Всякое возможное событие когда-нибудь осуществляется.
Жизнь менялась к лучшему. И вот доказательство — маленькое, но все же… Снова заработал домостроительный комбинат, в смысле — снова в две смены. А в 98-м думали: все, капец, не выживет — в сверхновых-то экономических условиях. Особенно если на директоре пробу негде ставить, четверть века комбинат обворовывает, все не успокоится.
Но жизнь менялась к лучшему. Народ начал строиться, правда, все больше приезжие из недалекой Москвы, но и свои, местные, старались не отставать. Вокруг города, на холмах, по опушкам, рассыпались островерхие краснобокие коттеджи. Всем нужен был кирпич, и желательно — «кремлевский», полированный, чтобы штучка к штучке.
— Мужики, слышь, а жизнь-то к лучшему меняется, — говорила тетя Маня, крановщица с пудовыми кулаками. — Ну, едреныть!
Мужики охотно соглашались. Тетю Маню в коллективе уважали — за бесстрашие и умение так обложить матерком стропальщиков, что слабо не покажется. Заслушаться впору!
…Но сейчас крановщица кричала как никогда прежде. И крик ее — надрывный, вибрирующий, в клочья раздиравший предутренний туман, — срывал с мест рабочих и гнал их на погрузочную площадку.
— А-а-а!
Около крановщицы собралась толпа. Задние напирали. Передние отругивались, они и сами ничего не понимали. Тетю Маню гладили по обтянутой брезентом могучей спине, говорили что-то успокаивающее, а крик все рвался сквозь прижатые к обветренной коже ладони.
— Чего ты… Ну, чего ты?
Цеховой мастер, человек пожилой, разного повидавший, попытался отвести от лица женщины скрючившиеся куриными лапами руки. Не сразу, но ему это удалось. И все увидели накрепко зажмуренные глаза и рот с редким частоколом желтых от никотина зубов.
— Хватит орать!
Мастер по старой дружбе закатил тете Мане затрещину.
Наступила тишина. Крановщица разлепила веки, повела вокруг бессмысленными ошалелыми глазами, посмотрела вверх и заголосила вновь.
Мужики тоже запрокинули головы и оторопели: на тросе, свисавшем со стрелы крана, болтался человек. Было уже достаточно светло, чтобы рассмотреть, что шея его вывернута, чуть не перерезана петлей. Язык болтался где-то у плеча. Удавленника слегка раскачивало ветром.
У мастера забулькало в горле.
Кочергин не спал. Он притворялся и делал это убедительно. Путилин дважды предлагал говорить потише разошедшимся в споре близнецам. Никитины переходили на шепот, но через минуту-другую вновь повышали голос, доказывая свою правоту. Путилин отвечал, скупо отмеряя слова, и Кочергин знал, что на губах судмедэксперта играет улыбка. Никитиных это задевало. По молодости и неопытности они не знали, что скепсис — визитная карточка Велизария Валентиновича. То был его взгляд на жизнь, выработанный за годы общения не только с живыми людьми, но и с трупами. Жизнь он всегда поверял смертью, ставя последнюю неизмеримо выше, поскольку она с легкостью перечеркивала пороки и достоинства, идеи, идеалы, верность, все и вся. «Смерть всему голова!» — любил говаривать Велизарий Валентинович. Обычно с ним никто не спорил — себе дороже, а вот Никитины, эта юная поросль, решались. Был бы повод. А повод находился всегда.
Близнецы наседали, пересыпая свои слова восклицательными знаками. Кочергину пришлось сделать усилие, чтобы волей-неволей не вникнуть в суть спора. Он и слышать не хотел о политике! Устал он от нее. Да и мало что в ней понимал. И был совсем не уверен, что другие понимают больше.
— Приехали, — известил водитель.
Кочергин встряхнулся, якобы сбрасывая с себя остатки сна. Сказал:
— От проходной сразу налево. Потом вдоль цеха и направо.
Водитель посмотрел удивленно:
— Вы и здесь бывали?
Путилин, пересевший поближе, усмехнулся:
— Лет, этак, пятнадцать назад Михаил Митрофанович тут Васю Пчельника брал. Живым не вышло… А какой выстрел был! Олимпиада по товарищу Кочергину плакала… Прямо в лоб. И мозги наружу.
Следователь недовольно взглянул на судмедэксперта. Ему панибратство со смертью не нравилось.
— Пьяный он был, Пчельник, — продолжал Путилин. — Затравленный. И два мертвеца на нем висело. При побеге солдатика зарубил, потом тем же топором шофера с «Магируса», что с делянок лес вывозил. Но кого он действительно порешить хотел, шмару свою бывшую, до той как раз и не добрался. Васька ведь из-за нее на «дело» пошел, чтобы всего у них в достатке было. Она его потом и заложила…
— А дальше? — спросил один из братьев, Максим.
— Обложили его на складе. Михаил Митрофанович стал уговаривать сдаться. В ответ — очереди. Васька-то автомат конвоира не забыл — забрал. Полрожка расстрелял. Петю Балашова, был у нас такой, клубом сейчас заведует, на всю жизнь инвалидом сделал.
— Громкое, наверное, было дело.
Путилин хмыкнул:
— Молодежь! Это сейчас о таких вещах пишут с удовольствием и показывают в красках. А тогда ни шороха, ни вздоха. — Эксперт выглянул в окно. — О! Вот и наш удавленник.
«Уазик» остановился.
Из машины Кочергин выбрался последним — медленно, осторожно.
— Подагра. Говорят, «благородная» болезнь, «дворянская». А откуда она во мне, если все предки от сохи?
Такими словами он встретил поспешившего к нему директора комбината. Тот развел руки, не зная, что ответить, потом зачастил:
— Опять свиделись. И обстоятельства все трагические… Хорошо еще, что сегодня без стрельбы.
— Где покойник? — перебил Кочергин.
Директор указал пальцем в небо:
— Там.
Следователь поднял голову.
— М-да-а. Крановщик здесь?
— Крановщица. Она и обнаружила.
Подвели тетю Маню. Она испуганно моргала и шмыгала носом.
— Сейчас вы и наш сотрудник подниметесь в кабину и опустите… — Следователь поднял руку, пошевелил пальцами, подыскивая слово, которое не довело бы крановщицу до истерики, не нашел и сказал неопределенно: — Вот это самое. Игорь Александрович! — окликнул он одного из близнецов. — Пойдете с гражданкой. Посмотрите там….
Никитин метнулся к «уазику», выхватил из его недр фиберглассовый «дипломат», потом взял крановщицу под руку и, что-то нашептывая, увлек за собой.
— Ночью комбинат работает? — повернулся Кочергин к директору.
— У нас двухсменна. Начинаем в шесть. Но есть ночные сторожа.
— Побеседовать с ними можно?
— Ушли уже.
— Распорядитесь, пусть выяснят, где они живут.
Директор засеменил через двор, а Кочергин направился к стоявшим в сторонке эксперту и Максиму.
Никитин был категоричен:
— Суицидом тут и не пахнет. Это ж сколько трудностей: взобраться на кран, пройти по стреле, спуститься по тросу, приладить петлю — на крюке и на шее… Бред! Приспичит удавиться — повесишься на первом же дереве, на фонаре, на трубе сливного бачка в вокзальном туалете… Нет, дело ясное: придушили парня. Опустили трос, привязали и вздернули.
— А зачем такие страсти-мордасти? — с невинным видом спросил Путилин. — Придушили — и придушили.
— Откуда мне знать? — повел плечом Максим. — На разборках и не то придумывают, лишь бы пострашнее было. А почему собаку не пускаем, Михаил Митрофанович? Заспался кинолог наш.
— Ну и пусть спит, — сказал Путилин. — Куда пускать? Натоптано. И дождь под утро прошел. И вообще, мне кажется, что ни на лестнице, ни на поручнях Игорь следов не обнаружит.
— Это еще почему? — обиделся за брата Максим.
Эксперт провел ладонью по рукаву плаща и показал налет на пальцах.
— А мы здесь всего-то минут десять. Сначала дождь все промыл, потом цементом присыпало. Если и есть отпечатки, то в кабине. За рычаги же кто-то садился!
Кочергин не вступал в разговор. Просто стоял, пряча руки в карманах тяжелого демисезонного пальто. И смотрел на удавленника.
По лестнице крана скатился Игорь. Доложил:
— Снаружи пыль. В кабине все протерто.
— Опускайте, — сказал следователь..
Игорь поднял руки и закричал:
— Тетя Маня! Тетя Маня!
— Чего? — донесся с верхотуры громовой голос.
— Опускай!
Застучал мотор, и покойник заскользил вниз. Игорь щелкал фотоаппаратом, а Максим уже готов был принять мертвое тело, когда у Путилина вырвался возглас изумления:
— Кукла!
Все — как у людей. Защитного цвета брюки заправлены в кирзачи; строительная же куртка с ромбом-эмблемой на рукаве; в распахнутом вороте край полинявшей синей футболки. И вывалившийся язык, выпученные глаза, синюшность… Когда разрезали веревку, на шее под ней обнаружилась странгуляционная борозда. Тоже как настоящая: цвет, складки, морщины.
— С натуры делал, — мрачно прокомментировал Максим.
Присев на корточки, он взял руку куклы. Ну надо же? Даже ногти оттенены синим!
Игорь, тоже присев, дотронулся до щеки куклы. Потер друг о друга большой и указательный пальцы, понюхал их. Потом сказал не слишком уверенно:
— Воск и грим. Так мне кажется. Общий тон нанесен пудрой. Все закреплено лаком для волос. Глаза стеклянные, покупные. Ресницы косметические, обычные. Чуть укорочены.
— Талантливо, — вынес свой вердикт Путилин.
Кочергин нагнулся и дернул куклу за волосы. Парик отделился с легким треском, на его месте осталось желтое расползшееся пятно клея.
— Что же это? — возмутился незаметно подошедший к ним директор комбината. — Это ж чистое издевательство!
Следователь повернулся к нему:
— Куклу мы заберем. Объясните людям, что происшедшее — шутка.
— Хороша шутка!
— Повторяю. Чья-то глупая шутка. Вы поняли?
— Понял, понял, — «китайским болванчиком» закивал директор.
Куклу уложили в проходе. «Уазик» затрясло на колдобинах, и Путилин подсунул под восковую голову свой сверкающий глянцем ботинок.
— Вещь хрупкая, расколется, — объяснил он, будто стесняясь своего поступка. — Обидно будет, если такая красота пропадет. Ну что, Максим, плакала твоя версия с разборками?
Никитин кивнул:
— Плакала. Тут психопат поработал! Нормальному человеку такое не учудить. Хотя… Есть еще одно соображение.
— А именно? — поощрил судмедэксперт.
— Предположим, некий гениальный скульптор оскорблен возмутительным невниманием публики к своей персоне. Надо как-то пробудить интерес. Вот он и подвесил свое творение. Журналисты, конечно, все разнюхают, распишут. Тут-то он и появится из-за кулис. Под бурные и продолжительные аплодисменты.
— А отпечатки в кабине? — напомнил Игорь. — Зачем их стирать?
— В игрушки играет, — отмахнулся Максим. — Хранит инкогнито. До поры. Детективов начитался.
Путилин пододвинул удобнее ногу, на которой покоилась голова куклы, и обратился к Кочергину:
— Вы-то что думаете, Михаил Митрофанович?
— Я не думаю, — сказал следователь после паузы и улыбнулся. — Я слушаю. Чтобы потом присвоить чужую славу.
— Или получить по шапке при неудаче, — заметил эксперт.
— Бывает и так. Издержки должности.
Путилин засмеялся.
— О чем разговор? Почему смех? — Над спинками сидений качались помятое лицо кинолога и сонная собачья морда. — Ой, кто это? — Кинолог показывал на проход между креслами.
Больше в этот день происшествий, требовавших выезда следственной бригады, не случилось.
Кочергин сидел в своем кабинете, пил чай, рассеянно смотрел на девственно чистый рабочий стол — ни бумажки, ни пылинки, — и ждал начальственного вызова. В том, что такой вызов последует, следователь не сомневался. Он не сомневался даже в том, что Николай Иванович Приходько ради разговора с ним примчится на работу с утра пораньше.
Зазвонил телефон.
— Товарищ Кочергин, зайдите к Николаю Ивановичу.
Следователь допил чай и отправился к Приходько.
В «предбаннике» секретарша, прервав утренний макияж, язвительно заметила:
— А вы не торопитесь.
— На будущее, — сказал следователь, — не забывайте здороваться. Вежливость красит женщину.
Сквозь пудру на щеках секретарши проступил румянец. Он ее не красил.
— Что скажешь? — спросил Приходько, лишь только следователь ступил в кабинет.
— А что сказать? Кукла и кукла.
— Какая еще кукла?
Кочергин удивленно посмотрел на начальника:
— А вы, собственно, о чем?
— Это ты о чем?! Я тебя спрашиваю, ты дела сдаешь?
— Да уж сдал. Почти.
— А что с Поликарповым решил?
— Так это суду решать. Документы я подготовил, завтра передам. Пару лет, я думаю, придется посидеть вьюноше.
— Ты не гоношись! Не тебе сроки раздавать.
Кочергин посмотрел в окно. От тумана не осталось и следа. Солнце. Совсем не сентябрьское, по-летнему жаркое. А ночью зуб на зуб не попадал.
— Не мне. Мое дело — расследовать. Вот я и расследовал. Простое, в общем-то, дело. Со свидетелями. Все как один говорят, что девушку эту, Веркину, Поликарпов шлюхой назвал. Пощечину дал. В лужу опрокинул. Прохожие его удержать попытались, так стал нецензурно выражаться. Пустил в ход кулаки. Зуб одному гражданину выбил. Когда все же скрутили его, грозился всех сгноить, отцом пугал.
— Ну, Веркина эта та еще штучка, — презрительно бросил Приходько. — Проститутка.
— А мне без разницы. От нее заявление было.
— Было и сплыло. Принесла она вчера вот эту бумагу. — Начальник надел очки и склонился над столом. — «Я, Веркина Любовь Васильевна, к Поликарпову Вячеславу Павловичу никаких претензий не имею. В случившемся виновата сама: напросилась — деньги клянчила. Прежнее мое заявление прошу аннулировать, поскольку написала его по злобе. А потом признаться боялась, что все не так было». Число и подпись. Понял, Михаил Митрофанович?
— А чего не понять? Грамотно изложено. И слова есть красивые, редкие, особенно «аннулировать».
— Ты на что намекаешь? Ты это брось! Оштрафуют парня — и пусть гуляет. Авось образумится.
— А как же отец его? Звонил ведь мэр наш, просил, чтобы по всей строгости наказали отпрыска.
— Вот мы и накажем… по всей строгости. В рамках закона. И вообще, хватит прикидываться! Никакая демократия отцовских чувств не отменит. А читать между строк и слышать, чего не сказано, — этому мы сызмальства ученые.
— Я, Николай Иванович, отличником никогда не был.
Приходько посмотрел испытующе сначала сквозь очки, потом сняв их. И вроде как обмяк, расплылся в кресле.
— Ладно, с Поликарповым я еще подумаю, как поступить. Теперь о другом. Что там с экспериментом?
Кочергин пожал плечами:
— Ну какой же это эксперимент? Полной бригадой и дежурить, и выезжать. Хорошо забытое старое. Сколько лет так было…
— То-то и оно, что было, — раздраженно произнес Приходько. — Ты же знаешь, какое у нас положение с личным составом. Дерьмовое положение! А тут приказ сверху: «Выполнить и доложить». Что, как, какими силами — о том не думают. Хорошо, стажеры есть, а то бы не выкрутились. До октября продержимся, а как сессия начнется — что делать?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю.
— Сочувствую.
— И на том спасибо. Хотя это и нынче не твоего ума дело, а тогда и вовсе… Заслуженный отдых к таким мыслям не располагает. Ты отмечать-то собираешься?
— Что-нибудь придумаю.
— Учти, открутиться не удастся. Проводим на пенсию, как полагается. С почестями.
— С почестями только в гроб кладут. И с залпами.
— Типун тебе на язык. В общем, закругляйся с делами… Да, а про какую куклу ты говорил?
— Подвесил кто-то муляж на стреле крана. Натуральный удавленник. Никитины ее в лабораторию потащили.
— Как братья? Показывают себя?
— С лучшей стороны.
— Значит, не подводят…
— Случая не представлялось. Шучу. Хорошие ребята. Спешат только.
— Ты придерживай.
— Я придерживаю.
— А мне вот тебя придерживать приходится. — Приходько пожевал губами. — Добро! Забот у тебя сейчас не слишком много, так ты эту куклу на себя возьми. Нельзя хулиганам спускать, карать надо! И Максима Никитина привлеки, нечего ему от дежурства до дежурства без дела болтаться. Стажер все-таки, вот и пусть вкалывает. Ну, все, пожалуй. Вопросов больше не имею. Свободен!
Никитины быстро управились с транспортировкой куклы в криминалистическую лабораторию, которая находилась во флигеле Управления, и теперь сидели в кабинете Кочергина.
Игорь примостился на подоконнике. Он следил за тем, как во дворе шоферы моют машины. В веере брызг то появлялась, то исчезала радуга.
— Считаешь, откроют дело?
Максим сладко потянулся и чуть не вывалился из кресла хозяина кабинета.
— Конечно. И на Кочергина повесят. Кто нашел — тому искать.
— Логично. Только ты не забывай, что у Кочергина пенсия «на носу». Дела уж сдает.
— Ну не завтра же он уходит! Успеет.
— Может, и успеет. А может, нет. Кстати, Макс, а ведь я такую куклу уже видел. Ну, не такую же — похожую. В книге. «Земля за океаном» называется. Об Америке. Автора забыл. Или авторов? Не суть. Была там фотография: манекен на виселице. У дороги. В Штатах такие хреновины для рекламы используются.
— Во, я же говорил! — воскликнул Максим. — Для рекламы это!
— И что их «покойник» рекламировал? — раздался голос от дверей. Там, в крохотном коридорчике, стоял, прислонившись к стене, Кочергин.
— Галстуки, кажется, — неуверенно проговорил Игорь.
— А наш — что? Брезентовую робу и кирзовые сапоги?
— Себя, — буркнул Максим, выбираясь из кресла. — Садитесь.
— Спасибо, — кивнул Кочергин и сел. — Значит, прецедент есть. Будем иметь в виду. И все на этом, давайте-ка по домам!
Дверь за близнецами закрывалась, когда Кочергин крикнул:
— Завтра без опозданий.
— Как можно… — донеслось до него.
Никитины шли по двору Управления. Спорили. Это было понятно по отчаянной жестикуляции Максима и по тому, как Игорь, не соглашаясь, качал головой. Загорелые, подтянутые, вихрастые.
Близнецы Кочергину нравились. Циников он повидал довольно, а эти парни были романтиками. Потому что только романтики соглашаются на работу с минимумом свободного времени и зарплатой… Что зарплата? Смех один. Интересно даже, на сколько их хватит?
Кочергин отошел от окна. Снял трубку телефона.
— Михаил Митрофанович, ну нельзя же так! — возмутился Путилин. — Часа не прошло, а вы уже дергаете.
— Ничего, скоро отдохнете от меня.
— Зря вы так!
— Хорошо, зря. Но что-нибудь наверняка сделали.
— Что успел.
— И что успели?
— Позвонил. Навел справки. Коллеги интересуются: художники не нужны? Этих среди душевнобольных хватает. А вот с ваятелями плоховато. Есть один — лягушек из грязи лепит. Только этим и занимается с утра до вечера. Видно, грязь у них в дурдоме непролазная. Обещали пошерстить архивы: может, был такой, да выпустили. А у вас есть что-нибудь?
— Сейчас поеду к сторожам.
— Почему не Максим? Гнилой либерализм разводите, товарищ. Пора им из жеребцов скаковых в ломовых битюгов превращаться. Тем более что они и сами, по-моему, не против.
— Может быть.
— За что люблю вас, Михаил Митрофанович, так это за красноречие. Не возражаете, провожу вас немного?
— Не возражаю. Буду выходить — позвоню.
Путилин отключился, а Кочергин достал из кармана мобильник, нашел в «памяти» нужный номер и активировал его.
— Балашов? Петя? Здравствуй, это Кочергин… Нужна твоя помощь… Не прибедняйся… А сегодня?.. Ну, если собрание, да еще учредительное… Хорошо, увидимся завтра. В одиннадцать…
Следователь надел пальто, и тут заверещал телефон на столе.
— Михаил Митрофанович, ты? — Приходько говорил быстро, уверенно, с радостным облегчением. Так бывает, когда человек, до того колебавшийся, медливший, вдруг отбрасывает сомнения, остановившись на решении, от которого теперь уже не отступит. — Я к тебе Черникова направил. Передай ему все, что у тебя есть на Поликарпова.
— Под расписку, Николай Иванович.
На другом конце провода раздался смешок.
— Страхуешься? Может, и служебную записку пишешь? С «особым мнением». Только не поздновато ли? Я уж думал, ты теперь только с собесом переписываешься. Ну, пиши, пиши…
Гудки.
Кочергин снял пальто. Открыл сейф. Достал из него и бросил на стол папку. Сел и стал ждать.
В дверь постучали.
— Михаил Митрофанович, а вот и я.
Черников улыбался. Он всегда улыбался — масля-но, ласково, и от этой улыбки Кочергина чуть не стошнило.
Бульвар был полон людей. Над головами колыхались флаги и транспаранты. Путилин и Кочергин задержались около девушки, которая, высунув от усердия язык, выводила алые буквы на расстеленном на траве полотнище. Вот она прервала свое занятие, задумалась.
— «Долой» — «гной», — подсказал рифму Путилин.
Девушка макнула кисточку в банку.
Они пошли дальше. Под ногами шуршали листья.
— Вы когда-нибудь писали стихи? — спросил Путилин.
— Нет.
— А я писал. В юности. Уверен был, что есть во мне искра Божия. Но поэт из меня не получился.
Вдалеке невнятно зарокотал мегафон. Толпа, запрудившая бульвар, пришла в движение и выплеснулась на мостовые. Кочергин и Путилин свернули на боковую аллею.
— А все почему? Потому что не творил я — конструировал. Никаких тебе полетов во сне и наяву. Складывал слова, прижимал букву к букве, издевался над грамматикой и фонетикой. И был счастлив. Потому что был всесилен! Но и власть может прискучить. Если она лишь над словом. Не над людьми. А люди вирши мои не читали. И мной, соответственно, не восторгались. Обидно было ужасно, но они были правы. Это я потом, когда поостыл, понял. Паршивые стихи и скудные мысли — чем восхищаться? А когда понял, с сочинительством завязал тут же. Чтобы не позориться.
Путилин прищурился:
— Никогда не понимал поэтов, воспевающих осень, ее томление, увядание природы. В моем сознании осень ассоциируется со старостью, с беззубой дряхлостью, у которой впереди только смерть и тлен. Смешно?
— Нет.
— Знаете, Михаил Митрофанович, выбила меня из колеи эта кукла. Вон как заговорил… Хотя не в кукле дело — в человеке, ее подвесившем. Если бы он был сумасшедшим, все было бы просто, но, помяните мое слово, — он нормален.
