Тиран низвержен, и для нас
Настал утех веселый час.
Б. Лившиц.
Поступать просто – сложно.
Ходить напрямик – трудно.
Этому, наверное, нужно долго учиться. Наставников нанимать. Платить золотом, годами, кровью, болью…
У меня как-то не получалось никогда, даже если пробовал. Привычно сворачивал на обходной путь, пер через буераки, продирался нехожеными тропами, петлял, лишь бы не выходить на широкую, понятную, простую дорогу.
Раз вышел, правда, так вышел, а потом…
Потом – это мое теперь.
Передо мной на черной поверхности Амсанкта плавают выборы. Легкими рыбками всплывают со дна. Воздуха в легких все меньше, и не хватает памяти, чтобы выливать – прозрачностью в черноту, поэтому прежде, чем прикрыть глаза и выживать, вытискивать из себя воспоминания, как последние соки из виноградного жмыха, я оцепенело слежу за игрой выборов в недвижимых водах.
Плещутся, накатывают друг на друга. Просятся в руки. Простые, сложные, разные. Отблескивают кровью смертных сражений, отливают дымом смертного дома, золотом трона, пустой серой дорогой, летейским забвением… разные.
Один лезет особенно настойчиво – наверное, учуял близкую себе мысль. Мелькает серебряным боком – или это слетел с плеча тополиный лист? Лист становится в глазах берегом озера Мнемозины.
Говорят, нужно просто как следует сосредоточиться на том, что хочешь помнить. А потом осушить полный кубок: залпом. Не два глотка, не три – полный.
И тебя без остатка уведет в ту память, к которой стремишься. Мгновение, час, день – сколько пожелаешь, память будет длиться и длиться, погружая тебя в любимые лица, краски, запахи.
Кому-то хочется вернуть, прожить, остановить мгновение. Мне – годы. Десятилетие эпохи героев, между падением Фаэтона и карой Геры на Олимпе. Остановить, закольцевать, влить в вены целительным бальзамом вместо жгучей памяти…
Остаться с ними – вечность. Сидеть, бездумно улыбаться над озером, не замечая, как ветер заносит песком истрепанный хламис, как становишься очередной скалой под серебристым тополем.
Выбор скользит с ладони измятым серебряным листом. Тонет, отвергнутый, в глубинах. Нет, – шепчет отражение моими губами. Устроить внутри себя маленький Элизиум, вечно растягивать одно мертвое мгновение, смаковать его сладостность – нет, не смогу.
Это слишком просто.
От рыданий Аты колотило мегарон.
Казалось – это девушка оплакивает ненаглядного возлюбленного. Или у матери отняли ее дитя.
– А-а-а-а, за волосы-ы-ы-ы… а потом молнии-и-и-и… И-и-и!
Проклятый плач просачивался отовсюду: в Тартар нырни – и там достанет.
Тени, которые и без того себя не очень-то хорошо чувствовали (после смерти, как-никак) – окончательно теряли способности соображать. Смотрели круглыми, бараньими глазами, изредка икали, напрочь позабыв, что у них нечем больше икать. На все вопросы отвечали стонами или непредсказуемым падением Владыке в ноги.
А то Владыка больно грозен: сидит пасмурный, как Тифон в день восстания, взглядом бронзу зала плавит, того и гляди – на Поля Мук пошлет, Сизифу помогать. Или Данаидам – тем, что все никак не наполнят свои кувшины.
Вон во владыческом дворце кто-то скорбит на все подземелье – небось, уже мучается.
Откуда знать перепуганным теням, что на самом деле Владыка развлекается – играет в судьбоносные решения. Нельзя иначе. Потому что Ата играет в просительницу – она же всегда во что-нибудь играет…
Лисса-безумие пришла за компанию, Ламия – послушать сплетни, Геката пришла поиздеваться – чтобы игра больше напоминала реальность. Гипнос еще порхает под потолком – просто не мог пропустить такое сборище. Кто был посерьезнее – давно из мира дезертировали, Таната уже пару дней как нет.
Смысл игры, которая в последние тридцать лет стала ритуалом, все тот же – герои.
Полукровки. Сыновья богов, которым внезапно захотелось совершать подвиги.
Раньше они смирно грызли глотки друг другу – убивали своих дядьев, братьев, отцов, вино из кратеров хлестали на пирах, земли захватывали.
Теперь им захотелось обессмертить себя. И слово «подвиг» нынче приобретает иной смысл. Раньше это была – победа над противником. Захват города. Трофеи. Головы врагов. Рабы.
Теперь это – вызов. Существам вышедшим из утробы Ночи. Отродьям Ехидны. Великанам. Титанам.
Они приносят жертвы богам и с их именем на устах преспокойно отправляют в мой мир очередное чудовище – это вызов и моему миру тоже…
Кому еще – вызов? Эпохе – это наверняка. Богам – неявственно, неочевидно (вот мы чудовищ истребляем, а вы… пф, повелители нашлись!).
Может, немножко – той, голос которой почти перестал раздаваться за последний десяток лет.
Кому – вызов, кому – суды, кому – развлечение.
Ате вон игра.
Распростерлась перед троном, целует мрамор. На Владыку поглядеть боится: ой, грозен! Ой, глазами испепелит, страшнее Зевса! А двузубец как держит! Ой, лучше Тифону в зубы попасться.
Волосы у Аты выбились из прически, разметались по камню: не великая богиня – нимфа из лесов принеслась, грохнулась на пол в страстной мольбе.
Только вот нимфы не голосят так: пронзительно, с переливами, как деревенская плакальщица на похоронах.
– А-ё-ё-ё! Защити, могучий! На зе-е-е-е-емлю… и являться не смей… молнией… грязные сме-е-ертные…
Среди грязных смертных Ата скитается не один год. Три десятка лет, с тех пор, как Зевс сверг ее с Олимпа: конечно, из-за собственного сынка, Алкида-героя, которого нарекли Гераклом. Этот самый Геракл на слуху в последнее время, даже и в подземном мире: не так давно ко мне спустились потерянные было дети Ехидны. Тени Немейского льва и Лернейской гидры обживались в Стигийских болотах, недовольные собственной смертью. И, судя по прыткости сына Зевса, они не были последними.
Если бы не игры Аты и Геры – дети Ехидны могли бы и не умирать.
Но вот в Микенах теперь вместо сына Зевса правит хилый недоношенный Эврисфей, который и посылает Геракла совершать подвиги. А Зевс игры не оценил – и…
– За волосы, ну-у-у-у… ни кро-о-ова… ни приюта-а-а-а…
Три десятилетия без крова и приюта. Эрида и Немезида – две тайные подружки Аты – сочувственно и язвительно вздыхают, каждая в своем углу. Перекидываются кивками: ой-ой, а похудела-то! А побледнела-то! Среди грязных-то смертных…
Ата, пухленькая и цветущая, голосит так, что факелы в зале испуганно перемигиваются. Крик стучится в стену равнодушия Владыки настойчивым тараном.
Равнодушие крепко. В глазах – ни отблеска сочувствия: всегдашняя тартарская пустота.
Я молчу, глядя поверх бьющейся у подножия моего трона богини обмана. Вспоминаю вчерашний разговор. Не в тронном зале: в вечно туманной долине меж Коцитом и Ахероном.
Туман был белесым, липким, как паутина, плотным. Лез под одежду ледяными пальцами, приставал к лицу. Туман рождался из касания унылого, вечно стонущего Коцита и буйного, ледяного Ахерона, полз по долине, выпивал жизнь из асфоделей, и они были темными, чахлыми. Карликовые ивы цеплялись за берега узловатыми, могучими руками корней, свешивали над буйствующим Ахероном тщедушные тельца. В тумане, как в супе, плавали призраки прошлого, духи бессмертных, умерших в незапамятные времена, тени мелких детей Ехидны, скошенных ударом моего двузубца.
Воды Коцита стонали прерывисто, устало: им хотелось скорее в бушующий омут Ахерона. Седая от старости летучая мышь пролетела на отяжелевших крыльях, захотела пристроиться на отдых – Ата, захихикав, стряхнула ее с плеча.
– Люблю это место. За неожиданности: никогда не знаешь, что на тебя отсюда выскочит!
Выскочит. Например, богиня обмана, которой нужно быть на поверхности. Еще и гонцов не пришлет: будет дожидаться, пока Владыка сам догадается и явится.
Туман свивался в молочно-белые вихри, вылеплял из себя призрачные гротексные фигуры: Гефест с руками-молотами, Арес – из горла вырастает копье... мальчишка, держащий дергающуюся змею с раззявленной пастью.
– …не жалею о той своей игре, о Владыка. О том, что отвлекла Зевса. Попомни мои слова: там, внизу, давно так не играли. Может, и наверху тоже… что, он сверг меня вниз? Я хороша, правда? Все поверили… ведь все поверили? В то, что Зевс в своем гневе вышвырнул меня с Олимпа. О, я ушла сама. Там сейчас скучно – на Олимпе. Стало скучно после того, как ты ушел править. Я ставила на Посейдона и Аполлона, но они медлят играть, – медлят, представляешь?! Зато смертные – о-о, смертные!
Туман рассыпался мелкими, дробными осколочками смеха. За туманом Ату было не рассмотреть: явилась в струящихся легких одеждах, под вуалью. Тронь – сольется с туманом, с брызгами, висящими над водой, с местными скалами…
И будет вот так, из глубин мира рассказывать мне о смертных: Геракл собирается совершать десять подвигов на службе у Эврисфея, как ему предрек дельфийский оракул. О, Гера не зря наслала на этого героя Лиссу-безумие: он ведь хотел просто сидеть и жить семейной жизнью! А так – сестренка-Лисса не подвела, ты ведь видел его детей, Владыка?! Сам поубивал, и не только своих, еще и брата своего, Ификла. Теперь будет служить, исправлять, подвиги совершать. Ах, какая игра!
Со смертными вообще играть легко и приятно, Владыка, вот только боги удивляются, почему это Ата шатается по поверхности, когда могла бы припасть к твоим стопам – и просить принять ее в родной мир, туда, где стоит ее дворец, где стоят дворцы родни…
Ата шептала о героях. О прекрасных представлениях: когда они убивают друг друга или своих друзей, о том, что сестренка-Лисса наконец тоже при деле, особенно с Гераклом, но вот был еще Беллерофонт, так что и с ним тоже.
