Сказание 13. О ничтожности любви и пророчеств

Мою хоронили любовь...

Как саваном белым тоска

Покрыла, обвила её

Жемчужными нитями слёз.

Отходную долго над ней

Измученный разум читал,

И долго молилась душа,

Покоя прося для неё...

Вечная память тебе!

Вечная – в сердце моём!

Н. Тэффи

Жаль, что ты не хочешь мне сейчас отвечать, Мнемозина. Укрыла лицо широким рукавом одеяния, мотаешь головой.

Пытаешься отобрать стилос, которым черчу.

Наверное, я бы спросил тебя: как это было с ним.

С тем вторым, который однажды по пояс зашел в твое озеро. А перед этим долго сидел на берегу – правда, не на берегу Амсанкта, а на берегу своей памяти. Шептал что-то побелевшими губами. Пальцы стискивал. Выбирал.

Может, ждал, что с ним кто-нибудь заговорит из-за плеч, отговаривать начнет. Потом махнул рукой, ступил в призрачные воды, стиснув оружие и глядя в лицо своему противнику.

Скажи, он долго сопротивлялся, Мнемозина? Пытался удержаться за воду, вытекающую сквозь пальцы, будто время?

Чем он пытался отбиться от неумолимого решения? Копьем? Лабриссой?

Знаю – искривленным серпом.

Не тем, который ему мать из себя выплавила – другим.

Может, он надеялся убить не только часть себя – то самое пророчество, которое толкнуло его к твоим берегам.

Что он потопил в твоем озере, Мнемозина? Не отвечай, я знаю: всё.

Первый танец жены на солнечной лужайке. Прозрачно-золотные дни весны Среднего мира. Пирушки с братьями-титанами на каменистой площадке Олимпа у недостроенного дворца.

Радость от известия о том, что жена ждет их первенца.

Смешок, зарницей прозвучавший из-за плеч в первый раз.

Что ты там кричишь сыну своего отца, Мнемозина? Разбрасываешь истину о том, что мы повторяем ошибки прошлого? Не старайся, ты была права.

О нас забудут.

Как только мы забудем о себе сами.

Огонь пал к ногам жалким червем. Вал пламени свернулся, скорчился, подполз, придавленный взглядом… дрыгнулся, сдох.

Все-таки он слишком хилый, этот дракон. Недобитое отродье Ехидны, схоронившееся на западных окраинах мира, среди скал, светящихся бледно-зеленым светом.

Вот, опять кинулся, смешно разевая пасть, молотом-хвостом раскрошил скалы, и глаза блеснули тускло-золотым блеском – в двух шагах.

Я не дал себе труда прицелиться: мир услужливо направлял руку, и удар пришел из ниоткуда: из мира, холодной скуки, из власти…

Убивать было естественно, как дышать. Приказывать: я Владыка, и я забираю у тебя жизнь, потому что такова моя воля.

Не твое дело, зачем мне это.

Червяка-переростка в чешуе разодрало надвое – в прошлые разы такого не видел, мир балует сюрпризами.

Если бы еще развлекал как следует – чтобы было, чем унять голод…

Он наделяет голодом – этот мир, с которым мы едины. Как любая тварь, которая сама ущербна, а потому хочет отыграться. Любого, кто в нем рожден – оттого-то чудовища и получают свои предназначения.

Жажда крови, жажда темноты, жажда разрушения, жажда убийства… Готов дарить, только ладошки подставляй.

В первые дни казалось: есть еще какая-то из многочисленных жажд. Неощутимая – смутно улавливаемая в глазах Алекто, Горгиры, других из свиты.

Потом пришла скука. Облекла надежным панцирем своей простоты. Ледяной чистотой прошлась по вискам: можно впускать понимание?

И тайн не осталось: Владыке должно быть скучно. Владыки развлекаются, как могут, чтобы это заглушить. Зевс таскается к бабам, Посейдон хочет на место Зевса. Если хочешь, Владыка Аид, можешь позавидовать участи своих братьев, более одаренных, чем ты.

«Зачем?» – пожал я плечами. Скука родная и понятная, простая, как золото тронов, от нее не хочется избавляться, ей хочется дышать, потому что она обозначает избавление от наносного: тревог, смутных ожиданий, любых недомолвок…

И пути становятся прямыми сами собой.

С ней вместе приятно вершить казни, с этой скукой: она свивается в груди прохладными колечками и вместе с тобой смакует крики казнимого. С ней легко опускаться на трон, чтобы судить тени – сколько угодно, до бесконечности, пока судья Эак не начнет крениться на своей скамье, выпуская из рук разноцветные жребии.

Пока из свиты не останется никого.

Сидеть и сидеть, равнодушно произнося: «Подойди. Можешь смотреть». Выносить бесконечные, как изгибы Стикса, решения. Прислоняться к ободняющему золоту трона.

Если она надоест – ей можно кинуть кость. Владыке необходимо побеждать: скука знает это. Владыке Подземного мира еще необходимо – разрушать и карать. Проявлять свой нрав: не тот, о котором шепчутся подданные («А он как шарахнет! А я-то гляжу, глаза черные… ка-а-ак рванул оттуда!»). Истинный нрав Владыки, карающего, побеждающего и выносящего приговоры с одним и тем же выражением лица. Неумолимого и равнодушного.

Вот только побеждать и карать получается плохо. Получается – слишком просто. Вот это «просто»: загребает черными лапами валуны в агонии, истекает пеной из пасти, погасает…

Отвернулся, шагнул на колесницу. Прикинул лениво: кто еще? Великаны уже и не высовываются, падают, елозят на коленях, взглянуть боятся. Огненные старцы попытались было…

Слишком быстро закончились.

