Монтегю Родс Джеймс

(Montague Rhodes James, 1862–1936)

Англичанин Монтегю Родс Джеймс или, как он сам себя неизменно именовал, М. Р. Джеймс, непревзойденный рассказчик «страшных» историй, опубликовавший с 1895-го по 1933 г. свыше тридцати новелл, без которых ныне не обходится ни одна сколь-либо представительная антология рассказов о призраках, по праву числится в ряду классиков этого жанра. Рассказы Джеймса изначально сочинялись для устного чтения в кругу друзей и знакомых по Кингз-колледжу Кембриджского университета, где учился, а затем и преподавал автор: ежегодно в канун Рождества в приличествующей случаю сумрачной обстановке собирался небольшой кружок, и спустя некоторое время к гостям выходил с рукописью в руках Монти Джеймс, задувал все свечи, кроме одной, усаживался возле нее и приступал к чтению. Созданные, таким образом, ad hoc, для узкого дружеского круга, рассказы Джеймса впоследствии становились известны и широкой читательской аудитории, появляясь на страницах журналов и затем собираясь в авторские книги: за дебютным сборником «Рассказы антиквария о привидениях» (1904) последовали «Новые рассказы антиквария о привидениях» (1911), «Тощий призрак» (1919), «Предостережение любопытным» (1925) и «Собрание рассказов о привидениях» (1931).

Отличительными особенностями избранного им прозаического жанра сам писатель называл «атмосферу и искусное нагнетание напряжения», когда безмятежный ход повседневной жизни героев нарушает «вмешательство какого-либо зловещего существа, вначале едва заметное, а затем все более и более назойливое, пока пришелец из иного мира не делается хозяином положения. Не мешает иногда оставлять щелочку для естественного объяснения событий, но только такую крохотную, чтобы в нее невозможно было протиснуться».[30] Другой характерной чертой готических историй Монтегю Джеймса, несомненно, является присущая им «антикварная» составляющая: введение в основной — современный — антураж повествования старинных документов, рукописей, раритетов, как правило, непосредственно связанных со сверхъестественными событиями рассказа, научные отступления и насыщенные эрудицией комментарии сообщают произведению, по словам самого автора, «легкий флер временной отдаленности» и делают Джеймса родоначальником особой «антикварной» ветви в жанре рассказа о привидениях. Этот «ученый» колорит джеймсовской прозы неудивителен, если учесть, что ее создатель — не только известный в свою эпоху беллетрист, но и выдающийся исследователь, оставивший труды в области палеографии, религиоведения, медиевистики, специалист по христианским апокрифическим текстам и другим памятникам древней письменности, составитель уникальных каталогов средневековых рукописей, хранящихся в крупнейших библиотеках Великобритании, профессор, а позднее ректор Кингз-колледжа и Итонского колледжа (которые он некогда с блеском окончил), увлекавшийся археологией и влюбленный в старинную архитектуру (что очевидно уже из названий ряда его новелл — таких как «Алтарь Барчестерского собора», «Дом при Уитминстерской церкви», «Случай в кафедральном соборе»). Излюбленная автором «антикварная» тематика присутствует и в рассказах, публикуемых в настоящем сборнике.

МЕЦЦО-ТИНТО{89} (The Mezzotint)

Совсем недавно я, помнится, имел удовольствие рассказать вам о том, что приключилось с моим другом Деннистоном во время его поисков произведений искусства для кембриджского музея.{90}

Хотя по возвращении в Англию он не очень-то распространялся насчет своего приключения, оно не могло остаться в тайне от большинства его друзей, и в частности от джентльмена, возглавлявшего в то время музей изящных искусств другого университета.{91} Казалось бы, такие новости должны были произвести большое впечатление на ученого, разделявшего интересы Деннистона; он не мог не доискиваться объяснения случившемуся — объяснения, которое убедительно показало бы, что ему самому никогда не доведется попасть в столь опасную переделку. Его утешала мысль о том, что ему не нужно приобретать старинные рукописи для своего учреждения лично, ибо это было обязанностью Шелбурнианской библиотеки.{92} Пусть ее служащие, коли им угодно, обшаривают в поисках подобных материалов закоулки Европы. Он же радовался возможности всецело посвятить себя расширению и без того непревзойденной коллекции английских топографических планов и ландшафтных гравюр, которая хранилась в его музее.{93} Однако оказалось, что даже в этой изученной вдоль и поперек области имеются свои темные уголки, в один из которых мистера Вильямса нежданно-негаданно и привела судьба.

Всякий, кто хоть сколько-нибудь увлекается коллекционированием топографических изображений, знает некоего лондонского торговца, без чьей помощи любые подобные разыскания — пустая трата времени. Мистер Дж. У. Бритнелл довольно часто публикует превосходные каталоги своего обширного и непрерывно пополняющегося собрания гравюр, планов, старинных набросков с видами усадеб, церквей и городов Англии и Уэльса. Как специалист в соответствующей области, мистер Вильямс просто не мог их не просматривать; однако, поскольку его музей уже просто ломился от подобных экспонатов, его покупки были регулярными, но не слишком крупными, и он не столько искал раритеты, сколько стремился заполнить пробелы в рядовой части своей коллекции.

И вот в феврале прошлого года на стол мистера Вильямса в кабинете музея лег каталог из магазина мистера Бритнелла и в придачу к нему машинописное сообщение от самого торговца. Письмо гласило:

«Дорогой сэр, просим Вас в прилагаемом каталоге обратить внимание на № 978, который мы с удовольствием вышлем Вам для ознакомления. Искренне Ваш, Дж. У. Бритнелл».

Найти в каталоге номер 978 было, как заметил про себя мистер Вильямс, секундным делом; там значилось следующее:

978. Автор неизвестен, любопытное меццо-тинто:{94} вид на усадьбу; начало века. 15x10 дюймов; черная рамка — 2 фунта 2 шиллинга.

Описание не слишком вдохновляло, и назначенная цена показалась ему чрезмерной. Но поскольку мистер Бритнелл (который хорошо знал свое дело — и своих покупателей), по-видимому, усматривал в ней нечто особенное, мистер Вильямс написал открытку с просьбой выслать ему для ознакомления это меццо-тинто, а также несколько других гравюр и рисунков из данного каталога. Затем, не одолеваемый никаким нетерпеливым предвкушением, он занялся текущими делами.

Любая посылка непременно приходит на день позже, чем ее ожидаешь, и посылка мистера Бритнелла не стала, как говорится, исключением из этого правила. Она была доставлена в музей в субботу днем уже после ухода адресата и переслана служителем на квартиру мистера Вильямса, чтобы просмотр содержимого и возвращение ненужных материалов не пришлось откладывать до понедельника. Там, в колледже, он и обнаружил запрошенные материалы, когда явился домой пить чай вместе с приятелем.

Меня, однако, занимает не вся посылка, а только меццо-тинто в черной рамке, краткое описание которого в каталоге мистера Бритнелла я цитировал выше. Стоит привести некоторые другие подробности касательно этой гравюры, хотя я и не надеюсь, что мой рассказ позволит вам увидеть ее с той же ясностью, с какой она предстает передо мной. Довольно точные ее подобия можно увидеть в наши дни в интерьерах многих старых гостиниц и загородных жилищ, не подвергшихся позднейшим переделкам. По правде говоря, это было довольно посредственное меццо-тинто, а посредственное меццо-тинто — пожалуй, худший из всех известных видов гравюр. На нем был изображен фасад небольшого усадебного дома прошлого века:{95} три ряда окон в простых деревянных рамах, вокруг рустованная каменная кладка, парапет с шарами или вазами по углам, в центре — маленький портик. Справа и слева от дома возвышались деревья, а перед входом раскинулась просторная лужайка. На узком поле имелась короткая надпись: Гравюра А. У.Ф. В целом это меццо-тинто выглядело вполне любительской работой, и мистер Вильямс решительно не понимал, с какой стати мистеру Бритнеллу вздумалось назначить за гравюру цену в два с лишним фунта. Исполненным пренебрежения жестом он перевернул гравюру и увидел на обороте бумажный ярлычок, левая половина которого оказалась оторванной. Остались только окончания двух строчек; в одном были буквы «-нгли-холл», в другом — «-ссекс».

Он подумал, что, пожалуй, нужно установить, какое именно здание здесь изображено (с помощью географического справочника это совсем не сложно проделать), и затем вернуть гравюру мистеру Бритнеллу, приложив собственные замечания по поводу явно завышенной ее оценки этим джентльменом.

Мистер Вильямс зажег свечи, поскольку уже темнело, приготовил чай и вручил чашку приятелю, с которым перед тем играл в гольф (полагаю, выдающиеся умы данного университета позволяют себе на досуге расслабиться подобным образом). Чаепитие сопровождалось дискуссией, подробности которой без труда могут представить себе игроки в гольф; навязывать же их тем, кто в гольф не играет, добросовестный писатель не вправе. Стороны пришли к заключению, что иные удары могли быть точнее и что в некоторые критические моменты ни одного из игроков не посетила ожидаемая удача. И тут приятель (назовем его профессор Бинкс), взяв в руки гравюру в черной рамке, поинтересовался:

— Что это за место, Вильямс?

— Именно это я и собираюсь выяснить. — Вильямс направился к полке за географическим справочником. — Взгляните на обратную сторону. Какой-то — нгли-холл, в Сассексе либо в Эссексе.{96} Половина названия оторвана, как видите. Вы, часом, не знаете, где это?

— Полагаю, пришло от Бритнелла, не так ли? — спросил Бинкс. — Для музея?

— Ну да, за пять шиллингов я бы ее купил, — ответил Вильямс, — но по какой-то непостижимой причине он хочет за нее две гинеи. Ума не приложу почему. Гравюра самая невзрачная, и нет ни одной человеческой фигуры, которая оживила бы картину.

— Двух гиней она не стоит, это точно, — согласился Бинкс, — но по мне, работа не столь уж плоха. Лунный свет, например, недурен, да и насчет человеческих фигур вы неправы: мне показалось, что на переднем плане есть по крайней мере одна.

— Посмотрим. Да, правда, лунный свет падает удачно. Но где же человек? Ах, да, на самом краю виднеется макушка.

