РАССКАЗЫ


Континуум Гернсбека

Судьба сжалилась надо мной, — и все произошедшее начинает расплываться, блекнуть, превращаться в эпизод. Если временами и случается уловить что-то странное, то только боковым зрением. Хромированные осколки поделок сумасшедшего доктора надежно прячут себя в уголке глаза. На прошлой неделе в небе над Сан-Франциско парил этот лайнер-бумеранг, но уже почти совсем прозрачный. И похожие на акул машины появляются все реже. И бесплатные шоссе уже не развертываются передо мной сверкающими восьмиполосными монстрами, по которым в прошлом месяце мне довелось вести взятую напрокат «тойоту». И я знаю, что ничего из этого не последует за мной в Нью-Йорк. Восприятие мира сузилось до единственной ленты вероятности. А это стоило немалого труда. И еще — спасибо телевидению.

Все это, думаю, началось в Лондоне, в псевдогреческой таверне на Бэттерси-парк-роуд, во время ленча, оплаченного фирмой Коэна. Еда там была безвкусная и горячая, кроме того, официант полчаса не мог найти ведерко со льдом для бутылки «рецины». Коэн работает на «Бэррис-Уотфорд», они издают модные нынче фолианты в мягкой обложке — этакие многостраничные иллюстрированные справочники по истории неоновой вывески, игровых автоматов с шариком или, скажем, заводной японской игрушки периода послевоенной оккупации. Я приехал сделать серию снимков для рекламы обуви. Калифорнийские девицы с загорелыми ногами, обутыми в кроссовки от «Дай-Гло», резво скакали перед моим объективом по эскалаторам универмага «Сент-Джонс-Вуд» и платформам станции «Тутинг Бек». Некое молодое агентство, голодное, но хваткое, решило, что «Загадка Лондонского Транспорта» — именно то, что нужно, чтобы продать нейлоновые кроссовки с рифленой подошвой. Агентство платило, я снимал. А Коэн, которого я смутно помнил по Нью-Йорку, пригласил меня позавтракать за день до того, как я должен был вылететь из Хитроу. С собой он привел модно одетую девицу по имени Дайалта Даунс — подбородок у нее отсутствовал, зато она была видным специалистом по истории поп-арта. Как сейчас вижу, как она появляется под руку с Коэном под пульсирующей неоновой вывеской. Огромными заглавными буквами вспыхивают и гаснут слова: «НА ЭТОМ ПУТИ БЕЗУМИЕ».

Коэн познакомил нас и пояснил, что Дайалта разрабатывает для «Бэррис-Уотфорд» новый проект — готовит иллюстрированную историю того, что она называет «американским обтекаемым модерном». Коэн в шутку именовал его «готикой бензозаправочно-лучевого пистолета». Рабочим названием книги пока оставалось «Обтекаемый футурополис: Завтра, которого никогда не было».

Да, это была именно она — чисто британская одержимость наиболее вычурными элементами американской поп-культуры. Западные немцы точно так же бредят ковбоями и индейцами, а во Франции смакуют старые фильмы Джерри Льюиса. У Дайалты Даунс это проявилось в маниакальном пристрастии к той уникальной разновидности американской архитектуры, о которой большинство американцев даже и не подозревает. Я и сам поначалу не очень-то понимал, о чем это она толкует, но постепенно до меня дошло. Я обнаружил, что вспоминаю воскресные утренние телепередачи пятидесятых годов.

Иногда на нашей станции, заполняя паузу между программами, крутили старые киножурналы, дрожащие и исцарапанные. Ты сидишь себе с куском хлеба с арахисовым маслом и стаканом молока, а съеденный шумом статики голливудский баритон вещает о «Летающих автомобилях Будущего». А на экране — три инженера из Детройта суетятся вокруг огромного древнего «нэша» с крыльями. Потом он яростно громыхал по заброшенной дороге где-нибудь в Мичигане. На самом деле он так никогда и не отрывался от земли, но, оказывается, улетел-таки в эту страну «никогда-никогда» Дайалты Даунс, истинное прибежище не знающих преград технофилов. Она описывала то одни, то другие образчики «футуристической архитектуры тридцатых и сороковых», те самые дома и ограды, которые на каждом шагу встречаешь в американских городках, совершенно их не замечая. Напоминающие шляпки великосветских дам палатки кинотеатров с раструбами проекторов словно бы для излучения некой мистической энергии, заброшенные магазины с фасадами из гофрированного алюминия, трубчатые хромированные кресла, собирающие пыль в вестибюлях отелей. Во всем этом ей виделись осколки мира мечты, позабытые в равнодушном настоящем. Она хотела, чтобы я сфотографировал их для нее.

Тридцатые годы видели первое поколение промышленных дизайнеров. До сих пор все точилки для карандашей выглядели как точилки — еще викторианских времен механизм, быть может, с ободком декоративного орнамента. С приходом промышленного дизайна точилки стали выглядеть так, как будто их собирали в аэродинамической трубе. Изменения не шли дальше поверхности. Под обтекаемой хромированной оболочкой пряталось все то же лезвие. Что ж, это вполне логично, ведь наибольшего успеха добивались дизайнеры, вышедшие из театриков на Бродвее. Все это было не более чем декорацией, профессионалы изощрялись, играя в жизнь в будущем.

За кофе Коэн извлек толстый матерчатый конверт с целой стопкой глянцевых фотографий. Я увидел крылатые статуи, охраняющие плотину Гувера, — сорокафутовые бетонные монументы, выглядящие так, будто они опираются на воображаемый ураган. На стол веером легла дюжина снимков «Джонсон Уокс Билдинг» по проекту архитектора Фрэнка Ллойда Райта вперемежку с обложками старого «палп-журнальчика» «Эмейзинг Сториз»[485] с рисунками художника по имени Фрэнк Р. Пол. Служащим фирмы «Джонсон Уокс», должно быть, казалось, что, приходя на работу, они вступают в одну из «палповых» утопий Пола. Здание Райта выглядело так, словно оно создавалось для людей, носящих белые тоги и легкие сандалии. Я задержался на рисунке грандиозного авиалайнера с многочисленными пропеллерами. Он походил на плоский симметричный бумеранг с окнами в самых неожиданных местах. Стрелки с подписями указывали расположение великолепного бального зала и двух кортов для сквоша. Рисунок был датирован 1936 годом.

— Не мог же он летать? — Я поднял глаза на Дайалту Даунс.

— Нет, конечно. Он не поднялся бы в воздух даже с этими двенадцатью пропеллерами. Но им нравилось. Разве вы не понимаете? Из Нью-Йорка в Лондон всего за два дня, первоклассные рестораны, солнечные палубы, вечерами танцы под джаз. Видите ли, дизайнеры тех времен были популистами. А публика жаждала будущего.

Я уже третий день мучился в Бербанке, пытаясь вдохнуть искру божию в скучное с виду кресло-качалку. И тут пришла посылка от Коэна. Нет ничего необычного в попытках заснять на пленку то, чего на самом деле нет, однако это чертовски сложно, а значит, такой талант пользуется большим спросом. Я, конечно, здесь не корифей, но умею делать это неплохо. Однако это злосчастное кресло заставляло меня выжимать из моего «никона» невозможное. Как и все, я люблю хорошо делать свое дело, и потому закончился этот контракт для меня депрессией, впрочем, не самой черной. Наученный горьким опытом, я еще в самом начале поспешил удостовериться, что получил за свою работу чек. А потому решил развеяться тонкой артистичностью заказа от «Бэррис-Уотфорд». Коэн прислал мне несколько книг по дизайну тридцатых годов, еще одну пачку снимков обтекаемых зданий и список из пятидесяти излюбленных Дайалтой Даунс образчиков этого стиля в Калифорнии.

Съемки архитектуры неизбежно несут в себе ожидание: здание превращается в подобие солнечных часов, пока ты ждешь, чтобы тень сползла с нужной тебе детали или чтобы определенным образом выявилась гармония структуры и массы. В часы вынужденного безделья я пытался вжиться в Америку Дайалты Даунс. Пара промышленных зданий, проступивших на матовом стекле «Хассельблада», приобрела вдруг некое зловещее достоинство тоталитарного строя — собратья стадионов, какие строил для Гитлера Альберт Шпеер. Но остальное не давалось в руки: оказалось, эфемерной субстанции, впитавшей в себя коллективное подсознание Америки тридцатых годов, удалось выжить лишь по окраинам захолустных городков с их пыльными отелями, дешевыми распродажами тюфяков и мелкими складами всяческого хлама. Подумать только, какой путь мне пришлось проделать ради одной-единственной бензоколонки.

В разгар «эпохи Даунс» возглавлять проектирование калифорнийских заправочных станций поставили, видно, Минга Безжалостного[486]. Предпочитавший архитектуру своей родной планеты Монго, Минг исколесил все побережье, воздвигая бензоколонки. Меня они неизменно наводили на мысль о пистолетах в белом гипсе. Все они щеголяли непропорционально вытянутыми центральными башнями, окруженными странными выступающими зубцами, сегодня сказали бы — излучателями. Они, очевидно, должны были стать визитной карточкой его стиля. Создавалось впечатление, что стоит только найти кнопку, которая бы запустила механизм, — они тут же разродятся очередью мощных взрывов чистейшего технического энтузиазма. Одну такую бензоколонку я успел заснять в Сан-Хосе за час до появления бульдозеров, которые с грохотом проломили структурную истину из гипса, железных решеток и дешевого бетона.

«Отнеситесь к этому, — говорила Дайалта Даунс, — как к некой альтернативной Америке: восьмидесятые годы двадцатого столетия, которые никогда не наступили. Архитектура несбывшейся Мечты».

В таком вот настроении, продвигаясь на красной «тойоте» по крестному пути, освященному социоархитектурным распятием Дайалты, я постепенно настраивался на теневой образ «Америки-которой-никогда-не-было». Той Америки, где заводы «Кока-Колы» выглядят, как выброшенные на берег субмарины, а заштатные кинотеатры кажутся храмами какой-нибудь богом забытой секты, поклоняющейся голубым зеркалам и геометрии. И, пробираясь меж этих потаенных руин, я осознал, что спрашиваю себя, что подумали бы обитатели этого потерянного будущего о мире, в котором живу я. Тридцатые годы одевали свои мечты в белый мрамор и обтекаемый хром, бессмертный хрусталь и полированную бронзу. Но однажды глухой ночью ракеты с обложек гернсбековских журналов с воем упали на Лондон. После войны автомобили появились у всех и у каждого — только вот крыльев у них не было, — появились и обещанные супертрассы, чтобы ездить на них, так что даже небо потемнело, а выхлопные газы съели мрамор и изрыли оспинами чудесный хрусталь…

И вот однажды на окраине Болинаса, устанавливая камеру, чтобы заснять роскошный экземпляр марсианской архитектуры Минга, я прорвал тонкую мембрану вероятности…

Так легко и плавно я переступил Грань…

…и, подняв глаза, увидел двенадцатимоторное нечто, похожее на сплющенный бумеранг. Со слоновьей грацией оно ползло себе своей дорогой на восток, да так низко, что я мог бы пересчитать заклепки на его тускло-серебристой шкуре и услышать… быть может… эхо джаза.

С этим я приехал к Кину.

Мерв Кин — вольный журналист. Специализируется он на техасских птеродактилях, контактах с НЛО, лохнесских чудовищах и теориях о Заговоре Десяти, угнездившихся в самых глухих закоулках американского массового сознания.

— Неплохо, неплохо, — сказал Кин, натирая полой гавайской рубашки желтые стекла «полароидов». — Но не ментально. Не цепляет.

— Но я это видел, Мервин.

Мы сидели у бассейна под ярким солнцем Аризоны. Он как раз ожидал визита чиновников-пенсионеров, приехавших в Таксон из Лас-Вегаса. Их предводитель, вернее, предводительница принимала известия от Них на свою микроволновую печь. Я провел за рулем всю ночь, и это начинало сказываться.

— Ну да, конечно, ты это видел. Ты же читал мои статьи. Тебя что, не устраивает моя теория НЛО? Все ясно и до идиотизма просто: людям многое чего видится. — Аккуратно водрузив очки на длинный ястребиный нос, он устремил на меня взгляд василиска. — Ничего нет, а они видят. Вероятно, потому, что им это нужно. Ты же читал Юнга и должен знать, что все это — выверты подсознания. Твой случай до смешного очевиден: ты сам признаешь, что постоянно думал обо всей этой черепковой архитектуре, что у тебя возникали разные фантазии. Послушай, я ведь помню — разве ты когда отказывался от дозы? Да и кто из нас в Калифорнии пережил шестидесятые годы без единой галлюцинации? Вспомни ночь, когда ты решил, что всю армию рисовальщиков «Диснея» подрядили вплести мультяшные голограммы египетских иероглифов в ткань твоих джинсов? Или как…

— Но на сей раз все было совсем не так!

— Естественно, не так. Все было совсем иначе. Это было «в окружении обычной реальности», верно? Все вроде нормально, а затем вдруг появляются монстр, мандала, неоновая сигара. А в твоем случае — гигантский аэроплан Тома Свифта. Такое происходит сплошь и рядом. Ты даже не сошел с ума. Ты ведь и сам это знаешь.

Он выудил из переносного холодильника возле своего шезлонга банку пива.

— На прошлой неделе я был в Вирджинии. Округ Грейсон. Беседовал там с шестнадцатилетней девочкой, на которую напал урсусглав.

— Кто?

— Урсусглав. Отрубленная голова медведя. Видишь ли, этот урсусглав сам по себе плавал в воздухе, как летающая тарелка, и походил при этом на старенький «Кадиллак» кузена Вейна. «Красные глаза горели, как два сигарных окурка, а за ушами торчали хромированные телескопические антенны!» — Кин поперхнулся пивом.

— И это напало на нее? Как?

— Едва ли тебе стоит это знать, ты у нас, судя по всему, впечатлительный. Он был холодный, — Кин соскользнул на свой ужасающий южный акцент, — и металлический. Издавал шум, как электрический прибор. Так вот, дружок, это уже нечто реальное, а именно — прямой плод массового подсознания. Эта маленькая девочка — ведьма. Она бы увидела дьявола, не будь она воспитана на повторных показах «Бионического человека» и всех этих «Стар Треков»[487]. Она — в основном потоке. И знает, что с ней происходит. Я урвал десять минут, прежде чем появились серьезные мальчики из ассоциации по изучению НЛО со своим дурацким «детектором лжи».

Должно быть, вид у меня стал расстроенный, потому что он осторожно поставил свое пиво рядом с холодильником и выпрямился в шезлонге.

— Хочешь шикарное академическое объяснение? Так вот, ты видел семиотический призрак. Все байки контактеров, например, не выходят за рамки второсортной научной фантастики, которая пропитала всю нашу культуру. Я готов поверить в пришельцев, но только не в тех, которые один к одному выглядят как инопланетяне из комиксов пятидесятых годов. Это — семиотические фантомы, осколки подспудных фантазий в рамках определенной культуры, которые откололись и обрели собственное бытие. Знаешь, канзасским фермерам до сих пор постоянно видятся воздушные корабли Жюля Верна. Ты же видел призрак иного рода, вот и все. Когда-то этот аэроплан был частью массового подсознания. А ты каким-то образом подобрал этот осколок. Важно лишь не переживать из-за этого.

Однако я переживал.

Кин причесал редеющие светлые волосы и отправился выслушивать, что в последнее время имели сообщить Они насчет радиуса действия радаров, а я, задернув в комнате шторы, лег в кондиционированной темноте переживать. Проснувшись, я все еще переживал. Кин оставил у моей двери записку: он-де чартерным рейсом вылетает на север проверить слух о мутациях скота (он их называет «мутиками»; еще одна из его журналистских специализаций).

Я поел, принял душ, проглотил крошащуюся таблетку стимулятора, которая вот уже три года болталась на дне моего несессера, и отправился назад в Лос-Анджелес.

Скорость ограничивала обзор туннелем света от автомобильных фар. Я уверял себя, что тело может вести машину, пока разум занят своим делом. Занят и потому не обращает внимания на жутковатые фигуры, вычерчиваемые на боковых стеклах амфетамином и усталостью, на всю эту светящуюся спектральную растительность, что вырастает на полуночных трассах в уголках глаз. Но мыслям не прикажешь. Слова Кина о том, что я раньше называл своими «видениями», бесконечно дребезжали в моем мозгу по вытянутой восьмерке. Семиотические призраки. Фрагменты массовой мечты, сметенные ветром от моей машины. Каким-то образом эта двойная петля наложилась на действие стимулятора, и скоростная растительность вдоль дороги стала приобретать оттенки инфракрасных снимков, сделанных со спутников. И по обе стороны от «тойоты» понеслись назад в потоке воздуха пылающие клочья.

Я притормозил. Вспыхнув напоследок, погасли фары, и десяток алюминиевых банок из-под пива весело подмигнули мне, желая доброй ночи. Интересно, который час сейчас в Лондоне. Я попытался представить себе, как Дайалта Даунс завтракает у себя в Хэмпстеде, окруженная обтекаемыми хромированными статуэтками и книгами по американской культуре.

Ночи в здешней пустыне без конца и без краю, и даже луна как будто висит ниже. Я долго смотрел на луну, а потом решил, что Кин прав. Главное — не переживать. По всему континенту люди, гораздо более нормальные, чем я при всем желании смогу когда-либо стать, каждый день видят гигантских птиц, «снежных людей» или летающие нефтеочистители, обеспечивая тем самым занятость и платежеспособность Кина. Почему я должен расстраиваться, если мельком увидел в небе над Болинасом заблудившийся поп-образ тридцатых годов? И я решил поспать. Волноваться стоило из-за гремучих змей и хиппи-каннибалов — и то лишь в худшем случае. Приятно поспать, зная, что ты в полной безопасности посреди дружелюбного мусора знакомого континуума. Утром я поеду в Ногалес фотографировать старые публичные дома — сколько лет я уже собираюсь это сделать. Сон победил, таблетка стимулятора сдалась.

Меня разбудил свет, и только потом уж голоса.

Свет шел откуда-то из-за моей спины и отбрасывал внутрь машины колеблющиеся тени. Голоса звучали спокойно, но не отчетливо, судя по всему, мужчина и женщина были погружены в разговор.

Шея у меня затекла, а в глаза как будто кто-то насыпал песку. Нога занемела, прижатая к рулевому колесу. Я пошарил в карманах рабочей рубахи в поисках очков и, наконец, надел их.

Потом оглянулся назад и увидел город.

Книги по дизайну тридцатых лежали в багажнике, и в одной из них рисунок на развороте изображал идеальный город будущего. Художник явно передирал декорации из «Метрополиса» и «Облика грядущего»[488], но при этом придал своему идеалу еще более геометрическую форму. Зритель как бы плыл сквозь перспективу старательно вырисованных облаков к причалам для дирижаблей и совершенно безумным неоновым шпилям. Город в книге был уменьшенной моделью того, что вставал у меня за спиной. Шпили вырастали над шпилями сверкающими зигзагообразными уступами, взбираясь к башне центрального золотого храма, окаймленного сумасшедшими дулами излучателей с минговских бензоколонок. В самой маленькой из этих башен без труда уместился бы целиком «Эмпайр Стейт Билдинг». Меж шпилей парили хрустальные дороги, по которым, как шарики жидкой ртути, пробегали серебристые пузырьки. Воздух кишел кораблями: гигантские бумеранги лайнеров, маленькие серебристые стрелки (время от времени один из ртутных пузырьков изящно поднимался с небесного моста, чтобы присоединиться к общему танцу), дирижабли длиной в милю, зависшие на одном месте стрекозы гирокоптеров…

Я зажмурил глаза и повернулся на сиденье. Открыв их снова, заставил себя увидеть спидометр, бледную дорожную пыль на черной пластмассе щитка, переполненную пепельницу.

— Амфетаминный психоз, — сказал я самому себе.

Очень осторожно, не поворачивая головы, включил фары.

И увидел их.

Оба они были светловолосы. Они стояли возле своей машины, которая мне показалась похожей на алюминиевое авокадо с выступающим из хребта акульим плавником и черными гладкими шинами, как у детской игрушки. Обнимая женщину за талию, мужчина указывал в сторону города. Оба они были в белом: ниспадающие свободными складками белые одежды и такие же белые, без единого пятнышка грязи, сандалии. Меня они, похоже, не видели. Мужчина говорил что-то мудрое и мужественное, она кивала. И тут я очень испугался. Никогда раньше мне не было так жутко. Меня даже более не волновало, в здравом ли я уме, и почему-то я был уверен, что город за моей спиной — это Таксон. В этом городе, должно быть, воплотились чаяния целой эпохи. Этот «Таксон Мечты» был реален, абсолютно реален. А пара передо мной просто возвращалась домой. И вот эти-то люди меня и пугали.

Дети «восьмидесятых-которых-не-было» Дайалты Даунс, наследники Мечты. Они были белые, светловолосые, и глаза у них, вероятно, были голубые. Американцы. Дайалта говорила, что Будущее пришло сначала в Штаты, но в результате обошло их стороной. Возможно, и так, но только не здесь, в самом сердце Мечты. Здесь Америка не переставала шагать вперед, повинуясь логике сна, не ведающего о загрязнении воздуха, ограниченных запасах жидкого топлива, заморских войнах, которые можно и проиграть. Они были счастливы и до крайности довольны собой и своим миром. И в Мечте этот мир принадлежал им.

За мной — сияющий город: прожекторы обмахивают небо чистейшей радостью бытия. Я представил себе, как они восседают на мраморных площадях, бдительные и благонамеренные, их ясные глаза светятся энтузиазмом, отражают блеск залитых неоном авеню и серебристых машин.

Вот они — плоды пропаганды «Гитлерюгенда».

Я завел машину и медленно поехал вперед, пока бампер не оказался от них в трех метрах. Они по-прежнему меня не видели. Опустив стекло, я стал слушать, что говорит мужчина. Его слова были пустыми и яркими, как цитата из какой-нибудь брошюры Палаты коммерции, но я почему-то знал, что он безоговорочно в них верит.

— Джон, — услышал я голос женщины, — мы забыли принять пищевые таблетки.

Щелкнув замком поясной сумки, она извлекла из нее две яркие облатки и протянула ему одну.

Задом выехав на трассу, я двинулся в сторону Лос-Анджелеса, морщась, как от боли, и качая головой.

Я позвонил Кину с бензозаправки. С новой, в безвкусном псевдоиспанском стиле. Кин уже вернулся из экспедиции и был не прочь поболтать.

— Да, это уже странновато. Ты пытался сделать снимки? Не думаю, чтобы они вообще получились, но когда нельзя проявить фотографии, в историю это добавляет изюминку.

«Но что же мне делать?»

— Смотри побольше телевизор, в особенности — викторины и мыльные оперы. Сходи в кино, посмотри порно. Видел когда-нибудь «Мотель любви нациста»? Здесь это есть и на кабельном. Просто кошмар. Именно то, что тебе нужно.

«О чем это он?»

— Перестань кричать и выслушай меня. Открою тебе профессиональный секрет: средства массовой информации и вправду способны изгонять семиотические призраки. Если это избавляет меня от идиотов с их бредом о летающих тарелках, то и от тебя отвадит этих футуроидов в стиле «Арт-Деко». Попробуй. Что тебе терять?

Потом он взмолился, чтобы я его отпустил, потому что у него ранняя встреча с Избранными.

— С кем?

— С пенсионерами из Вегаса, теми, у которых микроволновые печи.

Я подумал, не заказать ли мне разговор с Лондоном за счет абонента, чтобы разыскать в «Бэррис-Уотфорд» Коэна и сообщить ему, что их фотограф отбыл на неопределенный срок отдыхать в Сумеречную Зону[489]. В конце концов, я позволил кофеварке сварить мне чашку действительно убийственного черного кофе и забрался обратно в «тойоту» для побега в Лос-Анджелес.

Лос-Анджелес оказался неудачной мыслью. Там я застрял на две недели. Вот уж где земля обетованная Дайалты Даунс. Кругом — Мечта во плоти, и ее фрагменты расставляли мне ловушки буквально на каждом шагу. Я едва не разбил машину на эстакаде неподалеку от «Диснейленда»: дорога раскрылась вдруг веером, как трюк оригами, — и что мне оставалось делать, кроме как петлять среди дюжин мини-полос и жужжащих на них хромированных капелек с акульими плавниками? Хуже того, Голливуд оказался полон людей, слишком похожих на ту парочку, которую я видел в Аризоне. Я нанял одного итальянца: этот режиссер-неудачник в ожидании своего корабля сводил концы с концами, проявляя пленки и устанавливая навесы в патио вокруг бассейнов. Он сделал отпечатки со всех негативов, которые я успел наснимать по эпохе Даунс. Самому мне на них даже смотреть не хотелось. Впрочем, Леонардо это не беспокоило. Когда он закончил, я проверил снимки, перелистнув их, как колоду карт. Запечатал фотографии в конверт и послал авиапочтой в Лондон. Потом взял такси до кинотеатра, где показывали «Мотель любви нациста», и всю дорогу туда просидел, не открывая глаз.

Телеграмму с поздравлениями Коэна мне переправили в Сан-Франциско. Дайалта без ума от фотографий; сам он восхищен тем, как я «действительно врубился», и надеется поработать со мной снова. Тем вечером сплющенный бумеранг снова парил над улицей Кастро, но теперь лайнер был каким-то прозрачным и разреженным, как будто присутствовал здесь лишь отчасти. Я бросился к ближайшему газетному киоску собрать все, что было по нефтяному кризису и напастям ядерной энергетики. Я только что решил купить билет на самолет до Нью-Йорка.

— В кошмарном мире мы живем, а?

Продавец оказался худым негром с гнилыми зубами и, судя по всему, в парике. Я рылся в карманах джинсов в поисках мелочи, занятый мыслью, как бы поскорее найти в парке свободную скамейку и погрузиться в веские доказательства того, в каком несуразном мире мы живем.

— Вот именно, — рассеянно кивнул я, — и, что еще хуже, он мог бы быть совершенным.

Негр, не отрываясь, смотрел мне в спину, пока я шел вниз по улице, прижимая к себе сверток со спрессованной внутри катастрофой.

Принадлежность

Это могло произойти и в «Клубе Жюстины», и в «Джимбо», и в «Печальном Джеке», и в «Причале»; Коретти так и не вспомнил, где он впервые встретил ее. В любое время она могла оказаться в любом из этих баров. Она плыла сквозь подводный полумрак бутылок, стаканов и медленных клубов сигаретного дыма… из бара в бар, она всюду была в своей стихии.

Теперь Коретти вспоминал сцену их первой встречи, будто разглядывая в мощный телескоп, только не в окуляр, а в объектив — миниатюрную, четкую и очень-очень далекую.

Впервые он обратил на нее внимание в баре «С черного хода». Этот бар назвали так потому, что попасть в него можно было из узкого переулка. Стены окрестных домов исписаны граффити, фонари, забранные решетками, облеплены мотыльками.

Под ногами хрустят обломки битого кирпича. Затем попадаешь в тускло освещенное помещение, сохранившее приметы дюжины других заведений, которые когда-то здесь были, а потом исчезли вместе с хозяевами. Коретти иногда наведывался сюда, потому что ему нравилась усталая улыбка чернокожего бармена, а еще потому, что немногочисленные посетители не слишком ему докучали.

Ему плохо удавались разговоры с незнакомцами — и на вечеринках, и в барах.

В колледже, где он преподавал начальный курс лингвистики, Коретти чувствовал себя легко; мог, например, поговорить с руководителем кафедры о согласовании времен и ключевых словах в вводных предложениях. Но с чужаками разговор не клеился. На вечеринках он почти не бывал. А в бары захаживал частенько.

Коретти не умел одеваться. Если искусство одеваться — это язык, то Коретти страдал заиканием; он не умел выглядеть так, чтобы постороннему человеку было легко с ним общаться. Его бывшая жена говорила, что он одевается как марсианин, что по его одежде нельзя определить, к какому кругу он принадлежит. Ему не нравились ее слова, потому что они были правдой.

У него никогда не было девушки, похожей на ту, что сидела, слегка изогнув спину, в мерцании подводных огней «Черного хода». Тот же хмельной свет играл в темных очках бармена, искрился в горлышках разномастных бутылок, расплескивался в зеркале. В этом свете ее одежда казалась зеленой, цвета молодой кукурузы; боковые разрезы платья высоко открывали бедра. Волосы ее в тот вечер отливали медью. А глаза… в тот вечер они были зеленые.

Он решительно прошел к стойке бара меж пустых — хром-и-пластик — столов и заказал себе чистый бурбон. Сбросил пальто, свернул и положил на колени, усевшись через табурет от нее. Господи, воскликнул он мысленно, да она же подумает, что я пытаюсь скрыть эрекцию! И неожиданно понял, что ему и вправду есть что скрывать. Посмотрел в зеркало за стойкой бара и увидел мужчину лет тридцати с небольшим с редеющими темными волосами и бледным худым лицом, с длинной шеей, торчащей из воротника яркой нейлоновой рубашки с изображениями автомобилей выпуска 1910 года трех разных расцветок. На нем был черно-коричневый галстук в косую полоску, слишком узкий, пожалуй, для такого воротника. А может, цвет неподходящий. В общем, что-то не то.

Рядом с ним, отражаясь в темной глади зеркала, сидела зеленоглазая женщина, похожая на Ирму Ля Дус. Однако, вглядевшись внимательнее, он поежился. В ее лице было что-то от животного. Очаровательное личико, но… простенькое, двумерное и в то же время с хитрецой. Когда поймет, что я на нее смотрю, подумал Коретти, она одарит меня пренебрежительно-удивленной улыбкой — а на что еще можно рассчитывать?

— Простите, — решился он, — вы позволите… э-э-э… предложить вам стаканчик?..

В таких ситуациях на Коретти часто нападали «учительские судороги». «Э-э-э…» Его передернуло. «Э-э-э…»

— Вы хотите предложить мне… э-э-э… выпить?

— Что ж, очень любезно с вашей стороны, — к изумлению Коретти, ответила она. — Это было бы очень приятно.

Он вдруг осознал, что ее речь столь же скованна и неуверенна, как и его. Она добавила:

— Рюмочка «Тома Коллинза» по такому поводу была бы вполне уместна.

«По такому поводу»? «Уместна»? Сбитый с толку, Коретти заплатил за две порции.

Крупная деваха в джинсах и широкополой ковбойской шляпе навалилась животом на стойку рядом с Коретти и попросила бармена разменять мелочь. «Общий привет», — бросила она; затем повернулась к музыкальному автомату и запустила «Это из-за тебя наши дети безобразны» Конвея и Лоретты. Коретти повернулся к девушке в зеленом и, запинаясь, прошептал:

— Нравится ли вам музыка в стиле кантри-энд-вестерн?

«Нравится ли вам…» Он мысленно застонал и попытался выдавить из себя улыбку.

— Да, разумеется, — ответила она, слегка в нос. — Очень нравится.

Деваха-ковбой уселась рядом с Коретти и, подмигнув, спросила у девушки:

— Что, проблемы? Этот страшилка к тебе пристает?