Кочергин взглянул на судмедэксперта. Они много лет работали бок о бок, но таким Велизария Валентиновича Путилина следователь видел впервые. Бородка «клинышком», зачесанные со лба волосы, очки в тонкой золотой оправе — все это осталось, но изменилось лицо — оно было как у обиженного ребенка. Должно быть, таким оно было у маленького Велика, когда он тыкался, зареванный, в материнские колени или бежал за советом к отцу. Родители Путилина, известные в городе врачи, люди настолько передовые и независимые, что, не побоявшись насмешек, наградили единственного ребенка редким и вычурным именем Велизарий, погибли в автомобильной катастрофе в год двадцатилетия сына. Тогда-то студент медицинского института Велизарий Путилин и выбрал специализацию — патологоанатомию — и в конце конце концов стал судмедэкспертом в родном городе. А вот почему не остался в столице — ведь приглашали, почему не пошел в науку — была возможность, сам как-то обмолвился, и почему пребывал в положении холостяка — этого Кочергин не знал. И не пытался выяснить, каждый имеет право на личные и неприкосновенные тайны.
— Уголовный кодекс гласит, — между тем продолжал Путилин, — хулиганство есть умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу. Я спрашиваю: нарушил ли «кукольник» общественный порядок? В общем-то, да. Но! Возможно, не желая того. Он не буянил, не бил витрины и физиономии, он никого не принуждал собираться под стрелой крана. Хорошо, предположим, нарушение было. Но было ли оно грубым, существенным? Кто возьмет на себя смелость определить эту степень? Я? Вы, прокуратура? Суд? Мне, к счастью, не придется. Наконец, проявил ли он неуважение к обществу? Для большинства покойник — нечто неприкосновенное, и чувства людей не предмет то ли глумления, то ли диких экспериментов. Но если иначе, если допустить, что режиссеру, превратившему трагедию в фарс, и дела не было до зрителей в зале?
— В его действиях, — отчеканил Кочергин, — налицо пренебрежение правилами общежития, забвение сложившихся за столетия моральных и нравственных норм. Сознательное это пренебрежение или неосознанное, выяснится потом. Первое — хуже.
— А вы не упрощаете? Если он никого не хотел оскорбить, унизить…
— Велизарий Валентинович, я понимаю, к чему вы клоните. Отсутствие хотя бы одного из признаков, характеризующих хулиганство, исключает ответственность.
— Вот именно. Азбучная истина. Мы его ищем, а искать, может, и не надо. И так работы хватает: убийцы, бандиты, каталы, кидалы — кого только не расплодилось. Их бы и ловить.
— Ловим. Но и этого «кукольника» искать надо. Потому что мы должны знать, чего он добивается, какая у него цель. Ну, мало ли что у него в голове, какие тараканы.
Путилин вздохнул:
— Признаюсь, мне отчего-то жаль его, этого мастера.
— А вы не торопитесь посыпать голову пеплом. Не исключено, что мастер ваш ни сном ни духом о происшедшем.
— То есть как?
— А так. Изготовил куклу для одной из этих современных выставок или какой-нибудь театральной постановки. А ее выкрали.
Кочергин лгал. Первое, что он сделал, вернувшись в Управление, так это навел справки, не было ли заявления о столь странных пропажах. Не было… Но он лгал, лгал легко и не раскаивался в этом.
Путилин приободрился:
— Думаете, сторожа вам что-нибудь дельное скажут?
— Всякое может случиться.
— Тогда удачи. А я, пожалуй, пойду в массы, стану в строй у широких трибун.
— А против кого митингуют?
— Да мне все равно.
Ботинки причиняли нестерпимую боль. Прохожих на улицах было мало; машины, смиренно заглушив моторы, стояли, приткнувшись к бордюрам. И ни одного автобуса! Хорошо хоть, не Москва или какой другой большой город, здесь и пешочком можно. Даже не без удовольствия. Если бы не эти «испанские сапоги»…
Кочергин свернул в проходной двор и очутился на тихой узкой улочке, зажатой с обеих сторон сомкнувшимися в ряды двухэтажными домами.
Вот и нужный подъезд. Грязный, вонючий. Ступени лестницы — непреодолимая преграда.
Как оказалось — преодолимая.
— Чего надо?
Лохматая голова. Набрякшие веки. Глаза навыкате в красной паутине лопнувших сосудов.
— Вы — Никифоров?
— Ну.
— Милиция.
Мужчина икнул.
— Работаете на комбинате? Сторожем?
— Ну.
— Так, может, впустите? Или через порог разговаривать будем?
— Заходи, раз пришел.
Никифоров отступил, споткнулся о что-то, зазвеневшее жалобно и надтреснуто, и грохнулся на пол. Выматерился и, опираясь о стену, с трудом занял вертикальное положение.
Комната еще хранила следы былого достатка. Но даже те немногие вещи, что находились в ней, были изуродованы самым безжалостным образом. Сервант в углу стоял без стекол, а его полированного дерева поверхности были исцарапаны и испятнаны черными подпалинами — следами сигарет. Штанга торшера, прижавшегося к широкой тахте, была согнута, а сама тахта не имела боковых спинок — они валялись рядом, тоже в царапинах и сколах.
— Что, не нравится? — Никифоров набычился.
— Не нравится. Особенно вот это. — Кочергин показал глазами на стол у окна, заваленный грязной посудой и заставленный бутылками.
— Ах, не нра-а-вится, — протянул сторож. — Так не смотри!
— Как насчет того, чтобы повежливей? Советую.
— А ты не пугай! Я свое отбоялся. Сначала в Афгане, а потом и в Чечне! — Лицо Никифорова пошло пятнами. — А вы здесь баб щупали, пока мы там загибались.
Он шагнул к столу, плеснул в стакан из бутылки, выпил залпом. Заморгал часто, на глазах его появились слезы.
— Ушла она от меня. Не нужен стал. Раненый… Ну и черт с ней! — У Никифорова, как у всякого пьяницы, настроение менялось быстро. — Но тут ей ничего не обломится! Уж я постарался.
Кочергин придвинул к себе колченогий стул. В лучах солнца, пронзавших искромсанные в лоскуты занавески, плавали пылинки.
Никифоров плюхнулся на тахту. Поставил локти на колени, зарылся лицом в ладони. Когда же через минуту поднял голову, глаза у него были тоскливыми, как у побитой собаки. И осмысленными.
— Надо-то чего?
— Вы этой ночью дежурили. Происшествий не было? Посторонних?
— Нет. Не знаю… Пьян я был. Спал в сторожке.
— А Климович?
— Коля? Он эту заразу в рот не берет. — Никифоров неверно истолковал вопрос следователя. — У него другие интересы. Учится он.
— Напарник ничего подозрительного не заметил? — терпеливо расспрашивал Михаил Митрофанович.
— Кто ж его знает? Ничего такого не говорил.
Кочергин потер колени и поднялся.
— Пьете, значит. Ведь уволят. Что тогда? Побираться пойдете?
— Не уволят. — Никифоров растянул губы в ухмылке. — Я ж ветеран и инвалид. — Он задрал рубаху. Под ребрами бугрился шрам. — Видел?
Следователь достал блокнот, раскрыл, написал несколько слов. Вырвав листок, бросил его на не-прибранную постель.
— Завтра в десять прошу вас явиться в прокуратуру. В следственный отдел. Фамилия моя Кочергин. Пропуск будет заказан. Все!
— Эй, погоди. — Сторож схватил его за рукав. — Со мной нельзя так. Меня уважать надо. Я же майор! Комиссовали меня, а я только и умею, что командовать да стрелять. Полживота выпотрошили — кому нужен? Слушай, друг, выпей со мной. Прошу тебя, как человека прошу.
— Я бы выпил, — Кочергин высвободил руку, — но не могу. Нельзя мне. Честное слово.
Никифоров дернул головой, точно его ударили.
Сначала Кочергина долго рассматривали сквозь глазок. Потом все же отворили — на длину цепочки.
— Документики ваши…
Следователь открыл удостоверение перед выцветшими глазами седенькой старушки.
— Похож?
— Похожи. А какая у вас к нам надобность? Мы люди мирные.
— Николай Климович мне нужен.
— Коленька? Господи, да зачем он вам, он мальчик тихий.
— Побеседовать с ним хочу. Или нельзя?
— Спит он.
— Придется разбудить.
— А по-другому никак?
— Можно и по-другому. Повесткой вызвать.
Старушка открыла рот, закрыла и сняла цепочку.
В прихожей следователю предложили надеть тапочки. Морщась от боли, он стащил ботинки и с удовольствием сунул огнем горящие ступни в шлепанцы.
— Вы здесь побудьте, в зале. Я его сейчас разбужу.
Кочергин огляделся. Вся гостиная была заставлена стеллажами с книгами. Судя по авторам, обитали в этой квартире люди образованные. Об их интеллигентности судить еще было рано.
Из-за неплотно прикрытой двери в смежную комнату слышался торопливый старушечий говорок. Ей наконец-то ответили — ворчливо и раздраженно. Через несколько секунд в гостиной появился паренек в спортивном костюме.
— Здравствуйте, — сказал он, порхая ресницами, длине которых позавидовала бы любая женщина. — Я — Климович.
Кочергин назвался и еще раз показал удостоверение.
— У меня есть к вам, Николай, несколько вопросов.
— Пожалуйста.
Следователь взглянул на застывшую в дверях старушку. Та фыркнула, подвигала провалившимся ртом и выскользнула в коридор. Загремела посудой на кухне.
— Вы работаете сторожем.
— Ночным сторожем, — уточнил Климович. — На ДСК.
— В эту ночь ничего необычного не заметили?
— Нет.
— А то, что Никифоров был пьян, это явление рядовое?
— Я его вообще трезвым не видел. И не я один.
— Что же его держат?
— Жалеют. А он считает, что так и должно быть. Ко мне сначала придирался, но я ему быстро втолковал, что никому ничего не должен, а кому должен — всем прощаю. И на бойню в Чечню не я его посылал. Объяснил. Теперь сосуществуем. Мирно.
Кочергин помял пальцами переносицу.
— Дело в том, Николай, что к тросам крана на погрузочной площадке кто-то привязал куклу.
— Какую куклу?
— В человеческий рост, в сапогах и робе, с лицом удавленника. Люди поначалу не разобрались что к чему, приняли за покойника.
Климович рассмеялся:
— Колоссально! Настоящий «сюр». Жаль, меня не было.
— Кукла висела высоко. Выходит, тросы опустили, потом подняли. Вы не слышали шума мотора?
— Кажется, стучало что-то, да я внимания не обратил. Я ведь почему в ночные сторожа подался? Мне время для занятий нужно. Хочу в Москве на филологический поступить. Уже пытался, но одного балла не добрал. Был бы тупицей — не так обидно, но серятина проходит, а я за бортом! И все потому, что приемная комиссия на корню куплена, нужных детишек на факультет пристраивает. Но я упорный. Армия мне не грозит — легкие слабые, так что торопиться некуда. Поступлю! Заставлю принять!
Кочергин слушал, не перебивал. Опыт.
— Прежде чем в отдел кадров комбината прийти, — продолжал парень, — я все выяснил. Воруют там все кому не лень, начиная с директора, но только свои и днем. Главная задача ночного сторожа — ворота на запоре держать. Остальное — мелочи: обойти три раза территорию, проверить замки — и обратно в сторожку. А если что случится — прикроют, потому что копни поглубже, такое дерьмо полезет… В общем, все условия: времени для занятий навалом, тишина… И зарплату не задерживают.
— Так вы делали обходы?
— Мог бы и шлангануть, но все равно голову надо было проветрить.
— И ничего не видели?
— Не видел. Сырость. Дождь. Туман под утро лег.
Следователь задал еще несколько вопросов, на которые получил исчерпывающе полные ответы, которые, однако, ничем ему не помогли. Можно прощаться.
— Вы, наверное, удивлены моей откровенностью, — предположил Климович, выходя с Кочергиным на лестничную площадку. — Ну, когда я так прямо о хапугах комбинатовских. Это потому, что я умный. Под протокол я ничего не скажу. Мне скандалы ни к чему, нервы дороже.
Кочергин взялся за перила, холодно взглянул на юношу с длинными девичьими ресницами:
— Если понадобитесь, вас вызовут.
И заковылял вниз по лестнице.
В этом доме он родился. В коммунальной квартире, где стены дрожали от бесконечных склок и свар. В комнате их жило четверо: он, мать, отец и бабушка, мать отца. Жили трудно, но особо не бедствовали. Когда в 42-м отец погиб на фронте, главой семьи стала бабушка. Мать, кашляющая, с лихорадочным румянцем, во всем подчинялась свекрови. Все вокруг были уверены, что долго матери не протянуть, но она пережила бабушку, размашистую, спорую на работу, легко вздымающую голос до крика.
Бабушка умерла в первую послевоенную зиму. До самого последнего часа бодрилась, а потом подозвала внука, положила руку на его плечо, притянула, поцеловала сухими губами: «Ты теперь главный, Миша».
Он и сейчас не понимал, как вытянул этот воз: завод, институт, больная мать… Сюда, в этот дом, привел он Таню. Познакомил с матерью, которая уже не вставала с постели. Сказал: «Мы решили пожениться, мама». Мать отвернулась к стенке, пряча слезы.
Через два года родился сын. Назвали его Володей, в честь деда Михаила Митрофановича. Мать счастливыми глазами смотрела на внука. А полгода спустя она уснула и не проснулась. У мертвой, у нее было удивительное, совсем незнакомое лицо: страдания оставили ее, и она лежала в гробу умиротворенная, красивая.
В 63-м Кочергины получили двухкомнатную квартиру в новенькой «хрущевке». Тогда их клепали по всему Союзу. Из коммуналки Михаил Митрофанович уезжал без сожаления: друзья еще раньше разъехались по окраинам, где, как на дрожжах, поднимались новостройки. Работы было по горло, и мало-помалу он стал забывать и этот дом, и этот переулок.
Вновь очутился он здесь в начале восьмидесятых при расследовании простенького дела: в соседнем доме что-то не поделили отец и сын, оба законченные алкоголики. Отпрыск оказался проворнее, пырнул папашу столовым ножом…
Потом он от случая к случаю бывал здесь. Никогда не приезжал специально, но, оказавшись поблизости, вот как сегодня (сказать по совести, он потому и поехал к сторожам сам, а не послал Никитина), Кочергин не упускал возможности заглянуть в переулок, постоять перед все более ветшающим домом. Прошлое придвигалось. Он вспоминал родителей, бабушку, вспоминал свою юность. Вспоминал танцы во дворе под патефон и запах листвы по весне. Это была его жизнь, переписать которую заново он не мог да и не хотел.
Под ногой скрипнуло разбитое стекло. Затянутый в корсет строительных лесов, дом был окружен забором из горбыля. Табличка на заборе извещала, когда будет завершен капитальный ремонт. Тут же висел плакат, наглядно демонстрирующий, как будет выглядеть здание в недалеком будущем.
Кочергин внимательно изучил рисунок. Башенки-то зачем? Хотя, конечно, красиво. Даже очень. Но это уже не его дом.
Он пошел прочь. В Управление. На работу, хотя мог бы поехать домой. Но у него было дело. Он не хотел его откладывать.
Кочергин шел, а прошлое, как и положено, оставалось позади.
Этим вечером с автобусами творилось черт знает что. Может, то были отголоски — по «принципу домино» — вынужденной паузы, взятой общественным транспортом из-за состоявшегося днем митинга. Но Кочергин дождался. Не было у него другого выхода — на своих двоих не доковылял бы.
Он сошел на конечной остановке и перевел дух: «Дома».
Ключ никак не влезал в замочную скважину. Дверь открылась без его помощи.
— Услышала, как ты гремишь. — Жена вытирала руки о фартук. — Иди ужинать.
Михаил Митрофанович опустился на табурет под вешалкой. Сбросил ботинки. Откинулся, утонув спиной в мешанине пальто и плащей. Он шевелил пальцами ног, ни о чем не думал, отдыхал.
— Ты идешь?
Поставив перед мужем тарелку и чашку с чаем, Татьяна Васильевна вернулась к плите.
— Больше не хочу, — сказал Кочергин, проглотив две ложки манной каши. — Не сердись. — Он заискивающе улыбнулся.
— Если бы я колбаски копченой нарезала, ел бы и нахваливал. Но ведь нельзя тебе!
— Я и не прошу. Находился просто. Ничего не хочу.
Руки жены легли ему на плечи.
— Миша, ну зачем ты все сам и сам? Нужен человек — вызови в Управление. До пенсии считанные дни, а ты носишься по городу, будто молодой.
Объясняться с женой Кочергину не хотелось.
— Володя дома? — спросил он.
— У себя.
Перед комнатой сына Кочергин остановился, испытывая доселе неведомую потребность постучать и осведомиться, можно ли войти. Одернул себя и вошел без стука.
Володя лежал на кушетке с книгой в руках.
— Привет.
— Привет.
Кочергин прошел к письменному столу, сел в кресло, наткнулся на его вопрошающий взгляд. Он почувствовал себя неловко, как человек, который сознает, что неинтересен собеседнику, но по тем или иным причинам не может оставить его одного.
— Что читаешь?
— Хемингуэй. «Фиеста».
— A-а… Коррида. Солнце. Любовь. И герой импотент. Лишний человек. Слабый.
Глаза сына сузились. Он будто решал: стоит ли отвечать? Но сказал:
— Он не слабый, папа, Джейк Барнс — мертвый. Ему так кажется. Что его убили на войне. Но он ест, пьет, ходит, говорит, в общем, живет, а значит, он — сильный. Не знаю, как бы я повел себя, окажись на его месте — на собственных поминках.
Лицо у Володи было недовольное. Открытость в общении с родителями не была ему свойственна. Последние лет пять.
Кочергин коснулся кончика носа, потрепал его и произнес неуверенно, сглаживая неловкость:
— Вообще-то, я давно читал, подзабыл. Знаешь, на нас в свое время прямо волны накатывали: Кронин с его «Цитаделью»; потом Ремарк и «Три товарища»; потом Хемингуэй… Наверное, мы слишком торопились читать, слишком жадно читали. Сейчас вот говорят, слышал наверное, что читать прежде было интереснее, чем жить. Чушь, конечно, но что-то в этом есть.
Володя молчал. Кочергин посидел с минуту, потом тяжело поднялся.
— Не буду мешать. Да и спать хочется…
Укладываясь рядом с ним, Татьяна Васильевна спросила:
— Что Володя?
— Так, поболтали о литературе.
— Ты серьезно?
— А что в этом особенного?
Кочергин долго не мог заснуть, лежал неподвижно, опасаясь потревожить жену, вспоминал разговор с Путилиным и думал, что становится законченным вруном.
Никитины курили, сосредоточенно пуская кольца дыма — у кого красивее. Курить в постели было их привилегией: мама пыталась бороться — не получилось.
Сна не было ни в одном глазу.
Ближе к вечеру к ним завалились Генка и Павел. Инициатором «мальчишника» был Генка, единственный в компании «женатик». Его «половина» уехала к приболевшей матери в Новгород, а потому уже третий день Генка полной грудью вдыхал сладкий воздух свободы. В этот вечер, вооружившись бутылкой ныне супердефицитного «Агдама» — нашел же где-то! — он заскочил к Павлу и потащил его к близнецам.
Они расположились на кухне. Тянули вино, само по себе напоминавшее о прошлом, и трепались «за жизнь». Группируясь по трое, посмеялись над Генкой с его негаданно обретенной свободой, осудили Павла за затворничество. Потом вспомнили школу, которую прошли плечо к плечу от первого класса до выпускного; вспомнили учителей. Ну и армию, конечно, тоже вспомнили. Пусть после дембеля и прошло немало лет, никто не забыт и ничто не забыто.
— Кого-кого, а Шапиро я на всю жизнь запомню, — сказал Павел. — Ох, и поизмывался он надо мной!
— Еврей, — все объясняющим тоном сказал Генка.
— Не пори чушь! — оборвал его Игорь. — Нам с Максом в «опекуны» чистокровный русак достался — Иванов и по имени Иван. Та еще скотина!
— А эти, — подключился Максим, — как их, ну, друганы?
— Баргикас и Сургишвили.
— Во-во, продыхнуть не давали.
— Да ладно вам, — отмахнулся Генка. — Ну, брякнул, а вы и навалились.
— А все же, — Павел покрутил в пальцах рюмку — не все так просто с «дедовщиной» этой. На учениях «деды» всегда за двоих пахали — за себя и за «молодого», который пока ни хрена в службе не смыслит. Тот же Шапиро пять километров «зеленого» на загривке пер, когда тот ноги в кровь сбил. А стрельбы уже начались, шальной снаряд — и всем шиздец.
— Нам еще повезло, — сказал Игорь. — Вместе служили. Близнецам по закону положено. Вам туже пришлось.
Павел криво усмехнулся:
— У нас белорус один был, такой бугай! Его «деды» поначалу не прессовали. Потом врезали по пьяни, а он не ответил. Тут-то его и принялись долбать. Так он электролита глотнул. Насилу откачали. За него еще круче взялись. Тогда он гвоздь проглотил. Увезли в госпиталь. Обратно не вернулся, в другую часть перевели.
— У нас «молодые» заявления писали, — сказал Генка. — В Чечню просились. Думали, там лучше будет.
— А не выпить ли нам? — предложил Максим.
И все немедленно, по-ерофеевски, выпили — за армию, в которой уцелели.
До блеска начищенный поднос луны завис в правом верхнем углу окна. Луна была большой и яркой.
— Макс, задерни шторы.
— Задерни.
— Выбросим?
Они выбросили на пальцах. Вставать выпало Максиму. Он спрыгнул с кровати, зашторил окно и вновь нырнул под одеяло.
Игорь загасил в пепельнице сигарету, закинул руки за голову.
— Я чего в толк не возьму. Как сами-то не опас-кудились? Ведь когда «дедами» стали, вытворять могли, что только в голову придет. Власти-то сколько! Как не скурвились? Ведь было искушение…
— Было, — подтвердил Максим. — Знаешь, мне до сих пор побудка снится. Дневальный орет, «дедушки» спят, а мы, «молодые», сыплемся со вторых ярусов, портянки мотаем…
— Сапоги! — перебил брата Игорь, приподнимаясь на локте. — Сапоги на кукле были армейские.
— Что? — Максим выронил сигарету, полез за ней под кровать.
— Со шнурками! Чтобы при прыжках с парашютом не сваливались.
Максим замер, стоя на коленях между кроватями.
— Точно! В таких десантура шиковала. Тряслась над ними. А это значит…
— …внутри на голенищах должна быть фамилия владельца! — заключил Игорь. — Они их подписывали, чтобы не сперли.
Максим засмеялся:
— С утра и проверим. Утрем нос Кочергину!
Они еще поговорили, еще поворочались. И заснули.
В лужах плавали желтые листья.
Сквозь туман виднелась размытая дождями проселочная дорога.
По дороге шел человек. В колее по пояс.
Человек плакал, и это было странно, потому что глаз у него не было.
