Эдит Уортон

(Edith Wharton, 1862–1937)

Американская писательница Эдит Уортон, урожденная Эдит Ньюболд Джонс, значительную часть жизни провела в Европе — подобно знаменитому американскому прозаику Генри Джеймсу (1843–1916), с которым она была дружна и влияние которого ощутимо в ее произведениях (в том числе в представленной в настоящем сборнике новелле «Торжество тьмы», где налицо тематические переклички с джеймсовским «Поворотом винта» (1897, опубл. 1898)). Родившаяся в богатой нью-йоркской семье и получившая хорошее домашнее образование, она начала писать стихи и прозу уже в 14-летнем возрасте. Первый сборник рассказов Уортон — «Предпочтение» — вышел в свет в 1899 г.; за ним последовали повесть «Пробный камень» (1900) и социальный роман «Обитель радости» (1903–1905, опубл. 1905), который принес начинающей писательнице широкую известность. Среди наиболее известных ее романов — «Итан Фром» (1909–1911, опубл. 1911), мрачный рассказ о любви и мести на бедной ферме в Новой Англии, «Обычай страны» (1913), социально-сатирическое повествование о пути бедной провинциальной девушки к успешному замужеству, «Век невинности» (1919, опубл. 1920, Пулитцеровская премия 1921 г.) — любовная история, развертывающаяся на фоне сатирической картины жизни нью-йоркского общества 1870-х гг., «Запруженная река Гудзон» (1928–1929, опубл. 1929). На протяжении первого десятилетия XX в. Уортон много путешествовала по Европе, а последние тридцать лет жизни провела во Франции, где обрела немало литературных знакомств — в том числе с Жаном Кокто и Андре Жидом. Помимо художественной прозы и поэзии, она зарекомендовала себя как теоретик литературы (книга эссе «Сочинительство», 1925); в 1930 г. была принята в Американскую академию литературы и искусств.

Перу Уортон принадлежит 11 новеллистических циклов, три из которых — «Рассказы о людях и призраках» (1910), «У черты и за чертой» (1926) и «Призраки» (1937) — относятся к жанру историй о сверхъестественном, составляющих отдельный, весьма значительный пласт ее литературного творчества.

ТОРЖЕСТВО ТЬМЫ{54} (The Triumph of Night)

I

Было ясно, что сани из Веймора не приехали; и продрогший юный путешественник, который так рассчитывал поскорее сесть в них, когда сходил с бостонского поезда на узловой станции Нортридж, очутился один-одинешенек на открытой платформе, беззащитный перед натиском зимней ночи.

Хлеставший его ветер прилетел из обледенелых лесов и с заснеженных полей Нью-Гемпшира.{55} Казалось, он пересек безбрежные мили промерзшей тишины, наполнив их таким же холодным воем и отточив края о такой же безрадостный черно-белый пейзаж. Темный, всепроникающий, острый, как меч, он то оглушал, то атаковал свою жертву, словно матадор, который то взмахивает плащом, то вонзает бандерильи. Эта аналогия напомнила молодому человеку о том, что у него самого плаща нет, а пальто, в котором он успешно противостоял относительно умеренному бостонскому климату, на открытых ветру высотах Нортриджа показалось не толще бумажного листка. Джордж Фэксон отметил про себя, что назвали станцию на редкость удачно.{56} Она лепилась к открытому уступу над долиной, из которой взобрался поезд Фэксона, и ветер прочесывал ее стальными зубьями — путешественник так и слышал, как они скрежещут по деревянным стенам станционного здания. Других строений поблизости не было: деревня находилась гораздо дальше по дороге, и туда — поскольку сани из Веймора не приехали — Фэксону волей-неволей предстояло пробираться сквозь сугробы высотой в несколько футов.

Он прекрасно понимал, что произошло: хозяйка забыла, что он должен приехать. Фэксон был еще молод, но подобная печальная проницательность подкреплялась обширным опытом, и путешественник знал, что хозяева чаще всего забывают послать именно за теми гостями, которым труднее всего наскрести деньги на экипаж. Однако сказать, будто миссис Калми о нем забыла, было бы слишком прямолинейно. Воспоминания о подобных эпизодах, имевших место в прошлом, натолкнули Фэксона на мысль, что она, вероятно, велела горничной передать дворецкому, чтобы тот позвонил кучеру и велел ему передать одному из конюхов, чтобы тот (если, конечно, он больше никому не понадобится) съездил в Нортридж за новым секретарем; однако какой уважающий себя конюх не сумеет в такую ненастную ночь забыть подобный приказ?

Самым очевидным выходом из положения было пробиваться сквозь сугробы в деревню, а там найти сани, которые доставили бы путника в Веймор; но вдруг по прибытии к миссис Калми Фэксона забудут спросить, во сколько ему обошлась такая преданность долгу? Это тоже была одна из тех неприятностей, предусматривать которые он научился дорогой ценой, и обретенная таким образом прозорливость подсказывала ему, что дешевле будет переночевать в Нортриджской гостинице и известить миссис Калми о своем местонахождении по телефону. Фэксон уже склонился к этому решению и был готов доверить свой багаж рассеянному незнакомцу с фонарем, когда его надежды пробудил звон колокольчиков.

На станцию вкатили двое саней, и из первых выскочил молодой человек, укутанный в меха.

— Из Веймора? Нет, эти сани не из Веймора.

Это был голос юноши, запрыгнувшего на платформу, — голос настолько приятный, что он прозвучал для Фэксона утешением, несмотря на смысл сказанного. В тот же миг качнувшийся на ветру станционный фонарь бросил на говорившего мимолетный луч, и обнаружилось, что черты его лица находятся в самой отрадной гармонии с голосом. Молодой человек был очень белокур и очень юн (Фэксон решил, что ему вряд ли больше двадцати), однако его лицо, полное утренней свежести, было немного чересчур заостренным и тонким, как будто живой нрав соперничал в юноше с некоторым надрывом, вызванным телесной слабостью. Вероятно, Фэксон быстрее прочих замечал подобные мелочи, поскольку его собственный темперамент зависел от слегка расшатанных нервов, что, однако, как он полагал, делало его чувствительной натурой — и не более того.

— Вы ждали сани из Веймора? — продолжал вновь прибывший, стоя рядом с Фэксоном, словно стройная меховая колонна.

Секретарь миссис Калми объяснил, в чем заключались его затруднения, и его собеседник отмахнулся от них с пренебрежительным «Ох уж эта миссис Калми!», отчего молодые люди заметно приблизились к взаимопониманию.

— Так, значит, вы… — Юноша смолк и вопросительно улыбнулся.

— Новый секретарь? Да. Но сегодня вечером, очевидно, на письма отвечать не надо. — Смех Фэксона углубил единодушие, так стремительно возникшее между собеседниками.

Его друг тоже рассмеялся.

— Миссис Калми сегодня завтракала у моего дядюшки, — объяснил он, — и говорила, что вы должны приехать. Но за семь часов миссис Калми забудет что угодно.

— Что ж, — философски заметил Фэксон, — полагаю, что отчасти поэтому ей и нужен секретарь. А я всегда могу переночевать в Нортриджской гостинице, — заключил он.

— Нет, не можете! На той неделе она сгорела дотла.

— Ну надо же, вот черт! — сказал Фэксон, однако юмористическая сторона дела дошла до него раньше, чем мысль о неизбежных неудобствах. Все последние годы его жизнь была чередой неловких положений, к которым приходилось безропотно приспосабливаться, и он научился прежде извлекать из них хотя бы малую толику развлечения и лишь затем искать практический выход. — Ну, тогда здесь наверняка найдется у кого устроиться.