И девушка в зеленом с глазами животного ответила:

— Да что ты, милка, я и сама глаз на него положила. — И рассмеялась. Рассмеялась в самую меру. Диалектолог, сидевший внутри Коретти, беспокойно заерзал; уж слишком полным оказалось изменение и в построении фраз, и в интонации. Актриса? Талантливая подражательница? Внезапно в памяти всплыло слово «пародистка», но Коретти отбросил его и уставился на отражение девушки в зеркале; ряды бутылок обрамляли ее грудь, как стеклянное ожерелье.

— Я — Коретти. — Стараясь справиться с вербальным полтергейстом, он неожиданно для самого себя попытался напялить личину крутого парня. — Майкл Коретги.

— Оч'приятно, — ответила она так, чтобы не слышала соседка; и снова ее голос звучал иначе — как неудачная пародия на Эмили Пост.

— Конвей и Лоретта, — ни к кому не обращаясь, произнесла деваха-ковбой.

— Антуанетта, — сказала девушка в зеленом, слегка кивнув. Она допила бокал, сделала вид, будто смотрит на часы, с кольнувшей вежливостью сообщила, что «ей-было-очень-приятно», и ушла.

Десятью минутами позже Коретти шел вслед за ней по Третьей авеню. Он в жизни никого не выслеживал и потому был взволнован и слегка напуган. Казалось бы, сорок футов, разделявшие их, это далеко, но что, если она вздумает оглянуться?

На Третьей авеню не бывает темно. На пустынной улице, в свете уличного фонаря, как под огнями рампы, она стала изменяться.

Она как раз переходила на другую сторону. Сошла с тротуара и… Началось с оттенка волос — Коретти сперва подумал, что это из-за бликов. Но поблизости не было неоновых ламп, которые отбрасывали бы скользящие и расплывающиеся, словно нефтяные пятна, круги. Потом все цвета сошли на нет, и три секунды спустя она оказалась блондинкой. Коретти был уверен, что над ним подшутило освещение, но тут одежда ее начала корчиться, закручиваясь вокруг тела, как пластиковая обертка, а потом частично отвалилась и ошметками упала на панель, будто шкура сказочного животного. Когда Коретти проходил мимо, на тротуаре оставался лишь тающий зеленоватый дымок. Он поднял взгляд на девушку — она уже была одета иначе, в зеленый переливающийся атлас. Туфли тоже стали другими. Спина была обнажена, если не считать узких полосок, перекрещивавшихся глубоко внизу. Волосы стали короткими, ежиком.

Он обнаружил, что стоит, прислонившись к зеркальной витрине ювелирного магазинчика, и с трудом хватает ртом сырой осенний воздух. Через два квартала отсюда слышался пульс дискотеки. По мере того как девушка приближалась туда, движения ее неуловимо менялись — чуть по-другому покачивались бедра, иначе стучали каблуки по тротуару. Швейцар впустил ее, слегка кивнув. А вот Коретти он остановил, долго пялился на водительские права, с сомнением поглядывал на его шерстяное пальто. Коретти бросал нетерпеливые взгляды на размытые огни молочно-белой пластиковой лестницы. Девушка исчезла там, среди механических вспышек и навязчивого грохота.

Швейцар неохотно пропустил его, и Коретти торопливо зашагал по ступенькам, вспугивая огни, которые сочились сквозь полупрозрачные пластиковые ступени.

Коретти ни разу еще не был в диско. Он понял, что очутился в месте, прекрасно приспособленном для полной отключки. Нервничая, он пробирался сквозь дергающуюся разодетую толпу, сквозь электронный урбанистический ритм, бьющий из гигантских динамиков. Почти ослепленный вспышками стробоскопа, он пытался разыскать ее в набитом зале.

Наконец нашел — в баре: она потягивала ядовитого цвета коктейль из высокого бокала и внимательно слушала юношу в просторной рубашке из светлого шелка и обтягивающих черных брюках. Время от времени она вежливо кивала. Коретти заказал бутылку бурбона. Девушка выпила один за другим пять коктейлей со льдом, а потом отправилась танцевать со своим спутником.

Ее движения были в полном согласии с музыкой; грациозно, без искусственности, она выполняла все положенные фигуры. Ни единого сбоя. Ее спутник танцевал явно механически, с усилием заставляя себя выполнять ритуал.

Когда танец кончился, она резко повернулась и исчезла. Толпа будто всосала ее в себя.

Коретти врезался в гущу людей вслед за ней, не упуская ее из виду — и только он один успел заметить, как девушка меняется. Когда она дошла до выхода, волосы стали каштановыми, а платье — длинным и голубым. В прическе, над правым ухом, расцвел белый цветок; волосы теперь были прямые и длинные. Бюст стал чуть больше, а бедра тяжелее. Она сбегала через ступеньку, Коретти забеспокоился — не упала бы. Ведь столько выпито.

Но алкоголь, похоже, совсем на нее не действовал.

Не теряя девушку из виду, Коретти шел следом. Сердце его колотилось быстрее, чем ритм оставшегося позади диско. В любое мгновение она может обернуться, увидеть его, позвать на помощь.

Пройдя два квартала по Третьей, она свернула в «Лотарио». Походка неуловимо изменилась. В «Лотарио» было спокойно — кабинки, обвитые плющом, с зеркалами в стиле «Арт-Деко». Поддельные светильники «Тиффани», свисавшие с потолка, чередовались с вентиляторами с большими деревянными лопастями, которые вращались слишком медленно, чтобы разогнать клубы дыма, плывущие сквозь гул захмелевших голосов. После дискотеки в «Лотарио» казалось особенно уютно. Пианист в рубашке с закатанными рукавами и в небрежно повязанном галстуке наигрывал джаз, мелодия не заглушала голоса и смех, доносившиеся из-за десятка столиков.

Она была в баре. Занята была лишь половина табуретов, но Коретти предпочел сесть за столик у стены, в тени миниатюрной пальмы. Заказал бурбон.

Выпил и заказал еще. Что-то ему сегодня никак не захмелеть.

Она сидела рядом с молодым человеком — еще одним молодым человеком, с непримечательным, с правильными чертами, лицом. На нем была желтая рубашка для гольфа и тесные джинсы. Бедро девушки касалось его ноги — чуть-чуть. Похоже, они не разговаривали, но Коретти чувствовал, что они каким-то образом общаются. Они молча сидели, слегка склонившись друг к другу. Коретти стало неуютно. Пошел в туалет, сполоснул лицо водой, а на обратном пути постарался пройти футах в трех от них. Пока он не оказался вблизи, их губы не шевелились.

Коретти услышал обычный треп:

— … видела его старые фильмы, но…

— Вам не кажется, что он очень уж любуется собой?..

— Пожалуй, но ведь в каком-то смысле…

И тут Коретти наконец понял, кто они такие — или, вернее, кем они должны быть. Они были из той породы людей, которая выведена, казалось, специально для баров. Нет, они не пьяницы; они — одушевленные приспособления. Функциональные части бара. Принадлежности.

Что-то внутри зудело, толкало на стычку. Он подошел к своему столику, но обнаружил, что ему не усидеть. Обернулся, судорожно глотнул воздуха и на деревянных ногах направился к бару. Ему хотелось коснуться этого бархатистого плеча и спросить, кто она такая, а точнее, что она такое. Чтобы в голосе прозвучала холодная ирония оттого, что это ему, Коретти, одетому по марсианской моде, соглядатаю, чужаку, одежда и речь которого никогда не соответствовали обстоятельствам, удалось-таки раскрыть их секрет.

Но запала не хватило; все, что он сумел сделать, — сесть рядом с ней и заказать бурбон.

— Но разве вы не согласны, — спросила она своего спутника, — что все это относительно?

Места рядом с ее спутником заняла пара, которая рассуждала о политике. Антуанетта и Рубашка для Гольфа мгновенно переключились на политику. Они говорили достаточно громко, чтобы заглушить соседнюю пару. На лице ее во время разговора не отражалось ровным счетом ничего. Как у птички, чирикающей на ветке.

Она так уютно устроилась на табурете, будто он был ее гнездышком. За выпивку платил Рубашка-для-Гольфа. Каждый раз у него было ровно столько мелочи, сколько нужно, кроме тех случаев, когда он хотел оставить на чай. Коретти наблюдал, как они методично вылакали по шесть коктейлей каждый — будто насекомые, насыщающиеся нектаром. Но голоса их не стали громче, щеки не раскраснелись, а когда они наконец поднялись, в походке не было и следа опьянения. Вот это напрасно, подумал Коретти, это недостаток в их маскировке.

За все время, пока он следовал за ними еще по трем барам, они не обратили на него ни малейшего внимания.

В «Вэйлоне» они перевоплотились так быстро, что Коретти чуть их не упустил. Место было из тех, где на дверях туалетов красуются надписи: «Для пойнтеров» и «Для сеттеров», а над подносами с вяленым мясом и сосисками — сосновая дощечка, на которой накарябано: «Мы больше не имеем дела с банками. Они не подают пива — мы не принимаем чеки».

Там она оказалась толстушкой с темными кругами под глазами. На синтетических брюках — кофейные пятна. Ее спутник теперь был в джинсах, футболке и красной бейсбольной кепке с красно-белой эмблемой клуба «Питербилт». Коретти рискнул выпустить их из-под наблюдения. Отправился к «пойнтерам» и обалдело простоял там с минуту, в замешательстве разглядывая картонку с надписью: «Наша цель — позаботиться; ваша забота — прицелиться».

Вблизи порта Третья авеню терялась в каменном лабиринте. В последнем квартале панель через равные промежутки была размечена пятнами блевотины. Старики, навеки забытые за дымчато-зеркальными стеклами захудалых отелей, клевали носами перед экранами черно-белых телевизоров.

Бар, который они отыскали, названия не имел. Давно не мытое окно украшал вот-вот готовый отвалиться бубновый туз; лицо бармена походило больше на стиснутый кулак. УКВ-приемник в пластиковом корпусе под слоновую кость исторгал рок на неровные ряды пустых столиков. Подкреплялись подопечные Коретти пивом и виски. Теперь они оказались неприметной пожилой парой. Они потягивали свое пойло и надсадно выкашливали дым «Кэмела». Смятую пачку она вытащила из кармана грязно-рыжего дождевика.

В два двадцать пять они оказались в комнате для отдыха под самой крышей нового гостиничного комплекса, вознесшегося над причалом. На ней было вечернее платье, на нем — темный костюм. Они пили коньяк и делали вид, что восторгаются ночными огнями. Пока Коретти смаковал свой стакан «Дикой индейки», они выпили по три порции коньяку.

Пили они до самого закрытия. Коретти последовал за ними в лифт. Они вежливо улыбнулись, но больше никак не отреагировали на его присутствие. Перед входом в отель стояли два такси; они заняли одно, Коретти — другое.

— За тем такси, — осипшим голосом бросил Коретти, сунув последнюю двадцатку водителю — стареющему хиппи.

— Будь спок, шеф, будь спок!..

Они сели им на хвост и преследовали шесть кварталов, пока первое такси не остановилось у другого отеля, поскромнее. Пассажиры вышли из машины и направились к дверям отеля. Коретти медленно, тяжело дыша, вылез.

Он был болен мучавшими его подозрениями: эта женщина — совсем не женщина, она — воплощенное соответствие окружению, удачно подобранные обои в человеческом облике. Коретти постоял, пристально разглядывая отель, — и сдался. Нервы не выдержали.

Он пошел домой. Шестнадцать кварталов. По пути он вдруг осознал, что совершенно трезв. Как стеклышко.

Утром он позвонил, чтобы отменить первую лекцию. Правда, и похмелья-то не было. Во рту не пересохло, а разглядывая себя в зеркало ванной, Коретти заметил, что глаза не налиты кровью.

После обеда он заснул и видел во сне людей с овечьими лицами, которые отражались в зеркальных стенах, за рядами бутылок.

В тот вечер он вышел поужинать — но ничего не ел. Не лезло в рот. Он поковырял для виду в тарелке, заплатил и пошел в бар. Потом в другой. И в следующий — всюду он высматривал ее. Теперь он пользовался кредитной карточкой, хотя уже основательно задолжал «Визе». Если Коретти и видел ее, то не узнал.

Иногда он принимался следить за отелем, в который она вошла в последний раз. Пристально вглядывался в каждую входившую и выходившую пару. Не то чтобы надеялся узнать ее только по одному внешнему виду — нет, должно быть ощущение, своего рода интуитивное опознание. Он наблюдал за парами, но уверен ни разу не был.

Несколько недель он обходил все до единого кабаки в городе. Вооружившись сперва картой и пятью рваными телефонными книгами, он постепенно смещался к все менее известным заведениям, телефонные номера которых в справочниках не упоминались. В иных и телефонов-то не было. Он вступал в подозрительные частные клубы, отыскивал нелицензированные забегаловки, работавшие после официального закрытия, куда выпивку надо было приносить с собой. Коретти пришлось понервничать в клубах, где в темноте занимались таким запредельным сексом, о существовании которого он и не подозревал.

Он продолжал свои ежевечерние обходы, всякий раз начиная с «С черного хода». Ни разу ее там не заставал, и в следующем баре тоже. Бармены его уже узнавали, и были рады, потому что пил он непрерывно и, похоже, никогда не пьянел. Так он и сидел, вглядываясь в других завсегдатаев, — что дальше?

Коретти потерял работу.

Он слишком часто отменял лекции. Настолько увлекся, что следил за отелем даже днем. Его слишком часто встречали в барах. Похоже, он перестал менять одежду. Отказался от вечерних занятий. Мог прервать лекцию на полуслове и с отсутствующим взором уставиться в окно.

Втайне он был доволен тем, что его вышибли. На него уже стали коситься на факультетских ланчах, когда он не мог притронуться к еде. Да и времени для поисков прибавилось.

Коретти обнаружил ее в среду, в два часа пятнадцать минут пополуночи в баре голубых под названием «Конюшня». Обшитые досками стены, свешивающиеся отовсюду уздечки и прочий ржавый фермерский хлам. Крепкие духи, хохот, пиво. Она была среди местных веселых сестренок — в платье с голубыми блестками, с зеленым пером в тщательно уложенных каштановых волосах. Сквозь нахлынувшее облегчение Коретти ощутил что-то вроде восторга, странное чувство гордости за нее — и ей подобных. Она и здесь была принадлежностью. Человек, готовый поделиться последним окурком и не представляющий ни малейшей угрозы ни «королевам», ни их партнерам. Ее спутник предстал в тот раз мужчиной неопределенного возраста: слегка посеребренные виски, пушистый ангорский свитер, плащ на подкладке.

Они медленно пили, потом, смеясь — как раз в меру! — направились в дождь. У дверей стояло такси, его «дворники» двигались точно в такт ударам сердца Коретти.

Неловко перепрыгнув через лужу на панели, Коретти юркнул в такси, трепеща в ожидании их реакции.

Коретти уселся на заднем сиденье, позади нее.

Человек с седыми висками поговорил с водителем. Тот пробурчал что-то в свой микрофон, переключил скорость, и они отплыли в дождь и уличную тьму. Коретти не замечал проносившихся мимо зданий — он представлял, как такси останавливается, седой мужчина и хохочущая женщина выкидывают его из машины и, смеясь, тычут пальцами на ворота сумасшедшего дома. Или: такси останавливается, пара поворачивается к нему, печально кивая. И еще десяток раз он представлял, как такси останавливается в пустынном переулке и они спокойно душат его. Коретти, мертвый, валяется под дождем. Потому что он — чужак.

Но они подъехали к его отелю.

В тусклом свете лампы Коретти внимательно наблюдал, как мужчина полез за отворот плаща, чтобы достать деньги. Коретти отчетливо видел, что подкладка сливалась в одно целое со свитером. Не было там ни бумажника, ни кармана. Но вдруг образовалась щель, расширилась, когда в нее вошли пальцы, и исторгла деньги. Щель произвела на свет три сложенные банкноты. Деньги были чуть влажные. Когда мужчина развернул их, они высохли, как крылышки мотылька, только что появившегося на свет.

— Сдачи не надо, — сказал человек-принадлежность, вылезая из машины. Антуанетта скользнула наружу, Коретти отправился за ней, видя перед собой только щель в плаще. Влажную, окаймленную красным, похожую на жабры.

Портье в пустом вестибюле был поглощен кроссвордом. Пара спокойно прошла к лифту, Коретти неотступно следовал за ними. Он попытался поймать ее взгляд, но она не обратила на него ни малейшего внимания. А когда лифт поднялся семью этажами выше того, на котором жил Коретти, она наклонилась и понюхала хромированную настенную пепельницу — как собака принюхивается к Земле.

Жизнь в отелях не замирает даже глубокой ночью. В коридорах не бывает тишины. Не умолкают едва слышные вздохи, шорох простыней, кто-то бормочет во сне. Но в коридоре девятого этажа, показалось Коретти, царил идеальный вакуум; туфли его беззвучно ступали по бесцветному ковру; даже испуганное биение сердца поглощалось неярким рисунком обоев.

Он пытался считать маленькие пластиковые овалы, прикрепленные к дверям, — на каждом по три цифры, но коридор, казалось, тянулся в бесконечность. Наконец мужчина остановился перед дверью, фанерованной, как и все остальные, под красное дерево, и приложил руку к замку. Ладонь тихо легла на металл. Что-то мягко скрипнуло, затем механизм щелкнул, и дверь распахнулась. Он отнял руку — Коретти увидел серо-розовое серебро кости, которое еще не потеряло форму ключа, втягивающееся, влажно поблескивая, в ладонь.

Света в комнате не было, но тусклое неоновое сияние городских огней сочилось сквозь зеркальные стекла; в этом сиянии он увидел лица десятка — или больше? — людей, застывших сидя на кровати, на кушетке, в креслах, на кухонных табуретах. Сперва ему показалось, что их глаза открыты, но тут же осознал, что спящие зрачки скрыты под мембранами под третьим веком, а слабый неоновый свет, падающий из окна, отражается в нем. Одеты они были в то, в чем покинули последний бар; бесформенный балахон Армии Спасения соседствовал с ярким прогулочным костюмом, вечернее платье — с пропыленной фабричной одеждой, кожа байкера — с твидом от Харриса. Во сне исчезло все их сомнительное человекоподобие.

Они сидели как на насестах.

Его пара расположилась на полированном кухонном столе, а Коретти в нерешительности замер, стоя посреди ковра. Казалось, световые годы ковра отделяют Коретти от остальных, но что-то призывало его преодолеть это расстояние, суля покой, мир и принадлежность. И все-таки он колебался, содрогаясь от нерешительности, которую источало, казалось, все его существо.

Он стоял, пока они не открыли глаза — все разом; мембраны скользнули в сторону, обнажив злобную уверенность обитателей самых глубоких океанских впадин.

Коретти вскрикнул, бросился бежать, промчался по коридорам, потом вниз, по гулким лестничным пролетам, под холодный дождь, на пустынную улицу.

В свой номер на третьем этаже Коретти так и не возвратился. Скучающий гостиничный детектив сгреб в кучу книги по лингвистике, единственный чемодан с одеждой — все это пошло потом на распродажу. Коретти снял комнату у суровой трезвенницы-баптистки, которая заставляла своих постояльцев молиться перед началом каждой трапезы — малосъедобной, впрочем. Она ничего не имела против того, что Коретти в этих трапезах не участвует: он объяснил ей, что его бесплатно кормят на работе. Лгал он теперь легко и искусно. Никогда не пил в пансионе и ни разу не пришел пьяным. Конечно, мистер Коретти не без странностей, но платит за квартиру исправно. И никакого от него беспокойства.

Коретти прекратил розыски. Перестал ходить в бары. Пил из бумажных пакетов по пути на работу и с работы — он теперь работал в типографии, а в промышленной зоне баров почти не было.

Работал по ночам.

Иногда на рассвете, пристроившись на краешке неразобранной постели, окунаясь в сон — он теперь никогда не спал лежа, — он думал о ней. Об Антуанетте. И о них. О принадлежностях. Иногда он сонно размышлял… Наверное, они нечто вроде домашних мышей — мелкие животные, способные выжить только рядом с человеком.

Животные, которые существуют только благодаря потреблению алкоголя. Со специфическим метаболизмом, который превращает алкоголь и различные белки из коктейлей, вина и пива во все, что им может понадобиться. А внешность они меняют для самозащиты, как хамелеон или камбала. Так они могут выжить среди нас. А может быть, думал Коретти, в своем развитии они проходят несколько стадий. Сперва они выглядят совсем как люди, едят человеческую пищу, а свое отличие замечают только когда их охватывает беспокойное ощущение чуждости.

Животные со своими уловками, со своим собственным набором инстинктов городских обитателей. И со способностью чувствовать себе подобных, когда те поблизости. Может быть.

А может быть, и нет.

Коретти погрузился в сон.

В среду (он уже три недели как работал на новом месте) хозяйка открыла дверь — она никогда не стучалась — и сообщила, что его просят к телефону. Голос ее был привычно-подозрительным; Коретти пошел за ней по темному коридору в гостиную на втором этаже.

Поднеся старомодный черный прибор к уху, он сперва не услышал ничего, кроме музыки, а затем звуковая завеса распалась на амальгаму разговоров. Смех. Голос так и не прорвался сквозь знакомые звуки бара, но фоном была мелодия «Это из-за тебя наши дети безобразны».

А потом трубку повесили — пошли гудки отбоя.

Позже, в комнате, прислушиваясь к доносившейся снизу твердой поступи хозяйки, Коретти понял, что больше ему незачем здесь оставаться. Вызов пришел. Но хозяйка требовала уведомить ее за три недели. Это значило, что Коретти ей должен. Инстинкт подсказал, что деньги следует оставить.

В соседней комнате кашлял во сне рабочий-христианин. Коретти поднялся и спустился в холл к телефону. Позвонил начальнику вечерней смены, что увольняется. Повесил трубку, вернулся в комнату, запер за собой дверь, затем медленно стянул с себя одежду, оставшись нагишом перед яркой литографией Иисуса в рамке над коричневым металлическим бюро.

Потом он отсчитал девять десяток. Аккуратно положил их рядом с тарелочкой с изображенными на ней молитвенно сложенными руками.

Очаровательные денежки. Очень хорошие денежки. Он их сам сделал.

В этот раз он не захотел беседовать. Она пила «маргариту», он заказал то же самое. Она заплатила, вытащив деньги неуловимым движением откуда-то из глубокого выреза платья. Он успел заметить, как там смыкаются жабры. В нем что-то возбудилось — но это не было связано с эрекцией.

После третьей «маргариты» их бедра соприкоснулись, и по его телу поплыли медленные волны оргазма. Напряжение было сосредоточено в том месте, где они касались друг друга, — размером не больше ссадины у него на пальце. Он раздвоился: один, тот, что внутри, сливался с ней в абсолютном клеточном единстве, а оболочка, небрежно развалившаяся на табурете, положив локти на стол по обе стороны от бокала, крутила в пальцах трубочку для коктейля. Задумчиво улыбаясь в прохладном полумраке.

Лишь на мгновение — на одно-единственное мгновение — смутное беспокойство вынудило Коретти бросить взгляд вниз, где пульсировали нежно-рубиновые трубочки и трудились щупальца с жадными губками. Будто сплетенные усики двух странных анемон.

Они спаривались, и никто об этом не подозревал.

А бармен, принеся очередную порцию выпивки, выдавил усталую улыбку и сказал:

— Все льет, а? И как ему не надоест?

— И всю неделю так, будь он неладен, — ответил Коретти. — Хлещет как из ведра.

Он выговорил это совершенно правильно. Будто настоящий человек.

Захолустье

Когда Хиро щелкнул переключателем, мне снился Париж зимой, его мокрые темные улицы. Боль, вибрируя, поднялась со дна черепа, взорвалась по ту сторону глаз полотнищем голубого неона. Распрямившись, как пружинный нож, я с воплем вылетел из гамака. Я всегда кричу. Считаю это обязательным. В мозгу бушевали волны обратной связи. Переключатель боли — это вспомогательный контакт в имплантированном костефонном передатчике, подключенный прямо к болевым центрам: именно то, что нужно, чтобы прорваться сквозь барбитуратный туман суррогата. Несколько секунд у меня ушло на то, чтобы мир снова стал на место. Сквозь дымку снотворного всплывали айсберги биографии: кто я, где я, что я тут делаю, кто меня будит.

Голос Хиро то и дело пропадал, в мою голову он проходил через все тот же костефон.

— Черт тебя побери, Тоби! Знаешь, как бьет по ушам, когда ты так орешь?

— А пошел ты со своими ушами, доктор Нагасима, знаешь куда?.. Мне до твоих ушей, как до…

— Нет времени на любовную литанию, мой мальчик. У нас работа. Кстати, что там такое с пятидесятимилливольтовыми всплесками волн в твоей височной кости, а? Подмешиваешь что-то к транквилизаторам, чтобы расцветить сны?

— У тебя энцефалограф дурит, Хиро. И сам ты псих, я просто хочу поспать…

Рухнув обратно в гамак, я попытался натянуть на себя темноту, но навязчивый голос уходить не желал:

— Прости, дружок, но ты сегодня работаешь. Час назад вернулся очередной корабль. Бригада шлюзовиков уже на месте. Сейчас как раз отпиливают двигатель, чтобы корабль прошел в люк.

— Кто в нем?

— Лени Гофмансталь, Тоби. Физхимик, гражданка Федеративной Республики Германии. — Он подождал, пока я перестану стонать. — Есть подтверждение: это пушечное мясо.

Чудный рабочий сленг мы тут выработали. Он имел в виду вернувшийся корабль с включенной медицинской телеметрией, в котором имелось 1 (одно) тело, теплое, то есть живое; психологическое состояние космонавта пока не установлено. Я тихонько покачивался в темноте с зажмуренными глазами.

— Похоже, ты — ее суррогат, Тоби. Ее профиль ближе всего к профилю Тейлора, но он пока в отлучке.

Знаю я, что это за «отлучка». Тейлор сейчас в сельскохозяйственном отсеке, под завязку накачан амитриптилином и занимается аэробикой, чтобы сбить приступ очередной клинической депрессии. И это — только одна из разновидностей профессионального риска. Мы с Тейлором не ладим. Забавно, как обычно недолюбливаешь тех, чей психосексуальный профиль слишком уж похож на твой собственный.

— Эй, Тоби, где ты кайф берешь? — ритуальный вопрос. — У Шармейн?

— У твоей мамочки, Хиро.

Он так же хорошо, как и я, знает, что у Шармейн.

— Спасибо, Тоби. Через пять минут чтоб был у лифта в Райский Уголок, а не то я пошлю за тобой русских санитаров, уж они-то тебя поставят на ноги.

Тихонько покачиваясь в гамаке, я решил сыграть в невеселую игру под названием «Местечко Тоби Холперта во Вселенной». Не будучи эгоистом, помещаю в центр Солнце, светило, око дня. Теперь запускаем аккуратные планетки, нашу уютную Солнечную систему. А среди них зададим точку, расположенную приблизительно в одной восьмой пути от Земли до Марса. И вот они мы — внутри толстого приплюснутого цилиндра, похожего на уменьшенную в четыре раза модель «Циолковского-1», Рая Трудящихся на L-5. «Циолковский-1» зафиксирован в точке либерации между Землей и Луной, нам же нужен световой парус, чтобы удержаться на месте. Масса у станции немалая: двадцать тонн, литой алюминиевый декаэдр, а длина — десять километров из конца в конец. Этот парус отбуксировал нас сюда с орбиты Земли, а теперь служит нам якорем. Кроме того, за ним мы прячемся от потока фотонов, пока висим здесь рядом с Нечто — точкой, аномалией, которую мы зовем «Трассой».

Французы называют ее «le mitro», то есть «подземка», а русские зовут «рекой», но «подземка» не передает расстояния, а понятие «река» для американцев не несет в себе столь острого чувства одиночества. Называйте это «Координатами Аномалии Товыевской», если вам не противно втягивать в это Ольгу. Ольга Товыевская — наша Леди Сингулярности, Святая Патронесса Трассы.

Хиро не доверяет мне, не верит, что я встану сам. Перед самым появлением русских санитаров он со своего пульта включает свет в моей келье и оставляет его на несколько секунд мигать и заикаться, прежде чем огни ровным светом зальют портреты Святой Ольги. Их прикрепила к переборке Шармейн. Десятки изображений повторяют лицо Ольги в крупном зерне газетных фотографий, в журнальном глянце. Наша Госпожа Трассы.

Подполковник Ольга Товыевская, самая молодая женщина в этом звании среди советских космонавтов, держала путь на Марс в одиночном модифицированном «Алеуте-6». Новые двигатели и расширенный трюм позволяли кораблю отвезти на орбиту Марса новый образец очистителя воздуха. Агрегат предстояло испытать в обслуживаемой четырьмя космонавтами русской орбитальной лаборатории. С тем же успехом «Алеутом» могли бы управлять и по радио с «Циолковского», но Ольге захотелось самолично занести точки прохождения в бортовой журнал. Впрочем, руководство позаботилось о том, чтобы она не бездельничала: ей навязали серию рутинных экспериментов с бомбозондами для изучения космического водорода — заключительная часть каких-то второстепенных совместных исследований СССР и Австралии. Кому, как не Ольге, было знать, что ее в этих экспериментах вполне бы мог заменить кухонный таймер любой домохозяйки. Но она была сознательным офицером и нажимала на кнопки точно через заданные интервалы.

С пышным узлом темно-русых волос под тончайшей ажурной сеткой она должна была представлять собой идеал «Трудящейся в космосе» из публикаций в «Правде», поскольку была, пожалуй, самой фотогеничной из космонавтов обоего пола. Еще раз сверясь с хронометром «Алеута», она занесла руку над кнопкой, которая запустила бы первую серию бомбозондов. Откуда было знать подполковнику Товыевской, что она приближается к той точке пространства, которая со временем станет известна как Трасса.

Когда она набрала шестизначную последовательность команд, «Алеут», пройдя эти последние километры, выпустил бомбозонды; их взрывы сопровождались выбросом радиоэнергии частотой 1420 мегагерц, соответствующей спектру излучения атома водорода. Наблюдение вел радиотелескоп «Циолковского», который передавал сигнал на геосинхронные комсаты, а те, в свою очередь, переправляли его вниз на наземные станции в южной части Урала и в Новом Южном Уэльсе.

На три и восемь десятых секунды радиосилуэт «Алеута» забило эхо излучения.

Когда на экранах земных мониторов погасло остаточное свечение, выяснилось, что «Алеут» исчез.

На Урале средних лет грузин прокусил чубук любимой пеньковой трубки. В Новом Южном Уэльсе молодой физик принялся колотить по своему монитору, как разъяренный финалист по электрическому бильярду, не желая выпустить шарик из игрового поля.

Лифт, поджидавший меня, чтобы отвезти в Райский Уголок, казался взятым из голливудского реквизита — узкий высокий саркофаг в стиле «Баухауз» с блестящей акриловой крышкой. Ряды идентичных пультов уменьшались за ним, как на иллюстрации к главе по исчезающей перспективе в школьном учебнике. Вокруг озабоченно сновала обычная толпа техников в клоунских костюмах из желтой бумаги. Я поискал глазами синий комбинезон Хиро, но сегодня на нем была ковбойская рубашка с перламутровыми пуговицами, из-под которой выглядывала застиранная водолазка с надписью «UCLA». Поглощенный каскадом сыпавшихся с экрана цифр, он меня не заметил. Как, впрочем, и все остальные.

