После похорон Лестер Фанивэл прошло около месяца. Власти сообщили о причинах авиакатастрофы и выразили сожаление по этому поводу. Муж миссис Фанивэл и мать мисс Эвелин Меркер получили официальные извещения и соболезнования. Пресса вяло обсудила возможность и уместность компенсации, в Парламенте был сделан запрос. В объяснениях говорилось, что предупредить катастрофу было невозможно, но все, связанные с авиацией, начиная от заводского рабочего и кончая маршалом, уже получили новый пакет инструкций.
Эти публичные прения потрясли Ричарда Фанивэла чуть ли не сильнее, чем смерть жены: уж очень одно не вязалось с другим. Благодаря развитому чувству благоразумия Ричард понимал: если закон в этой ситуации ничего не может предложить, в особенности бедным людям, то самое время Короне продемонстрировать милосердие. Понимал он и то, что Лестер, доведись им поменяться местами, и не подумала бы отказываться от денежной компенсации, которую сам он с гордостью отверг. Нельзя сказать, что ее натура была попроще, или что она, например, любила мужа меньше, чем он ее, нет, просто Лестер сочла бы справедливым получить хоть шерсти клок с тех, кого он высокомерно игнорировал.
Министерство иностранных дел, в котором Ричард служил во время войны, настойчиво предлагало ему длительный отпуск. Сначала он хотел отказаться. Первое потрясение уже прошло, а последующая депрессия, как он предполагал, наступит не сразу. Любая утрата дольше всего терзает неожиданностью происшедшего. Ричард ни минуты не сомневался, что воспоминания о гибели жены наверняка будут охватывать его на улицах и остановках, в театрах и ресторанах, и конечно, в их собственном доме. Но ему пришлось с удивлением отметить, что боль утраты обрушивается на него в местах, которые он считал только своими — в собственном кабинете, когда он читал протоколы норвежских переговоров, в подземке, где он обычно просматривал утреннюю газету, в баре, куда он обычно заходил с приятелями пропустить стаканчик виски. Эти привычки существовали задолго до того, как он встретил Лестер, но и они не спаслись от нее. Из какой-то немыслимой дали ее тень ухитрялась вмешиваться практически во все. Ее присутствие ощущалось постоянно, и конечно, причиняло боль, но еще больнее было ее отсутствие.
Поэтому Ричард сначала уехал, а потом вернулся.
Уехал, чтобы не ставить коллег в неловкое положение при встречах, вернулся, потому что не вынес одиночества; однако на работу не вышел, с этим можно было и повременить несколько дней. А пока он вдруг решил зайти к Джонатану Дрейтону.
Они познакомились давно, во всяком случае, задолго до того, как Дрейтон стал известным художником.
Несмотря на свою известность, он был еще и просто хорошим художником, хотя многие критики недовольно ворчали по поводу слишком пронзительных красок.
Впрочем, это не помешало им признать Дрейтона баталистом, и две его картины — «Погружение подлодки» и «Ночные истребители над Парижем» — считались заметными произведениями искусства военных лет. Он тоже уезжал на какое-то время, готовился, как говорили, к художественному осмыслению недавних исторических событий. Незадолго до катастрофы он заходил к Фанивэлам, но потом уехал в Шотландию и писал Ричарду оттуда. Последняя открытка как раз уведомляла о его возвращении.
Ричард наткнулся на открытку, перебирая почту, и внезапно решил заглянуть к художнику. Джонатан жил — то есть оставлял вещи на время своих отлучек — в Сити, занимая мансарду одного из домов недалеко от собора Святого Павла. Здесь в одной из светлых комнат располагалась его мастерская. Художник шумно встретил старого приятеля, притащил в мастерскую и, как обычно, усадил в самое удобное кресло, а сам примостился на краешке стола.
— У меня для тебя много всего, — начал он, не дав Ричарду и рта раскрыть. — Кое-что я тебе расскажу, а кое-что покажу. Сначала лучше рассказать… дело в том, что я практически помолвлен.
— Замечательно! — сказал Ричард. Джонатан опасался, как Ричард воспримет подобное известие, но его слова, кажется, не потревожили недавней раны. Ричард был просто искренне рад. — А я ее знаю? — тут же спросил он. — И что значит «практически»?
— Не знаю, знаком ли ты с ней, — сказал Джонатан. — Это Бетти Уоллингфорд, дочь маршала авиации.
Они с матерью скоро должны зайти ко мне.
— Мне приходилось слышать ее имя, — кивнул — Ричард. — Она дружила с Лестер. Ну, может, не особенно дружила, просто когда-то они знали друг друга. Но я почему-то считал, что она тяжело больна, и мать не позволяет ей разгуливать по городу.
— Так и есть, — ответил Джонатан. — Маршал пригласил меня на обед, после того как я закончил его портрет. Славный человек, хотя совершенно неинтересен в качестве модели. Леди Уоллингфорд держит Бетти в строгости, а «практически» я сказал потому, что когда мы наконец заговорили с ней всерьез, она показалась мне какой-то неуверенной. Не отказала, но и не обнадежила. А сегодня они обе собираются прийти ко мне. Не бросай меня одного, ладно? Но это — не единственная причина, чтобы ты остался. Есть и еще одна.
— Да? — сказал Ричард. — И какая же?
Джонатан кивнул на мольберт и прикрепленный к нему холст, завешенный тканью.
— Вот, — ответил он и поглядел на часы. — У нас еще час до их прихода, и я хочу, чтобы ты первым ее увидел. Нет, это не портрет Бетти и даже не ее матушка; вещь совершенно другая, и она может — я не уверен, но может — оказаться немного неприятной для леди Уоллингфорд. Есть у меня и еще кое-что посмотреть, если не возражаешь. Хорошо, что ты зашел, а то я уже собирался тебя вызванивать. Я же ни одной работы не выставляю, пока ты ее не посмотришь.