Подергивалась кожа на скулах. Человек порывался что-то сказать, но ему мешал язык, вывалившийся изо рта красно-синей тряпкой.
Это был Володя. Сын…
Кочергин проснулся. Сердцу было тесно в грудной клетке. В клетке…
Рядом тихо всхрапывала жена. Кочергин подтянул одеяло повыше. Ноги крутило и ломало. До рассвета еще далеко. Надо терпеть.
— Ах, какие гости! Милости просим! Чувствуйте себя как дома.
Крапивницкий был суетлив и подобострастен. Он ломал комедию. Он скоморошничал всегда, не выбирая партнеров, но заботясь о декорациях.
— Осторожно, у нас здесь проводок протянут, не ровен час споткнетесь. А тут вот термостатик — не пораньтесь, у него углы острые. Куколкой интересуетесь? Не вы один, Михаил Митрофанович, не вы один. Игоречек, гордость наша, заявился, лишь третьи петухи пропели. И уважаемый эскулап Путилин только-только заглянул.
Велизарий Валентинович выступил из-за стеллажа с ретортами, и Кочергин отметил, что выглядит судмедэксперт неважно: бородка торчком, у губ глубокие складки, глаза блестят, будто в них накапали белладонны.
— Что же вы? Прошу, прошу.
Крапивницкий провел следователя, эксперта и близнецов в соседнюю комнату.
Прямо против двери находилось огромное — от стены до стены — окно, сквозь которое в комнату вливались солнечные лучи. В этом потоке нежился распластавшийся на прозекторском столе обнаженный человек.
Кукла… Она лежала, повернув голову к окну. Одежда была аккуратно сложена на стуле; между ножками развалили голенища сапоги.
— Великолепная работа. Вот, полюбуйтесь! — Крапивницкий ухватил куклу за язык и повернул голову к ним лицом. — Но что занимает вас, досточтимые, что тревожит? Дата смерти? Так с этим не ко мне, а к господину Путилину.
— Дата «рождения» и сопутствовавшие ему обстоятельства, — сказал Кочергин.
— Это точно, обстоятельства необычные, ни тебе зачатия, ни… — Крапивницкий, кривляясь, прикрыл рот ладонью. — А если серьезно, я бы лично не отказался от знакомства с человеком, изготовившим это чудо. За честь почел бы. Это же произведение искусства! О лице и речи нет, придраться не к чему. Но и там, где тело скрывает одежда, где не воск, а пластмасса, исполнение ничуть не хуже! Кстати, господа, вы отдаете себе отчет, насколько совершенным должно быть сочленение «голень-ступня», чтобы обуть такую куклу в сапоги? — Заведующий криминалистической лабораторией взялся за ногу куклы и стал сгибать и разгибать голеностоп.
— Что внутри? — спросил Кочергин.
В ответ Крапивницкий подцепил ногтем одну из наползающих друг на друга пластинок. Та отскочила, открыв сплетение металлических стержней и пружин.
— А это зачем? — Кочергин показал на «вафельное» полотенце, брошенное кукле на бедра.
— Забываете, товарищ следователь, у меня не один Игорь в стажерах ходит, у меня и дамы есть в отделе. Молоденькие. Впрочем, коли желаете…
Крапивницкий жестом фокусника сорвал полотенце. На месте гениталий зияла черная дыра.
— Где?.. — начал Максим и осекся.
— Я не брал! — прижал руки к груди Крапивницкий.
Кочергин увидел, как сжались в кулаки и побелели пальцы Путилина. С экспертом и впрямь что-то творилось. Обычно шутки такого рода вызывали у него одобрительную ухмылку.
А Крапивницкий блаженствовал, наслаждаясь всеобщим вниманием.
— Должен признаться, искренне рад такому… э-э… знакомству А то все ножи, топоры да автоматы. Никакой фантазии! Проза жизни. Изнанка, так сказать. А тут — поэзия! Мы с Игорем еще покумекаем над этим сокровищем, пока же хочу сделать вам маленький сюрприз.
— Это вы о надписях на голенищах?
— Поперек батьки в пекло лезешь? — Крапивницкий быстро повернулся к Игорю. Тот ответил начальнику невинным взглядом.
— Так что написано? — поторопил следователь.
— Хоть это вам неизвестно, — с облегчением вздохнул заведующий лабораторией. — И то хлеб. «Виноградов. Вторая рота».
— Все?
— Все. А что — мало?
— Негусто. Но и за это спасибо.
Кочергин, Путилин и Максим направились к выходу. В коридоре Путилин бросил:
— На редкость неприятный тип. Циник.
— Иди, я догоню, — отослал Никитина следователь и лишь после этого сказал: — Что не так, Велизарий Валентинович?
— Настроение. Да и вообще, все не так. Можно взглянуть? — Путилин показал на пленки с отпечатками пальцев «кукольника», которые на прощание были вручены Кочергину.
— Пожалуйста.
Судмедэксперт бережно принял пленки, поднес их к глазам. Казалось, изысканный узор папиллярных линий зачаровывает его.
— Почему на кукле их предостаточно, — спросил он, — а в кабине крана отпечатки стерты? Только не говорите о любви к детективам — это Максиму простительно, но не вам. И не повторяйте вчерашнее: что делал куклу один человек, а подвесил другой. Вы же сами в это не верите! Ну, так почему?!!
Кочергин неопределенно пожал плечами, и тут в коридоре появился Максим.
— Михаил Митрофанович! Кукла! Еще одна!
У кабинета сидел Никифоров. Трезвый. Увидев следователя, он поднялся с жесткого фанерного стула. Поздоровался хмуро. Михаил Митрофанович отомкнул дверь и пригласил Никифорова войти.
— Значит, так. Я кое-что выяснил. Например, что вы классный водитель и после того, как вас комиссовали, работали шофером. Потом уволились. По собственному желанию. Сомневаюсь, что работа ночного сторожа вам больше по душе. Короче, отправляйтесь в 4-ю автоколонну — знаете, где это? — и оформляйтесь. Месяц поработаете слесарем. Если срывов не будет, дадут руль. Через полгода станете «дальнобойщиком» — концы в тысячи километров плюс сам себе голова. То, что вам надо.
Никифоров исподлобья смотрел на следователя.
— За меня все решили, да? — накаляясь, проговорил он. — Если хочешь знать, я потому ушел, что руки дрожали. Чтобы не сбить кого по пьяни. Я водкой память гасил! Мне же петля мерещится! Понял?
Кочергин снял с плечиков пальто.
— Понял, чего ж не понять. И прекратите истерику, майор! Никто за вас не думает. Решайте сами. А сейчас, извините, тороплюсь. Давайте ваш пропуск, я подпишу.
Эта береза была местной достопримечательностью. Старше ее в городском парке, да и в окрестных лесах дерева не было. Грузная, со следами срубленных капов, она с царственным величием возвышалась посреди небольшой поляны.
На березе висел фанерный щит, по которому расползлись полустертые временем, полусмытые дождями буквы. Надпись гласила, что эта береза была свидетельницей проезда Радищева из Петербурга в Москву, а также других, возможно более значимых, но и более «молодых» исторических событий.
А еще на одном из толстых и корявых, вытянувшихся параллельно земле сучьев, болтался обрывок веревки, на котором час назад висела кукла с лицом удавленника. Сейчас кукла лежала на земле лицом вниз.
— Я их как облупленных знаю, — говорил участковый. Он был в возрасте, с посеченным морщинами лицом, и, нервничая, то и дело снимал фуражку, чтобы провести ладонью по седому бобрику волос. — Они всегда куролесили, но в последний год вроде за ум взялись. Спортом стали заниматься. Я и к тренеру заходил, он на них нахвалиться не может. И вот на тебе!
— Всякое бывает, — не торопя собеседника, сказал Кочергин.
— Они потому начали штангу тягать, что заявить о себе хотели. Ну, в школе, во дворе. Раньше-то как было? Вот тебе школьная форма, ее и носи. А теперь ходи в чем хочешь. Но семьи-то разные, и одежка разная. А что в итоге? Расслоение! На тех, у кого есть плейер в ушах, и на тех, у кого его нет. Эти парни — из «бедных». И не слишком к учебе способных. Как таким среди сверстников утвердиться? Вы-бор-то всего ничего: оборотистость и сила! Но они и ловчить, ну, торговать по мелочи, тоже не умеют. Вот и пошли мускулы подкачать, чтобы в драках не пасовать. Потом уж загорелись… Мальчишки, одним словом. Но вот же незадача: спорт, конечно, дело благородное, а все же подвернулась возможность прибарахлиться — и не устояли ребятки.
— Из вас хороший адвокат получился бы, — заметил следователь.
— Какой из меня адвокат… — Участковый снял фуражку и пригладил волосы. — Адвокат снисхождения просит, оправдания, я же объяснить пытаюсь. И не вам даже — себе. Я их утром встретил. Бегут голые по пояс, в кроссовках разношенных, а в руках шмотки. Я, понятно, спрашиваю: «Откуда вещички?» — «Нашли», — говорят. А глаза так и шныряют, так и шныряют. Короче, раскрутил я их, это у меня запросто, тогда и позвонил куда следует, доложил, значит. Странное все же дело.
— Уж куда странней, — согласился Кочергин. — Давайте их сюда.
«Мальчишки» были на полголовы выше следователя, вдвое шире в плечах и, конечно же, слыхом не слыхивали о подагре.
— Рассказывайте.
— Чего рассказывать-то? — Один из «мальчишек» перестал разглядывать траву под ногами и опасливо покосился на следователя.
— Все.
— Все? Ну, у нас по утрам пробежка. До березы и обратно. Бежим. Сделали ускорение. Он, — последовал кивок в сторону приятеля, — первым на поляне оказался. Выскочил на нее и ка-а-к грохнется на землю! И шары по семь копеек. Глаза то есть. Очканул. Перепугался, в общем.
— Ничего я не испугался, — обиженно сказал второй «мальчишка» писклявым голосом, никак не вязавшимся с его габаритами.
— Что же тогда землю носом рыл? Брось, я сам чуть не обделался. А потом посмотрели, а это и не человек вовсе! Манекен. Как в магазине. Подошли мы, рассмотрели все толком, хотели участковому сообщить, но передумали.
— Потому что закатилась вам в головы мыслишка поживиться за чужой счет, — вмешался тот.
— А мы не крали! Здесь лес, а не завод. Здесь хозяев нету. Какое же это воровство? А раз ничье — значит, наше. Зачем добру пропадать?
— Что же вы сам манекен не умыкнули?
— А на фига он нам? Мы только джинсы и кроссовки взяли.
— Во время пробежки никого не встретили? — спросил Кочергин.
— Никого! — хором ответили «мальчишки».
Следователь поморщился. В призраков он не верил. Профессия не позволяла. Само собой из воздуха ничего не материализуется. Кто-то посодействовать должен.
— Отойдите-ка в сторонку, — сказал Кочергин.
«Мальчишки» отошли.
— Как мне теперь с ними? — спросил участковый.
— А никак. Они же правы. Кто-то бросил, они подобрали.
— Но небольшая взбучка все же не помешает. Для профилактики.
— Вам виднее. Не переусердствуйте только.
— А я о чем? Парни-то неплохие.
Кочергин улыбнулся:
— Говорите, не получится из вас адвокат… А вот учитель получился бы!
— Поздно переучиваться.
— И не надо.
На поляну выскочил запыхавшийся Максим.
— Собака… только до дороги… до автобусной остановки… там след потеряла.
— Что ж, — Кочергин окинул взглядом поляну. — Тогда будем грузиться.
Никитин и участковый понесли куклу к «уазику».
На кукле были изношенная до дыр рубашка в клетку, трусы и носки.
В машине Никитин пристроился рядом со следователем.
— Михаил Митрофанович, куклы-то — как две капли воды.
— Лицо одно, — согласился Кочергин. — И что это значит?
Максим помедлил с ответом, как на экзамене, потом сказал:
— Действия «кукольника» теперь можно расценивать как упорно не прекращающиеся и классифицировать как злостное хулиганство. Ответственность другая, срок другой. И никаких штрафов. Также просматривается определенная повторяемость, персеверация.
Никитин замолчал, словно предлагая следователю оценить его познания, потом заговорил снова — и опять, точно отвечал хорошо заученное:
— Ночь, вокруг ни души… И все же, мне кажется, говорить о «modus operandi», то есть о «почерке», еще рановато. Два случая — это недостаточно для выявления закономерностей. Комбинат и парк, кран и береза — что общего? Но с другой стороны: куклы — близнецы, как мы с Игорьком. И их вешают! И находят сразу… Может быть, именно это «кукольнику» и надо. Я вот что думаю, Михаил Митрофанович, а не укрывался ли он где-нибудь поблизости? Может, ему только и надо было — понаблюдать за поведением ребят? А на комбинате — за теми, кто сбежится к крану? Может, его интересовала реакция людей на его выходку? Или на творение? В лесу спрятаться нетрудно и на комбинат попасть легче легкого — через забор перемахнуть. Или того проще: надень спецовку и иди себе через проходную — никто внимания не обратит. Хотя, конечно, переговорить со сторожами надо.
— Я это сделал, — сказал следователь.
— Когда?
— Вчера.
— Нас домой отослали, а сами… И что сторожа?
— Ничего не видели.
Никитин вдруг просветлел лицом:
— А если это кто-то из них?
— Нет. Они только о себе думают: один — о своем прошлом, другой — о будущем. И никто из них не носит фамилию Виноградов. Его-то мы и будем искать, десантника из 2-й роты. Вот что, Максим. Ты сдай куклу Крапивницкому и отправляйся в военкомат. А я прогуляюсь немного. Часа через два буду в Управлении. Там и встретимся.
«Уазик» вильнул к обочине. Следователь открыл дверь.
— Напоследок задачка «на засыпку». Почему у кукол, при одном лице, волосы разные: у первой — короткие, а у этой — до плеч? Зачем «отрастил»?
— Не знаю.
Кочергин вылез из машины.
— И еще. Найди Путилина и все ему расскажи. Кстати, наш «кукольник» не из пациентов дурдома. Велизарий Валентинович проверил.
Максим покраснел: опять «старики» все сами да сами, не доверяют, значит! Он хотел что-то сказать, но Кочергин уже захлопнул дверь.
Здоровенный детина в черной униформе и бутсах придирчиво проверил документы следователя. «Корочки» не произвели на стража никакого впечатления. Он сличил фотографию с оригиналом, ощупав лицо Кочергина зелеными, как у кошки, глазами, и неохотно посторонился.
В вестибюле, в углу, были свалены транспаранты. Стены пестрели плакатами. Из-за тяжелых портьер, прикрывающих вход в зал, сочился нестройный гул голосов.
По мраморным ступеням Кочергин поднялся на второй этаж и толкнул дверь, на которой было написано: «Директор».
— Опаздываете. На вас непохоже. — Высокий полноватый человек пожал руку следователю. — Сейчас кофейку сообразим.
— Рад тебя видеть, — сказал Кочергин, устраиваясь у журнального столика. — А за опоздание, Петя, извини. Дела.
— Можете не извиняться. Понимаю. Уж на что прежде, при мне еще, работенки хватало, а сейчас вообще ни дня, ни ночи, угадал?
Кочергин следил, как снует по кабинету Петя Балашов, в прошлом классный опер, сейчас — директор Дворца культуры. Последнего в городе, пока еще не отданного на откуп магазинам и салонам, дворца. В смысле — культуры. Двигался Балашов быстро, уверенно, давно свыкшись с негнущейся правой ногой.
— Как нога, Петя?
— А что с ней сделается? Лучше не будет, хуже — не должно, так что хромаю потихоньку.
Он достал из кармана связку ключей. На цепочке болтался брелок — деформированный кусочек металла.
— Пулю с собой ношу. Как память. Не жалел Пчельник патронов. Но я на него зла не держу. Мертв он, чего теперь-то злобствовать? Вот же дурацкая судьба мужику выпала!
Электрочайник щелкнул кнопкой. Балашов взял за спинку стул, переставил его к столику, сел.
— Мне на стуле удобнее. — Насыпал в чашки кофейный порошок, залил кипятком. — Пейте, Михаил Митрофанович, сахар берите, печенье.
— Спасибо.
— Да, судьба… Я в больнице, да и потом, здесь уже, все голову ломал… Вот скажите, насколько мы вольны своей судьбой распоряжаться?
— Сложный вопрос.
— То-то и оно. Мы решаем, за нас решают… Иногда думаю: да кто посмеет без меня меня женить? Никому не позволю! Но фокус в том, что никто у меня этого позволения и не спрашивает. И получается, что все мы — слепцы, а ведет нас по жизни злой поводырь, куда ему, а не нам, нужно. Может быть, к пропасти. Скинет там руку с плеча — и в сторону. Красиво говорю, да? Но не красуюсь. Честно! Вот я когда сюда пришел, думал: тихая гавань, очаг культуры! Не сам, так другим помогу сеять доброе, мудрое, вечное… Может, раньше и была — обитель, храм. Кружки там, самодеятельность, театр мимики и жеста. В прошлом все это. Денег нет, выживать надо. Хоть как-то! И я своими руками ту заводь — в омут. В котором черти водятся. И сам чертом стал… А что делать? Ремонт нужен — а завершить не на что. Персоналу кой-чего подбросить надо: разбегутся — с кем останусь? Ну и открыл я видеозал. Купил технику, отобрали фильмы. Ждем. Пусто! Мне говорят: «Репертуар у тебя не тот». — «Как же не тот? — удивляюсь. — Золотой фонд мирового кинематографа». — «Чихать они хотели на мировой фонд. Ты дай народу эротику, ужастики, боевики — тогда он к тебе валом повалит». Я повозмущался, поупрямился и… дал. И ведь соображаю: осторожно здесь надо, чтобы дров не наломать. Там, на Западе, они уже это прошли, может, для них это и впрямь возможность пар стравить. Но у наших-то слюни текут, руки чешутся, они норовят друг на друге приемчики увиденные разучить. Или на прохожих.
— Ну ты даешь… — Кочергин отставил пустую чашку. — Видеозалы! Кто их помнит?
— Это я для примера! Были — кончились, да. Сейчас видюшники в каждой квартире. Но дело сделали… Приучили.
— К чему?
— Что это — нормально. Что именно это — нормально. Телевизор, наверное, смотрите, наши сериалы, ну, вроде «Бригады», тогда понимаете, о чем я.
— Нет, Петя, не понимаю. Ты что же, во всех бедах себя обвиняешь?
— А что? Сколько у нас наркоманов было десять лет назад? Может, человек десять по сусекам наскребли бы. А убийства? Раньше каждое — ЧП, а сейчас — норма, будни. А грабежи? Что такое рэкет, мы вообще не знали, так ведь? Вот я и говорю: откуда это все взялось? Не из воздуха, не только из нищеты, из беспросветности, но и с моей помощью. Таких, как я. Тех, кто лишь о сегодняшнем дне думает, как уцелеть, а завтра хоть трава не расти. И не будет расти!
— Ты что же, совсем руки опустил?
— Почти. А что делать прикажете? На кого надеяться? На государство? Слов много, а реальной поддержки, тех же денег — крохи, слезы. На спонсоров? Это в Москве с ними попроще, там деньги крутятся, кое-что на культуру обламывается. А у нас с этим туго.
— Как же ты выживаешь?
— А вот так.
Балашов дотянулся до пульта, вмонтированного в крышку письменного стола, щелкнул тумблером, и кабинет содрогнулся от громоподобных раскатов.
— Отдать Россию на поругание иноземцам? Никогда!
Динамик захрипел, не справляясь с рукоплесканиями.
— Разбазарить богатства не только нам, но и предкам нашим принадлежащие? Не допустим!
И снова шквал аплодисментов.
— Превратить свободного русского человека в раба? Глумиться над памятью нашей, историей, святынями, традициями, обычаями? Не позволим!
Все потонуло в овациях.
Балашов переключил тумблер. Тишина, казалось, была осязаема.
— Слышали? Такое несут — уши вянут. Что «левые», что «правые».
— Ты что же, никакой линии не придерживаешься?
— Я всех пускаю. Лишь бы платили. У клуба крыша — решето, тут не до жиру. «Правые», «левые»… Все за собой зовут! Идейки свои прямо в рот пихают — разжеванными, проглотить только. И глотают люди, не отрыгивают. За кого особенно обидно — это за молодых. Особенно за тех, кто в Афгане побывал, в Чечне. Эти друг за друга горло перегрызут, но во всем прочем — дети. Вот и тянут их из стороны в сторону, вербуют, на патриотизм «давят». А ребята такое испытали, такого навидались — и грязи, и крови, что, если поверят человеку, готовы за ним в огонь и воду. Себя не сберегут, его защитят. Романтики! Все ищут, ради чего жизни клали. Вот внизу вас задержали, верно? Документ потребовали, да? Это — заслон, контроль, охрана. А неделю назад здесь другие заседали, со взглядами самыми что ни на есть либеральными. Либеральней некуда! Однако и тогда — охрана, заслон, «чеченцы». Жалко мне их. Ведь подставят, ей-богу, обманут и подставят. Въедут на их горбах в рай, а потом с ухмылочкой выбросят на свалку, как надоевших, ненужных кукол.
Балашов витиевато выругался, а Кочергин — вздрогнул.
— Петя, я ведь к тебе за помощью.
— О чем речь! Вы простите, Михаил Митрофанович, разговорчивость мою. Сам не пойму, чего завелся? Видно, наболело.
Балашов двумя руками приподнял больную ногу и, точно вещь, подвинул ее.
— Все нормально, Петя. А я вот тебя спросить хотел… Есть ли у нас в городе мастера, которые кукол делают. Только не матрешек-неваляшек, а муляжи в человеческий рост и таких с виду, что от человека не отличить.
— А что случилось-то? Или секрет?
— Отчего же…
Кочергин рассказал все, что знал, и о вчерашней находке на ДСК, и о сегодняшней в лесу. Говорил он минут пять, не больше, потому что и сам знал не слишком много. И догадок у него не было. Никаких.
Бывший оперуполномоченный слушал не перебивая. Машинально брал с блюдца печенье и отправлял в рот, брал следующее. Крошки сыпались на брюки и зеленый джемпер ангорской шерсти. Когда следователь умолк, Балашов поскреб ногтем край опустевшего блюдца и принялся стряхивать крошки.
— Дела… Если ничего в военкомате не обломится, я вам не завидую. Но я так понимаю, что вы от меня не сочувствия ждете. Но помощник из меня аховый. Вообще-то, как человек культурный, — он усмехнулся и развел руки, словно приглашая к осмотру кабинета, — я на разных совещаниях бываю — городских, областных, даже республиканских, в Москву езжу, вернисажи посещаю, мастерские художников и скульпторов. Не только занимаюсь выкачиванием денег из этих, — он показал на пульт, — но и журналы специальные почитываю, по профилю. Но сказать вам, Михаил Митрофанович, мне толком нечего! В Москве — да, там балаганов хватает, где восковые копии актеров разных, политиков, спортсменов выставляют. Толпе на радость. Но чтобы у нас в городе кто-то такие штуки делал — не слышал.