Я стоял, глядя в потолок, он же — дно Рая. В потолке ничего райского не было. Наш цилиндр состоит, в сущности, из двух: один внутри другого. Внизу, во внешнем цилиндре, — это «внизу» мы устанавливаем сами при помощи осевого вращения — «мирские» стороны нашей деятельности: спальные отсеки, кафетерии, шлюзовая палуба, куда втягивают возвращающиеся суда, коммуникационный центр и Палаты, которые я старательно обхожу стороной.

Райский Уголок — внутренний цилиндр, сказочно зеленое сердце станции, воплощенная мечта зрелого Диснея о возвращении к истокам, жаждущее ухо голодной до информации мировой экономики. На Землю постоянно несется, пульсируя, поток неотсортированных данных: наводнение слухов, намеков, шепотков межгалактического дорожного движения. Раньше я подолгу неподвижно лежал в гамаке и всем телом ощущал давление этого потока, чувствовал, как данные змеятся за переборками по похожим на вены кабелям, которые я воображал перетянутыми и вздувшимися. Склеротические артерии вот-вот охватит спазм, который раздавит меня. Потом ко мне перебралась Шармейн; когда я рассказал ей о своих страхах, она заговорила этот поток магическими заклинаниями и развесила повсюду иконы Святой Ольги. И давление спало.

— Подключаю тебя к переводчику, Тоби. Тебе сегодня утром может понадобиться немецкий. — Голос Хиро песком скрипит в моем черепе. — Хиллари…

— На связи, доктор Нагасима, — отозвался голос диктора Би-би-си, прозрачный, как кристалл льда. — Ты говоришь по-французски, Тоби, так ведь?

Гофмансталь знает французский и английский.

— Держись от меня подальше, Хиллари. Говори, когда тебя, черт побери, спрашивают, ясно?

Ее молчание легло еще одним слоем в затяжное путаное шипение статики. Поверх двух десятков пультов Хиро бросил на меня грязный взгляд. Я ухмыльнулся.

Начинается: возбуждение, приток адреналина в кровь. Я чувствовал это даже сквозь последние клочья барбитуратной завесы.

Комбинезон мне помогал надевать блондин с лицом серфингиста. Комбинезон был одновременно и старым, и новым — тщательно потрепанный, пропитанный синтетическим потом и обычным набором феромонов. Оба рукава от кисти до плеча вымощены вышитыми нашивками, по большей части с эмблемами корпораций-спонсоров воображаемой экспедиции по Трассе. Плечи украшали стежки торговой марки основного спонсора — предполагалось, что именно эта фирма послала «ХОЛПЕРТА ТОБИ» на его свидание со звездами. Хорошо хоть имя, вышитое над самым сердцем ярко-алыми заглавными буквами, мне оставили настоящее.

У серфингиста была стандартная внешность красивого мальчика, которая ассоциируется у меня с сотрудниками ЦРУ младшего звена, но на его бэдже значилось: «Невский», а ниже то же самое было написано кириллицей — значит, КГБ. Он — не «циолник»: ему не хватает той раскованности движений, какая приобретается за двадцать лет пребывания в искусственной биосреде на L-5. Парнишка, судя по всему, москвич чистейшей воды, вежливый функционер, который, вероятно, знает восемь способов убить человека свернутой газетой. Вот мы приступаем к ритуалу «кармашки и наркотики». Невский опускает микрошприц, заряженный каким-то новым, вызывающим эйфорию галлюциногеном, в кармашек у меня на запястье, отступает на шаг и щелкает переключателем, отмечая передачу в своем электронном блокноте. Высвеченный на экранчике блокнота силуэт суррогата в комбинезоне кажется мишенью из тира. Из кейса, прикованного цепью к руке, Невский извлекает пузырек с пятью граммами опиума, находит кармашек и для него. Щелчок. Четырнадцать кармашков. Кокаин — последний.

Хиро подошел как раз тогда, когда русский заканчивал процедуру.

— Может быть, у нее есть какие-нибудь данные в «железе», Тоби. Помни, она все-таки — технарь.

Странно было воспринимать его голос на слух, а не как вибрацию кости от имплантированного приемника.

— Там до хрена железа, Хиро.

— Мне ли этого не знать?

Он тоже чувствовал эту особую дрожь нервного возбуждения. Но нам с ним, похоже, никак не удается встретиться глазами. Прежде чем неловкость увеличилась, он повернулся и, подняв большой палец, подал знак одному из желтых клоунов.

Двое желтых помогли мне забраться в гроб в стиле «Баухауз» и, когда зашипела опускающаяся, как забрало шлема какого-нибудь великана, крышка, отступили назад. Я начал свое восхождение в Рай на встречу с вернувшейся домой незнакомкой по имени Лени Гофмансталь. Недолгое путешествие, но мне казалось, что оно тянется целую вечность.

Ольга, наш первый автостопщик, первая из тех, кто поднял руку на длине волны водорода, добралась домой через два года. Однажды серым зимним утром в Тюратаме, посреди казахстанской степи, ее возвращение было записано на восемнадцати сантиметрах магнитной пленки.

Если бы религиозный человек — да еще со знанием технологии кино — наблюдал за точкой в пространстве, откуда два года назад исчез «Алеут» Ольги, ему бы показалось, что Господь просто наложил кадр с изображением корабля на пленку с кадрами пустого космоса. Корабль вспыхнул на экране радаров в нашем пространственно-временном континууме как грубый спецэффект дилетанта. Еще неделя, и его никогда не настигли бы. Земля ушла бы своим путем, оставив Ольгу и корабль дрейфовать в сторону Солнца. Через пятьдесят три часа после ее возвращения первый нервничающий доброволец по имени Куртц, облаченный в бронированный рабочий скафандр, проник в люк «Алеута». Это был специалист по космической медицине из Восточной Германии. Его тайным пороком были американские сигареты. Ему отчаянно хотелось курить, пока он проходил воздушный шлюз, прокладывал себе дорогу мимо громоздкого куба очистителя воздуха, вмонтированного в обшивку, и настраивал фонари шлема. «Алеут» даже два года спустя, казалось, был полон пригодного для дыхания воздуха. В двойном луче Куртц увидел, как мимо проплывают крохотные шарики крови и блевотины, кружась в образовывавшихся за ним водоворотах воздуха. С трудом протиснувшись в тяжелом скафандре по центральному проходу, врач вошел в командный модуль. Там он ее и обнаружил.

Обнаженная, свернувшись невообразимым, почти животным узлом, она парила над навигационным дисплеем. Глаза ее были открыты, но устремлены на нечто, чего Курцу никогда не увидеть.

Окровавленные руки были сжаты в каменные кулаки, а русые волосы, теперь распущенные, морскими водорослями плавали вокруг лица. Очень медленно и осторожно врач проплыл над белой клавиатурой командного пульта и закрепил свой скафандр у навигационного дисплея. Судя по всему, она принялась крушить коммуникационное оборудование голыми руками, решил он и дезактивировал правую клешню скафандра. Та автоматически развернулась, как будто две пары зажимов решили уподобиться цветку. Куртц протянул руку, все еще затянутую в герметичную серую хирургическую перчатку.

Потом как можно осторожнее разогнул пальцы ее левой руки. Ничего.

Но когда он разжал правый кулак, что-то вырвалось на свободу и, как в замедленной съемке, закувыркалось в нескольких сантиметрах от лицевого щитка его скафандра. Это что-то походило на морскую раковину.

Ольга вернулась домой, но жизнь так и не вернулась в ее голубые глаза. Естественно, врачи делали все возможное, чтобы привести ее в чувство, но чем больше они прилагали усилий, тем больше она истончалась. Одержимые жаждой знаний, они стирали ее все тоньше и тоньше, пока в своем мученичестве она не заполнила целые библиотеки застывшими рядами драгоценных реликтов. Ни одного святого не препарировали столь тщательно. В лабораториях одного только Плесецка она была представлена более чем двумя миллионами срезов тканей, складированных в подземном бомбоубежище биологического комплекса.

С раковиной им повезло больше. Оказалось, что отныне наука зкзобиология базируется на обескураживающе солидной основе — на целых одном и семи десятых грамма высокоорганизованной биологической информации определенно внеземного происхождения. Морская раковина Ольги породила совершенно новый раздел науки, посвященный изучению исключительно… морской раковины Ольги.

Предварительный анализ показал две вещи. Во-первых, раковина — продукт неизвестной биосферы земного типа, а так как подобных биосфер в Солнечной системе не существует, она могла попасть сюда только с другой звезды. А значит, Ольга где-то побывала или вошла в контакт — каким бы отдаленным, опосредованным он ни был — с кем-то или с чем-то, что способно или было способно совершить подобное путешествие.

В специально оснащенном «Алеуте-9» к «Координатам Товыевской» послали майора Грожа. За ним следовал еще один корабль. Майор как раз производил последний из своих двадцати водородных запусков, когда его судно исчезло. Ученые зафиксировали его отбытие и стали ждать. Двести тридцать четыре дня спустя он вернулся. Тем временем оставшийся корабль не переставал зондировать этот участок космоса, отчаянно выискивая хоть что-нибудь, что было бы каким-то специфическим отклонением, раздражителем, вокруг которого удалось бы выстроить теорию. Ничего, только корабль Грожа, вырвавшийся из-под контроля. Майор покончил жизнь самоубийством, прежде чем они успели достичь корабля. Вторая жертва Трассы.

Отбуксировав «Алеут» на «Циолковский», они обнаружили, что высокоточное регистрирующее оборудование совершенно чисто. Все приборы — в превосходном состоянии, но ни один из них не сработал. Тело Грожа заморозили, и на первой же челночной ракете отправили в Плесецк, где бульдозеры уже рыли котлован для нового подземного комплекса.

Три года спустя, утром того дня, когда русские потеряли своего семнадцатого космонавта, в Москве зазвонил телефон. Звонивший представился как директор Центрального разведывательного управления Соединенных Штатов Америки. Он уполномочен, сообщил он, сделать некое предложение. На определенных, очень конкретных условиях Советский Союз может рассчитывать на помощь светил западной психиатрии. По сведениям его управления, продолжал голос, подобная помощь в настоящее время весьма желательна.

Его русский был великолепен.

Статика костефона напоминает песчаную бурю в глубинах подсознания. Лифт скользит вверх по узкой шахте в полу Рая. Я считаю расположенные через двухметровые интервалы синие огни. После пятого — тьма и остановка.

Выход из лифта замаскирован внутри полого командного пульта, установленного в муляже стандартного корабля Трассы. В ожидании команды Хиро я ощущаю себя тайной, спрятанной за хитроумным поворачивающимся книжным шкафом из какой-нибудь страшилки, какие рассказывают вечерами детям.

— Все чисто, — говорит Хиро. — Поблизости никаких клиентов.

Я рефлекторно помассировал шрам за левым ухом, где мне вскрывали череп, чтобы вживить костефон. Стенка муляжного пульта скользнула в сторону, впустив серый предрассветный свет Рая. Внутри поддельного модуля все было хорошо знакомым и одновременно чужим — как в собственной квартире после недельного отсутствия. С тех пор как я вот так же стоял здесь в прошлый раз, один из побегов бразильского плюща змеей прополз в левый иллюминатор, но, похоже, это было единственное изменение в декорациях.

На семинарах по биоструктуре из-за этого плюща постоянно ведутся ожесточенные споры. Американские экологи кричат о возможной нехватке азота. А русские болезненно воспринимают все, что связано с биодизайном, с тех самых пор, как им пришлось обращаться за помощью к американцам в экологической программе еще на «Циолковском-1». Там произошла кошмарная история с грибком, пожиравшим у них гидропонную пшеницу; несмотря на всю свою сверхточную инженерию, русские никак не могут создать функциональную экосистему. Именно экология и психиатрия открыли нам доступ к Трассе — русских это раздражает, поэтому они настаивают на бразильском плюще, да на чем угодно, лишь бы получить возможность спорить. Но мне это растение нравится: листья у него в форме сердечка, а если растереть между пальцами, они пахнут корицей.

Я стою у иллюминатора, глядя, как проясняются очертания поляны по мере того, как Рай заполняет отраженный солнечный свет. Рай живет по Гринвичу. Огромные зеркала Майлара поворачиваются где-то в открытом космосе, следуя расписанию стандартного гринвичского рассвета. В кронах деревьев зазвучало записанное на пленку пение птиц. Птицам тяжко приходится без естественной гравитации. Мы не можем позволить себе настоящих, потому что они неизменно сходят с ума, пытаясь приспособиться к центробежной силе.

Тому, кто впервые попадает сюда, кажется, что Рай вполне соответствует своему названию: пышный, прохладный и яркий, высокая трава усеяна полевыми цветами. Особенно если этот кто-то не знает, что большая часть деревьев искусственные, а также — сколько сил уходит на то, чтобы поддерживать мало-мальски приближенное к оптимальному равновесие между сине-зеленой и диатомовой водорослью в прудах. Шармейн говорит, что она всякий раз ждет, что на поляну вот-вот, резвясь, выбежит Бэмби, а Хиро утверждает, что ему точно известно, со скольких инженеров «Диснея» взяли подписку о неразглашении в рамках Закона о национальной безопасности.

— С корабля Гофмансталь получены обрывки каких-то фраз, — говорит Хиро.

С тем же успехом он мог бы разговаривать сам с собой. Гештальт «суррогат-обработчик» вступает в силу, и вскоре мы перестанем осознавать присутствие друг друга. Уровень адреналина идет на спад.

— Ничего связного… что-то вроде Schцene Maschine… «Хорошая машина»… «умная машина»…

Хиллари кажется, что Гофмансталь говорит довольно спокойно.

— Ничего мне не рассказывай, ладно? Никаких надежд. Давай без предвзятости.

Я открыл люк и вдохнул воздух Рая: он был прохладным и освежающим, как белое вино.

— Где Шармейн?

Он вздохнул — мягкий порыв статики.

— Шармейн следовало быть на Поляне-5, присматривать за вернувшимся три дня назад чилийцем. Но ее там нет, она каким-то образом прослышала, что ты поднимаешься наверх. Так что она будет ждать тебя у пруда с карпами. Упрямая дрянь, — добавил он.

Шармейн бросала камешки в пруд с китайскими большеголовыми карпами. За одно ухо заткнута гроздь белых цветов, за другое — сигарета «Мальборо». Босые ноги у нее были грязными, штанины комбинезона она подтянула до колен. Черные волосы затянуты в конский хвост.

Впервые мы встретились на вечеринке в сварочной мастерской. Пьяные голоса гулко отдавались в сфере из легированной стали, в нулевой гравитации самодельная водка текла рекой. Кто-то, у кого был бурдюк с водой на опохмелку, выдавив пару пригоршней, умело слепил неряшливый шар поверхностного натяжения. Старая шутка: «Передайте воды». Но я в невесомости неловок. Когда шар полетел в мою сторону, я проткнул его рукой. Пришлось вытряхивать из волос тысячу мелких серебристых пузырьков, отмахиваться от них, кружась волчком, а женщина рядом со мной смеялась, медленно описывая сальто. Высокая худощавая девушка с темными волосами. На ней были мешковатые штаны на завязках, какие туристы привозят с «Циолковского», и выцветшая футболка «NASA» на три размера больше, чем нужно. Минуту спустя она уже рассказывала мне о лихих забавах в компании с десятью «циолниками» и о том, как они гордились слабенькой анашой, которую вырастили в одном из зерновых баков. О том, что она тоже суррогат, я не догадывался до тех пор, пока к костефону не подключился Хиро, чтобы сказать нам, что вечеринка окончена.

Через неделю она перебралась ко мне.

— Минутку, о'кей? — Хиро оскалился (ужасающий звук). — Одну. Уно.

С этими словами он исчез, просто отключился, может быть, даже вырубил прием.

— Как дела на Поляне-5? — пристроившись подле нее, я подыскал себе несколько камешков.

— Неважно. Мне нужно было от него избавиться ненадолго, и я накачала его снотворным. Мой переводчик сказал, что ты поднимаешься сюда.

У нее была та разновидность техасского акцента, при которой «сад» звучит как «зад».

— Мне казалось, ты знаешь испанский. Твой ведь чилиец? — я запустил камешком в пруд, он запрыгал по воде.

— Я говорю на мексиканском диалекте. Гарпии из отдела культуры сказали, что ему бы не понравился мой акцент. И к лучшему. Я не поспеваю за ним, когда он слишком уж тараторит. — Один из ее камешков побежал за моим. Когда он утонул, по воде пошли круги. — Что происходит сплошь и рядом, — мрачно добавила она.

Большеголовый карп подплыл взглянуть, нельзя ли поживиться ее камнем.

— Он не выкарабкается. — Она не смотрела на меня, тон ее был совершенно нейтральным. — Малыш Хорхе определенно не выкарабкается.

Я выбрал показавшийся мне самым плоским камешек, попытался заставить его прыгать через весь пруд, но он утонул. Чем меньше я знаю о чилийце Хорхе, тем лучше. Я знал, что он вернулся живым — один из десяти процентов. Стандартная формулировка «DOА», «мертв по прибытии», применима к двадцати процентам случаев. Самоубийства. Семьдесят процентов «пушечного мяса» — автоматические кандидаты в Палаты: младенцы в пеленках, бормочущие что-то под нос, в полной отключке. Шармейн и я — суррогаты для остающихся десяти процентов.

Сомнительно, чтобы Рай появился, если бы первые автостопщики привозили назад лишь ракушки. Рай построили после того, как вернулся корабль с французским космонавтом на борту. Мертвец сжимал в руке двенадцатисантиметровое колечко из магнитно-кодированной стали — черная пародия на счастливого малыша, выигравшего бесплатный круг на карусели. Мы, наверное, никогда не узнаем, где и как к нему попало это кольцо, но оно оказалось «розеттским камнем» с рецептом, как лечить рак. С той минуты для человеческой расы настало время «грузовой лихорадки». Ведь там, в космосе, мы можем насобирать такого, на что сами бы не наткнулись и за тысячу лет исследований. Шармейн говорит, что мы похожи на тех бедолаг с далекого острова, которые все свои силы бросили на строительство посадочных полос, чтобы заставить вернуться больших серебряных птиц. А еще Шармейн говорит, что контакт с «высшей» цивилизацией — это то, чего не пожелаешь и заклятому врагу.

— Тоби, ты когда-нибудь задумывался, как им пришла в голову мысль о такой вот обработке? — она прищурилась на зарю, занимавшуюся на востоке нашей зеленой, лишенной горизонта цилиндрической страны. — В этот день собрались, наверное, все шишки. Высохшие мудрецы, как это обычно водится в Пентагоне, расселись вдоль длинного стола из прекрасно сымитированного палисандрового дерева. У каждого — чистый блокнот и новенький карандаш, специально по такому поводу заточенный. Кого там только не было: фрейдисты, юнгианцы, адлерианцы, приверженцы теории «крысолова» — называй сам, кого вспомнишь. И каждый из этих ублюдков в глубине души знал, что пришло время разыграть козырную карту, причем для всей профессии, а не для разрозненных группировок. Вот она — западная психиатрия во плоти. И ничегошеньки не произошло! Трасса по-прежнему выбрасывает трупы, вернувшиеся бредят или распевают детские песенки. А те, кто в себе, выдерживают не более трех дней, не говорят, черт побери, ничего, потом стреляются или впадают в кататонию. — Она сняла с пояса маленький фонарик, раскрыла пластмассовый корпус и извлекла оттуда параболический рефлектор. — Кремль заходится от крика. ЦРУ стоит на ушах. И хуже всего то, что транснациональным корпорациям, которые хотят за свои денежки музыку, надоедает ждать. «Мертвые космонавты? Никаких данных? Так не пойдет, ребята». Они начинают нервничать, все эти суперпсихоаналитики, пока какой-нибудь придурок, какой-нибудь ухмыляющийся полоумный из, например, Беркли не заявляет вдруг… — растягивая слова, она спародировала добродушный самоуверенный говорок: — «Эй, послушайте, почему бы нам просто не отправить этих людей в действительно приятное местечко, где много хорошего кайфа и есть кто-то, с кем они могли бы покалякать, а?»

Рассмеявшись, она покачала головой. Затем повертела в руках рефлектор, пытаясь поймать солнечный луч. Спичек нам с собой не дают, поскольку огонь нарушает равновесие кислорода и углекислого газа. Когда она поднесла сигарету к добела раскаленной фокусной точке, потянулась струйка сизого дыма.

— О'кей, — послышался голос Хиро. — Твоя минута прошла.

Я глянул на часы. Скорее три, чем одна.

— Удачи тебе, дружок, — мягко сказала Шармейн, делая вид, что поглощена сигаретой. — Бог в помощь.

Обещание боли. Она всегда поджидает здесь. Ты знаешь, что случится, но не знаешь, когда или в точности как. Пытаешься удержать вернувшихся, вытянуть их из тьмы. Но если заслонить себя от боли, то не сможешь работать. Хиро все время цитирует какие-то японские вирши: «Научи нас испытывать желание и научи не испытывать его».

Мы похожи на комнатных мух, настолько умных, что сумели забраться в международный аэропорт. Некоторым действительно удается случайно проникнуть на рейс до Лондона или Рио, может быть, даже выжить во время перелета и вернуться назад. «Эге, — говорят тогда остальные мухи, — ну что там по ту сторону двери? Что такого знают они, что неизвестно нам?» На обочине Трассы любой человеческий язык теряет свою тайну, за исключением, быть может, языка шамана, или каббалиста, или мистика, вознамерившегося проклассифицировать иерархию демонов, ангелов и святых.

Но Трасса живет по своим собственным правилам, и некоторые из них мы уже заучили. Это дает нам хоть какую-то зацепку.

Правило первое. В путь отправляются только в одиночку; никаких экипажей, никаких пар.

Правило второе. Никакого искусственного интеллекта; что бы ни двигалось по Трассе, оно не притормозит ради умной машины — во всяком случае, таких, какие делаем мы.

Правило третье. Регистрирующее оборудование — ненужный балласт; приборы всегда возвращаются пустыми.

Десятки новых физических школ возникли в русле учения Святой Ольги, не говоря уж о сотнях еще более причудливых и элегантных ересей — и все они стремились протолкнуться внутрь колеи. И все пали — одна за другой. В полной шорохов и шепотов тишине ночей Рая нетрудно представить себе, что слышишь, как рушатся парадигмы, позвякивают, рассыпаясь в алмазную пыль, обломки теорий, когда дело всей жизни какого-нибудь крупного института низводится до незначительной запятой в истории науки. А Трасса тем временем возвращает искалеченных путников, чтобы во тьме они пробормотали нам какие-то обрывки.

Мухи в аэропорту, путешествующие автостопом. Мухам советуют не задавать лишних вопросов. Мухам советуют не пытаться увидеть Картинку-в-Целом. Повторные попытки без вариантов приводят к медленному, неумолимому огню паранойи. Разум проецирует на стены ночи гигантские темные чертежи, схемы, которые, обретя плоть, превращаются в безумие — и в религию. Мудрые мухи цепляются за теорию «черного ящика». «Черный ящик» — разрешенная метафора, Трасса же остается величиной «х» во всех разумных уравнениях. Считается, что нам не следует задумываться о том, что есть Трасса и кто ее сюда протянул. Вместо этого мы сосредотачиваем свое внимание на том, что мы помещаем в ящик, и том, что мы вытаскиваем из него. Есть то, что мы посылаем по Трассе (женщина по имени Ольга, ее корабль и многие-многие другие, последовавшие за ней), и то, что приходит назад (сошедшая с ума женщина, морская раковина, артефакты, фрагменты чужих технологий). Приверженцы теории «черного ящика» заверяют, что главнейшая наша задача — оптимизировать этот обмен. Мы здесь для того, чтобы позаботиться о том, чтобы род человеческий на вложенные деньги получил свой дивиденд. Но все более очевидными становятся некоторые вещи. Например: мы не единственные мухи, отыскавшие дорогу в аэропорт. Слишком много артефактов собрано, и не меньше полудюжины из них происходят из резко отличающихся друг от друга культур — тоже «стопщиков», как называет их Шармейн. Мы как крысы в трюме сухогруза, обменивающиеся милыми безделушками с крысами из других портов. Мечтая о ярких огнях, о большом городе.

Будь проще, ограничься Входом-Выходом.

Лени Гофмансталь: Выход.

Мы срежиссировали возвращение Лени Гофмансталь так, чтобы оно пришлось на Поляну-3, известную также как Элизиум. Сидя на корточках возле беседки, образованной переплетением ветвей искусно воспроизведенных молодых кленов, я изучал ее корабль. Изначально он выглядел как бескрылая стрекоза, стройное десятиметровое брюшко прятало в себе ядерный двигатель. Теперь, когда двигатель удалили, он напоминал белую матовую куколку с выпуклым глазом, напичканным традиционно бесполезными сенсорами и зондами. Корабль лежал на пологом склоне поляны, на искусственном бугре, специально сконструированном так, чтобы удобно разместить суда самых разных размеров. Новые корабли — поменьше, они похожи скорее на обтекаемые машины гонок «Гран-При». Их минималистские коконы даже не пытаются изображать из себя разведывательные суда. Модули для пушечного мяса.

— Не нравится мне это, — раздался голос Хиро. — Корабль этот мне не нравится. Что-то в нем не так….

Он сказал это как бы про себя, будто размышляя вслух. Но точно так же и то же самое мог сказать себе и я сам, а это означало, что гештальт «суррогат-обработчик» в почти оперативном состоянии. Войдя в роль, я перестаю быть посредником при голодном ухе Рая, неким специфичным зондом, связанным по радио с еще более специфичным психиатром. Когда щелкает, вставая на место, гештальт, мы с Хиро сливаемся в нечто, в существовании чего мы никогда не сможем друг другу признаться, — во всяком случае, ни до, ни после самой работы. Наши взаимоотношения любого классического фрейдиста довели бы до ночных кошмаров. Но я знал, что Хиро прав: на сей раз было что-то ужасающе не так.

Поляна казалась неровно округлой. Что ж, функциональность превыше всего. На самом деле, она представляла собой круглую вставку в полу Рая пятнадцати метров в диаметре, подъемник, замаскированный под альпийскую мини-лужайку. С корабля Лени отпилили двигатель, втянули его во внешний цилиндр, потом поляну опустили на шлюзовую палубу и вместе с кораблем подняли ее в Рай. Там она оказалась на верхушке гигантского пирога, украшенного вполне убедительными цукатами в виде травы и полевых цветов. Сенсоры заглушили вещанием станции, порты и люк корабля опечатали: предполагается, что Рай станет для новоприбывших сюрпризом.

Я осознал, что спрашиваю себя, вернулась ли Шармейн к Хорхе. Быть может, она готовит ему еду, одну из тех рыбин, которых мы называем «улов», когда их выпускают нам в руки из клеток на дне озер. Я почти почувствовал запах жарящейся рыбы, закрыл глаза, представляя себе, как Шармейн бредет по мелководью и прозрачные капли бусинами покрывают ее бедра. Длинноногая девушка в пруду с рыбами в Раю.

— Давай, Тоби! Внутрь!

В черепе еще гулом отдавался приказ, а тренинг и гештальт-рефлекс уже погнали меня через поляну.

— Черт побери, черт побери, черт побери… — традиционная мантра Хиро.

И тут я понял, что все каким-то образом пошло наперекосяк. Голос переводчицы Хиллари доносился визгливыми полутонами, защитный лед Би-би-си трещал, а она все тараторила что-то на высшей скорости об анатомических диаграммах. Чтобы распечатать люк, Хиро, должно быть, воспользовался дистанционным управлением, но не стал ждать, пока колесо раскрутится само собой. Он просто взорвал шесть встроенных в обшивку зарядов, разом вырвав шлюз. Меня едва не задело обломками, от которых я инстинктивно увернулся. Затем я вскарабкался по гладкому боку корабля, ухватился за ячеистые распорки у самого входного отверстия: вместе с механизмом люка рухнул и стальной трап.

И вдруг замер, скорчившись и зажимая нос от вони пластиковой взрывчатки, потому что именно тогда меня накрыл Страх. Впервые накрыл по-настоящему.

Я сталкивался с ним и раньше, с этим Страхом, но тогда это был лишь край огромного покрывала. Теперь же он был бездонным, как бездна, он нес в себе пустоту вечной ночи, холодную и неумолимую. В нем — последние слова, глубина космоса, каждое долгое «прощай» в истории нашей расы. Он заставил меня съежиться и заскулить. Я трясся, пресмыкался, рыдал. Нам читают лекции, предостерегают, пытаются списать этот страх на временную боязнь открытого пространства, свойственную нашей работе. Но мы знаем, что это; суррогаты знают, а обработчикам этого не дано. Ни одно объяснение не способно ухватить сути.

Это — Страх. Это — длинный палец Великой Ночи, тьмы, которая скармливает бормочущих безумцев мягкой белой утробе Палат. Ольга познала его первой, Святая Ольга. Она пыталась спрятать нас от него, крушила радиооборудование корабля, молясь, чтобы Земля потеряла ее, дала ей умереть.

Хиро неистовствовал, но потом, похоже, понял, что со мной происходит, и принял единственно верное решение.

Он ударил меня, задействовав переключатель боли. Жестоко. Раз, еще раз — как стрекалом для скота. Он заставил меня войти внутрь. Пинками прогнал сквозь Страх.

Там, за стеной Страха, была комната. Тишина, молчание и незнакомый запах. Запах женщины.

Захламленный модуль выглядел изношенным, почти домашним, усталый пластик антиперегрузочной кушетки был заклеен отстающими полосками серебристой пленки. Но все, казалось, было отмечено печатью заброшенности. Обитательницы здесь не было. Затем я увидел безумную щетину росчерков шариковой ручкой: похожие на крабов символы, тысячи крохотных корявых продолговатых фигур смыкались, накладывались одна на другую. Размазанные пальцами, жалкие, они покрывали почти всю переднюю переборку.

Хиро — из статики — шептал, молил: «Найди ее, Тоби, сейчас же, пожалуйста, Тоби, найди ее, найди ее, найди…»

Я нашел ее в хирургической нише, узком алькове в дальнем конце центрального коридора. Над ней — Schцene Maschine, сверкающий хирургический манипулятор, его острые длинные руки-клешни были подняты. Хромированные члены ракопаука оканчивались несколькими гемостатами, пинцетом, лазерным скальпелем. Хиллари билась в истерике, почти затерявшись на каком-то далеком канале, захлебывалась рыданиями: что-то об анатомии человеческой руки, сухожилиях, артериях, основах тахономии.