И действительно, возле рамки виднелось черное пятно: это была плотно закутанная голова — то ли мужская, то ли женская, — обращенная лицом к дому и затылком к зрителю. Вильямс прежде ее не замечал.

— Гравюра, конечно, лучше, чем я полагал, — признал он, — но выкладывать две гинеи за изображение неизвестного мне дома? Увольте.

Профессора Бинкса ждали дела, и он вскоре ушел, Вильямс же почти до самого обеда безуспешно гадал, что за место изображено на гравюре. «Если бы сохранилась гласная перед — нг, отгадать было бы относительно несложно, — думал он, — но в таком виде это может значить что угодно — от Гэстингли до Лэнгли; названий с таким окончанием уйма — я и не представлял себе, что их столько, а указателя окончаний в треклятом справочнике нет».

Обед в столовой колледжа начинался в семь. Рассказ о нем вряд ли будет занимателен, тем более что его участники в дневные часы играли в гольф, и потому застольная беседа пестрела словечками, не предназначенными для наших ушей, — исключительно из области гольфа, спешу уточнить.

После обеда коллеги час, если не больше, провели в так называемой общей комнате. Позднее некоторые перешли в апартаменты Вильямса, где, можно не сомневаться, закурили и затеяли партию в вист.{97} Во время перерыва хозяин взял со стола меццо-тинто и не глядя передал его одному из гостей, интересовавшемуся произведениями искусства; он сообщил, откуда взялась гравюра, и прочие уже известные нам подробности.

Джентльмен небрежно взял ее, оглядел и, слегка оживившись, заметил:

— Недурно, Вильямс, очень недурно: хорошо передано романтическое мироощущение. Светотень просто замечательна, а человеческая фигура, хотя и чересчур гротескна, весьма впечатляет.

— Да? — отозвался Вильямс, который в этот момент угощал собравшихся виски с содовой и потому не мог перейти в другой конец комнаты, чтобы вновь взглянуть на изображение.

Было уже поздно, и гости стали расходиться. Оставшись один, Вильямс написал пару писем и разобрался с разными мелкими делами. Только после полуночи он собрался лечь спать и, прежде чем погасить лампу, зажег свечу. Гравюра лежала лицевой стороной вверх на столе, там, где ее оставил гость, который последним ее рассматривал; она привлекла к себе внимание Вильямса в тот момент, когда он тушил лампу. То, что он увидел, едва не заставило его выронить свечу, и, по его словам, останься он тогда в темноте, его непременно хватил бы удар. Но поскольку подобного не случилось, он смог поставить свечу на стол и внимательно осмотреть гравюру. Это было немыслимо — да что там, совершенно невозможно, однако же сомневаться не приходилось: посреди лужайки перед неопознанным домом, где еще в пять часов пополудни никого не было, теперь виднелась человеческая фигура. Закутанная в странное черное одеяние с белым крестом на спине, она пробиралась на четвереньках в направлении дома.

Я понятия не имею, как следует вести себя в такого рода ситуациях. Могу лишь сказать, как поступил мистер Вильямс. Он взял гравюру за уголок и, пройдя по коридору, перенес ее в другую часть своих апартаментов. Там он запер ее в ящик стола, плотно прикрыл обе выходившие в коридор двери и лег в постель, но прежде написал и скрепил подписью отчет об удивительных переменах, которым подверглось изображение с тех пор, как попало к нему в руки.

Ему долго не спалось, но он утешался мыслью, что о поведении гравюры можно судить не только по его собственному, ничем и никем не подтвержденному свидетельству. Очевидно, гость, осматривавший ее вечером до него, видел нечто в том же роде — иначе мистеру Вильямсу оставалось предположить у себя либо зрительное, либо умственное расстройство. Назавтра, в том счастливом случае, если обе эти возможности будут исключены, его ожидали два дела. Следовало тщательно исследовать гравюру в присутствии свидетеля, а кроме того, постараться выяснить, что за дом на ней изображен. Для этого он намеревался пригласить к завтраку своего соседа Нисбета, а затем уделить время изучению географического справочника.

Нисбет был свободен и пришел в половине десятого. Час не ранний, однако — неловко и сказать — хозяин дома был еще не вполне одет.{98} Во время завтрака он и словом не обмолвился о меццо-тинто, упомянул только, что хочет спросить мнение Нисбета об одной картине. Однако все, кто знаком с университетскими нравами, могут себе представить, сколь разнообразные и увлекательные темы занимали двух членов Кентерберийского колледжа за воскресным завтраком.{99} Едва ли что-то осталось не упомянуто в их разговоре — от гольфа до лаун-тенниса. Должен, однако, сказать, что Вильямс был несколько рассеян, ибо все его мысли вертелись вокруг странной гравюры, что лежала лицевой стороной вниз в ящике стола в комнате напротив.

Наконец сотрапезники раскурили трубки, и желанный миг наступил. Еле сдерживая нетерпение, почти дрожа, Вильямс пересек коридор, отпер комнату и затем ящик, извлек гравюру и, держа ее лицевой стороной вниз, так же поспешно вернулся.

— Ну вот, Нисбет, — сказал он, вручая ему гравюру, — опишите точно, что вы здесь видите. И во всех подробностях, если вам не трудно. Я потом объясню, зачем это нужно.

— Хорошо. Передо мной загородный дом, вероятно, английский, в лунном свете.

— Вы уверены, что свет действительно лунный?

— Конечно! Если уж вам нужны подробности, то луна вроде бы на ущербе, а небо затянуто облаками.

— Отлично, продолжайте, Нисбет! Но ей-богу, — произнес Вильямс в сторону, — когда я увидел гравюру в первый раз, никакого лунного света не было.

— Ну, добавить-то особо нечего. В доме раз… два… три ряда окон, по пять на каждом этаже, кроме нижнего, в котором вместо среднего окна дверь, и…

— А люди? — В вопросе Вильямса сквозил неподдельный интерес.

— Людей нет, но…

— Как? На лужайке перед домом никого нет?

— Нет!

— Вы ручаетесь?

— Безусловно. Но зато я вижу кое-что другое.

— Что?

— Одно из окон первого этажа — слева от двери — открыто.

— Неужели? Боже мой, не иначе как он забрался в дом.

Вильямс, чрезвычайно взволнованный, поспешил к дивану, где сидел Нисбет, и, выхватив из его рук меццо-тинто, собственными глазами убедился, что собеседник прав.

Действительно, человеческая фигура исчезла, а окно было распахнуто. От изумления Вильямс на миг утратил дар речи, затем метнулся к письменному столу и начал что-то торопливо черкать на бумаге. После этого он подал Нисбету два листка и попросил подписать один из них (это было то самое описание гравюры, которое вы только что прочли) и ознакомиться с другим — им оказалось свидетельство самого Вильямса, составленное минувшей ночью.

— Что все это значит? — удивился Нисбет.

— Вот именно — что? — отозвался Вильямс. — Ну что ж, за мной одно дело… нет, если вдуматься, то целых три. Я должен разузнать у Гарвуда (так звали его вчерашнего гостя, уходившего последним), что именно он видел, потом сфотографировать гравюру, пока она вновь не преобразилась, и еще необходимо выяснить, что за место на ней изображено.

— Я могу сфотографировать ее, — вмешался Нисбет. — Но право же, очень похоже, что мы являемся свидетелями какой-то трагедии. Неизвестно только, наступила ли уже развязка, или она еще впереди. Вы должны непременно установить место действия, — Снова переведя взгляд на гравюру, он добавил: — Думаю, вы правы: кто-то забрался в дом. И, если не ошибаюсь, в одной из комнат наверху сейчас творятся чертовски скверные дела.

— Знаете что, — сказал Вильямс. — Отнесу-ка я это изображение в дом напротив, к старому Грину. — (Это был старший член Совета колледжа, который много лет исполнял обязанности казначея.) — Весьма вероятно, что он узнает этот дом. Университет владеет собственностью в Эссексе и Сассексе, и в свое время Грин провел там немало времени.

— Очень может быть, что узнает, — согласился Нисбет, — но прежде я сделаю фотографию. И вот еще что: я думаю, что Грина сейчас нет на месте. В столовой вечером он не появлялся, и помнится, я слышал от него, что он собирается отлучиться на воскресенье.

— А, ну да, — подхватил Вильямс. — Я слышал, что он собирался в Брайтон.{100} Ладно, если вы сейчас займетесь снимком, я пойду к Гарвуду и запишу его свидетельство; а вы не спускайте с гравюры глаз, пока меня не будет. Я начинаю думать, что две гинеи — не такая уж непомерная цена за нее.

Вскоре он вернулся с мистером Гарвудом. Тот подтвердил, что, когда он смотрел на гравюру, человек на ней уже удалился от края, однако лужайку еще не пересек. Он помнил белый знак на спине, но не поручился бы, что это именно крест. Свидетельство было тотчас же задокументировано и скреплено подписью, и Нисбет занялся фотографией.

— А что вы думаете делать дальше? — спросил он. — Неужто собираетесь просидеть весь день напролет, неотрывно глядя на нее?

— Нет, пожалуй, — ответил Вильямс. — Мне представляется, что нам предстоит увидеть всю историю до конца. Понимаете, со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра могло произойти очень многое, но это существо всего-навсего пробралось в дом. Конечно, оно могло уже справиться со своим делом и вернуться восвояси, однако открытое окно говорит о том, что посетитель все еще там, внутри. А посему я не боюсь пропустить что-либо интересное. И еще мне кажется, что в дневные часы гравюра меняется мало. Можно даже выйти погулять после полудня и вернуться к чаю или когда стемнеет. Пусть она лежит на столе, наружную дверь я прикрою. Кроме прислужника, никто другой сюда не войдет.

На том все трое и порешили, отметив попутно, что на глазах друг у друга они наверняка не проболтаются посторонним; ибо слух о подобном происшествии переполошил бы все Общество по изучению призраков, получи он известность.{101}

Итак, дадим джентльменам отдых до пяти часов вечера.


