькнула сокровенная суть самого Города. Он снова повторил:
— Да, сударыня! — голос его раскатился по всем закоулкам станции и пошел порождать отзвуки на станционной площади. Он держался в воздухе, пока не упал и его место не заняла какая-то другая фраза. Во всем этом месте не осталось ни малейшего уголка, не искупленного красотой и добром чудесных звуков — кроме глаз леди Уоллингфорд и бледного лица ее юной спутницы.
Но в этот момент другая Бетти, веселая, счастливая, остававшаяся незримой для мачехи, наклонилась, и когда поезд уже трогался, крикнула своей близняшке:
— Игра! Всего лишь игра!
Девушка в поезде просветлела лицом и даже попыталась улыбнуться.
Бетти стояла и смотрела вслед поезду. Когда он исчез, став уже прошлым этого мира, она повернулась и помедлила секунду, не зная точно, что делать дальше.
Веселье в сердце чуть потеснилось, давая место печали; лицо посерьезнело. Она чувствовала себя так, словно замешкалась, выполняя поручение, но имела на это право, потому что сам Город хотел этой встречи. Она была дарована и предписана ей, чтобы помочь самой себе; теперь пришла пора заняться делами других. Она попыталась припомнить, о чем ее просили, и не смогла. Да это было и неважно: в таком замечательном городе ей и так все покажут. Она медленно сошла с платформы, и в тот же миг сама атмосфера и весь облик станции начали меняться. С каждым ее шагом свет дрожал все сильнее, люди вокруг становились все призрачнее, и скоро она переставала осознавать их присутствие. Теперь она двигалась в некоем трансе, не осознавая ускоренного хода времени, вернее, не замечая, что проходит сквозь время. Совершенное спокойствие Города, в котором одновременно существовали все времена Лондона, приняло эту странницу в себя и предоставило средства для выполнения ее задания. Когда она выходила из дома, кончался октябрь, а на платформе в полном разгаре звенел прошлый июль; теперь она шла в сторону осени, каждый шаг — день, и когда добралась до книжного киоска, миновало чуть ли не полгода. Бетти подошла к нему темным январским утром, тем утром, о котором ее смертное тело, оставшееся на крыльце, еще не знало, о котором не знал даже Саймон Клерк, да и никто на земле. Теперь она входила в события, которым еще предстояло свершиться, потому что здесь все события свершались одновременно. То были окрестности блаженства. Блаженство Города знало свои собственные пределы, но пока она оставалась здесь только странницей, она не смогла бы обозначить их. До этого счастье переполняло ее, но возле киоска смутное чувство, мешающее блаженству, вдруг поднялось в ее душе и тут же исчезло. Все правильно, она должна сделать то, что собиралась сделать, и все же ей это не слишком нравилось. Она чувствовала себя так, словно сказала или сделала что-то пошлое, хотя и не могла догадаться, что. Она держала в руке несколько монет, хотя не могла бы сказать, откуда они взялись. Перед ней лежали на прилавке утренние и вечерние газеты. Виновато — она не могла избавиться от ощущения вины — Бетти купила несколько газет, потом прошла в зал ожидания и села читать.
Впрочем, едва ли это можно было назвать чтением.
Глаза бежали по печатным строчкам, память вбирала их в себя. Но сама она не понимала и не запоминала прочитанного. Она делала это не для себя, а выполняя чужой приказ. Она развернула одну газету, прочла, свернула, отложила в сторону, взяла другую, и так, пока не перебрала все. Она читала будущее, но для нее оно не становилось более известным. Законы Города, властвовавшие здесь, позволяли ей только передать прочитанное хозяину. Ведь он за тем и посылал ее, вот и пусть наживается на этом. Город хранил от опасности ее, предоставляя пославшему самому расплачиваться за свои поступки. Слова и дела мира в этот новый январь записывались в ее памяти, но она, хотя и подвластная волшебству, все еще оставалась свободной. Наконец она легко встала, оставив газеты на скамейке, вышла из зала ожидания и вообще с вокзала. Теперь она возвращалась к Хайгейту.
Чтобы выйти на улицу, ей снова пришлось пройти сквозь убывающее время. Снова наступил октябрь и дул свежий ветер.
