Возвращение

I Парад как форма приветствия

Летней ночью на вершине невысокого холма, перед которым широко расстилались поля с перелесками, стоял человек. На западе низко над горизонтом висела полная луна, и только по ее положению он мог понять, что близится рассвет. По земле, заволакивая низины, стлался легкий туман, но большие деревья четко вырисовывались на фоне безоблачного неба. Сквозь дымку виднелись два-три фермерских дома, но ни в одном из окон, конечно, свет не горел. Ничто во всей округе не подавало признаков жизни, если не считать отдаленного лая собаки, который своей механической равномерностью еще больше усиливал ощущение одиночества.

Человек пытливо всматривался в пейзаж, поворачиваясь то туда, то сюда он словно что-то узнавал в нем, но не мог понять, где точно находится и как вписывается в течение событий. Так, наверно, будем выглядеть мы все, когда, встав из могил, примемся беспомощно озираться в ожидании Страшного Суда.

В ста шагах от него в лунном свете белела прямая дорога. Пытаясь "определить", как сказал бы мореплаватель или топограф, он медленно переводил вдоль нее взгляд и в четверти мили к югу от себя вдруг увидел отряд всадников, которые двигались на север, смутно темнея в предутреннем тумане. За ними показалась колонна пехоты; за плечами у солдат тускло поблескивали винтовки. Они перемещались медленно и бесшумно. Потом еще конница, и еще пехота, и еще, и еще — все ближе к одинокому наблюдателю, мимо него и вдаль. Проследовала артиллерийская батарея; на передках и зарядных ящиках, скрестив руки на груди, сидели канониры. Все тянулась и тянулась нескончаемая вереница, выходя из мрака на юге и растворяясь во мраке на севере, в полной тишине — ни говора, ни стука подковы, ни скрипа колеса.

Наблюдатель был явно сбит с толку — оглох он, что ли? Он произнес эти слова вслух и услышал свой голос, который, правда, показался ему чужим; он не узнавал ни тона, ни тембра. Но во всяком случае слуха он не лишился — на сей счет он мог быть спокоен.

Потом он вспомнил, что в природе встречается явление, которое получило название "акустическая тень". Если ты находишься в такой тени, имеется направление, откуда до тебя не долетает ни звука. Во время битвы при Гейнс-Милл, одного из ожесточеннейших сражений гражданской войны, когда палили из доброй сотни пушек, на другой стороне долины Чикагомини, то есть на расстоянии всего полутора миль, не было слышно ничего, хотя все ясно видно. Бомбардировка Порт-Ройала, которую слышали и ощущали в СентОгастине в ста пятидесяти милях к югу при полном безветрии совершенно не чувствовалась в двух милях к северу. За несколько дней до капитуляции под Аппоматтоксом жаркий бой между частями Шеридана и Пиккетта прошел совершенно незамеченным для Пиккетта, находившегося всего в миле от передовой.

Эти случаи не были известны нашему герою, хотя от его внимания не укрылись другие примеры подобного рода, не столь, может быть, впечатляющие. Он был глубоко встревожен, но по иной причине, нежели невероятная тишина этого ночного марша.

— Боже правый! — сказал он вслух, и снова ему почудилось, что за него говорит кто-то другой. — Если я не обознался, то мы проиграли сражение, и теперь они идут на Нэшвилл!

Потом пришла мысль о себе — опасение, выросшее до острого ощущения близкой угрозы, которое мы в ином случае назвали бы страхом. Он поспешно отступил в тень дерева. А безмолвные батальоны все ползли сквозь туман.

Прохладное дуновение в затылок заставило его обернуться, и в восточной части небосклона он увидел слабый серый свет — первый признак наступающего дня. Его тревога усилилась.

"Надо уходить, — подумал он, — а то меня заметят и схватят".

Он вышел из тени и быстро зашагал к сереющему востоку. Под надежной защитой кедровой рощи он оглянулся. Колонна скрылась из виду; белая прямая дорога была в лунном свете совершенно пуста и безжизненна!