Примерно в это время все трое поднялись на площадку, куда выходила дверь Вильямса. Увидев, что та приоткрыта, они было встревожились, но тут же вспомнили, что университетские служители по воскресеньям приходят за распоряжениями на час раньше, чем в будние дни. Однако самое удивительное ждало их впереди. Когда они вошли в комнату, первым делом им бросилась в глаза гравюра, прислоненная к груде книг на столе, где они утром ее оставили, а затем слуга Вильямса, который, сидя в кресле напротив меццо-тинто, смотрел на него с нескрываемым ужасом. Что бы это значило? Мистер Жуллер (фамилию я не придумал){102} имел репутацию образцового слуги и являл собой пример для подражания как в собственном колледже, так и в соседних, и обнаружить его сидящим в хозяйском кресле и изучающим хозяйскую мебель или картины было верхом неожиданности. Он и сам, по-видимому, чувствовал несообразность своего поведения. Когда джентльмены вошли, он встрепенулся, с видимым усилием выпрямился и произнес:

— Извините, сэр, что я позволил себе тут присесть.

— Ничего-ничего, Роберт, — поспешил успокоить его мистер Вильямс. — Я как раз собирался спросить, что вы думаете об этом изображении.

— Ну, сэр, я, конечно, не смею оспаривать ваше мнение, но я этакую картину ни за что не повесил бы там, где ее может увидеть моя маленькая дочурка.

— В самом деле, Роберт? А почему?

— А как же, сэр. Помню, как-то попалась бедняжке на глаза Библия Доре{103} — а ведь там картинки, которым до этой далеко, — так хотите верьте, хотите нет, а три или четыре ночи мы не могли оставить ее одну. А покажи мы ей этого скилета — или что он там такое, — как он уносит несчастного ребеночка, с бедняжкой точно родимчик бы случился. Сами знаете, как это у детей бывает, как они нервозят по пустякам. Но вот что я скажу вам, сэр: это неправильно, что такая картина лежит у всех на виду, ведь кто-нибудь и перепугаться может. Вам сегодня вечером что-нибудь потребуется, сэр? Спасибо, сэр.

С этими словами безупречный слуга вышел и продолжил обход других своих хозяев; а покинутые им джентльмены, можете в том не сомневаться, незамедлительно собрались вокруг гравюры. Над домом, как и прежде, светила ущербная луна и плыли облака. Окно, до этого распахнутое, теперь было закрыто, а человек снова перебрался на лужайку, но уже не крался на четвереньках, а, выпрямившись во весь рост, быстрым широким шагом приближался к нижнему краю гравюры. Луна светила ему в спину, и лицо, затененное черной тканью, скорее угадывалось, чем виднелось; тем не менее зрители готовы были возблагодарить судьбу за то, что различают только бледный покатый лоб и несколько выбившихся прядей волос. Голова неизвестного была опущена, а руки крепко сжимали нечто похожее на ребенка, но живого или мертвого, оставалось неясным. Отчетливо видны были только ноги призрака, поражавшие своей жуткой худобой.

С пяти до семи приятели сидели, поочередно следя за гравюрой. Однако она не менялась. В конце концов они решили, что не будет большой беды, если они посетят столовую, а уж после вернутся и посмотрят, что сталось с изображением.

Они спешили как могли и по возвращении застали гравюру на прежнем месте, однако фигура человека исчезла: виднелся только дом, мирно освещенный луной. Им не оставалось ничего иного, как засесть за справочники и путеводители. В итоге повезло Вильямсу, который, вероятно, этого и заслуживал. В половине двенадцатого вечера он зачитал следующие строки из «Путеводителя по Эссексу» Меррея:{104}

«Шестнадцать с половиной миль, Эннингли. Церковь представляла собой примечательный памятник архитектуры времен нормандского завоевания,{105} однако в прошлом столетии подверглась значительной перестройке в классическом стиле. Внутри находятся захоронения семейства Фрэнсис; усадебный дом Фрэнсисов, Эннингли-холл, внушительное строение времен королевы Анны,{106} расположен сразу за кладбищем; его окружает парк площадью около 80 акров. Род Фрэнсисов в настоящее время пресекся, последний его наследник пропал при таинственных обстоятельствах еще в младенчестве, в 1802 году. Его отец, мистер Артур Фрэнсис, был известен в округе как талантливый гравер-любитель, мастер меццо-тинто. После исчезновения сына он жил в полном уединении в собственном доме. В день третьей годовщины печального события его нашли мертвым в кабинете; перед смертью он как раз закончил гравюру с изображением дома, оттиски которой представляют большую редкость».

Похоже, это было то, что они искали; и мистер Грин по возвращении тотчас признал, что на гравюре изображен именно Эннингли-холл.

Вильямс, разумеется, не удержался от вопроса:

— А известно ли вам, Грин, что за человек здесь изображен?

— Право, не знаю, Вильямс. Когда я впервые там побывал, еще до приезда сюда, тамошние жители поговаривали, что старый Фрэнсис не терпел браконьеров: кого в этом заподозрит, тех при первом удобном случае изгонял за пределы своих владений — и таким образом постепенно избавился от всех, кроме одного. В те времена землевладельцы творили такое, о чем теперь и помыслить не смеют. Уцелевший браконьер был — а в наших краях подобное случалось нередко — последним обломком старинного знатного рода. Вроде бы это семейство даже владело в свое время усадьбой Эннингли. Подобный случай, помнится, был и у меня в приходе.

— Что? Совсем как персонаж «Тэсс из рода д’Эрбервиллей»?{107} — вставил реплику Вильямс.

— Смею сказать, да; впрочем, я эту книгу так и не осилил. Так или иначе, этот молодец мог похвастаться длинным рядом надгробий своих предков в местной церкви; неудивительно, что он был малость недоволен жизнью. Говорили, будто Фрэнсис никак не может до него добраться: парень ходил по грани закона, но не преступал ее — пока однажды ночью егеря не застигли его в лесу, на самой окраине имения. Могу даже показать вам, где это было: на границе с землей, которая когда-то принадлежала моему дядюшке. Понятно, миром дело не кончилось, и этот человек, Годи — да-да, его звали именно так: Годи — я знал, что вспомню — Годи! — так вот, он, бедняга, имел несчастье застрелить одного из егерей. Фрэнсису только того и было нужно. Состоялся суд присяжных — вы только представьте, что это был за суд в те времена, — и бедного Годи немедля вздернули; мне показали, где он похоронен — к северу от церкви. Вы же знаете обычаи тех мест: всех, кто был повешен или сам наложил на себя руки, хоронят именно таким образом.{108} В округе предполагали, что какой-то приятель Годи (не родственник — у него, у бедолаги, последнего в роду, spes ultima gentis,[31] таковых не было) — так вот, кто-то из дружков Годи замыслил похитить сына Фрэнсиса и тем самым положить конец и его роду. Не знаю, по уму ли такое эссекскому браконьеру… Но сейчас мне сдается, что, скорее всего, это было делом рук самого Годи. Ух! Даже думать об этом боюсь! Давай-ка, Вильямс, выпьем виски — еще по стаканчику!

Эту историю Вильямс изложил Деннистону, а тот — смешанной компании, в которую входил и я, а также известный саддукей, профессор офиологии.{109} К сожалению, когда спросили, что он об этом думает, ответом было: «О, эти бриджфордцы{110} чего вам только не порасскажут», — суждение, сразу получившее оценку, каковой оно и заслуживало.

Остается только добавить, что гравюра находится ныне в Эшлианском музее; что ее — совершенно безрезультатно — подвергли анализу, дабы установить наличие симпатических чернил; что мистер Бритнелл не знал о ней ничего, кроме того что это — диковинка; и наконец, что, хотя за меццо-тинто велось пристальное наблюдение, никаких изменений в нем более не обнаружили.

перевод Н. Дьяконовой

ПОДБРОШЕННЫЕ РУНЫ{111} (Casting the Runes)

15 апреля 190… года

Досточтимый сэр!

Совет… Ассоциации уполномочил меня возвратить Вам рукопись доклада на тему «Истина алхимии», который Вы любезно предложили зачитать на нашем предстоящем собрании, и проинформировать Вас, что он не считает возможным включить этот доклад в программу.

Искренне Ваш,

……

секретарь Ассоциации.

18 апреля

Досточтимый сэр!

С сожалением вынужден сообщить, что, будучи загружен делами, не имею возможности встретиться с Вами для обсуждения Вашего доклада. Равным образом наш устав не предусматривает процедуры обсуждения Вами этого вопроса с комитетом нашего Совета, которое Вы предложили провести. Позвольте заверить Вас в том, что представленная Вами рукопись была рассмотрена предельно внимательно и отклонена лишь после консультации с самым авторитетным в этой области специалистом. Едва ли есть смысл добавлять, что решение Совета никоим образом не обусловлено какими-либо личными мотивами.

Примите уверения… и прочее.

20 апреля

Секретарь Ассоциации… со всем почтением уведомляет мистера Карсвелла, что не уполномочен сообщать ему сведения о лице или лицах, которым могла быть передана на рассмотрение рукопись его доклада, а также желает известить о том, что не обязуется далее поддерживать переписку на эту тему.

— И кто такой этот мистер Карсвелл? — полюбопытствовала у секретаря его жена, которая незадолго до того зашла к нему кабинет и — возможно, несколько бесцеремонно — пробежала взглядом последнее из вышеприведенных писем, только что принесенное машинисткой.

— Ну, в данный момент, моя дорогая, мистер Карсвелл — это весьма рассерженный человек. Но кроме этого я мало о нем знаю — разве только то, что он довольно состоятелен, живет в Лаффордском аббатстве в Уорикшире,{112} судя по всему, занимается алхимией и жаждет выговориться на эту тему перед членами нашей Ассоциации. Вот, пожалуй, и все — если не считать того, что в ближайшую неделю-другую мне бы не хотелось с ним встречаться. Ну а теперь, если ты готова, мы можем идти.

— Чем же ты так его рассердил?

— Обычное дело, дорогая, самое обычное: он прислал рукопись доклада, который хотел зачитать на ближайшем заседании, и мы передали ее на рассмотрение Эдварду Даннингу — едва ли не единственному в Англии человеку, разбирающемуся в подобных вещах. Даннинг сказал, что доклад совершенно безнадежен, и мы его отклонили. С тех пор Карсвелл забрасывает меня письмами. В последнем он потребовал назвать ему имя того, кто рецензировал его вздор; мой ответ ты видела. Но, ради бога, не говори никому об этом ни слова.