Туман голосом Аты убеждал, что со смертными – это настоящая игра, потому что боги играть разучились.
– …открытое противостояние… я не нужна больше на Олимпе: там каждый бьет в меру своих сил. Вот смертные…
– И ты пришла ко мне?
Туман молчал. Со смешком перетекал с места на место: боишься, лавагет?! Неуютно, когда не знаешь – где собеседник?
Лавагету-то – может быть, а Владыке в своем мире плевать, где там собеседник.
– …да. Но не за тем, за чем ты думаешь. Скажи мне: разве ты теперь играешь?
Нет, ну что ты, Ата, бывшая наставница. Я теперь – всерьез.
Какой безумец будет играть во Владыку, спасающего свой мир в драном одеяле (хуже того – и без одеяла тоже?!)
– …когда играешь слишком долго – маска прирастает к лицу. Когда веришь слишком сильно – забываешь об игре. Искусство становится жизнью, переставая быть искусством. Скажи мне…
Нити ложились в такт шагам. Ровными витками: одна вокруг другой. Багрец и чернь – среди одноцветных.
Наверное, тем, кто разорвал себя надвое, опасно играть. Когда ступаешь над двумя пропастями – не очень-то попрыгаешь на нитке. Какие маски: тут бы себе под ноги поглядывать…
Но я все-таки играю, Ата, жаль, ты не видишь этого.
Десятилетие – с того дня, как услышал крик мира под напором рванувшегося во тьму солнца.
Больше? С костра Гестии?!
Играю в оконченную войну. Мальчишки на берегу с таким упоением в войну не играют, наверное.
Знаешь, как это делается, Ата? Нужно просто сказать себе: «Все уже кончилось. А что будет – то мелочи». И каждый день продолжать суды, поправляя Тартар на плечах – чтобы не съехал. Встречать жену год за годом (не хочет детей? ладно). Изредка устраивать пиры. Разнимать сцепившихся подданных. Слушать сплетни – да, и твои тоже.
Ты даже представить себе не можешь – насколько это увлекательная игра. Я не хочу оставлять ее. Я как заигравшийся на берегу голопузый малец: выстраиваю себе из мокрого песка маленький мирок, рассаживаю по углам тех, кого хочу позвать в него… позабыв, что скоро время и мать позовет обедать.
Я перестал играть в обман с другими: я страстно играю с самим собой, каждый день убеждаю себя: пришла новая эпоха, все уже кончилось.
Я плохой ученик, Ата. За годы я так себя и не убедил.
– …слишком долго играл в царя этого мира…
Туман? Ата? Плесневые сны, ежедневно на цыпочках крадущиеся к ложу?!
Не все ли равно. Во мне достаточно Владыки, чтобы приказать тебе поверить, богиня. Да. Я перестал играть. Врос в свой жребий, прикипел к трону, двузубцу, судам. Обману будет здесь скучно, Ата, как в старые времена: у нас ведь здесь не то, что у смертных.
– Мы… поиграем? Еще раз? Последний раз?! Да?!
В глазах у нее плавала все та же пелена тумана – свивала фигуры в умоляющих позах. Пожалуйста-пожалуйста, Владыка?! Последний разик, а? А то так хочется к смертным, просто сил нет, но ведь все удивляются, почему я не в том мире, который причитается мне… но ведь кому захочется быть здесь, когда там – такое?!
– Ты отрекаешься от своего мира, Ата. Ради смертных.
– Разве не сделала твоя сестра то же самое? Разве то же самое не сделал Прометей? И Психея, жена Эрота. Она очень тоскует по смертным, душенька Психея. Она знает: с ними стоит играть.
У каждого – свои смыслы. Туман полз и полз, в нем перекликались унылыми совами дальние призраки, белая пелена обволакивала пухлый силуэт только что выстиранной простыней.
– Поиграем, – сказал я туману и шагнул прочь, не давая ему погладить меня по щеке.
Это было вчера (кажется, вчера. Начинаю терять счет времени), и Ата ушла в собственное искусство на славу. Играет так – вон, стены трясутся. Мнемозина соскребает стилосом воск с таблички: затыкать уши.Геката качает головой с уважением: крики Аты можно сливать в сосуд и пугать ими мормолик, под настроение.
Эак прикрыл голову на своей скамье – хочет к теням, к родимым судам, только уберите уже эту…
– О, Запирающий Двери! К стопам твоим… мне опротивел свет! А эти… эти смертные… позволь вернуться! Аи-и-и-и…
Ата бьется о плиты пола рыбкой. Маленькой, шустрой, только недостаточно шустрой, потому что – без воды. Рыбка подпрыгивает на раскаленных камнях, разевает рот в немом крике… или это просто я перестал слышать? Нырнул, убегая от надоевших звуков, в собственный мир – и тишина истоков Стикса, прорезаемая только звоном ледяных капель, отдалась в ушах вместо надоедливых воплей.
Пора. Хватит для Аты, да и вообще на сегодня хватит: который день с этими судами вожусь.
– Ты отреклась от моего мира.
Раньше слова падали – ударами бича. Куда там! Теперь летят – раскаленными адамантовыми болванками, не кожу сдирают – в плиты пола вколачивают.
Свита перестала дышать, но я, не глядя по сторонам, чувствую кожей, как напрягла пальцы на стилосе Мнемозина, приподнялась на цыпочки Эрида, сузила глаза под вуалями Геката…
Пальцы Аты сводит судорогой наслаждения – какая игра! – но богиня обмана это искусно скрывает.
– Ты прогневала Громовержца. Ни в одном из царств тебя не примут как должно. Оставайся на земле, которая принадлежит всем. Оставайся там, где приказал тебе быть Эгидодержец. Здесь тебе места нет!
Эринии зашевелились, перекинулись взглядами. Тизифона нерешительно гладит бич.
Нет, если уж провожать бывшую наставницу в выбранную ей жизнь – то с пышностью.
– Сфена, Эвриала! – горгонам нечасто достается владычье слово. Они и в зал-то – не всегда осмеливаются, все больше – в свите у царицы, зато теперь вот теперь с готовностью склоняются перед троном, поблескивая золотыми руками.
– На поверхность ее. Немедля.
Посидел, послушал торжествующие вопли Аты (хотя для кого другого – там бездна горя, не вычерпать). Свита повалила посмотреть, как богиню обмана будут вышвыривать на поверхность – кроме Гекаты.
Белокрылый еще раньше успел улизнуть, будто по чьему-то зову. Ладно, все равно не нужен. Обойдусь без его чашки, эти заявятся в любом случае.
Жаль, Кора спустится через две-три недели, для бессонницы – рано. Значит – сны.
В последние годы они отступали через несколько ночей после прихода жены, а возвращались – сразу же после.
Видел ли я вообще сны до этого?
Не видел. Крал куски настоящего: отголоски битв, урывки о пирах на Олимпе, память о теплых женских касаниях, смутные голоса смертных, взывающих и приносящих жертвы, и надо всем – вечное ядовитое тартарское «рано или поздно».
Или так – нырял в колыбель тьмы, полную неявных шорохов, оттенков, в которые только всмотрись – потонешь.
Пока не пришли эти – плесневые. Уже в чем-то привычные (десять лет как-никак), почти неизменные: покрытые пушистой зазеленью троны, налет разложения на дворцах, гнильца на мраморных колоннах, статуях, полях брани… на мире.
Но в эту ночь сон был иным.
Пустым, холодным, тяжким.
Я шел по миру – по чьему-то миру, не узнавая его. Глядя со стороны: вот прихотливые изгибы Стикса… вот бездонная прозрачности Леты. Ивы над Коцитом мотают гривами – отросли. Бурлит Ахерон… Ахерон ли? Все было не то, не так, словно – перестал узнавать то, на что насмотрелся за века. Будто нужное что-то вычеркнули, выдрали…
Флегетон пыхал тревожными, зелеными отблесками вместо обычного багреца. Я шел по когда-то своему миру, и дорога сворачивалась кольцами змеи под ногами. Чернели ослизлые, давно выщербленные плиты. Тени брели мимо – с угрюмой безнадежностью, не зная, куда несут себя.
Асфодели понурились, спрятали глаза.
Памятный уступ торчит источенным временем зубом.
Серые скалы под уступам причудливо испятнаны – белым и черным. Просыпали снег. Потом сверху припорошили углем. Или нет, цветы разбросали. А потом сверху – ядовитыми, черными болотными растениями.
…перья. Легкие, тонкие – залюбуешься. Разбросаны, как лишние, по серым камням. Наверное, какая-то хозяйка подземного мира вышла, подушку распотрошила над камнями – выбросила белые, легкие перья на слабый ветерок, прилетевший сверху. Вот они и валяются.
Потом пришла еще одна хозяйка. С еще одной подушкой.
С железными, черными перьями.
Черное и белое сплелось на сером. Где-то железо прилегло отдохнуть на пух. Где-то пух улегся сверху на железо, не боясь порезаться.
Вперемешку.
По-братски.
Смотреть на перья можно было – вечность: переплетение противоположностей на холодном сером фоне. Только непонятно еще – как смотреть, когда под ногами разевает голодный рот бескрайняя бездна. Не Тартар – какая-то другая, но тоже голодная, с зеленым, клубящимся в ней туманом.
Туман переползает, свивается в причудливые фигуры, и не поймешь: сколько там бездн. Одна пропасть? Больше? Или там вообще какое-то озеро (вон и плеск воды слышен спереди).
А под ногами нить.
Толстая, свитая из двух в одну. Многое удержит. Только вот скользкая: норовит вывернуться из-под ног, а снизу слышится манящий зов, и хочется – шагнуть.
Сон не отпускает. Тянет за руки, тысячью пальцев вцепляется в плечи, прорастает в венах зеленой плесенью. Шепот плесени отражается от скал, разносится над протухшей зеленой водой, звучит издевательским ликованием: «Владыка! Владыка!» – и я рвусь из пут, но плесень хватает за ноги, дергает в пропасть, тащит туда настойчивым, властным зовом.