— Зато вас это не устроит. Кроме того, Нортридж отсюда в трех милях, а наш дом — в противоположной стороне — немного ближе. — Сквозь сумрак Фэксон различил, что его друг сделал жест, намереваясь представиться. — Меня зовут Фрэнк Райнер, и я живу у дяди в Овердейле. Я встречаю двух его друзей, которые через несколько минут прибудут из Нью-Йорка. Если вы не против подождать их, то, не сомневаюсь, Овердейл подойдет вам больше Нортриджа. Мы приехали из города всего на несколько дней, но дом всегда готов к приему толпы гостей.

— Но ваш дядюшка… — только и смог возразить Фэксон со странным чувством, что, как бы он ни был смущен, дальнейшие слова его невидимого друга развеют это смущение словно по волшебству.

— Ах, мой дядюшка — сами увидите! Я за него ручаюсь! Осмелюсь предположить, что вы о нем уже слышали — это Джон Лавингтон.

Джон Лавингтон! Едва ли можно было всерьез предполагать, будто кто-то о нем не слышал. Даже с такого незаметного наблюдательного поста, как должность секретаря миссис Калми, пропустить слухи о Джоне Лавингтоне, его деньгах, его картинах, его политическом влиянии, его благотворительной деятельности и его гостеприимстве было невозможно — как невозможно не расслышать гул водопада в безлюдных горах. Можно даже сказать, что единственным местом, где на Джона Лавингтона никто не ожидал наткнуться, было то безлюдье, которое сейчас окружало собеседников, по крайней мере в этот час величайшей его пустынности. Но как это было похоже на блистательно вездесущего Джона Лавингтона — и здесь обвести всех вокруг пальца.

— Да-да, я слышал о вашем дяде.

— Так вы ведь поедете с нами, правда? Ждать осталось всего пять минут, — настаивал юный Райнер тоном, который рассеивал все сомнения, попросту игнорируя их; и Фэксон сам не заметил, как принял приглашение так же легко, как оно было сделано.

Нью-йоркский поезд опоздал, и ждать его пришлось не пять минут, а все пятнадцать; и пока друзья расхаживали по обледенелой платформе, Фэксон начал понимать, почему ему показалось, что согласиться на предложение нового знакомого — естественнее некуда. Это произошло потому, что Фрэнк Райнер относился к числу тех счастливчиков, которые упрощают человеческое общение, излучая уверенность и добродушие. Фэксон заметил, что юноша добивается этого впечатления, не опираясь ни на какие дарования, кроме молодости, и не прибегая ни к каким ухищрениям, кроме искренности; а эти качества раскрывались в улыбке настолько обаятельной, что Фэксон, как никогда прежде, ощутил, чего может достичь природа, если ей вздумается привести внешность в соответствие с нравом.

Фэксон узнал, что молодой человек — единственный племянник и подопечный Джона Лавингтона, с которым и поселился после смерти матушки — сестры великого человека. Мистер Лавингтон, по словам Райнера, был для него «душа-человек» («Правда, понимаете, он со всеми такой»), а положение юноши, кажется, полностью соответствовало его характеру. Судя по всему, единственной тенью, омрачавшей его существование, была та самая телесная слабость, которую уже отметил Фэксон. Здоровье юного Райнера подтачивала чахотка, и болезнь уже зашла настолько далеко, что, по мнению самых известных светил, ссылка в Аризону или Нью-Мексико была неизбежна.

— Но дядюшка, к счастью, не стал паковать мне чемоданы, как поступило бы на его месте большинство, — он захотел выслушать другое мнение. Чье? А одного страшно умного типа, молодого доктора с прорвой новых идей, который просто посмеялся над затеей с моим отъездом и сказал, что мне будет совсем неплохо и в Нью-Йорке, если только я не буду злоупотреблять зваными обедами и время от времени стану кататься в Нортридж подышать свежим воздухом. Так что в ссылку я не поехал только благодаря дядиным стараниям, — а с тех пор как этот новый эскулап меня успокоил, я чувствую себя в сто раз лучше.

Затем юный Райнер признался, что обожает званые обеды, танцы и прочие подобные развлечения; и, слушая его, Фэксон не мог не подумать, что врач, который не стал полностью лишать больного этих удовольствий, был, вероятно, более тонким психологом, чем его маститые коллеги.

— Все равно вам следует беречься, знаете ли. — Заботливость сродни братской, которая заставила Фэксона произнести эти слова, побудила его также деликатно поддержать Фрэнка Райнера под локоть.

Тот в ответ на это движение пожал Фэксону руку.

— О, конечно, я страшно, страшно осторожен! К тому же за мной бдительно присматривает дядюшка!

— Но если дядюшка так за вами присматривает, как ему нравится то, что вы дышите ледяным воздухом в этой сибирской глуши?

Райнер небрежным жестом поднял меховой воротник.

— Холод мне не навредит, дело ведь не в этом.

— И не в танцах и обедах? А в чем тогда? — добродушно настаивал Фэксон, на что его спутник со смехом отвечал:

— Знаете, дядя говорит, самое вредное — это скука; и я склонен с ним согласиться!

Смех вызвал у Райнера приступ кашля; ему стало так трудно дышать, что Фэксон, по-прежнему держа друга под локоть, поспешно увел его с открытого воздуха в нетопленый зал ожидания.

Юный Райнер рухнул на скамью у стены и стянул меховую перчатку, чтобы достать платок. Он отшвырнул шапку и провел платком по лбу, совершенно белому и покрытому испариной, хотя щеки юноши по-прежнему сохраняли здоровый румянец. Но взгляд Фэксона приковала рука, которую обнажил Райнер, — такая тонкая, такая бескровная, такая истощенная, такая старческая на фоне лба, которого она коснулась.

«Как странно — здоровое лицо и умирающие руки», — подумал секретарь; он даже пожалел, что юный Райнер снял перчатку.

Свисток скорого поезда поднял молодых людей на ноги, и в следующий миг на платформу прямо в ночной мороз вышли два укутанных в меха господина. Фрэнк Райнер представил их как мистера Грисбена и мистера Болча, и, пока их багаж грузили во вторые сани, Фэксон при свете качавшегося фонаря разглядел, что это два седовласых пожилых человека, по виду обычные преуспевающие дельцы.

Они приветствовали племянника хозяина с дружеской непосредственностью, и мистер Грисбен, судя по всему, говоривший за обоих, завершил свою речь сердечным «И еще долгих-долгих лет, мой дорогой мальчик!», из чего Фэксон заключил, что их прибытие связано с какой-то годовщиной. Но расспросить подробнее он не смог, поскольку ему отвели место рядом с кучером, тогда как Фрэнк Райнер с дядиными гостями сел в сани.

Стремительная езда (лошади оказались именно такими, какими и должен был владеть Джон Лавингтон) привела их к высоким воротам, освещенной сторожке и аллее, снег на которой был укатан до мраморной твердости. В конце аллеи маячил длинный дом, основная его часть была темной, но одно крыло распространяло гостеприимные лучи; и в следующий миг Фэксон оказался захвачен чередой впечатлений: тепло и свет, оранжерейные растения, торопливые слуги, обширный пышный холл, обшитый дубом и похожий на театральную декорацию, и в нездешней дали посреди него — маленький человечек, подобающе одетый, заурядно выглядевший и ничуть не похожий на тот довольно яркий образ, который был связан у Фэксона с именем Джона Лавингтона.