— Я и не собираюсь. Разве я когда-нибудь болтала о твоих делах? Однако я все же надеюсь, он никогда не узнает, что это был бедный мистер Даннинг.

— «Бедный»? Не понимаю, почему ты так его называешь; на самом деле он весьма счастливый человек, этот Даннинг. У него множество увлечений, уютный дом и уйма времени, которым он волен располагать, как пожелает.

— Я лишь имела в виду, что было бы весьма огорчительно, если бы тот человек узнал о нем и стал бы ему досаждать.

— О да! Конечно. Рискну предположить, что тогда он и вправду стал бы «бедным мистером Даннингом».

Супруги были приглашены на ланч к друзьям из Уорикшира, и жена секретаря решила во что бы то ни стало осторожно расспросить их о мистере Карсвелле. Однако хозяйка дома избавила ее от необходимости аккуратно подводить разговор к этой теме: едва они принялись за ланч, она произнесла, обращаясь к мужу:

— Я видела нашего «лаффордского аббата» нынче утром.

Хозяин присвистнул.

— Правда? Интересно, каким ветром его сюда занесло?

— Бог его знает; он как раз выходил из ворот Британского музея,{113} когда я проезжала мимо.

Вполне естественно, что жена секретаря поинтересовалась, о настоящем ли аббате идет речь.

— О нет, моя дорогая: это просто наш сосед из Уорикшира, который несколько лет назад приобрел в собственность Лаффордское аббатство. На самом деле его зовут Карсвелл.

— Он ваш друг? — спросил секретарь, незаметно для хозяев подмигнув жене.

В ответ на него обрушился настоящий поток красноречия. На самом деле ничего, что свидетельствовало бы в пользу мистера Карсвелла, сказать было невозможно: его занятия были скрыты от посторонних глаз; у него в услужении состояли люди самого низшего разбора; он придумал себе новую религию и практиковал отвратительные обряды, о которых, впрочем, никто ничего не знал достоверно; он чрезвычайно легко обижался и никогда не прощал обид; у него была отталкивающая наружность (так утверждала хозяйка, меж тем как ее супруг вяло ей возражал); он ни разу в жизни никому не сделал добра, от него исходил один только вред.{114}

— Дорогая, будь же к нему справедлива, — прервал хозяин монолог жены. — Ты, верно, забыла, какое развлечение он устроил для школьной детворы.

— Забудешь такое, как же! Впрочем, хорошо, что ты упомянул тот случай — он дает ясное представление об этом человеке. Вот послушайте, Флоренс. В первую зиму, которую он встретил в Лаффорде, наш замечательный сосед написал священнику своего прихода (мы не его прихожане, но очень хорошо его знаем) письмо с предложением устроить для школьников показ картинок посредством волшебного фонаря.{115} Он заявил, что у него есть новые образцы, которые, как ему кажется, вызовут у детей интерес. Священник был несколько озадачен, поскольку прежде мистер Карсвелл определенно не жаловал детвору — сетовал на ее вторжения в его усадьбу и прочие подобные шалости. Тем не менее согласие было дано, и в назначенный вечер наш друг отправился самолично взглянуть на представление и удостовериться, что все идет как должно. По его словам, он никогда не испытывал такой благодарности небесам, какую ощутил в тот день оттого, что на показе не присутствовали его собственные дети — они в это время были на детском празднике, который мы устроили у себя в доме. Потому как мистер Карсвелл, несомненно, затеял все это лишь для того, чтобы перепугать деревенских ребятишек до смерти, и я уверена, что, если бы ему позволили продолжать, он добился бы своей цели. Начал он со сравнительно безобидных вещей — картинок, иллюстрирующих сказку о Красной Шапочке, — но даже на них, как утверждает мистер Фаррер, волк оказался таким отвратительным, что нескольких малышей пришлось увести. Священник говорит также, что мистер Карсвелл, рассказывая эту сказку, издал звук, который напоминал отдаленный волчий вой и ужаснее которого мистеру Фарреру в жизни не доводилось слышать. Все изображения были сделаны в высшей степени искусно и отличались необыкновенным правдоподобием; священник понятия не имеет, где Карсвелл их раздобыл или как сумел изготовить. Меж тем представление продолжалось, истории становились все страшнее, дети, зачарованные зрелищем, притихли. И наконец их взорам предстала серия картинок, изображавших маленького мальчика, который вечерней порой шел через принадлежащий Карсвеллу Лаффордский парк. Любой ребенок в комнате мог без труда узнать это место. Так вот, мальчика преследовало — сперва хоронясь за деревьями, но постепенно становясь все более видимым — некое ужасное прыгающее существо в белом одеянии; в конце концов это существо настигало несчастного и то ли разрывало его на части, то ли расправлялось с ним каким-то другим способом. Мистер Фаррер сказал, что именно этому зрелищу он обязан самым жутким из когда-либо снившихся ему кошмаров, и трудно даже представить, как оно могло подействовать на детей. Конечно, это было уже чересчур, о чем он и заявил в крайне резких выражениях мистеру Карсвеллу, добавив, что не позволит ему продолжать. На что тот ответил: «А, так вы полагаете, что пора завершать наше маленькое представление и отправлять детишек домой, по кроваткам? Очень хорошо». И затем — вы только вообразите — он вставил в волшебный фонарь еще одну пластинку, и на экране появилось огромное скопление змей, сороконожек и омерзительных крылатых тварей; вдобавок ему удалось, посредством каких-то уловок, создать впечатление, будто эти гады выбрались из картинки и расползаются среди зрителей, и сопроводить все это каким-то сухим шелестом, который едва не свел детей с ума и, конечно, заставил их вскочить со своих мест. Выбираясь из комнаты, многие заработали себе синяки и набили шишки, и навряд ли хоть один ребенок в ту ночь заснул. Случившееся вызвало в деревне ужасный переполох. Матери, разумеется, возложили львиную долю вины на бедного мистера Фаррера, а отцы, наверное, перебили бы все стекла в окнах аббатства, если бы сумели проникнуть за его ворота. Вот что представляет собой мистер Карсвелл, наш «лаффордский аббат»; из этого, моя дорогая, вы сами можете заключить, сильно ли мы жаждем общения с ним.

— Да, я полагаю, у него несомненно есть преступные задатки, у этого Карсвелла, — заметил хозяин. — Не завидую участи того, кого он сочтет своим недругом.

— Не тот ли это человек — или я путаю его с кем-то другим, — вступил в разговор секретарь, который уже несколько минут озабоченно хмурился, словно пытаясь что-то вспомнить, — не тот ли это человек, что в свое время выпустил в свет «Историю колдовства»? Лет десять назад, если не больше?

— Он самый. Вы помните, какие отзывы снискал этот труд?

— Конечно помню, и, что не менее важно, я знавал автора самого язвительного из них. Да и вы должны помнить Джона Харрингтона — он учился в Сент-Джонс-колледже{116} в одно время с нами.

— Да, в самом деле, я отлично его помню, хотя после окончания университета, кажется, не имел о нем никаких известий, до тех пор пока не наткнулся на отчет о расследовании по его делу.

— О расследовании? — переспросила одна из дам. — А что с ним случилось?

— Ну, случилось так, что он упал с дерева и сломал себе шею. Но что побудило его туда забраться, так и осталось загадкой. Довольно-таки темная история, надо сказать. Человек, не наделенный атлетическим сложением и, насколько нам известно, не склонный к эксцентрике, возвращается поздним вечером домой по проселочной дороге, на которой нет никаких бродяг, которая пролегает через места, где его хорошо знают и любят, — и вдруг ни с того ни с сего бросается бежать как безумный, теряет шляпу и трость и в довершение всего карабкается на дерево, составляющее часть живой изгороди, куда залезть не так-то просто. Сухая ветка не выдерживает его веса, он падает, и утром его находят лежащим на земле со сломанной шеей и с выражением неописуемого ужаса на лице. Разумеется, совершенно ясно, что за ним гнались; поговаривали об одичавших собаках, о хищных животных, сбежавших из зверинца, но дальше предположений дело не пошло. Случилось это в восемьдесят девятом году, и с тех пор его брат Генри (которого вы, возможно, не знали в Кембридже, а я знал так же хорошо, как самого Джона) пытается найти объяснение случившемуся. Он, конечно, утверждает, что здесь имел место злой умысел, но мне трудно понять, каким образом он мог быть претворен в жизнь.

Прошло некоторое время, и разговор вернулся к «Истории колдовства».

— А вы в нее когда-нибудь заглядывали? — полюбопытствовал хозяин дома.

— Не только заглядывал, но даже прочел целиком, — ответил секретарь.

— И что же, она и вправду так плоха, как утверждали рецензенты?

— В том, что касается стиля и построения, совершенно безнадежна и вполне заслуживает тех уничижительных отзывов, которых удостоилась. Но, кроме того, это зловещая книга. Этот человек верил в каждое написанное им слово, и думаю, я не сильно ошибусь, предположив, что действенность большинства своих рецептов он проверил на практике.

— Ну, что до меня, то я помню лишь отзыв Харрингтона и должен признаться, что, будь я автором книги, подобная отповедь отбила бы у меня всякое желание вновь браться за перо. После такого я бы ни за что не осмелился вновь поднять голову.

— В данном случае результат оказался иным. Но постойте, уже половина четвертого; я вынужден проститься.

По дороге домой жена секретаря сказала:

— Надеюсь, этот ужасный человек все же не узнает, что мистер Даннинг причастен к отклонению его рукописи.

— Думаю, это маловероятно, — ответил секретарь. — Сам Даннинг не станет об этом распространяться, поскольку такие вопросы считаются конфиденциальными, да и мы этого делать не будем — по той же самой причине. Догадаться Карсвелл не сможет, ведь Даннинг не публиковал никаких работ по теме, которой посвящен этот злополучный доклад. Единственная опасность заключается в том, что Карсвелл надумает поинтересоваться у сотрудников Британского музея, кто из читателей имеет обыкновение заказывать алхимические кодексы: я ведь не могу запретить им упоминать имя Даннинга, верно? Это лишь подстегнуло бы их все немедленно ему рассказать. Но будем надеяться, что подобного не случится.

Мистер Карсвелл, однако, оказался проницательным человеком.