Если раньше он был озадачен, то теперь — ошеломлен. Куда вдруг делась армия, которая двигалась так медленно? Это было выше его разумения. Минута шла за минутой, а он все стоял; он потерял ощущение времени. В страшном напряжении искал он разгадку и не мог найти. Когда наконец он стряхнул с себя задумчивость, над холмами уже показался краешек солнца; но в ясном свете дня на душе у него не прояснилось — мысль его была окутана той же мглой, что и прежде.

Во все стороны от него лежали возделанные поля, и нигде не было видно следов войны и разорения. На фермах из труб тянулись струйки голубого дыма, возвещавшие начало нового дня с его мирными трудами. Сторожевая собака, завершив свой извечный монолог, обращенный к луне, крутилась под ногами у негра, который, запрягая мулов, в плуг, что-то мурлыкал себе под нос. Наш герой тупо уставился на эту пасторальную картину, как будто в жизни не видывал ничего подобного; потом поднял руку, провел ею по волосам и внимательно рассмотрел ладонь — воистину странное поведение. Словно бы в чем-то убедившись, он твердо зашагал по направлению к дороге.

II Лишился жизни — обратись к врачу

Доктор Стиллинг Молсон из Мерфрисборо навещал пациента, жившего в шести или семи милях от него на Нэшвиллской дороге, и задержался там на всю ночь. На рассвете он отправился домой верхом, что было вполне обычно для врачей того времени и той местности. Он как раз проезжал мимо поля, где некогда разыгралось сражение у Стоун-Ривер, когда с обочины к нему приблизился человек и по-военному отдал честь, приложив правую руку к краю головного убора. Но головной убор у него был штатский, как и вся одежда, и военной выправкой он не отличался. Врач доброжелательно кивнул, и у него мелькнула мысль, что странное приветствие чужака может быть просто знаком уважения к историческому месту. Так как встречный явно хотел к нему обратиться, врач вежливо придержал лошадь и стал ждать.

— Сэр, — сказал незнакомец, — вы, хоть и штатский, возможно, принадлежите к неприятельскому лагерю.

— Я врач, — ответил Молсон уклончиво.

— Благодарю, — отозвался встречный, — Я лейтенант из штаба генерала Хейзена. — На мгновение он запнулся, посмотрел собеседнику прямо в глаза и добавил: — Федеральной армии.

Врач ограничился кивком.

— Не могли бы вы сообщить мне, — продолжал встречный, — что здесь произошло? Где находятся армии? Кто выиграл бой?

Врач, прищурившись, с любопытством рассматривал собеседника. Задержав на нем цепкий взгляд профессионала, сколько позволяли приличия, он, наконец, сказал:

— Прошу прощения, но кто задает вопросы, сам должен охотно отвечать. И спросил с улыбкой: — Вы ранены?

— Да… но, кажется, не очень серьезно. Незнакомец снял цивильную шляпу, провел рукой по волосам и принялся внимательно рассматривать ладонь.

— Меня контузило, и я потерял сознание. Но пуля, похоже, только слегка меня задела. Крови совсем нет, боли никакой.

Так что я не прошу у вас медицинской помощи, только скажите, как мне добраться до моего полка — или хоть до какой-нибудь из наших частей — не знаете?

И вновь врач не ответил сразу — он припоминал главы из медицинских книг, где говорилось о потере памяти и о возвращении ее, когда человек попадает в знакомые места. Наконец, он взглянул на собеседника, улыбнулся и произнес:

— Лейтенант, на вас нет ни формы, ни знаков отличия.

Тот опустил голову, оглядел свой штатский костюм, потом поднял глаза и сказал с недоумением:

— Правда. Я… Я не совсем понимаю…

По-прежнему глядя на него пристально, но не без симпатии, ученый медик коротко спросил:

— Сколько вам лет?

— Двадцать три — но при чем тут это?

— Выглядите вы гораздо старше. Двадцать три вам никак нельзя дать.

Незнакомец стал терять терпение.

