Дух человеческий и Дух — Темный чужак — Снова кормовой стрелок — Ущербная куколка — Конец войне
Одолеваемый бедствиями войны и социальных катастроф в своей множественной плоти, бессильный восстановить здоровье, дух человеческий ослабел от отчаяния. Его воля к жизни, к полнейшему выражению своей натуры гасла от усталости. Его искушала воля к смерти. К чему продолжать борьбу, зачем его манит недостижимая цель? Почему бы не погрузиться в тихое ничто? Его плоть слишком бренна и в то же время слишком непокорна. Он не в силах ни укрепить ее для служения духу, ни совладать с ее похотью. Гомо сапиенс представлялся ему дурно сконструированным созданием, жалким птеродактилем духа, а не истинной птицей, идеально приспособленной к полету. Птеродактиль? Скорее заблудший мотылек, обреченный тщетно биться в окна своей тюрьмы, пока смерть не покончит с его тревогами.
Так зачем же продолжать эти мучительные усилия? Какая нужда, какой долг гонит его? Он не чувствовал в себе никаких потребностей, кроме нужды в покое, во сне, в смерти.
Но в смятении своем он обнаружил, что ни изнеможение, ни разочарование не позволяют ему сдаться. Для него все яснее открывалось, что он, дух человеческий, неким тайным образом в залоге у великого, вселенского Духа, который и есть его настоящая суть и который чище, чем когда-нибудь суждено стать ему. И потому он должен, должен учится, должен стать верным орудием того большего, в котором одновременно все неисполненные обещания его собственной природы и (возможно ли это?) бесконечность, создавшая его путем ограничения себя и поддерживающая его на всем пути его существования. Ему, источнику и цели, дух человеческий должен хранить верность. Должен? Почему должен? Он не знал. Но был уверен, что должен.
В поисках новой силы дух человеческий вновь устремил взгляд за пределы своей планеты, к звездам. К этим великим огням, к этим искоркам, рожденным, быть может, огромным, тайным пламенем. В последнее время они стали для него символом, непрестанно напоминающим о его малости и тревожащим смутными намеками на будущее величие. И теперь ему довелось заново поразмыслить о них.
В этот период человеческого кризиса астрономы, глазами которых он изучал небо, были в большинстве оторваны от своих настоящих дел ради военных нужд. Но несколько еще остались, и через их посредство он проникся новым удивлением, новым стремлением увидеть в знакомых звездных полях не просто данные для анализа, а загадочные черты небесной реальности; так что через их телескопы и через их умы он размышлял над звездами и пытался распознать свои истинные отношения с ними. Со своей песчинки с горячим ядрышком и тонкой пленкой зелени и океанов, он озирал глубочайший небесный океан. Вот кружится луна, преждевременно состарившаяся и не успевшая зачать жизни; а вот солнце, отец всего, растущего на земле, мать жизни. Солнце, древнее божество, оказалось в конечном счете не более как огромным пламенем, вполне заурядной, пожалуй что пожилой звездой — а вовсе не неисчерпаемым источником жизненной силы. К тому же оно могло в любую минуту взорваться и поглотить свой выводок миров. Дух человек пристально рассматривал эти миры, но мало что видел. Если однажды он сумеет освободить человеческий разум, что тот найдет вдали? Быть может, другие плодородные шары, где обитают подобные ему духи со многосоставной плотью? Или пустые миры оплавленного солнцем камня и вечного льда? Или враждебные пустыни и бескрайние океаны, лишенные живого духа?
Раздраженный своим невежеством, он заглянул за крайнюю планету, коснулся созвездий. В поле зрения человеческих телескопов проколотая булавочными отверстиями темнота превращалась в черноту, присыпанную алмазной пылью, а здесь и там сверкали большие бриллианты или иные самоцветы. Но все они были звездами, солнцами. Неподвижные, прикованные к небу и инертные на вид, хотя он отлично знал, как летают и странствуют эскадроны этих великих солнц. А все они вместе (как он прекрасно знал) складывались в огромный вихрь искорок — каждая одинока, как пленник в камере, отделена от соседей самим расстоянием. Впрочем, он напомнил себе, что и вся галактика, если бы он взглянул на нее со стороны, оказалась бы единым организмом, составленным из движущихся клеток, свободных, но послушных природе целого. Много таких организмов, таких галактик, видел он вдали через инструменты астрономов. И знал, что полчища других движутся за пределами человеческого зрения, как чайки, парящие за горизонтом или кружащие над океаном антиподов. Дух человеческий, казалось, почти постиг во всей физической вселенной единый организм, членами которого служили галактики.