Все вышеизложенное — своего рода пролог истории. Как-то вечером в конце той же недели мистер Эдвард Даннинг возвращался после своих научных занятий из Британского музея в уютный пригородный дом, где жил один, опекаемый двумя прилежными служанками, которые состояли при нем уже долгое время. К описанию мистера Даннинга, которое мы слышали прежде, нам добавить нечего, а посему последуем за ним в его спокойном возвращении домой.


Станция, на которую мистера Даннинга доставлял поезд, находилась в паре миль от его дома; он преодолевал это расстояние на пригородном трамвае и затем пешком — от конечной остановки до его парадной двери было около трехсот ярдов. В этот день он вдоволь начитался еще до того, как сел в вагон, да и скудное освещение в трамвае располагало разве что к разглядыванию объявлений на оконных стеклах рядом со своим местом. Вполне естественно, что объявления, расклеенные на этом трамвайном маршруте, ему приходилось изучать довольно часто, и, если не считать блестящего и убедительного диалога между мистером Лэмплоу и знаменитым Кингз-колледжем по поводу антипиретической соли,{117} ни одно из них не способно было увлечь его воображение. Впрочем, не совсем так: на сей раз мистер Даннинг заметил в самом дальнем углу вагона одно объявление, которое, насколько он помнил, ему прежде не доводилось видеть. Со своего места он не мог разобрать ничего из написанного синими буквами на желтом поле — ничего, кроме имени Джона Харрингтона и ряда цифр, похоже, составлявших дату. Возможно, это и не заслуживало внимания, однако, когда вагон несколько опустел, любопытство все же побудило мистера Даннинга перебраться на то место, откуда текст был различим целиком. Его старания оказались до известной степени вознаграждены — объявление и впрямь было необычным. В нем говорилось: «В память о мистере Джоне Харрингтоне, ч. о. а., „Лавры“, Эшбрук, скончавшемся 18 сентября 1889 года после трехмесячной отсрочки».{118}

Вагон остановился. Мистер Даннинг продолжал разглядывать синие буквы на желтом фоне, и лишь оклик кондуктора заставил его вернуться к действительности.

— Прошу простить меня, — сказал он. — Я изучат вот это объявление — оно в высшей степени странное, вы не находите?

Кондуктор медленно прочитал надпись.

— Надо же, — произнес он, — никогда не видел его прежде. Какое-то чудачество, иначе не скажешь. Кто-то дурака валяет, вот что я думаю.

Он достал тряпку, поплевал на нее и потер стекло — сперва изнутри, а затем, выйдя из вагона, и снаружи.

— Нет, — констатировал он по возвращении, — оно не просто наклеено. Сдается мне, оно находится внутри стекла, то есть в самом веществе, как вы бы сказали. А вам так не кажется, сэр?

Мистер Даннинг исследовал надпись, поскреб стекло пальцем в перчатке и вынужден был согласиться с собеседником.

— Кто отвечает за размещение объявлений в вагоне? — спросил он. — Мне бы хотелось, чтобы вы выяснили, как появилась здесь эта надпись. А текст ее я, с вашего разрешения, перепишу.

В этот момент до них донесся голос вагоновожатого:

— Пошевеливайся, Джордж, время поджимает!

— Ладно, ладно, — ответил кондуктор. — Здесь тоже кое-что зажато, прямо в стекле. Иди-ка глянь.

— Ну, что тут у тебя в стекле? — спросил вагоновожатый, подойдя к ним. — Ну и кто такой этот Харрингтон? О чем вообще речь?

— Я как раз поинтересовался, кто отвечает за размещение объявлений в вагонах, и сказал, что было бы неплохо разузнать, как попало сюда это, — пояснил Даннинг.

— Ну, сэр, это все делается в конторе компании; думаю, этим ведает мистер Тиммз. Вечером, как закончим смену, я порасспрошу его и, возможно, завтра смогу что-то вам рассказать, если опять поедете этой дорогой.

Больше ничего примечательного в тот вечер не произошло. Мистер Даннинг лишь дал себе труд выяснить месторасположение Эшбрука и установил, что тот находится в Уорикшире.

На следующий день он вновь отправился в город. В утренний час в вагоне (а это оказался тот самый вагон) было так людно, что Даннингу не удалось перемолвиться с кондуктором ни единым словом; он смог лишь убедиться, что объявление, так заинтересовавшее его накануне вечером, кем-то убрано. Конец дня добавил происходящему загадочности. Даннинг опоздал на трамвай или же просто решил прогуляться до дому пешком, но в довольно поздний час, когда он работал у себя в кабинете, одна из служанок пришла сообщить, что два человека из трамвайного депо хотят во что бы то ни стало переговорить с ним. Он сразу вспомнил про объявление, о котором, по его собственным словам, почти успел позабыть. Пригласив визитеров в кабинет (ими оказались кондуктор и вагоновожатый) и предложив им напитки, он поинтересовался, что сказал по поводу объявления мистер Тиммз.

— Из-за этого-то мы и решились прийти к вам, сэр, — сказал кондуктор. — Мистер Тиммз, услыхав про надпись, крепко выбранил Уильяма. Он говорит, что никто подобного объявления не давал, не заказывал, не оплачивал и не вывешивал, и вообще его там быть не могло, а мы только дурака валяем, отнимая у него время. Ну, говорю я, коли так, то все, о чем я прошу вас, мистер Тиммз, это сходить и взглянуть на него собственными глазами. И конечно, если его там нет (продолжаю я), тогда вы можете называть меня как вам угодно. Хорошо, говорит он, я схожу. И мы не мешкая отправились в вагон. А теперь скажите мне, сэр, разве не было то объявленье, как мы их называем, с именем Харрингтона синими буквами на желтом стекле, видно яснее ясного и — как я тогда сказал, а вы со мной согласились — помещено внутрь стекла? Если помните, я еще пытался стереть его своей тряпкой.

— Будьте уверены, я помню совершенно отчетливо. Хорошо, ну и что же дальше?

— По мне так не очень-то хорошо. А дальше мистер Тиммз заходит в вагон с фонарем — нет, не так, он велел Уильяму держать зажженный фонарь снаружи. Ну, говорит, и где ваше драгоценное объявление, о котором вы мне уши прожужжали? Вот оно, мистер Тиммз, говорю я и кладу руку на то место, где оно должно быть. — Сказав это, кондуктор умолк.

— И, — заговорил мистер Даннинг, — полагаю, оно исчезло. Стекло оказалось разбито?

— Разбито? Нет. Не знаю, поверите вы мне или нет, но от тех синих букв на стекле не осталось и следа — не больше, чем на… ну, да что говорить. В жизни не видел ничего подобного. Пусть Уильям скажет, если… но, повторяю, чего ради я стал бы выдумывать?

— А что сказал мистер Тиммз?

— Да именно то, что я сам позволил ему сказать в такой ситуации: обозвал нас обоих на разные лады, и не думаю, что его стоит за это сильно винить. Но мы — Уильям и я — вот о чем подумали: мы ведь видели, как вы переписали себе что-то из того объявления — ну из той надписи…

— Именно так, и эта запись сейчас у меня. Вы хотите, чтобы я лично поговорил с мистером Тиммзом и показал написанное ему? Вы ведь за этим ко мне пришли?

— Ну, а я что говорил? — сказал Уильям, обращаясь к своему товарищу. — Нужно иметь дело с джентльменом, если можешь отыскать такового, вот что я скажу. Небось теперь, Джордж, ты признаешь, что я не напрасно потащил тебя на ночь глядя в такую даль?

— Ладно, ладно, Уильям, не делай вид, будто ты меня силком сюда приволок. Я ведь вел себя смирно, правда? Тем не менее нам не следовало отнимать у вас столько времени, сэр; и все же мы были бы вам ужасно признательны, если бы вы смогли заглянуть поутру в нашу контору и рассказать мистеру Тиммзу о том, что видели собственными глазами. Понимаете, нас беспокоит не то, что он обзывал нас так и этак; но если в конторе решат, что нам мерещится то, чего нет, то, слово за слово — и где мы окажемся через год?.. Ну, вы понимаете, о чем я.

И, продолжая на ходу строить предположения, Джордж, подталкиваемый Уильямом, покинул кабинет.

Недоверие мистера Тиммза (который был шапочно знаком с мистером Даннингом и прежде) было значительно поколеблено на следующий день благодаря тому, что посетитель ему рассказал и продемонстрировал; и никаких пометок, неблагоприятных для репутации Уильяма и Джорджа, напротив их имен в документах компании не появилось. Однако и объяснения случаю в трамвае тоже не было.

Днем позже произошло еще одно событие, которое только усилило интерес мистера Даннинга к этому делу. Направляясь из своего клуба к железнодорожной станции, он заметил чуть впереди человека с пачкой листовок наподобие тех, что раздают прохожим агенты торговых фирм. Этот агент, впрочем, выбрал для своей рекламной акции не слишком оживленную улицу: пока мистер Даннинг не поравнялся с ним, распространителю листовок не удалось заинтересовать своей информацией ни одного человека. Листок оказался в руке у Даннинга, когда он проходил мимо, при этом незнакомец невзначай коснулся его руки, заставив его слегка вздрогнуть. Рука, вручившая листовку, была неестественно горячей и грубой. Даннинг мельком глянул на распространителя, но зрительный образ, оставшийся у него в памяти, оказался настолько смутным, что, как ни пытался он впоследствии мысленно восстановить его, все было тщетно. Не замедляя шага, он на ходу окинул взглядом бумагу. Она была голубого цвета, и ему в глаза бросилась фамилия Харрингтон, напечатанная крупными прописными буквами. Мистер Даннинг остановился, пораженный, и принялся искать очки. В следующее мгновение какой-то человек, быстро проходивший мимо, вырвал бумагу у него из рук и бесследно исчез. Даннинг пробежал чуть назад, но не обнаружил ни прохожего, схватившего листок, ни распространителя.