Последнее, как Ричард отлично знал, было явным преувеличением, но Джонатан если уж привирал, то от души. Здесь надо отдать ему должное: он ни разу не сказал одного и того же двум разным людям, а если даже и говорил, то слова звучали у него как-то по-разному. Разницу мог уловить только он сам, но и знакомые не возражали. По крайней мере, Ричард только и пробормотал:
— Никогда не думал, что ты придаешь такое значение моему мнению. Все равно показывай, что бы оно ни было.
— Сюда! — воскликнул Джонатан и повел друга к дальней стене комнаты. Здесь, опираясь на спины своих собратьев, стоял холст, записанный, судя по всему, совсем недавно. Ричард приготовился смотреть.
Это была часть Лондона после налета — пожалуй, самый центр, потому что здание справа смутно напоминало собор Святого Павла. На заднем плане виднелось несколько домов, а все остальное пространство холста занимали руины. Светало, небо было ясным, с первого взгляда казалось, что свет исходит от солнца, еще скрытого за группой зданий. Самое сильное впечатление на этой картине производил именно свет. Пока Ричард смотрел, ему начало казаться, что и само полотно светится, что свет изливается наружу и уже заполнил всю комнату. По крайней мере, он царил на картине, так что каждая деталь словно плавала в этом странном сиянии, как земля плывет в свете солнца. Цвета были усилены настолько, что казались почти невероятными. Ричард снова видел то, что критики называли «пронзительными» или «кричащими» красками в работах Джонатана, но он видел и несомненное мастерство, перечеркивающее мнение критиков. Границы между формами и оттенками почти исчезли. На этой картине цвет осмелился сам стать образом.
Желтая деревянная балка больше всего напоминала луч света, застывший в янтаре. Едва различимые штрихи, сами похожие на блики света, устремляли все это буйство красок в сторону поднимавшегося солнца. Глаз тщетно пытался сосчитать цветовые волны, расходящиеся от центра, и неизменно возвращался к их источнику.
И тогда становилось ясно, насколько самодостаточна такая манера письма. Зритель начинал понимать, что источником света может быть не только солнце, хотя оно и воплощает саму его идею. «Там восток, разве не там начинается день?» День — несомненно, там, а свет — нет. Стоило присмотреться повнимательнее, и целостность светового потока исчезала. Свет разливался по всей картине — он таился в домах и в тенях домов, лежал у подножия собора, вдруг отблескивал в булыжниках мостовой, оживал в неуловимой игре оттенков небосвода.
Каждый миг он был готов брызнуть отовсюду, но сам ограничил себя контурами, предпочел узилище форм, смирился и поставил предел собственному величию красочной палитрой, но и таким не утратил всеохватности. Он жил.
— Как бы мне хотелось увидеть здесь солнце, — проговорил наконец Ричард.
— Да? — переспросил Джонатан. — Почему?
— Потому что тогда я бы понял, живет ли свет в солнце или солнце — в свете. Я не могу это выразить. Если покажется солнце, то оно станет хранилищем… нет, оно может оказаться сделанным из света так же, как и все остальное.
— Весьма приятная критика, — отозвался Джонатан. — Похоже, ты выразил самую суть восприятия, на которое я едва смел надеяться. Стало быть, одобряешь?
— Это лучшее из всего, что ты сделал, — с чувством ответил Ричард. — Это словно современное Сотворение Мира — по крайней мере, Сотворение Лондона. Как это тебе удалось?
— Сэр Джошуа Рейнольдс, — сказал Джонатан, — однажды сослался на «простое видение и ясное понимание» как источник всякого искусства. Мне бы хотелось считать, что здесь я согласен с сэром Джошуа.
Ричард все еще рассматривал картину. Через минуту он медленно проговорил:
— Тебе всегда удавался свет. Я помню луну в «Голубях на крыше», впрочем, в «Истребителях» и в «Подлодке» тоже есть что-то от этого. Конечно, световых эффектов скорее ждешь на воде или в воздухе, поэтому и вздрагиваешь от неожиданности, когда земля вдруг становится похожей на них. Но не это главное. Удивительно, как ты ухитряешься, не теряя воздушности, сохранять ощущение веса. Никто не может сказать, что вещи у тебя на картине бестелесны.
— Надеюсь, никто и не скажет, — усмехнулся Джонатан. — Я вовсе не собирался терять одно, сосредоточившись на другом. А вот изобразить весомость света…
— Что ты имеешь в виду? — спросил Ричард.
— К сожалению, я имею в виду компромисс, — ответил Джонатан. — Ричард, ну и зануда ты! Почему ты всегда норовишь подсказать, что еще я должен сделать?
Ты же не даешь мне порадоваться тому, что я уже совершил! Да, я теперь и сам вижу, это — всего лишь компромисс. Превращение света в предметы. Придется отказаться от вещей и перейти к чистому свету.
Ричард улыбнулся.
— Как насчет ближайшего будущего? Не собираешься превратить какой-нибудь танк в поток чистых световых вибраций?
Джонатан задумался.
— Тут можно бы… — начал он, но оборвал сам себя. — Что-то я разболтался. Пойдем, посмотрим вторую работу, она совсем другая, — и он обошел мольберт с другой стороны. — Ты слышал об Отце Саймоне?
— Кто же не слышал? — отозвался Ричард. — Разве о нем не трубят все газеты, как будто он важнее мирного договора? Вообще, Министерство иностранных дел интересуется всеми новоявленными пророками, включая и этого. Есть еще один в России и один — в Китае. В такие времена они и возникают. Но с нашей точки зрения все они представляются совершенно невинными. Я лично как-то не вдавался в подробности.
— Как и я, — кивнул Джонатан, — пока не встретил леди Уоллингфорд. С тех пор я много читал о нем, слушал его, встречался с ним, а теперь вот — рисовал его.