— Жаль. — Кочергин встал, прошелся по кабинету, пригибаясь при каждом шаге.
— Как ваше-то здоровье? — В голосе Балашова не было и намека на сарказм, который нередко окрашивает слова больного человека при общении с кем-нибудь, тоже страдающим от недуга.
— Пустяки. Подагра. Помнишь, еще при тебе вцепилась. Ну, и не отвяжется никак. А идти надо. Пойду я.
— Провожу.
У лестницы Балашов остановился.
— Заходите, Михаил Митрофанович. С поводом и без. Мне приятно… А историю вы мне рассказали жутковатую. Прямо сюжет для фильма. Из тех, что когда-то у меня в видеозале крутили. Ох, глядите, доберутся до вас газетчики!
— Эти нафантазируют. Со свету сживут. Уйду на пенсию — к себе примешь?
— Эх, Михаил Митрофанович! Я туг брякнул ненароком, что не завидую вам. Еще как завидую! Моя бы воля — все бросил, вернулся. Но вот она, стерва, — Балашов зло шаркнул прямой, как палка, ногой, — не пускает. Если бы оттяпали ее тогда, сделали бы мне протез, носил бы я его и не терзался попусту, а то вроде есть нога, а вроде и нет ее.
— Побойся Бога! — Глаза следователя вдруг стали пустыми, а потом так же неожиданно вновь наполнились теплотой. — Ну, счастливо.
— И вам.
У входа все тот же бдительный страж окинул Кочергина цепким взглядом. Михаил Митрофанович посмотрел на орденские колодки на груди парня и вышел на улицу. Остановился, оглянулся. Новенький, с иголочки, фасад Дворца культуры сверкал хромом и зеркальными стеклами. В стеклах плыли облака…
Игорь отложил скальпель и раздвинул пластик. Василий Федорович Крапивницкий погрузил руку в грудную клетку, пошарил там.
— Есть!
Путилин принял из рук криминалиста сердце куклы. Обычное человеческое сердце. Только из гипса.
В кабинете следователя Максим не задержался, спустился во двор. Там сел на скамейку, подставил лицо солнцу и закрыл глаза. Улыбнулся, вспомнив, как гладко все прошло в военкомате. Миловидная девушка в форме мигом отыскала целую дюжину Виноградовых. Из них в военно-воздушных войсках служил один — Алексей Николаевич, 1963 года рождения, проживающий на Первомайской, дом 4, квартира 18.
Переписав необходимые данные, Максим взглянул на девушку и подумал, что, пожалуй, стоит заглянуть сюда еще разок — в свободное время. Как ему показалось — нет, он был в этом абсолютно уверен! — девушка с должным уважением относилась к его профессии и была крайне заинтригована его визитом. Неплохо для начала.
Но где же Кочергин? Он хотел звякнуть следователю на мобильный, так его распирало, насилу сдержался. Нетерпение — это слабость. Так же как торопливость.
— Эй, служивый! Солдат спит, служба идет? Учти, за сны деньги не платят.
— Так точно! — Никитин вскочил, вытягиваясь в струнку. — Только за дела. Поэтому ходатайствую о премии или награждении ценным подарком, можно именным оружием.
— Нашел?
— Нашел, Михаил Митрофанович, — перестав дурачиться, сказал Максим. — Я поехал?
— Не гони лошадей. Ты обедал?
— Да не хочу я.
— Пойдем.
В кабинете Кочергин одарил Никитина бутербродами, которые утром дала ему супруга, исходившая из соображения, что если все равно сухомятка, то пусть она будет «домашней». Максим для приличия поломался, потом выбрал бутерброд, который поменьше, и впился в него зубами. Аппетитно жуя, он поведал о своих успехах.
Следователь выслушал не перебивая, потом снял трубку телефона.
— Игорь? Что там у вас?.. Давай по-быстрому. Крапивницкому привет.
Минуту спустя дверь распахнулась, и в кабинет вошел Игорь. На нем был белый халат, заляпанный бурыми пятнами. Левый карман оттягивало что-то тяжелое. В руке он держал пачку фотографий.
— Хвались! — разрешил следователь.
— Нечем. — Игорь стал раскладывать на столе фотоснимки.
Кукла. На тросах крана. В кустах. На лабораторном столе. Голеностоп. Тот же голеностоп, но уже вскрытый. Крупно лицо первой куклы. Крупно лицо второй. Анфас. Профиль.
Кочергин просмотрел фотографии, собрал их в пачку.
— Что «пальчики»?
— У них там, в картотеке, всегда запарка, так что быстро не выйдет. И еще. Крапивницкий просил особо подчеркнуть. Хотя я и сам… Короче, второй муляж выполнен весьма небрежно, с первым не сравнить. Только лицо с тем же тщанием. А вообще-то, — Игорь опустил руку в карман и достал сердце, — сбрендить можно! Шеф пошутил: «У этого симпатяги и сердце, наверное, есть». Сунулись — есть! Как настоящее. Ну зачем ему это надо?!
— Вот об этом мы его перво-наперво и спросим, — сказал Кочергин. — Пойдем, Максим, пора нанести визит Алексею Виноградову.
Вернувшись в лабораторию, первое, что услышал Игорь, был радостный возглас Крапивницкого:
— Ну надо же, у кукол-то и «мозги» есть!
Жил Виноградов на дальней окраине. А прокурорские машины все оказались в разгоне. Никитину любое расстояние было нипочем, он и пешочком мог запросто, но Кочергин решил за двоих — вчерашний обход комбинатовских сторожей его совсем доконал: будем дожидаться автобуса. Однако дожидаться не пришлось: пять минут — не в счет.
Народу в салоне было много, но Никитин не обращал внимания ни на давку, ни на судорожные рывки автобуса, ползущего по вспученному, зимой уложенному асфальту. Он был возбужден и говорил без умолку, хотя и вполголоса.
— Игорь молодец, не то что я…
Кочергин машинально кивал.
— А вы как думаете, Михаил Митрофанович, дежурные группы в полном составе — это надолго?
— Мне до пенсии хватит.
— Так вам осталось-то… — Максим осекся.
Кочергин поморщился, но лишь потому, что опять дали знать о себе ноги. И под лопаткой колет. Вот же старая развалина!
Никитин внимательно посмотрел на него и наклонился к девчушке, как на жердочке, примостившейся на сиденье. Шепнул что-то. Девчушка метнула недовольный взгляд на пожилого дядьку, сползла с сиденья и скользнула к выходу. Кочергин сел, отвернулся к окну.
За стеклом проплывали дома, большей частью неотличимо похожие друг на друга. Плановая застройка. Поточный метод. Смотреть не на что и хвастаться нечем. Бросить чужака ночью, так и будет блуждать, как в лабиринте. Без провожатого — не выйти.
А вот для него, следователя Кочергина, большинство этих домов — наособицу. Потому что он знает, что творится, что происходило за этими стенами, за этими стеклами. Вон в том доме мать утопила в ванной дочь-малолетку, которая мешала родительнице устраивать свою судьбу. А вот в этом двое сначала поженились, через полгода подсели на иглу, а еще через полгода умерли в одну ночь от передоза. Вот в этом подъезде, на третьем этаже, обитал Василий Пчельник, дурак, беглец и убийца. А вот отсюда, с этого балкона, кинулась вниз головой старуха, которую обобрали мошенники, прикинувшиеся сотрудниками щедрого до невозможности пенсионного фонда. А тут осенью 91-го открыл вентиль и сунул голову в духовку истинный коммунист, ветеран Великой Отечественной, кавалер высшей солдатской награды — Ордена славы; не захотел жить в поруганной стране. А здесь Костя-Деревяшка живет, на весь город знаменитый безногий нищий, побиравшийся еще при Советской власти и каким-то загадочным образом избегавший отправки в дом инвалидов. А в этом подвале гости из солнечного Азербайджана разливали паленую водку, которой в городе потравились сорок шесть человек, и это лишь те случаи, что удалось доказать.
А там… А тут… А здесь… Экскурсии можно водить. Скучно не будет. И с каждым годом «примечательных» все больше. Ему ли этого не знать?
Кочергин закрыл глаза. Век бы этого не видеть…
— Приехали, — наклонившись, сказал Никитин.
Следователь привычно поморщился — на этот раз оттого, что позволил себе задремать. Хотя в этом-то никакого криминала и не было.
Они сошли на Первомайской и задами вышли к панельной четырехэтажке. В подъезде было на удивление чисто, даже кошками не воняло. Поднимаясь по лестнице, они обозревали полустертую-полусмы-тую настенную роспись, автор которой явно переживал период полового созревания.
На четвертом этаже Кочергин шагнул к двери, с которой свисали лоскутья черного дерматина. Из прорех торчали клоки грязной ваты.
Открыли сразу. Женщина, прикрывающая худую морщинистую шею отворотами ситцевого халата, с недоумением смотрела на них.
— Мы из милиции, — сказал Кочергин.
Недоумение в глазах женщины сменил страх. Она попыталась что-то сказать, но не смогла, только глухой клекот вырвался из горла.
— Позвольте, мы войдем.
В комнате, обставленной бедно, но содержащейся в образцовом порядке, — ни пылинки, ни соринки. Женщина прошептала:
— Слушаю вас.
— Вы, наверное, мать Алексея Виноградова?
— Что… что с Алешей?
Женщина подалась вперед, отпустила отвороты, и халатик распахнулся, выставив напоказ ключицы, обтянутые пергаментной кожей.
— Простите, как вас зовут?
— Ольга Тимофеевна.
— Успокойтесь, Ольга Тимофеевна. Не надо волноваться, — сказал Кочергин, заботясь о том, чтобы голос его звучал убедительно и твердо.
— С ним ничего не случилось?
— Насколько нам известно, нет.
— Господи, слава тебе! — перекрестилась женщина на образок в углу. — Довольно мальчику бед.
— А почему вы подумали, что с ним что-то случилось?
— Но вы же сами сказали, что из милиции. Вы с добром не ходите.
Следователь покачал головой, но был вынужден согласиться:
— Обычно не ходим. Но вас и без того что-то тревожит. Я прав, Ольга Тимофеевна?
— Как же мне не тревожиться? Вспыльчивый он, а ну как не совладает с собой? И что, опять тюрьма? Не хочу! Боюсь!
— Когда он освободился?
— В июне.
— За что срок отбывал?
— Вы не знаете? Тогда зачем пришли? Что у вас к нему? Дело какое?
— Дело, — кивнул Кочергин. — Ваш сын был десантником.
— Вспомнили… Да, был. Сначала под Воронежем служил, я к нему туда ездила, когда он присягу принимал. Потом их в Чечню послали. В 94-м вернулся.
— Для вас тот день, наверное, праздником был?
— Конечно! Я ночи не спала, глаза проплакала, писем ждала как манны небесной.
— Значит, помните тот день?
— Как сейчас вижу: идет Алеша мне навстречу, смеется, а у меня будто ноги отнялись. И слезы ручьем. Подходит, обнимает и говорит: «Радоваться надо, мама! Вот он я, живой-здоровый!» А я гляжу и наглядеться не могу. Красивый, ладный такой — берет голубой, тельняшка, китель, а сапоги так начищены, аж сверкают! На груди медаль. Но мне, матери, не это важно. Живой!
— А на сапогах шнуровка была? Вот здесь? — показал Максим.
— Была, — удивленно посмотрела на него женщина. — Чудные такие сапоги…
— А где они сейчас?
— Сапоги-то? Сносились. А как им не сноситься? Он же первое время из них почти не вылезал. После армии ему все мало сделалось, а в тот год осень холодная была, снег рано пал. Ботинки же приличные сразу справить ему не смогли. Я ведь без отца его растила, а работаю уборщицей, подъезды мою, так что денег никогда густо не было, а уж в последние годы и вовсе плохо стало. Я хотела было в долг взять, ну, на ботинки, да Алеша воспротивился. На работу устроился, на железную дорогу, грузчиком на складе. Еще смеялся: «Там сапогам самое место». Каждое утро их щеткой полировал. Все старался, чтобы поновее казались. Да что вам сапоги эти дались?!
Максим переступил с ноги на ногу.
— К слову пришлось.
Виноградова по-своему истолковала замешательство Никитина.
— Что же я вас на ногах держу? — всплеснула она руками. — В них правды нет. Вы садитесь, садитесь.
Они расселись вокруг стола, покрытого штопаной скатертью.
— Ольга Тимофеевна, — сказал Кочергин, — так что же случилось с вашим сыном?
— Вы про то, давнее? Да что случилось… — Виноградова вытянула из рукава халата платок, высморкалась. — Алеша, он же несправедливости не терпит. Возвращался с работы, поздно уж было, видит, четверо одного бьют. Он разнимать. Ударили его. Сюда, — женщина коснулась пальцем виска. — Шрам остался… На землю повалили. Но он всегда жилистым был, да и в армии их всякому обучали — поднялся. В общем, одному он руку сломал, а еще одного так отделал, что тот три месяца в больнице лежал. Тут милиция откуда ни возьмись. А он и не думал запираться, рассказал как было. Только не поверили ему, потому как те на него показали: мол, сам пристал. И даже тот, кого били, туда же: он, он! Выходит, все они одна шайка были, между собой разбирались, может, не поделили чего. И посадили Алешу. Я к следователю ходила, Черников его фамилия, может, знаете такого?
Максим хотел что-то сказать, но Кочергин упреждающе быстро взглянул на него.
— Просила я за сына, объясняла, а Черников этот и слушать не захотел. Я бы сына не выгораживала, будь он в чем повинен, но ведь не было за ним вины, не было! Алеша на том же стоял. Но не поверил ему следователь. И суд не поверил. А я верю! Потому что мать! Кому верить, как не мне?
Виноградова снова спрятала нос в платок, потом продолжила:
— Годы эти, что он в заключении пробыл, мне вечностью показались. Бывало, проснусь утром, а уж думаю: скорей бы вечер — еще на день к сыночку поближе. Когда невмоготу становилось, то в церковь шла: помолюсь — и легче… Воротился он. Худой, седина в волосах, но бодрится: «Ничего, мама, все у нас хорошо будет».
— Сильный он у вас, — сказал Кочергин.
— Оно, конечно… Да только хватит человеку, хватит! Он же опять в грузчики пошел, на склад этот. Приняли по старой памяти, не посмотрели на судимость. А может, как раз потому и приняли… Я его напутствовала: «Ни во что не вмешивайся. В случае чего тебя, не их, к ответу призовут». Куда там! Месяца не прошло, а он уж поцапался. Со складов-то этих тащат все, кому не лень. Особенно гуманитарную помощь, что на Кавказ заграница шлет. Ему сначала намекнули: не суйся, дескать, не в свое дело. Потом купить хотели, умаслись — не вышло, плохо же они Алешу знают. Тогда увольнением пригрозили, но не уволили, наверное, испугались, что разговоры разговаривать станет, вроде как в отместку, а так — на глазах, вдруг опомнится, тоже воровством замажется. Ну и постращали на всякий случай: обивку ночью на двери порезали — видели? Они это, больше некому.
— Кто — «они»? — попробовал уточнить Никитин.
— Да со склада! Чует мое сердце, выживут они его — не мытьем, так катаньем. А ведь с его прошлым работу найти нелегко, он сейчас будто меченый. В институт теперь навряд ли пробьется. Он ведь в институт хотел поступать! Особый такой институт. В Москве. Литературный, так, кажется, называется, по-простому. Талант в Алеше к писательству.
— К писательству? — переспросил Кочергин. — А мы полагали, что к рисованию у него склонность. И к технике.
— Что вы! Он сам про себя говорит, что у него руки — крюки. К технике… Да Алеша ее за версту обходит! Я как-то осерчала на него: как же так, мужик в доме, а замок сломается — починить некому? А он в ответ: я, мама, только один механизм хорошо освоил, автомат Калашникова, и тот забыть хочу. Крепко в нем война сидит, Чечня эта проклятая! — Глаза Ольги Тимофеевны затуманились. — Он мне такие письма писал — и из армии, и из колонии. Я на своем веку мало читала, не до того было, а соображаю: не письма это. Нет, письма, конечно, мне письма, но и еще что-то… Не могу объяснить. — Она беспомощно пожала плечами и неожиданно улыбнулась: — А написано, как курица лапой. И кто вам такое сказал — рисовать! Никогда за ним этого не водилось. Истории разные сочинять — это он и в детстве был горазд. Соберет во дворе пацанов и ну рассказывать про пиратов разных, про благородных разбойников, а те и рады: рты разинут, слушают. И в школе по литературе пятерка за пятеркой. Я так думаю, ему всегда приятнее с книжками было, чем с людьми. Люди, они на злые слова щедрые и посмеяться могут, да хотя бы над заплатками. А книги — друзья верные. Может, потому он так в этот институт поступить хочет. Хотел…
— А где он сейчас, Алексей? — спросил следователь и вдруг вспомнил худощавого юношу с девичьими ресницами, будущего филолога Николая Климовича. У каждого свое призвание: кто-то делает и кто-то оценивает, кто-то пишет, а кто-то судит — и топчет.
— Он, часом, не на склад пошел разбираться? — вмешался Максим. — Ну, из-за двери?
— Нет, тут другое. Два месяца назад Алеша с девушкой познакомился. Любой зовут. В дом ее привел со мной познакомить. Девушка мне понравилась, хотя соседки тут же уши прожужжали: непутевая, без царя в голове, погулять любит. А мне без разницы. Главное, сыну по сердцу, а он в людях редко ошибается. И Алеша ей глянулся. У них это серьезно, — заверила Виноградова, хотя никто не пытался убедить ее в обратном. — Люба мне позже призналась, что поначалу уверена была: «поматросит» он ее — и на все четыре стороны. Но не такой Алеша человек! Он у меня надежный, обстоятельный. Это сразу видно. — Ольга Тимофеевна посмотрела на стену, где висела в безвкусном паспарту фотография парня в берете десантника. — И красивый, правда?
— Правда, — согласился Кочергин.
— Мне потом кумушки донесли, что изменилась Люба, с компанией прежней порвала, гулянки-вечеринки бросила. А я и не сомневалась. Я как посидела с ней тут, за жизнь потолковала, сразу поняла, что основа у нее хорошая, крепкая. А кидало ее… Так со всяким может случиться! Молодая еще, неопытная, ей мишура глаза застила. Знаете, наверное, исстари считается, что в человеке стержень должен быть. Есть стержень — человек все переможет. Нет его — погорел: одно название, что человек, проверить — внешность одна, обман, мишура и есть.
— Непросто ее распознать, подделку, Ольга Тимофеевна. А стержень… Он ведь и согнуться может.
Виноградова положила худые руки на стол и уставилась на них немигающими выцветшими глазами.
— Бывает и так, конечно. Вот и с Любой что-то произошло. Четыре дня назад позвонила: так, мол, и так, Алексей, не хочу тебя видеть, что было — забудь. Алеша растерялся, а она уж и трубку повесила. Он ко мне: не обидела ли? Я аж перекрестилась. Окстись, говорю. Тогда он в общежитие помчался — нет ее; на работу — ткачиха она на фабрике — и там нет. Пропала! Алеша извелся весь. На сегодня отгул взял. «Пойду искать!» Я спрашиваю: «Где же ты ее искать будешь?» — «Не знаю, — отвечает. — По ресторанам пойду, по кафе, барам. Вдруг ее на старое потянуло?» Часа два как ушел.
— Мы вам, Ольга Тимофеевна, телефончик оставим, — сказал Кочергин, доставая визитную карточку. — Появится Алексей, пусть позвонит.
Виноградова всполошилась:
— Да зачем вы приходили-то? Что вам от него надо? И я-то, дура, язык придержать не смогла! Знаю же, знаю, что нынче за откровенность дорого спрашивают и злом платят.
Никитин резко встал.
— Напрасно вы так. Мы к нему за помощью.
— Все вы хорошие! — сдавленно крикнула женщина. — Черников, следователь тот, с виду тоже добрее отца родного казался. А чем кончилось? — Она заплакала.
Ольга Тимофеевна не провожала их. Максим отодвинул «собачку» замка, они вышли и закрыли за собой дверь. Тихо закрыли.
— Как бы бед не натворил.
— Может. — Кочергин сунул руки в карманы пальто. — Шансов найти его всего ничего, но попытаться надо. Фотографию разглядел?
— Узнаю. А ведь похоже, что не Виноградов кук-лами-то балуется, а, Михаил Митрофанович? Хотя сапоги его. Подписаны!
— Вот обо всем этом ты его и спросишь.
— А вы сейчас куда?
— По делам. В случае чего позвони на мобильник.
К остановке подошел автобус. Когда следователь поднимался в салон, кто-то подтолкнул его в спину: эй, поторопись, старый!
— Да где ж ему быть? — удивилась старушенция, к которой Кочергин обратился с вопросом, где Деревяшка. — На вокзале.
— Живой, значит, — удовлетворенно проговорил следователь.
— А что ему сделается? — Бабка подтянула под острым подбородком узел белого, в мелкий горошек, платка. — Еще нас всех переживет.
Кочергин потер колени. Уж как ему не хотелось вставать с этой прогретой солнцем лавочки, а надо.
— Болят? — участливо спросила бабка.
— Спасу нет.
— Лопухи привязывать надо.
— Пробовал. Не помогает.
— Так ты что же, к Деревяшке опыт перенимать пришел? — ехидно осведомилась старушенция. — Как без ног жить?
— Ага, готовлюсь, — покладисто ответил Кочергин.
— Бога гневишь!
— Его прогневишь…
Следователь поднялся и пошел со двора.
В прежние времена он одолел бы расстояние до вокзала минут за десять, а сейчас шел полчаса. Даже пару раз присел на подвернувшиеся скамейки.
— Никак охромел, Митрофаныч?
Деревяшка сидел на картонке чуть сбоку от лестницы, ведущей на платформу. Место он выбрал удачное, проверенное: и народ мимо шастает, и тень от кустов — не жарко. Костыли убрал за спину, а деревянную, потемневшую от времени чурку, заменявшую протез, выставил на всеобщее обозрение, так же как и мозолистую, ярко-красную культю. Чтобы всякий видел — тут без обмана.
— Здравствуй, Костя, — сказал Кочергин. — Давно не виделись. Все нищенствуешь помаленьку?
Деревяшка засмеялся, обнажив пеньки зубов.
— Обижаете, гражданин начальник. Зарабатываю! Занимаюсь малым предпринимательством. Бизнес это мой, понятно?
— Какой же это бизнес, если налогов не платишь?
— То есть как не плачу? — обиделся инвалид. — Каждый день отстегиваю. А что не государству, так то не суть.
— А кому?
— Ну, есть бабы в русских селениях. И мужики есть тоже — в погонах и без. Крепкие мужики. На руку скорые. С такими лучше не связываться.
— Кто — не скажешь?
— А когда я вам, ментам, что говорил? У нас с тобой, Митрофаныч, разные жизненные интересы. Но что любопытно: и мне, и тебе хочется жить. Это нас объединяет. Так что не будем мешать друг другу.
— Я помочь хотел.
— Благодарствую, но в медвежьих услугах не нуждаемся.
— Хамишь.