Крови совсем не было. Манипулятор — чистоплотная машина, способная аккуратно делать свое дело в условиях нулевой гравитации, отсасывая жидкость при помощи вакуума. Лени умерла за минуту до того, как Хиро взорвал люк. Ее правая рука, разложенная на рабочей поверхности, казалась копией какого-то средневекового рисунка. И эта рука была очищена до кости, наколотые на белый пластик препараторскими иглами из нержавеющей стали мускулы и ткани были разложены тщательно и симметрично. Она истекла кровью. Любой хирургический манипулятор тщательно запрограммирован против самоубийства, но он может использоваться как робот-препаратор, готовящий биологические материалы для хранения.

Физхимик нашла способ его одурачить. Если на это есть время, с машинами такое, как правило, проходит. А у нее было восемь лет.

Лени лежала на расставленном прозекторском столе. Ее тело напоминало скелет какого-то ископаемого в зубоврачебном кресле. Нити вышивки на спине ее комбинезона — орнамент с торговой маркой западногерманского концерна электроники — давно потускнели.

Я попытался объяснить ей… Я говорил:

— Пожалуйста, ты ведь уже мертвая. Прости нас, мы с Хиро… мы пришли, чтобы попытаться помочь. Понимаешь? Видишь ли, Хиро тебя знает. Он сейчас прямо у меня в голове. Он читал твое досье, твой сексуальный профиль, видел твои любимые цвета. Он наизусть знает твои детские страхи, знает, как звали твою первую любовь, имя учителя, который тебе так нравился. А у меня — подобранные ради тебя феромоны, и сам я — ходячий арсенал наркотиков, всего того, что обязательно тебе понравится. И мы умеем лгать, Хиро и я, мы ведь просто асы лжи. Пожалуйста. Ты должна понять. Мы с Хиро совершенно чужие тебе люди, но для тебя мы разыграем совершеннейшего незнакомца… правда, Лени.

Она была худенькой светловолосой женщиной. Прямые волосы припорошены преждевременной сединой. Мягко коснувшись этих волос, я вышел на поляну. На моих глазах заколыхалась высокая трава, закачались полевые цветы, и началось нисхождение. Корабль все время оставался в центре рельефного круга лифта. Поляна скользнула прочь из Рая, и солнечный свет потерялся в сиянии огромных неоновых дуг, отбрасывающих резкие тени на просторную палубу воздушного шлюза. Забегали фигуры в красных комбинезонах. Красный паровозик, описав полукруг, уступая нам дорогу, развернулся на толстых резиновых колесах.

Невский, серфингист из КГБ, ожидал у подножия трапа, который подкатили к краю поляны. Я его даже не видел, пока не спустился.

— Мне теперь нужно забрать наркотики, мистер Холперт.

Я стоял, покачиваясь, смаргивая наворачивающиеся на глаза слезы. Он протянул руку, чтобы меня поддержать. Я подумал: а знает ли он, что он вообще делает здесь, на нижней палубе, желтый костюм на красной территории. Вероятно, ему все равно; казалось, ему ни до чего, в сущности, нет дела. Свой блокнот он держал наготове.

— Я должен их забрать, мистер Холперт.

Стащив с себя комбинезон, я протянул ему мятый ком. Он сложил его в пластиковый пакет на молнии, убрал пакет в кейс, прикованный наручниками к его левому запястью, и ввел комбинацию шифра.

— Не принимай их все разом, малыш, — сказал я. И потерял сознание.

Этой ночью Шармейн принесла в мою келью некую особую тьму — индивидуальные дозы, запаянные в плотную пленку. Эта тьма ничем не походила на тьму Великой Ночи, ту охотящуюся черноту, что поджидает, чтобы утащить автостопщиков в Палату, ту тьму, что взращивает Страх. Эта темнота напоминала тени, движущиеся на заднем сиденье родительской машины дождливой ночью, когда тебе пять лет… тебе тепло… ты в безопасности. Шармейн гораздо хитрее меня, когда надо обмануть контролеров вроде Невского.

Я не стал ее спрашивать, почему она вернулась из Рая или что сталось с Хорхе. И она ничего не спросила о Лени.

Хиро исчез, отключился от эфира. Я видел его сегодня вечером во время совещания; как всегда, нашим взглядам никак не удавалось встретиться. Не страшно. Я знал, что он вернется. Все это, в сущности, — наша работа, все — как обычно. Очередной трудный день в Раю, но там никогда не бывает просто. Тяжело, когда впервые испытываешь Страх, но я всегда знал, что он поджидает меня там. На совещании говорили о формулах Лени и о ее зарисовках шариковой ручкой. Насколько я понял, это были молекулярные цепи, способные смещаться по команде. Молекулы, функционирующие как переключатели, логические элементы, и даже как нечто вроде линий электропередач — и все это слоями встроено в одну-единственную очень большую макромолекулу, крохотный компьютер. По-видимому, мы никогда не узнаем, с чем Лени столкнулась там, в космосе. И подробностей ее сделки нам тоже, вероятно, никогда не узнать. Возможно, мы очень пожалеем, узнай мы когда-нибудь об этом. Мы ведь не единственное отсталое племя из тех, что подбирают обрывки.

Черт бы побрал эту Лени, этого француза, черт бы побрал всех тех, кто привозит домой странные вещи, кто привозит панацею от рака, морские ракушки, предметы без названий, — всех тех, кто заставляет нас сидеть здесь и ждать, кто наполняет Палаты, кто приносит нам Страх. Но — цепляйся за эту темноту, тепло и близость, за чуть слышное дыхание Шармейн, мерный ритм моря. На этом можно и отлететь… Ты услышишь море, там, далеко внизу, за непрестанным тараканьим шорохом статики костефона. Это то, что мы несем в себе, как бы далеко нас ни заносило от дома.

Рядом со мной шевельнулась во сне Шармейн, пробормотала незнакомое имя, возможно, имя какого-то сломленного путника, давно сгинувшего в Палатах. Она помнит их всех. Однажды она две недели не давала умереть одному парню, пока тот не выдавил себе глаза большими пальцами. Шармейн кричала все время, пока ее опускали вниз, сломала ногти о пластиковую крышку подъемника. Потом ее накачали транквилизаторами.

Однако в нас обоих живет особый голод, неугомонная одержимость, которая позволяет нам снова и снова возвращаться в Рай. И получили мы ее одним и тем же образом: неделями болтались в космосе на своих маленьких суденышках в надежде, что и нас примет Трасса. А когда иссякли водородные заряды, нас отбуксировали назад. Некоторых просто не берут, и никто не знает почему. И второго шанса у тебя никогда не будет. Они говорят, что это слишком дорого, но на самом деле, глядя на твои перетянутые бинтами запястья, думают о том, что ты теперь слишком ценен, слишком полезен для них как потенциальный суррогат. «Неважно, что ты пытался покончить жизнь самоубийством, — говорят они, — это случается сплошь и рядом. Это вполне понятно — когда чувствуешь себя отвергнутым». Но я хотел умереть, очень хотел. И Шармейн тоже. Она попыталась отравиться таблетками. Но нас подготовили, одержимость «подправили», вживили костефоны, спарили с обработчиками.

Ольга, должно быть, знала, должно быть, все это как-то предвидела. Она пыталась не позволить нам выйти на дорогу, туда, где побывала сама. Она понимала, что если люди найдут ее, у них не останется выбора, им придется идти. Даже теперь, зная то, что я знаю, я все равно хочу пойти по Трассе. Я никогда туда не попаду. Но можно качаться во тьме, что громоздится над нами, мысленно держа за руку Шармейн. Между нашими ладонями — разорванная обертка наркотика. И улыбается Святая Ольга — ее присутствие почти осязаемо — улыбается нам со всех своих отпечатков, сделанных с одной и той же официальной фотографии, вырванных и приклеенных на стены ночи. Ее белая улыбка. Навсегда.

Красная звезда, орбита зимы

Полковник Королёв тяжело ворочался в ремнях спального места, ему снились зима и гравитация. Вновь молоденький курсант, он погоняет коня по заснеженной казахстанской степи куда-то в сухую рыжую перспективу марсианского заката.

«Что-то здесь не так», — подумал он…

И проснулся — в «Музее Советских Достижений в Космосе» — под звуки, производимые Романенко и женой кагэбэшника. Они опять занимались любовью за экраном в кормовой части «Салюта». Ритмично поскрипывают ремни и обитые войлоком переборки, слышны глухие удары… Подковы на снегу.

Высвободившись из ремней, Королёв привычным натренированным движением оттолкнулся от стены, что крутануло его прямо в кабинку туалета. Он выпутался из потёртого комбинезона, защёлкнул вокруг чресел стульчак и стёр со стального зеркала сконденсировавшуюся влагу. Во сне артритные руки снова отекли; запястье из-за потери кальция напоминало птичью лапку. С тех пор как он в последний раз испытывал силу тяготения, прошло двадцать лет, он состарился на орбите.

Он побрился вакуумной бритвой, хотя с годами это причиняло всё больше хлопот. Левую щёку и висок покрывала сетка лопнувших сосудов — ещё одно наследство оставившей его инвалидом декомпрессии.

Выйдя, он обнаружил, что прелюбодеи уже закончили. Романенко оправлял форму. Жена политрука Валентина закатала рукава коричневого комбинезона. Её белые руки блестели от пота. Пепельно-русые волосы развевал ветерок от вентилятора. Близко посаженные глаза были чистейшего василькового цвета, и выражение их сейчас было отчасти извиняющееся, отчасти заговорщическое.

— Взгляните, что мы принесли вам, полковник… — Она протягивала ему крохотную бутылочку коньяка. Королёв, ошеломлённо моргая, взглянул на пластмассовую крышку: «Эр Франс». — Это привезли на последнем «Союзе». Муж сказал, в огурцах. — Валентина захихикала. — Он подарил её мне.

— Мы решили, что она достанется вам, полковник, — ухмыляясь до ушей, сказал Романенко. — В конце концов, мы ведь всегда можем слетать в отпуск.

Королёв проигнорировал взгляд, который мальчишка бросил на его усохшие ноги и бледные обвисшие ступни.

Он открыл бутылочку, и от богатого аромата к его щекам прихлынула кровь. Осторожно подняв бутылочку ко рту, Королёв сделал несколько крохотных глотков. Алкоголь жёг, как кислота.

— Господи, — выдохнул он, — сколько лет! Я совсем тут окаменел! — добавил он смеясь. Слёзы застилали ему глаза.

— Отец рассказывал, в былые времена вы, полковник, пили просто геройски.

— Да, — Королёв отхлебнул ещё глоток. — Пил.

Коньяк жидким золотом растекался по телу. Старик недолюбливал Романенко. И отца парня он никогда не любил — вкрадчивый партийный функционер, давно уже подыскавший себе синекуру в виде лекционных туров; дача на Чёрном море, американские ликёры, французские костюмы, итальянская обувь… Мальчишка похож на отца, те же ясные серые глаза, не омрачённые никаким сомнением.

Алкоголь волнами прокатывался по телу, будоража жидкую кровь.

— Вы слишком щедры, — сказал Королёв. Он мягко оттолкнулся от стены и проплыл к пульту. — Возьмите-ка самиздаты[490]. Американское кабельное вещание, свежий перехват. Пикантные плёнки! Просто грех тратить это на старую развалину вроде меня. — Он вставил чистую кассету и набрал код материала.

— Отдам её расчёту, — ухмыльнулся Романенко. — Смогут прокрутить на мониторах наведения в арсенале.

«Арсеналом» традиционно называли станцию управления протонным лучом дезинтегратора. Обслуживающие её солдаты всегда были падки на подобные плёнки. Королёв запустил вторую копию для Валентины.

— Это порнуха? — Вид у красавицы был встревоженный и заинтригованный. — Можно, мы ещё придём, полковник? Во вторник в полночь?

Королёв ответил ей улыбкой. До того как её отобрали для космической программы, она была простой фабричной работницей. Красота сделала Валентину полезной для пропагандистских целей, превратив её в модель для пролетариата.

Теперь, когда в крови циркулировал коньяк, полковнику было жаль женщину; показалось невозможным отказать ей в небольшом счастье.

— Полуночное свидание в музее, Валентина? Как романтично!

Качнувшись в невесомости, она поцеловала его в щёчку.

— Благодарю вас, мой полковник!

— Вы — просто властитель душ, полковник, — сказал Романенко, как можно мягче хлопнув Королёва по хрупкому плечу. После бесконечных часов в качалке руки у мальчишки были как у кузнеца.

Старик глядел, как любовники осторожно пробираются в центральную стыковочную сферу, к перекрёстку трёх ветшающих «Салютов» и ещё двух коридоров. Романенко свернул в «северный» коридор, к арсеналу, Валентина направилась в противоположную сторону — к следующей стыковочной сфере и «Салюту», где мирно спал её муж.

В «Космограде» таких стыковочных сфер было пять, к каждой из них было пристыковано по три «Салюта». На противоположных концах комплекса располагались военные отсеки и установки для запуска спутников. Станция непрерывно постукивала, потрескивала, дышала с присвистом, так что казалось, что находишься в метро или в трюме грузового парохода.

Королёв снова приложился к бутылке, теперь уже наполовину пустой. Он спрятал её в одном из экспонатов музея, фотокамере НАСА системы «Хассельблад», найденной на месте посадки «Аполлона». Ему не случалось выпивать с той самой увольнительной на Землю перед декомпрессией. Голова кружилась болезненно приятной пьяной ностальгией.

Проплыв назад к своему пульту, он вошёл в ту секцию памяти, откуда когда-то стёр тайком собрание речей Алексея Косыгина, чтобы освободить место для своей личной коллекции самиздата: оцифрованных записей поп-музыки, той самой, которую он так любил в детстве, в восьмидесятые годы. Тут были английские группы, записанные с западногерманского радио, хеви-металл стран Варшавского Договора, американский импорт с чёрного рынка. Надев наушники, он набрал код ченстоховского регги-бэнда «Бригада Кризис».

После всех этих лет он уже не столько слушал саму музыку, сколько всматривался в образы, мучительно отчётливо наплывавшие из глубины памяти. В восьмидесятые он был длинноволосым парнишкой, отпрыском советской элиты. Положение отца надёжно защищало его от московской милиции. Он вспоминал, как выл усиленный динамиками реверс в жаркой темноте подвального клуба, видел перед собой шахматную толпу в джинсе и с перекрашенными волосами. Он курил тогда «Мальборо», смешанный с перетёртым афганским хашем. Помнил губы дочери американского дипломата на заднем сиденье чёрного «линкольна». Имена и лица возвращались, накатывали на Королёва в горячей дымке коньяка. Вот Нина, восточная немка, показывает ему размноженные на мимеографе переводы из польских диссидентских информ-листков… В кофейне Нина появлялась лишь поздно ночью. Шёпотом передавались слухи о паразитизме, антисоветской деятельности, ужасах химической обработки в психушке…

Королёва стала бить дрожь. Он провёл рукой по лицу, обнаружил, что оно залито потом. Снял наушники.

Уже полвека прошло, а он вдруг чуть ли не до обморока перепугался. Он не помнил, чтобы ранее испытывал подобный ужас, не боялся так даже во время декомпрессии, когда ему раздробило бедро. Его отчаянно трясло. Лампы. Свет на «Салюте» был слишком ярок, но ему не хотелось приближаться к выключателю. Такое простое действие, он его совершает регулярно, и всё же… Переключатели и их обмотанные изоляцией кабели таили в себе неведомую угрозу. Королёв растерянно поморгал. Маленькая заводная модель лунохода с сетчатыми колёсами, цепляющимися за округлую стену, показалась вдруг разумной, враждебной, ждущей момента, чтобы напасть. Глаза советских первопроходцев космоса с презрением уставились на него с официальных портретов.

Коньяк. Годы, проведённые в невесомости, явно изменили метаболизм Королёва. Он уже совсем не тот, каким был раньше. Нет, он останется спокоен и попытается с достоинством перенести это. Если его вырвет, он станет всеобщим посмешищем.

В дверь музея постучали, и в люк великолепным нырком проскользнул Никита-Сантехник, главный мастер на все руки «Космограда». Вид у молодого инженера был разъярённый, и Королёв съёжился от страха.

— Рано поднялся, Сантехник, — сказал он в надежде сохранить хотя бы видимость нормальности.

— Точечная утечка в Дельте-Три. — Никита нахмурился. — Вы понимаете по-японски?

На Сантехнике были застиранные джинсы «ливайс» и рваные кроссовки «адидас». По всей заляпанной рабочей жилетке в самых неожиданных местах были нашиты карманы. Из внутреннего кармана Никита выудил кассету.

— Мы записали это прошлой ночью.

Королёв отпрянул, будто кассета была каким-то оружием.

— Нет, только не по-японски, — ответил он, сам удивившись кротости в собственном голосе. — Только по-английски и по-польски.

Он почувствовал, что краснеет. Сантехник был его другом. Он хорошо знал Никиту и доверял ему, но всё же…

— С вами всё в порядке, полковник? — Сантехник запустил кассету и ловкими мозолистыми пальцами набрал код программы-переводчика. — Вид у вас такой, будто вы жука проглотили. Мне бы хотелось, чтобы вы это послушали.

Королёв с неприязнью смотрел, как на экране вспыхнула реклама рукавиц для бейсбола. Маниакально забормотал голос японского диктора, и по экрану побежали кириллические субтитры словаря.

— Сейчас пойдут новости, — сказал Сантехник, покусывая костяшку большого пальца.

Королёв озабоченно покосился на экран. По лицу японского диктора заскользил перевод:

«АМЕРИКАНСКАЯ ГРУППА ПО РАЗОРУЖЕНИЮ ЗАЯВЛЯЕТ… ПОДГОТОВИТЕЛЬНЫЕ РАБОТЫ НА КОСМОДРОМЕ БАЙКОНУР… СВИДЕТЕЛЬСТВУЮТ О ТОМ, ЧТО РУССКИЕ НАКОНЕЦ ГОТОВЫ… ДЕМОНТИРОВАТЬ ВООРУЖЁННУЮ БАЗУ КОМИЧЕСКОГО ГОРОДА…»

— Космического, — пробормотал себе под нос Сантехник, — сбой в словаре.

«ПОСТРОЕННЫЙ НА РУБЕЖЕ ВЕКА КАК ТРАМПЛИН В КОСМИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО… АМБИЦИОЗНЫЙ ПРОЕКТ ПОДОРВАН ПРОВАЛОМ ЛУННЫХ РУДНИКОВЫХ РАЗРАБОТОК… ДОРОГОСТОЯЩАЯ СТАНЦИЯ УСТУПАЕТ НАШИМ БЕСПИЛОТНЫМ ОРБИТАЛЬНЫМ ФАБРИКАМ… КРИСТАЛЛЫ, ПОЛУПРОВОДНИКИ И ЧИСТЫЕ ЛЕКАРСТВА…»

— Самодовольные ублюдки, — фыркнул Сантехник. — Говорю вам, это всё проклятый кагэбэшник Ефремов. Кто, как не он, приложил к этому руку!

«ЗАТЯЖНОЙ ДЕФИЦИТ СОВЕТСКОЙ ТОРГОВЛИ… ОБЩЕСТВЕННОЕ НЕДОВОЛЬСТВО СОВЕТСКОЙ КОСМИЧЕСКОЙ ПРОГРАММОЙ… ПОСЛЕДНИЕ РЕШЕНИЯ ПОЛИТБЮРО И СЕКРЕТАРИАТА ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА…»

— Нас закрывают! — Лицо Сантехника перекосилось от ярости.

Не в силах сдержать дрожь, Королёв отшатнулся от экрана. С его ресниц сорвались и невесомыми каплями поплыли по воздуху слёзы.

— Оставь меня в покое! Я ничего не могу поделать!

— Что с вами, полковник? — Никита схватил его за плечи. — Посмотрите мне в лицо. Кто-то дал вам дозу «Страха»!

— Уходи, — взмолился Королёв.

— Этот маленький засранец! Что он вам дал? Таблетки? Инъекцию?

Королёв трясся всем телом.

— Я выпил…

— Он дал вам «Страх»! Вам, больному старику. Да я ему морду набью!

Сантехник резко подтянул колени, сделал сальто назад и, оттолкнувшись от потолка, катапультировался из комнаты.

— Подожди! Сантехник!

Но Никита, белкой проскользнув стыковочную сферу, исчез в коридоре, и Королёв почувствовал теперь, что не вынесет одиночества. Издалека до него донеслись искажённые металлическим эхом гневные выкрики.

Дрожа, старик закрыл глаза и стал ждать, что кто-нибудь придёт и поможет ему.

Он попросил военного психиатра Бычкова помочь ему одеться в старый мундир с привинченной над левым нагрудным карманом звездой ордена Циолковского. Форменные ботинки из тяжёлого чёрного нейлона с подошвами на присосках отказались налезать на искорёженные артритом ноги, поэтому он остался босиком.

Укол Бычкова в течение часа привёл полковника в чувство, депрессия постепенно сменилась яростным гневом. Теперь Королёв ждал в музее Ефремова, который должен был явиться по его вызову. Его дом обитатели станции называли «Музеем Советских Достижений в Космосе». И по мере того как, уступая место застарелому, как и сама станция, безразличию, стихала ярость, он всё более чувствовал себя всего лишь ещё одним экспонатом.

Полковник мрачно смотрел на портреты великих провидцев космоса, заключённые в золотые рамы, на лица Циолковского, Рынина, Туполева. Под ними, в несколько менее богатых рамах, красовались Жюль Верн, Годдар, О’Нил.

В минуты глубочайшей подавленности он иногда считал, что замечает в их взглядах, особенно в глазах двух американцев, некую общую странность. Было ли это заурядным безумием, как иногда думал он в приступе цинизма? Или ему удалось уловить едва заметное проявление какой-то жуткой, неуправляемой силы, в которой он частенько подозревал движущую силу эволюции человеческой расы?

Однажды, лишь один-единственный раз, Королёв видел это выражение и в своих собственных глазах — в тот день, когда он ступил на землю Каньона Копрат. Марсианское солнце, превратившее в зеркало лицевой щиток шлема, вдруг показало ему отражение двух совершенно чужих немигающих глаз бесстрашных и полных отчаянной решимости. Тихий затаённый шок от увиденного, как он осознавал теперь, был самым запомнившимся, самым трансцендентальным мгновением его жизни.

Поверх всех портретов, масляных и мёртвенных, висела картина, изображавшая высадку на Марс. Краски неизменно напоминали полковнику о борще и мясной подливе. Марсианский ландшафт был низведён здесь до китча советского социалистического реализма. Рядом с посадочным модулем художник со всей глубоко искренней вульгарностью официального стиля поместил фигуру в скафандре.

Чувствуя себя опозоренным, полковник ожидал прибытия Ефремова, кагэбэшника, политрука «Космограда».

Когда Ефремов наконец появился в «Салюте», Королёв заметил, что у него разбита губа, а на шее — свежие синяки. Политрук был одет в синий комбинезон из японского шёлка фирмы «Кансаи», на ногах — стильные итальянские туфли.

— Доброе утро, товарищ полковник.

Королёв смотрел на него, намеренно выдерживая паузу.

— Ефремов, — с нажимом произнёс он, — вы меня не радуете.

Ефремов покраснел, но взгляда не отвёл.

— Давайте говорить начистоту, полковник, как русский с русским. Естественно, это предназначалось не для вас.

— Что? «Страх», Ефремов?

— Да, бета-карболин. Если бы вы не потакали их антиобщественным поступкам, если бы вы не приняли от них взятку, ничего бы не случилось.

— Так, значит, я сводник, Ефремов? Сводник и пьяница? Тогда вы контрабандист и стукач рогатый. Я говорю это, — добавил он, — как русский русскому.

Теперь лицо кагэбэшника превратилось в официальную пустую маску с выражением ничем не омрачённого сознания собственной правоты.

— Но скажите мне, Ефремов: что вы на самом деле затеваете? Что вы делали здесь с момента вашего появления на «Космограде»? Мы знаем, что комплекс будет демонтирован. Что же ожидает гражданский экипаж, когда люди вернутся на Байконур? Разбирательства по обвинению в коррупции?

— Безусловно, будет произведено расследование. В определённых случаях возможна госпитализация. Или вы осмелитесь предположить, полковник Королёв, что в провале «Космограда» повинен Советский Союз?

Королёв молчал.

— «Космоград» был мечтой, полковник. Мечтой, потерпевшей крах. Как и весь космос. У нас нет необходимости оставаться здесь. Предстоит навести порядок на целой планете. Москва — величайшая сила в истории. Нам нельзя терять глобальность мышления.

— Вы думаете, нас так просто сбросить со счетов? Мы — элита, высокообразованная техническая элита.

— Меньшинство, полковник. Назойливое меньшинство. Какой вклад в общее дело вы вносите, если не считать кип ядовитой американской макулатуры? Предполагалось, что экипаж станции будет состоять из рабочих, а не зарвавшихся спекулянтов, переправляющих к нам джаз и порнографию. — Спокойное и пустое лицо Ефремова ничего не выражало. — Экипаж вернётся на Байконур. Боевыми установками можно управлять и с Земли. Вы, конечно, останетесь, и здесь появятся гости: африканцы, латиноамериканцы. Для этих народов космос ещё сохраняет хоть какую-то долю престижа.

— Что вы сделали с мальчиком? — оскалился Королёв.

— С вашим Сантехником? — Политрук нахмурился. — Он напал на офицера Комитета государственной безопасности и останется под стражей до тех пор, пока не появится возможность отправить его на Байконур.

Королёв попытался издать неприятный смешок.

— Отпустите его. Вам хватит своих собственных неприятностей, чтобы ещё возбуждать против кого-либо дело. Я свяжусь лично с маршалом Губаревым. Пусть моё звание и исключительно почётное, но я сохранил ещё определённое влияние.

Кагэбэшник пожал плечами:

— Боевой расчёт подчиняется приказам с Байконура, а именно — держать коммуникационный модуль под замком. На карту поставлена их карьера.

— Значит, военное положение?

— Здесь не Кабул, полковник. Сейчас тяжёлые времена. За вами сила авторитета, вам следовало бы подавать пример.

— Посмотрим, — ответил Королёв.

«Космоград» выплыл из тени Земли на резкий солнечный свет. Стены «Салюта» Королёва потрескивали и скрежетали, как ящик со стеклянными бутылками. «Иллюминаторы всегда сдают первыми», — рассеянно подумал Королёв, проводя пальцами по вздувшимся венам на виске.

Похоже, молодой Гришкин думал то же самое. Вытащив из наколенного кармана тюбик замазки, он принялся осматривать изоляцию вокруг иллюминатора. Гришкин был помощником Сантехника и ближайшим его другом.

— Теперь нам нужно проголосовать, — устало сказал Королёв. Одиннадцать из двадцати четырёх членов гражданского экипажа «Космограда» согласились присутствовать на собрании — двенадцать, если считать его самого. Оставалось ещё тринадцать человек, которые или не хотели оказаться замешанными, или отнеслись к идее забастовки с нескрываемой враждебностью. С Ефремовым и шестью солдатами боевого расчёта число отсутствующих доходило до двадцати.

— Мы обсудили наши требования. Все те, кто за данный список… — Он поднял здоровую руку.

Поднялись ещё три руки. Гришкин, занятый иллюминатором, вытянул ногу.

Королёв вздохнул.

— Нас и без того не так уж много. Лучше бы нам проявить единодушие. Давайте выслушаем возражения.

— Выражение «военный переворот», — начал биолог Коровкин, — может быть воспринято как намёк на то, что все военные, а не только преступник Ефремов, несут ответственность за сложившуюся ситуацию. — Биолог явно чувствовал себя неловко. — Во всём остальном мы вам симпатизируем, но подписываться не станем. Мы члены партии. — Казалось, он хотел добавить ещё что-то, но сдержался.

— Моя мать, — тихо произнесла его жена, — была еврейкой.

Королёв кивнул, но ничего не сказал.

— Всё это — преступная глупость, — высказался ботаник Глушко. Ни он, ни его жена не голосовали. — Безумие. С «Космоградом» покончено, мы все это знаем, и чем скорее домой, тем лучше. Чем ещё была эта станция, как не тюрьмой?

Метаболизм ботаника оказался несовместим с невесомостью, это заставляло кровь застаиваться у него в лице и шее, делая его похожим на одну из его экспериментальных тыкв.

— Ты же ботаник, Василий, — одёрнула его жена, — в то время как я, если ты помнишь, пилот «Союза». Речь идёт не о твоей карьере.

— Я не стану поддерживать этот идиотизм!

Глушко резко оттолкнулся от переборки, что выбросило его прочь из комнаты. За ним последовала жена, горько жалуясь приглушённым полушёпотом, к которому члены экипажа научились прибегать в личных спорах.

— Готовы поставить свои подписи пятеро, — сказал Королёв, — из гражданского экипажа в двадцать четыре человека.

— Шестеро, — отозвалась Татьяна, второй пилот «Союза». Её тёмные волосы были убраны под плетёный ремешок из зелёного нейлона. — Вы забыли про Сантехника.

— Солнечные шары! — воскликнул Гришкин, указывая на Землю. — Смотрите!

«Космоград» находился теперь над побережьем Калифорнии, под станцией проплывали чёткие очертания береговой линии, бескрайние, приходящие в упадок города, чьи названия звучали как странные магические заклинания. Светились яркой интенсивной зеленью поля. Высоко над барашками стратосферных облаков плавали пять солнечных баллонов — зеркальные геодезические сферы, опутанные сетями энергетических линий. Баллоны были дешёвой альтернативой грандиозному американскому плану по созданию спутников, работающих на солнечной энергии. По мнению Королёва, они со своей задачей справлялись, поскольку в последнее десятилетие эти пузырьки множились прямо у него на глазах.

— Правду ли говорят, что там живут люди? — Стойко, отвечающий на станции за системы обеспечения, приник к иллюминатору рядом с Гришкиным.

Королёву припомнилась лихорадочная — и такая трогательная — суета американцев вокруг совершенно эксцентричных энергетических проектов, начавшаяся после заключения Венского договора. Советский Союз контролировал мировые поставки нефти, и американцы, похоже, были готовы испробовать всё что угодно. Особенно после того, как взрыв атомной электростанции в Канзасе раз и навсегда отбил у них охоту пользоваться реакторами. Уже более трёх десятилетий они постепенно соскальзывали к промышленному упадку и изоляции. «Космос, — с сожалением подумал полковник, — им нужно было выходить в космос». Он никогда не понимал того странного паралича воли, который свёл на нет все их блистательные первые успехи. А может быть, всё дело в недостатке воображения, в неумении видеть перспективу? «Вот так-то, господа американцы, — проговорил он про себя, — вам и вправду стоило присоединиться к нам здесь — в нашем славном будущем, в «Космограде».

— Да кому захочется жить в такой-то штуковине? — спросил Гришкин, хлопнув Стойко по плечу и рассмеявшись — тихо, безнадёжно, отчаянно.

— Вы, конечно, шутите, — сказал Ефремов. — Ведь у нас и без того хватает неприятностей.

— Мы не шутим, политрук Ефремов, и вот наши требования.

На «Салюте», который кагэбэшник делил с Валентиной, сгрудились пятеро диссидентов, прижав политрука к кормовому экрану. Экран украшала искусно отретушированная фотография премьера, машущего в объектив из кабины трактора. Валентина, насколько Королёву было известно, находилась сейчас в музее с Романенко, заставляя скрипеть переборки. Полковник в который раз спросил себя, как Романенко удаётся так регулярно прогуливать свои вахты в арсенале.