Можно было бы на Флегры… зачем? Гиганты – не мое дело, с ними сладит сын Зевса. Для меня там – только Алкионей.

Дорога, обсаженная кипарисами, вильнула застенчивым собачьим хвостом. В последнее время ходить было просто: легче, чем по самому себе: ступил в воздух – и мир трепетно подставляет ладони.

Лучше, конечно, когда тебя не окликают.

Или не поджидают у самых ворот, где несет неусыпную службу Цербер.

Раньше – неусыпную. Ныне же пес валяется на брюхе и пускает ядовитые слюни умиления. И глаза прикрыл: не осмеливается взлянуть на ту, которая мимоходом утопила в ласке.

Поверх руки легла ладошка – узкая, белая, безукоризненно нежная, с лепестками-ноготками…

– Радуйся, Аид.

Давно я не слышал своего имени от других. Владыка, Щедрый Дарами, Запирающий Двери, Богатый – а это изгладилось и сейчас прозвучало не к месту интимно, тем более что она меня по имени уж точно никогда не называла. Я же – «бр-р», как же…

Я знал, кого увижу, – но все же застыл на мгновение, когда на ее плечи мягко лег отброшенный капюшон густого синего цвета. Темные одежды без украшений, и не видно драгоценной вышивки – к чему, если волосы даже в полутьме моего мира светятся золотом, глаза – синеют двумя сапфирами, губы алеют ярче рубинов…

У Афродиты всегда был этот дар: заставлять столбенеть всех вокруг себя, хоть смертных, хоть титанов, хоть богов. С непривычки такое оцепенение могло длиться часами, а Зевс, хоть и знаком был с богиней любви сотни лет, помнится, замирал на два мига – два удара сердца – когда Афродита входила в зал. Гера злилась неимоверно, но поделать с этим ничего не могла.

Мое сердце не успело отстучать удар.

– Радуйся, Киприда. Не решила ли ты осветить новым солнцем мои подземелья?

– Мы можем поговорить в уединенном месте?

А ведь она не изменилась. Если уж говорит с кем-то – все так же держится поближе, заглядывает в глаза, откидывая голову, позволяя каскаду золота стекать по плечам. Касается то плеча, то локтя, будто ближе тебя у нее никого нет. А «поговорить в уединенном месте» в ее устах звучит соблазнительнее, чем прямые обещания.

– Конечно, – сказал я, отворачиваясь и жестом приглашая ее на колесницу.

Хтоний надел – скрывая нас двоих, чтобы не было пересудов.

Всю дорогу до дворца богиня любви вскрикивала от испуга и хваталась за мой локоть – наверняка с опаской посматривая на пролетающие под колесницей асфоделевые поля.

Мир посмеивался над уловками Пеннорожденной – вместе со мной.

Скала среди моря любви – я не почувствовал ничего, не дрогнуло ни единой струны… а были ли там хоть какие-то струны?

Впрочем, гостеприимного хозяина я играл вполне добросовестно: посетовал, что не могу оказать гостье должных почестей. Осведомился, не разделит ли она со мной трапезу. Препроводил в одну из «владычих комнат» – тех, что обустраивал Эвклей со своей безумной фантазией. Роскошью убранства комнатка била половину залов Олимпа, а драгоценностей там было… «Как – нечего больше камнями отделывать? – возмущался распорядитель. – Как – отделали все, разве что задницы у светильников-драконов остались? Как это – остались?! Натыкать изумрудов!!»

Предложил гостье палисандровое кресло (где только можно, усыпанное драгоценностями). Сам занял место на подобии трона, кованном из золота – меня перестало холодить золото, перестала смущать роскошь, наверное, хороший знак…

– Что же привело тебя в мой мир, о воспетая возлюбленными Киприда?

Кресла стояли слишком далеко, и богиня любви соскользнула на самый краешек своего. Вновь отбросила капюшон, выпустив на свободу пряди, рядом с которыми померкло сияние отделанной драгоценностями комнаты.

– Горе, Аид, горе…

Качнулась – и опустилась на пол, простирая оголившиеся до локтей руки в жесте страстной мольбы.

Пожалуй, в отчаянии она была прекрасна еще больше – с дрожащими губами, побледневшим лицом, а синева под глазами только делала их синь бездоннее. Сюда бы аэда – оценить прекрасное, а то я не ценитель: внутри как замолкло все, единожды убитое – так и молчало, пока вскакивал с кресла, подхватывал ее, поднимал…

Пока притворялся тронутым страданиями богини любви.

– О каком горе ты говоришь, прекрасная? Ты вся дрожишь… Вот, выпей нектара, это согреет тебя.

– Спасибо, Аид… ах, я даже кубок удержать не могу, ну, что такое… Спасибо. Это не холод, это страх. Я боюсь твоего гнева, боюсь… тебя.

– Разве я дал тебе повод? Нанес оскорбление? Обидел хоть чем-либо…

– Нет. Нет… Этот страх – старый, он появился еще тогда, на Олимпе, когда я поняла, что ты отвергаешь мои дары…

Таких даров мне не нужно – и не нужно было. Легковесная влюбленность, сжирающая изнутри мгновенная страсть, безумное влечение – я навидался твоих даров, Киприда, в глазах теней перед моим троном. Убитых за твои дары. Лишивших себя жизни.

И если я был неподвластен тому, что ты сеешь направо-налево – для меня же лучше.