Леди Уоллингфорд встретилась с ним в Америке после Первой мировой войны, и, как я понял, тогда же подпала под его чары. Во время этой войны он стал одним из великих религиозных вождей, и когда он приехал сюда, она организовала из самой себя комитет по его встрече. Она предана ему; Бетти — тоже, хотя и не столь сильно, но она во всем слушается мать, — он нахмурился и помедлил, словно собирался сказать еще что-то о Бетти и ее матери, но передумал. — Леди Уоллингфорд решила, что для меня — высокая честь рисовать Пророка.
— Они его так называют? — спросил Ричард.
Держа руку на покрывале, Джонатан заколебался.
— Нет, — сказал он, — не хочу быть несправедливым.
Нет. На самом деле она зовет его Отцом. Я спросил ее, священник ли он, но она, похоже, меня не услышала. В Америке у него было огромное количество приверженцев, а здесь, вопреки газетной шумихе, он держится очень тихо. Про него говорят, что он единственный, кто мог бы наставить Германию на путь истинный. Говорят еще, что он и его коллеги из России и Китая могли бы составить Мировой Триумвират. Но он сам до сих пор по этому вопросу не высказывался. Может быть, просто выжидает. Ну, я сделал все, что мог. Вот что получилось.
Он отдернул ткань, и Ричард остался наедине с картиной. С первого взгляда казалось, что на ней изображен проповедник. Собрание, весьма многочисленное, внимательно слушает. Люди немного подались вперед, и Ричард видел только множество слегка изогнутых спин. Не церковь… но и не комната… трудно понять, где происходит сборище, впрочем, Ричарда это мало заботило. Какое-то открытое пространство; земля напоминает развалины на предыдущей картине, только местность более. каменистая, скорее похожая на пустыню, чем на Город, На чем-то напоминающем каменную кафедру, высеченную из темной скалы, стоял проповедник — рослый темноволосый человек далеко за сорок, в своеобразном облачении. Чисто выбритое, тяжелое, изнуренное лицо словно нависло над аудиторией. Одна рука вытянута вперед и чуть опущена книзу, но открытая ладонь обращена вверх. За ним на скале — черная тень, над ним мчатся по небу тяжелые облака.
Ричард заговорил, одновременно проверяя свои ощущения. Он попристальнее всмотрелся в фигуру проповедника, особенно в лицо. Полотно было приличных размеров, но лицо говорившего упорно не желало увеличиваться, оно все время оставалось маленьким, хотя и тщательно проработанным, и пока Ричард рассматривал его, превратилось в маленький цветной овал, придавив слушателей внизу и обесцветив вокруг себя все — облака, толпу, каменную кафедру. Если это и вправду была кафедра — Ричард не мог решить, то ли фигура отбрасывает тень на скалу, то ли выступает из расщелины. Но лицо! Проповедник пригнул голову, словно стремясь скрыть выражение, которое мог уловить художник, и не успел — Джонатан прекрасно уловил его. Что же именно он все-таки уловил? И почему Джонатан предпочел создать именно этот эффект неудавшейся попытки ускользнуть, увернуться?
Наконец Ричард сказал:
— Потрясающий эффект — особенно от цвета лица.
Не знаю, как тебе удалось передать эту мрачную мертвенность. Но что… — он остановился.
— Ричард, — обвиняющим тоном произнес художник, — ты собирался спросить, что это значит.
— По-моему, нет, — ответил Ричард. — Я скорее хотел спросить, что он значит. У меня такое чувство, что в нем есть что-то, чего я не уловил. Он… — снова пауза.
— Продолжай! — сказал Джонатан. — У нас еще есть время до прихода дам, и я надеюсь, ты получишь хотя бы общее представление о том, зачем ты мне нужен здесь, когда они придут. Как бы там ни было, продолжай, говори все, что в голову взбредет.
Ричард послушно возобновил исследования и комментарии. Они и раньше устраивали такие обсуждения новых работ Джонатана. Ричард не боялся сказать глупость, а друг его давно уверился, что Ричард не станет ругать картину понапрасну; он даже полагал, что один такой монолог стоит десятка критических статей. Джонатан считал, что такое возможно только в живописи: стихи или симфония воспринимаются иначе, нежели картина; протяженность во времени, в отличие от протяженности в пространстве, не дает возможности целостного восприятия. Впрочем, даже для восприятия картины нужно время, хоть и сравнительно небольшое. В этом-то музыка и проигрывает живописи — ее нельзя услышать всю сразу.
— Кожа выглядит словно раскрашенная, — говорил между тем Ричард. — Я имел в виду — словно ты специально добивался эффекта искусственной раскраски. Очень темная и очень тусклая. Этакая массивная тусклость — вроде как твои вес и свет, только наоборот. А вот выражения лица я так и не понял. Поначалу кажется, что проповедник собрался закругляться — сейчас осудит грех, заклеймит и тому подобное. Но когда присмотришься, видишь, что до конца далеко. Эта тяжеловесность создает такой эффект — рука, хотя и повернута ладонью вверх, все равно давит на них, она словно владеет какой-нибудь магией и может обрушить на них небеса — как Самсон столбы в храме, но чем больше я смотрю на его лицо, тем больше думаю, что оно вообще ничего не значит. Это какая-то гротескная простота, я бы даже сказал — пустота. Никогда не видел такого лица…
— Ха! — воскликнул Джонатан, соскакивая со стола. — Ричард, ты гений. Я тоже так думал. Но мне приходилось так часто смотреть на него, что я в конце концов запутался: кто кого приводит в недоумение — я его или он меня.
Ричард вопросительно поглядел на него.