Но тогда? Тогда? Мысль уступила чистому удивлению. Тогда он, великий дух человеческий, не более, чем кровяной шарик или малый атом вселенского организма? Или, быть может, живой зародыш целого космического яйца? Что, если все прочее — безжизненный желток, ожидающий его волшебного пробуждения?
На миг его захлестнула гордыня, но дух тотчас вспомнил, что, даже будь оно так, даже окажись он единственным живым зародышем в целом космосе, ни один зародыш не способен в одиночку породить птенца, а тем более вырастить из него орла. Только согласный ход событий ведет к этой цели. Для создания орла в самом деле необходим зародыш, но также и желток, и материнская забота, и добыча, и поддерживающий слетка воздух, и все прошлое, все предки вплоть до первой жизни в древнем океане, и рождение планеты и породившая ее туманность и непостижимый акт творения, породивший все это.
Не так уж велика искорка творения в зародыше! А он, полупросветленный дух правящего на Земле рода, даже осмелившись на миг вообразить себя зародышем космического яйца, должен, конечно, ощутить не гордыню, но смирение и ужас, ведь ошибочно распорядившись своей искрой, он оборвет развитие целого космоса и тем предаст Дух.
А если он, в конечном счете — один из великого множества духов, рассеянный по космосу? Эта мысль взволновала его сильнее. В нем шевельнулась тоска по товариществу себе подобных. Если бы ему объединиться с другими такими же, преодолев световые годы и парсеки расстояния! Конечно, это было невозможно. Каждый мировой дух должен хранить верность собственному видению Духа, в полной оторванности от собратьев.
Дух! По крайней мере, он мог всей волей утвердить непоколебимую верность чему-то иному, нежели он сам — чему-то, быть может смутно проглядывающему из-за галактик, но для него несомненно присущему, как собственная суть, только бесконечно величественнее. Сам по себе этот Дух был волей к познанию, любви, созиданию. А вне его, быть может, присутствовала еще большая воля к осуществлению всего космоса в мудрости, любви и творчестве.
В дни младенчества духа человеческого его пробуждающиеся члены поклонялись богам собственного изобретения — существам, для него неправдоподобным, потому что они отражали только природу отдельных членов, а не целостную его природу. Однако, позднее, некоторые, хоть и остались во власти космогонических мифов, обрели в сердцах верность Духу и дошли мыслью до нового божества — которое и было им самим, истинным духом человеческим.
Дух рассудил, что по-своему они были правы, ведь он и в самом деле был страстью к разуму, любви и творчеству, тлевшей, пусть очень глубоко, в каждом человеческом сердце.
Но сейчас дух человеческий начал понимать, что эта зарождающаяся религия его членов была лишь полуправдой и несла в себе многие опасности. Потому что если он, дух человеческий, в чем-то достоин поклонения, то не за то, что он человек, а за то, что дух — за то, что его суть, как и суть его малых членов, в разуме, любви и творческой воле. Те, кто почитали его, были воистину верны Духу в своей верности разуму, любви и творческой воле; но обращая их верность на себя, на несовершенный дух их рода, он искажал их верность вселенскому Духу, а тем самым и себе, и их истиной природе.
Дух человеческий невольно тянулся к божеству за пределами его самого, к вселенскому Духу, в котором была его суть, но бесконечно увеличенная. А еще он в мучительном замешательстве распознал в себе темную тягу к чему-то вне этого всеобщего и светлого Духа разума, любви и творчества — тягу к неведомому чужаку, непостижимому и ужасному, но неким ужасным образом и прекрасному. Великий дух человеческий, так медленно и мучительно пробуждавшийся на протяжении веков, наконец слепо ощутил присутствие Другого, лишенного всех вымышленных для него человеком образов-одеяний. Постигнув для начала, чем не был этот Другой, дух человеческий начал ощущать и то, чем он был, хотя ничего еще не знал о его истиной природе, кроме его ужасающей чуждости.