– А еще молва и песни – рисуют тебя таким суровым, грозным, недоступным. Мы с тобой давно не виделись, Аид, я не знала, изменился ли ты…

– С пира после Титаномахии.

Промах. В синих глазах, украшенных тревожными кругами – золотая стрела торжества. Угол рубиновых губок чуть приподнялся в улыбке.

– Я была и на твоей свадьбе. Только ты меня не видел, Аид. Потому что смотрел на нее.

– Ложь, – вылетело быстрее мысли, словно помянули что-то постыдное, сокровенное, чего никак не могло быть и что никто не мог бы заметить – я же не… я что, правда смотрел тогда на Кору?!

Тут бы и вылезти Ананке – напомнить, каким я был идиотом.

– Только на нее – даже когда отворачивался. Ты думал, что я не почувствую в тебе дыхания Эрос?

Она заметила, как начало каменеть мое лицо, и сменила тон мгновенно – скатилась к низкому, бессильному шепоту:

– Даже если я и хотела бы не чувствовать… этот дар, Аид… ты полагаешь, что быть богиней любви просто? Вы все полагаете… О, Эрос безжалостна к той, которая олицетворяет ее: вместе со своей милостью она дарит не только возможность чувствовать любовь во всех, с кем она есть. Это вечный голод – и вечное пресыщение. Я будто чаша, полная до краев – всегда, Аид, всегда, мне всегда хочется любить, одарять нежностью, расплескивать ласку – вокруг, на всех… и мне всегда мало: мне хочется, чтобы меня любили, все-все, кто только увидит, даже те, кто этого не видит… ах, если бы ты знал…

Она запрокинула голову, грудь выгнулась в судорожном вдохе, покатился по ковру выпавший из ослабевших пальцев золотой кубок.

Хорошо, что я ничего такого не знаю. Хорошо, что я забыл даже то, что знал об этом раньше.

Это страшнее моего мира.

Смешок Афродиты причудливо смешался со всхлипом, покрытые нежным пушком щеки скривились в осторожную гримаску – не повредить бы кожу…

– Они говорят – я распутна, непостоянна… что они знают? Разве девственница Афина когда-нибудь горела изнутри этим огнем? Разве не отреклась от любви Артемида? Мне нужно, нужно любить, чтобы чувства лились бесконечно, чтобы свежесть и горячность не ослабевала на миг, а они говорят: у тебя есть муж и любовник! Муж, который все время проводит в своей кузнице. Любовник, который предпочитает всему на свете ратную потеху… Они говорят: ты найдешь себе другого, ведь это был только смертный. Но я – я каждый раз люблю по-настоящему, и теперь…

Она прервалась, делая частые вздохи, чтобы не испортить слезами лица. Я стоял у ее кресла, держа ее за руку – и сожалел только, что не было кому увековечить этот момент на фреске.

– Расскажи мне свою беду, богиня. Хоть наверху меня и воображают престарелым ужасом во плоти, – я постараюсь помочь тебе.

Она все же вздрогнула, услышав из моих уст собственное выражение, и не сразу смогла начать рассказ о сыне царя Кипра, юном Адонисе, которого она спасла от какой-то божественной напасти, то ли кары и полюбила как никого…

Адонис, так?

Странное имя, то есть, не странное, а чем-то знакомое, в память просится какой-то мальчишка в коридорах дворца, что-то там с ним возилась Персефона, то ли в услужение взять хотела, то ли материнские чувства взыграли… или все же там было другое имя?

Или нет, в услужение она брала юношу, недавно, перед тем как попрощалась, обронила еще, что, мол, царь мой, если ты колеблешься и не знаешь, куда его девать – то он у меня садовником очень хорошо впишется. К розовым кустам подойдет.

Как этого юношу звали? Тартар знает, как, у меня все мысли были заняты Хироном и его лошадиной мудростью. Может, и Адонисом.

Афродите все же следовало в свое время побольше досуга проводить с Атой – глядишь, лгать научилась бы. Вздохи, дрожащий голос, очаровательно пошмыгивающий носик, придыхание, закатывание глаз, румянец, – это, конечно, хорошо, только самой-то нужно хоть немного верить в пронзительную историю о том, как сильно ее полюбил смертный Адонис.

Полюбил-то он, может, и полюбил, только вряд ли ее, а то откуда бы эти искорки раздражения в глазах.

– Преодолев все препятствия, мы больше не расставались. Это были такие прекрасные дни – мы бродили по рощам Кипра, охотясь на зайцев и серн…

Артемида в своих лесах, небось, от злости клокотала.

Что же богиня любви все-таки сделала с юношей? Послала к нему златокрылого сынка с хорошим запасом стрел? Или пояс свой чудодейственный в ход пустила?

Каждая слеза на щеках Киприды казалась драгоценнее алмазов в светильниках. И сияла ярче.

– Но у нашей любви нашлись завистники. Кто-то донес Аресу…

Цербера ставлю – этот кто-то был женского пола. Завистни… ца. Вернее, соперница, та, которую любил этот самый Адонис. Нимфа или богиня… из бессмертных, раз уж не побоялась заявиться к Аресу.

А нрав Неистового хорошо мне известен, тут можно и не рассказывать: как – проводит время со смертным? Моя любовница мне кого-то предпочитает?! Где мое копье?!

– …обратился огромным вепрем…

Вепрем? Тогда я хочу об этом послушать. Эниалий в роли свинины…

Вспомнил, наконец: Адонис, сын царя Кипра, лицо, правда, позабылось, зато помню, как он стоял перед моим троном и трясся. И последние минуты его жизни я видел, попросились из глаз. Еще удивлялся: откуда на Кипре такие кабаны, уж не отродье ли какое Ехидны?