Бездна хватает за пятки, всхлипывая испуганно:
– Владыка, Владыка… проснись, дядя, проснись!
Правда, это, наверное, совсем не бездна. Я видел Тартар и другие пропасти: они так жалобно не хнычут. И за пятки, если подумать, тоже не теребят. У бездн не бывает растрепанных волос, косящих глаз, физиономий, перекошенных отчаянным страхом…
Душный кокон сна раскрылся, с неохотой выпуская из себя.
– Владыка… дядя. Они все-таки вспомнили о заговоре! Они вспомнили… они это сделали!!
* * *
Факелы искрили плесневой зеленью, огонь казался пушистым и покрытым пятнами разложения. Из угла грозно звякнул двузубец, отозвавшись на мимолетное движение руки. Я махнул ладонью: лежи себе, тут пока воевать не с кем. Подобрался и сел на обжигающих хуже огня простынях.
– Ты соображаешь, что делаешь?
Голос не шел. В голову свинцовых шариков набросали: перекатываются, тянут вниз, к влажной подушке. Одеяло валяется у дальней стены, непонятно, когда я его скинул.
Спасибо еще, правда двузубец не призвал.
Гермес оставил в покое мою ногу и повесил голову. Душеводителя било дрожью – крупной, непритворной. Колотило так, будто он вперся посреди ночи в ледяные чертоги Стикс, а не в мою душную спальню.
– Я… прости, Владыка, только тут… тут срочно… и я не знаю, что делать… а нужно быстро… я как только узнал, сразу к тебе…
Я тяжело махнул рукой – садись, рассказывай, что там такое приключилось.
Гермес не сел. Так и остался у кровати, теребя край короткого хитона и отплясывая от нетерпения.
– Я узнал случайно, а на Олимпе-то, наверное, никто и вообще не знает. Да эти точно постарались, чтобы никого и не было: Афина за этим, как его, Алкидом присматривает, а Артемида в своих лесах, а Арес среди гипербореев порядки наводит, а Деметра…
Виски разнылись отчетливее. Я откинулся на подушки, прикрыл глаза. Хотелось запустить в племянника – да хоть чем, хоть амфорой какой-нибудь запустить, только бы говорил уже понятнее. Говорил – и убирался, хотя нет, тогда придется вернуться к поросшим зеленым небытием снам…
– Вот только они не могли знать, что отец меня вызвал. То есть, еще с вечера со мной договорился, а я просто задержался. Эти смертные… и послания… и тени еще, ну, ты же знаешь, Владыка, сколько у меня дел! Я только удивился, что отца нет – мы договаривались в его гнездышке встретиться. Знаешь эту его комнату для утех? Так вот, то ли он послание для какой-то очередной царевны готовил, то ли еще что… А потом гляжу – навстречу Аполлон. Довольный такой, а меня увидел – аж перекосился. Говорит: нет Громовержца на Олимпе. Убыл к какой-то новой любовнице. И ты, мол, лети-лети, найдутся для тебя дела. Ну, я, понятное дело, не полетел…
Да уж, конечно, выслушай Аполлона – и сделай наоборот. Я и с больной головой могу понять: Гермес за час излетал весь дворец Громовержца в поисках папы. Или не только дворец Громовержца. Ах, вот как… что, и остальные дворцы? И Олимп?
– Владыка… дядя. Его нет на Олимпе! Аполлон есть на Олимпе, а отца… Зевса… нет! Я… я, наверное, везде посмотрел, я даже в стойла к лошадям заглядывал… а его нет!! Ой.
Это уже в угол, покосившись на медленно двинувшийся оттуда двузубец. Хотя нет, двузубцем рано, сперва надо чем-то не таким тяжелым.
Например – взглядом.
– Зевса нет на Олимпе? У брата много дел. Может, он зачинает нового героя. Или испытывает гостеприимство очередного смертного. Или пошел прогуляться к скале Прометея – подкормить орла… – боль в висках накатила тупая, похмельная. Прикрыл глаза, запустил пальцы в мокрые волосы.
– Зевса нет на Олимпе, – подрагивающим голосом уточнил племянник. – А Посейдон на Олимпе есть. Я его своими глазами видел. И еще видел…
– Что?
– Колчан отца. Пока по Олимпу летал, видел…
– Где?
– У Посейдона.
Боль из висков бежала в страхе. Неслась прочь громоздким чудовищем, ошалевшим от страха перед молнией. Перед молнией из руки Громовержца.
Громовержца Посейдона.
Племянник стоял посреди моей спальни, отчаянно дергая себя за бродяжий хитон. В оранжевом свете факелов блестели сползавшие по щекам капли пота. По бешеным глазам племянника, по отчаянному, ничуть не косому взгляду было видно: не врет. И не ошибается.
– Колчан Зевса у Посейдона, – тихо повторил я.
Задрожал он или кивнул? Ладно, неважно.
– А Гера?
– Гера тоже пропала. То есть, я не знаю, где она, я не видел, я… я сразу к тебе…
– Да как ты вообще сюда попал, – проворчал я. Гермес не удержался от нервного смешка, и на миг начал напоминать прежнего Долия.
– Ну, двери у тебя не так уж сложно и запираются… – стиснул челюсти, подавил новую волну дрожи. – Владыка… они сделали это. Я знаю, чувствую, я же тоже по заговорам… они сделали это!
– Сам знаю, – буркнул я. Прикрыл лицо ладонью, чтобы в глаза не лезли настойчивые блики факелов, чтобы можно было думать в родной темноте.
Глупо было полагать, что они откажутся от идеи. После того, как мне удалось взбесить Посейдона проигрышем в гонке, Гермес, конечно, что мог сделал, чтобы рассорить Жеребца с Аполлоной и Герой. Еще, помнится, хихикал и обсмаковывал мелкие интрижки: в ход пошла и обидчивая Латона, и какой-то смазливый царек, на которого имели виды сразу Аполлон и Посейдон, и кровь Медузы, которая, благодаря хитростям того же Гермеса оказалась не где-нибудь, а в доме молодого лекаря Асклепия, сына Аполлона…
Вот только когда у троих общая цель – такая общая цель…
Значит, они все же поняли, что можно обойтись и без хтония. Что они там сделали с Зевсом – очаровали? усыпили? Сковали, прибрали молнии, самого куда-то сунули, может, вообще уже в Тартар сбросили…
Мысль продрала по коже ознобом, несмотря на духоту. Мысленно я потянулся к Бездне – нет, ее не открывали, не взывали, она не принимала новых жильцов, Зевс еще на Олимпе.
– Дядя… то есть, Владыка… я не знаю, что делать…
Эй, скульпторы, мастера росписей, кто там есть?! А ну, толпой сюда – и рисовать такое чудо: Гермеса с честными глазами. Такими честными, что хитрющая физиономия вот-вот не выдержит – расколется с непривычки.
– …пожалуйста…
Бред какой-то. Хочу туда, к плесневым кошмарам. К зеленой пушистой жути, прорастающей в грудь. Упасть на подушки, окунуться в душные объятия сна, нырнуть, как в воды Леты. Почему я вообще должен нестись на Олимп, вытаскивать братца, который набил оскомину и смертным, и титанам, и мне (мне – первому, между прочим)?! Не хочу я на Олимп. Спать хочу. Судить тени. Смеяться над тем, как Посейдон, Арес и Аполлон будут колошматить друг друга за олимпийский престол…
«Ну-ну, невидимка», - хмыкнули позади.
– Почему ты думаешь, что я буду тебе помогать?
Гермес вскинул брови, развел руками: а разве нет?! Кто кинулся отвлекать Посейдона от заговора? Влез в тушку смертного басилевса, взошел на колесницу? Кто не поддался на посулы Аполлона, хотя мог бы встать на сторону заговорщиков? Кто сам же говорил племяннику, что не хочет видеть Жеребца на престоле?!
– Ты забываешь, что у меня есть другой выход.
Тот самый, которого ты, племянник, так боишься. Шлем всегда при мне, и как только Зевс окажется в Тартаре – Посейдон, или Аполлон, или кто еще, не станут преградой для невидимки.
Долий слабо улыбнулся. Покачал головой.
– Циклопы давно сковали хтоний, Владыка. За эти столетия ты мог тысячи раз захватить власть над Олимпом. Я не верю, что тот, кого в Титаномахию прозвали «незримым гневом», за столько лет не догадался использовать невидимость в своих целях. Ты мог бы сесть на трон Олимпа сразу же после жребия, если бы хотел. Почему ты не хочешь?
«Умный мальчик», – ласково пропела Ананка. Да уж, поумнее некоторых бывших лавагетов. Которые взяли жребий, а сесть на трон на Олимпе – и не подумали. Удовольствовались ролью подпорки под дверь Тартара.
Я встал, облекаясь в черный короткий хитон – чем легче, тем лучше, сандалии пойдут с кожаной подошвой, пояс простой – не с визитом по тронным залам, небось. И не на пир.
– Ты, случайно, с Парнаса не навернулся? Не слышал, что аэды поют? Характер у меня скверный. Кроме как здесь – нигде бы не ужился.
Призвал со столика хтоний, двузубец из угла. Факелы по стенам приветственно полыхнули.
– И вообще, куда на мне Олимп, я всю жизнь в стороне. Сижу, наблюдаю, мудрости набираюсь, ни во что не впутываюсь…
Племянник оценил и невесело заржал, делая шаг вслед за мной.
По божественной дороге. Из подземелий – на Олимп.
Невидимками.
* * *
Мрамор коридоров осторожно скользнул под ноги. Светильники с высоты струили приглушенное, томное светло – все равно слишком яркое. Олимп в последнее время был уж слишком сияющим.
Как двенадцать тронов, возвышающихся в зале.
– Пусто, – скорее почувствовал, чем услышал я над ухом. Потом Гермес отпустил мое плечо. Будто недоумевал: чьим недосмотром нас занесло в главный олимпийский зал? Моим? Его?
Тянуло ароматом дорогих благовоний и немного – густого, сладкого вина.