Тот не был ни Ра, ни Шивой, ни Хроносом, ни Ягхве, ни Иисусом. Пока еще нельзя было (эта мысль ошеломила его едва ли не до головокружения) сказать наверное, был ли этот темный Другой равен Духу, был ли он идеалом разума, любви и творческой воли. Чужак, возможно был выше всего того, к чему стремились как к святыне дух человеческий и иные духи всех рангов.
Подумав об этом, дух человеческий, забыв о муках телесных терзаний, вскричал, обращаясь к Другому. — «О, Ты, Ты, Ты!» — и онемел. В сердце его зародился шепот: «Могу ли я, малое и низкое создание, обращаться к нему? Как мне дотянуться до него? Звезды и галактики являют его, атомы и электроны — его проявления. Каждая букашка, каждая ласточка, каждый полевой цветок свидетельствуют о нем. Люди во всех своих поступках, добрых и злых, неотвратимо выражают его. И я, хоть и предан всем существом светлому Духу, невольно приветствую и его, Другого. Хотя мне суждено вечно сомневаться, действительно ли эти двое различны, или они — одно. Дух Я смиренно познавал, но что есть Ты? Слепящая тьма в глазах. Оглушительное молчание!».
Убедившись в своем бессилии постичь Другого, дух человеческий снова обратился к размышлениям о Духе — божестве более привычном и более познаваемом; божестве, которому он твердо и безошибочно присягнул на верность.
Однако можно ли назвать божеством то, что, возможно, не обладает персональным сознанием вне его сознания, но является чистым идеалом, претендующим на его верность — быть может, неоправданно? Что, если этот идеал внедрен в него Другим, чтобы стать законом его существования, возможно, вовсе не обязательным для Другого? Этого дух знать не мог. Зато он без тени сомнения знал, что для него и для всех его малых членов путь Духа — это путь жизни. Все существа во всем множестве галактик, обладающие хотя бы частицей собственного света, по самой своей природе должны быть верны Духу — или они изменили бы свету, сияющему внутри них. Для всех путь жизни — это путь чуткого разума, любви и творчества. Хотя образ этих трех может странным образом изменяться и противоречить друг другу. Низшим существам самые яркие проявления духа могут представляться выжженной пустыней. Дух человеческий, вспоминая долгие блуждания своего роста, видел, как много обличий принимал для него Дух, впервые смутно угаданный во времена отца Адама.
В тот первый миг его жизни между ним и личностью его единственного члена не было разницы. Но теперь, когда его члены так умножились в числе, между ним самим и каждым из них лежал широкий водораздел. Они стали так многообразны! Даже в выражении Духа они вечно конфликтовали; ведь каждый был обуян одним из проявлений Духа, одним направлением или способом познания, любви или творчества. Дух же, включавший в себя все их разнообразие, в равной степени разделял все их противоречивые достижения. Он был един во всех. Более того: члены его были так эфемерны, а он — вечен. Они так привязаны к краткому цветению своего индивидуального Я, он же так далек от этих уз.
И потому духу трудно было сознавать крошечные, но яркие и плотные жизни своих членов. Ему грозило забыть о них, как человек забывает о клетках своего мозга. А ведь они были личностями и основой его собственной личности, так что, утратив связь с ними, он потерял бы связь с собой и умер бы — и предал бы Дух. Более всего духу человеческому следовало остерегаться этой угрозы именно теперь. Ведь в последнее время его заботили великие мировые тенденции, и планируя, направляя отношения между народами и классами, он, истинный дух человеческий, все больше забывал об отдельных личностях мужчин и женщин.