Ефремов пожал плечами. Опустил взгляд на список требований.

— Сантехник останется под арестом. У меня прямой приказ. Что касается остального…

— Вы виновны в несанкционированном применении психиатрических препаратов! — выкрикнул Гришкин.

— Это было целиком и полностью личное дело, — спокойно возразил Ефремов.

— Преступление, — поправила Татьяна.

— Пилот Татьяна, мы оба знаем, что присутствующий здесь Гришкин самый активный распространитель пиратской самиздаты на станции! Разве вы не понимаете, что все мы преступники? В этом-то и заключается вся прелесть нашей системы, не так ли? — Его внезапная кривая улыбка была шокирующе цинична. — «Космоград» не «Потёмкин», и вы не революционеры. Вы требуете связи с маршалом Губаревым? Он под арестом на Байконуре. Вы требуете связи с министром по технологиям? Он проводит чистку.

Решительным жестом он разорвал распечатку на части. Жёлтые обрывки папиросной бумаги медлительными бабочками запорхали в невесомости.

На девятый день забастовки Королёв встретился с Гришкиным и Стойко в «Салюте», который Гришкин обычно занимал на пару с Сантехником.

Уже сорок лет обитатели «Космограда» вели антисептическую войну с грибком и плесенью. Пыль, копоть и испарения не оседали в невесомости на предметы, и споры кишели повсюду: в обшивке, в одежде, в шахтах вентиляции. В тёплой влажной атмосфере этой огромной чашки Петри они распространялись, как растекаются по воде нефтяные пятна. Сейчас в воздухе стоял запах сухого гниения, перекрывавшийся зловещей вонью тлеющей изоляции.

Сон Королёва оборвал гулкий раскат отбывающего «Союза». Глушко и его жена, решил он. Последние сорок восемь часов Ефремов занимался эвакуацией членов экипажа, отказавшихся присоединиться к забастовке. Солдаты не показывались из арсенала и казарменного отсека, где по-прежнему держали под арестом Никиту-Сантехника.

«Салют» Гришкина стал штаб-квартирой забастовки. Никто из забастовщиков не брился, а Стойко к тому же подцепил какую-то кожную инфекцию, которая пятнами расползалась по его рукам. Среди развешанных по стенам сенсационных снимков, переснятых с американского телевидения, они напоминали трио каких-нибудь порнографов-дегенератов. Освещение было слабым: «Космоград» работал на половинном напряжении.

— Когда остальные уйдут, — сказал Стойко, — это только укрепит наше дело.

Гришкин застонал. Из его ноздрей фестонами торчали белые тампоны хирургической ваты. Он был уверен, что Ефремов попытается сломить забастовщиков бета-карболинными аэрозолями. Ватные фильтры были просто показателем общего уровня напряжения и паранойи. Пока с Байконура не пришёл приказ об эвакуации, один из техников с оглушительной громкостью часами проигрывал «Увертюру 1812 года» Чайковского. И Глушко гонялся вверх-вниз по всему «Космограду» за своей голой, вопящей, избитой в кровь женой.

Стойко вошёл в файлы кагэбэшника и психиатрические записи Бычкова; метры жёлтой распечатки спиралями клубились по коридорам, колыхаясь в токах воздуха от вентиляторов.

— Подумайте только, что их показания сделают с нами на Земле, пробормотал Гришкин. — На суд и надеяться нечего. Прямо в психушку.

Зловещее прозвище политических госпиталей, казалось, гальванизировало парнишку ужасом. Королёв апатично ковырял клейкий хлорелловый пудинг.

Схватив проплывавший мимо рулон распечатки, Стойко зачитал вслух:

— Паранойя со склонностью к навязчивым идеям! Ревизионистские фантазии, враждебные общественному строю! — Он скомкал бумагу. — Если бы нам удалось захватить коммуникационный модуль, мы могли бы подключиться к американскому комсату и вывалить им это всё на колени. Может, это показало бы Москве, какие из нас враги!

Королёв выковырял из своего пудинга дохлую муху. Две дополнительные пары крыльев и поросшая шёрсткой грудная клетка насекомого наглядно свидетельствовали об уровне радиации на «Космограде». Насекомые сбежали с какого-то давно всеми позабытого эксперимента, и десятилетиями их поколения наводняли станцию.

— Американцам нет до нас никакого дела, — сказал Королёв. — И Москву больше не смутишь подобными откровениями.

— За исключением того, что на носу поставки зерна, — возразил Гришкин.

— Америке так же отчаянно требуется продавать, как нам покупать. Королёв мрачно забросил в рот ещё несколько ложек хлореллы и, механически прожевав, проглотил. — Да и американцы не смогли бы выйти на нас, даже если бы захотели. Мыс Канаверал в развалинах.

— У нас кончается топливо, — сказал Стойко.

— Можем забрать с оставшихся кораблей, — ответил Королёв.

— Тогда как, чёрт побери, мы вернёмся на Землю? — Сжатые в кулаки руки Гришкина дрожали. — Даже в Сибири — там деревья. Деревья! Небо! К чёрту всё это! Пусть всё разваливается на части! Пусть рухнет, пусть сгорит!

Пудинг Королёва размазался по переборке.

— О господи, — сказал Гришкин, — простите, полковник. Я знаю, что вы не можете вернуться.

У себя в музее Королёв застал пилота Татьяну. Девушка висела перед той самой отвратительной картиной с изображением высадки на Марс, щёки её блестели от слёз.

— Вы знаете, полковник, что на Байконуре стоит ваш бюст? Бронзовый. Я обычно проходила мимо него, когда шла на занятия.

— Там полно бюстов. Академики их обожают. — Улыбнувшись, старик взял её за руку.

— Как это всё происходило? Тогда? — Она всё ещё не отводила глаз от картины.

— Я едва помню. Я так часто смотрел видеозаписи, что теперь помню только их. У меня такие же воспоминания о Марсе, как и у любого школьника. — Он снова улыбнулся ей. — Но всё было совсем не так, как на этой дурацкой картине. В чём-чём, а в этом я уверен.

— Почему всё так вышло, полковник? Почему теперь всё кончается? Когда я была маленькой, я смотрела телевизор… наше космическое будущее казалось таким светлым…

— Возможно, американцы были правы. Японцы, чтобы строить свои орбитальные фабрики, посылали в космос вместо людей машины. Роботов. Лунные разработки потерпели крах, но мы надеялись, что хотя бы здесь останется постоянная исследовательская база. Думаю, всё дело в тех, кто сидит за столом и принимает решения.

— Вот их окончательное решение относительно «Космограда». — Она протянула ему сложенный листок папиросной бумаги. — Я нашла его в распечатках приказов, полученных Ефремовым из Москвы. Они позволят станции сойти с орбиты в течение трёх ближайших месяцев.

Королёв понял, что теперь и он не может оторвать глаз от столь ненавистной ему картины.

— Едва ли это имеет теперь значение, — услышал он свой охрипший голос.

И тут девушка горько разрыдалась, припав лицом к его искалеченному плечу.

— У меня есть план, Татьяна, — сказал он, поглаживая её по голове. — Ты должна меня выслушать.

Полковник взглянул на свой старенький «Ролекс». Сейчас они над Восточной Сибирью. Он вспомнил, как швейцарский посол подарил ему эти часы в огромном сводчатом зале Большого Кремлёвского дворца.

Пора начинать.

Отмахнувшись от ленты распечатки, норовившей обвиться вокруг головы, Королёв выплыл из своего «Салюта» в стыковочную сферу.

Он ещё способен быстро и эффективно действовать здоровой рукой. Старик усмехнулся, высвобождая из ремней настенного крепления баллон с кислородом. Опершись о поручень, он изо всех сил швырнул баллон через всю сферу. С резким лязгом баллон безрезультатно отскочил от стены. Королёв нырнул за ним, поймал и снова кинул. Потом нажал на кнопку декомпрессионной тревоги.

Завыли сирены, и из динамиков полетела пыль. Включилась антиаварийная программа, стыковочные шлюзы под воздействием гидравлики со скрежетом закрылись. У Королёва начало звенеть в ушах. Шмыгнув носом, он снова потянулся за баллоном.

Огни вспыхнули до максимальной яркости, потом погасли. Старик улыбнулся в темноте, на ощупь отыскивая пластмассовый баллон. Стойко спровоцировал аварию всех основных систем жизнеобеспечения. Это было несложно. Тем более что память системы и без того была до предела перегружена пиратским телевещанием.

— Вот вам ваши крутые фильмы! — пробормотал он, колотя баллоном о стену.

Огни слабо замигали — это подключились аварийные батареи.

У него начинало болеть плечо, но старик стоически продолжал колотить, вспоминая грохот, вызванный настоящей декомпрессией. Побольше шума. Он должен одурачить Ефремова и его солдат.

Со скрежетом завертелся ручной штурвал одного из люков. Наконец люк распахнулся, и, неуверенно улыбаясь, из него выглянула Татьяна.

— Освободили Сантехника? — спросил старик, отпуская баллон.

— Стойко и Уманский урезонивают охрану. — Она ударила кулаком в раскрытую ладонь. — Гришкин готовит спускаемые аппараты.

Они отправились в следующую стыковочную сферу — где Стойко как раз помогал Сантехнику выбраться через люк, ведущий из казарм. Никита был босиком, его лицо под колючей щетиной имело зеленоватый оттенок. За ними следовал метеоролог Уманский, таща за собой обмякшее тело конвоира.

— Как ты, Сантехник? — спросил Королёв.

— Колотит. Они держали меня на «Страхе». Дозы хотя и небольшие, но всё-таки… К тому же я решил, что это и впрямь декомпрессия!

Из ближайшего к Королёву «Союза» выскользнул Гришкин, за ним выплыла связка инструментов и развернувшийся моток нейлонового троса.

— Все, как один, проверены. В результате нашей аварии управление в кораблях переключилось на собственную автоматику. Ну и я прошёлся гаечным ключом по дистанционному управлению, так что с Земли нас не перехватят. Как твои дела, друг Никита? — обратился он к Сантехнику. — Тебе выпала честь первым ступить на землю Центрального Китая.

Сантехник скривился, затем покачал головой:

— Я не говорю по-китайски.

Стойко протянул ему лист распечатки.

— Это — транскрибированный разговорный китайский. «Я ЖЕЛАЮ ДАТЬ ПОКАЗАНИЯ. ОТВЕДИТЕ МЕНЯ В БЛИЖАЙШЕЕ ЯПОНСКОЕ КОНСУЛЬСТВО».

Ухмыльнувшись, Сантехник запустил руку в гриву жёстких от пота волос.

— А как насчёт остальных? — спросил он.

— Ты думаешь, мы затеяли всё это ради тебя одного? — скорчила гримаску Татьяна. — Убедись, чтобы китайские службы новостей получили все документы из этого пакета, Никита. А уж мы позаботимся о том, чтобы весь мир узнал о том, как Советский Союз намеревается отплатить за службу полковнику Юрию Васильевичу Королёву, первому человеку на Марсе! — Она послала Сантехнику воздушный поцелуй.

— А как насчёт Филипченко? — спросил Уманский. Вокруг лица неподвижного солдата плавали несколько капель свернувшейся крови.

— Почему бы тебе не забрать этого дурака несчастного с собой? — сказал Королёв.

— Пошли, дубина. — Ухватив Филипченко за форменный ремень, Сантехник утащил его за собой в люк «Союза». — Я, Никита по прозвищу Сантехник, оказываю тебе величайшую услугу в твоей презренной жизни.

Королёв смотрел, как Стойко с Уманским задраивают за ними люк.

— А где Романенко с Валентиной? — спросил он, снова сверяясь с часами.

— Здесь, мой полковник. — В люке другого «Союза» появилось лицо Валентины, вокруг него колыхались её светлые волосы. — Мы просто проверяли корабль, — хихикнула она.

— На это у вас хватит времени и в Токио, — одёрнул её Королёв. — Ещё несколько минут, и во Владивостоке с Ханоем начнут поднимать перехватчики.

В люке появилась обнажённая мускулистая рука Романенко и рывком утянула Валентину внутрь. Стойко и Гришкин задраили люк.

— Пейзане в космосе, — фыркнула Татьяна.

По «Космограду» прокатился гулкий удар — это стартовал Сантехник со всё ещё не пришедшим в себя Филипченко. Ещё удар — и любовники тоже отбыли.

— Идём, друг Уманский, — сказал Стойко. — И прощайте, полковник! — Парочка направилась вниз по коридору.

— А я с тобой, — ухмыльнувшись, сказал Гришкин Татьяне, — в конце концов, ты ведь пилот.

— Ну нет, — отозвалась она. — Полетишь один. Разделим шансы. За тобой присмотрит автоматика. Только, ради бога, не трогай ничего на панели управления.

Королёв глядел, как она помогает ему устроиться в последнем «Союзе».

— В Токио я поведу тебя на танцы. — Это были последние слова Гришкина.

Она задраила люк. Ещё один гулкий раскат, и из соседней стыковочной сферы стартовали Стойко с Уманским.

— Поторапливайся, девочка, — сказал Королёв. — Мне бы очень не хотелось, чтобы тебя сбили над нейтральными водами.

— Но ведь вы остаётесь здесь один, полковник, один на один с врагами…

— Когда здесь не будет вас, уйдут и они. Надеюсь, вы поднимете достаточно шума, чтобы заставить Кремль сделать хоть что-нибудь, что не дало бы мне умереть.

— А что мне сказать в Токио, полковник? У вас есть какое-нибудь последнее слово миру?

— Скажи им…

…и тут на него нахлынули все штампы, какие только порождает осознание собственной правоты. От мысли об этом ему захотелось истерически рассмеяться: «Один небольшой шаг…», «Мы пришли сюда с миром…», «Трудящиеся всей земли…»

— …скажи им, что мне это просто нужно, — сказал он, больно сжав исхудавшее запястье, — нужно до самых костей.

Коротко обняв его напоследок, Татьяна исчезла.

Старик остался ждать в опустевшей стыковочной сфере. Тишина царапала по нервам. Авария жизнеобеспечения корабля не пощадила и вентиляционные системы, под жужжание которых он привык просыпаться последние двадцать лет. Наконец он услышал, как отстыковался «Союз» Татьяны.

Кто-то шёл по коридору. Это был Ефремов, неловко передвигающийся в вакуумном скафандре. Королёв улыбнулся.

Под лексановым лицевым щитком виднелась всё та же пустая официальная маска, но офицер избегал встречаться с Королёвым взглядом. Он направлялся в арсенал.

— Нет! — выкрикнул Королёв.

Завывание сирен означало, что станция находится в состоянии полной боевой готовности.

Когда старик добрался до арсенала, люк в помещение был распахнут. Солдаты, повинуясь вбитому постоянной муштрой рефлексу, двигались как марионетки в руках неумелого кукловода, устраивались в креслах у пультов и застёгивали широкие ремни на груди громоздких скафандров.

— Не делайте этого!

Он вцепился пальцами в жёсткую, растягивающуюся гармошкой ткань ефремовского скафандра. Оглушительным стаккато взвыл запущенный ускоритель протонного луча. На экране наведения зелёное перекрестье наползло на красное пятнышко.

Ефремов снял шлем. Спокойно, не меняя выражения лица, он наотмашь ударил им Королёва.

— Заставьте их остановиться! — задыхался от рыданий полковник. Стены вздрогнули, когда со звуком щёлкающего хлыста на волю вырвался луч дезинтегратора. — Ваша жена, Ефремов! Она там!

— Подите вон, полковник.

Ефремов схватил артритную руку Королёва и сжал её. Королёв вскрикнул от боли.

— Вон! — Кулак в тяжёлой перчатке ударил его в грудь. Вылетев в коридор, Королёв беспомощно рухнул на валявшийся у стены вакуумный скафандр.

— Даже я, полковник, не посмею встать между Красной Армией и полученным ею приказом. — Вид у Ефремова сейчас был такой, будто его вот-вот вырвет. Официальная маска осыпалась. — Отличная практика, — пробормотал он. — Подождите здесь, пока мы не закончим.

И тут произошло нечто невероятное: «Союз» Татьяны развернулся и на полной скорости врезался в установку дезинтегратора и казарменные отсеки. В дагеротипе резкого солнечного света Королёв лишь на долю секунды увидел, как вспыхнул и сплющился арсенал, словно раздавленная сапогом пивная жестянка. Он увидел, как от пульта закрутило прочь обезглавленный труп солдата. Он увидел, что Ефремов пытается что-то сказать, но его волосы встают дыбом — это вакуум вырвал воздух из скафандра через незакрытое отверстие для шлема. Две тоненькие струйки крови дугами потянулись из ноздрей Королёва, а свист уносящегося воздуха сменился ещё более глубоким гудением в голове.

Последним звуком, который запомнил Королёв, был грохот захлопывающегося люка.

Когда он очнулся, его встретили темнота, пульсирующая агония боли в глазах и воспоминания о давних лекциях. Шок — столь же серьёзная опасность, как и сама декомпрессия: когда кровь вскипает, пузырьки водорода несутся по венам, чтобы ударить в мозг раскалённой добела, калечащей болью…

Но всё это было таким отдалённым, таким академичным… Повинуясь лишь какому-то странному ощущению «честь обязывает» и ничему более, старик закрутил ручные штурвалы люков. Даже эта работа оказалась для него слишком утомительной, и ему захотелось вернуться в музей и спать, спать, спать.

Ему удалось залепить замазкой все мелкие протечки, но в целом масштабы катастрофы намного превосходили его возможности. Оставался, правда, глушковский сад. На овощах и сине-зелёных водорослях он с голоду не умрёт и не задохнётся. Коммуникационный модуль пропал вместе с арсеналом и казармой, оторванный от станции самоубийственным ударом «Союза». Королёв предположил, что столкновение изменило орбиту «Космограда», но не видел никакого способа предсказать, в котором часу произойдёт неизбежная горячая встреча с верхними слоями атмосферы. Теперь он часто бывал болен и думал, что может умереть до того, как сгорит сама станция, и это его сильно беспокоило.

Он проводил бесчисленные часы за просмотром плёнок, хранившихся в библиотеке музея. Подходящее занятие для Последнего Человека в Космосе, который некогда был Первым Человеком на Марсе.

Он стал одержим иконой Гагарина, бесконечно прокручивая крупнозернистые телевизионные изображения шестидесятых годов и киножурналы, неизменно подводившие его к моменту гибели космонавта. Спёртый воздух «Космограда» кишел призраками мучеников космоса. Гагарин, экипаж первого «Салюта», американцы, сгоревшие заживо в своём «Аполлоне»…

Часто ему снилась Татьяна, выражение глаз у неё было такое же, какое чудилось ему на портретах в музее. А однажды он проснулся или подумал, что проснулся, в её «Салюте» и обнаружил, что одет в свой старый мундир, а на лбу у него — работающий от батарей фонарь. И откуда-то издали, как будто просматривая хронику на музейном мониторе, он увидел, как отвинчивает со своего кармана звезду ордена Циолковского и прикалывает её на диплом пилота Татьяны.

Потом в дверь раздался стук, и он понял, что это тоже сон.

В голубоватом мигающем свете старого кинофильма возникла вдруг чернокожая женщина. Длинные косички матовых волос кобрами качались вокруг её головы. На ней были авиационные очки-«консервы»; шёлковый шарф авиатора начала века как змея выгнулся за её спиной.

— Энди, — окликнула она кого-то по-английски, — пойди-ка сюда. Тебе стоит на это взглянуть!

Невысокий мускулистый мужчина, почти лысый и одетый только в спортивный бандаж, поверх которого был застёгнут пояс с инструментами монтёра, выплыл из-за её плеча и заглянул внутрь.

— Интересно, он жив?

— Конечно, я жив, — тоже по-английски, но с заметным акцентом ответил Королёв.

Человек по имени Энди проплыл над головой своей подруги.

— С тобой всё в порядке, приятель?

На правом бицепсе у него красовалась татуировка в виде геодезической сферы над скрещенными молниями, под которой шла крупная, горделивая надпись: «СОЛНЕЧНЫЙ ЛУЧ 15, ЮТА».

— Мы не надеялись здесь кого-то застать.

— Я тоже. — Королёв сморгнул.

— Мы пришли сюда жить, — сказала женщина, подплывая поближе.

— Мы — с солнечных шаров. А здесь, так сказать, незаконные жильцы. Скваттеры. Прослышали, что это место пустует. Ты знаешь, что станция сходит с орбиты? — Человек произвёл в воздухе неуклюжее сальто, на поясе у него загремели инструменты. — Невесомость — это что-то потрясающее!

— Господи, — воскликнула женщина, — я просто не могу к ней привыкнуть! Здесь чудесно. Это — как те несколько километров, когда летишь без парашюта, только тут нет ветра.

Королёв во все глаза глядел на мужчину, беззаботного, небрежного, выглядевшего так, словно он с самого рождения привык допьяна напиваться свободой.

— Но ведь у вас нет даже стартовой площадки, — недоумённо произнёс он.

— Стартовой площадки? — рассмеялся Энди. — Хочешь знать, что мы сделали? Подтянули по кабелям к шарам ракетные ускорители, отвязали их и запустили прямо в воздухе.

— Но это же безумие, — отозвался Королёв.

— Но ведь оно доставило нас сюда, так?

Королёв кивнул. Если это сон, то очень странный.

— Я — полковник Юрий Васильевич Королёв.

— Марс! — Женщина захлопала в ладоши. — Подождите, вот обрадуются дети, когда узнают.

Сняв с переборки маленький луноход, она принялась его заводить.

— Эй, — сказал мужчина, — у меня работы по горло. У нас ещё целая связка ускорителей снаружи. Их нужно поднять на борт, прежде чем они вздумают загореться.

Что-то резко звякнуло об обшивку. По «Космограду» прошёл гул столкновения.

— Это, должно быть, Тулза, — сказал Энди, сверившись с наручными часами. — Вовремя!

— Но почему? — Королёв в растерянности покачал головой. — Почему вы сюда пришли?

— Мы же тебе сказали. Чтобы жить здесь. Мы можем расширить это место, может быть, построим ещё одно. Все говорили, что на шарах, дескать, невозможно выжить, но мы оказались единственными, кому удалось заставить их работать. Это был наш единственный шанс самостоятельно выбраться на орбиту. Кому охота жить ради какого-то правительства, ради армейской меди или своры бумагомарак? Нужно просто стремиться к фронтиту, стремиться всем своим существом, верно?

Королёв улыбнулся. Энди улыбнулся в ответ.

— Мы уцепились за силовые кабели и просто вскарабкались по ним наверх. А когда ты взбираешься на вершину, тебе остаётся либо прыгать дальше, либо гнить там. — Голос его набрал силу. — Но не оглядываться назад, нет, сэр! Мы совершили этот прыжок, и вот мы здесь, чтобы остаться!

Женщина поставила модель сетчатыми колёсиками на закругляющуюся к потолку стену и отпустила игрушку. Луноход, весело постукивая, пошёл карабкаться у них над головами.

— Ну разве не прелесть? Дети просто влюбятся в него, вот увидите.

Королёв смотрел Энди в глаза.

«Космоград» снова завибрировал, сбив маленький луноход на новый курс.

— Восточный Лос-Анджелес, — сказала женщина. — Это тот, в котором дети.

Она сняла авиационные очки, и Королёв увидел её глаза, светящиеся чудесным, святым безумством.

— Ну, — сказал Энди, встряхнув пояс с инструментами, — как вы насчёт того, чтобы показать нам наш новый дом?

William Ford Gibson, Bruce Sterling. Red Star, Winter Orbit. 1983.

Перевод с английского Анна Комаринец

Зимний рынок

Здесь часто идут дожди. Зимой бывают дни, когда вообще света не видно: в небе лишь размытая серая муть. Но изредка занавес отдергивается, и минуты на три открывается вид на залитую солнцем и как бы висящую в воздухе вершину горы — будто эмблема перед началом фильма, снятого на студии самого Господа. Вот как раз в такой день и позвонили агенты Лайзы из глубин своей зеркальной пирамиды на бульваре Беверли. Сообщили, что она уже в сети, что ее больше нет и что «Короли грез» идут на «тройную платину». Я редактировал почти весь материал в «Королях», готовил эмоциокарту и все это микшировал, так что и мне там кое-что причиталось.

«Нет, — сказал я. — Нет». Затем: «Да». Еще раз: «Да». И повесил трубку. Взял пиджак и, шагая через три ступеньки, направился прямиком в ближайший бар. Восьмичасовое помутнение закончилось на бетонном карнизе в двух метрах над темной, как полночь, водой Фалс-Крик… Вокруг — огни города и все та же опрокинутая серая чаша небосклона, только поменьше и в отблесках неона и ртутных ламповых дуг. Шел снег, крупные редкие снежинки; они падали на черную воду и исчезали без следа. Я бросил взгляд вниз, на свои ноги, и увидел, что носки туфель выступают за бетонный карниз, а между ними все та же темная вода. На мне были японские туфли, новые и дорогие, «Гинза», из тонкой мягкой кожи, с резиновыми носками… Не знаю, сколько на самом деле прошло времени — наверно, много, — прежде чем я сделал тот первый шаг назад.

Наверно, я стоял так долго, потому что ее уже нет, и это я позволил ей уйти. Потому что теперь она бессмертна, и помог ей тоже я. Потому что знал: она обязательно позвонит. Утром.

Отец мой был инженером звукозаписи. Еще тогда, до цифровых дел. Процессы, которыми он занимался, относились больше к механике — есть в этом что-то такое неуклюжее, квазивикторианское, знаете, как во всей технологии двадцатого века. В общем, человек его профессии — скорее просто токарь. Ему приносили аудиозаписи, и он нарезал звуки на дорожках, накатанных на лаковом диске. Затем делалась гальваническая обработка, и в конце концов получались формы для штамповки пластинок, этих черных штуковин, которые еще можно увидеть в антикварных магазинах. Помню, он мне как-то рассказывал, за несколько месяцев до смерти, что определенные частоты — кажется, он называл их «транзиенты» — могут запросто сжечь головку, ту, что нарезает звуковые дорожки. Они тогда черт-те сколько стоили, и чтобы избежать пережогов, использовалась такая штука, которая у них называлась «акселерометр». Вот об этом я и думал, стоя над водой: сожгли-таки.

Да, именно.

Причем она сама этого хотела.

Тут уж никакой акселерометр не спасет.

По пути к кровати я отключил телефон. Правда, сделал это немецким студийным треножником, так что починка встанет не меньше чем в недельный заработок — это я про треножник.

Спустя какое-то время очнулся, взял такси и отправился на Гранвилл-Айленд, к Рубину.

Рубин для меня в каком-то смысле и повелитель, и учитель — как говорят японцы, «сэнсэй», — хотя это трудно объяснить. На самом деле он скорее повелитель мусора, хлама, отбросов, бескрайних океанов выброшенного барахла, среди которых плывет наш век. Гоми но сэнсэй. Повелитель мусора.

Когда я нашел его на этот раз, Рубин сидел между двумя механическими ударными установками довольно зловещего вида. Раньше я их не видел: ржавые паучьи лапы, сложенные в центре двух созвездий из побитых стальных барабанов — банок, собранных на свалках Ричмонда. Он никогда не называет свое жилище студией и никогда не говорит о себе как о художнике. «Так, дурака валяю», — характеризует он свои занятия, словно для него это продолжение тягучих и скучных мальчишеских дней где-нибудь на заднем дворе фермы. Рубин бродит по этому захламленному, забитому всякой всячиной мини-ангару, прилепившемуся на краю Рынка у самой воды, а за ним неотступно следуют его наиболее умные и шустрые творения — этакий добродушный Сатана, озабоченный планами еще более странных процессов в подвластном ему мусорном аду. Помню, одно время он программировал свои конструкции, чтобы они распознавали гостей в одежде от самых модных модельеров сезона и обкладывали их на чем свет стоит; другие его детища вообще непонятно что делают, а часть создается, похоже, лишь для того, чтобы саморазрушаться, производя при этом как можно больше грохота. Рубин, он как ребенок, но в выставочных залах Токио и Парижа за его произведения платят бешеные деньги.

Я рассказал ему о Лайзе. Он позволил мне выговориться, затем кивнул:

— Знаю. Какой-то урод из Си-би-си звонил мне уже восемь раз. — Он сделал глоток из своей побитой кружки. — «Дикая индейка», хочешь?

— Почему они тебе звонят?

— Потому что мое имя есть на обложке «Королей грез». В посвящении.

— Я еще не видел диска.

— Она тебе пока не звонила?

— Нет.

— Позвонит.

— Рубин, ее уже нет. И тело кремировали.

— Знаю, — сказал он. — Но она все равно позвонит.

Гоми.

Где кончается гоми и начинается мир? Уже лет сто назад японцам некуда было сваливать гоми вокруг Токио, так они придумали, как делать из гоми жизненное пространство. В 1969 году японцы выстроили в Токийском заливе небольшой островок, целиком из гоми, и назвали его Островом Мечты. Но город непрерывным потоком выбрасывал свои девять тысяч тонн гоми в день, и вскоре они построили Новый Остров Мечты, а сегодня технология отлажена, и новые японские территории растут в Тихом океане, как грибы после дождя. Об этом рассказывают по телевизору в новостях. Рубин смотрит, но никак не комментирует.

Зачем ему говорить о гоми? Это его среда обитания, воздух, которым он дышит. Всю свою жизнь он плавает в гоми как рыба в воде. Рубин мотается по округе в своем грузовике-развалюхе, переделанном из древнего аэродромного «мерседеса», крышу которого закрывает огромный, перекатывающийся из стороны в сторону полупустой баллон с природным газом. Он постоянно что-то ищет, какие-то вещи под чертежи, нацарапанные изнутри на его веках кем-то, кто выполняет у него роль Музы. Рубин тащит в дом гоми. Иногда гоми еще работает. Иногда, как в случае с Лайзой, дышит.

Я встретил Лайзу на одной из вечеринок у Рубина. Он часто устраивает вечеринки. Сам их не особенно любит, но вечеринки у него всегда классные. Я уже счет потерял, сколько раз той осенью просыпался на пенопластовой плите под рев древней автоматической кофеварки Рубина — этакого полированного монстра, на котором восседает огромный хромированный орел. Отражаясь от стен из гофрированного металла, звук превращается в жуткий рев, но в то же время и здорово успокаивает. Ревет — значит, будет кофе. Значит, жизнь продолжается.

В первый раз я увидел ее в «кухонной зоне». Это не совсем кухня, просто три холодильника, плитка и конвекторная печка, которую он притащил в числе прочего гоми. Первый раз: она стоит у открытого, «пивного», холодильника, а оттуда на нее падает свет. Я сразу заметил скулы, волевую складку рта, но также заметил черный блеск полиуглерода у запястья и блестящее пятно на руке, где экзоскелет натер кожу. Я тогда был слишком пьян, чтобы все это понять, но все же сообразил: что-то здесь не то. И я поступил точь-в-точь так, как люди обычно поступают с Лайзой: переключился «на другое кино». Вместо пива направился к винным бутылкам, что стояли на стойке у печи, и даже не оглянулся.