Теперь ее прежняя радость немного утихла. Она поймала себя на том, что настраивается на скуку, какую испытываешь от пустых разговоров. Ее ждут какие-то люди, которым захочется, чтобы она объясняла им что-то или без конца повторяла одно и то же.
— А я не очень-то хорошо объясняю, — запротестовала Бетти. — Сколько раз я пыталась объяснить что-нибудь своей матушке, и ни разу так и не справилась.
Она говорила вслух сама с собой. Улицы опустели, ни впереди, ни позади нее не было ни единой души. Она говорила, обращаясь к Городу, не защищаясь и не оправдываясь, просто сообщая факт. Она не услышала ответа, разве что воздух потяжелел и набух светом, словно предлагая ей надежду и подбадривая. Если бы она видела вторую картину Джонатана, то могла бы узнать эту световую дрожь, хотя ни она, ни кто-либо другой не догадались бы, откуда и как пришло к художнику такое понимание никогда не пережитых им впечатлений.
— И еще, — продолжала она, — я ведь уже не буду чувствовать себя так хорошо, как сейчас. Скорее всего, опять голова разболится, и вообще станет совсем плохо.
Фраза угасла в воздухе; она шла дальше, стараясь не раздражаться. Слишком быстро пришла она к подножию холма, и когда увидела, что он приглашает ее подняться (такими разумными выглядели улицы, дома и сам рельеф местности), то произнесла уже почти подавленно:
— Вот жалость-то.
А что? Разве не жалость — покинуть все это благолепие ради предстоящих глупых и скучных дел. Она знала, что они будут глупыми, и уже чувствовала первые признаки будущей головной боли. Но делать нечего; кому-то же надо выполнить эту работу, и если ей… Она поняла, что собирается сделать проблему из простого подъема на холм, и ускорила шаги. Скука, поджидавшая впереди — всего лишь игра, и она сыграет в нее как надо. Но когда она поднялась наверх, ощущение расставания с Городом усилилось. Раз или два она оглянулась, посмотрела назад.
Красивый и светлый, Город лежал перед ней, полускрытый на востоке легкими тенями и подкрашенный розовым и красным от заходящего солнца на западе. Она знала, что когда солнце зайдет, ее здесь уже не будет, ночь в этом Городе — не для нее. Другая ночь ждет ее. Ей казалось, что никогда еще возвращение на давалось так трудно, как в этот раз. Раньше печаль и боль внезапно обрушивались на нее в самом конце. Теперь она готовилась; они приближались, и она уже заранее начинала протестовать, чуть ли не восставать против их приближения. Почему надо уходить? Зачем уходить? Она была уже на краю тени, нависающей над Хайгейтским холмом, и перед ней мягко горел закат, а над Городом сиял другой закат, с другим солнцем — сиял так, словно не свет гас, а надвигалась святейшая ночная красота, предваряя роскошное ночное таинство. Она прижала ладонь к телу, и ощутила тепло, словно сжимала другую ладонь, добрую и теплую ладонь этого места. На рубеже соединения двух миров, скорее на границе, оказавшейся внутри нее, добро одного мира низвергалось в другой. Она знала имя, она знала, кто, живя в одном из миров, на самом деле принадлежит другому. Там кто-то еще мог отрицать это, здесь это знание было само собой разумеющимся.
Она громко позвала вслух: «Джонатан!» Близко, на краю тени, совсем близко к тому темному дому, который ждал ее, так близко к той силе, которая убьет это яркое, веселое «я» и саму радость жизни, она позвала своего любимого. Она сделала только один маленький шажок по мостовой. В ней уже поднимались беззвучные причитания и бледная покорность той, другой Бетти, но и энергия этой пока еще жила в ней. Она остановилась, как вкопанная, и решительно заявила:
— Не пойду!
Конечно, это было глупо, но теперь даже сама ее мягкость взбунтовалась, и она продолжала звать, призывая единственное свое счастье, пытаясь утвердиться в нем, удержать его — снова и снова она звала:
— Джонатан! Джонатан!