Сейчас дух человеческий с искренней симпатией и даже с благоговением воскрешал малые жизни тех или иных из мириадов своих членов — живущих или умерших — или задерживался на переломных моментах их жизней. Среди других он выбрал кормового стрелка из самолета с мотыльком. С новым удивлением и смирением он продумывал мысли молодого человека, летящего над проливом. Он погружался в темное смятение разума кормового стрелка, как ныряют в бурный и мутный поток. Он чувствовал, как его влекут и толкают бессознательные побуждения, давно забытые детские страхи и желания. Невежество и лживые доводы искушали его множеством безумств и манили пустыми целями. В приступе жалости он пережил неуверенную верность юноши Духу, которого тот постигал лишь смутно. То было стремление, безнадежно уведенное в сторону модной позой циника. Глазами кормового стрелка он видел в Духе неясную волю к любви, разуму и созиданию, а смутный бесформенный огонек, пробившийся сквозь толщу нечистой воды. Странно, как столь темное создание, преодолев терзания сумбурной натуры и оковы общественного мнения, столь безошибочно сумело отдать свою драгоценную жизнь столь смутному и темному видению Духа. Стрелок наравне с мотыльком был заперт в огромной машине, не будучи ее частью, но, в отличие от мотылька, он обуздал себя отвагой и товариществом, отдавшись тем самым Духу — хотя и застенчиво, почти неосознанно.
Мог ли сам великий дух человеческий сделать более? В более широких пределах собственного невежества и бренности, он сам иной раз отклонялся от истинного служения Духу. Да и чем он был, как не духовным единством всех своих членов? Он был больше каждого, потому что был лучшим в каждом и во всех, объединенных таинственной телепатией. И все же он сомневался. Не был ли он, скорее, одним, чем многими? В таком случае, его члены — просто измышления его единого и единственного существа? Неужели они в действительности не настоящие индивидуальные души, а лишь его собственные переживания, воспринятые со множества различных точек зрения? О, нет! Кормовой стрелок, будучи меньше сознания всего человечества, одурманенный огромным невежеством и окутанный слабостями всего общества, наверняка был чем-то более вещественным, чем мимолетная мысль духа. Его нельзя было помыслить иначе, как недолговечного индивидуума — и притом отважного индивидуума, способного на подвиг, какого никогда не потребуется от великого духа человеческого. Ведь духу человеческому никогда не придется умереть ради верности большему Духу, поскольку он сам — единственный известный сосуд для этого Духа. Мать, носящая в своем теле ребенка, сражаясь за свою жизнь, сражается и за него; так и дух человеческий, сражаясь за великого Духа, которого он один мог породить, сражался в то же время за свою жизнь. А кормовой стрелок отдал жизнь, чтобы могло жить нечто иное, чем он сам. И погибшая святая того города жила ради служения другим, куда меньше нее достойным восхищения. Преклоняясь перед духом, она ради Духа безропотно отдала себя.
И снова дух человеческий обратился мыслями к бедам своего множественного тела. Он уже не сомневался, что все его органы и ткани сейчас распадаются. Все его вещество обращалось в жидкость, готовясь к странному преображению. Его облик менялся подобно облаку. Ради чего?
И снова, как нередко бывало в прошлом, он серьезно вопрошал, станет ли эта ужасная трансмутация последним и смертельным пароксизмом разъедающей его болезни, проникшей в тело в далеком детстве, или же славным, хотя и мучительным, возрождением. О, пусть это будет возрождение, это должно быть возрождение! До сих пор он нечувствительно рос, как растет гусеница, теперь же все его существо распадалось для смерти или более полной жизни, чтобы стать настоящей бабочкой или простым и ужасным паразитом. Возможно, умирающее примитивное создание — не более чем бесформенный комок клеток, обычный полип, губка или смешение отдельных неупорядоченных индивидов, лишь ради узких и временных целей объединенных в семейства, племена, нации, мистические секты и социальные классы.
Вся жизнь человеческого рода определялась лишь слепыми силами, воздействующими на малых созданий роя и направляющими их к бесконечному поиску себя. Но теперь духу представилось, что он, дух человеческий, сумеет наконец-то совладать со своей плотью и стать правителем — направляющим разумом всего человечества. И тогда, умудренный всеми ошибками прошлого, он вдохновит свои члены на свободный совместный труд, чтобы обратить землю в рай, где поколения людей будут радостно воплощать свои природные силы, служа великолепными орудиями Духа.