На следующий день мистер Даннинг, пребывая в несколько задумчивом настроении, вошел в Отдел редких рукописей Британского музея и заполнил требования на Харли 3586 и некоторые другие тома.{119} Спустя непродолжительное время, получив заказанные манускрипты, он водрузил фолиант, с которого хотел начать чтение, на стол, и вдруг ему показалось, что у него за спиной кто-то произнес шепотом его имя. Мистер Даннинг поспешно обернулся, ненароком смахнув со стола свою папку с бумагой для записей, но не увидел никого из знакомых, кроме смотрителя отдела, который приветственно кивнул ему, и принялся собирать рассыпавшиеся по полу листки. Решив, что подобрал все, он вернулся на место и уже намеревался приступить к работе, когда дородный джентльмен (который сидел позади него и теперь, судя по всему, приготовился уходить) сказал, тронув мистера Даннинга за плечо: «Позвольте отдать это вам. Мне кажется, это ваше», — после чего вручил ему утерянный бумажный листок.

— Да, это мое, благодарю вас, — ответил мистер Даннинг, и в следующий миг любезный незнакомец покинул помещение.

По завершении намеченных на этот день дел мистеру Даннингу довелось разговориться с дежурным сотрудником отдела, и он, пользуясь случаем, поинтересовался, как зовут того полного джентльмена.

— О, его фамилия Карсвелл, — ответил сотрудник. — Неделю назад он просил меня назвать ему имена самых крупных знатоков в области алхимии, и я, конечно, указал на вас как на единственного в стране специалиста по этому предмету. Я узнаю, когда его можно будет застать здесь; уверен, он обрадуется знакомству с вами.

— Ради бога, даже не думайте об этом! — воскликнул мистер Даннинг. — Я всячески стараюсь избежать встречи с ним.

— Что ж, хорошо, — пожал плечами дежурный. — Он нечасто сюда приходит; смею предположить, что вы навряд ли с ним столкнетесь.

В тот день, возвращаясь домой, мистер Даннинг не раз мысленно признавался себе, что перспектива провести вечер в уединении не вселяет в его душу привычной радости. Ему казалось, будто между ним и окружающими людьми пролегло нечто неосязаемое и трудноуловимое — и властно заявило свои права на него. В поезде и в трамвае ему хотелось сесть поближе к соседям-пассажирам, но таковых, как нарочно, и в том и в другом вагоне оказалось крайне мало. Кондуктор Джордж выглядел задумчивым, как будто с головой ушел в подсчет численности пассажиров. Добравшись до дому, мистер Даннинг увидел доктора Уотсона, своего врача,{120} который ожидал его у порога.

— Весьма сожалею, Даннинг, что вынужден был нарушить ваш домашний распорядок. Обе ваши служанки hors de combat.[32] По правде говоря, мне пришлось отправить их в больницу.

— Господи! Что случилось?

— Напоминает отравление трупным ядом. Сами вы, как я вижу, не пострадали, иначе не смогли бы так вот разгуливать. Но я думаю, они поправятся.

— Боже правый! У вас есть какие-нибудь предположения, почему это произошло?

— Ну, они говорят, что купили на обед устриц у какого-то разносчика. Это странно. Я навел справки: ни к кому из ваших соседей по улице никакой разносчик не заходил. Я не мог сообщить вам… некоторое время ваших служанок при вас не будет. Как бы то ни было, приходите ко мне на ужин нынче вечером, и мы обсудим, что делать дальше. В восемь часов. И не тревожьтесь без нужды.

Вечера в одиночестве, таким образом, удалось избежать — правда, ценой весьма печальных обстоятельств и вызванных ими бытовых неудобств. Мистер Даннинг довольно приятно провел время в обществе доктора (сравнительно недавно поселившегося в этих местах) и вернулся в свой опустевший дом около половины двенадцатого. Наступившую вскоре ночь он едва ли вспоминал по прошествии времени с удовольствием. Погасив свет, Даннинг лежал в постели и прикидывал, достаточно ли рано придет утром поденщица, чтобы согреть к его пробуждению воды, как вдруг услышал звук, который не мог не узнать: открылась дверь его рабочего кабинета. Никаких шагов из коридора за этим не последовало, однако донесшийся до него звук был, несомненно, недобрым знаком — Даннинг отлично помнил, что вечером, убрав бумаги в ящик стола и выйдя из кабинета, закрыл за собой дверь. Скорее стыд, чем храбрость, заставил его выскользнуть в ночной рубашке в коридор и, перегнувшись через перила лестницы, вслушаться в тишину. Нигде не было видно ни единого проблеска света, ничто не нарушало тишины, лишь его голени на мгновение овеял поток теплого, даже горячего воздуха. Мистер Даннинг вернулся в спальню и решил запереть дверь изнутри. Неприятности, однако, еще не закончились. То ли местная электрокомпания, решив, что ее услуги в ночное время не нужны, отключила свет в целях экономии, то ли что-то случилось со счетчиком, но только электричества в доме не было. Даннинг ощутил вполне естественное в этой ситуации желание отыскать спички и выяснить, который час и как долго ему еще придется терпеть неудобство. С этим намерением он запустил руку в хорошо знакомый укромный уголок под подушкой, но вместо часов наткнулся на то, что, как он уверяет, было зубастым ртом, поросшим волосами и ничуть не похожим на человеческий.{121} Едва ли есть смысл гадать, что он в этот момент сказал или сделал; известно только, что, сам не понимая как, он оказался в соседней комнате возле запертой изнутри двери, к которой настороженно припал ухом. Там он и провел остаток самой несчастной в его жизни ночи, ежесекундно ожидая уловить движение за дверью; однако больше ничего не случилось.

Утром, то и дело вздрагивая и вслушиваясь в тишину, он вернулся в спальню. Дверь, к счастью, была распахнута настежь, а жалюзи подняты (поскольку накануне служанки покинули дом еще до наступления темноты). Одним словом, ничто не говорило о том, что в комнате кто-то побывал. Часы мистера Даннинга также находились на своем обычном месте; все пребывало в полном порядке — кроме разве что дверцы платяного шкафа, как всегда, немного приоткрытой. С черного хода раздался звонок, который возвестил о приходе поденщицы, нанятой днем раньше; с ее появлением мистер Даннинг достаточно осмелел, чтобы перенести свои поиски в другие утолки дома. Но и там его разыскания не увенчались каким-либо успехом.

Начавшийся подобным образом день и продолжился довольно уныло. Отправиться в музей мистер Даннинг не решился: вопреки уверению дежурного, Карсвелл мог в любой момент там появиться, а Даннинг не чувствовал в себе сил противостоять враждебно настроенному незнакомцу. Собственный дом сделался ему ненавистен, однако и злоупотреблять гостеприимством доктора было неловко. Он несколько приободрился, когда, дозвонившись до больницы и справившись о самочувствии горничной и экономки, услышал обнадеживающий ответ. Близилось время ланча, и Даннинг отправился в клуб, где нашелся еще один повод для радости: он повстречался там с секретарем вышеупомянутой Ассоциации. За ланчем он рассказал своему другу о поразившем его домоуправительниц недуге, однако не решился поведать о том, что сильнее всего тяготило его душу.

— Как это печально, мой бедный дорогой друг! — воскликнул секретарь. — Послушайте: мы с женой живем совершенно одни; вам следует на некоторое время поселиться у нас. И не возражайте: сегодня же днем присылайте свои вещи!

Даннинг не нашел в себе сил воспротивиться этой идее: по правде говоря, его, что ни час, все сильнее терзали мысли о том, что принесет ему ближайшая ночь. Он был почти счастлив, когда, охваченный нетерпением, возвращался домой собирать вещи.

Друзья, к которым мистер Даннинг вскоре прибыл, как следует присмотревшись к нему, поразились его удрученному виду и, как могли, постарались поднять ему настроение — надо сказать, не без успеха. Однако позднее, когда мужчины курили вдвоем, лицо Даннинга вновь омрачилось. Неожиданно он произнес:

— Гэйтон, мне кажется, тот алхимик знает, что его доклад отклонен по моей рекомендации.

Секретарь присвистнул.

— Почему вы так думаете? — спросил он.

Даннинг пересказал ему свой разговор с сотрудником музея, и Гэйтон вынужден был признать, что догадка друга, по всей видимости, верна.

— Не то чтобы я был сильно обеспокоен, — продолжал Даннинг, — но, доведись нам встретиться, могут быть неприятности. Как мне кажется, он довольно вздорный субъект.

Разговор вновь прервался; лицо и весь облик Даннинга выдавали все возрастающее отчаяние; проникшись участием к другу, Гэйтон в конце концов собрался с духом и спросил напрямик, не гнетет ли его что-то серьезное. Даннинг в ответ издал возглас облегчения.

— Я тщетно пытался прогнать от себя эти мысли, — сказал он. — Вам что-нибудь известно о человеке по имени Джон Харрингтон?

Гэйтон был так поражен услышанным, что вместо ответа лишь поинтересовался, почему Даннинг об этом спрашивает. И тот поведал секретарю всю историю своих злоключений — обо всем, что произошло с ним в трамвае, в его собственном доме и на улице, о тревоге, которая охватила его и никак не хотела исчезать, — и под конец повторил свой вопрос. Гэйтон не знал, что ответить другу. Вероятно, стоило бы рассказать ему о том, как умер Харрингтон; вот только находившийся в нервическом состоянии Даннинг едва ли был подходящим слушателем для такого рассказа, да и вертевшийся в голове вопрос, не является ли Карсвелл звеном, связующим оба случая, никак не способствовал принятию решения. Человеку науки было нелегко допустить подобное; впрочем, термин «гипнотическое внушение» мог смягчить ситуацию.

В конце концов секретарь решил, что пока следует ответить на вопрос Даннинга осторожно и нынче же вечером обсудить эту тему с женой. Поэтому он сказал, что знавал Харрингтона в Кембридже, что, кажется, тот внезапно умер в 1889 году, и добавил к этому некоторые подробности касательно самого Харрингтона и опубликованных им работ. Несколько позже он переговорил обо всем этом с миссис Гэйтон, и она, как и предвидел супруг, незамедлительно сделала вывод, к которому он склонялся и сам. Именно она напомнила мужу о Генри Харрингтоне, брате покойного Джона, и посоветовала связаться с ним через друзей, у которых им недавно довелось побывать в гостях.

— Он, должно быть, неисправимый чудак, — возразил ей Гэйтон.

— Это можно выяснить у Беннетов, они хорошо его знают, — ответила миссис Гэйтон и на следующий же день встретилась с упомянутой четой.