— Сейчас некогда это обсуждать. Меня интересует армия. Двух часов не прошло, как по этой дороге в северном направлении прошла колонна войск. Вы должны были их встретить. В темноте я не мог различить цвет их формы, так что будьте добры сказать, какая она была, и больше мне от вас ничего не нужно.

— А вы уверены, что видели их?

— Уверен? Да я сосчитать их мог!

— Вот как? — отозвался врач, забавляясь своим сходством с болтливым цирюльником из "Тысячи и одной ночи". — Очень интересно. Я никаких войск не встретил.

Собеседник взглянул на него холодно, словно и ему пришло на ум сходство с цирюльником.

— Я вижу, — сказал он, — что помочь мне вы не хотите. Тогда сделайте одолжение, проваливайте к черту!

Он повернулся и наобум зашагал по росистому полю, а его мучитель, ощутивший укол раскаяния, молча наблюдал за ним с высоты седла, пока он не скрылся за краем рощи.

III Как опасно заглядывать в воду

Когда наш герой сошел с дороги, шаги его замедлились, походка стала неверной, и он с трудом передвигал ноги, чувствуя сильную усталость. Понять ее причину он не мог, хотя проще всего было предположить, что его утомила болтовня сельского эскулапа. Присев отдохнуть на камень, он случайно взглянул на свою руку, лежащую у него на колене ладонью вниз. Рука была худая, высохшая. Он принялся ощупывать себе лицо. Оно было изборождено морщинами — пальцы это ясно чувствовали. Как странно! Не может же простая контузия с кратковременной потерей сознания превратить человека в такую развалину.

— Я, наверно, долго пролежал в госпитале, — сказал он вслух. — Ну конечно, надо же быть таким идиотом! Бой был в декабре, а теперь-то лето! Он рассмеялся. — Этот дядя, похоже, подумал, что я сбежал из сумасшедшего дома. А я всего лишь из госпиталя сбежал.

Поблизости от него виднелся клочок земли, окруженный каменной оградой. Без видимой причины он встал и подошел к ней. Внутри оказался массивный прямоугольный монумент из обтесанных, камней. Он потемнел от времени, был кое-где выщерблен по углам и покрыт пятнами мха и лишайника. Из щелей между камнями пробивалась трава, и корни ее расшатывали кладку. Приняв вызов этого гордого сооружения, время наложило на него свою тяжкую длань, и вскоре ему суждено было стать "тем, чем стали Тир и Ниневия". В надписи, выбитой на одной из граней монумента, вдруг мелькнуло знакомое нашему герою имя. Дрожа от волнения, он перегнулся через ограду и прочитал:

БРИГАДА ХЕЙЗЕНА

воинам, павшим в бою при Стоун-Ривер.

31 декабря 1862 года.

Почувствовав внезапную слабость и головокружение, он осел на землю. В шаге от себя он увидел небольшое углубление, превратившееся после недавнего дождя в лужицу с прозрачной водой. Он подполз к ней, чтобы освежиться, приподнялся на дрожащих руках, вытянул шею и увидел свое лицо, отразившееся в воде, как в зеркале. Из груди вырвался крик. Руки подломились. Он рухнул в воду лицом вниз и расстался с жизнью, заключившей в себе другую жизнь.

Хозяин Моксона

— Неужели вы это серьезно? Вы в самом деле верите, что машина думает?

Я не сразу получил ответ: Моксон, казалось, был всецело поглощен углями в камине, он ловко орудовал кочергой, пока угли, польщенные его вниманием, не запылали ярче. Вот уже несколько недель я наблюдал, как развивается в нем привычка тянуть с ответом на самые несложные, пустячные вопросы. Однако вид у него был рассеянный, словно он не обдумывает ответ, а погружен в свои собственные мысли, словно что-то гвоздем засело у него в голове.

Наконец он проговорил:

— Что такое "машина"? Понятие это определяют по-разному. Вот послушайте, что сказано в одном популярном словаре: "Орудие или устройство для приложения и увеличения силы или для достижения желаемого результата". Но в таком случае разве человек не машина? А согласитесь, что человек думает или же думает, что думает.