Но она сама меня нашла. Часа два спустя заметила и, грациозно лавируя между людьми и горами хлама, подошла. Жутковатая, надо заметить, грациозность, но так уж эти экзоскелеты программируют. Глядя, как она приближается, я уже понял, что у нее экзоскелет, но от смущения не сообразил, что можно спрятаться, отойти или, невнятно извинившись, просто смыться. Так и стоял как столб, обняв за талию какую-то незнакомую девицу.

Лайза карикатурно-грациозно двигалась — вернее, ее двигало — прямо ко мне; девица вдруг засуетилась, вывернулась и ускользнула в толпу. Лайза остановилась напротив; тонкий, словно нарисованный карандашом, полиуглеродный протез застыл, удерживая тело в равновесии. Я посмотрел ей в глаза — впечатление было такое, будто я слышу, как работают ее синапсы: невыносимо высокий визг крохотных механизмов, открывающих под действием магика доступ в каждую микросхему ее мозга.

— Пригласи меня домой, — сказала она, и каждое слово — как удар хлыстом.

Кажется, я покачал головой.

— Пригласи.

В голосе и боль, и нежность, и удивительная жесткость.

Только в это мгновение я вдруг понял, что меня никто еще не ненавидел так глубоко и отчаянно, как сейчас эта изможденная болезнью девчонка — за то, как я посмотрел на нее и отвернулся, там, у «пивного» холодильника Рубина.

И тогда я сделал то самое, что все мы иногда делаем непонятно почему, хотя какая-то часть души точно знает, что иначе нельзя.

Я пригласил ее домой.

У меня всего две комнаты в старом ветшающем строении на углу Четвертой и Макдональд-стрит, десятый этаж. Лифты обычно работают. Если сесть на ограждение балкона и, держась за угол соседнего дома, откинуться назад, можно увидеть небольшой вертикальный срез моря и гор.

По дороге от студии Рубина до дома Лайза не проронила ни слова. Я уже достаточно протрезвел и, отпирая дверь, чувствовал себя ужасно неуютно.

Первое, что она увидела в квартире, был портативный эмоциомикшер, который я притащил домой из «Автопилота» предыдущим вечером. Экзоскелет немедля перенес ее через залитый светом пыльный пол ближе — ну прямо манекенщица на подиуме. Теперь, когда не мешал шум вечеринки, я слышал мягкие щелчки суставов. Лайза чуть наклонилась, разглядывая эмоциомикшер, и теперь мне стали видны выделяющиеся под черной кожаной курткой ребра экзоскелета. Наверно, одна из этих болезней, подумал я тогда. Или какая-нибудь старая, с которыми так и не научились справляться, или из новых, скорее всего экзогенных, — половине из них и названий-то еще не придумали. Без экзоскелета с микроэлектронным интерфейсом прямо в мозг она просто не могла двигаться. Эти хрупкие на вид полиуглеродные прутики двигали ее руками и ногами, а пальцами управляли более тонкие гальванические накладки. Я вспомнил о школьных уроках, где лягушки дрыгают лапками под воздействием тока, и тут же устыдился.

— Это ведь эмоциомикшер… — произнесла она каким-то новым, словно издалека, голосом, и я подумал, что действие магика, должно быть, проходит. — Зачем он тебе?

— Я на нем редактирую, — ответил я, закрывая входную дверь.

— Ну да! — Она рассмеялась. — И где же?

— На Острове. Есть такая студия, называется «Автопилот».

Лайза посмотрела на меня через плечо, затем, уперев руку в бедро, повернулась — или ее повернуло? Серые поблекшие глаза вдруг кольнули меня целой гаммой переживаний — и ненависть, и действие магика, и какая-то пародия на желание.

— Хочешь меня, редактор?

Я снова почувствовал удар хлыста, но нет, теперь-то меня так просто не возьмешь… Я уставился на нее холодным взглядом — словно из какого-то отупевшего от пива центра своего ходячего, говорящего, подвижного, совершенно обыкновенного организма — и слова вырвались у меня будто плевок:

— А ты что-нибудь почувствуешь?

Бум! Может, она моргнула, но на лице ничего не отразилось.

— Нет. Но иногда я люблю смотреть.

Два дня спустя после ее смерти в Лос-Анджелесе. Рубин стоит у окна и смотрит, как падает снег в воду Фалс-Крик.

— Так ты с ней ни разу не переспал?

Одна из его электронных игрушек, маленькая, словно сбежавшая с полотен Эшера, ящерица на роликах, поджав хвост, ползает передо мной по столу.

— Нет, — говорю я, и это правда, отчего мне вдруг становится смешно. — Но мы врубились напрямую. В ту самую первую ночь.

— С ума сошел, — говорит Рубин, хотя в голосе чувствуется одобрение. — Ты мог себя угробить. Сердце могло остановиться или дыхание… — Он отворачивается к окну. — Лайза еще не звонила?

Мы врубились. Напрямую.

Раньше я никогда этого не делал. И если бы вы спросили меня почему, я бы ответил, что работаю редактором, а врубаться напрямую непрофессионально.

Однако правда выглядит скорее так.

Среди профессионалов — имеется в виду легальный бизнес, я никогда не занимался порнухой — необработанный материал называют «сухими снами». Сухие сны — это нейрозапись уровней сознания, которые большинству людей доступны только во сне. Но художники, те, с кем я работаю в «Автопилоте», способны преодолеть это поверхностное натяжение, нырнуть глубже, на самое дно моря Юнга, и достать оттуда… ну, в общем, да, именно сны. Для простоты сойдет. Очевидно, многие художники были способны на это и раньше — в живописи, в музыке и так далее — но нейроэлектроника дала нам возможность прямого доступа к их ощущениям. Теперь это можно записать, оформить, продать… и проследить, насколько товар популярен. Мир меняется, мир меняется, как говаривал мой отец.

Обычно я получаю необработанный материал в студийных условиях, уже прошедший через электронные фильтры и прочую аппаратуру стоимостью в несколько миллионов долларов, и мне не нужно видеть самого художника. А то, что мы выдаем потребителю, структурировано, сбалансировано и превращено в искусство. До сих пор есть наивные люди, которые полагают, будто им и в самом деле понравится, если подрубиться напрямую к кому-то, кого они, например, любят. Большинство подростков, видимо, пробуют — хотя бы раз. Это несложно. «Рэйдио Шэк»[491] совсем недорого продает и ящик, и электроды, и провода. Но сам я никогда этого не делал. Даже теперь, все обдумав, я вряд ли смогу объяснить почему. И вряд ли захочу.

Но я знаю, почему сделал это тогда, с Лайзой. Посадил ее на мексиканский диван и воткнул штекер оптовывода в гнездо у нее на позвоночнике — на гладком, похожем на плавник выступе экзоскелета почти у шеи, где его скрывали длинные темные волосы.

Я сделал это, потому что она назвала себя художницей, потому что в каком-то смысле мы оказались непримиримыми противниками и я ни в коем случае не хотел проиграть сражение. Может, вам этого не понять, но ведь вы никогда и не знали ее или узнали только через «Королей грез», а это не одно и то же. Вы никогда не чувствовали ее жуткий в своей целеустремленности голод, голод в паре с иссушающим желанием. Меня всегда пугали люди, которые точно знают, чего они хотят, а Лайза знала, что ей нужно, уже очень давно, и больше ее ничего не интересовало. Я боялся тогда признаться себе, что напуган, и, кроме того, в микшерной «Автопилота» мне довелось видеть достаточно много чужих снов, чтобы понять: то, что порой представляется людям этакими «внутренними монстрами», слишком часто оказывается в ровном освещении собственного сознания смехотворным, мелочным и глупым. К тому же я был пьян.

Нацепив электроды, я потянулся к тумблеру эмоциомикшера. Я отключил все его студийные функции и на время превратил восемьдесят тысяч долларов японской электроники в эквивалент одного из тех ящиков, что продаются в «Рэйдио Шэк».

— Поехали, — сказал я и щелкнул тумблером.

Слова… Слова бессильны. Ну разве что едва-едва способны… Если бы я знал, как передать, что из нее вырвалось, что она со мной сделала…

В «Королях грез» есть один фрагмент… Вы мчитесь на мотоцикле в полночь по шоссе, где за отвесным краем, далеко внизу, море; никаких огней вокруг, но вам свет и не нужен; мотоцикл несется так быстро, что вы будто висите вместе с ним в конусе тишины, потому что звук за вами не поспевает, теряется — все теряется позади.

В «Королях» это лишь миг, но такие мгновения просто не забываются, даже в ряду тысяч других, и вы возвращаетесь к ним постоянно, навсегда включив их в свой словарь ощущений. Потрясающий фрагмент! Свобода и смерть, прямо здесь, рядом, вечный бег по лезвию бритвы…

Но я получил все это навалом, в необработанном, чудовищно усиленном виде, стремительным напором, бомбой, взорвавшейся в пустоте, перенасыщенной нищетой, одиночеством и безвестностью.

И этот стремительный напор, увиденный мной изнутри, — и она сама, и ее цель.

Мне хватило, наверно, четырех секунд.

Разумеется, она победила.

Я снял электроды и уставился невидящими от слез глазами на плакаты в рамах на стене.

На нее я смотреть не мог. Слышал только, как она отсоединила оптический вывод, как скрипнул экзоскелет, поднимая Лайзу с дивана, как он защелкал, унося ее на кухню за стаканом воды.

Я заплакал.

Рубин вставляет в брюхо игрушки на роликах тонкий щуп и разглядывает микросхемы через увеличительное стекло, подсвечивая себе крохотными фонариками на висках.

— И тебя зацепило.

Он пожимает плечами и поднимает взгляд. В студии уже темно, и мне в лицо бьют два узких луча света. В металлическом ангаре Рубина холодно и сыро. Откуда-то издалека, с берега, доносится сквозь туман предупреждающий вой сирены.

— Да?

Теперь моя очередь пожимать плечами.

— Видимо… Я не выбирал…

Лучи света вновь опускаются в силиконовые внутренности сломанной игрушки.

— Тогда все нормально. Ты правильно поступил. Я имею в виду, она давно решила, что ей нужно. И к тому, что она сейчас там, ты причастен не больше, чем, скажем, твой эмоциомикшер. Не ты, так она бы еще кого-нибудь нашла…

Я договорился с Барри, старшим редактором, и выторговал себе двадцать минут на пять утра.

Промозглым сентябрьским утром Лайза пришла и окатила меня тем же набором ощущений, но теперь я был готов. Фильтры, эмоциокарты и прочее — короче, мне не пришлось переживать все это заново с такой же силой. Затем я недели две выкраивал минуты в редакторской, делал из ее записи нечто, что можно показать Максу Беллу, владельцу «Автопилота».

Белл не особенно обрадовался, когда я объяснил, что принес. Скорее даже наоборот. От редакторов, которые разрабатывают собственные проекты, как правило, одни неприятности: каждый такой редактор рано или поздно решает, что он наконец «открыл» кого-то, кто станет новой звездой, но кончается это почти всегда пустой тратой времени и денег. Белл кивнул, когда я закончил рекламировать Лайзу, затем почесал нос колпачком фломастера.

— Угу. Понял. Самый крутой хит с тех пор, как рыбы отрастили ноги, да?

Однако он подключился к демонстрационному софту, который я смикшировал, и, когда диск выскочил из прорези его настольного «Брауна», Белл долго сидел с застывшим лицом, уперев взгляд в стену.

— Макс?

— А?

— Что ты об этом думаешь?

— Я?. Думаю?. Как, ты сказал, ее зовут? — Он моргнул. — Лайза? И кто, говоришь, ее подписал?

— Лайза… Никто, Макс. Пока она ни с кем ничего не подписывала.

— Боже правый… — пробормотал Белл, так и не оправившись от потрясения.

— Знаешь, как я ее нашел? — спрашивает Рубин, шаря по рваным картонным коробкам в поисках переключателя.

Коробки заполнены старательно рассортированным гоми: литиевые аккумуляторы, танталовые конденсаторы, штекеры, хлебные доски, липкая лента для ограждений, феррорезонансные трансформаторы, мотки проволоки… В одной из коробок лежат несколько сотен оторванных голов кукол Барби, в другой — похожие на перчатки скафандра металлизированные рукавицы для опасных работ. Ангар залит светом; раскрашенный в духе Кандинского жестяной богомол поворачивает голову размером с мячик для гольфа в сторону самой яркой лампочки.

— Я ездил в Гринвилл, искал новое гоми. Забрел в какую-то аллею и вижу — сидит. Я заметил экзоскелет, да и выглядела она не очень. Спросил, что с ней. Молчит, только глаза закрыла. Ну, думаю, ладно, я, в конце концов, не за этим приехал. Но спустя часа четыре возвращаюсь тем же маршрутом, а она все еще сидит. «Слушай, — говорю, — милая, может, у тебя барахлит эта чертовщина? Так я могу помочь». Молчит. Ну я и пошел.

Рубин подходит к рабочему столу и гладит тонкие металлические конечности богомола бледным пальцем. За столом на вспухших от влаги щитах из прессованного картона висят плоскогубцы, отвертки, пистолеты с клейкой лентой, ржавая духовушка «Дэйзи», ножницы, щипцы, щупы-тестеры, паяльная лампа, карманный осциллоскоп — кажется, тут собраны все инструменты, когда-либо изобретенные человечеством, и никто даже не пытался рассортировать их, хотя я еще ни разу не видел, чтобы Рубин, протянув руку, ошибся.

— Потом я все-таки вернулся, — продолжает он. — Спустя, наверно, час. Она к тому времени уже отключилась. Я ее притащил сюда и проверил экзоскелет. Оказалось, сдохли аккумуляторы. Видимо, она уползла туда на остатках энергии и осталась умирать с голоду.

— Когда это было?

— Примерно за неделю до того, как ты увел ее к себе.

— Но если бы она умерла? Если бы ты ее не нашел?

— Кто-нибудь другой нашел бы. Но она просто не могла ни о чем попросить сама, понимаешь? Только принять, если предложат. Не хотела быть в долгу.

Макс нашел для нее агентов, и на следующий день прилетела троица младших партнеров из какого-то агентства — чистенькие, гладенькие, как на картинке. Лайза отказалась встречаться с ними в «Автопилоте» и настояла, чтобы мы привезли их к Рубину, где она все это время жила.

— Добро пожаловать в Кувервиль, — сказал Рубин, когда они просочились в дверь.

Его вытянутое лицо было вымазано машинным маслом, а ширинка рабочего комбинезона держалась на скрепке. Молодые люди автоматически улыбнулись, но у девицы улыбка получилась более естественной.

— Мистер Старк, — заговорила она, — я на прошлой неделе была в Лондоне и видела в выставочном зале «Тэйт» вашу скульптуру.

— «Батареечная фабрика Марчелло», — ответил Рубин. — Британцы говорят, что это, мол, копрология. — Он пожал плечами. — Одно слово, британцы. Хотя, может, они и правы.

— Правы. Но это еще и очень забавно.

Молодые люди в костюмах сияли, как два маяка. Демонстрационная запись уже попала в Лос-Анджелес, и они знали, зачем приехали.

— Значит, вы и есть Лайза, — сказала девушка, пробираясь к ней между развалами гоми. — Скоро вы станете очень знаменитой, Лайза. Нам о многом надо поговорить.

Лайза, поддерживаемая своим экзоскелетом, стояла неподвижно, и выражение лица у нее было такое же, как тогда, у меня дома, когда она спросила, хочу ли я с ней переспать. Но если эта девица из агентства и заметила что-то, она ничем себя не выдала. Профессионализм.

Я пытался убедить себя, что я тоже профессионал.

И заставил-таки успокоиться.

Повсюду вокруг рынка горят в железных бочках костры из мусора. Все еще идет снег, и подростки жмутся поближе к огню, как артритные вороны, переминаются с ноги на ногу, запахиваясь от резкого ветра в свои темные пальто. Выше, в артистических трущобах, висят чьи-то замерзшие на веревках простыни — огромные розовые листы на фоне тусклых зданий и мешанины из спутниковых антенн и панелей солнечных батарей. Крутится, не переставая, ветряной генератор, собранный кем-то из экологически озабоченных жильцов: вот, мол, фиг вам вместо платы за электричество.

Рубин шлепает рядом в заляпанных краской кедах, втянув голову за воротник огромной, явно не по росту армейской куртки. Время от времени его узнают, кто-нибудь показывает пальцем и говорит: вон, мол, пошел этот тип, который делает все эти сумасшедшие штуковины — роботов и прочее дерьмо.

— Знаешь, почему тебе сейчас трудно? — спрашивает он, когда мы заходим под мост, двигаясь к Четвертой улице. — Ты из тех, кто всегда читает инструкции. Все, что люди придумывают, любая техника служит определенной цели. Техника должна делать что-то такое, что люди уже понимают. Но если это новая техника, она открывает новые горизонты, о которых раньше никто не догадывался. Ты всегда читаешь инструкции и ни за что не станешь экспериментировать. И ты заводишься, когда кто-нибудь использует технику для того, о чем ты сам не додумался. Вот как с Лайзой.

— Она не первая.

Над нами грохочет транспорт.

— Да, но она наверняка первая из тех, кого ты знал лично. Лайза взяла и переписала себя в память машины. Тебе ведь до лампочки было, когда года три-четыре назад сделал то же самое этот, как его там, француз, писатель, верно?

— Пожалуй. Так, подумал я, рекламный трюк…

— А он, между прочим, все еще пишет. И самое интересное, будет писать и дальше — если кто-нибудь не подорвет его машину.

Я вздрагиваю, трясу головой.

— Но это ведь не он, верно? Всего лишь программа.

— Любопытная мысль… Трудно сказать с уверенностью. Однако что касается Лайзы, мы узнаем. Она ведь не писатель.

«Короли», считай, были уже готовы, упакованы у нее в черепе, как ее тело в клетке экзоскелета.

Агенты сделали ей контракт с крупной фирмой и выписали из Токио рабочую группу. Лайза заявила им, что хочет редактором только меня. Я отказался. Макс затащил меня к себе в кабинет и пригрозил уволить, если не соглашусь. Без меня им просто незачем было работать в студии «Автопилота». Ванкувер едва ли можно назвать центром индустрии, и агенты Лайзы хотели, чтобы она работала в Лос-Анджелесе. Для Макса этот контракт значил большие деньги, а для «Автопилота» — шанс пробиться в высшую лигу. Я же даже не мог объяснить ему, почему отказываюсь: слишком все было заумно и слишком лично. Если я соглашусь, мол, она одержит последнюю победу. Так мне, во всяком случае, тогда казалось. Но Макс был настроен серьезно. Он просто не оставил мне никакого выбора, и мы оба знали, что другую работу я сейчас быстро не найду. В общем, мы вернулись вместе и сказали агентам, что все утрясли: я готов работать.

В ответ — три белозубые улыбки.

Лайза достала заполненный магиком ингалятор и прямо при всех приняла чудовищную дозу. Мне показалось, что девушка из агентства чуть приподняла бровь, но не больше. Бумаги были подписаны, и Лайза могла делать все, что хочет, — до определенной степени, конечно.

А Лайза всегда знала, чего ей хочется.

«Королей» — по крайней мере их основу — мы записали за три недели. Все это время я находил множество причин, чтобы не бывать у Рубина, иногда даже сам верил в то, что придумывал. Лайза по-прежнему оставалась у него, хотя агентов это не очень устраивало: они считали, что там просто небезопасно. Рубин позже сказал мне, что ему пришлось связаться со своим агентом, чтобы тот позвонил им и поскандалил, после чего они вроде бы отстали. Я даже не знал, что у Рубина есть агент. С ним почему-то легко забывалось, что на самом деле Рубин Старк — очень известный человек, известнее, чем все, кого я знал, и уж наверняка известнее, чем, по моим представлениям, могла стать Лайза. Я понимал, что мы работаем с классным материалом, но в нашем деле трудно предугадать, как хорошо пойдет та или иная запись.

Однако там, в «Автопилоте», я работал с ней время от времени напрямую. Лайза просто поражала.

Она словно родилась для этой формы искусства, хотя на самом деле, когда Лайза появилась на свет, технологии, давшей эмоциозаписи жизнь, и в помине не было. Невольно закрадывалась мысль: сколько же тысяч — или миллионов? — феноменальных художников так и умерли за прошедшие века, не выразив себя, — все, кто не могли стать поэтами, живописцами или саксофонистами, хотя у них был дар, электроимпульсы в мозгу, ждущие лишь микросхем, которые сделают их фантазии доступными другим…

Работая с Лайзой в студии, я кое-что о ней узнал — так, всякие мелкие подробности. Родилась она в Виндзоре. Отец был американцем, воевал в Перу, вернулся домой сдвинутый и почти слепой. Болезнь у нее врожденная. Нарывы и раздражение на коже, потому что она никогда не снимает экзоскелет: от одной только мысли, что она станет беспомощна, Лайза начинает задыхаться, она уже давно пристрастилась к магику и в день принимает столько, что хватило бы на целую футбольную команду.

Врачи, которых наняли ее агенты, изготовили пористые прокладки под полиуглеродные прутья, залечили и забинтовали распухшие нарывы, накачали Лайзу витаминами и попробовали посадить на диету, но никто даже не пытался отобрать у нее ингалятор.

Кроме того, агенты притащили с собой парикмахеров, косметологов, модельеров, специалистов по имиджу и команду шустрых «хомяков» из отдела по связям с общественностью. Лайза переносила все издевательства, можно сказать, с улыбкой.

Но все эти три недели мы почти не разговаривали. Только чисто студийные дела, то, что обычно бывает между художником и редактором, сплошные термины. Ее воображение создавало такие сильные, предельно ясные картины, что ей почти не приходилось объяснять мне отдельные эффекты. Я брал ее записи, обрабатывал и прогонял ей то, что получалось. Она говорила «да» или «нет». Обычно «да». Агенты заметили это, одобрили и, похлопав Макса Белла по спине, пригласили его пообедать. Мне сразу же дали прибавку.

Я действительно хороший профессионал. Дельный, внимательный, чуткий. Я решил, что теперь уже не сломаюсь, и старался не вспоминать ту ночь, когда плакал. Кроме того, я прекрасно понимал, что за всю свою жизнь ничего лучше «Королей» еще не делал, а это тоже своего рода кайф.

Однажды утром, около шести, после долгой-долгой записи — Лайза выдала тогда ту жутковатую сцену с котильоном, ее еще называют «Танец призраков» — она со мной заговорила. Один из парней-агентов околачивался в студии всю ночь, скалился, но под утро ушел, и в «Автопилоте» воцарилась мертвая тишина, только в кабинете Макса работал кондиционер.

— Кейси, — сказала Лайза хриплым от магика голосом, — извини, что я так на тебя… навалилась.

На секунду я подумал, что она говорит о записи, которую мы только что сделали. Затем поднял взгляд, увидел ее, и мне пришло в голову, что мы остались одни. Последний раз такое было, когда я готовил демонстрационную пленку.

Я не знал, что ей ответить. Не понимал даже, что у меня на душе.

Экзоскелет в буквальном смысле подпирал ее, держал на ногах, и сейчас она выглядела еще хуже, чем в тот вечер, когда мы встретились у Рубина. Даже макияж, который постоянно обновляли спецы по косметике, не спасал: магик поедал ее изнутри, и временами казалось, что за маской-лицом не особенно привлекательной девчонки, по сути подростка, проглядывает череп с пустыми глазницами. Кстати, я даже не знал, сколько ей лет. Не стара и не молода, по виду вообще не поймешь…

— Эффект наклонной плоскости, — произнес я, сматывая провод.

— Как это?

— Таким образом природа предупреждает, что пора задуматься, — своего рода математический закон: на любом возбуждающем средстве настоящий кайф можно словить только несколько раз, даже если увеличивать дозы. Никогда больше не будет такого же кайфа, как в самом начале. Во всяком случае, не должно быть. Это, кстати, общий недостаток всех модельных наркотиков: они слишком хитро сконструированы. У чертовщины, что ты вдыхаешь, на какой-нибудь из молекул есть маленький хвостик, который не дает разложившемуся адреналину превращаться в адренохром. Если бы не хвостик, ты уже давно стала бы шизофреничкой. У тебя не бывает неприятностей с дыханием? Ты, когда спишь, например, не задыхаешься?

Я говорил каким-то злым голосом, хотя даже не понимал, был ли на самом деле зол.

Она долго не сводила с меня своих тусклых серых глаз. Вместо дешевой кожаной куртки модельеры подобрали ей матово-черный блузон, который скрывал ребра экзоскелета гораздо лучше. Лайза всегда застегивала его под горло, хотя в студии бывало порой слишком жарко. Днем раньше на ней пробовали что-то новое парикмахеры, но у них ничего не получилось, и ее непослушные темные волосы торчали над треугольным лицом, как перекошенный взрыв. Она смотрела мне в глаза, и я вдруг снова почувствовал, насколько целенаправленно она действует.

— Я вообще не сплю, Кейси.

Только гораздо позже я вспомнил, что Лайза извинилась — единственный раз; это было, как мне показалось, не в ее стиле; больше я от нее ничего подобного не слышал.

Диета Рубина состоит из сэндвичей, что продаются в автоматах, пакистанских блюд на вынос и кофе, тоже из автоматов. Я никогда не видел, чтобы он ел что-то другое. Мы сидим с ним в маленькой забегаловке на Четвертой улице, за крошечным столиком между стойкой и дверью в сортир, и едим самосы. Рубин заказал себе двенадцать штук — шесть с мясом и шесть с овощами. Глотает их одну за другой, не отвлекаясь ни на что, даже подбородок не вытирает. Он здесь бывает чуть ли не каждый день, хотя не выносит грека за стойкой. Тот, впрочем, отвечает ему тем же — настоящие прочные отношения. Если грек уволится, Рубин, возможно, перестанет сюда ходить. Грек пялится на крошки, прилипшие к подбородку Рубина и осыпающиеся на куртку, а в перерывах между самосами, сузив глаза за грязными стеклами очков в стальной оправе, Рубин отвечает ему колючими взглядами.

Самосы — это обед. На завтрак у него куски подсохшего белого хлеба с яичным салатом, упакованные в молочно-белые пластиковые коробки, и шесть маленьких чашек ядовито-горького эспрессо.

— Ты не мог этого предвидеть, Кейси. — Рубин смотрит на меня в упор через захватанные стекла. — Потому что у тебя слабовато с латеральным мышлением. Ты всегда читаешь инструкции. Что, по-твоему, ей было нужно? Секс? Больше магика? Мировое турне? Она все это оставила позади. И оттого стала такой сильной. Все — позади. Вот почему «Короли грез» такой крутой хит, почему их все покупают, почему верят. Им это понятно. Все те мальчишки на Рынке, что греют зады у костров и не знают даже, где сегодня будут ночевать, они ей верят. За последние восемь лет это самый крутой эмоциодиск. Мне тут один из магазина на Гранвилл-стрит сказал, что «Королей» продают больше, чем всего остального. Замотались уже заказывать новые партии. Лайзу покупают, потому что Лайза такая же, как они, только глубже. Ни мечты, ни надежды. На них, на этих мальчишках, нет клеток, Кейси, но сами-то они все больше и больше просекают, что топчутся на месте, как в камере, и ничего им не светит. — Он стряхивает с подбородка жирные крошки, но три все равно остаются. — Лайза им это пропела, рассказала так, как они сами не смогут, нарисовала им картину. А деньги потратила, чтобы вырваться, вот и все.

Я смотрю, как пар оседает на окне и большими каплями стекает вниз, оставляя на запотевшем стекле мокрые дорожки. За окном угадывается частично «раздетая» «Лада»: колеса сняты, и машина стоит осями на асфальте.

— А много людей это с собой сделали, Рубин? Не знаешь?

— Не очень. Хотя трудно сказать, потому что большинство из них, наверно, политики, про которых мы с надеждой думаем, что они безвозвратно мертвы, — взгляд у него становится какой-то странный. — Не особенно благородная мысль. Но так или иначе, технология какое-то время была доступна прежде всего им. Даже для миллионеров это пока дорогое удовольствие, но я слышал по крайней мере о семи. Говорят, в «Мицубиси» раскошелились для Вайнберга — еще до того, как у него накрылась иммунная система. Он у них возглавлял гибридомную[492] лабораторию на Окаяме. Их акции по моноклонам по-прежнему идут хорошо, так что, может быть, это и правда. И Ланглуа, француз этот, писатель… — Рубин пожимает плечами. — У Лайзы не было таких денег. Даже сейчас нет. Но она пробралась в нужное место и как раз в нужное время. Ей недолго оставалось до конца, но она попала в Голливуд, а там уже поняли, что «Короли» пойдут отлично.

В тот день, когда мы закончили работу, челночным рейсом «Джей-Эй-Эль» прибыла группа из Лондона, четверо тощих парней с гипертрофированным чутьем на рынок и, казалось, полным отсутствием эмоций — в общем, хорошо отлаженная, смазанная машина. Я усадил их рядом, в одинаковые кресла, в студии «Автопилота», намазал виски соляной пастой, прилепил электроды и прогнал им смикшированный вариант того, что готовилось как «Короли грез». Вернувшись в реальный мир, они загомонили все разом, на этакой британской разновидности тайного языка, с которым знакомы лишь студийные музыканты, замахали руками и полностью забыли про меня.

Но я кое-что разобрал и понял, что они в восторге. По их мнению, получилось просто здорово. Так что я подхватил куртку и смылся. Пасту могут и сами стереть.

В тот вечер я видел Лайзу в последний раз, хотя и не собирался с ней встречаться.

Мы возвращаемся назад к Рынку. Рубин звучно переваривает обед. В мокром асфальте отражаются красные тормозные огни машин, а город за Рынком кажется чистенькой скульптурой, высеченной из света, — ложь, в которой сломленные и потерянные зарываются в гоми, растущем, словно слой гумуса у подножий стеклянных башен.

— Мне завтра нужно во Франкфурт, собирать скульптуру. Хочешь со мной? Я могу оформить тебя как техническую службу. — Он ежится и втягивает голову в пятнистую куртку. — Платить не могу, но авиабилеты за счет фирмы, а?

Странно слышать от Рубина такое предложение, но я знаю, что он за меня беспокоится, думает, я слишком завожусь из-за Лайзы, и это единственное, что пришло ему в голову, — вытащить меня куда-нибудь из города.

— Во Франкфурте сейчас холоднее, чем здесь.

— Но тебе не помешало бы сменить обстановку, Кейси. Я не знаю…

— Спасибо, но у Макса для меня много работы. «Автопилот» теперь — известная фирма. Люди прилетают со всех концов света.