— Я начинал рисовать эту проклятущую натуру как положено, — продолжал Джонатан, меряя шагами комнату и хмуро глядя в пол. — Конечно, он бы не стал позировать мне, пришлось ограничиться единственной встречей в церкви Святого Варфоломея, парочкой речей, фотографиями в «Пикчер Пост» и дюжиной ежедневных газет. Леди Уоллингфорд говорит, что позировать он отказывается из-за своего обета. Может, это и правда.
Вот из этой мешанины мне и пришлось выжимать решение. Утомительное занятие, должен тебе сказать. Я не пытался изобразить его душу, вообще не ставил перед собой грандиозных задач; мне просто хотелось изобразить его как можно лучше, чтобы доставить удовольствие матушке моей Бетти. А когда я кончил и посмотрел на то, что получилось, поневоле подумал: «То ли я не знаю, что он такое, то ли он не знает, куда попал». Но парень, который поставил на уши всю Америку и часть Англии, скорее всего, знает, где находится, значит, это я чего-то не понял или не сумел понять. Все равно, странно. Я привык рисовать нечто определенное. А этот тип получился у меня, с одной стороны — до предела конкретным, а с другой — просто пустое место. Этакий повелитель мира и какой-то заблудившийся дурачок одновременно.
— Может, так и есть? — неуверенно предположил Ричард.
Джонатан остановился у мольберта и мрачно вздохнул.
— Нет, — сказал он, — боюсь, что нет. Впрочем, это меня не беспокоит. А вот не получу ли я в результате отставку? Как ты думаешь, заметит леди Уоллингфорд? А если заметит, то что она скажет?
— По-моему, вряд ли, — сказал Ричард. — В конце концов, я сам только что до этого додумался, а она знает тебя как художника куда меньше, чем я.
— Да, ко мне она, может, и не привыкла, — угрюмо отозвался Джонатан, — зато слишком привыкла к нему.
Она же из самого узкого внутреннего круга. Если сейчас возникнут сложности, нам с Бетти потом придется куда труднее. А с другой стороны, что мне за дело до этого? Расскажи-ка лучше, что знают о нем нормальные люди?
— Мы знаем, — сказал Ричард, — что зовут его Саймон Леклерк, иногда называют отец Саймон, иногда — Саймон Клерк. Мы выяснили, что предки у него евреи, что родился он во Франции, а вырос в Америке. Мы знаем, что он силен в ораторском искусстве — по крайней мере был силен по ту сторону океана; по эту он нечасто в нем упражнялся. Говорят, он продемонстрировал несколько весьма впечатляющих исцелений, но эти случаи никто не проверял. Мы знаем, что за ним идут вполне образованные люди — вот, пожалуй, и все. По крайней мере я больше ничего не знаю. Но я ведь уже говорил тебе, что никогда этим не интересовался. Подожди, ты же слушал его проповедь; ну и о чем он проповедовал?
— О любви, — сказал Джонатан и еще помрачнел, взглянув на часы. — Через минуту они будут здесь. Да, он говорил о любви, насколько я смог понять, но я больше смотрел на него, чем слушал, а я не из тех, кто может делать два дела сразу. Я мог бы попытаться рассортировать ощущения, которые вызывала его речь. Но говорил он больше о Любви, с намеком на какую-то тайну, которая дескать может найтись в Любви. Я знаю, что иногда он беседует с людьми наедине, но, по-моему, просто заявиться на такую беседу неловко. Поэтому могу только повторить тебе те крохи, которые уловил, пока разглядывал его. Любовь и еще что-то.
У входной двери зазвонил колокольчик. Джонатан снова набросил на картину покрывало и сказал:
— Ричард, если ты сейчас уйдешь, я никогда тебе этого не прощу. А если не скажешь то, что надо, то я никогда в жизни не буду слушать твоих советов, — и он поспешил встречать гостей.
Джонатан вернулся быстро. Неясное ощущение приоткрывшейся другой жизни едва шевельнулось в отдалении и ушло, не успев прорваться наружу и подавить все обыденные переживания. Ричард совсем не обладал опытом «иной» жизни, а тут, отворачиваясь от мольберта, он снова почти увидел мертвое лицо Лестер, увидел таким, каким оно недавно мелькнуло перед его глазами — плывущее, смутное, неопределенное и все-таки совершенно реальное. Две женщины, вошедшие в комнату, вполне зримые и земные, казались, тем не менее, пустыми оболочками по сравнению с ней.
Между ними было лет тридцать разницы, но сходство улавливалось. Обе невысокие. Леди Уоллингфорд — седая и стройная высокомерная дама. Бетти — светловолосая и тоненькая, тоньше, чем обычно бывают девушки ее возраста. Она выглядела бледной и усталой. Входя в комнату, она не сводила глаз с Джонатана, и Ричарду показалось, что их руки успели мимолетно поговорить друг с другом. Джонатан представил его. Леди Уоллингфорд приняла его существование как должное, то есть просто не сочла его необходимым. Бетти удостоила его беглым взглядом с проблеском интереса, причины которого остались ему неясны; он напрочь забыл, что они с Лестер были знакомы. Дважды поклонившись, он отступил на шаг. Джонатан сказал:
— Не хотите ли сначала чаю, леди Уоллингфорд? Сегодня не слишком тепло.
— Сначала давайте взглянем на картину, — распорядилась леди Уоллингфорд. — Она меня весьма тревожит.
— Я так замерзла, мама, — проговорила Бетти, как показалось Ричарду, немного нервно. — Может, действительно выпьем чаю?
Леди Уоллингфорд оставила ее слова без малейшего внимания.
— Это она закрыта? — спросила она. — Позвольте взглянуть.
Джонатан подчинился, едва заметно пожав плечами.
Подходя к мольберту, он проговорил через плечо:
— Вы поймете, конечно, что это скорее впечатление, чем портрет, — и отдернул ткань. В мастерской повисло сосредоточенное молчание. Ричард, благоразумно отойдя в сторонку, ждал первых высказываний.