Близился конец войны, и дух человеческий видел, что спасти его может лишь новое, более ясное стремление к Духу, если такое распространится среди людей. Необходимо уничтожить империи, разрастающиеся в его теле подобно раку — без этого невозможно телесное здоровье, и разум его погаснет. Но для такой отчаянной хирургической операции требовалось больше, куда больше. Ведь яд уже разошелся по жилам к каждому органу его тела.
И вот, в самый год военной победы, дух человеческий невольно усомнился, обладают ли победители, эти преданные воители Духа, ясным пониманием: что им делать со своей победой. Казалось, их заботила одна только власть — и такая организация мира, которая даст им еще больше власти. Некоторые желали всего лишь восстановить старую, рыхлую как губка структуру, при которой они еще недавно процветали. Другие задумали тесно переплетенный мировой организм, в котором мужчин и женщин удерживали бы вместе стальные узы — не товарищества, а законов — мир, в котором Дух был бы так же скован, как в старых злокачественных империях.
Теперь и сам дух человеческий засомневался, что же именно нужно ему от своих членов. В прошлом было ясно, что каждый должен усмирить и превзойти свою дикую личность, подчинить себя общей цели, чтобы старые непрочные связи в его плоти, распавшись, переплелись в более надежную структуру. Но едва эта цель показалась на горизонте, едва победители вообразили себя правителями мира, как сами они стали орудиями новой угрозы. Едва они постигли необходимость дисциплины и мирового плана, как стали забывать об их назначении. О нем забыли многие, но не все. Святая, убитая в городе, и тысячи других скромных мужчин и женщин, разбросанных по всему миру, помнили.
Пока дух человеческий всматривался в свое предназначение, плоть его терзалась мощными конвульсиями войны. Ему приходилось не легче, чем человеку, когда тот в горячечном бреду сознает, что его спасет лишь холодная голова, и великим усилием заставляет себя обдумывать и точно исполнять лечение.
Воюющие народы теперь напрягали последние силы — одна сторона, чтобы оттянуть гибель, другая — чтобы завоевать скорую и решительную победу. Огромные флотилии несли громадные армии к вражеским берегам. Громадные воздушные флоты уничтожали город за городом. Грохочущие машины и орудия сталкивались на лугах и сожженных нивах, над пожарищами деревень. Отступающий враг взрывался, горел, страдал. Повсюду малые члены его тела принимали дисциплину и опасности, терпели боль, увечья, смерть в простой надежде, что их жертва спасет других и приведет к более счастливому миру. Их хрупкую плоть терзали и калечили бездушные снаряды и дьявольски-изобретательная жестокость собратьев-смертных. Людей подвергали научно-обоснованным пыткам или просто уничтожали тысячами, как уничтожают паразитов — самым дешевым из доступных способов. А другие, свободные граждане и борцы, тонули в море, рушились с неба, гибли под развалинами домов, сгорали, оставляя после себя головешки обугленной плоти и почерневших костей.
Эту телесную агонию претерпевал и сам дух человеческий, ведь их плоть была его плотью. И душевные муки гибели не были чужды ему, ведь он пребывал в каждом из них. Но, при всех этих бедствиях и вопреки им, он все яснее различал правду о себе.
— Как удивительна и тонка, — говорил он себе, страдая, — взаимосвязь между этими малыми созданиями и мною. Если они не подчиняются полностью моей воле, меня разрывают внутренние противоречия; однако же если эти клетки моего тела отринут свою истинную личность и станут простыми клетками, простыми шестеренками, бездуховными частицами, целиком послушными бездушной организации целого, я сам, мое истинное Я, кану в ничто. Ведь я существую только как единство духа во всех и каждом из моих членов. Мне осталась одна последняя надежда: что они по собственной, свободной воле, а не по принуждению, подчинят себя общему благу и Духу. Но ведь и этого недостаточно. Обуздывая себя, они должны еще и сохранить бескомпромиссную верность собственной индивидуальности и уникальности.