— Ну, если вы не желаете ответить на мой вопрос, — возразил я довольно раздраженно, — так прямо и скажите. Ваши слова попросту увертка. Вы прекрасно понимаете, что под "машиной" я подразумеваю не человека, а нечто созданное и управляемое человеком.

— Если только это "нечто" не управляет человеком, — сказал он, внезапно вставая и подходя к окну, за которым все тонуло в предгрозовой черноте ненастного вечера. Минуту спустя он повернулся ко мне и, улыбаясь, сказал:

— Прошу извинения, я и не думал увертываться. Я просто счел уместным привести это определение и сделать создателя словаря как бы участником нашего спора. Мне легко ответить на ваш вопрос прямо: да, я верю, что машина думает о той работе, которую она делает.

Ну что ж, это был достаточно прямой ответ. Однако нельзя сказать, что слова Моксона меня порадовали, они, скорее, укрепили печальное подозрение, что увлечение, с каким он предавался занятиям в своей механической мастерской, не принесло ему пользы. Я знал, например, что он страдает бессонницей, а это недуг не из легких. Неужели Мсксон повредился в рассудке? Его ответ убеждал тогда, что так оно и есть. Быть может, теперь я отнесся бы к этому иначе. Но тогда я был молод, а к числу благ, в которых не отказано юности, принадлежит невежество. Подстрекаемый этим могучим стимулом к противоречию, я сказал:

— А чем она, позвольте, думает? Мозга-то у нее нет.

Ответ, последовавший с меньшим, чем обычно, запозданием, принял излюбленную им форму контрвопроса.

— А чем думает растение? У него ведь тоже нет мозга.

— Ах так, растения, значит, тоже принадлежат к разряду мыслителей? Я был бы счастлив узнать некоторые из их философских выводов — посылки можете опустить.

— Вероятно, об этих выводах можно судить по их поведению, — ответил он, ничуть не задетый моей глупой иронией. — Не стану приводить в пример чувствительную мимозу, некоторые насекомоядные растения и те цветы, чьи тычинки склоняются и стряхивают пыльцу на забравшуюся в чашечку пчелу, для того чтобы та могла оплодотворить их далеких супруг, — все это достаточно известно. Но поразмыслите вот над чем. Я посадил у себя в саду на открытом месте виноградную лозу. Едва только она проросла, я воткнул в двух шагах от нее колышек. Лоза тотчас устремилась к нему, но когда через несколько дней она уже почти дотянулась до колышка, я перенес его немного в сторону. Лоза немедленно сделала резкий поворот и опять потянулась к колышку. Я многократно повторял этот маневр, и наконец, лоза, словно потеряв терпение, бросила погоню и, презрев дальнейшие попытки сбить ее с толку, направилась к невысокому дереву, росшему немного поодаль, и обвилась вокруг него. А корни эвкалипта? Вы не поверите, до какой степени они могут вытягиваться в поисках влаги. Известный садовод рассказывает, что однажды корень проник в заброшенную дренажную трубу и путешествовал по ней, пока не наткнулся на каменную стену, которая преграждала трубе путь. Корень покинул трубу и пополз вверх по стене, в одном месте выпал камень, и образовалась дыра, корень пролез в дыру и, спустившись по другой стороне стены, отыскал продолжение трубы и последовал по ней дальше.

— Так к чему вы клоните?

— Разве вы не понимаете значения этого случая? Он говорит о том, что растения наделены сознанием. Доказывает, что они думают.

— Даже если и так, то что из этого следует? Мы говорили не о растениях, а о машинах. Они, правда, либо частью изготовлены из металла, а частью из дерева, но дерева, уже переставшего быть живым, либо целиком из металла. Или же, по-вашему, неорганическая природа тоже способна мыслить?

— А как же иначе вы объясняете, к примеру, явление кристаллизации?

— Никак не объясняю.