Знала б Афродита, с какими воплями ее возлюбленный драпал от чудища по лесам и горам и как запыхался Арес, пока наконец задрал его насмерть!

Вроде бы, этот мальчик и правда теперь в саду Персефоны… или это не тот?

– Аид… молю тебя… верни мне его, я сделаю все, все…

А, хватит. В сторону искусство Аты – наскучило.

– Выльешь на меня чашу своей любви? – я приподнял ее подбородок, впервые заставил посмотреть мне в глаза. – Ни к чему. Я никогда не мечтал делить с тобой ложе. Даже из любопытства – не поэтому ли ты боялась меня?

Напускная бледность исчезла мгновенно. Резче обозначились круги под прекрасными глазами, а Афродита выговорила тихо, делая нажим на каждое слово:

– Я могу сделать так, что она полюбит тебя.

Почему я об этом не подумал? Просил у Эрота отвращающую любовь стрелу для себя. А мог попросить полсотни стрел, любовь вызывающих, – и наслаждаться чувствами жены…

– У Владык любви не бывает, – сказал я, отступая на шаг. – Не нужно.

Волосы Афродиты разметались, она нервно ломала тонкие пальцы, кусала губы, а взгляд горел уже не отчаянием – жаждой мести. Эрос – Эрис[1], как легко переходит одно в другое…

– Ты ведь, наверное, догадался, о мудрый, что у меня была соперница? Хочешь – я назову ее имя?

– Нет.

– Потому что боишься услышать его?

– Потому что мне все равно.

Она осеклась и на миг помертвела, неверяще глядя на меня. Поднялась с кресла, забыв о своей мнимой слабости. Подошла, посмотрела в глаза, коснулась щеки…

– Тебе все равно, – с безграничным удивлением. – Правда все равно, а мне показалось…

Я отвел ее ладонь.

– Разве прежде чем спуститься ко мне – ты не просила Громовержца вернуть тебе любимого?

– Просила…

На лицо Афродиты медленно, делая его менее прекрасным, ложился отпечаток моего мира – страх.

– Неужто брат устоял перед твоими мольбами?

И на насмешку в моем голосе она не обратила внимания. Медленно отступала назад, пока не наткнулась на кресло.

– Да, то есть, нет… Зевс сказал, что он позволяет мне забирать Адониса на четыре месяца в год, но только если позволишь ты…

– Что?

Тут уже не до усмешек и не до обманов – если, конечно, речь не об обмане слуха.

– Он оставил решение за тобой.

– Что он сказал?!

Владыкам не пристало трясти за плечи гостей, добывая из них ответы, – ну, я и держусь. Не трясу. Стою возле драгоценного трона, только подобрался как перед прыжком, и мир подобрался со мной, и двузубец вновь – единое целое с ладонью…

– Сказал… сказал: «Я даю позволение, но под землей правит мой брат, и там он полновластный хозяин. Решение принимать ему».

Я уселся в кресло – неосознанно приняв судейскую позу. Решение принимать. Мне.

Афродита с безумной надеждой ела глазами: ждала решения – а, да, Адонис этот…

Махнул рукой:

– По слову Громовержца. Забирай.

Киприде, которую на Олимпе, да и на земле полагали легкомысленной и недальновидной, хватило ума не утомлять меня долгими благодарностями.

Внутренним взором я видел, как она, не касаясь земли подошвами сандалий, несется по темным коридорам дворца туда, где ждал ее любимый…

Провожать богиню любви я не стал – найдутся другие заботы. Не кто-нибудь – полновластный хозяин подземного мира. Такой хозяин, что аж Зевс мне указывать опасается!

Еще недавно свысока ухмылялся, а теперь – «решение принимать ему»…

Кому принимать решение? Слабому брату? Раненному Гераклом? Мужу-рогоносцу? Палачу, который только и может, что исполнять уже придуманные казни? Владыке, который не властен даже над своим посланцем?

Зевс великий политик, передо мной он не стал бы расшаркиваться без крайней нужды. А нужда только одна – весть о Флеграх и Гигантах. Ждет меня в союзники на битву? Понял наконец – с чем связался? Гермес говорил: Громовержец неспокоен на Олимпе. Настолько, что и по нимфам шастать перестал. Зато пребывает в тревожной задумчивости – в такой тревожной, что даже позволил Гераклу освободить из пут Прометея. Даже за орла своего выговаривать не стал, сказал: все равно был из потомков Ехидны, туда ему и дорога, птаху подземному.

Нужно бы узнать – насколько неспокоен. Если он вдруг решит сунуться на Флегры…

Очередной зал, из тех, которые я проходил насквозь – одинокой черной иглой в ткани дворца – распахнул двери навстречу. Расплылись по углам испуганные тени – с подобострастными поклонами.

Болотные цветы, которыми тени зачем-то украшали зал, разлетелись по полу. Под сандалией досадливо хрустнул стебелек, остальные молча обратились в пепел при прикосновении.

Для чего здесь вообще эти цветы, в подземном дворце?

Из-за чего – суматоха слуг, торопливость и суетность теней?

И Пеннорожденная унеслась со своим любовником в обнимку. Бежала так, будто боялась с кем-то столкнуться. Не со мной.

С кем-то.

– Царь мой…

Забыл. Не ждал? Не думал? Не хотел помнить?!

Не был готов к тому, что она раньше ушла – и значит, может раньше вернуться.