Вряд ли имеет смысл излагать дальнейшие подробности знакомства Даннинга с Генри Харрингтоном. Зато нельзя обойти вниманием состоявшуюся между ними беседу. Даннинг рассказал Харрингтону, каким странным образом ему стало известно имя покойного, а также поведал о череде более поздних событий из собственной жизни. Потом он спросил, не мог бы Харрингтон, в свою очередь, припомнить обстоятельства, при которых умер его брат. Нетрудно представить себе, насколько собеседник Даннинга был удивлен услышанным; тем не менее он с готовностью ответил на вопрос.

— В течение нескольких недель, предшествовавших трагедии (хотя и не перед самым концом), Джон, несомненно, временами пребывал в очень странном состоянии, — сказал он. — Тому есть ряд подтверждений, главное из которых заключается в том, что ему казалось, будто его кто-то преследует. Несомненно, он был впечатлительным человеком, но подобных навязчивых идей за ним прежде не замечалось. Я никак не могу отделаться от мысли, что случившееся с ним стало следствием чьей-то злой воли, а ваш рассказ о собственных злоключениях живо напомнил мне о моем брате. Как вы думаете, здесь может существовать какая-то связь?

— У меня есть только одно смутное предположение. Я слышал, что ваш брат незадолго до смерти опубликовал весьма нелицеприятный отзыв об одной книге, а мне совсем недавно довелось перейти дорогу тому самому человеку, который ее написал, и здорово его этим обидеть.

— Только не говорите, что его фамилия Карсвелл!

— Почему же? Именно о нем и идет речь.

Генри Харрингтон откинулся на спинку кресла.

— Тогда, на мой взгляд, все очевидно. Теперь я должен объяснить подробнее. Разговаривая с братом, я убедился, что он, сам того не желая, начал видеть в Карсвелле источник своих несчастий. Расскажу вам кое о чем, что, по-моему, имеет отношение к делу. Мой брат очень любил музыку и часто посещал концерты, проходящие в городе. Как-то раз, месяца за три до смерти, вернувшись с одного такого концерта, он показал мне программку — обзорную программку: он всегда их сохранял. «На этот раз я едва без нее не остался, — сказал он. — Вероятно, свой экземпляр я выронил. Во всяком случае, я искал ее под креслом, в карманах и в разных других местах, и в итоге мой сосед предложил мне свою, сказав, что она ему больше не нужна; почти сразу после этого он ушел. Кто это был, я не знаю: такой полноватый, чисто выбритый человек. Мне было бы жаль лишиться программки: конечно, я мог бы купить еще одну, но эта-то досталась мне даром». Впоследствии он признался мне, что по пути в гостиницу и в продолжение ночи чувствовал себя крайне неуютно. Вспоминая это теперь, я мысленно связываю те события в единую нить. Некоторое время спустя он разбирал свои программки, раскладывая их по порядку, чтобы затем переплести, и на первой странице той, которую обронил в театре (и на которую я тогда, признаться, едва глянул), обнаружил полоску бумаги с какими-то странными письменами; выведенные чрезвычайно аккуратно красными и черными чернилами, эти буквы более всего напомнили мне руническое письмо.{122} «О! — воскликнул он. — Должно быть, это принадлежит моему полноватому соседу. Судя по ее виду, эта запись важная и ее следует вернуть владельцу; возможно, она откуда-то скопирована и определенно стоила кому-то немалого труда. Как бы мне узнать его адрес?» Коротко посовещавшись, мы решили, что не стоит давать объявление о находке — лучше поискать того человека на очередном концерте, куда мой брат в скором времени собирался. Было это в холодный, ветреный летний вечер; мы вдвоем сидели возле камина, а пресловутая находка лежала поверх книжного переплета. Полагаю, ветер приоткрыл дверь, хотя сам я этого не видел; так или иначе, поток теплого воздуха внезапно прошел между нами, подхватил бумажную полоску с надписью и направил ее прямиком в огонь; легкая и тонкая, она ярко вспыхнула и пепельным лепестком улетела в дымоход.{123} «Ну вот, — сказал я, — теперь ты не сможешь ее вернуть». С минуту он молчал, потом раздраженно бросил: «Сам знаю, что не смогу; но зачем без конца это повторять?» Я возразил ему, заметив, что упомянул о потере всего один раз. «Всего четыре раза, ты хотел сказать», — произнес он и умолк. Это происшествие запомнилось мне необычайно ясно — уже не знаю, по какой причине.

Теперь перехожу к самому главному. Не знаю, случалось ли вам заглядывать в книгу Карсвелла, которую рецензировал мой несчастный брат, но подозреваю, что нет. А вот мне доводилось читать ее, причем как до, так и после кончины брата. В первый раз мы потешались над ней вместе с Джоном. Там нет даже намека на какой бы то ни было стиль — незавершенные периоды и всевозможные ошибки, от которых любому выпускнику Оксфорда сделалось бы дурно. Кроме того, автор безоговорочно верит во все, о чем пишет: классические мифы и истории из «Золотой легенды» перемешаны у него с документальными рассказами про обычаи современных дикарей; все это, несомненно, заслуживает серьезного отношения, но только надо уметь это использовать — а он, увы, не умеет: он, похоже, не видит разницы между «Золотой легендой» и «Золотой ветвью» и верит им обеим;{124} одним словом, жалкое зрелище. Так вот, уже после того как с братом произошло несчастье, мне довелось перечитать эту книгу. Она, разумеется, не стала лучше, но на сей раз открылась мне в каком-то ином свете. Я, как вы уже знаете, подозревал, что Карсвелл питал враждебные чувства к моему брату и даже был в известной мере повинен в случившемся; и теперь эта книга показалась мне в высшей степени зловещим произведением. Особенно поразила меня одна глава, где он говорит о «подброшенных рунах», с помощью которых можно привязывать к себе людей или, напротив, убирать их со своего пути (главным образом последнее); то, как об этом сказано, заставляет думать, что автор рассуждал о подобных заклятиях исходя из собственного реального опыта. Сейчас не время вдаваться в детали, но в результате своих размышлений я совершенно уверился, что тем любезным человеком на концерте был Карсвелл. Я подозреваю — даже более чем подозреваю, — что сгоревшая бумажка имела важное значение, и мне верится, что, сумей мой брат вернуть ее, он, возможно, был бы сейчас жив. И потому хочу спросить: не случалось ли с вами чего-то похожего на то, что рассказал я?

В ответ Даннинг поведал о происшествии в Отделе рукописей Британского музея.

— Так, значит, он и вправду передал вам какие-то бумаги? Вы их рассмотрели? Нет? Тогда, с вашего позволения, нам необходимо взглянуть на них тотчас же, и притом очень внимательно.

Они отправились в дом Даннинга, по-прежнему пустовавший; обе служанки были еще слишком слабы, чтобы вновь приступить к исполнению своих обязанностей. Папка для бумаг лежала на письменном столе, постепенно покрываясь пылью. Внутри обнаружилась пачка листков небольшого формата, которые Данниг использовал для беглых заметок; он вынул их и принялся перебирать, и вдруг от одного из листков отделилась легкая тонкая бумажная полоска, с удивительной быстротой заскользившая по кабинету. Окно было открыто, но Харрингтон захлопнул его как раз вовремя, чтобы не дать бумажке выпорхнуть наружу, и сумел схватить ее на лету.

— Так я и думал, — произнес он, — Эта штука, может статься, того же рода, что и полученная моим братом. Отныне вам следует соблюдать осторожность, Даннинг. Это может иметь для вас очень серьезные последствия.

Затем они долго совещались. Тщательное исследование найденной бумажки подтвердило правоту слов Харрингтона: начертанные на ней знаки более всего походили на руны, однако расшифровке не поддавались; ни Даннинг, ни Харрингтон не решились скопировать эти знаки — из опасения придать сил злой воле, которая могла в них таиться. Немного забегая вперед, заметим, что это необычное послание или поручение так и осталось непрочтенным. Однако ни Даннинг, ни Харрингтон не сомневались, что обнаруженный ими документ обладает способностью окружать своих владельцев крайне нежелательными спутниками. Оба они были убеждены, что его нужно вернуть туда, откуда он появился, причем для большей уверенности в успехе необходимо сделать это собственноручно; последнее предполагало немалую изобретательность, ибо Карсвелл знал Даннинга в лицо, и тому требовалось по крайней мере сбрить бороду, чтобы как-то изменить внешность. Но что, если удар будет нанесен раньше? Харрингтон заявил, что они сумеют рассчитать время. Он знал дату концерта, на котором его брату была вручена «черная метка»:{125} это случилось 18 июня, а смерть Джона Харрингтона последовала 18 сентября. Даннинг напомнил ему, что в надписи на вагонном стекле говорилось о трех месяцах отсрочки.

— Возможно, мне тоже выдан кредит на три месяца, — добавил он с грустной усмешкой. — Думаю, я могу установить это по своему дневнику. Да, та встреча в музее произошла двадцать третьего апреля, что переносит меня — если аналогия верна — в двадцать третье июля. Что ж, полагаю, вы понимаете, как важно для меня знать все, что вам будет угодно рассказать о постепенно разраставшейся черной полосе в жизни вашего брата, — если вы чувствуете в себе силы говорить об этом.

— Конечно. Сильнее всего прочего его угнетало чувство, что за ним постоянно следят, неизменно обострявшееся, когда он оставался один. Спустя некоторое время я стал ночевать в его спальне, и он несколько приободрился; правда, часто разговаривал во сне. О чем именно? Не знаю, разумно ли вдаваться в эти подробности, по крайней мере пока задуманное нами не осуществлено. Полагаю, что нет, но могу сообщить вам вот что: как раз в те недели ему пришли по почте две посылки — обе с лондонским штемпелем и адресом получателя, написанным казенным почерком. В одной из них находился грубо вырванный из какой-то книги лист с гравюрой Бьюика,{126} изображающей человека на залитой лунным светом дороге, за которым следует некое ужасное демоническое создание. Ниже шли строки из «Сказания о Старом Мореходе» (которое, как я полагаю, и иллюстрировала гравюра) о том, кто, однажды обернувшись,

Не смотрит более назад,

Лишь ускоряет шаг,

Поскольку знает, что за ним

Крадется страшный враг.{127}

В другой посылке был отрывной календарь, из тех, какие нередко рассылают торговцы. Мой брат не удостоил его вниманием, но я — уже после смерти Джона — перелистал этот календарь и обнаружил, что все листки в нем после 18 сентября вырваны. Вас, верно, удивляет, что он отважился предпринять одинокую прогулку в тот вечер, когда его убили, но дело в том, что дней за десять до смерти он совершенно избавился от ощущения слежки и чьего-то присутствия у себя за спиной.