— Ну-ну…

Оставив музыкантов в «Автопилоте», я отправился домой. До Четвертой дошел пешком, а дальше поехал троллейбусом. Мимо витрин, которые я вижу каждый день, ярких, расцвеченных, веселых. Одежда, обувь, дискеты, японские мотоциклы, похожие на чистеньких эмалированных скорпионов, итальянская мебель… Витрины меняют тут каждый сезон, да и сами магазины — одни закрываются, другие открываются. Чувствовалось, что все происходит в предпраздничном режиме: больше людей на улицах, многие парами, быстро и целеустремленно шагают мимо ярких витрин куда-то, где продается именно то, что нужно подарить тем-то и тем-то. Половина девушек в высоких, выше колен, дутых стеганых сапогах из нейлона — мода пришла из Нью-Йорка прошлой зимой, и Рубин говорит, в этих сапогах они выглядят так, будто всех слоновость хватила. Вспомнив об этом, я невольно улыбнулся, и тут вдруг до меня дошло, что все кончилось, что с Лайзой я расквитался, что теперь ее утянет в Голливуд так же неотвратимо, как если бы она сунула ногу в космическую черную дыру, утянет немыслимой силы тяготение Больших Денег. Поверив, что она уже ушла из моей жизни — уведена, — я расслабился, снял оборону и почувствовал к ней жалость. Но только чуть-чуть. Потому что не хотел, чтобы что-нибудь портило мне вечер. Я хотел гулять и веселиться. Со мной этого уже давно не было.

Я вышел на своей остановке. Лифт сработал с первого раза — хороший знак, подумалось мне. Поднявшись домой, я разделся, принял душ, нашел чистую рубашку и разогрел в микроволновке несколько буррито. Приходи в себя, посоветовал я своему отражению, бреясь перед зеркалом. Ты слишком много работал. Твоя кредитная карточка растолстела, и пора это поправить.

Буррито напоминали по вкусу картон, но я решил, что мне это даже нравится, потому что они такие агрессивно-обычные. Машина у меня была на ремонте в Бернаби — водородный бак стал протекать, — так что вести не придется. Можно будет пойти и нарезаться от души, а утром позвонить Максу и сказать, что приболел. Выступать он не станет; я у него теперь «примадонна», и Макс мне кое-чем обязан.

Слышишь, Макс, я тебя теперь вот так держу, сказал я, достав из морозильника запотевшую бутылку «Московской» и обращаясь за неимением Макса к ней. Никуда ты теперь не денешься. Я три недели подряд редактировал грезы и кошмары одной очень сдвинутой особы, Макс. Для тебя. Чтобы ты толстел и процветал, Макс… Я налил на три пальца водки в пластиковый стаканчик, оставшийся от большой гулянки, что я устраивал с год назад, и пошел обратно в гостиную.

Иногда мне кажется, что тут вообще никто не живет. В смысле живет, но он — никто. Не то чтобы у меня беспорядок, нет, в общем-то я неплохо справляюсь с уборкой, хотя делаю это скорее по привычке. Даже пыль на рамах сверху не забываю стирать, и все такое, но временами мне вдруг становится здесь как-то зябко, неуютно: тут ничего нет, кроме самого обычного набора самых обычных вещей. Не то чтобы мне хотелось завести кошку, горшки с цветами расставить или еще что. Просто иногда я думаю, что тут мог бы жить кто угодно; все так взаимозаменяемо, моя жизнь и ваша, моя и чья-то еще…

Я думаю, что Рубин именно так жизнь и воспринимает, но для него это источник силы и вдохновения. Он живет в чужом мусоре, и все, что он тащит домой, было когда-то новеньким и блестящим, что-то для кого-то значило, пусть хоть недолго. Вот он и собирает хлам в свой идиотский грузовик, свозит к себе и выдерживает до поры до времени, как в компостных кучах, пока не придумает что-нибудь новое, куда этот хлам можно употребить. Рубин как-то показывал мне свою любимую книгу по искусству двадцатого века, там была фотография движущейся скульптуры под названием «Мертвые птицы снова летят» — этакая конструкция, которая крутила на веревочках трупики мертвых птиц. Рубин улыбнулся и кивнул; я почувствовал, что он считает автора своего рода духовным наставником. Но что он подумает, глядя на мои плакаты в рамах, на мой мексиканский диван, на мою кровать из темперлона? Впрочем, решил я, он-то, возможно, и придумает что-нибудь необычное. Вот поэтому он известный художник, а я — нет.

Я подошел к окну и прижался лбом к стеклу, такому же холодному, как стакан у меня в руке. Пора двигаться, подумалось мне. Первые симптомы болезненного страха перед городским одиночеством. А это легко излечивается. Допиваешь. И идешь.

Нарезаться как следует мне в тот вечер так и не удалось. Но здравого смысла я тоже не проявил. Надо было плюнуть, пойти домой, посмотреть какой-нибудь древний фильмец и завалиться спать. Однако напряжение, копившееся во мне все эти три недели, гнало меня дальше, как пружина механических часов, и я продолжал слоняться по ночному городу, по большей части наугад, и время от времени добавлял то в одном баре, то в другом. Вот в такую ночь, казалось мне, легко ускользнуть в другой континуум, в альтернативный мир, где город выглядит точно так же, но там нет ни одного человека, которого ты любишь или знаешь, нет никого, с кем бы ты хоть однажды заговорил. В такую ночь можно зайти в знакомый бар и обнаружить, что там заменили весь штат… А затем ты вдруг осознаешь, что и зашел-то лишь для того, чтобы увидеть хоть какое-то знакомое лицо — официантки, бармена, кого угодно… Веселью это, как известно, не способствует.

Я, однако, не останавливался, побывал уже в шести или семи заведениях, и в конце концов меня занесло в какой-то клуб в западной части города. Выглядел он так, будто обстановку там не меняли еще с девяностых годов: облупленный хром поверх пластика и размытые голограммы, от которых, если пытаться разобрать картинку, начинает болеть голова. Кажется, Барри мне об этом заведении рассказывал, но, убей Бог, не знаю зачем. Я огляделся и ухмыльнулся. Если специально ищешь какую-нибудь унылую дыру, то лучше места не найти. Да, сказал я себе, усаживаясь на угловой стул у стойки бара, то, что надо: и грустно, и гнусно. Настолько гнусно, что я, может быть, сумею остановить свое падение в эту бездонную дерьмовую ночь. Тоже неплохо будет. Вот сейчас приму еще на дорожку, повосторгаюсь этой пещерой и — на такси домой.

Тут я увидел Лайзу.

Она меня пока не заметила: я как вошел, так и сидел с поднятым от ветра воротником, Лайза устроилась в дальнем конце бара, а перед ней стояли два глубоких пустых фужера — их еще подают с такими маленькими гонконгскими зонтиками или пластиковыми русалками в коктейле. Когда она посмотрела на парня рядом с ней, я заметил у нее в глазах блеск магика и догадался, что напитки были безалкогольные: при таких дозах наркотика мешать его с алкоголем — верная смерть. Зато парень уже поплыл, с его лица не сходила тупая пьяная улыбка, и он едва не падал со стула, хотя все время что-то говорил, говорил, пытаясь сфокусировать взгляд на ее лице. Лайза сидела в своем новом черном блузоне, застегнутом до подбородка, и казалось, что ее череп просвечивает сквозь бледную кожу, как тысячеваттная лампа. Увидев ее в этом баре, я вдруг многое понял.

Понял, что она действительно умирает — или от магика, или от своей болезни, или от всего вместе. Что она давно это знает. Что парень рядом с ней слишком пьян, чтобы заметить экзоскелет, но дорогой блузон и то, как Лайза сорит деньгами, он тем не менее заметил. И что происходит именно то, на что это больше всего похоже.

Увиденное как-то не укладывалось в голове. Что-то во мне противилось моим же выводам.

А Лайза улыбалась — или, во всяком случае, изображала нечто в ее представлении похожее на улыбку — и своевременно кивала, когда парень заплетающимся языком изрекал очередную глупость. Невольно вспоминалась ее фраза о том, что она любит смотреть.

Теперь я понимаю, что, не встреть я ее в этом баре, с этим парнем, мне было бы гораздо легче принять то, что случилось позже. Возможно, я бы даже порадовался за нее или как-то поверил в то, во что она превратилась — создала по своему образу и подобию, — в программу, которая притворяется Лайзой, причем настолько хорошо, что сама в это верит. Я бы поверил, как верит Рубин, что она все оставила позади, — Пресвятая Жанна электронного века, жаждущая лишь слияния со своим компьютерным божеством в Голливуде. Что в час прощания с этой жизнью она ни о чем не пожалеет. Что отбрасывает беспомощное настрадавшееся тело с криком облегчения. Что теперь она наконец свободна от полиуглеродных пут и постылой плоти. Может быть, так оно и есть. Я не сомневаюсь, что именно так она это и представляла раньше.

Но я видел ее в баре, видел, как она держит за руку этого пьяного парня, хотя сама даже не ощущает прикосновения. И я понял тогда, сразу и на всю жизнь, что мотивы человеческого поведения никогда не бывают ясными и однозначными. Даже у Лайзы, с ее безумным, разъедающим душу стремлением наверх, к славе и кибернетическому бессмертию, были слабости. Человеческие слабости. Я все понимал и сам себя за это ненавидел.

В тот вечер она решила попрощаться с собой. Найти кого-нибудь настолько пьяного, чтобы он сделал это за нее. Потому что Лайза действительно любила смотреть.

Думаю, она заметила меня на выходе: я чуть не бегом оттуда выскочил. И если заметила, то, наверно, возненавидела еще сильнее — за ужас и жалость, написанные на моем лице.

Больше я ее никогда не видел.

Надо будет как-нибудь спросить у Рубина, почему он не умеет смешивать ничего, кроме сауеров с «Дикой индейкой». Хотя крепкие получаются, ничего не скажешь… Рубин подает мне побитую алюминиевую кружку. Вокруг тикает, мельтешит, воровато переползает с места на место вся эта механическая мелкота, что он насоздавал.

— Тебе все-таки стоит махнуть во Франкфурт, — не унимается он.

— Зачем, Рубин?

— Затем, что рано или поздно она тебе позвонит. А ты, мне кажется, сейчас к этому не готов. Ты еще не очухался, а программа будет говорить ее голосом, думать как она, и ты совсем свихнешься. Поехали-ка во Франкфурт, отойдешь немного. Ей там тебя не отыскать.

— Я же говорил: работы много, — отвечаю я, вспоминая, как увидел ее в баре. — И потом — Макс…

— Да пошли ты этого Макса куда подальше. Он на тебе кучу денег огреб, так что пусть не рыпается. Ты, кстати, и сам на «Королях» разбогател. Не ленись, позвони в банк — сам убедишься. Так что вполне можешь позволить себе небольшой отпуск.

Я смотрю на него и думаю, расскажу ли ему когда-нибудь о той последней встрече.

— Рубин, спасибо, приятель, но я просто…

Он вздыхает и отхлебывает из своей кружки.

— Вот скажи, если позвонит, это она будет или нет?

Рубин долго не сводит с меня пристального взгляда.

— А бог ее знает. — Кружка с легким стуком опускается на стол. — Я в том смысле, что технология уже отработана, так почему бы и нет, в самом-то деле.

— И ты считаешь, мне все-таки стоит махнуть во Франкфурт?

Рубин снимает очки в стальной оправе и протирает стекла о фланелевую рубашку — чище они от этого не становятся.

— Считаю. Тебе надо отдохнуть. Ты это сам поймешь. Если не сразу, то очень скоро.

— В смысле?

— Например, когда начнешь редактировать ее следующую запись. А этого, видимо, ждать недолго, потому что ей понадобятся деньги, и уже скоро. Она занимает в памяти машины, которая принадлежит какой-то корпорации, чертовски много места, и даже ее доли в «Королях» не хватит, чтобы полностью расплатиться за все эти дела. Ты ведь теперь ее редактор, Кейси. Кто же, кроме тебя?

Я сижу и смотрю, как он пристраивает очки обратно на нос, сижу, не шевелясь.

— Кто, как не ты, старик, а?

Одно из его творений издает негромкий отчетливый щелчок, и до меня вдруг доходит, что он прав.

Поединок

Он собирался ехать и ехать, не останавливаясь, прямиком во Флориду. Завербоваться на шхуну контрабандистов оружием; глядишь, и прибьет ветром к армии каких-нибудь вонючих повстанцев из очередной горячей точки. С таким билетом, как у него, он был как вечный скиталец, прикованный к своему кораблю — «Летучему Голландцу» от компании «Грейхаунд», В холодном засаленном стекле, на фоне огней деловой части Норфолка, угрюмо скалилось его слабое отражение. Водитель лихо завернул за последний угол, автобус устало закачался на продавленных рессорах и, отчаянно дребезжа, остановился на сером бетоне привокзальной площади, унылой, как тюремный двор. Однако Дейк, прижавшись щекой к стеклу, видел совсем другое: как его, голодного, окончательно замораживает налетевший откуда-нибудь из Освего буран — и на следующей остановке ворчливый старик-уборщик в замызганной спецовке выметает из салона задубевшие останки. Ладно, решил Дейк, так или иначе переживу. Вот если бы только не ноги, которые, казалось, уже умерли. Водитель тем временем объявил двадцатиминутную остановку: «Станция Тайдуотер, Вирджиния». Автовокзал, будто перенесенный из прошлого века, представлял собой старое шлакоблочное строение с двумя входами в каждый зал ожидания.

На деревянных ногах Дейк с трудом выполз из автобуса и привидением завис близ галантерейного прилавка, но чернокожая девчонка бдительно, словно собственную задницу, защищала жалкое содержимое старой стеклянной витрины. Вероятно, так оно и есть, подумал Дейк и отвернулся. Напротив туалетов была открытая дверь в заведение, предлагавшее посетителям «ИГРЫ», — вывеска была сделана из биофлюоресцентной пластмассы и слабо мерцала. Внутри Дейк заметил толпу местных бездельников, сгрудившихся вокруг бильярдного стола. Бесцельно, окутанный скукой словно облаком, он сунулся в дверь. И сразу увидел крошечный биплан с крыльями не длиннее пальца, охваченный ярко-оранжевым пламенем. Кувыркаясь в «штопоре», оставляя длинный хвост дыма, он падал на стол, а затем, коснувшись зеленого сукна стола, мгновенно исчез.

— Так его, Крошка! — взревел один из болельщиков. — Уделай этого сукина сына!

— Эй! — позвал Дейк. — Что происходит?

— Крошка защищает свой «Макс», — сказал, не отводя глаз от стола, ближайший болельщик — тощий, как жердь, в черной сетчатой кепке с надписью «Питербилт».

— Да? Ну и что? — но, спрашивая, Дейк уже знал ответ — голубой эмалированный мальтийский крест с круговой надписью «Pour le Merite».

«Голубой Макс» лежал на краю стола — прямо перед громадной, совершенно неподвижной тушей, втиснутой в хрупкое на вид кресло из хромированных трубок. Исполинская рубашка цвета хаки обтягивала могучий торс так плотно, что пуговицы, казалось, вот-вот с треском полетят в разные стороны. «Полицейский с Юга, — подумал Дейк, — вроде тех, на кого постоянно натыкаешься по дороге». Крошка был из той странной тяжеловесной породы людей, чьи тонкие ноги, казалось, принадлежат чужому телу. Если бы он встал, то его джинсы пятидесятого размера только со стальным ремнем удержали бы эти фунты расползшегося жира. Но это если бы он мог подняться Дейк увидел, что блестящее сооружение, на котором сидит Крошка, кресло-каталка, На лице этого человека сохранилось беспокойно-детское выражение; отталкивающе юные и даже красивые черты были похоронены в складках одутловатых щек и подбородка. Дейк смущенно отвел глаза. Боец с другого края бильярдного стола — тонкогубый, с густыми баками — непрерывно щурился и, гримасничая, как будто вымаргивал соринку из глаза…

— Тебе чего, деревня? — мужик в кепке повернулся и, сверкнув для начала медными браслетами, схватил Дейка за лацканы куртки. — Здесь не нужны болваны вроде тебя. — Он опять уставился на сражение.

Заключались обычные в таких случаях пари, делались ставки. Болельщики вытаскивали заначки — старые добрые рузвельтовские даймы и доллары с изображением статуи Свободы, некоторые, поосторожнее, выкладывали на стол антикварные бумажные купюры, заклеенные в пластик. Вдруг в дымке появилось ровно летящее трио крошечных красных самолетиков. «Фоккеры Д-VII». Комната мгновенно затихла. «Фоккеры» величественно совершили вираж под двухсотваттным электрическим солнцем.

Словно ниоткуда вынырнул голубой «спад». От скрытого дымным сумраком потолка отделились еще два. Болельщики возбужденно загалдели, один дико заржал. Строй красных аэропланов в беспорядке распался. Один «фоккер» нырнул прямо к зеленому сукну стола, но «спад» цепко висел у него «на хвосте». Красный «фоккер» носился возле самой поверхности сумасшедшими зигзагами, но безуспешно — «спад» не отставал. Наконец «фоккер» ринулся вверх, противник бросился за ним, но не рассчитал, взял слишком круто и потерял скорость; высота была слишком маленькой, чтобы не упасть.

Кто-то получил кучу звонких серебряных монет.

«Фоккеры» получили преимущество. У одного из них «на хвосте» держались два «спада». Мимо аэропланчика пронеслась тончайшая цепочка трассирующих пуль. «Фоккер» скользнул вправо, сделал «иммельман», оказался позади одного из своих преследователей, тут же открыл огонь — и голубой биплан, кувыркаясь, пошел вниз.

— Так держать, Крошка! — болельщики возбужденно придвинулись прямо к столу. Дейк замер в восхищении. Он чувствовал, что рождается заново.

«Мелочная торговля Фрэнка» была на платном грузовом шоссе всего в двух милях от города, Дейк узнал это, когда, по своей любознательности, отстал от автобуса. Теперь он возвращался пешком мимо машин и бетонных ограждений. С грохотом проносились огромные восьмиосные грузовики с прицепами и обдавали его вихрем, грозящим разорвать в клочья. Придорожные магазинчики были устроены просто. Кругом не было ни души, и Дейк, не торопясь, стал потрошить лавочку.

Интересовавший его стеллаж с компьютерными играми находился между корейскими ковбойками и витриной с грязевыми щитками «Фазз Бастер». Над проволочным стеллажом в воздухе медленно кружилась парочка то ли дерущихся, то ли спаривающихся восточных дракончиков. Наконец Дейк увидел нужную упаковку с надписью «СПАДЫ И ФОККЕРЫ». Чтобы выудить ее, ему понадобилось три секунды. А чтобы отключить сигнализацию с помощью магнита, который фараоны из округа Колумбия даже не подумали конфисковать, — еще меньше.

Перед уходом Дейк прихватил пару программаторов и вспомогательное устройство дистанционного управления фирмы «Батанг», похожее на старинный слуховой аппарат.

В наобум выбранном доходном доме Дейк для начала подмазал управляющего. Он всегда так делал с тех пор, как оказался не в ладах с законом. Впрочем, обычно жильцами никто не интересовался, государство волновало только количество занятых помещений и внесенная арендная плата.

В отведенной ему комнатенке воняло мочой, а стены были сплошь исцарапаны лозунгами экстремистского анархического Фронта Освобождения. Дейк выгреб из угла хлам, сел, прислонившись к стене, и разорвал упаковку игры.

Там были: инструкция с диаграммами «мертвых петель», «бочек» и «иммельманов», тюбик с проводящей пастой и список управляющих команд для компьютера. С одной стороны белой пластиковой дискеты была картинка с голубым бипланом, с другой — с красным. Дейк повертел ее в руках: «СПАДЫ И ФОККЕРЫ», «ФОККЕРЫ И СПАДЫ». Красное и голубое.

Дейк укрепил за ухом «Батанг», смазал поверхность индуктора пастой, подсоединил к программатору оптоволоконный провод, включил программатор в стенную розетку. Потом вставил в программатор дискету. Аппарат был дешевый, индонезийский, и при запуске программы в затылке неприятно зажужжало. Но когда все было сделано, в нескольких дюймах от лица беспокойно заметался небесно-голубой «спад». Он сверкал почти как настоящий. Подобно большинству тщательно проработанных музейных моделей, аэроплан обладал таинственной внутренней достоверностью, но удержать его в поле зрения можно было, лишь максимально концентрируясь. Как только внимание рассеивалось, настройка сбивалась, нарушалась передача образа, и крохотный биплан расплывался в туманное пятно.

Дейк тренировался, пока в «Батанге» не села батарейка, затем откинулся к стене и мгновенно уснул. Ему снилось, что он летит в безбрежно-голубом небе среди белых облаков, вдали от земных забот, недоступный превратностям судьбы.

Он проснулся от сильного запаха жареных лепешек с крилем — и его затрясло от голода. Денег больше не было. Впрочем, в доме наверняка жило много студентов. Кто-нибудь обязательно заинтересуется программатором. Дейк с надеждой направился в холл. Неподалеку он увидел дверь с транспарантом: «А ОТЛИЧНАЯ ЖЕ ВСЕЛЕННАЯ ПО СОСЕДСТВУ!» Ниже, поверх вдохновенного плаката «космической колонии», которую начали строить, когда он еще только родился, был наклеен постер звездной россыпью разноцветных пилюль — реклама какой-то фармацевтической компании. «ИДЕМ!» — приглашала надпись над завораживающим коллажом.

Он постучал. Дверь слегка приоткрылась, удерживаемая цепочкой, и в двухдюймовую щель выглянуло девичье лицо.

— Да?

— Вы, видно, думаете, что эта штука ворованная, — он перекладывал программатор с ладони на ладонь. — Наверное, потому, что она, этакая виртуальная вишенка, совсем новенькая, даже упаковка не распечатана. Послушайте. Я не стану спорить. Нет. Я просто хочу сказать, что она стоит вполовину дешевле, чем где-либо еще.

— Да ну? Неужели? Без дураков? — на губах девушки заиграла странная улыбка. Она медленно протянула руку ладонью вверх. Прямо к его носу.

— Глянь-ка!

В ладони была дыра, черный туннель, уходящий вверх по руке. Два маленьких красных мерцающих огонька. Крысиные глазки! Они бросились к нему, по пути вырастая. Что-то серое мелькнуло и прыгнуло ему прямо в лицо.

Дейк в испуге закричал, пытаясь заслониться руками, поскользнулся и упал прямо на программатор.

Сжимая голову руками, он забился в судорогах — и во все стороны брызнули кремниевые осколки. Ему было больно, так больно…

— Ах, боже ты мой! — цепочка звякнула, и девушка воспарила над ним. Эй! Послушай, давай вставай! — она взмахнула голубым полотенцем. — Хватайся за него, я тебя подниму.

Дейк смотрел на нее сквозь пелену слез. Студентка. Взгляд этакой зануды, не по размеру большой свитер, зубы такие ровные и белые, что могли бы служить вместо справки о кредите. Тонкая золотая цепочка на одной из лодыжек, покрытой (он увидел) по-детски мягкими волосками. Изысканная японская стрижка. Да, тут водились деньжата.

— Эта штуковина могла стать моим обедом, — удрученно сказал Дейк. Он схватился за полотенце, и девушка помогла ему подняться.

Она улыбнулась ему, но настороженно отодвинулась.

— Разреши мне исправиться. Хочешь есть? Это же был учебный проект, только и всего. Понял?

Напряженно, словно зверь, входящий в клетку, Дейк последовал за ней.

— Ни хрена себе! — восхищенно произнес Дейк. — Это же натуральный сыр…

Он сидел на продавленном диване, втиснувшись между четырехфутовым плюшевым медведем и кучей дискет. Комната была по щиколотку завалена книгами, одеждой и бумагами. А еда, над которой колдовала девушка, явилась прямо из «Тысячи и одной ночи» — сыр «Гауда», консервированная говядина, и — честное слово! — потрясающе вкусные вафли из настоящей пшеницы.

— Ну как, — спросила она, — мы можем угодить рабочему парню?

Ее звали Нэнси Беттендорф. Ей было семнадцать. Ее предки — жадные пердуны — вкалывали день и ночь, чтобы она, единственная цель всех усилий Уильяма и Мэри, ни в чем не нуждалась. Она училась на инженера в колледже, по всем предметам на «отлично», кроме английского.

— У тебя, наверное, пунктик такой — крысы? Нечто вроде фобии? спросила Нэнси.

Дейк мельком взглянул на кровать — очень-очень низкую, едва возвышавшуюся над полом.

— Да нет, в общем-то. Это кое-что мне напомнило, только и всего.

— Что напомнило? — она присела на корточки, свитер задрался, открывая гладкое матовое бедро.

— Ну… ты когда-нибудь видела… — голос его невольно повысился, он комкал концы фраз, — памятник Вашингтону? Ночью? Там наверху есть два маленьких… красных огонька… вроде авиационных маяков, и я… и я… неожиданно его затрясло.

— Ты боишься памятника Вашингтону?

Нэнси взвизгнула, повалилась на спину и залилась хохотом, дрыгая длинными загорелыми ногами. На ней были малиновые трусики.

— Я лучше умру, чем еще раз на него посмотрю, — медленно произнес Дейк.

Нэнси перестала смеяться, села и принялась изучать его лицо. Она побледнела и стала напряженно покусывать нижнюю губу. Похоже, она выкопала что-то такое, о чем думать не хотела. Наконец Нэнси отважилась на вопрос:

— Ты закодирован?

— Да, — горько сказал Дейк. — Они сказали, я никогда не смогу вернуться в округ Колумбия. И еще эти сволочи смеялись…

— За что они тебя?

— Я вор. — Он не стал уточнять, что специализировался на магазинных кражах.

— Куча старых компьютерщиков угробила жизнь на программирование машин. И знаешь? Оказалось, человеческий мозг ничем не похож на эти чертовы машины. Его нельзя так же программировать.

По сотням холодных и пустых ночей, проведенных в незнакомых компаниях, Дейк знал этот безумный истерический треп, бесконечную болтовню, которую одиночество навязывает своему редкому слушателю. Нэнси несло, а Дейк, зевая и поклевывая носом, гадал, сможет ли он не уснуть сразу, когда, в конце концов, они окажутся на ее кровати.

— Я сама сделала эту игрушку, которая так тебя испугала, — сказала девушка, подтягивая колени к подбородку. — Это для простаков. Она как раз оказалась со мной, и я сунула ее тебе под нос. Мне стало так смешно, когда ты старался всучить мне этот фиговый индонезийский программатор. — Она наклонилась и опять вытянула руку. — Смотри.

Дейк инстинктивно съежился.

— Да нет, это не страшно! Ей-богу, это совсем другое! — она раскрыла ладонь.

На ладони переливался совершенный, идеальной формы, цветок голубого пламени.

— Взгляни на это, — восхищалась девушка. — Ты только взгляни. Я сама его запрограммировала. Это не какой-нибудь пустячок, использующий семь образов. Программа длится два часа, семь тысяч двести секунд, и за этот период ни один образ не повторяется дважды, каждое мгновение индивидуально, как снежинка!

В глубине пламени сверкал прозрачный кристалл. Его грани вспыхивали, плыли, пропадали, переходя в яркие, режущие глаза образы. Дейк недовольно поморщился. По большей части люди. Хорошенькие голенькие человечки, занимающиеся любовью.

— Черт подери, как ты это сделала?

Девушка встала, переступая босыми ногами между кип глянцевых журналов, подошла к грубой фанерной полке и картинным жестом смела оттуда кипу распечаток. Дейк увидел ряд аккуратных маленьких консолей, выглядевших очень дорого. Штучная работа, спецзаказ!

— У меня здесь собрано неплохое оборудование. Визуализатор образов. Модуль быстрой очистки памяти. А это анализатор, полностью имитирующий человеческий мозг. — Нэнси выпевала сложные названия, как литанию. Квантовый импульсный стабилизатор. Коммутатор программ. Генератор образов…

— И тебе нужно все это, чтобы сделать одно маленькое пламя?

— А как же! Все это — самый совершенный комплекс для ветвэр-программирования. Он на несколько лет опережает все, что ты когда-нибудь видел.

— Эй, — сказал Дейк. — А знаешь ли ты что-нибудь о «Спадах и фоккерах»?

Она засмеялась. Он понял, что время подходящее, и взял ее за руку.

— Не прикасайся ко мне, твою мать, никогда меня не трогай! неожиданно закричала Нэнси и так сильно откинулась назад, что ударилась головой о стену. Она была бледна и тряслась от ужаса.

— О'кей! — Он поднял руки вверх. — О'кей! Я к тебе не подхожу. Теперь все в порядке?

Нэнси снова от него шарахнулась. Из округленных немигающих глаз по бледным щекам потекли слезы. Наконец она покачала головой:

— Эй, Дейк! Извини! Мне надо было тебе сразу сказать.

— Что? — у него появилось смутное чувство… он догадывался. Она так обхватывала голову. Судорожно сжимала и разжимала ладони… — Ты тоже закодирована?

— Да. — Она закрыла глаза. — Замок девственности. Эти жопы — мои предки — заплатили и за это. Теперь я не выношу, когда кто-нибудь прикасается ко мне или даже подходит слишком близко. — Она открыла глаза: в них пылала слепая ненависть. — Я даже ничего не делала. Ничего такого. Но они так вкалывают, так мечтают, чтобы я сделала карьеру в деле, в котором они ни черта не смыслят. Они, видите ли, боятся, что секс и наркотики отвлекут меня от учебы. Но в тот самый день, когда закончится кодирование, я трахнусь с самым грязным, вонючим, лохматым…

Девушка опять судорожно обхватила руками голову. Дейк бросился к аптечке. Там он нашел банку с витамином В, прикарманил гореть, а две таблетки и стакан воды принес Нэнси.

— На. — Дейк старался сохранять дистанцию. — Это тебе поможет.

— Да, да, — ответила она. Затем едва слышно добавила: — Ты, конечно, считаешь меня дурочкой.

Игровой зал на автобусной станции «Грейхаунд» был почти пуст. Одинокий четырнадцатилетний подросток, открыв рот, склонился над консолью, маневрируя радужными флотилиями подводных лодок в сумрачных глубинах Северной Атлантики.

Неторопливо вошел Дейк и прислонился к зеленой кафельной стене. Он был одет соответственно моменту: отмыл краску от своей робы, раздобыл в благотворительной конторе джинсы и футболку и позаимствовал в раздевалке при сауне пару крепких башмаков.

— Не видел Крошку, приятель?

Подводные лодки метались, как неоновые гуппи.

— Смотря кто его спрашивает.

Дейк коснулся «Батанга» за левым ухом. Прямо над консолью скользнул быстрый и изящный, как стрекоза, «спад». Самолетик был прекрасен: такой совершенный, такой реальный, что комната казалась иллюзией. Дейк приподнял аэроплан и провел его в миллиметре от стекла.

Парень даже бровью не повел.

— Он в «Джекмане», — сказал он. — Это на Ричмондском шоссе, над «излишками».

Дейк позволил «спаду» растаять прямо во время набора высоты.

«Джекман» занимал почти весь третий этаж старого кирпичного дома. Сначала Дейк нашел «Дешевую распродажу армейских излишков», а затем побитую неоновую вывеску над неосвещенным коридором. Тротуар перед фасадом заполняли излишки совсем иного рода — изувеченные ветераны. Некоторые воевали еще в Индокитае. Старики, потерявшие глаза под азиатским солнцем, сидели бок о бок с трясущимися мальчишками, которые нанюхались микотоксинов в Чили. Дейк почувствовал сильное облегчение, когда за ним мягко закрылись двери лифта.