Медь волос под пальцами обожгла – только что из горна. Окутала нарциссовым ароматом, рассыпала по плечам поздние осенние цветы. Чужеродная сладость сжала горло, взгляд запорошили белые лепестки, слух – горячий шепот.

– Ты не встретил меня… я тревожилась. Снова заботы, да? А почему ты не рассказал, что был на Олимпе? Аполлон мне говорил о том, как тебя ранил Геракл. Я хотела вернуться сразу же, хотя бы на пару дней, но мать… мама поговорила с Аполлоном, выяснила, что он исцелил твою рану. Ни в какую не хотела отпускать. Но я все равно спустилась раньше. Я сделала правильно, царь мой? Ты соскучился?

Медь в глазах разбавилась зеленью. Покрылась налетом от старости… не то. Это ее глаза – это она безбоязненно и с некоторым только удивлением заглядывает в меня.

И в ее взгляде плавают отблески золота. Дальнего солнечного дня, золотой стрелы, которая никогда не сорвалась ни с одной тетивы, но нашла цель лучше, чем любая стрела Эрота.

Стрелы, которая опустилась в бездонные воды черной памяти вместе с моим противником, а теперь вот рвется из вод, снова хищно целится в сердце…

Я отстранил от себя жену, чтобы вглядеться ей в глаза пристальнее: нет, показалось. Никаких стрел, обычная зелень. Заурядная, как трава в верхнем мире.

Глупая, ненужная в подземелье зелень, хранящая в себе того, что не переносит мой мир, а с ним и я – поцелуев солнца.

– Тебя встретили подданные?

– Ну да, Геката, ее мормолики, еще сестры-Горгоны, как обычно, – махнула рукой, весело встряхнула волосами. Не как царица. Не как супруга Владыки. Вообще не как великая богиня – как легкомысленная девчонка. – Они, конечно, тащили меня в пиршественные залы, говорили, что как-то по-особенному украсили их к моему приходу – но ты же знаешь, им просто не терпится попировать и обсудить все олимпийские сплетни. Я сказала: украшения подождут. В конце концов, когда видишь мужа так редко, есть кое-что поважнее пиров…

– Не следовало лишать подданных отпраздновать возвращение Владычицы.

Она, кажется, осеклась, приподняла брови. Потом прыснула, прикрывая рот рукой, прильнула, обдала новой волной нарциссового аромата. Изломала брови домиками:

– Но ведь даже Гера говорит: супружеский долг прежде всего, о царь мой! Правда. Она это повторяет Зевсу каждый раз, как умудряется его застать вместе с какой-нибудь любовницей. Громовержец, кстати, не отпирается: он умеет отдавать долги…

… долг прежде всего. Долг перед миром. Перед самим собой.

Перед дорогой, которую выбрал.

Долг нужно выполнять полностью.

А противника нужно полностью добивать. Ты похоронил его в озере памяти, навесил тяжкий груз собственной глупости и скинул на дно – и забыл при этом, что бог жив, пока в него верят. Пока его помнят.

То, что забыл ты, могут помнить другие.

Владыкам нужно побеждать? Нужно – карать? У тебя то, что нужно победить: частицы памяти о твоем противнике, канувшем в забвение. Есть те, кого придется покарать: пребывающие в наивной уверенности о том, что ты – это все-таки он, хотя бы частично…

Много битв… нет, побед.

Мир вздохнул упоенно и сладостно.

– Пошли, – сказал я, поворачиваясь к жене и кивая в сторону лестницы, туда, где был подъем в гинекей. Пока шел – не слушал ее щебета: иначе разнылись бы виски. Ей придется быть молчаливой. Придется – холодной, потому что двузубец возмущенно обжигает ладонь льдом каждый раз, как она пытается игриво подцепить меня за локоть горячими ладонями. Раньше, в первые годы после свадьбы, она носила алые наряды – ей придется вернуться к ним.

В подземном мире не место весне. Если она приходит сюда – ее приходится убивать.

Было немного досадно: это отнимает время. Выкорчевывать зеленые посевы слишком просто. Убивать весну – не приносит удовольствия: нет ни агонии противника, ни ощущения превосходства…

Все равно как переломить хрупкий стебелек нарцисса.

Но долг есть долг даже для Владык.

В таламе я не стал зажигать светильников. Неторопливо испарил фарос и хитон. Двузубец отставил бережно – ненадолго, долг не занимает много времени, если без фанатизма.

Она притихла и посмотрела с недоумением, когда я кивком указал ей на ложе. Не осмелилась ослушаться: легла, снимая хитон. Пыталась вглядеться в мое лицо со смутной тревогой.

– Аид, постой… что с тобой такое?!

Зевс была прав (он у нас вообще правее всех правых). Когда говорил, передергивая плечами: «В первый раз – азарт завоевателя. Потом – приятные открытия разведчика. После десятого – рутина рудокопа… или с чем там сравнить?»

Посейдон давился хохотом, мелькал налившимися алым щеками. «Ты гляди, как живописует, а?! Нет, чисто как мудрец какой береговую линию описывает! А если больше? Ну, там, не знаю, в сотый раз?!»

«В сотый – долг, – с серьезным видом поднимал палец Зевс. – Так можно только с женой. Ничего нового – но стиснуть зубы и вперед. Будто в сотый раз берешь ту же крепость: стена в руинах – перепрыгнуть можно, из жителей – плюгавая старуха и одноногий рыбак, из трофеев – овца, которая сама от старости околела. Идешь в атаку шагом, каждый холм знакомый, а сам о чем угодно думаешь: об обеде, о дневном отдыхе, о дальних странствиях…»

Об обеде и дневном отдыхе не думалось. Пока брал податливое тело, скользил пальцами по тысячекратно исследованным изгибам, одолевала тоска. С отстраненным изумлением вспоминались другие ночи: рвались клочьями в памяти, таяли без остатка. Было ли – по-другому? Или – так, сонное внушение, бред из историй, увиденных в глазах теней?