Удивление, вызванное этим контрастом, не рассеялось и тогда, когда Фэксон торопливо переодевался в большой роскошной спальне, которую ему отвели. «Не понимаю, при чем здесь он», — только и смог подумать секретарь, так трудно ему было увязать роскошь того образа, который Лавингтон создавал в обществе, с сухими манерами и сухим обликом хозяина дома. Юный Райнер вкратце объяснил дяде, в каком положении очутился Фэксон, и мистер Лавингтон поприветствовал гостя — с черствой натянутой сердечностью, которая в точности соответствовала узкому лицу, жесткой руке и холодноватому дуновению одеколона от вечернего платка. «Будьте как дома… как дома!» — повторял хозяин таким тоном, что становилось ясно: сам он совершенно не способен на подвиг, которого требовал от посетителя. «Все друзья Фрэнка… я счастлив… будьте же совсем как дома!»

II

Несмотря на благоуханное тепло и хитроумные удобства спальни Фэксона, исполнить предписание оказалось нелегко. Найти ночлег под пышным кровом Овердейла было восхитительной удачей, и физическим уютом Фэксон насладился вполне. Однако, несмотря на все изобретательные роскошества, дом был до странности холодным и негостеприимным. Фэксон сам не понимал, в чем дело, и мог лишь предположить, что сильная (пусть и в отрицательном смысле) личность мистера Лавингтона каким-то мистическим образом проникала во все уголки его жилища. Хотя, вероятно, это ощущение было вызвано тем, что сам Фэксон устал и проголодался, замерз куда сильнее, чем думал, пока не попал с мороза в тепло, и вообще ему несказанно надоели незнакомые дома и перспектива вечно жить у чужих людей.

— Надеюсь, вы не умираете с голоду? — В дверях показалась тонкая фигура Райнера. — Дядюшке надо обсудить одно небольшое дело с мистером Грисбеном, и обедать мы будем только через полчаса. Мне за вами зайти или вы сами найдете дорогу вниз? Идите прямо в столовую — вторая дверь налево по длинной галерее.

Райнер исчез, оставив за собой шлейф теплоты, и Фэксон, вздохнув с облегчением, зажег сигарету и сел у камина.

Он осмотрелся, теперь уже без особой спешки, и ему бросилась в глаза одна деталь, поначалу ускользнувшая от его внимания. Комната была полна цветов — простая «холостяцкая спальня» в доме, куда приехали всего на несколько дней, в самом сердце мертвой нью-гемпширской зимы! Цветы были повсюду — и не в бессмысленном изобилии, но расставленные с той же продуманной тщательностью, какая отличала композицию из цветущих кустов в холле. На бюро стояла ваза аронников, на столике возле локтя Фэксона — букет гвоздик необычного оттенка, а из стеклянных мисок и фарфоровых вазонов источали тающий аромат пучки разноцветных фрезий. Такое количество цветов предполагало целые акры теплиц — но как раз это его интересовало меньше всего. Сами цветы, их качество, отбор и расстановка, предполагали наличие у кого-то — и у кого, как не у Джона Лавингтона? — заботливой и чуткой страсти именно к этому виду красоты. Что ж, теперь понять этого человека — каким его увидел Фэксон — стало еще труднее!

Полчаса прошло, и секретарь, в предвкушении обеда, направился в столовую. Он не запомнил, с какой стороны его привели в спальню, и, выйдя, растерялся, обнаружив сразу две лестницы — очевидно, обе парадные. Он выбрал правую и у подножия обнаружил длинную галерею, которую упоминал Райнер. Галерея была пуста, а двери в ней — закрыты; но Райнер говорил «вторая дверь налево», и Фэксон, напрасно подождав внезапного озарения, взялся за вторую ручку с левой стороны.

Он попал в квадратную комнату, темные стены которой были увешаны картинами. Фэксону показалось, что мистер Лавингтон и его гости уже расселись вокруг накрытого стола при свете настольных ламп под абажурами, но затем он понял, что на столе лежат не деликатесы, а бумаги и что он, по всей видимости, незваным проник в кабинет хозяина дома. Фэксон остановился, а Фрэнк Райнер поднял голову.

— О, здесь мистер Фэксон. Может быть, попросим его…

Мистер Лавингтон со своего конца стола встретил улыбку племянника взглядом, полным беспристрастного доброжелательства.

— Конечно. Входите, мистер Фэксон. Не сочтите это вольностью…

Мистер Грисбен, сидевший напротив хозяина, повернул голову к двери:

— Мистер Фэксон, разумеется, американский гражданин?

Фрэнк Райнер засмеялся:

— Об этом не беспокойтесь! Ох, дядя Джек, ну вас с вашими новомодными ручками! У вас что, обычного пера не найдется?

Мистер Болч, говоривший медленно, будто нехотя, приглушенным голосом, от которого, судя по всему, мало что осталось, поднял руку и спросил:

— Минуточку, признаете ли вы, что это…

— Моя последняя воля и завещание? — Райнер засмеялся вдвое веселее. — Что ж, я не ручаюсь, что это «последняя» воля. Вообще-то она первая.

— Это просто юридическая формулировка, — объяснил мистер Болч.

— Ну вот. — Райнер окунул перо в чернильницу, которую подтолкнул к нему дядя, и оставил на документе размашистый элегантный росчерк.

Фэксон, догадавшись, чего от него ждут, и заключив, что молодой человек подписывает завещание, поскольку достиг совершеннолетия, встал за спиной у мистера Грисбена и принялся ждать, когда подойдет его очередь подписать документ. Райнер, проделав это, уже готов был подтолкнуть бумагу через стол мистеру Болчу, однако тот, снова подняв руку, произнес печальным подневольным голосом:

— Печать…

— А что, разве должна быть печать?

Фэксон, поглядев поверх головы мистера Грисбена на Джона Лавингтона, увидел, как между его бесстрастных глаз залегла легкая недовольная морщинка.

— Фрэнк, ну в самом деле!

Фэксону подумалось, что легкомыслие племянника, кажется, немного раздражает дядю.

— У кого-нибудь есть печать? — продолжал Фрэнк Райнер, окидывая взглядом стол. — По-моему, тут ее нет.

Мистер Грисбен вмешался:

— Подойдет и сургуч. Лавингтон, у вас есть сургуч?

К мистеру Лавингтону вернулось спокойствие.

— Наверняка есть в каком-нибудь ящике. Но, к стыду своему, я не знаю, где мой секретарь держит подобные принадлежности. Он должен был проследить, чтобы к документу прилагалась сургучная печать.

Тьфу, пропасть! — Фрэнк Райнер оттолкнул бумагу в сторону. — Это рука Господня, а я голоден, как волк. Давайте сначала пообедаем, дядя Джек.

— Мне кажется, у меня наверху есть печать, — сказал Фэксон.

Мистер Лавингтон одарил его едва различимой улыбкой.

— Извините великодушно, что затрудняем вас…

— Да ладно вам, не надо его сейчас за ней посылать. Давайте сперва пообедаем!