В необозримой чаше, кованной Гефестом из белого серебра, расстилались туманы. Раньше, когда богам нужно было посмотреть, как дела у смертных, они брали колесницу и спускались на землю. Теперь вот собираются в зале и с мудрым видом зрят в чашу.
Между туманами блеснул уголок синевы. Робкий луч торопливо погладил подлокотник центрального трона, потом убоялся, стек к подножию. Да уж, как тут не устрашиться: подлокотники – орлиные головы, за спиной сидящего будто распростерлись крылья, между ними – две скрещенные лабриссы. И молния в центре.
Не помню я этого трона. После боя с Тифоном Зевс меня в пиршественный зал потащил, не сюда. В воспоминаниях жены я троны не рассматривал.
А последний трон Громовержца, который я видел своими глазами, был простым креслом из золота. Искусно кованным, конечно, но и только. Младший еще на нем норовил то колчан пристроить, то плащ забыть, Гера на него все шикала…
Ни плащей, ни колчанов на нынешнем престоле не было. На серебряной подставке по правую руку торчал здоровенный рог, увитый зеленью и тоже окованный золотом. Рядом приткнулись два пифоса, пузатых и важных, как даматы[1] на совете у басилевса. На ближнем лежит ковшик – смертным на голову божественные дары лить, небось. Две серебряные скамьи – для Силы и Зависти – по обе стороны трона.
Тартарские врата могу поставить, что Зел-Зависть сидит по правую руку – там, где воздвигся трон Посейдона. На возвышении пониже – так, чтобы смотреть на Громовержца из почтительной позы. И трон сам пониже, подлокотники в виде лошадиных морд, зубы у лошадей почему-то оскалены в хохоте. Спина-раковина по краю отделана дельфинами. Безвкусица.
Понимаю, почему брат захотел перебраться, куда повыше. Может, если я бы долгие годы сидел на Олимпе и смотрел на Зевса снизу вверх…
– Владыка?
Гермес стоял у своего трона – легкого, трепещущего крыльями с подлокотников. То есть, не трепещут, просто искусно сделаны. Зато змеи на жезле у племянника извиваются нервно: трогают язычками воздух, нащупывают след невидимки.
– Почему мы здесь? Они же не придут сюда?
– Придут. Рано или поздно.
Олимпийские мысли – в олимпийском зале. У себя в спальне – пропитанной душным сном, с чадящими прозеленью факелами – я бы не смог. А здесь, пока рассматривал символы величия Семьи, вдруг собрался.
– Рано или поздно Посейдон явится, чтобы сесть на трон. Будь спокоен – Жеребец принесется галопом. Примерить седалище на престол. Объявить себя царем. И тогда…
Гермес приглушенно охнул и плюхнулся на собственное кресло.
Аресов трон – из червонного золота, Афины – из белого. Смотрятся друг в друга. Один ощетинился остриями, другой гладок и звонок, увит ветвями оливы. Скромная совка прищурила глаза на самом верху – следит.
Интересно, что сказали бы эти двое, если бы увидели, как на трон отца садится дядюшка? Афина бы не смолчала, эта Жеребца недолюбливает. А вот Арес скорее найдет общий язык с Посейдоном, чем с сестрой.
Артемида, Аполлон – два трона-близнеца, стройных и высокомерных. Только у Мусагета финтифлюшек больше – на то он и Мусагет.
Хотел бы я увидеть его лицо, когда я начну заливать этот зал братской кровью из невидимости. Что-то вякнет вечный спутник-аэд?
– Ты прав, – сказал я негромко, – это – мое крайнее средство. Но дожидаться их здесь мы не будем. Иначе они успеют вывезти Зевса из дворца.
– Вывез…
– Они убрали стражу.
Племянник понятливо кивнул. В зале было слишком пусто. Без почтительных перешептываний. Без толпы харит с распущенными волосами, любовно полирующих золото.
Мелких божков в сияющих доспехах тоже не наблюдалось.
– Значит, ты думаешь, что они этим и занимаются? Убирают стражу?
– Готовят отход. Им нужно вывезти Зевса с Олимпа так, чтобы этого никто не видел. Чтобы не прознали. Не донесли Афине или Аресу.
– Почему ты думаешь, что они уже не…
– Потому что они ждут тебя.
Золотые престолы равнодушно перемигивались – возвышения, с которых вершатся людские судьбы. Одиннадцать пустых, в двенадцатом сжался племянник, следит за незримым дядюшкой, расхаживающим по залу.
– Однажды Жеребец наведался ко мне в гости. Посмотреть мир. Аполлон приходил за этим же. Думаю, они так и не увидели то, что хотели.
Листья, круговерть цветов, буйно свисающие отовсюду плоды – это сидение Деметры, конечно. Вот и колосья кованые. Рядом серебряное кресло пониже – но ни гранатов, ни нарциссов нет в украшениях. Кора говорит, ее мать ненавидит гранаты и нарциссы.
– Они хотели…
– Увидеть Тартар. Великую Пасть. Посейдон видел однажды, но там тогда не было дверей, скованных Гефестом. И они знают, что незамеченными к Тартару не пройдут. Поэтому им нужно что-то, что отвлечет меня. И кто-то, кто знает дорогу к Тартару. Хорошо бы, чтобы он еще умел открывать любые двери.
На подлокотнике из серебра медной змейкой свернулся волос. «Потому что после Зевса матерью овладел Посейдон, – зазвучал в ушах усталый голос жены. – Почему он так хочет все, что принадлежит Громовержцу?».
У решений оскомина, как у самого омерзительного вина, брат. Помнишь, мне такое на Олимпе подавали? Ты решил хотеть все, что принадлежит Зевсу, я решил раздвоить свою нить.
Аид-Владыка посмеется, если ты взберешься на олимпийский престол.
Аид-невидимка запихнет тебя в Тартар, если ты только бросишь взгляд на ту, которая недавно поднялась с серебряного трона.
– В Тартар, – пробормотал племянник. – Они хотят отца… в Тартар?
Я пожал плечами. Не мог же он об этом не догадываться.
– Без тебя они все равно с места не двинутся.
– Аполлон же старался от меня избавиться.
– Мусагет туп. Жеребец тоже умом не блещет. Они исполнители. Не успели тебя задержать, потому что она все это время была рядом с мужем.
Гермес встал. Наверное, честь отдать. Пышному трону слева от места Громовержца. Украшенному золотыми павлиньими перьями. Что там интрига с рождением Геракла – вот заставить под свой авлос танцевать двух богов, сковать собственного мужа…
– Точно, Гера, - обреченно произнес Долий. – И почему я о ней-то не подумал? Что будем делать, Владыка? Мы же не знаем, куда они его засунули. Я обыскал дворец…
– Значит, плохо искал. Ты заглядывал в покои Геры?
– А что ему там делать?!
Правильно. Что делать Громовержцу на женской половине дворца?! У харит, у Мнемозины, у Латоны, – в каких угодно покоях, но чтобы к жене?!
– Понял, - я оставался невидимкой, но племянник смотрел почти на меня. Кивал – будто собрался с головой расстаться. – Значит, я сейчас лечу туда, отыскиваю отца, краду его из-под носа у Геры…
Хихикнул, закатив глаза. Наверняка мечта всей жизни: украсть Громовержца.
– Только они его наверняка усыпили или сковали – ну, ладно, я отомкну цепи…
– Правда? – прошелестел я из невидимости.
Трон Киприды красивее всех: сотканный из золотой паутины, перьев, морской пены, воркующих голубей. Видно, с любовью ковал муженек.
– Неправда, – ответил Гермес и от души пнул трон. Не свой, правда, а Ареса. – Гера, Посейдон, Аполлон… ты мудр, Владыка. Мне не нужны такие враги. Когда они поймут, кто вызволил отца… Но ведь вытаскивать его все равно нужно?
– Зевса найду я. У тебя другая задача.
Трон Афродиты легок, воздушен, парит. А рядом золотая раскоряка пристроилась: приползла из угла поглазеть на красоту. На себя Гефест работы пожалел: сделал добротно, удобно, чтобы искалеченные ноги не болели. Только на украшения не расщедрился, вот и вышло – кресло, ни дать ни взять.
– Ты говорил – Гефест на Олимпе?
– Да, во дворце у себя. Женушка где-то на любимом Кипре, а он ей сюрприз готовит: вековщина свадьбы скоро. Позвать его?
– Нет. Предложи ему выпить.
Я не смотрел на последний трон. Трон, установленный последним. Знал, что он опутан виноградной лозой, что подлокотниками служат две еловые шишки… Пусть что угодно служит подлокотниками.
– Выпить?! Так я ж не Дионис – пить в такой момент. Да и потом, Гефест, когда выпьет, да еще про Прометея вспомнит – он вообще себя забывает, такое творит… – смолк. С размаху саданул себя кулаком. Солидно так, по-божественному. – Понял, Владыка. Где мне вас встретить?
– Во внутреннем дворе. Колесницу они будут поднимать оттуда.
– Лечу сейчас, – Гермес прищелкнул по полу подошвами сандалий и скрылся за дверью в противоположной стене.
Пламя в выложенном драгоценными камнями очаге пылало золотом. Холодные искры с фальшивым шипением разбивались об изумруды и сапфиры.
Я повернулся спиной к холодному огню и последнему, увитому лозой трону. Шагнул за двери.
В коридорах было пусто и тоже холодно, несмотря на чудесные светильники из осколков колесницы Гелиоса. Одиноко высились статуи – следы давних подвигов. На лестнице второго этажа в объятиях друг друга спали две нимфы – переплелись, смешали светлые и русые пряди. Да не могла же Гера и впрямь… или обошлось без него, нашла другой способ? Ладно, позже подумаю.
Постоял, поразмыслил, повернул к таламу.
Супружеское ложе – точно не то место, где будут искать Зевса. Ведь все знают, что Громовержец предпочитает весело проводить время в компании многочисленных любовниц.
Дверь в спальню оказалась запертой изнутри на мудреную щеколду – смешное препятствие!
Зевс к очередной избраннице золотым дождем проливался, а Владыка подземный что – огнем в комнату не пролезет?!
Пламя в очаге полыхнуло ярко, багрово, когда я сделал из него шаг в комнату, за описание которой любой аэд позволил бы с себя кожу содрать.