У Владык бывает только так. Только долг. Насыщение принадлежащим тебе телом женщины – такое же, как насыщение едой или сном.

Плотно сжатые губы. Открытые глаза. Толчок за толчком – опостылевшие телодвижения, которые должны закончиться вспышкой обязательного удовольствия.

Когда она отвернулась, чтобы зарыдать в подушку, я стряхнул одеяло и поднялся. Экономным, скупым движением, облекся в одежды. Взял двузубец.

Нужно все-таки найти достойного противника. Не женой же скуку разгонять, в самом деле.

– Теперь можешь отправляться на пир, – слова скользили легко, будто выговаривал их каждый год, столетия выполнения супружеского долга. – Свита ждет свою госпожу. Меня не будет. Дела.

День бесконечных встреч. Мир тревожно переминается – с лапы на лапу. Предвкушает встречу – еще одну.

Правда, не сегодня, даже не в этом месяце, а потому будет время подготовиться, судить, может, победить еще несколько раз…

– Аид!

Задыхающийся голос догнал от дверей. Так, будто сделано и сказано было не все.

– Чем я… что я… это Афродита? Да? Мне рассказали, что ее здесь видели. Она наплела тебе что-то обо мне? Ты гневаешься из-за этого?

Почему-то все лучше получает усмехаться. Я знаю эту усмешку: отражение земли у истоков Стикса – сухую, холодную, подземную. Так мир приподнимает уголки губ в ощере, когда видит новую жертву.

– Если бы я гневался – я проявлял бы свой гнев не на ложе. Вспомни об участи Тесея и его дружка. У меня богатая фантазия, когда дело касается казней. Ты же помнишь об этом?

Она сидела среди скомканных одеял и простыней, на разворошенных потрохах постели. Перепутанные волосы спускались на лицо, и она смахивала ими слезы. Хотела что-то сказать – не могла. Спросить – не решалась.

Впрочем, Владыка справедлив. Я могу ответить даже на неспрошенные вопросы.

– Мне наплевать на то, что могла и чего не могла сказать Афродита. Избавь меня от бабских сплетен. Теперь, когда я выполнил свой долг, меня ждет вотчина. Ты хотела говорить о чем-то еще?

Ни говорить, ни возражать. Ни о чем, вернее, не о чем.

Потому что долг иным быть не может.

– Я ожидаю тебя на судах, – сказал я, отворачиваясь. – Убери зелень из одежд: она не к лицу владычице моего мира.

Из-за тяжелой захлопнувшейся за мной двери талама донеслось что-то невнятное.

Вздох? Стон? Плач?

Может, я все же не такой плохой ученик. Быстро учусь отсеивать несущественное.

Скука приобняла за плечи. Шепнула: одна победа. Впереди еще.

Ты помнишь? Ждут.

Другие – недоломанные, помнящие то, что подлежит забвению.

В груди мира – в моей груди – рождалось теплое чувство спокойного превосходства.

* * *

– В-владыка… вот.

Гермес пытался скукожиться высохшим на солнце фиником. Втягивал голову в плечи при виде моего лица. Мог бы – наверное, надел бы шлем и исчез, но я не давал разрешения, а за последние месяцы Психопомп успел выучить, чем чревато недовольство царя.

Так что и удрать не старался. Только все прикрывался спутником – высоким, широкоплечим. Тем, из-за кого выдернул меня на поверхность: спутник, видите ли, наотрез отказывается ко мне спускаться. Но поговорить желает непременно. Рвется. И настаивает на секретности, потому имя спутника вестник назвать не может.

Там, в коридоре моего дворца, где Гермес нашептал мне все это, он успел прибавить от себя. Опасливое: «Владыка, я понимаю, если ты не пойдешь…»

Подземному миру и его олицетворению нечего делать на поверхности. Особенно говорить с заносчивыми незнакомцами.

Но я пожал плечами – и легко шагнул к пределам черной чаши своего оружия и своей вотчины, навстречу серым, выветренным скалам мыса Тэнар.

Гермес нагнал меня, когда я уже подходил к черному озеру и одинокому тополю над ним. Под тополем расселся тот самый, который так хотел повидаться: прятался под вечно увядающим деревом от противной осенней мороси, прикрывался серым капюшоном так, будто не вода – лава на голову падает.

На мое лицо капли не ложились: боялись потревожить. Упасть ненужной пародией на другую влагу – смертный признак слабости, от которого так далеки Владыки.

– Я… это, я говорил, да! А он: нужно и… нужно. Ну, я пойду?

После моего кивка на месте Гермеса осталась висеть недоговоренная фраза о каких-то делах на Олимпе. Да еще взвесь мелкой водяной пыли: брызг, вдребезги разбитых крыльями талларий.

– Что ты видел? – спросил я.

Он не шелохнулся. Не посмотрел вслед Гермесу. Лениво гонял по широченной ладони серебряный лист. Вглядывался в черные воды – будто старался там что-то рассмотреть.

Поинтереснее, чем в зеркале Мнемозины.