— Да и не сможете объяснить, не признав того, что вам так хочется отрицать, а именно: разумного сотрудничества между составными элементами кристаллов. Когда солдаты выстраиваются в шеренгу или каре, вы говорите о разумном действии. Когда дикие гуси летят треугольником, вы рассуждаете об инстинкте. А когда однородные атомы минерала, свободно передвигающиеся в растворе, организуются в математически совершенные фигуры, или когда частицы замерзшей влаги образуют симметричные и прекрасные снежинки, вам нечего сказать. Вы даже не сумели придумать никакого ученого слова, чтобы прикрыть ваше воинствующее невежество.

Моксон говорил с необычным для него воодушевлением и горячностью. В тот момент, когда он замолчал, из соседней комнаты, именуемой "механической мастерской", доступ в которую был закрыт для всех, кроме него самого, донеслись какие-то звуки, словно кто-то шлепал ладонью по столу. Моксон услыхал стук одновременно со мной и, явно встревожившись, встал и быстро прошел в ту комнату, откуда он слышался. Мне показалось невероятным, чтобы там находился кто-то посторонний; интерес к другу, несомненно, с примесью непозволительного любопытства, заставил меня напряженно прислушаться, но все-таки с гордостью заявляю — я не прикладывал уха к замочной скважине. Раздался какой-то беспорядочный шум не то борьбы, не то драки, пол задрожал. Я совершенно явственно различил затрудненное дыхание и хриплый шепот: "Проклятый!" Затем все стихло, и вскоре появился Моксон с виноватой улыбкой на лице.

— Простите, что я вас бросил. У меня там машина вышла из себя и взбунтовалась.

Глядя в упор на его левую щеку, которую пересекли четыре кровавые ссадины, я сказал:

— А не надо ли подрезать ей ногти?

Моя насмешка пропала даром: он не обратил на нее никакого внимания, уселся на стул, на котором сидел раньше, и продолжал прерванный монолог, как будто ничего ровным счетом не произошло:

— Вы, разумеется, не согласны с теми (мне незачем называть их имена человеку с вашей эрудицией), кто учит, что вся материя наделена разумом, что каждый атом есть живое, чувствующее, мыслящее существо. Но я-то на их стороне. Не существует материи мертвой, инертной: она вся живая, она исполнена силы, активной и потенциальной, чувствительна к тем же силам в окружающей среде и подвержена воздействию сил еще более сложных и тонких, заключенных в организмах высшего порядка, с которыми материя может прийти в соприкосновение, например в человеке, когда он подчиняет материю себе. Она вбирает в себя что-то от его интеллекта и воли — и вбирает тем больше, чем совершеннее машина и чем сложнее выполняемая ею работа. Помните, как Герберт Спенсер определяет понятие "жизнь"? Я читал его тридцать лет назад. Возможно, впоследствии он сам что-нибудь переиначил, уж не знаю, но мне в то время казалось, что в его формулировке нельзя ни переставить, ни прибавить, ни убавить ни одного слова. Определение Спенсера представляется мне не только лучшим, но единственно возможным. "Жизнь, — говорит он, — есть некое сочетание разнородных изменений, совершающихся как одновременно, так и последовательно в соответствии с внешними условиями".

— Это определяет явление, — заметил я, — но не указывает на его причину.

— Но такова суть любого определения, — возразил он. — Как утверждает Милль, мы ничего не знаем о причине, кроме того, что она чему-то предшествует; ничего не знаем о следствии, кроме того, что оно за чем-то следует. Есть явления, которые не существуют одно без другого, хотя между собой разнородны: первые во времени мы именуем причиной, вторые следствием. Тот, кто видел много раз кролика, преследуемого собакой, и никогда не видел кроликов и собак порознь, будет считать, что кролик причина собаки.

Боюсь, однако, — добавил он, рассмеявшись самым естественным образом, что, погнавшись за этим кроликом, я потерял след зверя, которого преследовал, — я увлекся охотой ради нее самой. Между тем я хочу обратить ваше внимание на то, что определение Гербертом Спенсером жизни касается и деятельности машины: там, собственно, нет ничего, что было бы не применимо к машине. Продолжая мысль этого тончайшего наблюдателя и глубочайшего мыслителя, — человек живет, пока действует, — я скажу, что и машина может считаться живой, пока она находится в действии. Утверждаю это как изобретатель и конструктор машин.