Голос ее звенел так свободно и полно, как никогда за всю ее юную, мучительную жизнь не осмеливались говорить ее смертные уста. Бессмертная, взывала она к бессмертному, и бессмертный Город предоставил этому слову звучать в нем, отразил его эхом, наполнил эхо новым смыслом: «Джонатан! Джонатан!» Одна, в надвигающейся тени, смотрела она вниз с холма, ждала и вслушивалась. Если бы он вдруг оказался там, то может, и она могла бы остаться. Если нет… Ночь вокруг нее все росла, а Бетти все медлила.
По смертным меркам далеко, но достаточно близко по бессмертному времени, шли по Городу две мертвые девушки. Они покинули парк не так уж и давно — несколько дней назад, а может, и меньше. Но Эвелин дошла до состояния, которое на земле называлось бы облегчением от слез. Здесь не было облегчения, просто она устала, замолчала и немного расслабилась. Может, собравшись с силами, она начнет снова, но пока сил у нее не было. Она не осмеливалась покинуть Лестер, хотя та нравилась ей все меньше и меньше. Лестер по-прежнему мешала ей болтать, а без болтовни этот мир для Эвелин выглядел совершенно невыносимым. Она боялась потерять единственный способ спасения от его тяжести и не понимала, как выносит эту тяжесть сама Лестер. А если Лестер не будет слушать, то, выходит, слушать ее будет вообще некому. Она же боится, а когда она боится, она всегда болтает, это так утешительно. И она ненавидела Лестер, лишавшую ее последнего утешения. Но Лестер все еще держала Эвелин за руку, и за неимением лучшего приходилось с этим мириться. К тому же Лестер иногда говорила что-нибудь и даже ждала от нее ответа — только почему-то говорила она все больше о каких-то глупых и неинтересных вещах.
Однажды где-то в Холборне Лестер остановилась и заглянула в одно из этих чудных окон, которые на самом деле никакие не окна, а потом нерешительно сказала подруге:
— Эвелин, погляди, ты ничего особенного не замечаешь?
Эвелин поглядела, но не увидела ничего необычного.
Наверно, это был магазин с люстрами и электрокаминами — только вещи выглядели каким-то смутными и неопределенными. Но Лестер смотрела на них серьезно.
— Вот такую я всегда хотела, — сказала она. — Видишь, в последнем ряду?
Эвелин даже смотреть не стала, она просто сказала высоким напряженным голосом:
— Не глупи, Лестер. Ни к чему это.
Выместив таким образом обиду, Эвелин доставила себе маленькое удовольствие. Кроме того, она действительно никогда не интересовалась всякими бытовыми подробностями. Если ей становилось плохо, она жаловалась, но никогда не пыталась сделать так, чтобы стало хорошо. Лестер печально улыбнулась Пожалуй, это была ее первая улыбка здесь.
— Ни к чему, — согласилась она. — Они выглядят почти настоящими. Мы оба именно такую хотели. Ричард даже собирался подарить ее мне на день рождения. Ну, послушай же меня, Эвелин.
— Ты же не слушаешь, что я говорю, — насупившись, буркнула Эвелин и пошла прочь.
С легким вздохом Лестер направилась за ней. Всего на какую-то минуту этот магазин перестал походить на декорацию и превратился в настоящий. Там на полках стояли вещи, которые всегда интересовали ее. Она хотела бы их иметь — не ради какого-то особенного комфорта, и вовсе не ради того, чтобы произвести впечатление на соседей, а просто для удовольствия. Дойдя до угла, она обернулась и вдруг остановилась так резко, что Эвелин вскрикнула от неожиданности. Рука Лестер, сжимавшая ее руку, разжалась, а потом так стиснула ладонь, что она снова пискнула, уже протестующе. Но Лестер грубо оборвала ее.
— Помолчи! — голос Лестер выдавал крайнюю степень волнения. Подобная несправедливость возмутила Эвелин: то говори с ней, то не говори, как тут угадаешь? Она поняла, что вот-вот опять заплачет, но они пошли дальше и шли на север, пока не пересекли все знакомые ей районы Лондона, и не оказались на какой-то длинной убогой улочке. Вокруг по-прежнему не было ни души.