Мистер Лавингтон по-прежнему улыбался своему гостю, а последний, словно бы улыбка слегка подталкивала его, повернулся, вышел из комнаты и побежал наверх. Схватив печать из бювара, он спустился назад и снова открыл дверь кабинета. Когда он вошел, все молчали — очевидно, ожидали его возвращения с немым нетерпением голода; Фэксон положил печать так, чтобы Райнер мог до нее дотянуться, и стоял, наблюдая за тем, как мистер Грисбен чиркает спичкой и подносит ее к одной из свечей по сторонам чернильного прибора. Когда воск закапал на бумагу, Фэксон снова заметил странную истощенность, преждевременную физическую немощь в руке, державшей свечу; он спросил себя, замечал ли когда-нибудь мистер Лавингтон, какая у его племянника рука, и неужели это не бросается ему в глаза сейчас.

Задумавшись об этом, Фэксон посмотрел на мистера Лавингтона. Взгляд великого человека был направлен на Фрэнка Райнера и выражал безмятежную доброжелательность: и в этот самый миг Фэксон обратил внимание на то, что в комнате находится еще один человек, который, видимо, присоединился к компании, пока секретарь искал наверху печать. Вновь прибывший был мужчина примерно того же возраста и сложения, что и мистер Лавингтон, он стоял у того за спиной и в тот момент, когда Фэксон заметил его, наблюдал за юным Райнером столь же внимательно. Сходство между ним и хозяином дома, которое, вероятно, усиливали темные абажуры настольных ламп, оставлявшие фигуру за креслом Лавингтона в тени, тем более поразило Фэксона, что выражение их лиц было совершенно различным. Джон Лавингтон, наблюдая, как племянник неуклюже пытается накапать воск на бумагу и приложить печать, неотрывно глядел на него с приязнью, смешанной с умилением; а человек за креслом, так странно напоминавший хозяина дома чертами и фигурой, обратил к юноше лицо, бледное от ненависти.

От испуга и неожиданности Фэксон даже забыл, что происходит в комнате. Он лишь смутно осознал, как юный Райнер воскликнул: «Ваша очередь, мистер Грисбен!», как мистер Грисбен возразил: «Нет-нет, сначала мистер Фэксон», и как после этого ему в руку вложили перо. Фэксон принял его с леденящим ощущением, будто не может пошевелиться и даже понять, чего именно от него ждут, но затем увидел, как мистер Грисбен покровительственно указывает, где именно он должен поставить свой автограф. Чтобы сосредоточиться и совладать с рукой, Фэксону пришлось сделать усилие, и процесс подписания затянулся, а когда секретарь поднялся — все его члены были скованы бременем странной усталости, — фигуры за креслом мистера Лавингтона уже не было.

Фэксона тут же охватило облегчение. Было непонятно, как этот человек сумел покинуть кабинет столь быстро и бесшумно, однако дверь за спиной мистера Лавингтона закрывал гобелен, и Фэксон заключил, что неведомому наблюдателю требовалось лишь приподнять его, чтобы удалиться. Так или иначе, он ушел, и с его исчезновением странная тяжесть спала. Юный Райнер закуривал сигарету, мистер Болч ставил подпись внизу документа, мистер Лавингтон, не глядя более на племянника, изучал необычную белокрылую орхидею в вазе возле своего локтя. Все внезапно снова показалось простым и естественным, и Фэксон обнаружил, что улыбается в ответ на приветливый жест, с которым хозяин дома объявил:

— А теперь, мистер Фэксон, мы пообедаем.

III

— Не понимаю, как мне удалось только что попасть не в ту комнату; я думал, вы сказали мне, что нужная дверь — вторая слева, — произнес Фэксон, когда они с Фрэнком Райнером шли вслед за старшими джентльменами по галерее.

— Я так и сказал, но, должно быть, забыл уточнить, по какой лестнице спускаться. Мне следовало добавить, что это четвертая дверь справа, если считать от вашей спальни. Дом у нас запутанный, так как дядя каждый год что-нибудь к нему пристраивает. Эту комнату, например, он оборудовал прошлым летом для своей коллекции современной живописи.

Юный Райнер остановился, чтобы открыть еще одну дверь, и дотронулся до выключателя, отчего по стенам продолговатой комнаты, завешанным холстами французской импрессионистской школы, разлился круг света.

Фэксон подошел поближе, привлеченный мерцающим Моне,{57} но Райнер положил руку ему на локоть.

— Эту он купил на прошлой неделе. Пойдемте скорее, после обеда я вам все покажу. Или, скорее, он сам покажет — он обожает картины.

— Он способен что-то обожать?

Райнер остолбенел — вопрос явно поставил его в тупик.

— Еще бы! Особенно цветы и картины! Неужели вы не заметили цветов? Наверное, вы думаете, что у него прохладная манера обращаться, поначалу всем так кажется, но на самом деле он человек очень увлекающийся.

Фэксон коротко глянул на собеседника:

— У вашего дядюшки есть брат?

— Брат? Нет… и никогда не было. Они с моей матерью были единственные дети.

— Или родственник, который… который на него похож? Которого можно с ним перепутать?

— Нет, никогда о таком не слышал. Он вам кого-то напоминает?

— Да.

— Странно. Давайте спросим, нет ли у него двойника. Идемте!

Но внимание Фэксона приковала еще одна картина, и прошло несколько минут, прежде чем они с молодым хозяином оказались в столовой. Это была просторная комната с такой же уютной красивой обстановкой и изящно расставленными цветами; и Фэксон сразу заметил, что за столом сидят лишь три человека. Того, кто стоял за креслом мистера Лавингтона, не было, и места для него не приготовили.

Когда молодые люди вошли, мистер Грисбен что-то говорил, а хозяин дома, сидевший лицом к двери, опустив глаза на нетронутую суповую тарелку, вертел ложку в маленькой сухой руке.

— Прямо скажем, поздно называть их слухами — когда мы утром уезжали из города, они были чертовски похожи на факты, — говорил мистер Грисбен неожиданно язвительным тоном.

Мистер Лавингтон положил ложку и вопрошающе улыбнулся.

— Ах, факты — а что такое, собственно, факты? Всего-навсего то, как выглядят те или иные обстоятельства в данную минуту…

— Вы не получали вестей из города? — напирал мистер Грисбен.

— Ни звука. Так что видите… Болч, возьмите себе еще petite marmite.[25] Мистер Фэксон… прошу вас, садитесь между Фрэнком и мистером Грисбеном.

Обед состоял из череды сложных блюд, которые церемонно отпускал похожий на прелата дворецкий в сопровождении троих высоких лакеев, и было заметно, что действо доставляет мистеру Лавингтону явное удовольствие. Видимо, подумалось Фэксону, это была его слабость — как и цветы. С появлением молодых людей хозяин дома сменил тему беседы — не резко, но решительно, — однако секретарь почувствовал, что прежний разговор все еще занимает мысли двоих гостей постарше, и мистер Болч спустя некоторое время проговорил — голосом последнего выжившего при обвале в шахте:

— Если это случится, это будет величайший крах с девяносто третьего года.

Вид у мистера Лавингтона был скучающий, но учтивый.

— Сейчас Уолл-стрит{58} способна выдержать крах куда лучше, чем тогда. Она заметно окрепла.

— Да, но…

— Кстати, о крепости, — вмешался мистер Грисбен. — Фрэнк, вы заботитесь о своем здоровье?

Щеки юного Райнера вспыхнули.

— Ну конечно! А иначе зачем я сюда приехал?

— Вы проводите здесь примерно три дня в месяц, не так ли? А остальное время — в людных ресторанах и жарких бальных залах в городе. Я думал, вас отошлют в Нью-Мексико!{59}

— А, у меня новый врач, он говорит, это чушь.