Потом сказал, тягуче и неспешно:

– Полагается приветствовать как-нибудь иначе. Насмешкой. Посейдон спрашивал: «Как печень, не болит?» Арес выражал сожаление: такую птицу загубили. А Зевс вот… – широкая ладонь повернулась, тускло сверкнул адамантовый ободок кольца на указательном пальце. В перекованное звено цепи был вмурован кусок скалы – древний, выветренный, но нерушимый, как гордость того, кто носил его. – Скажи что-нибудь другое, чтобы аэдам было – что петь.

– Не терплю аэдов, – произнес я.

– Зря, Неумолимый. Владыка должен понимать: насколько они полезные твари. Скажи мне, Запирающий Двери: чем бы вы были без песен о вас?

Наверное, жили бы спокойнее. Не пыжились бы в попытке оправдать какие-то чаяния смертных. Не пытались бы наперегонки попасть в песни, в пересказы…

От мокрых скал тянуло холодом. Скукой. Старьем мыслей, старьем чувств, древней историей о прошлом, которое приковали к скале – а оно опять спустилось в мир и пришло…

– Почему ко мне?

Оказываются, титаны умеют седеть. Не опасными прядями у бороды – а как смертные. Основательно, бесповоротно. Лен волос сожжен веками мучений, прихвачен пеплом, который не смыть дождю. Непонятно, откуда он сыпался, этот пепел: может, с остывающего после бойни Урана, а может, это просто прогорела искра, которую титан однажды унес от горна лучшего друга, чтобы помочь глупым смертным…

Но голубые раньше глаза Провидящего были пепельно-серыми. Усталыми, больными. Щеки ввалились, поедены морщинами, изгиб рта стал жестче, непреклоннее.

– К кому еще?

И правда: к кому? У меня тут и Менетий с его грифами, и Иксион, и Титий где-то в вечном мраке. И остальные неподалеку. В самый раз – если хочешь навестить семью.

– Глаза Аргуса на павлиньих хвостах, – пробормотал Предвидящий, оглаживая рукой кору серебристого тополя над озером. – Титий, Менетий… Иксион, Атлант. Эпиметей. Я заходил к брату. Там, на крайнем западе. Не знаю только: он узнал или нет. Жена вот тоже… нас нет, Аид. Нас нет больше.

– Нас? – спросил я.

Провидящий не ответил. Наверное, провидел что-то в морщинках коры серебристого тополя: так и водил по ним пальцами, будто по девичьим щечкам.

Губы шептали чьи-то имена. Словно он так и задался целью перечислить всех, кто ушел. Век титанов? Да, титанов.

Титанов, их сыновей, внуков, правнуков…

«Нас нет больше. Нет больше, Аид», – и бесконечный перечень, словно перечисление теней, бредущих в подземное царство: Зевс, Посейдон, Гера, Арес…

Там есть мое имя. И там есть твое, пророк. Чему ты удивляешься, вернувшись на землю через столько столетий? Что юность проходит, сменяясь мудростью? Что прежних нас не вернуть?

Удивлялся бы лучше тому, что нас скоро может и впрямь не встать. У Геи-Земли, о Предвидящий, очень интересные саженцы.

– Я слышал, что Геракл помирил тебя с Зевсом.

– Да. Знаешь, я представлял: каким он будет. Смертный, который исполнит то, на что не осмелились боги. Не видел его в пророчествах: расплывчатая фигура – и все. А он просто пришел, как будто так и надо. Не стал раздумывать: кто там висит на скале? Что будет, если его освободить? Просто схватился за лук, чтобы убить орла, который меня терзал.

– А ты выдал Зевсу пророчество, за которым он так долго охотился.

Прометей развел руками. Он разучился смотреть прямо: взгляд уходил далеко за горизонт. Наверное, – туда. Где братья молоды, веселы и не в Тартаре. Где ядовитые пророчества не грозят сокрушить землю.

Что там было с Зевсом – что-то о Фетиде, морской титаниде, так, что ли?

Стоять рядом с предвидением во плоти было неудобно. Словно на палубе качающегося в бурю корабля: не знаешь, откуда нахлынет. Взлетишь сейчас на гребне? Рухнешь носом вниз?

– Я сказал ему то, что не имело никакого смысла.

…еще и палуба скользкая. Что, пророк? У тебя отсох бы язык пояснить? Отвернуться на миг от черных вод, в которые ты так впиваешься взглядом. И разъяснить основательно: не имело смысла потому, что все равно, кто останется на троне. Или не имело смысла потому, что скоро не станет олимпийцев. Или…

– Ты замечал, как в игре везет новичкам? – вдруг спросил Прометей, трогая пальцем лист тополя на своем плече. – Они всегда делают верные ставки. Я ставил на смертных, я и сейчас на них ставлю. Скажи мне – разве я не прав?

И впивается в глаза. И я впервые не могу прочитать… не могу увидеть.

Может, потому что все, отраженное в глазах Провидца, покрыто густым слоем пепла. В глазах – вечные орлиные перья, рваный подол моря, взбивающего в пену божественный ихор, протянутые руки жены-океаниды…

Может, потому что там понамешано слишком много прозрений: которое – для меня? То, в котором в один глаз Гиганта летят две стрелы – золотая и черная? Или перья из моих снов, по-братски усеявшие камень?

Может, просто Владыкам зазорно смотреть вот так. Глаза в глаза.

Как равному.

– Иногда я думаю, Аид… – имя кусачими мурашами пробежалось по коже, – иногда я не жалею. Смертные лучше нас, несмотря на краткий век. Сильнее нас. Чем-то, что мы сами не можем понять. Мы так привыкли, что нам приносят жертвы, так привыкли приносить в жертву других сами, что даже не задумались. Может, только Психея. Еще Гестия. И вот теперь – время смертному доказать…

Столько лет провисеть на скале. Над бушующим пенным морем, остервенело скалящим клыки волн. Под ласками когтей и крыльев орла. Под ветрами.