И тут наконец появился новый звук. Где-то высоко над ними, пронзая воздух и отдаваясь в их сердцах, звенел голос. Подруги разом остановились. Голос был несомненно человеческий, больше того — девичий; он звучал, разрывая тишину призывом и верой. Лестер подняла голову: нет, голос она не узнала, но тон его будто придавал силы. Звала женщина, только так и могла звать женщина в этом Городе, так когда-нибудь позовет и она, если только осмелится. Она подумала о недавней встрече с Ричардом, и уже открыла рот, чтобы послать его имя звенеть над улицами так же, как звенело это чужое имя, которое она даже не успела разобрать… Она услышала свой голос. Охрипший от долгого молчания, он тускло каркнул: «Ричард!» Звук ужаснул ее. Это все, на что она способна? Лестер попробовала еще раз. Так и есть.
Она предприняла третью попытку и снова услышала почти беззвучно слетевший с губ плоский голос смерти.
Смерть владела ею. Смерть все никак не кончалась, скорее наоборот, только начиналась. Она продолжала умирать. Вот она уже и позвать не может, скоро она не сможет говорить, потом — видеть, и не станет ни высоких звезд, ни бессмысленных огней — хоть и бессмысленных, но все-таки привычных, городских. Скоро даже этого бледного света окажется для нее слишком много, и придется прятаться от него в те огромные отверстия, которые виднеются то здесь, то там; наверное, они для этого и нужны. А потом она будет забираться все глубже, чтобы не видеть входа, все дальше, все глубже по извилистым лестницам. Если в тот момент Ричард пройдет по улице… нет, лучше она потерпит и подождет у входа, а потом, когда увидит его, позовет своим слабым хрипом. Один раз она оттолкнула его, но больше такого не случится. Она позовет и удержит его; пусть и он тоже увидит все это — черные отверстия туннелей, длинные, извилистые лестницы, всех этих живых мертвых. Теперь она понимала, что ошибалась: не мертвые жили в норах, а живые, там, глубоко, глубже всех линий метро, в ходах, которые они сами прорыли, чтобы укрыться. Нет уж, больше она не оттолкнет Ричарда, Ричард будет здесь, с ней, станет пленником вместе с ней, ради нее. Если бы только он тоже умер и пришел!
Все это пронеслось в ее сознании, пока звал голос.
Она вдруг увидела все совершенно отчетливо, увидела на вечность вперед. Вот чего она хотела, вот чем она на самом деле была. Она проклята. Да, пока она остается такой, она проклята. Выхода нет, вот только если стать другой… но где же взять силы на это? Она стояла, замерев в ужасе то ли перед собой, то ли перед адом, то ли перед тем, что они оказались одним и тем же, когда в ее сознание ворвалось слово. Джонатан! Далекий голос звал:
«Джонатан!» Она знала это слово, так звали друга Ричарда. Сам художник совсем не интересовал ее, но она приглашала его обедать, потому что Ричард его любил, она благосклонно относилась к его картинам, потому что они нравились Ричарду. Она узнала имя, и имя разбило вставшее перед ней видение Бездны. Нет, она все-таки не такая, она еще не там. Она стоит на улице и дышит вольным воздухом, узнавая зов любви. Может быть, из глубин сознания, может быть, откуда-то извне пришел вопрос:
— Справедливо ли это будет?
Она ответила со свойственным ей мужеством, но с новой, праведной осторожностью:
— Наверное, это будет последняя возможность.
— Это будет твоя последняя возможность, — закончил голос, если это был голос вообще.
И тогда она ответила:
— Да.
Бессловесный разговор окончился, и в тот же миг перестал звучать голос над ними. Видно, она прикрыла глаза; теперь, снова открыв их, она увидела уже довольно далеко убегающую Эвелин. Она позвала ее и тут же без особого удивления поняла, что может звать Эвелин без всяких затруднений.
— Эвелин! — окликнула она. Маленькая фигурка на бегу оглянулась, и до нее ясно долетел тонкий голос.
— Это Бетти! — Эвелин повернулась и побежала дальше.