— Судя по вашему виду, этот новый врач ошибается, — без обиняков заявил мистер Грисбен.

Фэксон увидел, как лицо юноши снова побелело и под веселыми глазами залегли темные круги. В тот же миг дядюшка посмотрел на него пристальнее прежнего. В этом взгляде была такая забота, что между племянником хозяина дома и бестактным любопытством мистера Грисбена словно бы возник невидимый заслон.

— Мы думаем, Фрэнку гораздо лучше, — начал мистер Лавингтон. — Этот новый доктор…

Дворецкий приблизился и что-то прошептал хозяину на ухо, отчего мистер Лавингтон внезапно переменился в лице. Лицо у него от природы было таким бесцветным, что, казалось, оно не столько побледнело, сколько выцвело, скорчилось, съежилось во что-то расплывчатое и зыбкое. Он привстал, потом снова сел и оглядел собравшихся с застывшей улыбкой.

— Прошу меня извинить. Телефон. Питерс, подавайте следующее блюдо. — И с этими словами Лавингтон нарочито уверенными шажками вышел за дверь, которую открыл перед ним лакей.

Над столом ненадолго повисла тишина; затем мистер Грисбен опять обратился к Райнеру:

— Вам следовало уехать, мой мальчик, вам следовало уехать.

В глазах у юноши снова появилась тревога.

— Но дядюшка-то так не считает.

— Вы же не ребенок и не должны во всем подчиняться мнению дяди. Сегодня вы стали совершеннолетним, не так ли? Дядя вам потакает… вот в чем дело…

Очевидно, удар попал в цель, так как Райнер засмеялся и, слегка порозовев, опустил голову.

— Но доктор…

— Фрэнк, где ваш здравый смысл? Вам пришлось перебрать двадцать врачей, прежде чем отыскался такой, который сказал вам то, что вы хотели слышать.

Веселое лицо Райнера омрачила тень страха.

— Ну знаете… Честно говоря!.. А вы бы как поступили? — взорвался он.

— Я бы собрал чемодан и прыгнул в первый же поезд. Мистер Грисбен подался вперед и участливо положил руку на плечо юноши. — Послушайте, у моего племянника Джима Грисбена роскошное ранчо. Он примет вас у себя и будет счастлив вашему обществу. Вы говорите, ваш новый врач считает, что это не пойдет вам на пользу; но ведь он не станет утверждать, что это вам повредит, правда? Ну, а раз так — попробуйте. В любом случае это удержит вас от посещения душных театров и ночных ресторанов… А все остальное… А, Болч?

— Уезжайте! — глухо произнес мистер Болч. — Уезжайте немедленно! — добавил он, как будто, приглядевшись к лицу молодого человека, ощутил необходимость поддержать своего друга.

Юный Райнер стал пепельно-бледным. Все же он попытался растянуть губы в улыбке.

— Неужели я так плохо выгляжу?

Мистер Грисбен накладывал себе черепашьего мяса.

— Вы выглядите словно на следующий день после землетрясения, — сказал он.

Блюдо с черепашьим мясом обошло стол, трое гостей мистера Лавингтона успели воздать ему должное (Райнер, как заметил Фэксон, к нему не прикоснулся), и лишь тогда дверь снова распахнулась и впустила хозяина дома. Судя по виду мистера Лавингтона, самообладание к нему вернулось. Он уселся, взял салфетку и заглянул в меню с золотой монограммой.

— Нет, филе уже не приносите… черепашьего мяса? Пожалуй… — Он приветливо оглядел стол. — Извините, что покинул вас, однако из-за пурги с проводами творится не пойми что, и мне пришлось долго дожидаться хорошего соединения. Кажется, начинается настоящая буря.

— Дядя Джек, — подал голос юный Райнер. — Тут мистер Грисбен прочитал мне нотацию.

Мистер Лавингтон тем временем брал себе мяса.

— А… по какому поводу?

— Он считает, что мне стоит наведаться в Нью-Мексико.

— Я хотел, чтобы он немедленно отправился к моему племяннику в Санта-Пас{60} и оставался там до следующего дня рождения.

Мистер Лавингтон сделал дворецкому знак передать черепашье мясо мистеру Грисбену, который, накладывая вторую порцию, снова обратился к Райнеру.

— Джим сейчас в Нью-Йорке и послезавтра возвращается на личном авто Олифанта. Если вы решите ехать, я попрошу Олифанта оставить вам местечко. И когда вы проведете там неделю-другую — с утра до вечера в седле и каждую ночь не менее чем по девять часов в постели, — подозреваю, вы перестанете столь высоко ценить врача, который прописал вам Нью-Йорк.

Фэксон сам не знал, что заставило его подать голос:

— Я однажды был там — это чудесная жизнь. Я видел одного человека — он-то и вправду был очень болен, — который после этого будто заново родился.

— Да, звучит занятно, — рассмеялся Райнер, и в его голосе неожиданно прозвучало страстное желание поехать.

Дядя нежно взглянул на него.

— Вероятно, Грисбен прав. Удобный случай…

Фэксон испуганно поднял глаза: фигура, которую он едва различал в кабинете, теперь прочно заняла место позади мистера Лавингтона и стала более видимой и осязаемой.

— Правильно, Фрэнк: видите, ваш дядюшка это одобряет. К тому же ездить с Олифантом одно удовольствие. Откажитесь от нескольких дюжин званых обедов и будьте на вокзале Гранд-сентрал послезавтра в пять.

Ласковый взгляд серых глаз мистера Грисбена, словно ища поддержки, обратился к хозяину дома, и Фэксон, охваченный ледяной тревогой ожидания, неотрывно наблюдал за этим взглядом. Смотреть на мистера Лавингтона и не видеть того, кто стоял у него за спиной, было невозможно, и Фэксон ждал, что мистер Грисбен вот-вот изменится в лице, и тогда наблюдателю станет ясно, что происходит.

Однако мистер Грисбен ничуть не изменился в лице: взгляд, направленный на хозяина, остался безмятежным, и наблюдателю, к ужасу последнего, стало ясно, что никакой другой фигуры гость не видит.

Первым побуждением Фэксона было отвернуться, смотреть куда-нибудь в другое место, снова искать спасения в бокале шампанского, который дворецкий уже наполнил до краев; однако какая-то роковая сила внутри него непреодолимо, физически сопротивлялась этому, заставляя неотрывно глядеть на фигуру, которой он так боялся.

Эта фигура по-прежнему стояла за спиной у хозяина дома, еще более различимая и посему еще более похожая на него, и, когда Лавингтон продолжал с любовью смотреть на племянника, его двойник, как и раньше, не спускал с юного Райнера взгляда, полного убийственной угрозы.

Фэксон с усилием отвел глаза от этого зрелища, что потребовало от него самого настоящего напряжения мышц, и оглядел собравшихся за столом; но никто из них, судя по всему, ни в малейшей степени не сознавал того, что видел Фэксон, и его охватило ощущение смертельного одиночества.

— Это определенно стоит обдумать… — услышал он голос мистера Лавингтона; и меж тем как лицо Райнера просияло, лицо за спиной его дяди, казалось, вобрало в себя всю яростную усталость застарелой и неутоленной ненависти. С каждой мучительной минутой Фэксон чувствовал это все яснее. Соглядатай, стоявший позади хозяина дома, был уже не просто недоброжелателем; он устал, внезапно и безмерно. Его ненависть, казалось, поднялась из бездны тщетных усилий и расстроенных надежд, и от этого он начинал вызывать жалость — и одновременно еще больший страх.