Дух человеческий видел, что в этом и состоит теперь его дело. Он должен точнее вдохновлять свои члены. Бесполезно было бы пробуждать в них смутную верность Духу. Он должен открыто объявить, чего требует от них Дух в данный момент истории.
И вот он принялся очищать свои мысли и прояснять вдохновение своих членов — прямо здесь, на пороге лихорадки. В то самое время, когда наиболее социально-умудренные люди принялись, наконец, исполнять его прежние предначертания, пропагандировать волю к общественной дисциплине и мировому планированию, ему пришлось отыскать в себе силы, чтобы пробудить в наиболее духовно-чутких новую нежность к индивидууму, к искренним душевным движениям. Многим его членам, как прежде и ему самому, чудилось, что эти направления противоречат друг другу, на деле же, они были необходимыми половинами целого.
И потому дух человеческий провозглашал свое новое послание в сердцах истерзанных войной людей всех стран.
— Вспомните великого пророка Любви, — говорил он. — Вы понемногу начали перерастать границы его учения, но одновременно забыли истину. Бесспорно, он внушал вам сомнительные догмы, заявляя, что человек бессмертен и что Бог — его любящий отец — что совершенно непостижимо для человека. Но в то же время он помог иным из вас увидеть, что все люди — части друг друга, и что лишь в деятельной любви к ближнему, к товарищу, спасение человека. А потому будьте нежны — о, всегда нежны к отдельному человеческому существу. Вам придется планировать, потому что ваш мир в беспорядке. Вам придется управлять, в нынешней крайности вам не приходится даже чураться применения бомб, танков и пулеметов, поскольку иные из врагов Духа очень сильны и слишком извращены, чтобы прислушаться к иным средствам убеждения. И порой вы, обладая силой, чувствуете, что не применить ее в полной мере — предательство. Но пусть ваша твердость пребудет в вечном браке с нежностью. Даже повергнутый, но все еще опасный враг — человек и сломанное орудие Духа. И маленький безымянный человек, работающий на заводе и возвращающийся домой измученным и безрадостным, имеет право на бесконечную нежность даже тогда, когда по глупости или из слепого самолюбия сопротивляется вашим благодетельным планам. И пусть все правители огненными буквами выжгут у себя в памяти, что если их планы не дадут безымянному человеку крылья и свободу их использовать, планы эти напрасны.
Миллионы за миллионами смутно отзывались новому вдохновению. Люди, подавленные большими и малыми, злобными и благонамеренными тираниями, как никогда жаждали свободы. Их смертельно измучила дисциплина, приказы, структуры, номера и правила. Они желали одного — покончить с войной, вернуться к мирной жизни, к хорошей работе, заработать деньги на удовольствия. Те, кто обладал властью денег, еще сильнее мечтали о свободе от тех ограничений, которых требует поиск себя. И эта огромная жажда свободы только здесь и сейчас оборачивалась желанием свободно служить Духу в единстве индивидуальностей, в целом же, то было желание наслаждаться жизнью, ни за кого не отвечая.
Большинство людей охотно принимали смутные послания духа. Их ждали и люди доброй воли, и те, кто желали вернуть свои прежние неограниченные вольности. И последние перекраивали новое писание под собственные цели. Тогда верные обществу, требующие плана, осудили новую жажду свободы как уловку врагов общества. Очень немногие принимали ее как завершение их личного евангелия.
И в который раз, дух человеческий не сумел вдохновить свои члены — отчасти, быть может, из-за слабости и недомыслия новых пророков, но больше из-за непреодолимого сопротивления тех общественных сил, которые неумолимо перемалывали человечество, выстраивая из него жестокий безжизненный муравейник.
Звонили победные колокола. Трубили трубы и развевались флаги. Войска проходили парадами по всем городам. Толпа ликовала. Люди приветствовали золотое, но призрачное будущее. Прошлое осталось лишь болью в памяти. Никто, кроме калек и сирот, не хотел о нем вспоминать.