Отвернувшись от картины, он взглянул на Бетти. Она стояла как раз позади матери и едва заметно дрожала.
Эта странная дрожь не укрылась и от внимания Джонатана, художник шагнул было к своей невесте, но замер на полпути, остановленный неподвижностью леди Уоллингфорд. Казалось, протекли минуты, прежде чем она произнесла:
— Мистер Дрейтон, а где это выступает наш Отец?
Джонатан прикусил губу, украдкой взглянул на Бетти и ответил:
— Выбор за вами, леди Уоллингфорд.
— Но у вас же должны были быть какие-то резоны, — недовольно заметила леди Уоллингфорд. — На чем это он стоит? На скале?
— Да, на скале, — с готовностью подтвердил Джонатан. Потом, словно неохотно подчиняясь истине, добавил:
— По крайней мере вы вполне можете считать это скалой.
Вернисаж что-то не ладился. Бетти села, словно силы покинули ее. Леди Уоллингфорд продолжала допытываться:
— Так он на ней стоит?
— Полагаю, это не так уж важно, — ответил Джонатан и с беспокойством взглянул на Ричарда. Ричард выступил на шаг вперед и проговорил как можно обаятельнее:
— Главное — это ведь общее впечатление, как вам кажется?
Замечание оказалось некстати. Леди Уоллингфорд и ухом не повела, а продолжала, обращаясь по-прежнему к Джонатану:
— А почему все эти люди так напоминают насекомых?
Бетти издала сдавленный звук. Джонатан и Ричард вдвоем уставились на картину. Ни одному из них не пришло в голову — даже Джонатану — что скопление чуть склоненных вперед спин действительно напоминает скопище жуков, чьи овальные надкрылья тускло отражают Далекий свет. Но едва прозвучало это слово, как картина неожиданно приобрела зловещий оттенок. Джонатан попытался поправить дело, но его голосу явно недоставало Убедительности.
— Они вовсе не… Я не имел в виду… они не похожи на жуков.
— Они выглядят в точности как жуки, — отрезала леди Уоллингфорд. — Они совсем не похожи на человеческие существа. И лицо отца Саймона тоже какое-то странное.
Ричард увидел, что по крайней мере в этом она права. Овал лица отличался от моря спин только своей очерченностью и другим углом наклона, да еще тем, что не отражал света. Именно это и придавало ему то самое мертвенное выражение; свет тускло отражался от спин, но не от лица. Но теперь и оно казалось столь похожим на них по форме, что на миг Ричард увидел на его месте просто еще одну спину: словно у человеческого тела вместо головы — отвратительный здоровенный жук, повернутый спиной к зрителю, и все-таки каким-то образом ухитряющийся смотреть на него. Теперь стал заметен огромный разинутый рот: говорящий жук, ораторствующий жук, и вместе с тем мертвый и наблюдающий жук.
У Ричарда враз вылетела из головы какая-то эстетская глупость, которой он собирался отвлечь внимание.
— Я думаю, все зависит от того, как это прочесть, — говорил меж тем Джонатан. С его стороны такое замечание было не слишком-то разумным, но его пугала мысль о Бетти. Голосом он еще мог управлять, и он оставался таким же холодным, как у леди Уоллингфорд, но тон выдавал его.
А леди Уоллингфорд тем временем слегка подалась вперед. Ричард уловил это движение, и внезапно ее фигура обрела ту же самую форму насекомого-переростка. Теперь ее спина неотличимо напоминала фигуры на картине. Ричард неожиданно понял, что верит написанному.
Вот, значит, как выглядят последователи отца Саймона.
Он снова взглянул на лицо, но, наверное, угол зрения изменился. Теперь оно больше походило на обычное лицо, хотя и осталось мертвенно-искусственным, каким казалось ему и раньше. Леди Уоллингфорд тянулась к картине, словно ощупывала ее невидимыми усиками. Но, кажется, усики не подвели ее. Когда она заговорила, голос ее был не просто холоден, он напоминал ледяной топор:
— Почему вы нарисовали отца нашего как слабоумного?
Здесь уж Джонатану пришлось протестовать куда энергичнее. Он повернулся спиной к картине и страстно воскликнул:
— Ну что вы, леди Уоллингфорд! У меня и в мыслях подобного не было! Я могу понять, на чем основано ваше недовольство образами, хотя, честно говоря, совсем не это имел в виду, и даже мог бы как-нибудь… Я хотел сказать, что напишу это как-нибудь по-другому.
Но у меня никогда не было ни малейшего намерения изображать отца Саймона в неподобающем виде…
— Не было намерения… — поджала губы леди Уоллингфорд. — Да вы взгляните только!
Джонатан осекся. Он поглядел на женщину, потом посмотрел на Бетти. Девушка ответила ему отчаянным взглядом. Ричард мгновенно понял всю критичность положения. Он не хуже молодых влюбленных почувствовал, как волна гнева леди Уоллингфорд уносит Бетти с собой, увидел, как метнулась ее рука к Джонатану, как мгновенно отозвался Джонатан. Он видел, как друг его оставил картину и двинулся к Бетти, взял ее ладони в свои и поднял из кресла, так что теперь она стояла напротив него. Приобняв ее, он снова повернулся к картине. Тогда и Ричард обратился к ней опять.
Наверное, на полотне ничего не изменилось. Или нет? Неужели лицо было опущено так низко? Или все же чуть приподнято и теперь рассматривало комнату?
Может, он не правильно оценил ракурс? Конечно, все дело в угле зрения. Но сказать «рассматривало» было бы слишком сильно, лицо не рассматривало — оно просто тупо пялилось в нее. То, что он посчитал недоуменным выражением, обернулось простым отсутствием смысла.