Фэксон снова посмотрел на мистера Лавингтона, словно ожидая узреть в нем соответствующую перемену. Поначалу ничего не было заметно: деланая улыбка была привинчена к бесстрастному лицу, как газовый рожок к побеленной стене. Затем неподвижность этой улыбки стала зловещей: Фэксон понял, что ее носитель боится ее потушить. Сделалось очевидно, что и мистер Лавингтон тоже безмерно устал, и от этого открытия по жилам Фэксона пробежал холод. Посмотрев на свою нетронутую тарелку, он заметил манящее мерцание бокала с шампанским; однако от вида вина к горлу поступила тошнота.

— Что ж, скоро мы обсудим все детали, — услышал Фэксон голос мистера Лавингтона, который продолжал обсуждать будущее племянника. — А сначала давайте выкурим по сигаре. Нет… не здесь, Питерс. — Он обратил улыбающееся лицо к Фэксону. — После кофе я хочу показать вам картины.

— А кстати, дядя Джек, мистер Фэксон хочет спросить, нет ли у вас двойника.

— Двойника? — Мистер Лавингтон, все так же улыбаясь, по-прежнему смотрел на гостя. — Мне об этом неизвестно. Вы видели моего двойника, мистер Фэксон?

«Боже мой, — подумал Фэксон, — если я сейчас посмотрю на него, они посмотрят на меня оба сразу!»

Чтобы не поднимать глаз, он сделал вид, будто подносит к губам бокал; но сердце у него упало и остановилось, и он покосился на хозяина. Взгляд мистера Лавингтона был учтиво направлен на гостя, но волнение Фэксона несколько улеглось, когда он увидел, что фигура за креслом по-прежнему наблюдает за Райнером.

— Вы считаете, что видели моего двойника, мистер Фэксон?

Повернется ли второе лицо, если он скажет «да»? В горле у Фэксона пересохло.

— Нет, — ответил он.

— А! Их может быть целая дюжина. По-моему, внешность у меня самая заурядная.

— Я… ошибся… память подвела… — услышал Фэксон собственный запинающийся голос.

Мистер Лавингтон отодвинул стул, но мистер Грисбен внезапно подался вперед:

— Лавингтон! О чем мы только думали? Мы же не выпили за здоровье Фрэнка!

Мистер Лавингтон уселся обратно.

— Мой милый мальчик! Питерс, еще бутылку… — Он повернулся к племяннику. — После такой непростительной забывчивости я, пожалуй, не осмелюсь сам произнести тост… но Фрэнк все знает… Давайте, Грисбен!

Юноша радостно улыбнулся дяде:

— Нет-нет, дядя Джек! Мистер Грисбен не обидится. Только вы — в такой день!

Дворецкий наполнял бокалы. Мистеру Лавингтону он налил последнему, и тот протянул свою маленькую руку чтобы поднять бокал… Фэксон отвернулся.

— Ну что ж… Все хорошее, чего я желал вам все эти годы… Я молю Бога, чтобы грядущие годы были счастливыми, здоровыми и долгими… и долгими, мой дорогой мальчик!

Фэксон увидел, как руки справа и слева от него потянулись к бокалам. Он машинально взял свой. Взгляд его был по-прежнему прикован к столу, и он с горячечной дрожью повторял про себя: «Не буду смотреть! Не буду… не буду…»

Пальцы сжали бокал и поднесли его к губам. Фэксон увидел, как другие руки повторили это движение. Он услышал сердечное «Верно! Верно!» мистера Грисбена и глуховатое эхо мистера Болча. Когда край бокала коснулся губ Фэксона, он сказал себе. «Не буду смотреть! Ни за что не буду!» — и поднял глаза.

Бокал был так полон, что потребовались необычайные усилия, дабы не расплескать приподнявшееся над краями вино, за те мучительные секунды, пока секретарь смог совладать с собой настолько, чтобы поставить его нетронутым обратно на стол. Эта благодетельная задача и спасла Фэксона, не дала закричать, сорваться, рухнуть в бездонную тьму, готовую его поглотить. Занятый борьбой с бокалом, он сумел усидеть на месте, совладать со своими мышцами, ничем не выдав свое смятение окружащим; но когда бокал коснулся стола, плотину наконец прорвало. Фэксон вскочил и бросился прочь из комнаты.

IV

В галерее инстинкт самосохранения помог ему обернуться и сделать юному Райнеру знак не следовать за ним. Фэксон пробормотал что-то о внезапном головокружении и о том, что он скоро вернется, и юноша, сочувственно кивнув, вернулся в столовую.

У подножия лестницы Фэксон наткнулся на служанку.

— Мне бы хотелось позвонить в Веймор, — проговорил он пересохшими губами.

— К сожалению, сэр, связи нет. Мы уже целый час не можем соединить мистера Лавингтона с Нью-Йорком.

Фэксон бросился в свою комнату, юркнул в нее и задвинул засов. Свет лампы заливал мебель, цветы, книги; в золе еще мерцало полено. Секретарь рухнул на диван и спрятал лицо. В спальне царила глубокая тишина, во всем доме царило спокойствие; ничто не намекало на молчаливые и мрачные события, которые разворачивались в столовой, откуда сбежал Фэксон, а когда он прикрыл глаза, ему показалось, будто на него нисходят забвение и покой. Но они снизошли лишь на миг; а затем веки снова открылись и перед ним возникло чудовищное видение. Оно никуда не делось, оно запечатлелось у него в зрачках отныне и навсегда — часть его самого, неизгладимый ужас, выжженный у него на теле и в душе. Но почему у него — только у него? Почему именно он был избран увидеть то, что он видел? Господи, при чем здесь он? Любой другой, постигни его такое просветление, не скрыл бы ужаса и тем самым победил бы его, но он, Фэксон, единственный безоружный и беззащитный свидетель, единственный, кому никто бы не поверил, кого никто бы не понял, попытайся он открыть увиденное, — именно он был определен в жертвы этого кошмарного посвящения!

Внезапно он сел и прислушался: с лестницы донеслись шаги. Наверняка это шли посмотреть, как он себя чувствует, и, если ему лучше, позвать его спуститься и присоединиться к курящим. Он осторожно открыл дверь; да, это были шаги юного Райнера. Фэксон оглядел коридор, вспомнил про вторую лестницу и кинулся к ней. Он хотел только одного — выбраться из дома. Больше ни секунды не дышать этим омерзительным воздухом! Господи, при чем здесь он?

Он добежал до противоположного конца нижней галереи и увидел за ней холл, в который попал с улицы. Там было пусто, и на длинном столе виднелись его пальто и шапка. Он надел пальто, отодвинул засов и ринулся в очистительную ночь.

Тьма была глубока, а мороз так силен, что на миг у Фэксона перехватило дыхание. Потом он заметил, что снегопад почти утих, и твердо вознамерился бежать. Путь ему указывали деревья, росшие вдоль аллеи, и он размашисто зашагал по примятому снегу. Он шел, и смятенные мысли понемногу унимались. Стремление сбежать по-прежнему подгоняло его, но он начал думать, что спасается от ужаса, порожденного собственным воображением, и бежит в основном ради того, чтобы скрыть это состояние, прийти в себя без посторонних глаз.