Лестер помчалась за ней. Лицо подружки, когда та оглянулась, ошеломило ее: на нем были восторг и предвкушение. Лестер вспомнила Бетти, вспомнила и то, как Эвелин мучила ее. Однажды они вот также втроем бежали по школьному саду у моря. Сейчас на бегу она видела, как сквозь дома и магазины проступают кусты того сада.
Бетти убегала, а Эвелин гналась за ней, а потом и сама Лестер вдруг помчалась за Эвелин. В школьные годы она не любила связываться с ними, потому что с Бетти было скучно, а заступаться за нее не было нужды. Эвелин не собиралась причинять бледной, всегда немножко забитой Бетти особого вреда, да и на этот раз она, кажется, просто хотела поговорить с ней. Но тогда, на берегу, Бетти отчего-то расплакалась, и Лестер тут же вмешалась. И вот теперь все повторялось: они бегут по тропинке вниз, нет, не вниз, а вверх, и не по тропинке, а по улице к Хайгейту, а над ними на фоне неба стоит одинокая фигурка и ждет их приближения.
Бетти издали смотрела на них, не узнавая. Едва она сошла с предписанного пути, как освободилась от боли.
Незыблемые законы этого места дали ей то, чего она так настойчиво добивалась. Страдание или его предчувствие могли объяснить неожиданный бунт, но не изменить его последствия. Она сошла на мостовую и (как в старых сказках) обитатели этого места разом обрели существование.
Она попросила о том, что знала. Но то, о чем она просила, принадлежало к миру лежащей за ее спиной тени, а здешний мир не мог ей этого дать. Она увидела вдали двух бегущих женщин, чужих и чуждых, как на картине или в стихотворении. Она с любопытством наблюдала за ними, и теперь время шло для нее так же, как для Эвелин, взбирающейся по склону, и для Лестер, замешкавшейся позади. Лестер споткнулась, в отличие от Эвелин она не знала точно, зачем бежит. Поэтому одна бежала быстрее, а другая медленнее. Во внешних кругах этого мира жестокая цель все еще может опередить смутную жалость. Но жестокость не достигнет того, к чему стремится. Бетти ждала до тех пор, пока на полпути к вершине холма — первая из бегущих не подняла голову, и тогда она узнала Эвелин. Бетти невольно сделала несколько шагов назад, и ночь того мира, в который она медлила вступать, подхватила ее. Кошмар надвинулся вплотную; вот оно и случилось. Она вскрикнула, повернулась и бросилась бежать.
Эвелин звала:
— Бетти! Бетти! Остановись! — но Бетти услышала совсем другое. В страшных снах этот голос часто звал ее:
«Беттина!», вот так же он звучал и сейчас. Она бежала.
Между ней и домом оставались всего одна-две короткие улицы; она хорошо знала их, печальные, несчастливые улицы Хайгейта. Но сейчас страх перед домом отступил куда-то далеко, уступив место ужасу перед Эвелин.
— Беттина! Беттина!
Пропала, совсем пропала! Но дом уже ближе, и ближе то холодное, замершее, что ждет ее на пороге.
— Беттина! Беттина!
Нет, она уже здесь, она и ее образ у двери уже неразделимы. Изнеможение навалилось на нее как мокрое одеяло, глаза закрылись, тело обмякло, она едва сумела приоткрыть дверь и протиснуться внутрь. Она упала, кто-то подхватил ее. Больше она ничего не помнила.
Напротив дома Эвелин остановилась. Для нее мир остался все тем же тихим и пустым, таким же земным и неземным, как и раньше. Он не был темным, никогда еще он не бывал для нее совершенно темным. Она не успела узнать мягкой, насыщенной, священной темноты Города. Эвелин стояла, слегка задыхаясь, — так могла бы запыхаться любая девушка, игравшая в догонялки с любимым. Впрочем, не совсем так — в ней вовсе не чувствовалось быстрой и щедрой жизнерадостности. Наоборот, злоба, жившая в ней, изо всех сил противилась смерти второй. Совсем недавно у нее появилась цель: она хотела Бетти, а теперь она опять не знала, чего хочет.
Дом стоял перед ней, но она боялась войти.
Тут-то ее и догнала Лестер. Она резко остановилась рядом и сказала с высокомерной требовательностью:
— Что ты делаешь, Эвелин? Почему ты не можешь оставить ее в покое?