— Шучу. Ну что ты прилип? Дело есть — говори, нет — не мешай частному предпринимателю, времена не те, чтобы мешать.
— Ладно, Костя, — примирительно сказал Кочергин. — Живи как знаешь. Не мне за тебя решать, в какую сторону смотреть и с кем дружбу водить. А дело у меня к тебе действительно есть.
— Да ну? Тогда садись. — Откуда-то из-за спины Деревяшка жестом фокусника вытащил складной алюминиевый стул и раздвинул его, натягивая брезентовую ткань. — Прошу!
Кочергин с сомнением посмотрел на хлипкое сиденье.
— Не боись, — успокоил инвалид. — Проверено!
Следователь придержал полы пальто и осторожно сел.
— Чего сам-то на картоночке жмешься?
Деревяшка фыркнул:
— Ну ты даешь, Митрофаныч. Это ж психология! Я ведь кто? Я же убогий, судьбой обиженный! У меня ничего нет: ни кола ни двора, костылики только, чурка вместо ноги и картонка под седалищем. Потому и бросают мелочишку на пропитание. А если я на стуле рассядусь, кто ж мне подаст? Ущучил?
— Ущучил, — кивнул Кочергин. — А когда домой шкандыбаешь, тогда можно и на стульчике передохнуть.
— Верно! — захохотал Деревяшка. — Ну, так какое у тебя ко мне дело?
Следователь коснулся носком чурки.
— Получше себе справить не мог? Или тоже психология?
— Она самая. Дома есть и получше, для парадных выходов. А что за интерес такой?
— Есть интерес, — подтвердил Кочергин. — Где их делают, протезы?
— У нас или вообще?
— У нас и вообще.
— За нормальным протезом в Москву ехать надо, — сказал инвалид. — К ортопедам. Там с твоей культей как с писаной торбой возиться будут. Не за так, конечно. За бесплатно такое сварганят, что лучше не примерять. Но если деньги есть, такую конфетку слепят, хоть марафон беги.
— А что у нас?
— Есть местечко. Тут, неподалеку, на Чернышевского. «Металлоремонт». Ну, зонтики чинят, сумки… Мастер там есть, вот он этим делом иногда пробавляется. Коли попросить хорошо. Местные культяпые его хорошо знают. И уважают сильно.
— Ты с ним знаком?
— Что, протекцию составить нужно?
— Не без этого.
— И рад бы, да не получится. Я-то свой протез, тот, домашний, из столицы привез. Дорого, между прочим, отдал. Но это ничего, есть кой-чего в загашнике. Я, между прочим, теперь почти не потребляю. — Деревяшка выразительно щелкнул себя по горлу.
— Образумился?
— Надоело просто. Да и деньги появились не сравнить с прежними. Я машину купил, слышал?
— Нет. С каких барышей?
— Вот с этих! — Деревяшка показал на коробку из-под обуви, в которой лежали три скомканные купюры, а по углам притаилось несколько монет.
— Тогда тебя не жалеть, тогда тебе завидовать впору, — усмехнулся следователь.
— Это точно. В чем, в чем, а в жалости не нуждаюсь. Жалеть вообще никого не надо. Глупо и вредно.
— А вот с этим, Костя, я не соглашусь. Ладно, пойду я. — Кочергин тяжело поднялся. — Удачи тебе. В бизнесе.
Лет двадцать назад это одноэтажное приземистое здание было бы настоящей находкой для режиссера, снимающего ленту «про революцию». Закопченные красного кирпича стены, подслеповатые оконца — все так и просилось в кадр. Но сейчас снимали другие фильмы: с киллерами, наркотиками, проститутками, сутенерами и олигархами. Другие фильмы для других зрителей.
Кочергин помнил, что когда-то под этой ржавой двускатной крышей ютилось несколько контор. Потом, видимо, здание было признано аварийным, и конторы стали потихоньку выселять или ликвидировать «как класс». А про мастерскую «Металлоремонт» забыли. А может, пожалели, благо что находилась она в небольшой пристройке, которая на вид была еще очень даже ничего: сто лет простояла, ну и еще пяток продержится…
За обитой жестью дверью находился коридор, и в коридоре том на единственном стуле сидел мужчина, уныло опустивший подбородок на грудь. Его костыли лежали на полу.
В проеме двери, ведущей в собственно мастерскую, стояла могучих форм женщина. Обойти ее было решительно невозможно, да Кочергин и не пытался. Он привалился к стене, готовый ждать и минуту, и две, и пять, но не больше.
Следователь думал о Балашове. Бывший опер невольно подсказал ему ход, когда заговорил о протезах. Он тогда решил, что надо бы отработать и эту версию. Решил — и забыл напрочь. Лишь увидев из окна автобуса дом Кости-Деревяшки, и вспомнил, и сопоставил.
Эх, Петя… Видно, совсем достала его нынешняя жизнь. Что несет: лучше бы ногу отрезали. А случись такое, Балашов наверняка оказался бы в этом полутемном коридоре. Откуда у покалеченного опера деньги на столичных ортопедов? Он же у вокзала милостыню не просит!
— Получите.
— Сколько с меня?
— Восемьдесят.
— Совсем оборзели!
Пылающая гневом женщина, с отремонтированной сумкой наперевес, прошествовала мимо следователя к выходу.
Кочергин взглянул на сидящего на стуле мужчину, но тот не изменил позы, даже глаз не оторвал от ему одному известной точки на противоположной стене коридора. Где-то у плинтуса…
— Что у вас?
Человек в синем халате выжидающе смотрел на него.
— Разговор.
Кочергин предъявил удостоверение.
— Что ж, проходите.
Они прошли в помещение, половину которого занимал верстак, на нем в кажущемся беспорядке лежали инструменты, куски дерева, полоски пластмассы, обрезки кожи… и затянутая в перчатку кисть. Ремешки, которыми протез крепится к запястью, были похожи на щупальца.
— Калинин я, — сказал мужчина. — Спрашивайте. Других ответчиков не будет. На всю лавочку я в единственном экземпляре.
Кочергин достал пачку фотографий, отделил две верхние, на которых был запечатлен голеностоп куклы.
— Знаете, чья работа?
Калинин взял снимки.
— Такие не делаем, — сказал он, не спеша, однако, возвращать карточки. — А что случилось-то?
— Интересуюсь.
Калинин задумчиво поводил глянцевой стороной фотографии по подбородку.
— И все-таки?
— Давайте не будем играть в прятки! — жестко произнес Кочергин.
— Еще чего… — Калинин недовольно взглянул на следователя из-под насупленных бровей. — Только чего же я буду имя человека трепать, если уверенности во мне нет. Напраслину возводить?
— Никто вас к этому не принуждает. В моей власти обязать вас говорить, но я этого не сделаю. Пока! — Кочергин положил оставшиеся снимки на край верстака. — Посмотрите.
Отповедь оставила мастера безучастным. Отповедь, но не фотографии. Последним в пачке лежал снимок, где крупным планом было лицо «удавленника». Калинин долго вглядывался в него, потом глухо проговорил:
— Я знаю этого человека.
— Это кукла, — пояснил Кочергин. — Манекен. Муляж.
— Вы что, не понимаете? Это он и есть! Он сам себя изобразил.
— Кто — «он»?
— Женя… Арефьев. — Калинин подхватил с верстака тонкий нож и всадил его в протез. Поднял искусственную кисть, как кусок ростбифа на вилке, покачал, бросил обратно. — Его работа. Не хотел я его впутывать…
— Вы с ним близко знакомы?
— С Женькой? Общались. Он со странностями. Я так понял, что он вообще близко к себе никого не подпускает. Так что общались — и только. Пока не уволился.
— Давно это произошло?
— С полгода.
— А почему?
— Это вы у него спросите.
— Спросим. Где он живет? Адрес!
— Посмотреть надо. В документах есть.
— А телефон?
В громадных лапищах невесть откуда появилась записная книжка. Толстые пальцы на удивление бережно и ловко обращались со страницами.
— Вот… — Калинин продиктовал номер.
Следователь помедлил, потом достал мобильник и стал нажимать кнопки.
— Але? — раздался в трубке надтреснутый голос.
Коротко поговорив и убрав мобильник в карман, Кочергин сказал:
— Слышали? Поняли? По словам соседа, комната Арефьева уже три дня на запоре. Так что, как видите, наш интерес к нему вполне оправдан. И вопросы мои отнюдь не досужие. Почему он уволился?
Калинин выдернул нож из протеза, провел лезвием по подушечке большого пальца.
— Женька раньше должен был уйти. Потому что не мне чета. Это моя душа давно заскорузла, а для него каждый день здесь пыткой был. Но не уходил, терпел.
— Почему?
— А потому! Не мог уйти. У меня руки тоже не топором заточены, но Женька из тех умельцев, которых днем с огнем ищут. Его и сравнить-то не с кем, любой столице-загранице нос утрет. Дар у него! Это скоро и я, и клиенты наши поняли. Приковыляет к нему иной и давай канючить: «Ходить не могу. Мучаюсь. Плохо сделали. Только на вас вся надежда». А у Женьки в лице ни кровинки — как у покойника. И зубы клацают. Но как-то справляется с собой: показывайте, говорит, не стесняйтесь. А тому не до стеснений, отстегивает протез, культю выставляет — рубцы воспалились, гнойники. Женя посмотрит и скажет: «Сделаем». И не было случая, чтобы сказал и не сделал.
Калинин подбросил нож, поймал, снова подбросил и снова поймал. Лицо у него было застывшее. Маска, а не лицо.
— Ему бы зонтики ремонтировать и батарейки в часы вставлять. Все спокойнее. Но не мог он отказать! Знали бы эти просители, что с ним после их визитов творится, так, может, не лезли бы со своим хмыканьем. Хотя, нет, своя болячка всегда больнее болит, так что все равно бы лезли. А он… Как уйдет очередной безногий или безрукий, Женька сядет на табурет, руки к коленям приложит, зрачков нет — белки одни, губы шевелятся. Я хоть и черствый человек, а из комнаты выходил — не мог его таким видеть.
— Не жалел он себя, — сказал Кочергин.
— Не жалел. — Калинин опять стал водить лезвием по пальцу. — Я все допытывался: «Чего ты над собой издеваешься?» — «Это ничего, — отвечает. — Кто-то должен. Да и получается у меня…». Получается! Да он чудеса творил! Ему сотни людей по гроб жизни обязаны. Такие им руки-ноги делал — от настоящих не отличить! А он: «Получается…» — словно это все на свете объясняет. Я сколько раз говорил: «Ты о долге перед другими забудь. В первую голову человек о себе заботиться должен». Он отвернется: «Обо мне разговора нет». А потом ушел. Не выдержал все-таки. И что теперь?
— А теперь вот эти куклы… — задумчиво проговорил Кочергин. — «Удавленники». И лица их — лицо Евгения Арефьева.
Из разрезанного ножом пальца Калинина брызнула кровь.
В Управлении Кочергин первым делом осведомился у дежурного, не объявлялся ли Максим.
— Не объявлялся, Михаил Митрофанович. А к нам телевизионщики нагрянули. Видели их?
Следователь кивнул. Он обратил внимание на ярко-красный фургончик, на борту которого красовался логотип местного кабельного канала. И у него почти не было сомнений, по чью душу прикатили сюда журналисты. По его.
— Меня кто-нибудь спрашивал? — спросил он, все же надеясь на отрицательный ответ.
— Приходько. С полчаса назад. Я пытался вам на мобильный позвонить, да без толку.
Кочергин достал мобильник и, взглянув на дисплей, убедился, что взаимоотношения с техникой у него по-прежнему оставляют желать много лучшего. Аккумулятор был разряжен, а звонок соседу Арефьева его совсем доконал. Может, и Максим звонил, и тоже не дозвонился…
— Пойдете к руководству-то? — поинтересовался дежурный.
— А ты меня видел? — вопросом на вопрос ответил Кочергин. — А раз не видел, то как же я узнаю, что оно меня искало? Верно я говорю?
— Вам виднее, — ухмыльнулся дежурный.
— И мне виднее, — засмеялся кто-то за спиной Кочергина.
Следователь обернулся. У лестницы, ведущей на второй этаж, где располагались начальственные кабинеты, стоял Черников.
— Ну и глаз у вас! — восхитился дежурный. — И слух! И нюх…
— Много говоришь, — оборвал его Черников и взглянул на Кочергина. И столько было неприязни в этом взгляде, что другой бы поежился, но без пяти минут пенсионер Кочергин остался невозмутим. Впрочем, он и прежде — и год, и два, и пять назад — демонстрировал полное и до глубины души оскорбляющее Черникова безразличие к его персоне в целом и карьерному росту в частности.
— Ничего не поделаешь, — устало проговорил Кочергин. — Придется идти. Теперь не открутиться.
Дежурный хотел что-то сказать ободряющее, но тут по лестнице спустились два парня, один из которых нес телекамеру.
Посторонившись и подождав, когда телевизионщики выйдут на крыльцо, Кочергин сказал:
— Уже хорошо. Без свидетелей спокойнее.
— Особенно без таких, — поддакнул дежурный.
Кочергин обошел, как кадку с пальмой, Черникова и стал подниматься по лестнице.
— О Поликарпове не хотите спросить, Михаил Митрофанович? Где он сейчас — неужто не любопытно?
Кочергин не остановился и Черникову не ответил.
Приходько жадно пил воду.
— Утомили, — объяснил-пожаловался он. — Знаешь, о чем мечтаю? О собственной пресс-службе. Чтобы отшивала этих наглецов. А так все сам да сам. И ведь не пошлешь куда подальше. Не те времена. Демократия! Приходится и принимать, и выслушивать их бредни. Пытали меня о куклах твоих — и про вчерашнюю, и про ту, что сегодня из парка приволокли. Я ему русским языком говорю, что для выводов мало фактов, а для беспокойства — никаких оснований. А он в ответ какую-то околесицу. Что куклы эти — репетиция перед тем, как живых людей начнут по улицам развешивать. «Кто начнет?» — спрашиваю. «Сектанты». Я говорю: «Какие сектанты, помилуйте! Они, конечно, люди своеобразные, но ведь не сумасшедшие». А он эдак победно: «Значит, вам все-таки кое-что известно! Это маньяк, да?» Во как лихо заворачивают! Раз — и в дамки. Я, конечно, его отбрил: «Не надо, молодой человек, искать потайной смысл в моих словах и приписывать мне собственные умозаключения. Вас послушать, так в городе маньяк на помешанном сидит и психопатом погоняет, что, смею заверить, не соответствует истине». Журналюга в ответ: тогда какие у вас предположения?
— А какие у вас предположения? — спросил Кочергин.
Приходько отставил стакан и налег жирной грудью на стол.
— Это не ко мне вопрос, Михаил Митрофанович, это к тебе вопрос. Я со своей стороны все необходимое сделал: от других дел тебя освободил…
Кочергин смог сдержать усмешку, но даже если бы усмехнулся, Приходько навряд ли прореагировал бы, так был распален.
— …журналистов приструнил, даже снять «удавленников» не позволил. И целую лекцию выслушал о свободе слова и доступности источников информации. Ты мне ответь: когда «кукольника» найдешь? Достал он меня своими играми!
— Судя по всему, изготовил муляжи некто Евгений Арефьев. Работал в мастерской «Металлоремонт», делал протезы. Но уволился. Имеет комнату в коммуналке. Три дня она на замке.
— Не густо. И чего он добивается?
— Не знаю. Постановление на обыск нужно. Войдем в комнату, тогда, возможно, что-то прояснится.
— За ордером дело не станет. Завтра…
— Завтра?
— А ты сегодня хотел? Ишь какой быстрый! Всех своим аршином меряешь. Да не все допоздна засиживаются.
— Тогда я пойду? Сквозит тут у вас. Не ровен час заразу какую подхвачу.
— Сквозит, говоришь… — Приходько смерил следователя тяжелым взглядом. — Что ж, иди. Это похвально, что ты о здоровье печешься. Оно тебе на пенсии пригодится.
И улыбнулся. Пухлые губы растянулись, приоткрывая зубы. Зубы были острые, как у волка.
— Куда вы сейчас? — спросил Путилин, наблюдая, как следователь воюет с пальто — рука никак не находила рукав. Выглядел судмедэксперт совсем больным — осунулся, волосы казались сальными.
— Хочу познакомиться с соседом Арефьева.
— Можно я с вами? — загорелся Игорь Никитин, под занавес рабочего дня тоже заглянувший в кабинет Кочергина.
— Нет, Игорь, ты лучше здесь побудь. Жди вестей от брата. А вот Велизария Валентиновича я в компанию возьму. Поедете?
— Я только оденусь, — засуетился Путилин. — Я быстро. Только оденусь.
Оставшись один, Игорь постоял у окна, потом рассеянно прошелся по кабинету. Ему отчего-то было не по себе, неспокойно как-то. Где Максим?
Хрустнула кость. Максим не обратил на это внимания, довернул корпус и бросил Патлатого через плечо. Тот ударился затылком о пол и закричал от боли.
— Сзади!
Никитин прыгнул в сторону, и лезвие ножа лишь вспороло полу его куртки. Ребром ладони Максим рубанул нападавшего по кадыку. Парень выронил финку, захрипел и рухнул на колени рядом с Патлатым..
Отшвырнув ногой нож, Максим поискал глазами Виноградова. В разорванной до пояса рубахе тот отбивался от двух громил в твидовых пиджаках и делал это профессионально, ставя блоки и пару раз достав кулаками до физиономий своих противников. Но те были словно отлиты из бетона. Чтобы свалить их, требовался удар в челюсть — со всей силы, от всей души, а до того удар в «солнечное сплетение» или в пах — ногой, естественно.
Над головой Алексея что-то блеснуло, и будто пиявка впилась ему в грудь и тут же отвалилась, оставив на коже багровую полосу. Цепь снова крутанулась, но Виноградов, по-бычьи наклонив голову, сначала пригнулся, а потом прыгнул вперед. Цепь, не найдя преграды, вырвалась из пальцев нападавшего, отлетела в сторону и, как городошная бита, смела со стола две бутылки. Зазвенело битое стекло.
Максим встретил прямым слева мускулистого бугая с багровым и потным лицом, пнул пытавшегося подняться Патлатого и повернулся к Красавчику, который шел на него, выставив перед собой стеклянные зубья «розочки». Глаза у Красавчика были совершенно безумные.
Максим выхватил «Макаров».
— Все! Поигрались и хватит! — И выстрелил в потолок.
Красавчик застыл, глаза его прикипели к черной оксидированной стали пистолета.
— Следующая пуля — тебе. — Никитин говорил негромко, но в наступившей тишине казалось, что голос его гремит и рокочет. — Все к стене!
Горлышко бутылки звякнуло о паркет.
— А ты, — Максим повернулся к коротышке, — звони в милицию. Мухой!
Расставшись со следователем, Максим потоптался на автобусной остановке, покрутил головой и направился к бару, расположенному в доме через дорогу.
В зале Виноградова не было, иного Максим и не ожидал. Бармену он сказал, что ищет друга, и как мог обрисовал Виноградова. Видя, что бармен колеблется, добавил: «У него еще шрам на виске». Тот сразу же кивнул: «A-а… Был такой. Заглянул, пива выпил и ушел». — «Куда?» — «Я ему в попутчики не набивался».
И тогда Максим двинул в центр, здраво рассудив, что нет смысла шастать по окраинам, когда в центре города целые россыпи ресторанов и кафе.
След отыскался в симпатичном бистро, притаившемся в полуподвале жилого дома. Тучная дама за стойкой сразу опознала Виноградова, лишь только услышала про шрам. Максим отставал от Алексея на полчаса.
След он больше не терял, двигаясь от одного заведения к другому. Мало-помалу отрыв сокращался: двадцать минут, пятнадцать, десять…
Кафе «Жемчужина» было не самым роскошным, но и не из последних. Картонная табличка извещала: «Спецобслуживание». Максим собрался постучать, но тут дверь открылась и на улицу выскочила ярко накрашенная девица в чем-то очень объемном и очень пестром. Цокая высокими каблуками по асфальту, девица заторопилась прочь, а Максим толкнул дверь и шагнул внутрь.
Никто не преградил ему путь. Ни швейцара, ни гардеробщика за деревянным барьером…
Дугой изгибающаяся лестница привела его на второй этаж. Откуда-то справа доносились голоса.
Максим выглянул из-за подпирающей потолок колонны и увидел Виноградова. Того придерживал за локоть толстенький коротышка в смокинге и с «бабочкой» под многоярусным подбородком. Коротышка что-то быстро говорил. Виноградов не перечил, но потихоньку перемещался к двери-«гармошке», за которой звучала музыка.
— Туда нельзя, товарищ. Гражданин… Господин… — повысил голос коротышка.
Максим поддернул замок молнии на куртке и вышел из-за своего укрытия.
— А вы откуда взялись? Па-а-прошу очистить помещение!
— Виноградов? Алексей? — не обращая внимания на задыхающегося от негодования толстяка, спросил Максим. — Вас-то я и ищу.
— А что меня искать? Я не терялся. Ну что вы волнуетесь? — обратился Виноградов к коротышке. — Если ее там нет, я тут же уйду.
— Нет там никого! — взвизгнул коротышка, тряся подбородками.
— Как же нет, когда есть! — Виноградов слегка повел плечом, и толстяк мячиком отлетел в сторону.
— Пусть человек посмотрит, — сказал Максим. — Надо ему! А люди поймут, ну, что надо, и простят за вторжение.
— Ах, так? Так, да? Двое на одного? Хорошо… Прошу! — коротышка подскочил к двери. — Но пеняйте на себя!
Ролики скрипнули в желобе. «Меха» двери сжались.
В банкетном зале — небольшом, декорированном в восточном стиле, царил полумрак. Во главе богато накрытого стола сидел одетый «с иголочки» — из бутиков, не с рынка, — парень. Его можно было бы назвать красивым — «греческий» нос, высокий лоб, вьющиеся волосы, — если бы не брезгливо-надменное выражение лица. Не красавец — красавчик!
Парень ел маслины.
Сбоку от него жадно обсасывало куриное крылышко сутулое существо мужского пола с прыщавым сальным подбородком и оттопыренными ушами. Существо чмокало, сопело, брызгало слюнями и куриным жиром. С головой у этого Квазимодо было точно не все в порядке, тут и к гадалке не ходи. Таких уродов любит держать при себе нынешняя «золотая молодежь», как прежде особы королевской крови — шутов и паяцев.
На другом конце стола расположились два амбала в твидовых пиджаках. Громилы просто жрали — без хитростей, но хотя бы без брызг.
Были за столом и еще разного сложения представители сильного пола, но представительниц пола противоположного было несравнимо больше: интересные и не очень, изысканные и вульгарные, совершенно пьяные и относительно трезвые.
Коротышка подкатился к Красавчику.
— Извините… Простите… Но тут посторонние… Ворвались без спросу!
Красавчик выплюнул косточку, метя в «бабочку» толстячка. Попал.
— Михалыч, ты метрдотель или хрен моржовый? Я же тебе объяснял: у меня праздник, приглашены самые близкие…
Толстячок залепетал что-то в свое оправдание, но Красавчик поднял холеную руку и отвесил ему звонкую пощечину. Подбородки коротышки затряслись, но губы так и остались сложенными в угодливую улыбку.