Ему вспомнилась фраза Джонатана — «повелитель мира и заблудившийся дурачок одновременно». Протянутая рука больше не казалась властно удерживающей внимание аудитории, скорее она тянула слушателей за собой, буквально завораживая. Она подтягивала их к себе, и дальше, за себя; тень от фигуры на скале была уже не тенью, а мраком ущелья, отверстого в бездну, ущелья, зиявшего коридором между двух скал. Туда утягивалась фигура, парящая на своей призрачной платформе; той же силой втягивались туда и склоненные перед ней спины. Скопище крылатых жуков собиралось взлететь и исчезнуть в этой щели, в этом длинном коридоре. А лицо, которое пялилось на них и поверх них, было действительно лицом слабоумного. Ричард с досадой подумал: «Надо же было этой старухе наболтать!» Любую картину можно рассматривать под разными углами.
Правда, не так уж часто она от этого превращается в совершенно другое полотно: пустое и примитивное лицо в серых сумерках склонилось над жучиными спинами, в которых только и отражается солнце; пустые и примитивные, тянутся к лицу тысячи насекомых; а за ними узкий коридор намекает на некое огромное расстояние, куда готовится перелететь собрание вместе со своим предводителем. Но можно было заметить и еще кое-что. Лицо было вовсе не настоящим лицом — не пародия, но личина чего-то скрытого и повернутого не к миру людей. Теперь это лицо настолько же отличалось от того, которое они разглядывали несколько минут назад, насколько само оно отличалось от спин других насекомых под ним.
Все уже давно молчали, но теперь заговорили одновременно. Ричард в отчаянии произнес:
— Зато какие превосходные краски.
Бетти сказала:
— О Джон, ну зачем ты?
Джонатан сказал:
— Это все фокусы здешнего освещения. Не плачь, Бетти. Сделаю что-нибудь еще.
Леди Уоллингфорд сказала:
— Не смеем задерживать вас, мистер Дрейтон. Если это все серьезно, значит, у нас с вами мало общего.
Если нет, то я не рассчитывала на подобные потрясения.
Идем, Бетти. Моя дочь напишет вам, мистер Дрейтон.
— Какая нелепость, — сказал Джонатан. — Спросите мистера Фанивэла, он скажет вам, что никаких жуков на картине не было и в помине, пока вы не наговорили нам всего этого. Мне чрезвычайно жаль, что вам не понравилось. Хорошо, я напишу другое полотно. Но не можете же вы думать, что я собирался показать вам изображение сумасшедшего и кучу жуков вместо портрета вашего отца Саймона. Я ведь знал, как вы к нему относитесь. Ну скажите, разве могло так быть?
— Однако это факт, — сказала леди Уоллингфорд. Она повернулась спиной к картине и в упор смотрела на Джонатана. — Значит, мы для вас не больше чем паразиты. Бетти!
Бетти все еще не могла оторваться от Джонатана. Казалось, прикосновение давало ей силы, потому что она подняла голову и сказала:
— Мама, Джонатан собирается все переделать.
— Переделать! — воскликнула леди Уоллингфорд. — Пусть себе переделывает, сколько влезет. Ты больше не будешь иметь с ним ничего общего. Идем.
— Леди Уоллингфорд, — вмешался Джонатан. — Я ведь уже извинился за то, в чем не виноват. Другое дело — наша помолвка с Бетти. Я не могу допустить, чтобы она расстроилась.
— Да? — холодно обронила леди Уоллингфорд. — Бетти будет делать то, что я ей скажу, а у меня — другие планы. Эта надуманная помолвка всегда казалась мне нелепостью, теперь с ней покончено.
— Мама, — начала Бетти. Леди Уоллингфорд, до той поры смотревшая на Джонатана, медленно перевела взгляд на дочь. Легкое движение ее головы было точно выверенным и таким властным, что все в мастерской ощутили присутствие новой силы. Глаза матери держали Бетти так же, как на картине у нее за спиной протянутая рука удерживала внимание собравшихся; они повелевали как жест. Джонатан был отброшен, осужден и забыт. Он стоял, беспомощный и одинокий, наблюдая безмолвный разговор, и не мог помешать ему. Он сразу почувствовал, как поникла Бетти, его рука больше не помогала ей. Тогда он сжал узкую кисть покрепче, но она словно проваливалась, как проваливается раненая птица сквозь воздух, который должен держать ее. Ричард, видя это медленное движение, внезапно вспомнил Лестер и странный жест, которым она отдернула руку. Движение было слишком серьезно и явно не соответствовало причине, оно содержало в себе нечто не вмещаемое сознанием. Так убийство, хотя и может служить выражением ненависти, означает нечто совершенно иное, чем ненависть. А в комнате сейчас ощущалась именно ненависть, та особая ненависть, из-за которой убивают холодно и расчетливо. Как человек, ослабевший после болезни, безуспешно пытается справиться с убийцей, Ричард то ли заговорил, то ли только представил свой голос, произносящий слова:
— Леди Уоллингфорд, если мне позволено будет сказать, то, может, лучше отложить разговор до другого раза? Наверно, нет нужды так сразу рубить сплеча. Я хотел сказать, если Джонатан перепишет картину, то и причины размолвки не останется. Я даже думаю, если бы вы захотели взглянуть на картину при другом освещении, она показалась бы вам совершенно иной. Иногда немного внимания…
Он не помнил наверняка, какую часть своей речи успел произнести в действительности, когда его перебил Джонатан. Художник говорил страстно и очень быстро, помянул отца Бетти, маршала авиации, и свою собственную тетушку, которая могла бы приютить Бетти на несколько дней, так что они хоть завтра поженились бы, и никакие картины, никакие родители, никакие пророки в целом мире не смогли бы им помешать. Он говорил почти на ухо Бетти и все пытался повернуть ее лицом к себе, заглянуть ей в глаза. Но она не оборачивалась, она только побледнела еще сильнее, и когда леди Уоллингфорд сделала первый шаг к двери, начала поворачиваться вслед за ней, а потом вдруг вывернулась из-под руки Джонатана, по-прежнему не отвечая на его мольбы, увещевания и приказы. Ричард подумал, что ее лицо при этом напоминает другое, виденное им недавно; несколько мгновений он пытался вспомнить, чье, и внезапно оно возникло перед ним: лицо Лестер, каким он видел его в последний раз, мертвое лицо Лестер. Сходство оказалось сильнее, чем различия, существовавшие между их живыми лицами; обе они сейчас жили в городе, гораздо более далеком, чем Лондон за стенами мастерской, и тот, другой город вдруг заполнил комнату. Он увидел леди Уоллингфорд, та как раз оглянулась на Бетти от двери, увидел ее лицо тоже. Нет, это лицо не выглядело мертвым, оно было как твердая скала в стране мертвых или как здание, если смерти ведомо зодчество, как дом или храм из какого-то странного, гибельного камня. От обычной комнаты осталось лишь слабое подобие. И Джонатан, и он сам были теперь только призраками в призрачных покоях, зато человек на скале и готовые взлететь жуки стали самой настоящей реальностью, такой же, как мертвое лицо Бетти, и живое — вот только живое ли? — лицо ее мучительницы. Ричард вздрогнул от внезапного чувства беспомощности, именно в этот момент Бетти высвободилась и шагнула вслед за матерью.