Моксон длительное время молчал, рассеянно уставившись в камин. Становилось поздно, и я уже подумывал о том, что пора идти домой, но никак не мог решиться оставить Моксона в этом уединенном доме совершенно одного, если не считать какого-то существа, относительно природы которого я мог только догадываться и которое, насколько я понимал, настроено недружелюбно или даже враждебно. Наклонившись вперед и пристально глядя приятелю в глаза, я сказал, показав рукой на дверь мастерской:

— Моксон, кто у вас там?

К моему удивлению, он непринужденно засмеялся и ответил без тени замешательства:

— Никого нет. Происшествие, которое вы имеете в виду, вызвано моей неосторожностью: я оставил машину в действии, когда делать ей было нечего, а сам в это время взялся просвещать вас. Знаете ли вы, кстати, что Разум есть детище Ритма?

— Ах, да провались они оба! — ответил я, поднимаясь и берясь за пальто. — Желаю вам доброй ночи. Надеюсь, что, когда в другой раз понадобится укрощать машину, которую вы по беспечности оставите включенной, она будет в перчатках.

И, даже не проверив, попала ли моя стрела в цель, я повернулся и вышел.

Шел дождь, вокруг была непроницаемая тьма. Вдали, над холмом, к которому я пробирался по шатким дощатым тротуарам и грязным немощеным улицам, стояло слабое зарево от городских огней, но позади меня ничего не было видно, кроме одинокого окна в доме Моксона. В том, как оно светилось, мне чудилось что-то таинственное и зловещее. Я знал, что это незавешенное окно в мастерской моего друга, и нимало не сомневался, что он вернулся к своим занятиям, которые прервал, желая просветить меня по части разумности машин и родительских прав Ритма… Хотя его убеждения казались мне в то время странными и даже смехотворными, все же я не мог полностью отделаться от ощущения, что они каким-то образом трагически связаны с его собственной жизнью и характером, а быть может, и с его участью, и уж во всяком случае я больше не принимал их за причуды больного рассудка. Как бы ни относиться к его идеям, логичность, с какой он их развивал, не оставляла сомнений в здравости его ума. Снова и снова мне вспоминались его последние слова: "Разум есть детище Ритма". Пусть утверждение это было чересчур прямолинейным и обнаженным, мне оно теперь представлялось бесконечно заманчивым. С каждой минутой оно приобретало в моих глазах все больше смысла и глубины. Что ж, думал я, на этом. пожалуй, можно построить целую философскую систему. Если Разум — детище Ритма, в таком случае все сущее разумно, ибо все находится в движении, а всякое движение ритмично. Меня занимало, сознает ли Моксон значение и размах своей идеи, весь масштаб этого важнейшего обобщения. Или же он пришел к своему философскому выводу извилистым и ненадежным путем опыта?

Философия эта была настолько неожиданной, что разъяснения Моксона не обратили меня сразу в его веру. Но сейчас словно яркий свет разлился вокруг меня, подобно тому свету, который озарил Савла из Тарса,[6] и, шагая во мраке и безлюдии этой непогожей ночи, я испытал то, что Льюис назвал "беспредельной многогранностью и волнением философской мысли". Я упивался неизведанным сознанием мудрости, неизведанным торжеством разума. Ноги мои едва касались земли, меня словно подняли и несли по воздуху невидимые крылья.

Повинуясь побуждению вновь обратиться за разъяснениями к тому, кого отныне я считал своим наставником и поводырем, я бессознательно повернул назад и, прежде чем успел опомниться, уже стоял перед дверью моксоновского дома. Я промок под дождем насквозь, но даже не замечал этого. От волнения я никак не мог нащупать звонок и машинально нажал на ручку. Она повернулась, я вошел и поднялся наверх, в комнату, которую так недавно покинул. Там было темно и тихо; Моксон, очевидно, находился в соседней комнате — в "мастерской". Ощупью, держась за стену, я добрался до двери в мастерскую и несколько раз громко постучал, но ответа не услышал, что приписал шуму снаружи — на улице бесновался ветер и швырял струями дождя в тонкие стены дома. В этой комнате, где не было потолочных перекрытий, дробный стук по кровле звучал громко и непрерывно.