Правда, описывать особо и нечего.
Ну, пышно отделана, ну, стены в розовом мраморе. Ковры по стенам – руки Афины. Промахос не разменивалась, на центральном выткала историю знакомства Геры и Зевса, на крайних, – их свадьбу. Гея дарит золотые яблочки внучке. На лице у Геи – ехиднейшая мина, какую только Афина вообразить и может.
Стена над изголовьем украшена убором из павлиньих перьев. Священные птицы Геры сильно облысели. Само ложе – конечно, работы Гефеста, широкое, как арена для кулачного боя, так что непонятно – собирался на нем Громовержец любить жену или убираться от нее подальше.
Посреди ложа, богатырски раскинув руки…
Аэдам – лживым летописцам, на такое бы лучше не смотреть.
Потому что вот оно – воплощенное величие. Храпит ничком, слегка приоткрыв рот. Голова повернута набок, прядь волос свесилась на лицо и приподнимается от каждого нового всхрапа. Набедренная повязка совсем уползла, и эгидодержавная задница гордо светит на весь талам. Тончайшие белые простыни скомканы, легчайшие бирюзовые одеяла отброшены, и кажется, что Громовержец утопает в пене волн.
А рядом – Гера, в роли нереиды, подобравшей утопающего. Сидит с черепаховым гребнем, в простом белом пеплосе и с распущенными волосами. Кудри мужу чешет. Напевает под нос памятную песню прях. Образцовая супруга.
Правда, муженек-то обмотан цепями, что самую малость портит картину. А в руках у Геры не только гребень. Еще тонкий серебряный кинжал, лезвие смазано жирным, желтым.
– Ты глупец, Гермес, – Волоокая говорила, не отводя взгляд от гребня. – Даже несмотря на то, что теперь умеешь ходить сквозь пламя. Научился у подземного дядьки? Жаль, это не прибавило тебе ума. Видишь лезвие? Оно отравлено. Это хороший яд, я взяла его у Ехидны. Даже бессмертному одной царапины хватит, чтобы мучиться. Долго мучиться, пока не найдет противоядие. Если ты подойдешь, чтобы освободить его – я тебя оцарапаю. Невидимость от этого не спасёт.
Мечтательно улыбаясь, погружала гребень в кудри Зевса. Нежно, стараясь не дернуть. Наверное, он не давал ей расчесывать ему волосы – куда! пора к другим увлечениям или делами заниматься! Вот, теперь восполняет.
А на потолке, над кроватью притаилась тонкая золотая сеть. Поспорить могу – та самая, которой Гефест как-то поймал Ареса с Афродитой. Стоит дотронуться до оков на Громовержце – и сеть послушается молчаливой команды Геры, поймает незадачливого племянника-воришку…
– Что же ты молчишь, Хитроумный? Я знаю, ты здесь. Я ведь владею очагами.
– Жаль, – сказал я, в два шага приближаясь к ней, – что это не прибавило тебе ума.
Она глухо охнула, развернулась, бессознательно и резко махнула кинжалом.
Я сжал ладонь вокруг отравленного лезвия и дернул. Кинжал взрезал руку, но остался у меня.
Гера, прикрывая себе рот, чтобы не закричать, с ногами заползла на кровать и отползала все дальше.
Я вздохнул. Снял шлем.
– Радуйся, сестренка. Смотри, сама под сетку гефестову попадёшь.
Поманил кресло из угла. Выкинул на пол свернувшийся в кресле золотой пояс. Тонкую льняную эскомиду выкидывать не стал. Уселся, скрестил ноги и принялся вытирать выбеленной тканью сначала окровавленную ладонь, потом отравленное лезвие кинжала.
– Что смотришь? На подземных не действует.
Правда, была у Ехидны доченька, Лернейская гидра, до того ядовитая сволочь, что Эмпуса после встречи с ней два дня лежала зеленая и распухшая, как недозрелая дыня. Но Гера все-таки предпочла брать яд у самой Ехидны.
– Он… позвал тебя?! Тебя?!
– Не ори, – скучно попросил я. – Зевс проснется. Тебе придется объяснять, что мы с тобой делаем в его спальне.
Она хихикнула тихо, истерически. Наверное, это и правда выглядело смешно. Зевс – в цепях и храпит, она сама – на семейном ложе: прямая, величественная, как на троне. А в руке застыл гребень, и ноги под себя подобраны, как у незадачливой царевны, узревшей в покоях мышь.
Здоровую такую мышь, подземную. Вон в кресле расположилась, кинжал зачем-то в пальцах качает. Такую зверушку у своего очага увидишь…
– Ты думала – я не узнаю?
– Нужно было это сделать раньше…
– Думала – не догадаюсь?
– Нужно было это сделать раньше!
– Или у меня не хватит ума понять, кого вы отправите в Тартар следом за Зевсом?
– Нужно было… – на ядовитую гадину, шипящую из угла, не глядят так, – нужно было тогда, сразу после Титаномахии. Я говорила ему. Говорила мужу, что тебе место в Тартаре! В Тартаре, с Кроном, со всеми титанами, с тварями, которые – там! Ему нужно было сразу отправить тебя за ними! А он…
– Он – что?
– Он…
Осеклась, послушно подняла глаза, впуская меня в память. Молодой Зевс – недавний победитель Титаномахии – меряет шагами чертог. Волосы слегка вспыхивают в лунном свете, походка неверная. В высокое окно несутся тягучие песни перебравших божеств. На Олимпе – ночь после жребия.
«Умолкни и никогда больше не заикайся о таком. Посейдона я могу дразнить сколько угодно, но Аид просто не умеет прощать. Всех оставшихся на свободе титанов я опасаюсь меньше, чем брата. Кем надо быть, чтобы ссориться с невидимкой… Оставь, я сказал, надоела уже! Он взял свой жребий. Он не пойдет против меня: ему незачем…»
За что я тебя всегда уважал брат: даже пьяным и усталым после пира, бросаясь отрывистыми фразами, ты умудрялся видеть истину.
– Он был прав тогда, – сказал я. Качнул кинжал в пальцах в последний раз и отправил в стену. Гера молча проследила за серебряным бликом, прилетевшим в середину тканого золотого яблочка. – Мне незачем. А зачем тебе, сестра?
–Не насмотрелся? Еще хочешь?! – и вскинула голову, отчаянно подставляя взгляд: на! подавись! узрей, что тебе там нужно, подземный мучитель!
– Лучше словами. А то еще отравлюсь, туда сунувшись.
В глазах у хранительницы очагов столько яда – куда там Ехидне. И куда там самой Гере тогда, в Кроновом брюхе. Жуткое варево: страх, едкая боль, застарелая, каждодневная ревность, разъедающее нутро бессилие, месть, ярость… Сестрица, ты хорошо бы смотрелась в моем мире с такими глазами.
Если бы тебя не выгнали из Стигийских болот.
– Надо мной смеются! Смеются!! Жена, которая не может удержать мужа на ложе… Получающая фальшивый почет! Что он дает мне?! Уважение богов? Песни харит?! Своим сучкам он дает большее! Ласки! Бессмертие! Вечную славу их выплодкам! Берет этих шлюх на Олимп, чтобы можно было опять делить с ними ложе! А надо мной!! Смеются даже смертные! Ты слышал их песни? Ах нет, ты не слышал, куда тебе. Они поют о маленьком Алкиде, который удавил моих змей. Они обожают давно сгнившего Персея! Поют… об этой свадьбе…
Это-то я слышал. Гермес рассказывал: Зевс решил проучить ревнивую супругу и устроил себе пышную свадьбу с дубом. Свиту собрал. Аполлона позвал с кифарой. Дуб этот ленточками украсили, в ткани завернули. «А потом, понимаешь, Владыка, сваливается с неба Гера в колеснице и начинает эту церемонию громить! С воплями, ломанием рук, красная такая… Посейдон потом признался, что нигде таких слов не слышал, отцу в запале каким-то блюдом в лоб прилетело, а он все хохочет! Гера там, наверное, час всех гоняла. Пока разобралась, что – дуб, вообще-то…»
– И ты решила, что если посадишь на место мужа Посейдона или Аполлона – тебя станут уважать больше?
Или, может, собиралась сама на трон воссесть. Царица Олимпа? Молнии в руку – прощайте, все неверные супруги?
– Я не хочу власти. Не хочу уважения. Я не хочу больше ничего, – мертвенный шепот, белые, искусанные губы, – ничего! Даже мести ему… Я только хочу, чтобы все это прекратилось.
Опустила голову, и волосы, уложенные в сложную прическу, сверкнули выцветшим, осенним золотом. Круглые плечи вздрогнули, но только один раз: царица не может себе позволить большего.
– Это не мой муж. Я любила не его. Они все как будто не видят. Но он же не был…
Вот тебе и раз. Сестрица Гера со своим бабским чутьем докопалась до разницы между Зевсом и Владыкой Зевсом. Выходит, и сама еще не до конца переменилась. А может, ей и меняться не нужно: она с кроновой утробы себя царицей считала.
Жаль, кинжал с пальцев уже сорвался. Может, я подарил бы его Гере. Сестре, которая так любит усложнять все там, где есть только один ответ.
– Ты так и не научилась молчанию, сестрица. Зря, я давал тебе полезный совет. Последуй второму моему совету: не хватайся за то, в чем не смыслишь. Закатывай скандалы муженьку, будь царицей, блистай на пирах. Строй интриги против ублюдков брата – у тебя это получается неплохо…
Я притушил остроту истины веками, но продолжение фразы сверкнуло из глаз: «И не надейся. Это никогда не прекратится». Ярко, наверное, сверкнуло: Гера распрямилась на кровати так, будто Громовержец коварно кольнул супругу молнией.
– А что до этого тебе? Тебе?! Разве ты не должен хотеть того же, после того, как он трахнул твою…
Я усмехнулся. Тень бешенства не коснулась висков, не затуманила рассудок.
Столетие назад я бы снес здесь стены, прежде чем опомнился: тогда Персефона еще всхлипывала во сне: «А-а… папа… не надо…» – тогда я сам еще не определился – во что верить…
– Кто может сказать, чего хотят подземные? Спроси Деметру: она объяснит тебе, насколько мне наплевать на жену. Потом еще добавит, что тебе повезло. И будет права. Отомкни его путы, сестра. И наслаждайся своим везением.