Давеча он провел много часов в поезде, бесплодно размышляя о своем унылом положении, и помнил, как горечь сменилась отчаянием, когда оказалось, что сани из Веймора его не ждут. Конечно, это пустяки, но, хотя Фэксон вместе с Райнером подшучивал над забывчивостью миссис Калми, на самом деле ему было обидно. Вот до чего довела его неприкаянная жизнь — он не умел вести себя с достоинством и твердостью, и теперь его чувства зависели от милости подобных ничтожеств… Да, все это, вместе с холодом и усталостью, крушением надежд и навязчивым чувством, что он загубил свои таланты, — все это и приблизило его к опасной грани, за которую его перепуганному разуму уже два-три раза случалось переступать.

Почему же — какой бы мыслимой логикой, человеческой или дьявольской, это ни объяснять, — почему же для подобного переживания из всех выделили именно его, чужого человека? Что это может для него значить, какое он к этому имеет отношение, к чему это должно привести именно в его случае?.. Разве что именно потому, что он чужой, везде чужой, потому, что у него нет ничего своего, нет теплой завесы личных пристрастий, укрывающей его от внешнего мира, в нем и выработалась эта ненормальная чувствительность к превратностям жизни посторонних людей. От этой мысли Фэксона пробрала дрожь. Нет! Такая участь была слишком отвратительна, и все сильное и здоровое в нем восставало против нее. Уж лучше считать себя больным, мягкотелым, легковерным, чем обреченной жертвой подобных предзнаменований!

Фэксон дошел до ворот и остановился у темной сторожки. Поднялся ветер, дорогу впереди заметало. Холод снова схватил его в когти, и Фэксон в нерешительности остановился. Стоит ли возвращаться, испытывая подобным образом собственный рассудок? Фэксон оглянулся и посмотрел на темную дорогу к дому. Сквозь деревья пробивался одинокий луч, пробуждая картину света, цветов, лиц, собравшихся в роковой комнате. Он повернулся и зашагал прочь по дороге…

Он помнил, что примерно в миле от Овердейла кучер показывал ему дорогу на Нортридж, и пошел в этом направлении. Сразу за поворотом в лицо ударил порыв ветра, и мокрый снег на усах и ресницах мгновенно схватился льдинками. Такие же льдинки миллионом клинков вонзались Фэксону в горло и легкие, но он шагал дальше, преследуемый видением теплой комнаты.

Снег на дороге был глубокий и неровный. Фэксон оступался в выбоинах и тонул в сугробах, и ветер давил на него, словно гранитный утес. То и дело он останавливался, задыхаясь, как будто невидимая рука стягивала у него на теле железный обруч, но затем продолжал путь, сопротивляясь холоду, исподволь проникавшему под пальто. Из-под завесы непроницаемой тьмы по-прежнему падал снег, и несколько раз Фэксон осматривался, боясь, что пропустил дорогу на Нортридж; однако, не видя ни знака, ни поворота, пробивался дальше.

Наконец, уверенный, что прошел больше мили, Фэксон остановился и оглянулся. Ему сразу же стало легче, поначалу — оттого, что он встал спиной к ветру, а потом — оттого, что вдали на дороге замерцал фонарь. Это были сани — сани, на которых его, возможно, подвезут до деревни! Подбодренный надеждой, Фэксон двинулся назад, к свету. Огонек приближался очень медленно, непрестанно виляя и покачиваясь, и даже когда до него осталось всего несколько ярдов, Фэксон не мог уловить звона бубенцов. Затем фонарь замер у обочины, как будто его нес пешеход, обессилевший от холода. Эта мысль побудила Фэксона поспешить, и спустя минуту он споткнулся о неподвижную фигуру, приникшую к сугробу. Фонарь выпал из руки пешехода, и Фэксон, с ужасом подняв его, осветил лицо Фрэнка Райнера.

— Райнер! Какого дьявола вы тут делаете?!

Юноша бледно улыбнулся.

— А вы что тут делаете, хотел бы я знать? — парировал он и, ухватившись за локоть Фэксона и поднявшись на ноги, весело добавил: — Ну вот, я вас догнал!

Фэксон застыл в замешательстве, сердце у него упало. Лицо у юноши было серое.

— Что за безумие… — начал он.

— Да, безумие. Зачем вы это сделали, скажите на милость?

— Я? Что я сделал? Ну, я… Я прогуливался… я часто гуляю по вечерам…

Фрэнк Райнер расхохотался.

— И по таким вечерам тоже? Значит, вы не хлопнули дверью?

— Хлопнул дверью?!

— Потому что я вас чем-то обидел. Дядя решил, что дело в этом.

Фэксон схватил его за руку.

— Вас послал за мной дядя?

— Ну да, он устроил мне страшный разнос за то, что я не пошел к вам в комнату, когда вы сказали, что вам плохо. А когда мы обнаружили, что вас нет, то испугались — и он был ужасно расстроен, вот я и сказал, что догоню вас… Вам ведь не плохо, верно?

— Плохо? Нет. В жизни не чувствовал себя лучше. Фэксон подобрал фонарь. — Идемте, давайте вернемся. В этой столовой было ужасно душно.

— Да, я надеялся, что это из-за духоты.

Несколько минут они молча плелись по дороге; затем Фэксон спросил:

— Вы не слишком устали?

— Нет-нет. Гораздо легче, когда ветер в спину.

— Хорошо. Не разговаривайте больше.

Они с трудом пробирались вперед и, несмотря на то что путь им освещал фонарь, шли медленнее, чем давеча Фэксон, двигавшийся навстречу ветру. Юноша налетел на сугроб, и секретарь воспользовался этим предлогом.

— Возьмите меня под руку.

Райнер послушался, выдохнув:

— Ноги не держат.

— Меня тоже. А кого бы держали?

— Ну и задали вы мне задачку! Если бы вас случайно не увидела одна из служанок…

— Да, конечно. А теперь закройте рот, будьте любезны.

Райнер засмеялся и повис на нем:

— А, холод мне не навредит…

Первые несколько минут после того, как Фэксон наткнулся на Райнера, единственной мыслью секретаря была тревога за юношу. Однако с каждым мучительным шагом, приближавшим их к тому месту, откуда он только что сбежал, причины побега становились все ужаснее и очевиднее. Он вполне здоров, это не было ни обманом зрения, ни галлюцинацией: он, Фэксон, был орудием, избранным, чтобы предостеречь и спасти, — и вот он, во власти неодолимой силы, тащит жертву обратно, навстречу ее судьбе!

Он был настолько в этом убежден, что едва не сбился с шага. Но что же ему делать, что говорить? Надо любой ценой укрыть Райнера от холода, вернуть в дом, уложить в постель. А уже потом начинать действовать.

Снегопад усиливался, и, когда они подошли к участку дороги среди открытых полей, ветер настиг путников и принялся хлестать им в лицо колючими плетьми. Райнер остановился, чтобы перевести дух, и Фэксон почувствовал, что его руке стало тяжелее.

— Когда мы дойдем до сторожки, можно будет телефонировать, чтобы из конюшни выслали сани?

— Если в сторожке еще не легли спать.

— Ладно, разберусь. Не разговаривайте! — приказал Фэксон, и они двинулись дальше…

Наконец луч фонаря упал на колею, уходившую вбок, в тень под деревьями.

Фэксон приободрился:

— Это ворота! Будем на месте через пять минут.

В этот момент он различил над изгородью отблеск света в дальнем конце темной аллеи. Этот же свет озарял ту сцену, которая во всех подробностях запечатлелась у Фэксона в памяти, и он снова ощутил ее ошеломляющую реальность. Нет, он не допустит, чтобы мальчик туда вернулся!