Вот! Опять то же самое! Она уже говорила это раньше — в том самом саду у моря, на берегу огромного моря, рокот которого она слышала сейчас та же явно, как звук собственного голоса. Как слышала тогда, в школе, и во время уроков, и после них, лежа в постели.
Ей показалось, что Город позади нее пришел в движение. Она собиралась схватить Эвелин за плечо — и это тоже она когда-то уже делала. Но теперь опустила руку, потому что не смогла пересилить отвращение, которое неизбежно вызовет прикосновение. Но Эвелин тут же повернулась, словно повинуясь этой властной руке, и заговорила тем глупым, смазливым голоском, который только усиливал недоверие к словам:
— Да о чем ты? Ничего я такого не делала.
Ответ наконец привел Лестер в себя. Они уже не школьницы. Но кто же они тогда? Женщины; мертвые женщины; живые женщины; женщины, в чьих устах подобные слова не имеют никакого смысла. Извинения ребенка в саду у моря могли быть приняты, если бы не прозвучали здесь. В парке Лестер могла бы еще посмеяться над ними, теперь она не могла заставить себя даже улыбнуться. Когда она заговорила, голос ее звучал так полно и ясно, как еще ни разу не звучал в этом мире.
Она говорила как женщина, как жена Ричарда, пусть еще не совсем здешняя жительница, но уже и не бездомная бродяжка.
— Не надо, моя милая, — сказала она. — Не стоит этого делать… — и, словно по наитию, закончила:
— Здесь.
Эвелин осеклась и отступила на шаг. Лестер поглядела на дом. Он показался ей странным и грозным. Бетти нашла в нем убежище, как раньше находила на садовой скамейке в кустах. Над крышей, совсем близко к трубе висела одинокая звезда. Все остальные дома были призрачными, зыбкими, только этот стоял твердый и настоящий. Он высился перед ней, и вход казался таким же мрачным, как те темные устья нор, которых она боялась. Пока она смотрела, из дома донесся слабый звук.
Там плакал кто-то. Приглушенные, жалобные всхлипывания только одни нарушали вновь повисшую над Городом тишину. Так же звучали недавно в безмолвном парке причитания Эвелин, но сейчас Эвелин не плакала. Плакала Бетти — в кустах… или в доме, без сил, без надежды. От пронзившей ее острой тоски Лестер беспокойно шевельнулась; очень хотелось пойти и сказать ей, чтобы перестала. Тогда, на берегу, она не пошла, и теперь тоже, поколебавшись мгновение, повернула прочь. Бетти должна сама за себя постоять.
«Должна ли?» — спросил ее собственный голос, и она воскликнула, не сдержав своей прежней, прижизненной вспыльчивости:
— Проклятье!
Слово бросилось от нее прочь сразу во все стороны, словно вырвалась на свободу и кинулась врассыпную дюжина маленьких зверушек. Они помчались по улицам, выбивая слово дробным топотом маленьких лапок, а самое большое метнулось к дому и исчезло под дверью. Лестер со страхом проводила слова глазами: какой новый вред она высвободила? Но поправить уже ничего нельзя.
Теперь она тоже должна пойти туда. А Ричард? Она думала, что потеряла Ричарда в этом ужасном Городе, но вдруг ей стало казаться, что именно здесь она и сможет его встретить. Она уже видела его дважды, и второй раз можно было принять за неявное возобновление любви. А что подарит ей третий раз? Голос? Слово? Ведь призраки могут говорить: тот, который являлся ей дважды, тоже мог бы заговорить. А вдруг войти в дом — значит освободить его? Тихий, какой-то потрясающе безнадежный плач все продолжался. Лестер в нерешительности все еще стояла перед домом.
У нее за спиной Эвелин раздраженно позвала:
— Лестер! Пойдем же отсюда!
При этих словах Лестер впервые в жизни увидела искушение таким, каким оно становится, когда снимает маску — отвратительным, нелепым, подлым. Она ничего не сказала. Она пошла вперед и поднялась по ступенькам.
Она вошла в дом леди Уоллингфорд.