– Освободи его сам. Что тебе какие-то цепи! Один удар двузубца… Он не проснется. Его сон крепок, как после ночи с десятью ореадами.
А золотая сетка ждет не дождется: увенчать собою голову Владыки Аида. А Владычица Гера нехорошо улыбается и сжимает гребень дрожащими пальцами, ладони о зубцы изранила.
Потому что знает, что я не воспользуюсь двузубцем. Потому что освобожденный Зевс может задаться вопросом: если не молнии и не трезубец Посейдона раскололи его цепи – что тогда?
А мне бы не хотелось заполучить Зевса во внезапные должники. У брата ведь свои способы расплачиваться с теми, кто оказал ему услугу. Кого чем одарит: то Прометея адамантовыми клиньями, то Эпиметея – женой-Пандорой, то Ату – долгим полетом с Олимпа…
– Тебе лучше сделать это самой, сестра. Отомкни его цепи. Разбуди его. Ты не знала об этом заговоре. Едва только заподозрила – побежала спасать возлюбленного супруга, – на «возлюбленном» она хихикнула, показав зубы. – Он будет благодарен тебе за спасение.
– И закатит в мою честь пир, где обзаведется новыми любовницами! А ночью после пира понаделает им детей, которых провозгласит великими героями и царями Эллады!
Она встала с кровати – слишком просторное одеяние сползло, обнажая одну из грудей. Раскинула руки, улыбаясь мне в лицо и всем своим видом заявляя: нет! Он останется скованным! Он останется скованным даже если ты освободишь его – потому что он спит и молний при нем нет! Слышишь, да?! Это шаги его брата и его сына-ублюдка – далеко, за несколько коридоров, но ведь мы же с тобой боги и можем их слышать?! Скоро они будут здесь, чтобы отправить моего неверного мужа в Тартар… и что ты сделаешь тогда, подземный брат?!
– Что сделаешь? – повторили искусанные, улыбающиеся губы. – Будешь сражаться с ними? За него? Ты проиграл. Возвращайся в свои подземелья и жди, когда придет твой черед полететь в Тартар.
Она дрогнула, когда я поднялся, шагнул вперед – и оказался рядом. Чуть повернула голову, будто подставляя щеку под удар, в глазах мелькнул разгневанный Зевс, раскаленная ладонь, с размаху ударяющая по лицу…
– В глаза, – тихо приказал я, и она подняла голову, чтобы наши взгляды встретились, – ты еще не поняла, сестрица? Я не стану сидеть и дожидаться своей очереди. Хотите спровадить Громовержца в Тартар? Окажи мне эту услугу, сестра. Освободи мне трон.
Она приоткрыла губы, побелела, попятилась, наткнулась на ложе и опять оказалась сидящей рядом с мужем. Я присел на корточки, чтобы наши лица оказались на одном уровне.
Моему ласковому шепоту могли позавидовать волны Амелета.
– Потому что если вы не оставите мне выбора… Ты думаешь, я буду бороться с Посейдоном? Ждать стрел Аполлона, сестра? Ожидать, пока меня закуют во сне? Ты забыла, кто я. Я не стану сражаться. Я вгоню двузубец в спину одному и меч в глотку второму, пользуясь невидимостью, – слегка приподнял шлем, чтобы Гера могла на него полюбоваться. – Им – и кому потребуется. Потом займу место, которое мое по праву. Такого будущего ты хочешь для Олимпа?
Высшая ложь – когда в нее веришь ты сам, говорила Ата, и я верил. Я мог бы с упоением расписать Гере, какие порядки наведу на Олимпе после своего воцарения, кого запишу в новую свиту, а кого сошлю в подземный мир, какие законы установлю, а какие истреблю… Описать шествие чудовищ по земле, новый век – черный с алым, под стать новому Владыке Небес, новую Дюжину…
Мог бы даже вслух поразмышлять об участи самой Геры – но этого не потребовалось.
Наверное, то, что она додумала, посмотрев мне в глаза, было страшнее всего, что смог бы вообразить себе я. При всей моей фантазии.
Шаги двух других заговорщиков звучали уже в соседнем коридоре. Я распрямился, косо взглянул на золотую сеть. Потом на бледную, дрожащую Геру – царица богов, сидела б ты за прялкой, а не заговоры продумывала!
– Ключ. Отомкни его оковы.
Вот теперь она и впрямь испугалась: из горла полетело приглушенное рыдание.
– Что?!
– У Посейдона… ключ… у Посейдона…
– Ключ – и молнии?! Ну!
Она кивнула, захлебываясь, глядя дико, загнанно… смотрела – старухой, раздетой на потеху толпе солдат.
Шаги перестукивались по коридору осторожно – заговорщики идут, не кто-нибудь. Впрочем, Жеребца все равно слышно.
– Молись, сестра, – пробормотал я, натягивая шлем на голову за миг до того, как дверь открылась.
Первый втиснулся Посейдон: на голове – венец, белый царственный хитон – в пол, гиматий бирюзовой приливной волной лежит на плечах. Братец, ты, никак, сразу на трон собрался в таком-то наряде?
– Лежит, надо же, – пробормотал под нос. – Там уже все готово. Пора, сестра.
Аполлон за плечами Владыки Морей сперва казался почти неразличимым, но почти сразу гибко скользнул вперед, окинул отца брезгливым взглядом. Посмотрел на трясущуюся Геру.
– Ты плакала? Что случилось?
Оказывается, Мусагет умеет разговаривать без напыщенности. Правда, незримый аэд вовсю разливается гекзаметром о храбрецах, готовых свергнуть кровожадного тирана. А на самом Аполлоне – темный дорожный плащ с капюшоном. Видно, так он себе представляет заговорщиков.
– Женщины плачут, Сребролукий, – отозвалась Гера тихо. Хорошо, как нужно, отозвалась. Прикрыла обнаженную грудь, спрятала дрожь за царственной маской, надменно скривила губы. – Сегодня для меня скорбный день. Вы собираетесь отправить моего возлюбленного супруга в Тартар. Почему я не могу хотеть проститься с ним?
Жеребец шумно выдохнул. «Бабы», – сказали его глаза вышитым коврам. «А как же, бабы», – согласились оттуда обнаженные нимфы.
– Напрощалась? Колесница ждёт уже. Давай в сторонку, сестра, а то как бы сетка эта Гефестова не грохнулась.
Ступил к кровати, опираясь на трезубец. Гера осталась сидеть, как сидела.
– Вы рано пришли. Я думала, ещё…
– Понимаю, – тихо улыбнулся Аполлон, – Дий[2] не так часто посещает супружеское ложе. Но дальше оставлять его в твоих объятиях неразумно, мачеха.
– Ты полагаешь – я могу передумать?!
Хорошо, сестра, хорошо. Больше гнева на лице. Визгливей голос. Сейчас нужно тянуть время, твоему пасынку, который спаиваетГефеста, оно просто необходимо…
– Нет. Я думаю, что он может проснуться.
Красные пятна на лице у мачехи, упертые в бока руки, вздымающаяся грудь – это Стрелка не переубедило. Похоже, по пути с Посейдоном они условились о стратегии разговора с Герой: говорил Аполлон, а Жеребец тем временем двинулся вокруг ложа. Надо полагать, снимать с него Зевса. И на руках тащить во внутренний двор. Если, конечно, они носилками не запаслись.
– …не знаем, сколько продлится его сон. Медлить опасно: ведь у нас лишь одна попытка. Не сама ли ты мне говорила, как важно действовать быстро?
– Я говорила, как важно действовать правильно! Или вы сумели где-то достать Гермеса?! Как вы собираетесь без него добираться до Тартара?! Вы… своей поспешностью… всё загубите!
Чем они Зевса-то опоили? От таких звуков вулкан проснуться может. Еще погромче – и рати в бегство обращать можно, как воплем Пана. Или Зевс уже просто привык?
Аполлон вон морщится и потряхивает златыми кудрями из-под капюшона: эх, не кифара!
– Гермес нам не нужен. Я нашел единственную, кто бывал в Тартаре неоднократно: Ехидну. Она утверждает, что войти в Тартар может всякий. Двери заперты только для тех, кто желает выйти. Для узников.
– Аид… – не сдавалась Гера.
– Брат отлучился, – подал голос Жеребец. – Мне доложили: его нет ни во дворце, ни на судах.
И ступил ближе к кровати, а Гера метнула в пустоту обжигающий взгляд. Как будто я виноват, что какая-то паскуда проболталась Посейдону о моем отсутствии.
Найду – в Тартар запихну. Вместо Зевса. Или как там получится.
Гера еще что-то орала. Об охране, об осторожности. Встряхивала головой, размахивала руками: «Вы думаете – так просто пронести его по коридорам дворца? А как вы собираетесь везти его по подземному миру?!» Аполлон кривился в вежливой улыбке, мерил мачеху презрительными взглядами, бросал негромко: «Выпей настоя из лотоса. Теперь дело в мужских руках». А Посейдон похмыкивал и продвигался к постели – не спеша, искоса поглядывая на полустертый колчан, висящий через плечо.
Маленькое, ненужное дополнение на царственном плече, посверкивающее белым огнем, смертоносными символами власти.
Искушение было сильно. Протянуть руку, выхватить молнию (удержу, раз удержал Серп Крона!). Поприветствовать горе-заговорщиков так, чтобы еще на пару столетий о заговорах забыли. Гера вон тоже: орет, а нет-нет – посмотрит на колчан, будто ждёт, что сейчас полыхнёт вынутая из ничего молния, ударит в самозванца, пробудит хозяина…
Вот только невидимкам не по чину молниями швыряться. Ворам такие фокусы не с руки.
Золотая сеть свалилась сверху коварно и невесомо, повинуясь легкому мановению двузубца. Метко прилетела на макушку Посейдону, вмиг опутала с ног до головы, разрастаясь на глазах, весело вцепилась тонкими ниточками в волосы, в ткань, в кожу…
– Да что за…?!