Квазимодо захохотал. Кто-то выключил магнитофон — чтобы не мешал представлению.
— Вы бы поосторожнее! — сказал Максим и решительно двинулся вдоль стола. Дорогу ему заступил долговязый, давно не стриженный человек в долго-полом пиджаке с двумя расходящимися рядами пуговиц.
— Гуляй отсюда! — ощерился он. — Это наше дело, семейное.
— У вас так отец сына учит?
Патлатый рассвирепел:
— Хохмишь? Тебе что, челюсти жмут?
— Оставь его, — сквозь зубы процедил Красавчик и лениво «обмазал» взглядом Никитина. — А ты гуляй отсюда. Не доводи до греха.
Максим взглянул на Виноградова. Тот стоял у стола, наклонившись к застывшей на стуле девушке. Собрав губы в узкую упрямую полоску, девушка еле заметно, но понятно, что отрицательно, качала головой.
Виноградов повысил голос:
— Люба, пойдем!
— Она пойдет, — зевнул Красавчик. — Но потом. И не с тобой, а… ну, вот хотя бы с ним. Хочешь девочку?
Квазимодо загукал и швырнул в Виноградова куриной костью…
Виноградов увернулся и сделал шаг к радостно скалящему кривые зубы лопоухому недоумку.
— Лешенька, не надо! — закричала девушка. — Они убьют тебя!
Виноградов ухватил урода за ворот, оторвал от стула, развернул и дал пинка, отправляя в угол.
— А теперь с тобой. — Он повернулся к Красавчику.
Тот взял бутылку, взвесил ее на руке, примерился и раскрошил о край стола, превращая в оружие — уркаганскую «розочку».
— Не здесь, только не здесь! — запричитал коротышка-метрдотель.
Максим рванулся вперед.
— Прекратить! — крикнул он и тут же получил по почкам. Он согнулся от боли, но удар коленом в лицо выпрямил его.
— Мало? На!
Максим пригнулся и перехватил руку Патлатого…
Виноградов улыбнулся разбитыми губами.
— Раньше «пушку» не мог достать? — Он протянул руку. — Алексей.
— Максим, — после секундного колебания ответил рукопожатием Никитин.
Эта мимолетная пауза не ускользнула от внимания Виноградова:
— И как оно, менту с бывшим зеком ручкаться? Не испачкался? А ведь закон дозволяет, потому как «бывший» я… Да ты не тушуйся, я в тебе сыскаря сразу распознал, еще до того, как ты законопослушным гражданам руки ломать начал. — Он усмехнулся. — А сейчас еще разок проверил — на вшивость.
Никитин смущенно потер ладони, спросил:
— Выдержал испытание?
— С доблестью. Что, больно?
Максим коснулся распухшего носа.
— Нормально. Ты как?
— Я-то ничего. Видимость только, что монстры — гангстеры, мобстеры. Цепь велосипедную при себе носят, а пользоваться ею не умеют.
— Что ты говоришь, Лешенька! — всхлипнула девушка, тонкими пальцами касаясь груди Виноградова и отдергивая их. — Вон какой рубец.
— Это, Люба, мелочи. Бывало и похуже. Много хуже.
— Возьмите, — девушка протянула Никитину белую льняную салфетку. — У вас кровь на лице.
— Куртку жалко, — сказал Максим. — Застирать бы.
Он оглянулся на шум за спиной. Лопоухий урод упирался и плакал. Бойцы из группы быстрого реагирования — в бронежилетах и с брезгливыми лицами — волокли Квазимодо к выходу. Коротышка-метрдотель придерживал дверь-«гармошку», хотя никакой нужды в этом не было.
— Влип, дядя, — прокомментировал Виноградов. — Теперь погонят его хозяева ресторации прямиком на улицу — после такого-то конфуза. Потому что не сразу сообразил, что ты из «уголовки». Опыта недостает, не то что у меня. Так зачем я понадобился правоохранительным органам?
Максим посмотрел на стоявших у стены. Над головой Красавчика висело бра, и в свете лампы волосы его казались усыпанными перхотью. Или припорошенными пылью. Или покрывшимися инеем.
— Сапоги твои мы нашли.
— Сапоги?
Максим рассказал как мог кратко про «удавленников».
— Так, значит, — выслушав и ни разу не перебив, проговорил Виноградов. — Видно, совсем Жеке погано.
— Какому Жеке? — подобрался Никитин.
— Я когда на дембель уходил, то его, Женьки Арефьева, сапоги забрал, а свои ему отдал.
— Забрал?
— Ты не бычься! В Чечне другие порядки были. Там «дедовство» начнешь показывать — запросто пулю в спину схлопочешь. А сапоги… Мне со всего взвода лучшее собирали. А уж земляк земляку…
— Он здешний?
— Женька? Недалеко живет, три квартала отсюда.
Никитин достал мобильник и набрал номер Кочергина. Следователь не отвечал. Странно… Максим убрал трубку, посмотрел на Алексея и увидел, как внезапно остекленели его глаза.
Виноградов шагнул к парню, который лез на Никитина с финкой. Широко расставив ноги, парень прижимал к стене ладони поднятых вверх рук. На запястье синела татуировка — орел, сжимающий в лапах автомат Калашникова.
— Повернись! — приказал Виноградов осипшим голосом:
Руки парня опустились. Он медленно повернулся.
— Когда? — Виноградов показал на татуировку.
— 93-й.
— Где?
— Шали.
— А это видел? — Виноградов показал собственное запястье, где тоже топорщил крылья орел с автоматом. — Что же ты, сука? Может, мы с тобой на соседних высотках…
— Чего удивляться? — сказал стоявший рядом гэбээровец. — Сейчас среди бандитов много «чеченцев». Крутые. Крови не боятся, убивать умеют, жизнь — и свою, и чужую — ни во что не ставят.
— Не все, — оборвал бойца Виноградов и качнулся к парню: — Вмазать бы тебе…
— Спокойно, Алексей! — вмешался Максим. — Я уже вмазал. Довольно с него. А ну — к стене.
Парень снова принял позу небрежно распятого на кресте мученика.
— Ему и впрямь врезать не мешает, — отведя глаза от стены, подал голос Красавчик.
Максим придвинулся к нему.
— Это почему?
— Так ведь он драку затеял.
— Неужели? А мы думали, ты здесь заправляешь.
— Да что вы! Я человек мирный.
— А «розочка»?
— Не знаю, о чем вы.
— Я не слепой.
— Почудилось. И вообще, лучше вам меня сюда не приплетать. И потрудитесь не тыкать!
— Да вы нахал! — восхитился Максим. — Ладно, будем на «вы», без фамильярностей. Не советуете, значит, с вами связываться. А по какой причине, позвольте полюбопытствовать?
— Поликарпов я. Говорит вам что-нибудь эта фамилия?
— Сын?
— Сын.
— Вот оно как… — Максим потрогал кровавую корку под носом. — Сочувствую вашему отцу.
— Вы что, не понимаете? — Поликарпов-младший искоса взглянул на него. — Вас же с дерьмом смешают! Из органов попрут!
— Похоже, Алексей, не тому ты вмазать собирался, — сказал Никитин.
Виноградов рассмеялся. Видимо, не таких слов ждал.
— Но мы его и пальцем не тронем, — продолжал Максим. — Ему только того и надо, чтобы потом всех собак на нас навесить.
— Кретины! — прошипел Поликарпов. — Уперлись, а из-за кого — из-за подстилки драной.
Улыбка слетела с лица Виноградова. Максим положил ему руку на плечо:
— Спокойно! Очень ему хочется, чтобы ты кулаки в ход пустил. А мы — по правилам: в отделении, с протоколом, интеллигентно, на «вы», как заказывали.
В зал вернулись сопровождавшие задержанных гэбээровцы. Все потянулись к выходу. Шествие замыкали Максим и Виноградов с девушкой.
Поликарпов, идущий впереди, вдруг схватился за живот и застонал, хватая ртом воздух.
Тут же подскочил один из бойцов, машинально взявший автомат наизготовку:
— Что? Что тут? Кто ударил? Не видел?
— Проглядел. — Максим отвел глаза.
«Чеченец» стоял над задыхающимся Поликарповым и смотрел прямо перед собой.
К вечеру похолодало. Как ни крути — осень. Пальто уже не казалось Кочергину большим и тяжелым, а сам он себе — неуклюжим и неповоротливым. Ноги совсем не болели. Такое случалось и раньше: боль вдруг исчезала, оставляя после себя приятную расслабленность. Но не ту, когда хочется упасть в кресло и раскинуться в неге. Напротив, следователь чувствовал прилив сил и испытывал потребность в движении.
Кочергин шел быстро, легко, и Путилину не приходилось, как обычно, смирять свой шаг. Но судмедэксперт оставил это без внимания. Путилин находился в состоянии какого-то лихорадочного возбуждения. Руки его никак не могли успокоиться: они поминутно поправляли черный шелковый шарф, затягивали пояс плаща, вновь распускали его…
На улице было малолюдно. Где-то бренчали на гитаре. Ломкий голос пел про Воркуту, снега и нары.
— С этим ничего нельзя поделать, — сказал Путилин, отвечая следователю.
— Да не требую я рецепта! — раздраженно произнес Кочергин. — Я вот про что: какая радость разбить уличный фонарь, поджечь почтовый ящик, нагадить в лифте, намалевать свастику на заборе? Не понимаю!
— А что мы вообще знаем о них? У них свое представление о «можно» и «нельзя». Свои правила. Своя игра. И свои куклы! А мы к ним с привычными мерками…
— Что же, каждому поколению — свой Уголовный кодекс?
— Нет. Просто надо разговорить человека, только тогда все или хотя бы что-то станет понятно. Но мы спешим. Нам некогда!
— Текучка. Ничего не попишешь.
— Текучка во всем! — кивнул Путилин. — Нам катастрофически не хватает времени. Мы торопимся — даже те, кому торопиться противопоказано: родители, учителя, следователи. И втискиваем людей в «прокрустово ложе» законов, статей, параграфов. Так проще!
— Вы о «кукольнике»? По-прежнему убеждены, что не нашего ума это дело?
— Напротив, я хочу, чтобы его нашли, и как можно быстрее. И очень желательно, чтобы нашли его именно вы!
— С чего бы?
— У вас отсутствует инстинкт самосохранения. Потому что проблемы другого человека, если проявить подлинное участие, становятся твоими проблемами. Но у каждого собственных забот в достатке, так к чему лишний груз? А вы…
— Прямо герой, — усмехнулся Кочергин.
— Господи, да я вам льстить не собираюсь. Просто вы… Вы похожи на нашего «кукольника». Да-да! Михаил Митрофанович, вы же без конца лезете на рожон! Отчего не существуете тихо-благостно? У вас что, десять жизней? А теперь подумайте, что он учиняет, этот Арефьев. Он дважды убил себя!
— Вы утрируете.
— А что, по-вашему, должен испытывать человек, создавший свою копию и собственноручно расправившийся с ней? И это не порыв! Он делал «удавленников» сознательно. Чтобы увидеть себя повешенным! Это же очевидно! Мне кажется, он готовится. Это тренировка. Борьба со страхом смерти. Вот почему я очень хочу, чтобы вы его нашли. Вчера мне было жаль его, сегодня мне за него страшно.
— Давайте воздержимся от скоропалительных выводов, — сказал Кочергин. — Нам слишком мало известно об Арефьеве, чтобы строить гипотезы. — Следователь остановился перед дверью подъезда. — Возможно, сейчас мы узнаем нечто такое, что успокоит вас, Велизарий Валентинович. И меня тоже.
Они сидели на кухне и пили чай. В розетках мерцали янтарные ломтики айвы.
— Исключительное варенье! Неужто сами?
Старик расцвел.
— Сам, все сам. Один как перст, вот и хозяйствую. Кушайте на здоровье. Я вас еще черносмородиновым угощу. — Он повернулся к старинному пузатому буфету.
— Помилосердствуйте! — взмолился Кочергин. — Вы нас и так забаловали.
Старик с сожалением взвесил на руке пол-литровую банку.
— Может, попробуете?
— Нет-нет, спасибо.
— Напрасно, — огорчился старик и водрузил банку обратно на полку. Занял свое место за столом. Кинул внимательный взгляд на Путилина. Тот рассеянно водил ложечкой по краю розетки. — Вам не нравится?
— А? — судмедэксперт поднял голову. — Ну что вы, объедение!
Старик довольно улыбнулся.
…Сосед Арефьева обрадовался приходу необычных гостей и нисколько не сробел перед следователем.
— Так это вы звонили сегодня? Хорошо, что зашли. Меня беспокоит отсутствие Жени. Если не против, поговорим на кухне.
Потолки квартиры были на зависть высокими. Кочергину, привыкшему к «хрущобе», в которой, встав на цыпочки, можно испачкать побелкой пальцы, они напомнили его старый дом, где так же металось в закоулках эхо, где была такая же большая прихожая. Только в этой квартире было всего две комнаты. В одной из них жил Арефьев. На двери комнаты висел новенький замок.
Метраж кухни поражал. Она была огромна, и даже обилие мебели не скрадывало ее размеров. В углу на столе были приготовлены чашки, сахарница, стояла вазочка с вареньем.
— Кажется, мы не вовремя, — сказал Кочергин.
Старик подхватил с плиты фыркающий чайник, плеснул в чашки заварки, долил кипятка.
— А я чайник всегда наготове держу. Вдруг кто-нибудь придет.
…Польщенный оценкой судмедэксперта, старик подвинул к Путилину вазочку:
— Вы подкладывайте, не стесняйтесь.
Кочергин сделал глоток. Чай был ароматный, крепкий.
— Исключительно! — искренне похвалил он.
— Сам мешаю, — горделиво сказал старик. — Душица, липовый цвет… Но вы от меня совсем другое хотите услышать, так?
— Так, — подтвердил следователь. — После телефонного разговора у меня сложилось впечатление, что вы не удивлены нашим интересом к Евгению Арефьеву. Теперь вы говорите, что беспокоитесь за него. У вас есть на то причины?
Старик тряхнул седой копной волос, точно дряхлеющий лев гривой.
— Причины есть. Но начать придется издалека.
— Мы не торопимся.
Путилин снял очки, положил их на стол. Глаза у него были беспомощными.
— Арефьевы, — заговорил старик, — получили эту комнату в 71-м. До них тут жила пренеприятнейшая супружеская пара. Жуткие скопидомы. В конце концов они купили домик у Черного моря и перебрались туда. И Бог с ними! А с Арефьевыми мы зажили дружно. И все же, как бы мы ни ладили, но коммунальная квартира — это, конечно, не отдельная, по сути — то же общежитие. Да и одна комната на троих, пусть и большая — дом у нас старой постройки, можно развернуться, — этого, согласитесь, мало. Родители Жени мечтали, чтобы у сына хотя бы к совершеннолетию была своя комната, где он мог бы заниматься тем, к чему лежит душа. Знаете, у него сызмальства проявились удивительные способности. Он прекрасно рисовал, тонко чувствуя цвет, перспективу… А каких зверюшек лепил из пластилина — словно живые!
— Вы употребляете прошедшее время, — заметил следователь. — Он что, забросил былые увлечения?
— Не подгоняйте меня, — попросил старик. — Я могу что-то упустить, что-то важное. А касательно Жени, это было не увлечение. Увлечение мимолетно, преходяще, у него же — призвание. Впрочем, рисовать и лепить он действительно перестал.
— Почему?
— Я так думаю, он считал, что все дорогое его сердцу должно остаться в прошлом. Тогда, до армии, он, бывало, говорил мне: «Как отслужу, поступлю в Строгановку. Представляете? Евгений Арефьев — художник». А как вернулся с войны, собрал все свои картины, рисунки, отнес на помойку и сжег. Скульптуры разбил и тоже — на свалку. Зверюшек пластилиновых ребятне раздарил. Я его удержать пытался, но не очень усердно. Да и откуда у меня право делать замечания человеку, у которого такое горе?
— Об этом, пожалуйста, поподробнее, — сказал Кочергин.
Старик хрустнул пальцами.
— Какие уж тут подробности! Воевал Женя в Чечне, там его и подстрелили, еле до госпиталя довезли. Ранение тяжелым оказалось, приковало его к койке. А родители и не знали ничего. Женя в письмах сообщал, мол, все нормально, но потом признался, что ранен. Вынужден был: срок службы истекает, возвращаться пора, а он с койки не встает… Всей правды он им не открыл: «Волноваться не надо, царапина, до свадьбы заживет», — но и этого было достаточно, чтобы они туг же на вокзал кинулись. Только не суждено было им сына увидеть. И до вокзала они не доехали. Отказали у такси тормоза, вылетели они на встречную полосу и — в столб. Вот оно как бывает. — Старик сморгнул слезу. — И остался Женя один на всем белом свете. Родители-то его детдомовскими были.
«Бом… Бом…» — весомо и надрывно стали отмерять удары вычурные часы на стене. Устали. Замолчали.
В тишине раздался какой-то странный, горловой звук. Кочергину показалось, что Путилин сейчас заплачет: лицо Велизария Валентиновича перекосила судорога. И в который раз за эти два дня следователь подумал, что заблуждался, принимая судмедэксперта за денди и циника, равнодушно и обстоятельно препарирующего людские страсти и страстишки, что не мешало ему быть отличным специалистом, но лишало человечности. Путилин теперь виделся следователю совсем иным. Но было ли подлинным его новое лицо? Кочергину хотелось верить, что — да. Ему всегда было жаль тех, кто обрекал себя на заточение под маской. Но что побудило его выбраться на волю, раскрыться? Неужели куклы? И что за абсурдное сравнение его, Кочергина, с «кукольником»? Нет, он сам, Путилин, куда больше подходит на роль двойника Арефьева. И не столько потому, что судьбы их трагически параллельны, а из-за стремления укрыть от всех свое «Я». Один держал окружающих на расстоянии высокомерием и ядом реплик; другой замкнулся в молчании, отвергая всякого, кто делал или только пытался сделать шаг к нему. И все же, как зловеще схожи их судьбы: одинакова даже смерть родителей — в автомобильной катастрофе. Несостоявшийся поэт и добровольно отказавшийся от творчества юноша…
— Он как-нибудь объяснил свой поступок? — спросил Кочергин, нарушая затянувшееся молчание. — Я имею в виду, сожжение полотен.
— Сказал вечером: «Не ко времени эти игрушки. В строители пойду. Стрелял, взрывал, рушил — теперь строить буду». И все, ни слова больше.
— И кем работал?
— На крановщика выучился.
Вот и еще один кусочек мозаики. Кочергин поймал себя на том, что ничуть не обрадован приближением к развязке. Это как в детстве: если уж предстоит что-то плохое, пусть случится попозже. А что закончится все плохо, в этом следователь не сомневался.
— И хороший крановщик из него получился?
— Полагаю, хороший. Женя на все руки мастер. Отец его классным фрезеровщиком был. Женя еще в начальные классы бегал, а он его с собой на завод брал, обучал со станками обращаться. Помню, говорил сыну: «Что бы ни делал, делай на совесть. Не нравится работа — все равно тянись. Или уходи, ни людей, ни себя не обманывай». Женя этой заповеди свято следует. И все-таки с комбината — он на домостроительном комбинате работал — Женя, думаю, не из-за того ушел, что не нравилось там ему или зарплатой был обижен. Он потому протезами занялся, что понимал: он там нужнее! И еще, мне кажется, он испытывал чувство вины перед теми ребятами, кто тоже был ранен, но покинул госпиталь не на своих двоих, а с костылями или на инвалидной коляске.
— Он уволился и оттуда.
— Да? Что ж, значит, силы иссякли. Каждый день с увечными дело иметь, тут и здоровый спасует, а Женя железным здоровьем похвастаться не может. Он от своего-то ранения толком не оправился.
— А что у него было за ранение?
— Контузило его сильно и осколками посекло.
— А что врачи?
— Женя к ним не обращался. И не спрашивайте — почему. Не знаю! Женя вообще не от мира сего. Прежде-то он другим был: посмеяться любил, потанцевать, у них, у Арефьевых, всегда шумно было — молодежь, музыка… Сейчас все по-другому: слова лишнего не молвит, не улыбнется, будто прислушивается к чему-то. Да и то сказать: чудом смерти избежать и тут же лишиться родителей…
— Но есть же друзья! Кому как не им поддержать в трудную минуту.
— Так-то оно так, но люди живут днем сегодняшним, прошлое им — опора, от него отталкиваются, чтобы вперед двигаться. А Женя живет прошлым, он весь там. Давние, верные друзья пытались вытащить его в настоящее, но он не хотел этого. А потом и вовсе освободил себя от них, а их — от себя. Дольше всех продержался Леша Виноградов, они служили вместе. А первой была Наташа…
— Это его девушка?
— Его девушка… Что за дурацкое сочетание! Точно она нечто от него неотъемлемое — как сердце или память. А какая пара была! Вспомните себя, и вам наверняка знакома эта пылкая влюбленность, когда весь мир — для двоих, и кажется, что так будет вечно. Знаю, два года службы — испытание для чувства, испытание на прочность. Наташа дождалась его. И во время похорон вела себя достойно, разделила горе. Они встречались, часто ходили в парк, знаете, где старая береза… Но через несколько месяцев мне почудилось, вроде бы трещина промеж ними появилась. Потом Наташа совсем перестала заходить, и Женя все вечера дома. Я спросил: где она? Отвечает: «Наташа больше не придет. Я сказал ей, чтобы больше не приходила. Это правильно». Может, надо было мне схватить его за плечи, тряхнуть как следует, вразумить, что нельзя отказываться от близких, от любимых, это ведь значит — предавать их. А я промолчал. Не знал, как лучше. Да и кто я? Куда лезу?
Старик посмотрел на следователя.
— Но мне не жаль Наташу. Она должна была сражаться за Женю, бороться с ним самим. И друзей его не жаль. Потому что они оставили его в одиночестве, и кто-то, наверное, даже с облегчением. Одиночество! Наверное, Женя думал, что это — лекарство. Единственное! И, знаете, оно действительно помогало. Какое-то время. Да только снадобье это оказалось наркотиком: без него Женя уже не мог, тогда как оно медленно губило его. Вот вы спросили, почему я беспокоюсь. Потому что боюсь за Женю! Что он задумал? Ведь что-то задумал… Вы дверь в его комнату видели? У нас они никогда не запирались, а теперь — замок. Вот уж сколько дней висит. Где Женя? Что с ним?
Старик вновь взлохматил свою роскошную гриву.
— Я уже стар — сколько мне осталось? — вроде бы о своей душе подумать надо, только о ней. Не получается! Мне по-прежнему больно видеть, что творится с людьми. Все убеждает, что сегодня они озабочены лишь своими делами, неудачами, планами, а сострадание и отзывчивость растворились в хамстве и равнодушии, возведенном в добродетель. Но я не желаю с этим соглашаться. Нет! Примером для человечества была и останется Елена Мантурова. Не слышали о ней? Святой Серафим Саровский обещал вернуть жизнь умершему ее брату Михаилу, если она пожертвует собственной. И она пожертвовала, и Саровский свершил сие! Я не верю ни в Бога, хотя поминаю его, ни в черта, ни в этих новомодных мракобесов-экстрасенсов, но мне хочется верить, что это не просто красивая легенда. Что это — правда! Потому что человека нельзя оставлять одного — особенно у последней черты, даже за последней чертой. Я ждал, что придет кто-то, кому небезразлична судьба Жени. Пришли вы, милиция.