Я ни разу не бывал в мастерской, более того — доступ туда был мне запрещен, как и всем прочим, за исключением одного человека — искусного слесаря, о котором было известно только то, что зовут его Хейли и что он крайне неразговорчив. Но я находился в таком состоянии духовной экзальтации, что позабыл про благовоспитанность и деликатность и отворил дверь. То, что я увидел, разом вышибло из меня все мои глубокомысленные соображения.

Моксон сидел лицом ко мне за небольшим столиком, на котором горела одна единственная свеча, тускло освещавшая комнату. Напротив него, спиной ко мне, сидел некий субъект. Между ними на столе лежала шахматная доска. На ней было мало фигур, и даже мне, совсем не шахматисту, сразу стало ясно, что игра подходит к концу. Моксон был совершенно поглощен, но не столько, как мне показалось, игрой, сколько своим партнером, на которого он глядел с такой сосредоточенностью, что не заметил меня, хотя я стоял как раз против него. Лицо его было мертвенно-бледно, глаза сверкали, как алмазы. Второй игрок был мне виден только со спины, но и этого с меня было достаточно: у меня пропала всякая охота видеть его лицо.

В нем было, вероятно, не больше пяти футов росту, и сложением он напоминал гориллу: широченные плечи, короткая толстая шея, огромная квадратная голова с нахлобученной малиновой феской, из-под которой торчали густые черные космы. Малинового же цвета куртку туго стягивал пояс, ног не было видно — шахматист сидел на ящике. Левая рука, видимо, лежала на коленях, он передвигал фигуры правой рукой, которая казалась несоразмерно длинной.

Я отступил назад и стал сбоку от двери, в тени. Если бы Моксон оторвал взгляд от лица своего противника, он заметил бы только, что дверь приотворена, — и больше ничего. Я почему-то не решался ни переступить порог комнаты, ни уйти совсем. У меня было ощущение (не знаю даже, откуда оно взялось), что вот-вот на моих глазах разыграется трагедия и я спасу моего друга, если останусь, и, не слишком мучаясь совестью из-за собственной нескромности, я остался.

Игра шла быстро. Моксон почти не смотрел на доску, перед тем как сделать ход, и мне, неискушенному в игре, казалось, что он передвигает первые попавшиеся фигуры — настолько жесты его были резки, нервны, мало осмысленны. Противник тоже, не задерживаясь, делал ответные ходы, но движения его руки были до того плавными, однообразными, автоматичными и, я бы даже сказал, театральными, что терпение мое подверглось довольно тяжкому испытанию. Во всей обстановке было что-то нереальное, меня даже пробрала дрожь. Правда и то, что я промок до нитки и окоченел.

Раза два-три, передвинув фигуру, незнакомец слегка наклонял голову, и каждый раз Моксон переставлял своего короля. Мне вдруг подумалось, что незнакомец нем. А вслед за этим, что это просто машина — автоматический шахматный игрок! Я припомнил, как Моксон однажды говорил мне о возможности создания такого механизма, но я решил, что он только придумал его, но еще не сконструировал. Не был ли тогда весь разговор о сознании и интеллекте машин всего-навсего прелюдией к заключительной демонстрации изобретения, простой уловкой для того, чтобы ошеломить меня, невежду в этих делах, подобным чудом механики?..

Хорошее же завершение всех умозрительных восторгов, моего любования "беспредельной многогранностью и волнением философской мысли"! Разозлившись, я уже хотел уйти, но тут мое любопытство вновь было подстегнуто: я заметил, что автомат досадливо передернул широкими плечами, и движение это было таким естественным, до такой степени человеческим, что в том новом свете, в каком я теперь все видел, оно меня испугало. Но этим дело не ограничилось: минуту спустя он резко ударил по столу кулаком. Моксон был поражен, по-моему, еще больше, чем я, и словно в тревоге отодвинулся вместе со стулом назад.