Владыка Посейдон, оказывается, умеет ругаться как прежний Жеребец. И орёт не хуже. И краснеет.
И терпения у него, в общем-то, столько же.
– Сестра! Убери Тифоном драную сетку! П-понавешали! У-у-у, в клочья!
Рванулся, взревел, откинувшись назад, размахнулся трезубцем…
Сетка насмешливо блеснула золотом и пропустила удар сквозь себя – текуче-водная, гибкая, опутывающая Жеребца всё новыми слоями. Полыхнул ковер, вскрикнула Гера. Аполлон, выругавшись, пригнулся: новый сгусток божественной силы, расколовший стену, прошёл у него над головой. Посейдон качнулся, ринулся вперед: разорвать проклятую! Не того поймали! А коварное произведение Гефеста дернуло обратно – трепетно уложило среднего Кронида посередь кровати.
И посередь Зевса тоже, так что Гера могла бы даже взревновать.
Если бы не упала в этот момент на пол, визжа и прикрывая ладонями голову, потому что Жеребец продолжал поливать всё и вся своим божественным гневом.
Очаг разметало по кирпичику, черные дыры проело в коврах работы Афины, запахло горелыми подушками, на пол обрушилась морская вода. Море ревело и билось на кровати, пойманное издевательски тонкой золотой сеточкой. Изрыгало проклятия, катаясь по дрыхнущему младшему брату.
– Я… сейчас… всех… У-у-у, кишки Ехидны!!
– Дядя, перестань! Как мы тебя освободим, если ты… – это Аполлон, красавчика смазало по скуле щепкой от кровати, а потому он теперь пригибался тщательнее.
– А-а-а!! Изнанка Тартара! Приапорукий кузнец, чего наковал!
Гера исправно визжала – видимо, надеялась еще пробудить мужа.
Зря. Если уж Зевс не проснулся, когда на него плюхнулся Посейдон – едва ли его вообще можно разбудить, пока не закончится действие… чего, кстати? Чар? Настоя? Неужели же… Нет, об этом лучше пока не думать.
Шторм утих не скоро. Неистовство Жеребца погасило только заявление Аполлона, что еще немного – и они все втроем окажутся в Тартаре, когда Зевс очнется. Жеребец утих, отстранился, насколько смог, от похрапывающего Зевса, буркнул:
–И что, если очнётся? Цепи крепкие, не разомкнуть. Как сетка эта. Выпутывайте уже…
Выпутывали вдвоём: Аполлон тщательно и с насмешкой, Гера с мнимым испугом и мнимой же бестолковостью. Посейдон дергался и шипел:
– Дрянь какая… и не разорвать! О чём ты думала, когда её сюда вешала?
– О тех, кто может нам помешать, – отозвалась Гера, старательно дрогнула рукой – и опутала брата новыми извивами сетки.
– Напридумаешь… помешать! Разве только ты и помешаешь. Сетки она вешает! Гефестом кованые! Говорил же: в таком деле женщина – к беде только…
Испуг снялся с лица Геры легче дешевых румян. Губы изогнулись готовым к стрельбе луком – вот-вот пустят ядовитую стрелу.
– О, да, брат. В таком деле может помешать многое. Женщина, горячность, проигранные какому-то смертному состязания…
Все-таки неизящно и невовремя. Грива Жеребца стала дыбом, он рванулся так, что сеть не выдержала: дала брешь, а потом уже расползлась, осенней паутинкой повисла на плечах разъярённого морского Владыки.
– Ты… Что ты сказала?!
Гера сложила руки перед полной грудью. Откинула голову, показывая зубы в злорадной улыбке. Рот приоткрылся спелым стручком: ох, сейчас на Черногривого горох прошлого посыплется…
– Дело, – медовым голосом напомнил Аполлон. – После можете устраивать перебранки.
Глаза Стрелка добавляли: можете хоть в Тартар друг друга запихать – не заплачу.
Хороший же гадюшник развел вокруг себя младший. Жаль, тут нет Прометея – оценить. Видящий, печень которого все так же неизменно клюёт орел, был бы рад. Вот сбывается предсказание: тиран больше не сидит на троне. Тиран храпит, заголивши ноги, на кровати. А его медленно заворачивают в расшитое серебряными бурунами покрывало – чтобы никто из случайных слуг не мог заметить. Покрывало коротковато, ступни Громовержца торчат, но это ничего, по пяткам его вряд ли даже возлюбленные нимфы опознают. Потом звучит: «Ну, что? Двинулись?» – и сверток с Эгидодержавным плывёт к двери, повинуясь мановению трезубца. Ни дать ни взять – покойничек, несомый к костру. Не хватает носилок да погребальных жертв. Безутешная вдова присутствует: провожает возлюбленного супруга застывшим взглядом.
А подземные боги даже ближе, чем надо: я готовлюсь шагнуть вслед за кулем, в который превратился Владыка Неба.
Меня задержал Аполлон. Накидывая капюшон на голову, Стрелок встал в дверном проходе. Всмотрелся в бледную, кусающую губы Геру.
– Ты не пожелаешь нам удачи?
– Пусть ось Ананки вращается в нужную для вас сторону, – мёртвым голосом произнесла царица Олимпа.
– Мы повернём ее в нашу, – мягко и успокаивающе произнёс Кифаред.
Ананка рассыпалась из-за спины мелким смешком – чего захотели!
Путь по коридорам до внутреннего двора казался непомерно долгим. Будто одна из временных ловушек Крона раскинулась от стены к стене – и водит кругами, путает время. Одни и те же статуи, одни и те же двери, лепнина, тонкая резьба, аромат, одна, две, три спящие служанки (не думать об этом, после!), еще дверь, ещё лепнина…
Посейдон поглаживал колчан. На его плечах вызывающе золотились остатки Гефестовой сетки – получалось почти естественно. Аполлон перебирал пальцами в воздухе и что-то мурлыкал.
Наверное, представлял, какую песню сложит, когда всё будет закончено.
Вечный спутник Мусагета – незримый аэд – конечно, тоже был здесь, семенил возле похрапывающего свертка и ликующе бренчал:
После ж богатую ткань хитроумно великие взяли,
И, без почтенья обвив глупца злокозненное тело,
Мощью своею его приподняв, торопясь, в коридоры вступили.
Подвиг предчувствуя славный, ступал Посейдон Черногривый,
Путь указуя трезубцем, что волны морские колышет,
И, поднимая стихии со дна, корабли потопляет,
После же, словно зверей кровожадных и мрачнокосматых,
Он усыпляет стихии и делает тихими их, словно овцы.
Также и Феб златозарный, легко поспевая за Дедом
Морским, коридор наполняя прекрасным,
Благоуханьем своей красоты, тут ступал величаво.
Лик он сокрыл свой чудесный, подобно тому как
В тучах скрывается солнце, и страждет тогда на земле всё живое…
Он был слеп, этот аэд. Надрывался, воспевая красоту Мусагета и величие подвига – избавления Олимпа от тирании Зевса.
Иначе мог бы заметить что вслед за двумя богами идет третий. Правда, без кифары, молнии и невидимый…
Все аэды в каком-то смысле – слепцы. Они поют только об очевидном. Невидимок, которые так часто двигают великими, им не рассмотреть – потому и песни получаются хоть и красивыми, но с пеленой на глазах.
Вот они прянули в дверь, и предстал перед ними
Внутренний двор, что подобен своей красотою
Был басилевсам дворцам, ибо мрамором был он отделан
Разных цветов, и мозаикой он из камней драгоценных
Был изукрашен, которая изображала победы
Многомогучего Зевса, что ныне бесславно повергнут,
И в покрывало завернут и связан, как будто
Теленок едва лишь рожденный, который готов на продажу.
Гордую речь начал тут Посейдон Черногривый с насмешкой:
«Вскоре не будет уже здесь Тифона и яроразящего Зевса.
Волны из светлоблестящих сапфиров затопят сей двор неотступно,
Чтобы сияли они и напомнили мне бы о море».
Это сказав, подошёл он к своей колеснице богатой,
Где пенногривые кони в упряжке уже в нетерпеньи вздымались,
И, опустив в колесницу тирана, что храпом безмерным и глупым
Двор оглашал, словно вдруг бы решил напоследок
Колонны его пошатнуть и Олимп весь содрогнуть,
Руку воздел и сказал…
Аэд поперхнулся и жалобно икнул: переложить в песню то, что сказал Жеребец, не представлялось возможным.
Белая пена конских грив ошалело моталась в воздухе. Лошади не ржали – кричали, тянули в разные стороны, бешено грызли удила, рвали упряжь, нещадно избивая копытами драгоценные камни двора.
– Что ещё?! – простонал Аполлон.
Посейдон прошипел «Ничего!», зачем-то прокрутил в руке трезубец, взялся за кнут…
Правда ведь – ничего. Прекрасный день для Олимпа: воздух холодный и сладкий, как вода в лесном ручейке. Гелиос правит где-то вдалеке, от стад Нефелы отделились с десяток пухлых облачных овечек, собрались как раз над дворцом, пощипывают синеву Урана.
А лошади встают на дыбы, отворачивают морды и дрожат мелкой дрожью, и не собираются везти Громовержца в Тартар. Может быть, их лошадиные сердца не выдерживают такого кощунства.
А может, дело в том, что перед лошадьми, незримый, стоит ужас. Черный, скалящийся сотней волчьих жадных пастей, дышащий драконовым пламенем, капающий с клыков слюной…
Подземный ужас, вышедший в давние времена из кузниц Циклопов. Послушный тому, кто направляет его.
Хтоний был рад возможности не только скрывать, но еще и пугать. Он грелся у висков, впитывая в себя недоуменное апполоново «Они у тебя взбесились, что ли?» и яростное ответное Жеребца: «Сейчас взбесятся!»
Хтоний с тихой радостью принимал в себя даже мою немую, полубессильную ругань. То, чем я награждал в мыслях Гермеса, заставило бы вечного спутника Аполлона поперхнуться дважды и с заиканием петь потом еще два века.
Где ж Психопомп со своими сандалиями, когда так нужен-то, я сам не знаю, сколько смогу держать, пока они не додумаются…
Кнут прогулялся по пегим спинам раз, другой – лошади только неистовствовали сильнее. Кнут свистел: «Вперед!» Ужас шептал: «Ни с места!» – и шепот был выразительнее свиста.