В том, как произнес это старик, не было ни разочарования, ни упрека, лишь констатация факта, однако Кочергин вдруг поймал себя на том, что подыскивает слова оправдания. Но в чем его вина?
И все же надо что-то сказать — негромко и рассудительно, чтобы его уверенный голос подействовал благотворно и на старика, и на Путилина, который недвижим, как изваяние, и так же нем. Надо сказать, что он уверен: ничего плохого с Арефьевым не произошло и не произойдет. Ложь — не всегда грех…
В кармане Путилина запиликал мобильный телефон. И это было как избавление, Кочергин буквально сглотнул готовые сорваться с языка слова.
Судмедэксперт вздрогнул, достал трубку, нажал кнопку приема и сказал:
— Да? — Потом протянул телефон Кочергину. — Это вас. Игорь.
Никитин зачастил, будто боялся опоздать:
— Михаил Митрофанович, ваш телефон не фурычит… извините, не работает… так я через Путилина. Очень нужно, потому что Максим нашел Виноградова!
Старик и Путилин следили за следователем одинаково встревоженными глазами. Они были похожи — как отец и сын.
Кочергин вернул эксперту трубку и сказал:
— Спасибо за гостеприимство. Вынуждены покинуть вас.
— Уже? — старик непритворно огорчился. — Может, еще чайку?
— Нет, спасибо. Труба зовет!
— Это… это связано с Женей?
Кочергин не ответил.
Того времени, что они спускались в лифте, следователю хватило, чтобы пересказать Путилину услышанное от Игоря. Ну, Максим! Не может без приключений.
Судмедэксперт, однако, прореагировал как-то вяло. Потом словно очнулся:
— Хороший старик. Он верит… Но вера редко выдерживает испытание знанием. Я прав, Михаил Митрофанович?
И снова Кочергин промолчал.
Путилина, как тот ни настаивал, следователь с собой не взял, в довольно-таки жесткой форме посоветовав отправляться домой. Хватит с него на сегодня философии и рефлексий!
Кочергин шел по затихающему к ночи городу и думал о том, как много теперь знает о «кукольнике» и… как мало. Например, ему неизвестно место новой работы Арефьева. Возможно, там отыщутся его следы… Что остается? Надеяться на Виноградова. Правда, старик сказал, что они с Арефьевым «раздружились», но шанс есть. Шанс всегда есть!
…— Ничем не могу вам помочь.
Виноградов следователю понравился сразу. Подкупали независимость, отсутствие и намека на страх. И это был не дешевый понт уголовника, а убежденность в своей правоте. А ведь Алексей не мог не понимать, что положение, в котором он оказался, не такое уж простое и правота его не всем очевидна. Ее придется доказывать, потому что обязательно найдутся люди — тот же Приходько, тот же Черников, — которые станут радеть за Поликарпова-младшего, валить с больной головы на здоровую и не преминут напомнить, что за плечами Виноградова суд и срок. И все же Алексей Виноградов не боялся. Отбоялся свое, как и майор в отставке Никифоров.
Что до Кочергина, он поверил Виноградову, потому что доверял Максиму, поведавшему, что произошло в «Жемчужине». И еще следователь помнил, что говорила о сыне Ольга Тимофеевна…
Во многом поэтому, переговорив с Никитиным и обменявшись двумя-тремя фразами с Виноградовым, Кочергин сказал:
— «Начальник»? Алексей, давайте сразу договоримся, что вы будете избегать блатных выражений. Не к чему увечить «великий и могучий». Тем более что этому специфическому жаргону в вашей будущей жизни, как я понимаю, места не предвидится.
Виноградов прищурился:
— Вам мама рассказала, да? Про институт? А вдруг я собираюсь именно в этой области специализироваться: слэнг, арго, феня? А пока упражняюсь, репетирую.
— И все же не стоит.
Максим, ожидавший от следователя совсем другого разговора, недоуменно посмотрел на брата: к чему эти реверансы? Какая разница, во что облачается содержание? Игорь ответил взглядом еще более недоуменным и предостерегающим: не вздумай вмешиваться!
А Кочергин сознательно увел разговор в сторону. Во-первых, он хотел принудить Виноградова оставить знакомую, но по сути чуждую речь. Человек должен говорить так, чтобы ему было удобно выражать свои мысли, чтобы не приходилось выискивать адекватные слова — грубые или, наоборот, медоточивые, — и подбирать соответствующую интонацию. Просьбу, которую следователь высказал Виноградову, никогда не услышал бы от него какой-нибудь рецидивист: тому действительно ловчее «по фене бо-тать»! А во-вторых, таким образом Кочергин создавал обстановку доверительной беседы, в которой на задний план ушли бы и обшарпанные стены, и казенные столы, и встревоженные сотрудники отделения, которых вывела из будничного равновесия негаданная встреча с отпрыском главы города.
Когда следователь появился в отделении, «сортировка» задержанных уже закончилась. Нескольких человек оставили до утра, остальных, переписав фамилии, адреса и прочее, распустили по домам, предупредив, что они могут понадобиться в любой момент.
Поликарпова-младшего тоже придержали, хотя тот бурно протестовал и требовал доступа к телефону: «Отцу звонить буду! Адвокату!» Получив отказ, сначала пугал всевозможными карами, а потом сник.
Следователь не сомневался, что лишь присутствие Максима не позволило работникам отделения «поступиться принципами». В своем мнении он утвердился после того, как накоротке переговорил с пожилым капитаном, которому выпала нелегкая задача решать: кому — куда. Капитан хорохорился, надувал щеки, но вид его от этого бодрее не становился. Угрозы Поликарпова на него явно подействовали.
Кочергин не стал подливать масла в огонь и рассказывать о своем особом интересе к Поликарпову-младшему. Дело у него забрали, и все же по поводу случившегося ему все равно придется общаться с Приходько, а то и с кем-нибудь повыше. Как-никак Максим у него в подчинении, и руководящие товарищи вряд ли поверят, что к столкновению в «Жемчужине» Кочергин никакого касательства не имеет, что это лишь совпадение — из тех, что не так уж редки в нашей жизни.
Следователь попросил отвести им кабинет, где они могли бы спокойно поговорить. Они — это: Виноградов, Максим, Игорь и он, Кочергин.
Получив от Виноградова согласие не уродовать русский язык, следователь задал вопрос, который в данный момент занимал его больше всего. Вот тогда он и услышал: «Ничем не могу вам помочь».
— Да ты не спеши, подумай, — сказал Максим.
— Думай не думай, а где Женька теперь работает, я не знаю. Мы же с ним не виделись пятьсот тридцать восемь лет.
— И не перезванивались?
— Нет.
Кочергин вздохнул:
— Что так? Дружили — и разбежались.
— Я ему другом быть не перестал! Если надо, все отдам.
— Что же это за дружба, если вы с ним не встречались, по вашим словам, пятьсот тридцать восемь лет?
— А вы не допускаете, гражданин следователь, что оставить человека в покое, в одиночестве, раз оно ему необходимо, — это высшее проявление дружбы?
— В покое, но не в беде!
Виноградов опустил голову.
— Да, я знаю. Куклы.
— Не ожидали?
— Нет.
За окном взрыкнул мотор. Послышалась пьяная брань. Удар — и окрик: «Но-но, не балуй!» Милиционеры, точно жеребца, осаживали новоприбывшего.
— С Жекой трудно, — торопливо говорил Виноградов. — Я, вообще-то, напрасно себя выгораживаю — нельзя было его одного оставлять. Но сами посудите: зайдешь к нему, а он вроде не рад, я что-нибудь рассказываю, а у него глаза пустые — видно, что ждет, когда уйду. Думаете, располагает к общению? Знал я, конечно, что горе у него — родители погибли; знал, что ранен был тяжело, это многое оправдывало и объясняло. Но мне-то что было делать? Я терпел. Дольше остальных.
— Вы были знакомы с Наташей? — спросил Кочергин.
— Жека про нее все уши прожужжал. Еще там, в Чечне. Красивая, все при ней. Не сложилось у них. Если он с ней так же, как со мной обошелся, то и неудивительно. Женщины безразличия не прощают.
— Адрес ее знаете? Телефон?
— В гости не приглашала. А телефон… Я раньше демобилизовался, так Жека попросил письмо ей передать, из рук в руки. Телефон дал. Я как приехал, сразу позвонил. Встретились мы, поговорили, она письмо при мне прочитала, поплакала немножко. Записан где-то телефон. Вот только где…
— Поищите.
— Поищу.
Пьяного наконец-то утихомирили. Стало совсем тихо.
Следователь достал фотографии.
— Взгляните, Алексей.
Никитины тоже придвинулись поближе, точно снимки кукол обладали свойством притягивать к себе взгляды людей и их самих. Может, так оно и есть, вдруг подумал Кочергин. Ведь говорят же, что безобразное, страшное столь же притягательно, как и прекрасное, возвышенное. И будто бы это не парадокс, а закон: любое отклонение от нормы привлекает независимо от того, какое это отклонение — со знаком «плюс» или со знаком «минус».
Со слов Максима Виноградову наверняка было известно, что куклы — копия Арефьева, что выполнены они с впечатляющей натуралистичностью, и все же он побледнел.
— Надеюсь, Алексей, — сказал Кочергин, — вы понимаете, что все это очень серьезно. Арефьева надо найти, и мы рассчитываем на вашу помощь.
— Да я не против, только чем же я помогу?
— Важной может быть любая деталь.
— Любая? В полку, в Воронеже еще, мы с Женькой парнишку одного из петли вынимали. «Деды» доконали… — Виноградов показал на снимки. — Шея так же вывернута, язык наружу. Я две ночи не спал, кошмары мучили. А для Жеки это и вовсе было — крушение.
— Крушение? — не понял Кочергин.
— Раньше ему представлялось, что все люди одинаковы: мужчины, женщины, старики, дети, герои, подлецы, мученики. Что испытывают они одни и те же чувства. Что движут ими одни и те же страсти. Привычки, склонности, способности — это индивидуально; но главное — стремление жить несмотря ни на что — едино для всех. И ничего нет сильнее.
— «Деды» сильнее, — сказал Максим.
Виноградов покачал головой — так, что было не понять, соглашаясь или не соглашаясь.
— Всех доставали, но не все вешались. Как-то Жека признался, что завидует этому пареньку. «Понимаешь, говорит, ведь это мура, что самоубийство — от бессилия. Наоборот! Это же какую силу надо иметь, что она главное переступить позволила? Мне бы такую, чтобы любые барьеры брать».
— Путаник он, — осуждающе произнес Максим. — И больно сложно для восемнадцатилетнего.
— Ему было девятнадцать. Бывает… Нет, вы не думайте чего, о петле Жека не помышлял — ни тогда, ни позже, в Чечне. Там мы окончательно усвоили, два десятка ребят потеряв, что жизнь — она в самоуважении и всегда «ради»: ради любимой, ради родителей, друзей, ради будущих детей, ради того, что ты можешь сделать для людей. Вот если нет этого — зачем жить?
Виноградов протянул следователю фотографии.
— Возьмите. Из-за них вспомнил… А парнишку того Жека не забывал. Однажды сказал, что часто видит во сне труп с веревкой, перечеркнувшей шею и жизнь, но в петле — он сам, Евгений Арефьев.
Кочергин невольно поежился, вспомнив ночной кошмар, где на него, не угрожая, а будто моля о защите, шел обезображенный удавленник с лицом его сына, его Володи.
— Он всегда был откровенен с вами, Алексей? — спросил он, убирая снимки.
— Если что говорил, то правду, — уверенно ответил Виноградов. — Если говорил, конечно. У Жеки что-то вроде комплекса: он страшно боится показаться назойливым. И еще его всегда заботило, как он выглядит в глазах окружающих: уж не смешон ли? Так что лишнего слова из него клещами не вытянешь. Мы все больше о детективах говорили, большой он их поклонник. Скользких тем не касались. Да и к чему эти вечные вопросы — жизнь, смерть?.. Одна боль от них.
Снова заголосил, закуражился пьяный — где-то уже в коридоре. Охнул, замолчал.
— Закончим на этом. Пока.
Кочергин поднялся. Остальные последовали его примеру.
Никитины вышли из кабинета первыми. Следователь придержал Виноградова за локоть.
— Алексей, вот моя визитка. Если найдете телефон бывшей невесты Арефьева — звоните. И еще. Скажите Любе, чтобы она больше никогда не писала под диктовку.
— То есть?
— Скажите и все. Она здесь?
— Ждет.
— Так идите.
— Нельзя мне было его оставлять, да? Жеку?
— Идите, Алексей, идите. Вас ждут.
Веркина испуганно взглянула на следователя и прижалась к Виноградову. Тот стал гладить ее по голове, шептать что-то утешающее.
Кочергин перевел взгляд на пьяного, скрючившегося на деревянной скамейке в углу. Брюки и плащ Никифорова были в разводах блевотины. От него смердело.
— Некуда, — объяснил милиционер с красной повязкой на рукаве, следивший за Кочергиным встревоженными глазами. — Все ваши позанимали. Сейчас приедут, заберут. Буянил. Права качал, ишь ты…
Кочергин ничего не сказал.
А за спиной всхлипывали:
— Лешенька, Лешенька…
— Все хорошо, Люба, все хорошо, — говорил Виноградов, обнимая ее за плечи. — Пойдем. Поздно уже.
— А нам куда, Михаил Митрофанович? — спросил Максим, до того о чем-то шептавшийся с дежурным по отделению.
— Домой.
Максим безмятежно улыбнулся.
— Что ты скалишься? — зашипел на него Игорь. — Посмотри на себя! Что маме скажем?
— Придумаем что-нибудь.
— Да, Максим, вид у тебя непрезентабельный, — заключил следователь, будто только сейчас разглядел разорванную, измазанную кровью куртку Никитина. — А маме скажите правду. Родных обманывать стыдно. Кстати, кровь холодной водой замывают. Проверено.
Кочергин осторожно закрыл дверь. Язычок замка предательски щелкнул.
— Зря стараешься. Володи нет.
— А где он?
— Позвонил, доложился: «Переночую у друга». — Татьяна Васильевна дернула плечом. — Зачем хитрить? Женщина это. Привел бы, познакомил. Не чужие же мы ему.
— Успокойся. Ложись спать.
— Тебя ничто не волнует.
— Он же не монах, — примиряюще сказал Кочергин, пристраивая пальто на вешалке. — Дело молодое.
— Я хочу знать, где мой сын. И с кем!
Татьяна Васильевна повернулась и скрылась в комнате.
«Я тоже хочу знать, — подумал Кочергин. — И где он, и что с ним».
Он вымыл руки, налил стакан молода, развернул газету, оставленную женой на кухонном столе. Броский заголовок сразу привлек его внимание. Он дорогого стоил, этот заголовок: «Папа Карло из нашего города, или Ждать ли нам жертвы?» Длина заголовка соответствовала объему статьи: места для нее не пожалели.
Кочергин стал читать.
Журналист потрудился на славу: съездил на ДСК, опросил рабочих, сфотографировал тетю Маню; побывал и у березы в парке, разыскал участкового, но получил отлуп — тот оказался глух и нем и к «добрым молодцам» не подпустил. Из несговорчивости лейтенанта репортер сделал вывод: события в городе творятся нешуточные! Подтверждение тому нашлось в прокураторе. С точки зрения журналиста, нежелание Приходько комментировать происходящее, но вместе с тем категорическое отрицание наличия какой-либо опасности для мирных граждан, говорило как раз об обратном. Автор статьи намекал, что позиция правоохранительных органов объясняется, очевидно, нежеланием раньше времени будоражить население рассказом об истинном положении вещей. Далее следовали набившие оскомину рассуждения о правомерности сокрытия властными структурами информации, и только после этого шли авторские предположения. В сущности, предположение было одно: в городе объявился психопат, который создает манекены, чтобы, набив руку, перейти на людей и — вешать, вешать, вешать…
Не скупясь на слова и краски, журналист живописал грядущие ужасы, и Кочергин, читая этот бред, кривил губы: вот же мерзавец, не пожалел ни ног, ни фантазии. Над кем сжалился, так это над Приходько: не отхлестал, а мягко так отшлепал — дальновидный, не захотел портить отношения…
Кочергин сложил газету. Ну, теперь с него с живого не слезут. Решено и пропечатано — вынь да по-лож им маньяка!
Допив явно скисавшее молоко, Кочергин сполоснул стакан, погасил свет, в коридоре сунул газету в карман пальто. Около двери в комнату Володи он не мешкал. Не как вчера. Тем более что сына и дома-то нет.
На столе лежала книга. Кочергин взял ее, опустился в кресло. Глаза заскользили по строчкам, и… комната исчезла. Он сидел в маленьком уютном кафе, а над ним расстилалось выгоревшее испанское небо.
Созданный Хемингуэем мир пропал так же неожиданно, как и возник. Кочергин провел ладонью по тисненной золотом обложке. Как же он любит жизнь, этот Джейк Барнс! Устроил себе фиесту — отдых, праздник… А Володя сказал, что это — поминки. Почему? На поминках всегда говорят о прошлом и говорят светло, здесь же о нем предпочитают молчать. В поминании без горести укрыта вера в будущее, а тут, в романе, только настоящее — назад не оглядываются, вперед не заглядывают, да и есть ли что впереди?
Кочергин положил книгу обратно на стол.
Когда он укладывался рядом с супругой, Татьяна Васильевна оторвала голову от подушки и спросила сонным голосом:
— Во сколько тебя разбудить?
— Меня разбудят. Спи.
Он не ожидал от себя таких слов, но не удивился им.
— Досталось тебе. Но ты мосел!
— Пустое, — отмахнулся от похвалы брата Максим.
— Слушай, а о чем ты с дежурным толковал?
— Спросил, куда Поликарпова поместили.
— И что?
Максим хмыкнул:
— В одной загородке сидят. С тем «чеченцем»… Будет о чем поговорить.
Игорь засмеялся.
А из-за двери ванной пробивалась сердитая скороговорка. Это мама застирывала куртку. Холодной водой.
Всей правды братья ей все-таки не открыли. Зачем волновать? Ведь все же в порядке.
Ольга Тимофеевна смотрела на сына счастливыми, мокрыми от слез глазами.
— Мама, Люба будет жить с нами.
Ольга Тимофеевна обняла девушку.
— Вот и хорошо.
Телефон был настойчив и нетерпелив.
Первое, что испытал Кочергин, — это облегчение. Вчерашний кошмар повторился и в эту ночь без каких-либо изменений или дополнений, точно обрывок музыкальной фразы со старой заезженной пластинки. Снова дорога, и ельник, и Володя с лицом удавленника…
Он снял трубку.
— Да? Да… Через десять минут.
Когда следователь вышел из подъезда, «уазик» уже ждал его. Водитель уважительно открыл переднюю дверцу. Следователь поблагодарил за заботу и забрался на высокое сиденье. Обернулся:
— Доброе утро.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Как настроение?
Кочергин мог и не спрашивать. Лица Никитиных были куда как красноречивы.
— Спать охота, — пожаловался Максим.
— С тобой понятно, а ты, Игорь, чего увязался?
— За компанию. Вот скажите, Михаил Митрофанович, почему люди такие злые? Тот же. дежурный. Ему ближнего разбудить — в радость. Еще и издевается: «Заварили кашу, — говорит, — висельники, теперь расхлебывайте».
— Ладно, не бурчите. — Кочергин достал газету. — Читали?
Ветровое стекло «уазика» заливал дождь, и отчего-то становилось понятно, что после этого дождя уже не будет солнечных погожих дней как никогда припоздавшего «бабьего лета».
Темнота только начинала отступать, отдавая первенство свинцово-серому цвету. Вдоль улицы громоздились похожие на склепы дома. Торопились редкие прохожие. Их зонтики тоже были серыми. Казались такими.
— Приехали. — Водитель остановил машин}7.
— Да, выбрал место. — Игорь показал глазами и движением бровей на крышу здания, над которым ник под дождем красно-белый-синий российский флаг. Он тоже казался серым, и только знание истинного положения вещей превращало его в трехцветный.
— Начальство теперь взбеленится, лютовать станет, — сказал Максим, возвращая газету. — Он что, идиот, этот журналист?
— Он нормальный. Просто зарабатывает имя и деньги, делая то, что от него ждут. И хорошо, надо сказать, делает, профессионально.
— Но это безответственность! — возмутился Игорь.
— Вот ты ему при случае это и объяснишь.
Кочергин поднял воротник пальто и направился по брусчатке площади к памятнику погибшим в Великой Отечественной войне.
Около памятника на лавочке сидела женщина. Голову ее прикрывал надорванный по краю целлофановый пакет. При их приближении женщина встала. Опершись на метлу, она неотрывно смотрела на следователя подозрительными немигающими глазами.
К Кочергину подлетел молоденький милиционер в плащ-палатке. Та была насквозь промокшая и стояла колом.
— Где?
— Да вот же, за обелиском.
Стоило чуть сдвинуться вправо, как стала видна висевшая на фонаре кукла.
Они подошли. Милиционер простуженно кашлял в кулак.
— Максим… — тихо сказал Кочергин.
В системе крепления Максим разобрался быстро, да и не было в ней ничего сложного: веревку — обычный бельевой шнур — перебросили через декоративную скобу у самого плафона, куклу подтянули вверх, после чего свободный конец шнура закрепили за чугунный столбик ограды. Максим легко справился с узлом и опустил куклу.
Игорь снял петлю. Под веревкой оказалась странгуляционная борозда, такая же, как у первой и второй кукол.
— Ну вот, теперь солдат, — по-прежнему не повышая голоса, сказал следователь.
На кукле были китель, наглаженные брюки, на голове — голубой берет десантника. Кочергин попытался снять его и не смог. Берет был по кругу прибит к голове никелированными — «чемоданными» — гвоздиками.
— Игорь…
Никитин достал из кармана нож, с помощью лезвия вытащил гвозди и протянул берет следователю. Тот повертел его, заглянул внутрь, спросил милиционера:
— Она обнаружила? Позовите.
Постовой кинулся выполнять приказание.
Лицо женщины было непроницаемо, точно гипсовая маска. Жили только глаза: в них плескалась ненависть.
— Расскажите, как все произошло.
Женщина переложила метлу из одной руки в другую и заговорила свистящим осипшим голосом:
— Убирала мусор из урн. Смотрю — висит.
— Поблизости никого не было?
— Нет.
— Что сделали потом?
— За ним вот пошла, — дворничиха повела подбородком в сторону постового.
Милиционер подобрался.
— Она сказала: человек на фонаре повесился. Я не поверил, но к памятнику побежал. Гляжу — и верно, повесился. Я к нему, а это…
— Вы поняли, что это манекен? — обратился к женщине Кочергин.