Колокола звонили о победе, о мире, о том, что черная полоса жизни миновала, о возвращении на гражданку, о приближении чертовски хороших времен; и о торжестве Духа (так говорили победители) над силами зла, едва не завоевавшими планету.
Но дух человеческий не слишком ликовал — ведь вслед за одной доблестно отраженной угрозой надвигалась новая. Один приступ болезни отступил, но болезнь не прошла. Куколка готовилась к великому преображению, но мотылек был еще скован коконом и в каждой клетке его ослабленного лихорадкой тела таился паразит.
Дух человеческий, вопреки надежде, с опасением взирал в будущее.
Сегодня! Завтра!
Сегодня являет всю нынешнюю вселенную в бесконечных подробностях, в немыслимом изобилии. Сегодня — это поля, дом и огромное небо. Сегодня зачинают человека, сегодня он рождается, любит, ненавидит, умирает. Бесчисленные электроны с протонами деловито выполняют повсюду свои невообразимые фокусы. Планеты притягиваются к своим солнцам. Плывут, вращаются галактики.
Сегодняшний день содержит в себе и все прошлое: королеву Викторию, Вавилон, ледниковые периоды, зарождение звезд из первичных туманностей и первый взрыв творения.
А завтра? Там непроглядный туман, из которого может появиться что угодно.
Вспоминая или открывая прошлое, мы сталкиваемся с тем, что существует вечно, хотя бы и в прошедшем времени. Оно такое и никакое иное. Наш взгляд на него может быть ошибочен, но оно само таково, каково есть, хоть и отделено от нас темным занавесом. Ни людские законы, ни сам Всемогущий не в силах сделать прошлое иным, чем оно есть и вечно останется. Сам Бог, существуй он, не очистит меня от поступков, о которых я теперь сожалею.
А будущее? Оно не за туманом, оно — ничто. Оно еще не создано. Мы сами, предпочитая тот путь этому, участвуем в его создании. Хотя мы сами, быть может, лишь проявления живого прошлого, действующего в нас, но мы, такие как есть — творцы будущих событий, которых нет в сегодня. Сегодня будущее — не что иное, как одна из бесконечного множества возможностей, латентно присутствующих в настоящем. Или, может быть (откуда нам знать?) даже не латентных, а совершенно уникальных и неопределенных.
Вчера осязаемо, оно здесь, за моей спиной, хотя отступает все глубже в прошлое, пока я ухожу вперед через ряд сменяющих друг друга сегодня.
А завтра?
Вчера у меня на завтрак была каша и поджаренный хлеб, как и накануне и за день до того. Вчера я, как мне было указано, сел на поезд в Престон. Я рассчитал, как добраться до станции в нужное время. И, поскольку тысячи других нитей плана сошлись без ошибки, машинист, ожидавший свистка и сигнала кондуктора, перевел рычаги. Поезд тронулся. В этом поезде я оказался сидящим напротив милой незнакомки — не по инструкции и не по плану. Мы скоро разговорились, заглядывая друг другу в глаза — не о любви, а о работе сиделки в госпитале, и о желательном планировании общества, и о ее христианском боге, и о будущей жизни, и вечности. До нашей встречи, до того, как столкновение наших умов высекло искру, наш разговор нигде не существовал. Но здесь, в мимолетном настоящем, мы начали его создание. И теперь вселенная навсегда обогатилась, потому что наш разговор теперь содержится в прошлом, в отступающем вчера, со всем его неожиданным и неповторимым теплом и светом.
С ней у меня не было прошлого, кроме вчера, и не было будущего, но с тобой, знакомая и любимая, мои корни глубоко в прошлом, а цветы — в будущем.
Примерно на пятнадцать тысяч вчера назад ушел день, где ты — маленькая девочка с ручками-палочками и водопадом волос. Ты, в зеленом шелковом платьице входишь в дверь, греешь руки у огня и поглядываешь на меня. И теперь та минута кажется такой реальной, словно это вчера! Ведь эта частица вечной реальности, как ни странно, всегда доступна мне через пятнадцать тысяч вчера.