И не разучиться говорить очевидные вещи.

Хорошо хоть: теперь не вспыхивает, не размахивает руками, как в молодости. Но вот смотрит теперь неотступно, без тени гордости, с отчаянием и каким-то заискиванием, как будто ждет подтверждения: я правильно сказал? Это хорошая банальность, да?! Я ее там на своей скале не зря высмаковывал?

– Зачем ты пришел? – спросил я. Говорить Прометею, что он дурак, не стал. Не по-владычески.

И вообще, он сам знает.

– Ты не согласился. Тогда. Когда Зевс… И я знаю, почему.

Пожал плечами. Сейчас бы я, наверное, согласился. И Менетий с Прометеем завывали бы от боли вместе – на братские голоса. А грифы были бы сытее.

И я больше ни о чем не буду спрашивать тебя, пророк, предавший свою клятву. Я знаю, зачем ты пришел, почему так пристально пялишься в это озеро – что там отражается в этом озере, в конце-то концов?! Ты – тот, который еще был? Молодой, мудрый, с льняными волосами, с обветренным лицом, в которое не успели врезаться века страданий на скале?

Мы с тобой не были друзьями, Провидящий, – чтобы ты пришел просто так. Врагами – чтобы ты пришел по делу – мы тоже не были.

Значит, ты здесь как пророк, и вот тебе мое слово Владыки.

– Уходи.

Голос раздался в тот же миг, как Прометей выдохнул долгожданное:

– Я видел…

И будто не услышал меня: заговорил, размахивая руками, по-старому (даже в глазах пепел потеснился, уступил дорогу древней голубизне). Что это Тартар знает, что такое. Хотя нет, наверное, даже Тартар вряд ли. Что у него в жизни не было таких расплывчатых видений, вот могу я поверить?! Не было – и все! Даже в Титаномахию, даже перед последней битвой, тогда-то он много чего навидался. А сейчас будущее взбесилось, покусанное неизвестной гадиной, словно комкается и рвется древнее полотно, на котором написаны строки, будто скукоживается в огне. Геракл?! Да какой там Геракл, с Гераклом-то как раз все ясно (тут он даже выдохнул, пробормотал, что жаль героя, а потом опять…). Свивающиеся змеиные тела Гигантов! Плесень на тронах!!

И еще я.

– Они сменяются, понимаешь, сменяются, будто в тумане плавают! Всем до этого я предрекал пророчества четко, но ты… но с тобой… Они будто выходят каждый раз из двух разных снов. Старик и юноша. Царь и воин. Одно я вижу четко: переплетение багреца и тьмы, да еще это озеро, а над ним…

Двузубец сказал свое слово веско, коротко. Рявкнул хрипло – недалеким миром. Пророк замолчал, не в полете, как можно было бы подумать по силе удара. Просто покачнувшись, от неожиданности стукнувшись плечом о жалобно зашелестевший тополь.

– Молчи, – приказал я.

С пророками вечная мука. Их трудно заставить говорить.

Еще труднее – заставить заткнуться.

Он понимал, чего я хочу. Приказ нельзя было истолковать иначе: собачьи морды хищно скалились пророку в лицо. Черными пастями, а лучше бы – золотыми.

Помнил бы: молчание – золото.

– Я видел… – шепотом повторил он, и двузубец дрогнул в моих пальцах от нетерпения.

Ударить со следующим словом.

– Молчи, – повторил я, – отвечай без слов. Это пророчество из тех, без которых не бывает будущего?

Глядя на собачьи морды, он медленно покачал головой. Пошевелил губами: нет, не как то.

Другое. Как с Зевсом. Как то, из-за которого тогда – на скалу.

Пророк, я опять повешу тебя на скалу. Я не буду натравливать на тебя орла – нет, у меня богатое воображение. Натравлю кого-нибудь другого. Скорпионов. Змей. Еще каких-нибудь своих тварей – они у меня тут расплодились в последние годы… Пророк, я запихну тебя в ледяные воды Стикса, а потом в лаву вулканов и огонь Флегетона, нет, я сделаю хуже – я запру тебя в Элизиуме, чтобы тебя вечно сводил с ума мир мертвого счастья, где никому не нужна помощь, где не может быть предвидения, потому что там нет будущего, которое можно увидеть.

Если только ты не замолчишь.

Потому что в этот раз пророчествам места не будет.

Только ведь ты же все равно не замолчишь, верно? Мудрые в своем упорном стремлении держаться за мудрость молчать не умеют.

Провидец все же хорошо умел слышать растворенные в молчании смыслы.

– Знаешь, Аид… я действительно промолчу. Я не хочу больше быть гордым. Не хочу больше быть мудрым.

Он спокойно встретил яд моей усмешки. И вопрос:

– Потому что мудрые никогда не ошибаются? И это тяжелое бремя?

И покачал безвозвратно седой головой.

– Потому что мудрые ошибаются. Я хочу быть глупцом: у них есть то, что незыблемее мудрости.

Скажи об этом Афине Промахос, Совоокой и Мудрой – и она сощурит серые глаза, глянет на тебя сверху вниз и спросит точно таким же тоном, каким я сейчас:

– Что же это?

– Надежда. Мудрость и пророчества бессильны нынче. Нам осталось надеяться.

Кивнул кому-то в озере, как старинному другу, и не оглядываясь побрел к мысу Тэнар

Так и не сказал: надеяться на что.

[1] Эрис – Месть

Загрузка...