— Нет.
— У вас не возникло желания чем-то помочь несчастному, тут же, немедленно?
— Нет.
— А у товарища это было первым порывом.
— Ему по должности полагается. А по мне: решил умереть — умирай, я тебе не помеха.
Следователь нахмурился:
— Не по-человечески это.
— А вы меня не учите! Это мое дело, как с людьми обращаться.
— И с мертвыми людьми тоже?
— Только мертвые они и безобидные.
Близнецы подхватили куклу и понесли ее к машине. Кочергин последовал за ними. «За что она меня ненавидит?» Он оглянулся и… увидел. Он увидел синий «технический» халат с разнокалиберными пуговицами, вытянувшиеся на коленях «треники», увидел, что эта женщина много моложе, чем показалась поначалу, только какая-то она потерянная, забитая жизнью, наградившей ее плоской грудью, посекшимися волосами, паутиной морщин на землистом лице.
А вот за это и ненавидит — за спокойствие и благополучие, которого лишена! Всех ненавидит. И его тоже. Хотя и не более, чем Никитиных или этого продрогшего, но полного служебного рвения постового. Ну, может, чуть меньше, чем собачников, выгуливающих своих сытых и сонных любимцев, чем воротящих нос соседей, чем правителей — прежних и нынешних, заседающих в зданиях, осененных новым флагом. И ничто не справится с этой ненавистью.
Милиционер держался на два шага позади. Когда Кочергин повернулся к нему, он замер, сумев сохранить эту почтительную дистанцию.
— Сами вымокли, и она тоже. Пусть бы в здании ждала.
Милиционер пошевелил руками под потемневшей от влаги тканью плащ-палатки и заговорил растерянно и несвязно:
— Так ведь это… Охранял объект… Она — свидетель. Куда ж ее? Да и дождь, — он обрадовался, — дождь-то кончился.
Действительно, та морось, что липла сейчас к лицам, ничем не напоминала упругие струи, которые недавно стучались в лобовое стекло «уазика». А Кочергин и не заметил, как небеса сменили гнев на милость.
Стоило ему захлопнуть за собой дверцу машины, дождь припустил с новой силой.
В кармане заверещал телефон. Накануне вечером Кочергин не забыл поставить аккумулятор на подзарядку. Тогда он еще поздравил себя с этим, ну, что не забыл.
— Да?
Следователь слушал, кивал. Дав отбой, повернулся к Никитиным, хотел что-то сказать, но не успел — телефон опять затренькал. И снова Кочергин слушал и кивал.
— Это Виноградов, — сказал Кочергин, убирая трубку. — Он нашел телефон Наташи. Как приедем, ты, Максим, «пробьешь» по номеру адрес — и туда. А мы с тобой, Игорь, прямиком в лабораторию. Нас там еще одна кукла ждет. Только что привезли.
— Четвертая? — не поверил Игорь. — Сколько же их у него?
— Может быть, уже не осталось. Он уже не таится. — Следователь взял берет и вывернул его. По дерматиновой полоске, задающей форму, бежали буквы. Кочергин взглянул на них так, словно опасался — или надеялся? — что надпись исчезла. Надпись была на месте.
— «Арефьев Е. 2-я рота», — прочитал Максим. — Что же он раскрылся? Представление заканчивается?
«Уазик» взметнул веер грязных брызг, притормозил, медленно, точно нащупывая брод, перебрался через огромную лужу и помчался по улице.
Следователь обязан быть беспристрастен. С годами это становится привычкой. И тем не менее Кочергин испытывал неприязнь, чуть не враждебность к Антону Юрьевичу Травину. Это было странно и даже ново для него, тем более что сидящий перед ним человек не сделал ничего, что противоречило бы требованиям закона. Напротив, он действовал как добропорядочный гражданин, проявив смекалку, ловкость, даже отвагу. Это предполагало уважение со стороны следователя, но ведь следователь еще и человек!..
Травин говорил:
— Мне об этом жена рассказала. Вчера еще. Страх? Страха не было. Да и чего бояться? Гантели, гири — все мне в актив. И работа моя — кузнец я — слабых не любит, не приживаются они у нас. Так что страха не было. Возмущение было! А как иначе? Ходит по городу сумасшедший, посвистывает, дела черные творит. А милиция куда смотрит? Извините, конечно. И еще стыд был… Когда, скажите на милость, такое бывало? А все почему? Потому что распустили людишек, распустили…
Проснулся я рано, темно еще было, по будильнику, для меня это не в тягость. Взял велосипед, пристегнул к раме лопату — у меня все продумано, крепления сам делал, лопата хорошая, новая, такую на даче жалко оставлять, а ну как сопрут, — и на участок. Я так часто езжу, два раза в неделю — это уж точно. Дождь? Мелочь! Почему в такую рань? Люблю в земле ковыряться. Родители мои крестьянского сословия, в двадцатые годы сюда с Волги перебрались, от голодухи бежали; я-то сам городской, а вот зовет к себе землица, зовет…
Участок у нас под самым городом, на велосипеде с полчаса. Так я как: встану пораньше — и туда, на дачку. Покопаюсь или молотком постучу, воздухом утренним подышу — он свежий, сладкий, — и домой, чтобы к девяти на работе быть.
Вот и сегодня… Не сезон, скажете? А я отвечу: на даче всегда есть чем заняться, была бы охота.
(Манера задавать вопросы за собеседника и тут же отвечать на них, раздражала Кочергина. Но он не прерывал монолога. Травин говорил обстоятельно, с подробностями, а что еще требуется от свидетеля?)
Короче, кручу я педали, вдруг вижу: парень идет, а за плечами у него здоровенный тюк, ремнем перехваченный. Ну, думаю, дело нечисто. Догоняю я парня, а ремень тут возьми и лопни, а тюк возьми и распахнись, а там ноги человеческие в штиблетах! Я аж похолодел весь, велосипед остановил, спрашиваю: «Что несешь?» А он мне спокойненько так: «В чем дело, товарищ?» Я ему: «Тамбовский волк тебе товарищ! Что несешь?» Он тюк с плеч скинул и давай его поправлять, ноги в штиблетах прятать. «Намокнет, — говорит. — Манекен это. Кукла». И лицо у него при этом такое равнодушное, брезгливое даже, будто он мне одолжение делает, ну, разговаривая. Я как про манекен услышал, так и обмер: он это, сумасшедший то есть, про которого жена толковала. «Ну, Антоша, — говорю себе, — брать его надо. Мужик ты или не мужик?» Слезаю я с велосипеда, лопату из креплений вытаскиваю… «Что вы хотите?» — спрашивает. Я молчу. Он опять: «Что вы от меня хотите?». И, знаете, без опаски спрашивает. Это меня особенно разобрало. «Что, — думаю, — вины за собой не знаешь?» А сам приближаюсь медленно, лопату половчее перехватываю. Он снова: «Что вам надо?» Ну, тут уж я не выдержал: «Не понимаешь, сволота? Так я тебе мозги прочищу!» И лопатой по тюку — р-р-раз! Хруст, треск, зазвенело что-то… Парень в крик: «Что вы наделали?!» Я тоже заорал, мол, хватит покойников где ни попади развешивать, чай, не на празднике. Он отступает: «Я никого не пугал! Я не хотел… Мне надо…» В общем, лепечет что-то, а я уж распалился: «Ах, надо…» И опять по кукле — хр-р-рясь! Тут тюк развернулся, и из него голова выкатилась. Отрубил я ее, значит. Страшная голова… В голубом берете. Эдакую жуть только тот соорудить может, у кого самого шариков не хватает. С такими, ну, с помешанными, нормальным людям лучше не связываться. Но я себя приструнил, поздно бояться-то. Наступаю на него. Он пятится. Я — шаг, он — шаг. Я — вперед, он — назад. Остановились. Стоим друг против друга, между нами кукла эта безголовая на асфальте валяется. Вот теперь, думаю, я тебя и возьму. Примериваюсь, ногу заношу… Тут-то меня и угораздило за тюк этот зацепиться. В общем, упал я, а пока поднимался, парня и след простыл. И головы не оказалось, он ее, значит, с собой утащил. В общем, упустил я его…
Антон Юрьевич Травин понурил голову.
— Спасибо. — Голос Кочергина был сух.
— За что? Не взял же!
— Спасибо…
Свидетель ушел преисполненный чувством собственной значимости.
Кочергин опустил голову на скрещенные на столе руки. Надо ехать. И нет сил… Вчера еще бодрячком, а с утра — развалина. Возраст, что ли?
А Приходько торопит. Ждал Кочергина в Управлении. Смотрит зверем. Не поймешь, то ли из-за кукол, то ли из-за сынка Поликарпова. А скорее: и потому, и потому. Давит мэр, наверняка давит. И сынуля снова в историю попал, и перед мэрией черт-те что творится: покойники на столбах болтаются, пусть и пластмассовые, а все равно неприятно, удар по престижу, реноме страдает. Приходько, конечно, отбоярится, все на строптивого следователя спихнет — и самоуправство, и нерасторопность.
Надо ехать. И он поедет. С постановлением об обыске. Он поедет через две минуты. Ему нужна передышка. Он вымотался: слишком много событий, слов, встреч, людей — плохих, хороших, разных… И еще эта боль — острая в коленях и ноющая под лопаткой.
Только две минуты. Кочергин закрыл глаза — устало, как безнадежно больной человек.
…Над рекой, в бездонном небе летели журавли, лишь изредка взмахивая крыльями. Неожиданно клин распался, птицы сбились в кучу, и из мельтешения крыльев возникло синюшное лицо удавленника — лицо сына. Да, конечно, это Володя, хотя у живого у него были гуще брови и нос картошкой. Но это он, Володя.
Ветер бросил пыль в глаза, погнал рябь по воде.
«Так всегда, только порадуешься, как тут же подсовывают халтуру, — обиженно говорит Крапивницкий. — Эта гильотинированная штука — дерьмо, а не работа. А «солдатик»? Голова да руки, остальное — мешок с опилками!»
И снова ветер смял зеркальную поверхность воды.
«Не взял же!» — удивляясь себе говорит кузнец и садовод Антон Юрьевич Травин, и трет ладонью «бычью» шею, и сжимает огромные кулаки, и не отводит незамутненный мыслью взгляд.
Багровое, обветренное лицо Травина покрывается трещинами — оно из глины. Появились, забелели кости черепа, который тут же стал затягиваться новыми мышцами. Это уже Черников. Или Приходько. Они так похожи…
Шевелятся губы-валики: «Опять за свое? Кто надоумил? Под меня копаешь?»
И вновь ветер…
Вывернув голову, подобрав под себя ноги в загаженных брюках, на скамье спит Никифоров. Дышит натужно, жилка пульсирует на виске — в такт сердцу.
Радом щерит кариесные пеньки Костя-Деревяшка.
Три гипсовых сердца на подоконнике. В свете криптоновых ламп блестят значки на кителе. За доблесть.
«Кукол всего три, — говорит Игорь. — «Солдатику» он отрубленную голову приделал. Наскоро».
«Ему надо было повесить! — говорит Путилин, лоб его в бисеринках пота. — Суицидные наклонности… Он не мог ждать».
«А пальчики его в картотеке не значатся, — говорит Крапивницкий. Мог не опасаться. Детективчики все это. Игрушки».
«Я умный», — говорит Климович и улыбается, показывая в улыбке ровные мелкие зубы.
«Чужие беды, страдания нас не трогают», — говорит мастер Калинин. Черная кисть с растопыренными пальцами мелькает в его грубых ладонях. Острый, как бритва, нож вонзается в кисть и протыкает насквозь.
«Не надо было мне его оставлять, да?» — затравленно спрашивает Алексей Виноградов.
Вытирает платком глаза Ольга Тимофеевна.
Усмехается Поликарпов-младший.
Плачет Люба Веркина.
Мечется по кабинету Петя Балашов.
Стоят у новеньких дверей парни в пятнистой форме.
Стоит в строительных лесах старый дом. Черные провалы окон…
Черные дыры между ног у кукол.
Джейк Барнс. Импотент.
«Он убивает».
Сапоги, кроссовки… Волосы длинные, короткие…
Крановщик, солдат… Он хотел увидеть себя со стороны! Проститься с собой.
«Он убивает себя, — говорит Путилин. — Замок на двери, отпечатки пальцев… Он выигрывал время. Ему нужно было совсем чуть-чуть. День, два, три. Он собирался с силами. Страшна не смерть, страшен страх смерти. Мы опоздаем. Мы уже опоздали».
Убийство.
…Две минуты истекли. Кочергин встал, надел волглое, пахнущее псиной пальто. Сунул под язык таблетку валидола. Подумал: «А кто придет на мои похороны? И как я буду смотреться — мертвый? И кто первым — я или Таня?»
Надо ехать. Может быть, Путилин ошибается. Может быть, еще не поздно.
Они стояли перед комнатой Арефьева. Игорь позвенел отмычками.
— Открывать?
В коридоре появился сосед. Выглядел старик хуже некуда, краше в гроб кладут.
— Ох, ужас, ужас, — бормотал он.
Понятые, пожилая супружеская пара из квартиры напротив, с сочувствием следила за стариком и с любопытством — за остальными.
— Открывай! — сказал Кочергин.
— Сначала поглядим.
Никитин взялся за замок, потянул, и скоба легко выскочила из паза.
Следователь взглянул на старика:
— Доверяет вам Женя. Знал, что не подойдете, трясти не будете.
Кочергин вдруг подумал, что впервые назвал Арефьева так, не присовокупив к имени фамилию, и Женей, а не Евгением. Это не было небрежностью или оговоркой. Так говорят о близких, родных людях. И о мертвых, о которых либо хорошо, либо ничего. Стоп, сказал он себе, рано хоронишь, может, еще успеем. Надо бы спешить, но куда бежать, куда податься? Пока только вот в эту комнату с фальшивым запором.
Кочергин повернулся в судмедэксперту.
— Вы были правы, Велизарий Валентинович. Он просто тянул время.
Путилин поправил очки и толкнул дверь.
В комнате было темно.
— Я сейчас.
Старик зашарил по стене в поисках выключателя. Электрический свет залил комнату.
— Ему так, в полумраке, спокойнее, — объяснил старик. — А по мне — мышеловка.
Старик прошел к окну — тапочки без задников шлепали его по пяткам, — и отдернул тяжелые пыльные шторы. Искусственный свет тут же растворился в естественном.
— И верхний свет никогда не зажигает, настольной лампой пользуется.
Казалось, Кочергин не слушает старика, бесцельно слоняясь по комнате, точно случайный гость на случайном дне рождения. Постоял у окна, открыл и закрыл платяной шкаф, потом присоединился к судмедэксперту, замершему перед столом Арефьева.
Из-под листа поцарапанного оранжевого плексигласа, покрывающего столешницу, на них смотрел смеющийся парень в футболке, джинсах и кроссовках. Арефьев щурился от солнца. За ним были безлюдный пляж и море.
Фотография была крупная — 18 на 24. Рядом с ней терялись несколько небольших снимков.
И на всех был он, Женя. Вот с автоматом, в военной форме, припорошенной пылью. И сапоги в пыли.
«Уж не те ли это сапоги?» — подумал следователь. Маленькая карточка — черно-белая, желтоватая, явно недодержанная в закрепителе. Женя у станка. Совсем пацан, но уже в робе — отцовской, наверное.
Еще фотография. Что это? Выпускной вечер? Костюм, туфли, галстук. И девушки в светлых платьицах. Будто мотыльки.
И еще одна: серый казенный халат, бинты на голове, костыли и улыбка. Может быть, его последняя улыбка. Известие о гибели родителей навсегда сотрет ее с губ. И вообще это уже был другой человек, лишь отдаленно напоминающий того, что смеялся в объектив посреди пустынного пляжа.
— Михаил Митрофанович, — позвал Никитин. — Книга! Та самая. Помните, ну, про рекламный трюк? А вот и та реклама.
На перекладине, уронив голову на грудь, висел «удавленник».
— Здесь закладка.
— Вижу. — Кочергин захлопнул книгу. Больше закладок в ней не было.
Он окинул взглядом стеллаж. Обычный набор российского интеллектуала: от Апдайка и Павича до Гоголя и Аксенова. Правда, очень много детективов. Даже неприлично много.
— В этой секции, — подсказал Игорь, обращая внимание следователя на полку справа.
Кочергин пробежал глазами названия. «Куклы мадам Менделип», «Три толстяка», «Кукольный дом», просто «Кукла», «Долина кукол», «100 лет криминалистики» Торвальда, «Кукловоды» Хайнлайна, «Приключения Буратино», «Пиноккио» и «Урфин Джюс и его деревянные солдаты», «Имя розы» Умберто Эко, «Смерть Ивана Ильича» и «Живой труп» Толстого, медицинские справочники и учебники, пособия по токарному делу, «Франкенштейн» Мери Шелли… И закладки, закладки, частокол узких бумажных полосок.
Путилин достал толстый том, открыл на заложенной странице, прочитал вслух:
— «Циклофрения, также называемая маниакально-депрессивным психозом, может тянуться с длительными периодами ремиссии».
Голос Велизария Валентиновича был бесцветен.
Кочергин поставил книгу с рекламным «удавленником» на полку, взял журнал, лежащий поверх книжного ряда. Прочитал про себя: «Совершенно неважно, кем является художник. Если глубоко изучить его творчество, то обнаруживается закономерность: он и его работа — это одно и то же». Он хотел спросить, кто такой Артур Миллер, если писатель, то хороший ли, но Игорь, по примеру эксперта тоже доставший книгу, уже читал вслух:
— «Конечно, все это трогало меня очень мало и ничуть не служило помехой для моего умирания». — Он показал обложку. — Салтыков-Щедрин. «Убежище Монрепо».
— Все по формуле Гете, — сказал старик, смиренно стоявший рядом с ними. — «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу тебе, кто ты».
— Выходит, он себя куклой считал. Так весь мир — театр! — Игорь пожал плечами. — Мы все марионетки. Банально…
— Для вас, молодых, все банальность! — приметно дергая головой, зло сказал Путилин. — Стесняетесь их и забываете, чтобы потом открывать заново. Истина всегда банальна. И заповеди Христовы тоже!
— Да я не то хотел…
— Довольно цитат! — оборвал стажера Кочергин и повернулся к старику: — Женя верит в Бога?
— Нет, — вздохнул тот и поежился. — По нему, так это хитрость духа. Женя считает, что в самом человеке заключено наказание и спасение.
— Михаил Митрофанович, — сказал Игорь, — разрешите?
Он смотрел на следователя, а палец его лежал на клавиатуре магнитофона, которую он прикрыл носовым платком. Положено!
Кочергин кивнул.
Игорь нажал на клавишу, и комнату заполнил нарочито надрывный молодой голос: «А солдатика замучила тоска. Он стрельнул в себя и больше ни при чем».
— Выключите… это! — выдавил Путилин.
— Выключи, Игорь, — сказал Кочергин.
Никитин снова нажал на клавишу. Стало тихо.
Тут в кармане следователя ожил телефон. Кочергин достал трубку.
— Это ты, Максим?
Разговор был коротким, а приказ-обращение к Путилину и Никитину после его окончания и вовсе односложным:
— Едем!
Пока Никитин опечатывал комнату, Кочергин задал старику еще один вопрос:
— Судя по полкам, Женя любит детективы, так?
— Он любит, когда торжествует добро и все кончается хорошо.
— В жизни это редкость, — сказал следователь.
Небо было безутешно, заливая город печальными слезами дождя.
На лестнице Кочергин сказал: «Максим нашел его». Его не стали пытать о подробностях, и следователь был рад этому. События влекли его за собой, и он не мог повлиять на их ход. По большому счету от него ничего не зависело и прежде… Он просто шел по чужим следам. Следователь…
«Уазик» выскочил на проспект.
Кочергин взглянул на Путилина и подумал, что тот, видимо, испытывает схожие чувства, что и в нем все застыло в ожидании развязки.
Игорь с мрачным видом смотрел в окно.
Ехать оказалось недалеко. В помпезном здании, выстроенном в «сталинском» стиле — таких в городе имелось с десяток, — было этажей пятнадцать. На балконах мокло белье.
От стены дома отделился Максим. Пока шли к подъезду, он торопливо рассказывал:
— Дрянь она порядочная. Это ведь не он — она его бросила! Он себя пересилил, признался, что после ранения разве что наполовину мужчина. Конечно, понять ее можно. Но могла бы и по-другому в сторону уйти, поделикатнее. Чего ж по живому резать? А она высмеяла.
Шедший за братом Игорь выругался, что было совсем не в его стиле.
— Встретила она его случайно неделю назад. Арефьев ничем себя не выдал, ну, что таит обиду. В общем, то, се, напоследок обмолвился, что ремонтирует лифты, сказал и где — в ДЕЗ. Работает недавно, рекомендуется с самой лучшей стороны, нахвалиться не могут: матчасть списывать пора, а он отладил. В этом доме, на чердаке, у него мастерская. Ночует он там частенько, но в ДЕЗе смотрят на это сквозь пальцы. Главное — трезвый всегда, исполнительный, вежливый. Сейчас Арефьев там, на чердаке. Это точно. За дверью станок работает — слышно.
Лифт остановился на последнем этаже. Лязгнула сетчатая дверь.
Они поднялись еще на один пролет. С трудом разместились на крохотной площадке перед обитой жестью дверцей.
Кочергин постучал.
Тишина.
Кочергин опять постучал — громко, требовательно.
— Арефьев, откройте! Милиция!
За дверью что-то упало. Знакомый стук, так падают табуретки…
Путилин оттеснил следователя, забарабанил изо всех сил.
— Откройте! Женя! Пожалуйста! — Он навалился на дверь, но та даже не шелохнулась.
— Ломайте! — приказал Кочергин.
Максим примерился и ударил ногой чуть ниже замочной скважины.
Дверь распахнулась.
Под потолком висела кукла. Кочергину вдруг стало нехорошо: ему показалось, что кукла дергается в петле. Мгновение спустя он понял, что это человек.
Путилин оттолкнул его, вбежал в мастерскую, схватил Арефьева за ноги, приподнял.
— Режьте! Скорее!
У стены продолжал работать — скрежетать и искрить — старый фрезерный станок.
По сводкам, это был первый на сегодня «парашютист». Так в прокуратуре и розыске на профессиональном жаргоне называли удавленников. Михаил Митрофанович Кочергин к подобной терминологии не прибегал никогда.
Домой в этот день он возвращался задолго до вечера, задолго до привычного времени. Очень болели колени. И сердце.
Он шел по мокрым улицам, рассасывал под языком очередную таблетку валидола и вспоминал события этих трех дней, стараясь найти в происшедшем хоть что-то, не отменяющее веры в будущее.
И нашел: слава тебе, Господи, что судьба одного человека по-прежнему волнует и заботит нас.
Потом он спросил себя: будет ли так всегда? И не получил ответа.
А тротуары желтели листьями. Шел дождь.
Ветер срывал со стен предвыборные плакаты.
На ступеньках продовольственного магазина сидел приличного вида мужчина и плакал. Наверное, от безысходности. Вряд ли от радости.