Наконец они оказались у сторожки, и Фэксон забарабанил в дверь. Он твердил себе: «Сначала уведу его под крышу и попрошу приготовить ему горячее питье. А там посмотрим… найду доказательства…»

На стук никто не ответил, и Райнер, подождав немного, сказал:

— Послушайте… идемте лучше в дом.

— Нет!

— Я прекрасно смогу…

— Я сказал — в дом вам нельзя! Фэксон заколотил в дверь с удвоенной силой, и наконец заскрипели ступени.

Райнер прислонился к притолоке, и, когда дверь открылась, свет из прихожей осветил его бледное лицо и застывший взгляд. Фэксон схватил его за руку и втащил внутрь.

— Там было холодно, — выдохнул юноша, и тут как будто невидимые ножницы одним движением перерезали ему все мышцы до единой — он пошатнулся, повис на руке у Фэксона и словно бы рассыпался в прах у его ног.

Сторож и Фэксон нагнулись над ним, с трудом подняли, вдвоем внесли в кухню и уложили на диван у печи.

Сторож воскликнул: «Я позвоню в дом!» — и выскочил прочь. Но Фэксон не стал вслушиваться в его слова — рядом с такой бедой никакие знамения уже ничего не значили. Он опустился на колени, чтобы расстегнуть на шее Райнера меховой воротник, и почувствовал на руках теплую влагу. Он поднял руки — они были красные…

V

Вдоль желтой реки бесконечной чередой тянулись пальмы. Пароходик стоял у причала, а Джордж Фэксон, сидя на веранде деревянной гостиницы, лениво глядел, как кули{61} таскают груз по трапу.

Он наблюдал подобные сцены уже два месяца. И уже почти пять месяцев прошло с тех пор, как он вышел из поезда в Нортридже и принялся напряженно высматривать сани, которые должны были доставить его в Веймор — в Веймор, которого он так и не увидел!.. Часть этого промежутка — первая часть — все еще была одним большим серым пятном. Даже теперь Фэксон не слишком отчетливо помнил, как вернулся в Бостон, как добрался до дома одного родственника и как попал оттуда в тихую палату с видом на снег под голыми деревьями. Он долго смотрел на этот вид, один и тот же, один и тот же, и наконец его пришел навестить один знакомый по Гарварду, который и пригласил поехать с ним по делам на Малайский полуостров.

— Вы пережили тяжкое потрясение, — сказал он, — и для вас крайне полезно сменить обстановку.

Когда на следующий день пришел врач, оказалось, что он знает об этих планах и одобряет их.

— Вам нужно провести год в полном покое. Бездельничайте и любуйтесь пейзажами, — посоветовал он.

Фэксон почувствовал первые признаки пробуждающегося любопытства.

— Что же все-таки со мной стряслось?

— Переутомились, полагаю. У вас еще до поездки в Нью-Гемпшир в декабре были все основания для тяжелого срыва. А потрясение из-за смерти бедного мальчика довершило дело.

Ах да — Райнер умер. Это он помнил…

Фэксон отправился на Восток, и постепенно, неощутимыми шажками, в его усталые кости и свинцовый мозг прокрадывалась жизнь. Его друг был человеком терпеливым и деликатным, и они путешествовали медленно и разговаривали мало. Поначалу у Фэксона сжималось сердце от всего, что напоминало ему о прошлом. Он редко читал газеты и каждое письмо вскрывал с мучительной тревогой. Не то чтобы у него был особый повод для дурных предчувствий, просто на всем лежал длинный шлейф мрака. Он так глубоко заглянул в бездну… Но мало-помалу здоровье и силы возвращались к нему, а вместе с ними появлялись и проблески обычного любопытства. Он начал интересоваться тем, что происходит в мире, и, когда хозяин гостиницы однажды сказал ему, что пароходик не привез для него писем, был заметно разочарован. Друг его отправился в джунгли на длительную прогулку, и Фэксон маялся от одиночества, безделья и основательной скуки. Он поднялся и направился в душную читальню.

Там он обнаружил домино, картинку-пазл с порядком подрастерявшимися деталями, несколько экземпляров «Сион геральд»{62} и кипу нью-йоркских и лондонских газет.

Фэксон начал просматривать газеты и с разочарованием обнаружил, что они не столь свежие, как он надеялся. Очевидно, последние номера унесли более удачливые путешественники. Он продолжал листать газеты, выбирая сначала американские. Оказалось, что они самые старые и датированы декабрем — январем. Однако для Фэксона они сохраняли аромат новизны, поскольку в них говорилось как раз о том промежутке времени, когда он выпал из обычного течения жизни. Прежде ему не приходило в голову поинтересоваться, что происходило в мире в этот период забвения, но теперь он внезапно почувствовал страстное желание все выяснить.

Чтобы растянуть удовольствие, он начал раскладывать газеты в хронологическом порядке, и, когда нашел и развернул самый старый номер, дата вверху страницы вошла в его сознание, словно ключ в замочную скважину. Это было семнадцатое декабря — следующий день после его прибытия в Нортридж. Он взглянул на первую страницу и прочитал заголовок броскими буквами: «ЦЕМЕНТНАЯ КОМПАНИЯ „ОПАЛ“ ОБЪЯВИЛА О БАНКРОТСТВЕ. В ДЕЛО ЗАМЕШАН ДЖОН ЛАВИНГТОН. ГИГАНТСКАЯ ВСПЫШКА КОРРУПЦИИ ПОТРЯСЛА УОЛЛ-СТРИТ ДО ОСНОВАНИЯ».

Фэксон начал читать и, покончив с первой газетой, взял следующую. Между ними был промежуток в три дня, однако «расследование» дела цементной компании «Опал» оставалось в центре внимания. От хитроумного разоблачения алчности и краха его взгляд переместился к колонке некрологов, и он увидел: «Райнер. Скоропостижно, в Нортридже, Нью-Гемпшир, Фрэнсис Джон, единственный сын покойного…»

Взор его затуманился, он уронил газету и долго сидел, закрыв лицо руками. Снова подняв голову, он обнаружил, что резким жестом смахнул со стола остальные газеты и они рассыпались по полу у его ног. Та, что оказалась сверху, развернулась, и Фэксон скользнул по странице тяжелым взглядом. «Джон Лавингтон выдвигает план реконструкции компании. Он предлагает вложить в дело десять миллионов из собственных средств. Прокурор округа рассматривает предложение».

Десять миллионов… десять миллионов из собственных средств. Но разве Джон Лавингтон не разорился? Фэксон с криком вскочил. Так вот в чем дело — вот что означало это предостережение! И если бы он, Фэксон, тогда не сбежал от Лавингтона, если бы, потеряв голову, не ринулся в ночь, ему, возможно, удалось бы разорвать цепь беззакония и силы тьмы не взяли бы верх! Он схватил кипу газет и стал просматривать их одну за другой в поисках заголовка «Завещания, вступившие в законную силу». В последней газете Фэксон нашел нужный абзац, и тот уставился на него глазами умирающего Райнера.

Вот что, вот что он наделал! Высшие силы из жалости избрали его, чтобы предостеречь и спасти, а он заткнул уши, чтобы не слышать их зова, и умыл руки, и сбежал. Умыл руки! Вот именно. Эти слова перенесли его в тот страшный момент в сторожке, когда, поднимаясь с колен подле Райнера, он посмотрел на свои руки и увидел, что они красные…

перевод А. Бродоцкой

Загрузка...