Леди Уоллингфорд открыла дверь, бросив на ходу: «Мы едем в Холборн», — пропустила дочь вперед и обе вышли.
Мужчины слышали, как хлопнула входная дверь.
Они переглянулись. Гости ушли, и с их уходом мастерская снова стала комнатой, а не предместьем иного мира. Ричард перевел дыхание и снова посмотрел на картину. Теперь ему казалось невозможным не заметить ее настоящую суть. Если смотреть на фигуры перед скалой, как на людей, то на полотне все застыло, но стоило лишь согласиться с их жучиной сущностью, как все обретало движение, насекомые вот-вот должны были взлететь. Картина жила, как живет «Мона Лиза» с первого взгляда, касающегося ее. Однако теперь Ричард видел и другое: поразительную двусмысленность, заключенную в ее образах. В этом был огромный, явно неожиданный, определенно нежеланный успех: люди, на поверку оказавшиеся жуками, жуки, оказавшиеся людьми. Казалось, они уже не могут избавиться от этой двойственности. Но можно ли тогда, думал он, не отрываясь от картины, так и воспринимать их? Насекомые, только что ставшие людьми, люди, только что бывшие насекомыми? Почему бы и нет? Может, это человечность нисходит в них, и мы видим чудо, видим, как плоть заново пересоздается разумом? Тогда их движение — это подъем к образу уже ставшего человека, а протянутая рука — знак и власть, призвавшие их?
Он проследил глазами вдоль руки и пришел к лицу, которое правило ими и призывало их. Невозможно. Это пустое лицо никогда не смогло бы сотворить чудо; а если бы и смогло, то только чудо падения и утраты. Он не мог убедить себя, что оно возрастает в духе. Знак перевоплощения, если и был в нем, теперь исчез. Черный зев отверстия в скале за его спиной, не содержал в себе даже намека на обещание царственных перемен. Там не было жизни, только скала — «tutto di pietra di color ferrigno»2 и камни цвета железа. Какую еще жизнь, кроме своей собственной, может содержать в себе этот камень? Разве что жизнь на лице женщины у двери, жизнь, вломившуюся в эту комнату и уничтожившую саму возможность понимания. А потом он вспомнил, что это — только тыльная сторона, ложное, обманное лицо.
Каким же тогда может быть то, которое смотрит в сторону расщелины, видимое оттуда, из конца коридора, если только там есть конец? Вот уж оно-то действительно знает больше, намного больше, ужасающе больше.
Он с усилием отвел глаза. Джонатан приблизился к нему, говоря:
— Вот же попадется теща!
— Мне показалось, ты ждал чего-то похожего? — спросил Ричард едва ли не с любопытством.
— Сам не знаю, — раздраженно отозвался Джонатан. — Когда начинал картину, вроде чувствовал, что здесь что-то не так, а потом стал думать, что ничего нет, что я сам все выдумал. Но я был совершенно уверен, что она ничего не заметит или предпочтет не заметить. Она и не заметила бы, просто она не хочет отдавать за меня Бетти.
Ричард сказал:
— Но если предположить, что единственным выходом окажется уничтожить картину? Допустим, леди Уоллингфорд попросит тебя об этом?
— Но она же не попросила, — отозвался Джонатан. — А если попросит, тогда я и буду думать. Не знаю — может, так и надо. Жаль, конечно, но если это поправит дело… Самой-то Бетти наплевать на этого Саймона, она просто привыкла во всем слушать мать.
— Хотел бы я на него поглядеть, — задумчиво произнес Ричард. — Где его искать? Они что-то говорили насчет Холборна?
— Ну что ж, попробуй, — сказал Джонатан. — Тебе нужно местечко между Холборном и Ред Лайон Сквер, ты легко его найдешь. Сходи, послушай, как он говорит.
Он не часто выступает, но ты сможешь узнать, когда будет следующий раз. Посмотри, потом расскажешь мне, чем дело кончилось.
— Пожалуй, так я и сделаю, — сказал Ричард. — Завтра же. Весьма сожалею о случившемся. Сам-то ты что будешь делать?
— Для начала просто подумаю, — ответил Джонатан. — Смириться сразу или попробовать договориться?
Что-то мне не верится, что от сэра Бартоломью будет много толку, даже когда он вернется из Москвы, но я по крайней мере смогу повидаться с ним, мне ведь теперь чертовски трудно будет видеться с Бетти. Мать блюдет ее так, словно она — монашка или послушница. Может, она даже письма ее читает и уж наверняка прослушивает телефонные разговоры. Если тебе не в тягость, заходи завтра, а? Поговорим еще.