Пыльные часы «Доктор Пеппер» в дальнем конце длинной призрачной комнаты показывали четверть восьмого. «Джекман», подернутый желтоватым налетом никотина, пропитанный запахами политуры и бриолина, оставался таким же, как и за двадцать лет до рождения Дейка. Прямо под часами висела любительская фотография — с нее смотрели тусклые глаза оленя, подстреленного чьим-то дедушкой. Раздавались удары, стук бильярдных шаров и шарканье ботинок по линолеуму — это кто-то из игроков наклонялся для удара. Откуда-то сверху, из-за зеленых абажуров, на тонкой нити, усеянной бумажными рождественскими колокольчиками, свешивалась мертвая роза. Дейк оглядел захламленную комнату. Никакого визуализатора.

— Еще кого-то принесло, — раздался чей-то голос.

Дейк обернулся и встретился со спокойным взглядом лысого человека в стальных очках.

— Меня зовут Клайн. Бобби Граф. Ты не похож на любителя погонять шары, мистер.

Ни в позе, ни в голосе Бобби Графа не было ничего угрожающего. Он снял с носа очки и протер толстые линзы. Он напоминал продавца, который когда-то пытался научить Дейка пользоваться устаревшей биокомпьютерной установкой.

— Я играю на деньги, — улыбаясь, продолжал Бобби. У него были белые пластмассовые зубы. — Я знаю, что не очень-то похож.

— Я ищу Крошку, — сказал Дейк,

— А-а, — Граф водрузил на нос очки. — Его здесь нет. Он отправился к себе, чтобы ему почистили гальюн. Но он все равно не стал бы с тобой летать.

— Почему?

— Да потому, что ты не из нашей компании, иначе я бы знал тебя в лицо. Кто-нибудь другой подойдет? — Дейк кивнул, и Бобби Граф крикнул кому-то в глубине зала: — Эй! Кларенс! Выноси визуализатор! К нам пришел летун.

Двадцать минут спустя, потеряв не только наличность, но и «Батанг», Дейк шагал мимо изувеченных солдат из «Дешевой распродажи».

— А теперь я скажу тебе кое-что, парень, — отечески произнес Бобби Граф, когда, обнимая Дейка за плечи, провожал его к лифту. — Тебе не выиграть у настоящих ветеранов, слышишь? Я не особенно хорош всего-навсего старый морпех, побывавший в переделках пятнадцать, может, двадцать раз. А старина Крошка, он — пилот. Он всю службу провел в боях. У него водянка, ему по-настоящему плохо… И не старайся его победить.

Была прохладная ночь. Но Дейк пылал от гнева и унижения.

— Господи, примитив какой, — заметила Нэнси, когда «спад» обстрелял груды розового белья. Дейк закашлялся от злости и сорвал с головы ее шикарное устройство дистанционного управления фирмы «Браун».

— Так, может, ты разберешься и с моим делом, мисс богатая сучка, которая-собирается-получить-работенку…

— Послушай! Это не от тебя зависит: просто твоя игрушка — обычная штамповка. У тебя совершенно примитивная дискета. Может, на улице такой уровень и сойдет. Но по сравнению с моей работой — это тьфу. Давай я ее тебе перепишу.

— Что перепишешь?

— Твою программу. Эти дешевки пишут шестнадцатеричным кодом, потому что промышленные программисты — смирившиеся компьютерные неудачники. Они так думают. Дай мне дискету, я ее проанализирую, отредактирую, внесу изменения и переведу на современный язык. Уберу все лишние переходы. Это подгонит систему и уменьшит цикл вдвое. Поэтому ты сможешь летать быстрее и лучше. Я сделаю из тебя настоящего профессионала. Аса!

Нэнси схватила ведро и ударила в него, как в барабан. Расхохоталась, а потом закашлялась.

— Это можно? — не веря своим ушам, поинтересовался Дейк.

— Как, по-твоему, почему люди покупают устройства с золотыми контактами? Ради престижа? Черта с два! Высокая проводимость на несколько наносекунд ускоряет реакцию. Скорость реакции — вот правильное название игры, дружок!

— Нет, — упорствовал Дейк. — Если бы все было так просто, то у всех давно уже были бы такие фиговины. И у Крошки Монтгомери была бы. У него давно все самое лучшее.

— Ты будешь слушать? — Нэнси резко поставила помойное ведро, грязная вода выплеснулась на пол. — Оборудование, на котором я работаю, на три года обогнало все, что можно найти на улице.

— Не заливай, — сказал Дейк после длительной паузы. — Ты действительно можешь это сделать?

Новая программа отличалась от предыдущей, примерно, как «форд» двадцатых годов от девяносто третьего «лотоса». «Спад» повиновался, как во сне, слушаясь тончайших мозговых импульсов. За несколько недель Дейк научился лихо выполнять фигуры высшего пилотажа. Он летал с местными подростками — и одиночными самолетами, и тройками, и каждый раз неизменно побеждал. Дейк испытывал судьбу. А аэропланы все кружились в воздухе…

Однажды, когда Дейк прятал очередной выигрыш, от стены отделился долговязый негр. Он поглядел на бумажки в руках Дейка и презрительно ухмыльнулся. Сверкнул рубиновый зуб.

— Знаешь, — сказал негр, — услышал я, что здесь завелся некий умник, который умеет летать, но забавляется с детишками…

— Господи, — произнес Дейк, намазывая масло на кусок хлеба из водорослей, — я пол вытер этими гавриками. А они тоже хорошие пилоты.

— Чудно-чудно, дорогуша, — пробормотала Нэнси. Она работала над дипломом и как раз вводила данные в машину.

— Знаешь, я думаю, что у меня настоящий талант на подобное дерьмо. Я имею в виду, программа действительно расширила мои возможности, но ведь я и сам парень не промах. Я и вправду здорово напрактиковался, понимаешь?

Машинальным движением Дейк включил радио. Наглой медью завыл диксиленд.

— Эй, — запротестовала Нэнси. — Ты соображаешь? Я же работаю.

— Да я только… — Он повертел ручку, и из приемника полилась какая-то медленная романтическая гадость. — Вот. Ну, вставай. Давай потанцуем.

— Ты же знаешь, я не могу…

— Конечно, можешь, солнышко.

Он бросил ей огромного плюшевого медведя, а сам подхватил с пола платье, пошитое из лоскутов. Зажал воротник под подбородком и взял платье за пояс и за рукав. Платье пахло пачули и — чуть-чуть — потом.

— Смотри. Я стою здесь — ты стоишь там. Мы танцуем. Идет?

Смущенно моргая, Нэнси встала и крепко прижала к себе медведя. А потом они медленно танцевали, глядя друг другу в глаза. Вскоре она заплакала. Но при этом улыбалась.

Дейк грезил наяву, воображая себя Крошкой Монтгомери, проводами связанным с истребителем вертикального взлета. Малейшие нервные импульсы передавались машине, рефлексы ускорились и изменились, а по сосудам растекался стимулятор.

Пол в комнате Нэнси стал джунглями, кровать — плато в Андском нагорье. Дейк форсировал скорость «спада», как будто это была начиненная электроникой боевая машина.

Компьютеризованное чудо управляется слабыми сигналами, идущими от мощного усилителя, который связан с системой кровообращения пилота. Датчики вживлены прямо в голову — и, закладывая виражи в зелено-голубых небесах над тропическими лесами Боливии, Крошка будто чувствует воздушный поток, который обтекает управляющие плоскости истребителя.

Внизу сквозь джунгли продирается пехота. У солдат над локтем укреплены инъекторы — для того чтобы придать им в бою ярость обреченных, — жидкий ад в голубом пластмассовом пузырьке. Вероятно, за десять минут они получили недельную дозу «дряни». Полет над самыми верхушками деревьев требует неимоверного нервного напряжения, зато наземные войска могут подстрелить тебя только прямо над собой. Но тогда уже поздно, сбрасываются фосгеновые бомбы, и самолет улетает еще до того, как его успевают взять на мушку… конечно, поэтому требуется постоянный приток стимулятора в организм. Да и прямой нейронный интерфейс с самолетом работает в обе стороны. Не только вы управляете самолетом, но и бортовые компьютеры вмешиваются в биохимические процессы, отслеживая, когда необходимо включить человеческий компонент в убийственное напряжение боя.

А такие дозы проедают в тебе дыры. Медленно, непрерывно… наверняка… Гравируют извилины мозга, стирая межклеточные мембраны. И если тебя вовремя не сдернут с небес, то кончишь разжижением мозгов. Только вот реакции останутся слишком быстрыми, чтобы тело могло с ними управляться, а рефлекс «стреляй-беги» вбит в тебя слишком прочно…

— Эй, работяга, мне повезло!

— А? Что? — Дейк вздрогнул.

Громко хлопнув дверью, вошла Нэнси и швырнула сумку на ближайшую кучу.

— Мой проект. Меня освободили от экзаменов. Проф сказал, что никогда не видел ничего подобного. Ох, убери яркость, а? Эти краски глаза режут.

Дейк подчинился.

— Ну, покажи. Продемонстрируй свое творение.

— Ладно. — Девушка взяла у него «Браун», освободила место на кровати и приготовилась. Внутри голубого пламени, спокойно мерцавшего на ее ладони, вспыхнула яркая искра и выросла в змейку с треугольной головой и беспрерывно высовывающимся язычком. Змейка серебристой молнией метнулась по руке, обвилась вокруг шеи, переливаясь красным и оранжевым, а затем заскользила между грудей.

— Я назвала ее «огненная змейка», — гордо сказала Нэнси. Дейк приблизился, она отпрянула.

— Извини. Она вроде твоего пламени, да? То есть она тоже из крошечных человечков?

— Вроде того. — «Огненная змейка» перетекла на живот. — В следующем месяце я собираюсь свести в единую программу двести подпрограмм типа пламени. Потом я сделаю их самофокусирующимися. Поэтому они смогут крутиться вокруг тебя сами по себе. С ними можно будет справиться даже в танце.

— Может, я болван, но если ты еще не сделала работу, как я могу ее видеть?

Нэнси захихикала:

— Это лучшая часть — полработы еще не готово. У меня не было времени собрать куски в одну программу. Включи радио, а? Я хочу потанцевать.

Она сбросила туфли. Дейк врубил какую-то попсу. Нэнси запротестовала, и он убавил громкость почти до шепота.

— Я раздобыла две дозы «дряни». Смотри. — Она вскочила на кровать и сплела руки, как балийская танцовщица. — Ты когда-нибудь это пробовал? Невероятно! Дает ощущение полной концентрации. Смотри. — Она встала на пуанты. — Никогда раньше такого не делала!

— «Дрянь», — произнес Дейк. — Последний человек, от которого я слышал это слово, провел три года в пехоте. Где ты ее взяла?

— Помогала одной ветеранше из выпускного класса. Но ее вытурили в прошлом месяце. Это активизировало мое воображение. Я могу с закрытыми глазами представить проект во всех деталях. И полностью достроить программу в голове.

— На двух дозах, да?

— На одной. Другую я берегу. На профа это произвело такое впечатление, что он хочет организовать мне собеседование с работодателем. Через две недели в колледж приедет представитель «ИГ Фойхтварен». И этот друг собирается запродать ему программу вместе со мной Я, таким образом, закончу колледж на два года раньше, сразу получу работу, не буду ходить в эту тюрьму и сэкономлю двести долларов.

Змейка свернулась на ее голове в огненную корону. У Дейка появилось предчувствие, что он теряет Нэнси.

— Я ведьма, — распевала Нэнси, — ведьма программирования.

Она стянула рубашку через голову и откинула прочь. Красивая высокая грудь двигалась вольно и изящно.

— Я пойду-у-у… — теперь она распевала очередной хит, — к верши-и-не!

Соски были маленькие, розовые и твердые. Огненная змейка касалась их и отползала в сторону.

— Эй, Нэнси, — смущенно сказал Дейк. — Поостынь-ка, а?

— У меня праздник! — она сунула большой палец в блестящие золотые трусики. Огонь завертелся вокруг руки.

— Я богиня-девственница, у меня си-и-ила! — снова запела она.

Дейк отвернулся.

— Я домой, — смущенно пробормотал он. Домой и сваливать, да побыстрее. Он гадал, где она могла спрятать вторую дозу.

Да где угодно.

В их компании существовали свои церемониальные правила — точь-в-точь как при дворе китайского императора, — и своя система иерархии. Неважно, что Дейк стал крутым, что слава его разнеслась как пожар. Одного лишь звания летуна не хватало, чтобы сразиться с тем, с кем он хотел. Ему было необходимо постепенно поднимать свой рейтинг. Но если летать каждый вечер, если летать со всеми подряд. И если летать хорошо… можно быстро достичь успеха.

У Дейка был перевес в один самолет. Обычный турнирный бой, трое на трое. Зрителей было немного, может, дюжина, но бой был хорош, и зрители шумели. Дейком овладело маниакальное спокойствие бойца — и вдруг он понял, что в зале наступила тишина. Он заметил, что болельщики засуетились и стали перемигиваться. Они смотрели не на него. Дейк хладнокровно разделался со вторым аэропланом противника, а затем рискнул быстро взглянуть через плечо.

В «Джекмане» появился Крошка Монтгомери. Каталка, направлявшаяся слабыми движениями почти парализованной руки, прошуршала по бурому линолеуму. Лицо Крошки оставалось строгим, невозмутимым, спокойным. В этот момент Дейк потерял два аэроплана. Один по рассеянности — как только ослабло внимание, аэроплан мгновенно расплылся в мутное пятно и визуализатор его потерял, а второй потому, что его противник был настоящим бойцом. Чтобы погасить скорость и уйти в сторону, парень сделал «бочку» и, когда преследовавший самолет пронесся мимо, расстрелял вражеский биплан. Самолет упал, объятый пламенем. Оставшиеся два аэроплана начали терять высоту и скорость. Стараясь занять выгодную позицию, они начали выделывать фигуры высшего пилотажа.

Болельщики расступились, и Крошка подъехал к столу. За коляской притащился долговязый Бобби Граф Клайн. Дейк и его противник, обменявшись быстрыми взглядами, увели самолеты подальше, чтобы выслушать Крошку. Тот улыбался. Его маленькие глазки, нос и рот теснились посреди бледного рыхлого лица. Палец слабо постукивал по хромированному подлокотнику.

— Я слышал о тебе. — Он смотрел прямо на Дейка. У него был нежный и потрясающе приятный голос маленькой девочки. — Я слышал, ты хороший боец.

Дейк медленно кивнул. С лица Крошки исчезла улыбка. Его мягкие пухлые губы сложились в трубочку, будто ожидали поцелуя. Маленькие яркие глазки беззлобно изучали Дейка.

— Что ж, давай посмотрим, что ты умеешь.

Дейк отдался холодному духу войны. А когда враг, охваченный огнем и дымом, взорвался над столом и исчез, Крошка безмолвно развернулся, вкатил кресло в лифт и уехал.

Когда Дейк собирал свой выигрыш, к нему подошел Бобби Граф и сказал:

— Он хочет с тобой сыграть.

— Да? — среди местных летунов Дейка еще не считали настолько хорошим пилотом, чтобы сражаться с Крошкой. — Что за треп?

— Завтра с Крошкой должен был сразиться человек из Атланты, но он не приехал. А старина Крошка хочет сыграть с кем-нибудь новеньким. Получается, что тебе завтра предстоит побороться за «Макс».

— Завтра? В среду? Даже времени мне на подготовку не дает!

Бобби Граф снисходительно улыбнулся:

— Не думаю, что есть какая-то разница.

— Как так, мистер Граф?

— Парень, ты просто не сечешь. Слышишь? Ты же ничего нового не выкинешь. Ты летаешь как новичок, только быстрее и глаже. Догадываешься, что я хочу сказать?

— Правду сказать, не очень. Вы хотите на этом подзаработать?

— Точно, — сказал Клайн. — Надеюсь.

Он вытащил из кармана черную записную книжечку и послюнявил карандаш.

— Даю тебе пять к одному. Все равно никто не даст тебе больше.

Он смотрел на Дейка почти с жалостью.

— А Крошка, он по природе лучше, чем ты, а против природы не попрешь, мальчик. Крошка живет только благодаря этой чертовой игре. Он же не может встать с этой проклятой каталки. И если ты думаешь, что можешь победить человека, борющегося за жизнь, — ты лжешь самому себе.

«Портрет полковника» работы Нормана Рокуэлла бесстрастно взирал на Дейка из «Кентукки Фреда» с противоположной стороны улицы. Дейк сидел в кафе и трясущимися холодными руками держал чашку. Голова гудела от усталости. «Клайн прав, — сказал он полковнику, — я могу сразиться с Крошкой, но не смогу выиграть». Полковник смотрел спокойно, ровно и не особенно добродушно, охватывая взглядом и кафе, и «Дешевую распродажу», и все это засранное королевство Ричмондского шоссе. Полковник ждал, когда Дейк примирится с ужасной вещью, которую вынужден будет сделать.

— Все равно эта сучка меня бросит, — громко произнес Дейк. Чернокожая продавщица кинула на него веселый взгляд и отвернулась.

— Звонил папочка! — Нэнси, танцуя, вошла в комнату и захлопнула за собой дверь. — Знаешь что? Он сказал, что, если я получу работу и проработаю полгода, меня раскодируют. Представляешь, Дейк? — Она запнулась. — Ты чего?

Дейк встал. Теперь, когда настал нужный момент, он чувствовал, что все вокруг нереально, как на киноэкране.

— Как это вышло, что ты не пришел вчера домой? — спросила Нэнси.

Кожа на его лице натянулась неестественно, как пергаментная маска.

— Где ты заначила «дрянь», Нэнси? Она мне нужна.

— Дейк, — она искательно улыбнулась, но улыбка мгновенно исчезла. Дейк, это мое. Моя доза. Мне надо. Для собеседования.

Он презрительно улыбнулся:

— У тебя есть деньги. Еще надыбаешь.

— Не к пятнице! Слушай, Дейк, это, правда, важно. Моя жизнь зависит от этого собеседования. Мне страшно нужна «дрянь». Это все, что я смогла достать!

— Детка, это блядский мир, в котором ты живешь! Взгляни вокруг: шесть унций светлого ливанского хаша! Консервированные анчоусы. А если приперло полная медицинская страховка. — Она пятилась от него, спотыкаясь о неподвижные волны грязного белья и мятых журналов, которые вздымались в футе от кровати. — А я всего этого и в глаза не видел. Мне всегда не хватало злости, чтобы жить среди вас. А на этот раз все будет по-моему. Через два часа игра, и я его по стенке размажу.

Дейк вгонял себя в ярость. Это было хорошо. Ему нужна была ярость.

Нэнси выбросила руку ладонью вперед, но Дейк был готов к этому — он отбил ладонь, стараясь даже мельком не глянуть в темный туннель с маленькими красными глазками. Они оба упали, Дейк оказался над девушкой. Он чувствовал на лице горячее торопливое дыхание.

— Дейк! Дейк! Мне очень нужно! Дейк!.. Мое собеседование… это только… я должна… должна… — она отвернулась и заплакала в стенку. Пожалуйста… Господи, пожалуйста… не надо…

— Куда ты ее спрятала?

Прижатая к кровати его телом, Нэнси забилась в судороге. Все ее тело тряслось от боли и страха.

— Где она?

Ее обескровленное лицо стало серой плотью трупа, в глазах застыл ужас. Губы тряслись в безумном страхе. Он преступил грань, слишком поздно отступать. Дейк чувствовал отвращение и тошноту, тем более что на неожиданном и нежеланном уровне все это ему нравилось.

— Где она, Нэнси? — и он медленно, очень нежно, стал гладить ее лицо.

Палец Дейка взметнулся стремительно, как оса, и изящной бабочкой опустился на кнопку лифта в «Джекмане». Дейка переполняла упругая энергия, и эта энергия была под контролем. В лифте он стянул темные очки и порадовался своему отражению в захватанной хромированной поверхности. Зрачки стали, как булавочные уколы, почти невидимыми, но мир оставался неоново-ярким.

Крошка уже ждал. Он увидел радужки Дейка, преувеличенное спокойствие движений, безуспешные попытки подражать трезвой неуклюжести. Губы инвалида сложились в сладкую улыбочку.

— Ну, — сказал Крошка своим девчоночьим голосом, — похоже, меня ждет угощенье.

«Макс» висел на одной из трубок кресла. Дейк занял свое место и поклонился — чуть-чуть насмешливо.

— Полетели!

Как претендент, он защищался. Дейк материализовал аэропланы на безопасной высоте: достаточно высоко, чтобы спикировать, и достаточно низко, чтобы спастись от атак Крошки. Он выжидал.

Его окружила толпа. Толстяк с набриолиненными волосами уставился на него с испугом, работяга с ввалившимися глазами пытался улыбнуться. Шепот усиливался. Заторможенный взгляд медленно скользил по головам зрителей. Примерно три наносекунды, чтобы определить источник атаки. Дейк вскинул голову и…

Сукин сын! Дейк ослеп. «Фоккеры» пикировали прямо от двухсотваттной лампы. Крошка обвел его вокруг пальца, заставив глядеть прямо на нее. В глазах побелело. Дейк зажмурился, сдерживая хлынувшие слезы, и неистово продолжал бой. Он разделил свое звено, развернув два биплана направо, а один налево. Все аэропланы резко завалились на крыло, но выровнялись. Дейку приходилось уворачиваться наугад — он не знал, где находятся боевые птицы врага.

Крошка захихикал, Дейк слышал его сквозь шум толпы. Синкопы одобрений, проклятий, звона монет, казалось, вздымались волнами независимо от приливов и отливов дуэли.

Спустя мгновение к нему вернулось зрение, но объятый пламенем «спад» падал. Два «фоккера» преследовали один из уцелевших аэропланов, а третий гнался за другим. Всего три секунды боя, а он уже потерял один самолет.

Уворачиваясь от игольчатых трассеров, Дейк вогнал один аэроплан в мертвую петлю, а другой направил к слепому пятну между Крошкой и лампой.

Лицо Крошки стало бесстрастным. Легкая тень разочарования, даже презрения, растворилась в напряженном спокойствии. Он неторопливо вел самолеты, выжидая, когда Дейк развернется.

«Спад» Дейка вынырнул из слепого пятна и кинулся в атаку; отстреливаясь, «фоккеры» бросились в отчаянные виражи и закрутились, пытаясь восстановить позиции.

«Спад» спикировал на третий «фоккер» и вытолкнул его под огонь другого аэроплана Дейка. Пламя лизнуло крылья и пурпурный фюзеляж. Ничего не случилось, и на какое-то мгновение Дейк даже подумал, что промахнулся. Но маленькая красная стрекоза крутанулась влево и, оставляя черный хвост жирного дыма, пошла вниз.

Крошка нахмурился, вокруг его рта появились чуть заметные морщинки неудовольствия. Дейк улыбнулся. Он сбил самолет, несмотря на превосходящие силы Крошки.

Но у «спадов» «на хвосте» висели противники, Дейк развел свои аэропланы по разные стороны стола и развернул. Он направил их навстречу друг другу, нейтрализуя Крошкино преимущество… но никто не мог стрелять, не рискуя собственными самолетами. Направляя машины нос к носу, Дейк разогнал их до предела.

За миг до катастрофы он послал аэропланы один выше другого, уворачиваясь и одновременно открывая по «фоккерам» огонь. Но Крошка был готов к маневру. Воздух наполнили трассы очередей, Два аэроплана — голубой и красный — свободно разлетелись в разные стороны. Позади них высоко в воздухе сплелись два других. Они столкнулись крыльями, завертелись и почти отвесно упали на зеленый войлок.

Десять секунд и четыре сбитых самолета. Негр-ветеран поджал губы и тихонько присвистнул. Кто-то с недоверием покачал головой.

Крошка, выпрямившись и чуть подавшись вперед, сидел в кресле-каталке напряженный немигающий взгляд, дряблые руки слабо ухватились за поручни. Для него не существовало больше это забавляющееся и безразличное дерьмо, его внимание приковала к себе игра. Болельщики, стол, даже «Джекман» — для него это не существовало. Бобби Граф положил Крошке руку на плечо, но тот не заметил. Аэропланы разошлись в противоположные стороны и упорно набирали высоту. Дейк прижимал свою машину к потолку, почти неразличимому в туманной дымке. Он быстро глянул на Крошку. Их взгляды встретились. Холод против холода.

— Покажи, на что ты способен, — процедил Дейк сквозь зубы.

Самолеты бросились в атаку одновременно.

Действие наркотика ослабло, и Дейк увидел рассекающие воздух трассеры вражеского самолета. Надо было вывести «спад» на линию огня, дать очередь, сразу же развернуться и сделать вираж, чтобы уклониться от огня «фоккера». Крошка так разошелся, что, уклоняясь от выстрелов Дейка, едва не задел шасси «спада».

Галлюцинации начались, когда Дейк вел свой «спад» в очень рискованном вираже. Зеленый войлок стола задрожал, завертелся — и стал зеленым адом боливийской сельвы, над которой воевал Крошка. Стены отступили в серую бесконечность, он почувствовал сомкнувшуюся вокруг тесную металлическую скорлупу истребителя.

Но Дейк все это предвидел. Он ждал галлюцинаций и знал, что с ними нужно делать. Военные никогда не пропустят наркотик, лишающий боеспособности. «Спад» и «фоккер» разворачивались для следующей атаки. Дейк читал в лице Крошки Монтгомери напряжение — эхо давних сражений в высоком небе над джунглями. Они одновременно повели самолеты, чувствуя динамические перегрузки корпуса, что передавались сенсорами прямо в затылочную часть мозга, адреналиновый инъектор, прикрепленный над локтем, холодную, быструю свободу воздушного потока вокруг плоскостей истребителей, пахнущих горячим металлом, потом и страхом. Мимо лица Дейка пронеслись трассеры, он отпрянул, глядя, как его «спад» взмыл свечкой, едва не столкнувшись с «фоккером». Болельщики взбесились, они махали шапками и топали ногами как одержимые. Дейк снова поймал взгляд Крошки.

Он почувствовал, как на него накатывает подлая волна. И хотя каждый нерв был натянут, как усики из кристаллического углерода, которые не давали истребителю развалиться на части в суперменских виражах над Андами, он выдал небрежную улыбку и подмигнул, чуть дернув головой в сторону, будто говоря: «Глянь-ка сюда».

Крошка отвел глаза.

Он отвлекся всего на долю секунды, но этого хватило. На пределе теоретического допуска Дейк совершил такой короткий и стремительный «иммельман», который вряд ли видели окрестные пилоты, и повис у Крошки на хвосте.

Посмотрим, как ты выпутаешься, простофиля.

Крошка рванул аэроплан вниз, прямо к зелени, но Дейк от него не отставал. Он не торопился открывать огонь. Он мог прикончить Крошку везде, где вздумается.

Погоня. Точно такая же, как в бою. Погоня пугала, хотя, возможно, и была веселым и захватывающим занятием. Аэропланы снизились над войлоком, как над верхушками деревьев. «Разобьемся», — подумал Дейк и сбавил скорость. Краем глаза он заметил Бобби Клайна, забавное выражение его лица. Умоляющее. Спокойствие Крошки было сломлено. Его дергающееся лицо было искажено мучением.

Теперь Крошка запаниковал и направил самолет в толпу. Бипланы петляли и вились среди болельщиков. Одни невольно отшатывались, а другие со смехом прихлопывали их ладонями. В глазах Крошки отражался безумный ужас, говорящий о преисподней страха и безысходности, двух лезвиях, бесконечно распиливающих друг друга…

Страх в полете был смертью, безысходность — заключением в металл, сначала в кабине самолета, а потом в инвалидном кресле. По лицу Крошки Дейк читал, что бой — единственное, что еще у него оставалось, но он уже использовал все свои шансы. С тех пор как какой-то безымянный герильеро с древней ракетной установкой на плече сбросил его с сине-зеленого боливийского неба прямо на Ричмондское шоссе, в «Джекман», к мальчишке-убийце, улыбающемуся над вытертым сукном — и эта улыбка будет последним видением в его жизни.

Дейк привстал на цыпочки. На его лице сияла улыбка в миллион долларов. Эта улыбка была торговой маркой наркотика, который сжег Крошку еще до того, как кто-нибудь побеспокоился бы превратить его в горячее месиво из металла и изувеченной плоти. Все сошлось. Дейк увидел, что полет был всем, что держало Крошку. Ежедневно касаниями пальцев он боролся со смертью, восставал из металлического гроба… снова живым… Крошка избегал гибели только силой воли. Сломай эту волю — смерть выльется и затопит его. Калека страстно желал наклониться и вырваться из своего круга…

И Дейк довел это желание до конца…

Когда последний аэроплан Крошки исчез во вспышке света, наступила оглушительная тишина.

— Я выиграл, — прошептал Дейк. И громче: — Сукин сын! Я выиграл!

С другой стороны стола в своем кресле извивался Крошка: руки судорожно хватали воздух, голова свесилась на плечо. Из-за его спины на Дейка горящими углями глаз смотрел Бобби Граф.

Рефери сорвал «Макс» и обернул его лентой кучу бумажек. Без предупреждения бросил пачку в лицо Дейку. Тот легко и небрежно поймал ее на лету.

Мгновение казалось, что Клайн бросится на Дейка, прямо через стол. Его остановило подергивание за рукав.

— Бобби Граф, — прерывисто от унижения прошептал Крошка, — увези меня… отсюда…

Зло задыхаясь, Клайн развернул друга и покатил из зала… во тьму…

Дейк откинул голову и засмеялся. Ей-богу, он отлично себя чувствовал! Холодный «Макс» приятно оттягивал карман рубашки. Деньги он сунул в джинсы. Он готов был прыгать от счастья. Радость вырывалась из него, как прекрасный и сильный зверь, которого он видел как-то раз из окна автобуса. Из-за этого на мгновенье показалось, что боль и страдания, через которые он прошел, стоили последней победы.

Но «Джекман» затих. Никто не аплодировал. Никто не окружал, чтобы поздравить его с победой. Дейк умолк и настороженно повел глазами: вокруг были одни враждебные лица. Никто из болельщиков не был на его стороне. Они излучали презрение, даже ненависть. Бесконечно долгий миг воздух дрожал от возможного насилия… затем кто-то отвернулся, откашлялся и сплюнул на пол. Толпа распалась. Переговариваясь, один за другим, они растворились в темноте.

Дейк не шевелился. На ноге стала дергаться мышца — предвестник «ломки». Онемела макушка, во рту появился мерзкий привкус. На секунду Дейк обеими руками вцепился в стол, чтобы не упасть навеки вниз, в живую тень, копошащуюся под ним, когда его насквозь пронзил мертвый взгляд оленя с фотографии под часами.

Немножко адреналина — это его вытащит. Ему нужен праздник. Напиться до бесчувствия и рассказывать друзьям о своей победе, противоречить самому себе, выдумывать подробности, смеяться и хвастать. Такая звездная ночь, как эта, требовала долгой беседы.

Но, стоя среди безмолвия и безбрежной пустоты «Джекмана», Дейк вдруг осознал, что не осталось никого, кому он мог бы все это рассказать.

Совсем никого.


Загрузка...