Посовещавшись, Харрингтон и Даннинг договорились о том, как будут действовать дальше. Харрингтон был знаком с одним из соседей Карсвелла и полагал, что это позволит ему отслеживать передвижения последнего. От Даннинга же требовалось быть готовым в любой момент встретиться с Карсвеллом, имея при себе бумажку с рунами — целую и невредимую и при этом хранящуюся в таком месте, откуда ее можно без труда извлечь.

На этом они расстались. Последующие несколько недель стали, без сомнения, суровым испытанием для нервов Даннинга: казалось, в тот день, когда он принял из рук Карсвелла листок, вокруг него образовался неосязаемый барьер, постепенно сгущавшийся в давящую тьму, которая отсекала любые возможные пути спасения. Рядом с ним не было никого, кто мог бы указать ему подобные пути, а действовать самостоятельно у него, похоже, не было сил. На протяжении мая, июня и первой половины июля он в неописуемой тревоге ждал сигнала от Харрингтона. Однако Карсвелл за все это время ни разу не покинул пределы Лаффорда.

Наконец, когда оставалось уже меньше недели до того дня, который воспринимался Даннингом как дата окончания его земной жизни, пришла телеграмма: «Выезжает с вокзала „Виктория“ {128} в четверг ночным поездом, с последующей пересадкой на пароход. Не упустите. Буду у вас вечером. Харрингтон».

Он прибыл в назначенный час, и они составили план действий. Поезд отправлялся с вокзала «Виктория» в девять вечера, и последней его остановкой перед Дувром{129} был Кройдон-Вест. Харрингтону предстояло выследить Карсвелла на вокзале и найти в Кройдоне Даннинга, окликнув его, если потребуется, по заранее условленному имени. Тот, в свою очередь, должен был насколько возможно изменить внешность, снять с багажа все именные бирки и непременно иметь при себе пресловутый листок.

Волнение, в котором пребывал Даннинг, дожидаясь поезда на кройдонской платформе, думается, понятно без слов. В последние дни угнетавшее его чувство неотвратимой опасности лишь обострилось, несмотря на то что мрак вокруг него заметно рассеялся; облегчение, которое он испытал поначалу, являло собой зловещий симптом, и если Карсвеллу удастся ускользнуть (а это было вполне вероятно, даже слух о его предполагаемом путешествии мог оказаться не более чем хитроумной уловкой), то всякая надежда на спасение будет потеряна. Двадцать минут, в течение которых он мерил шагами платформу и донимал носильщиков вопросами о том, когда придет поезд, были едва ли не самыми мучительными в его жизни. Наконец поезд прибыл, и Даннинг увидел Харрингтона в окне одного из вагонов. Чтобы ничем не выдать факт их знакомства, Даннинг вошел в вагон с дальнего конца и лишь затем неторопливо приблизился к купе, в котором ехали Карсвелл и Харрингтон, не без удовольствия отметив про себя, что в поезде сравнительно немного пассажиров.

Карсвелл был настороже, но, судя по всему, не узнал Даннинга. Тот уселся наискосок от него и попытался — сперва безуспешно, но потом постепенно обретя самообладание — оценить, насколько возможна желанная передача. Рядом с ним на сиденье лежала целая груда принадлежавшей Карсвеллу верхней одежды, однако исподтишка засовывать туда листок не имело смысла: для того чтобы оказаться (и почувствовать себя) в безопасности, необходимо было каким-то образом передать Карсвеллу бумагу из рук в руки. Взгляд Даннинга упал на открытый саквояж противника и лежавшие внутри бумаги. Что если изловчиться и незаметно убрать этот саквояж с глаз хозяина, чтобы Карсвелл забыл про него, выходя из вагона, а затем догнать попутчика и вручить ему потерю? Такой план напрашивался сам собой. Как пригодился бы сейчас совет Харрингтона! Но на это рассчитывать, увы, не приходилось. Одна за другой тянулись минуты. Несколько раз Карсвелл поднимался и выходил в коридор; во время второй его отлучки Даннинг уже приготовился было столкнуть саквояж на пол, но спохватился, поймав предостерегающий взгляд Харрингтона. Противник наблюдал за происходящим в купе из коридора, возможно, желая выяснить, знакомы ли его попутчики друг с другом. По возвращении он выглядел явно встревоженным; и когда он опять поднялся со своего места, возник проблеск надежды: ибо что-то соскользнуло с его сиденья и с тихим шелестом упало на пол. Карсвелл снова вышел и на сей раз встал так, что его не было видно через окно в купейной двери. Даннинг поднял упавший предмет и обнаружил, что ключ к решению проблемы находится у него в руках: это был билетный футляр Кука с билетами внутри.{130} На внешней стороне футляра имелся карман; не прошло и нескольких секунд, как небезызвестная бумажная полоска оказалась в этом кармане. Для подстраховки операции Харрингтон встал у двери и начал поправлять штору на окне. Дело было сделано, и сделано как раз вовремя, поскольку поезд уже начал замедлять ход, приближаясь к Дувру.

Мгновением позже Карсвелл возвратился в купе. Даннинг протянул ему футляр и произнес с неожиданной для него самого твердостью в голосе:

— Позвольте отдать вам это, сэр. Кажется, это ваше.

Мимоходом глянув на билет, лежавший внутри, Карсвелл произнес желанный ответ: «Да, это мое, премного благодарен вам, сэр», — и затем убрал футляр в нагрудный карман.

Даже в немногие остававшиеся до прибытия в Дувр минуты — минуты, полные напряжения и тревоги, связанных с риском преждевременного обнаружения подброшенного листка, — оба джентльмена заметили, что в купе вокруг них как будто начала сгущаться тьма, а воздух стал теплее, и что Карсвелл сделался подавленным и беспокойным: он притянул к себе груду одежды и затем оттолкнул обратно, словно испытывая к ней отвращение, после чего сел прямо и подозрительно оглядел своих попутчиков. Те, испытывая тошнотворный страх, принялись все же собирать свои вещи; когда поезд остановился в Дувр-тауне, обоим показалось, что Карсвелл вот-вот заговорит с ними. Вполне естественно, что на коротком перегоне между городом и причалом они предпочли выйти в коридор.

На конечной остановке — возле причала — они покинули вагон, но поскольку в поезде было совсем немного пассажиров, Харрингтону и Даннингу пришлось, разделившись, задержаться на платформе до тех пор, пока Карсвелл не проследовал в сопровождении носильщика мимо них, направляясь к пароходу. Только тогда они смогли без опаски пожать друг другу руки и обменяться горячими поздравлениями, при этом Даннинг от радости едва не лишился чувств. Харрингтон прислонил его к стене, а сам, пройдя чуть вперед, оказался неподалеку от трапа, к которому в этот момент как раз приблизился Карсвелл. Контролер проверил его билет, и пассажир, нагруженный своими пальто и пледами, прошел по трапу на борт. Внезапно контролер окликнул его: «Прошу прощения, сэр, а второй джентльмен показал свой билет?» В ответ с палубы донесся раздраженный голос Карсвелла: «Какого черта вы имеете в виду?» Контролер наклонился и посмотрел на него, и Харрингтон расслышал, как он произнес вполголоса: «Черт? Что ж, может, оно и так, я не поручусь, — а потом громко добавил: — Я ошибся, сэр. Должно быть, это ваши пледы. Прошу прощения!» Затем он сказал своему подчиненному, стоявшему рядом: «Собака с ним, что ли?{131} Чудно. Я готов поклясться, что он был не один. Ладно, что бы это ни было, с ним разберутся на борту. Пароход уже отбывает. Еще неделя, и повалят отпускники».

Пять минут спустя с причала, озаренного луной и светом множества фонарей на дуврской набережной и овеваемого ночным бризом, были видны лишь тающие вдали огни парохода.

Много часов просидели эти двое в номере гостиницы «Лорд-губернатор».{132} Несмотря на то что главная причина их страха была устранена, обоих одолевали тяжкие сомнения. Они были уверены, что послали человека на верную смерть, — но правильно ли они поступили? И не следовало ли хотя бы предупредить его о грозящей ему опасности?

— Нет, — сказал Харрингтон. — Если он убийца, а я в этом убежден, то мы всего лишь воздали ему по заслугам. Впрочем, если вы считаете, что так будет лучше… Но как и где вы могли бы предупредить его?

— У него билет только до Абвиля,{133} — ответил Даннинг. — Я успел это заметить. Если я отправлю во все тамошние гостиницы, упомянутые в путеводителе Джоанна, телеграммы, в которых будет сказано: «Проверьте свой билетный футляр. Даннинг», то тем самым сниму с души камень. Сегодня двадцать первое, значит, у него будет в запасе целый день. Но боюсь, он уже безвозвратно ушел во тьму.

Текст телеграммы был передан для незамедлительной отправки в администрацию гостиницы «Лорд-губернатор»; однако получил ли адресат одно из этих посланий и, если получил, верно ли его понял, неизвестно. Известно лишь, что в полдень двадцать третьего июля некий английский путешественник, осматривая фасад церкви Святого Вольфрама в Абвиле, где в то время шли масштабные реставрационные работы, был поражен в голову камнем, который упал со строительных лесов, окружавших северо-западную башню, и погиб на месте; совершенно точно установлено, что на лесах в тот момент не было ни одного рабочего. Согласно найденным при нем документам, этим путешественником был мистер Карсвелл.

Остается добавить только одну подробность. При распродаже имущества Карсвелла Харрингтон приобрел довольно подержанное собрание работ Бьюика. Как он и предполагал, лист с гравюрой, изображающей путника и демона, был безжалостно вырван. И еще: благоразумно выждав некоторое время, Харрингтон решил рассказать Даннингу кое-что из того, что говорил во сне его брат; но Даннинг очень скоро прервал поток его воспоминаний.

перевод С. Антонова

Загрузка...