А завтра?
Успею ли я завтра, как планирую, на автобус до Честера? Или опоздаю? Или он не возьмет меня, или вообще не приедет? Или, приняв меня, столкнется с катафалком или фургоном зверинца? И не начнут ли вырвавшиеся на свободу тигры и львы охоту на прохожих? Не почувствую ли я огромных когтей в своем теле, не почую ли их дыхания, не пойму ли, что для меня нет больше завтра? Или, может быть, неизвестная болезнь одолеет меня за ночь? Или упадет бомба? Или законы природы вдруг переменятся так, что камни сорвутся с земли, дома обратятся в столбы щебня и пыли, море ринется в небеса. Или само небо распахнется как занавес, открыв Господа на престоле его, и обвиняющий палец укажет прямо на меня? Или в какой-то миг завтрашнего дня все просто закончится? И больше ничего не будет, никакого будущего.
Я не могу с уверенностью ответить на эти вопросы. На них не ответит с уверенностью ни один человек. И все же, если я поставлю миллион фунтов против пенни, что мир будет продолжаться, и полмиллиона фунтов за то, что он не слишком изменится, не многие сочтут это безрассудным риском.
Вчера те события, которые так явны и живы сегодня, были еще непредсказуемы, не предопределены. И потому мы скажем, что вчера они еще не существовали. И все же, все же — бывают минуты, когда мы смутно ощущаем, что как прошлое вечно реально в прошедшем времени, так и будущее уже существует, хотя и отделено от вечно-подвижного настоящего. Мы движемся вперед, туман перед нами отступает, открывая вселенную, продолжающую нынешнюю вселенную, и нам кажется, что она всегда была здесь, поджидая нас. Сумей мы каким-нибудь чудом или инфракрасным прожектором пробить эту туманную стену, мы бы увидели эту будущую вселенную такой, как она есть. По крайней мере, мы не в силах избавиться от этого чувства. Мой разговор с милой и серьезной попутчицей — разве он не существовал всегда, поджидая меня, нераздельно ввязанный в будущее, как теперь необратимо вплетен в прошлое? Не ожидала ли меня эта поездка с тех пор, как я родился?
Не определила ли игра внешних причин и нашу счастливую встречу как деталь вечного факта, хотя бы и будущего? И не так ли было, когда саксы впервые вступили на этот остров, и сам остров принял свой нынешний облик, и когда родилось солнце?
И пятнадцать тысяч вчера назад, когда мы с тобой впервые взглянули друг на друга, не было ли наше будущее таким, какое оно есть на деле? Оно, конечно, было связано с нами будущими и потому недостижимо… но не ожидало ли оно нас уже тогда? Никто ведь не считает, что центр земли, будучи недостижим, не существует, пока кто-то до него не добурится.
На самом деле я даже не могу сказать, что в миг нашей первой встречи будущее было совершенно недостижимо. Ведь, заглянув в твои глаза, я (как я это помню!) пережил странное, поразительное чувство, давно списанное на игру воображения, но незабываемое. Твои глаза представились мне окнами, и занавески на них раздвинулись, открыв на миг широкое, нежданное и неведомое пространство: затемненное расстоянием, но несомненное видение нашего общего будущего. Я, конечно, не мог рассмотреть его отчетливо, ведь зрелище мелькнуло лишь на миг, а я был глупый мальчик. Но я увидел, или так мне показалось, то, что теперь узнаю во всей нашей жизни, что так долго росло и только в последние годы начало расцветать. Сегодня волосы у нас седеют, на лицах след годов. Но цветы раскрылись. И странно, что я видел каждый цветок еще до того, как было посеяно семя.
Фантазии, чистые фантазия? Возможно! Но, когда мы думаем о времени и о вечности, разум мутится. Самые тонкие вопросы, на какие мы способны, оказываются сформулированы неправильно, ведь они — только трепыхание крылышек еще неоперившегося человеческого разума.
Первый акт творения, взорвавший космос к бытию, был — или не был (или то и другое сразу) — в вечной со-реальности с сегодня и с последним слабеющим теплом последней умирающей звезды.