– Мне сходить за моими в конюшни? – нервно хмыкнул племянник.
Посейдон промычал нечто нечленораздельное и поднял трезубец.
Приказ ударил по лошадиным спинам сильнее кнута: вперед! со всех ног! сейчас! Квадрига брата, исходя мучительным ржанием, шатнулась на меня, но в тот же миг я поднял двузубец, связав себя, его и хтоний в единое целое, в плотный кокон, за стенками которого – хищные страхи, только и ждут, чтобы наброситься и растерзать. Все кошмары подземного мира, все клыки, что есть, вся жажда крови, сколько ни отмерено, всё безмолвное, норовящее довести до безумия…
Под ногами дрогнул Олимп. Два приказа схлестнулись, заскрежетали друг о друга проверенными клинками – и лошади не выдержали, галопом пустились вскачь и от приказа, и от ужаса.
Вскачь по двору с раздирающим ржанием, волоча за собой колесницу с Зевсом. Покрывало соскользнуло до половины, и Громовержца мотало по дну колесницы из стороны в сторону. Звякали о золотое дно адамантовые цепи.
Жеребец ругался так, что наверняка до дома Мойр долетело: он не ожидал рывка, и при резком крене его сбросило с собственной колесницы. Аполлон отскочил из-под копыт грациозным, стремительным барсом, по привычке извлёк лук – наверняка хотел подстрелить одну из лошадей дяди, чтобы остановить колесницу…
– О-о-о-о, мрази! Убьюу-у-у-у!!
Я молча взял свои слова о Гермесе назад – пригибаясь, чтобы не получить в лоб летящим золотым костылём. Всё же Психопомп умеет подбирать моменты.
Из-за ругани Жеребца и сумасшествия лошадей приближение опьяневшего Гефеста было незаметно. Аполлон и Посейдон заметили Хромца, только когда во двор рухнула первая колонна, а в воздух взлетело крошево.
Аэд вякнул опасливо:
Кони и боги смешались в темнотуманную кучу,
Тысячегромные ругани взрывы слились в завывании диком…
Потом благоразумно замолк, храня невидимую голову. Потому что: где боги? кони? Какая колесница?! Ржание, ругань, пронзительный запах вина и амброзии, хриплый рёв Хромца и не менее яростный – Посейдона, которого Гефест в запале зацепил молотом; мелодичный стон Аполлона, которому тоже досталось, и густая мраморная пыль в воздухе, и перепуганные лошади носятся кругами, вконец обезумев и кусая друг друга…
И драгоценные камни разлетаются во все стороны – портят мозаику. Зевс и Тифон на мозаике сливаются во что-то единое, многоголовое и яростное, а по колоннам уже бродит кузнечный жар, и молот лупит во все стороны.
Кушай, не обляпайся, средний, я такое уже в своем мире видел.
Жаль только – Гермес всё-таки перелил вина в кроткого Хромца, и теперь тот в неуправляемой ярости. Его не заставишь освободить Зевса: он будет бегать по двору и крушить, а если попадётся под молот колесница с Громовержцем – и ее в щепки расколотит под нескончаемый припев: «Куда?! В цепи?! И орла…?!» А Посейдон сейчас очнется, схватится за колчан – и Гефест уляжется поперек второй поваленной им колонны, а тогда хаос прекратится, и момента больше не будет…
Действовать надо сейчас, пока из-за пыли они не видят друг друга.
Я выждал момент: колесница как раз поравнялась с Гефестом, и тот взметнул молот, яростно грохнул по борту, сминая и дробя свое же произведение. Божественным рывком я толкнул себя на колесницу, у коней подломились от ужаса колени, и они упали на мраморные плиты, перепутавшись гривами и упряжью, калеча друг друга копытами.
Я ужалил двузубцем один раз – и адамантовые звенья, опутавшие Зевса, лопнули. Младший от болтанки в колеснице начал приходить в себя – тряс головой, что-то бормотал.
По морде я ему прибавил просто с разгона, не успев остановиться. Спасибо – не двузубцем, а правой, открытой.
Могу прозакладывать ключи от Тартара – Владыку никакими сонными чарами не удержишь, если ему дать пощёчину.
С колесницы я шагнул уже не торопясь. Кони Посейдона били копытами, просили пощады, но хозяин не слушал, хозяин был занят сдуревшим Гефестом, не желавшим подставляться под трезубец. Они так и носились в облаке пыли: бирюзовый блик – Посейдон, огненный вал – Гефест, золотая струна – это Аполлон от молота уворачивается. Капюшон свалился, златые локоны растрепались, лицо покраснело, и по всему видать, что Аполлону такие танцы не по нутру: еще немного – и пристрелит брата!
Огонь! Нет, слепая мощь волн (вспомнил Жеребец, над чем царствует!). Золотая стрела! Сломалась о ярость, раздавлена кулачищем: «Ещё и стрелы?!» Молот! Трезубец…
Всё, сколько можно уже мазать по такой мишени.
Гефест наконец подставился, а может, Жеребец собрался и ударил точнее. Кузнец повалился, так и не расставшись с молотом. Яростно прохрипел: «Одолели!» – с ненавистью взглянул на кривые, жалкие ноги, выглядывавшие из-под хитона.
Посейдон подошёл, брезгливо отбросил молот от руки кузнеца. Спросил:
– Ну, и что с ним? С Лиссой ночки проводит?
– Пьёт, – махнул рукой Аполлон. – Гермес говорил – с ним было такое, когда покарали Прометея.
– Хорошо, – слово просочилось сквозь зубы медленно, коварно, как вода, проникающая в трюм. – Всё равно бы пришлось. Он слишком предан Зевсу.
Движение было царственным. Отточенным, красивым: наверняка Посейдон тысячу раз представлял, как он протягивает руку к колчану, достаёт холодную белую стрелу – произведение Циклопов…
Только вот закончился жест неизящно: пальцы схватили воздух. Попробовали поискать молнию пониже – нет. Повыше, левее, правее – нет… Пощупали колчан – на месте…
– Не это ли ищешь… брат?
Голос пал на площадку первой приближающейся грозой. Угольно-серой тканью туч, укрывающих вершину Олимпа. Мягкими, отдалёнными раскатами, обещающими большую бурю.
Захрипел аэд – песенный спутник Аполлона. Он не хотел придумывать эту песню. Не хотел знать, чем она закончится.
Наверное, Мусагет тоже хотел бы зажмуриться – но он стоял, молча глядя на отца. Даже не пытаясь наложить стрелу на тетиву. Знал – не успеет.
Потому что в руке Владыки Неба – молния.
Потому что глаза Владыки Неба сузились в опасном прищуре – когда он так щурится, то опередить его невозможно.
Потому что Громовержец, выпроставшись, стоит возле немо кричащих от боли лошадей – и выглядит как в старые военные времена: хитон простой, волосы всклокочены и сияют неизвестно от чего, лицо светится холодным гневом, а щека отчего-то горит.
К ногам Громовержца медленно сползают остатки кем-то разбитых цепей, а губы – тоже белые – едва шевелятся, а гром рокочет всё ближе и ближе:
- Ты рано взял мой колчан, Посейдон. С каких пор ты крадёшь у спящих?
Вдалеке, отзываясь на гнев Владыки, блеснула чужеродная зарница. Тучи Нефелы почернели, овцы обернулись драконами, веющими холодным ветром.
Шквал клыками рванул за подол хитона.
Я отвернулся. Шагнул, не размениваясь, сразу к подножию Олимпа. Ведь и гиматия же не брал: закутаться не во что. И сандалии легкие.
И нечего там смотреть и слушать: против бодрствующего Зевса они не выстоят.
Подумал, шагнул еще раз. Выбрался на зеленый холм, с которого Олимп казался средних размеров муравейником. В муравейнике творилась какая-то беда: плотным роем разозлённых ос вокруг вершины сбивались тучи, изнутри пробивались белые вспышки – хлесткие, короткие.
Гром рычал уже в полную силу, но до меня докатывались только гулкие отзвуки.
Снял шлем: тот давил ноющие виски. Всё равно никто не узнает: сидит на холме мужик в годах. Сутулится, взглядывает на Олимп, прутиком что-то чертит.
Хитон простой, наверное, местный деревенский дурачок.
– Ух, - сказал Гермес, спрыгивая на траву возле меня. – Папочка злится.
Заухмылялся и ткнул пальцем в сторону гермы, косо торчащей в отдалении, у леса. Странная, нелепая герма: нет ни перекрёстка, ни вообще дороги, а она стоит.
Вот, значит, как он меня нашёл.
– Я не опоздал с Гефесом, Владыка? Ни в какую пить не хотел! Пока уломал, пока предложил за Прометея выпить, пока он мне плакаться начал… Успел?
– Успел, – сказал я.
Тучи вокруг Олимпа сжались, спрятали гору в душный мешок.
Гермес сидел раскрасневшийся и пропитывал воздух винным духом.
– А зрелища я не видел, – посетовал, – пошёл слуг поднимать, рабов, харит, да вообще – всех. Чтобы свидетелей побольше на всякий случай. Чуть добудился некоторых. И чем это они их?
Я не ответил. Ничего не нарисовал. Молча рассматривал прутик с остатками зелени. В глазах плыли плесневые пятна – следы снов.
– Ты скажешь, что Гефест освободил Зевса, – медленно проговорил я, когда племянник перестал перечислять, что разгневанный Громовержец сотворит с заговорщиками.
– Так ведь он же и освобо…
– Ты. Скажешь, что он освободил Зевса. Сначала Гефесту. Потом всем.
– Понял, – скроил благостную мину племянник. Потом не выдержал, хихикнул: – Об этом Мусагет песни не будет складывать. А жаль. Надо бы, надо бы. А больше всего – о тебе, надо бы, Владыка. Не знаю уж, как ты это устроил – но тебе любой из нынешних героев позавидует!
– А вот этих поминать не надо. Накличешь.
[1] Дамат – в древней Греции советник при дворе басилевса.
[2] Дий – одно из имен Зевса.