Ричард пообещал зайти и направился домой. Был конец рабочего дня, и, едва взглянув на переполненный транспорт, он решил пойти пешком. Сегодня уличный шум почему-то приятно успокаивал. Душа его немного отмякла в этой сутолоке. Он думал о Джонатане и Бетти, думал и о том, что если бы Лестер была здесь, то сообразила бы, как поступить; кроме того, она ведь и Бетти знала. Как было бы удобно, если бы Лестер могла позвонить Бетти. Ему хотелось, чтобы это было возможным… хотя бы ради Джонатана. Немного энергии и характера Лестер очень пригодились бы сейчас Бетти.
С легким удивлением он отметил, что думает о Лестер почти без напряжения. Он совершенно искренне сожалел об утрате этого женского начала, столь нужного сейчас даже не ему самому, а Джонатану. Именно она сама, а не та Лестер, которая была женой Ричарда, вполне могла бы справиться с этой ситуацией. Странно, он ведь обычно думал о Лестер только в связи с собой. И вдруг Ричард вспомнил, что в ней всегда была сила, ждущая применения, и одновременно увидел, что эта сила никогда его не заботила; ему хватало удовлетворенного сознания, что Лестер пользуется ей для его, Ричарда, блага. Он произнес почти вслух:
— Господи, дорогая, неужели я проглядел тебя?
Не то чтобы он не обращал на жену внимания, здесь его вины не было. Он имел в виду тот второй смысл, в котором сама она, возможно, была виновата не меньше, чем он. Нет, вина здесь ни при чем. Просто она знала его лучше, чем он когда-либо хотел узнать ее. Дурачились они или ссорились, но ее замечания всегда звенели правдой, а его слова в лучшем случае могли сойти за шутку, а в худшем бывали просто обидными. Ричард впервые задумался о том, — каким точным инструментом был ее разум, и тут же понял, что несмотря на искреннюю и страстную привязанность никогда не хотел замечать, как часто она оказывалась права. Почему-то эта мысль еще теснее сблизила их… даже после смерти Лестер. Он подумал о том, сколько раз мог порадоваться ее правоте, вместо того чтобы извинять, возмущаться, протестовать. Ее сияющая красота все росла, а теперь оказалось, что ее украшало еще и знание. Этого знания, как и многого другого, он тоже предпочитал не замечать. И вот когда Лестер так нужна им всем, ее как раз и нет с ними.
А может, есть? Он шел к Холборну, так как собирался этим вечером взглянуть на обиталище Саймона — зал, дом или что там еще, и вдруг впереди, за перекрестком, увидел Лестер. Сначала ему подумалось, что кто-то стоит рядом с ней. Призрак застыл совершенно неподвижно — вот так, подумал Ричард, он должен был столбенеть от радости, встречая ее каждый раз живую — а он ни разу не смог устоять на месте. Теперь смог. Пережитое потрясение наконец-то вынудило его признаться самому себе — наконец-то, хотя ему всегда казалось, что он и раньше подозревал в ней многое такое, чего не понимал, просто в начале их знакомства это ощущение было сильнее, а потом постепенно ушло, вытесненное привычкой. Но теперь он чувствовал, что странность никуда не исчезала, разве что стала еще больше. Так они и стояли по обе стороны Холборнского перекрестка и смотрели друг на друга.
В этот момент Ричард сам ощущал себя больше призраком, чем человеком. Вот стоит Лестер — реальнее не бывает, а он — словно привидение, которое она притягивает. Из памяти Ричарда мгновенно исчезли и час, проведенный в мастерской Джонатана, и надгробный лик леди Уоллингфорд. Но если бы он вспомнил о ней, то почувствовал бы, что Лестер настолько же сильнее этой женщины, насколько эта женщина оказалась сильнее его. Не улыбкой, а своей неподвижностью Лестер дала ему понять, что узнала. Страстные губы были серьезны, а в глазах таилось некое знание. О нем? Конечно, о нем. Ему показалось, что он почти видит, как она вздохнула с облегчением. Нет уж, больше он никогда не проглядит ее.
Нарушенные клятвы тихонько подталкивали его в сердце.
Правая рука Лестер словно покоилась на руке невидимого спутника, а левая вдруг порхнула к груди и замерла, как будто стремилась удержать там его образ. За эти секунды ни один из них не шевельнулся, но неподвижность обоим казалась естественной. Ричард не шевелился вовсе не потому, что она была призраком, а как раз потому, что она была тем, чем была. Сотни раз им приходилось встречаться на улице, и вместе с тем это была их первая встреча — снова первая, единственно первая. Надежнее скалы, переменчивее воды в реке, сияющая ярче звезды из надмирных далей, успокаивающая лучше счастливого сна, освежающая, как ветер, опаснее любого огня — все вещи в мире были ей под стать. Но кроме привычных вещей в ней чувствовалась и незнакомая сила. Он мог бы заговорить с ней; но прежде чем сумел найти слова, она ушла.
Сегодня ему показалось, что он видит ее уход. Прошла мимо? Нет. Свернула в сторону? Тоже нет. Но она не исчезла, не испарилась, именно ушла, как уходила до этого сотни раз при жизни, иногда — с поцелуем, иногда — , — с улыбкой, иногда — просто взмахнув рукой. На этот раз не было ни поцелуя, ни смеха, ни жеста, но когда он увидел, что ее здесь больше нет, какой-то привкус прощания все еще оставался с ним.
В домах напротив проступили огни, в уши ворвался беспорядочный шум города. От избытка впечатлений кружилась голова. Ричард постоял, успокаиваясь, свернул в боковую улочку и тоже ушел.