Немного погодя Моксон, когда пришла его очередь сделать ход, вдруг поднял высоко над доской руку, схватив одну из фигур со стремительностью упавшего на добычу ястреба, воскликнул: "Шах и мат!" — и, вскочив со стула, быстро отступил за спинку. Автомат сидел неподвижно.

Ветер затих, но теперь все чаще и громче раздавались грохочущие раскаты грома. В промежутках между ними слышалось какое-то гудение или жужжание, которое, как и гром, с каждой минутой становилось громче и явственнее. И я понял, что это с гулом вращаются шестерни в теле автомата. Гул этот наводил на мысль о вышедшем из строя механизме, который ускользнул из-под усмиряющего и упорядочивающего начала какого-нибудь контрольного приспособления, — так бывает, если выдернуть собачку из зубьев храповика. Я, однако, недолго предавался догадкам относительно природы этого шума, ибо внимание мое привлекло непонятное поведение автомата. Его била мелкая, непрерывная дрожь. Тело и голова тряслись, точно у паралитика или больного лихорадкой, конвульсии все учащались, пока наконец весь он не заходил ходуном. Внезапно он вскочил, всем телом перегнулся через стол и молниеносным движением, словно ныряльщик, выбросил вперед руки. Моксон откинулся назад, попытался увернуться, но было уже поздно: руки чудовища сомкнулись на его горле, Моксон вцепился в них, пытаясь оторвать от себя. В следующий миг стол перевернулся, свеча упала на пол и потухла, комната погрузилась во мрак. Но шум борьбы доносился до меня с ужасающей отчетливостью, и всего страшнее были хриплые, захлебывающиеся звуки, которые издавал бедняга, пытаясь глотнуть воздуха. Я бросился на помощь своему другу, туда, где раздавался адский грохот, но не успел сделать в темноте и нескольких шагов, как в комнате сверкнул слепяще белый свет, он навсегда выжег в моем мозгу, в сердце, в памяти картину схватки: на полу борющиеся, Моксон внизу, горло его по-прежнему в железных тисках, голова запрокинута, глаза вылезают из орбит, рот широко раскрыт, язык вывалился наружу и жуткий контраст! — выражение спокойствия и глубокого раздумья на нарисованном лице его противника, словно погруженного в решение шахматной задачи! Я увидел все это, а потом надвинулись мрак и тишина.

Три дня спустя я очнулся в больнице. Воспоминания о той трагической ночи медленно всплыли в моем затуманенном мозгу, и тут я узнал в том, кто ходил за мной, доверенного помощника Моксона Хейли. В ответ на мой взгляд он, улыбаясь, подошел ко мне.

— Расскажите, — с трудом выговорил я слабым голосом, — расскажите все.

— Охотно, — ответил он. — Вас в бессознательном состоянии вынесли из горящего дома Моксона. Никто не знает, как вы туда попали. Вам уж самому придется это объяснить. Причина пожара тоже не совсем ясна. Мое мнение таково, что в дом ударила молния.

— А Моксон?

— Вчера похоронили то, что от него осталось. Как видно, этот молчаливый человек при случае был способен разговориться. Сообщая больному эту страшную новость, он даже проявил какую-то мягкость. После долгих и мучительных колебании я отважился наконец задать еще один вопрос:

— А кто меня спас?

— Ну, если вам так интересно, — я.

— Благодарю вас, мистер Хеили, благослови вас Бог за это. А спасли ли вы также несравненное произведение вашего искусства, автоматического шахматиста, убившего своего изобретателя?

Собеседник мои долго молчал, глядя в сторону. Наконец он посмотрел мне в лицо и мрачно спросил:

— Так вы знаете?

— Да, — сказал я, — я видел, как он убивал.

Все это было давным-давно. Если бы меня спросили сегодня, я бы не смог ответить с такой уверенностью.

Загрузка...