Готовый служить Добру, вернулся Сирано де Бержерак во Францию, где в Париж, бушевали события.
Часть знати, противоестественно объединившись с простолюдинами, восстала против жестокого и коварного правителя кардинала Мазарини, сменившего на этом посту почившего кардинала Ришелье.
Кардинал Мазарини не уступал покойному патрону в хитрости и коварстве, снискав всеобщую ненависть. Однако, подобно своему предшественнику, он расчетливо вступил в запретную для кардинала, но полезную для карьеры связь с вдовствующей королевой Анной Австрийской, ставшей после смерти Людовика XIII регентшей малолетнего короля Людовика XIV, которого по желанию матери учил властвовать его наставник Мазарини.
Сирано воспринял гневное движение Фронды как противостоящее Злу и принял участие, как поэт, своими злыми, направленными против Мазарини памфлетами в знаменитой стотомной «Мазаринаде».
Кардинал Мазарини, узнав, кто автор самых язвительных памфлетов, решил жестоко отомстить Сирано. и в результате гнусных кардинальских интриг Сирано тяжело заболел и попал в больницу доктора Пигу, где здоровье Сирано было окончательно подорвано. Казалось, ему уже не оправиться и не выполнить завещания своего Демония, представлявшего «Миссию Ума и Сердца» далекой Солярии.
Однако всему приходит конец. Закончилось лечение Сирано, приближался и конец Фронды.
Судьба Фронды, по свидетельству историков, решалась в сражении в парижском предместье св. Антония
Кардинал Мазарини, находясь в Кёльне, сумел собрать достаточно поиск и двинул их на Париж. Во главе он поставил Тюрена, сурового гугенота, отца нового военного искусства, хладнокровного до медлительности, умеющего побеждать превосходящего его противника малыми силами с помощью хитрых маршей и верно выбранных позиций.
На этот раз ему противостоял всего лишь с ополчением Фронды, меньшим его армии, молодой Людовик II Конде, образец былой рыцарской отваги, беззаветный боец, отважный до безрассудности, считавший, что сражения выигрываются личным примером участия военачальника в схватке.
Король Людовик XIV, уже юноша, наблюдал за сражением с холма, стоя рядом с Тюреном, издали руководившим боем, в то время, как королева Анна возносила молитвы за успех Тюрена.
Сам же Тюрен, уверенный и невозмутимый, отдавая дань своему противнику Конде, недавнему сопернику в борьбе за власть в Фронде, говорил, что покрытый кровью и пылью принц Конде носился по полю сражения как бог войны Марс. «Я видел не одного, а дюжину Конде», — замечал он не без иронии, имея в виду безуспешность этой рыцарской отваги, побежденной холодным военным расчетом.
Над вытоптанными крестьянскими посевами стоял дым от мушкетных и пистолетных выстрелов, конные сшибались в рукопашной сече, пешие стреляли, били, кололи, рубили друг друга. Зелень местами покраснела н усеялась телами людей, меньше всего заинтересованных в исходе войны и бездумно отдававших свою кровь и жизни за солдатское жалованье во имя безразличных им приказов крушить все равно какого врага.
За дымовой стеной последнего сражения стоял Париж Фронды, четыре года излучавший молнии язвительных памфлетов «Мазаринады», служа прибежищем хрупкого как стекло, лишенного единства союза ненавидящих друг друга сторон: знати, магистрата и народа.
«Колесница междоусобной войны» грохотала, словно катясь по усыпанной камнями дороге.
Жители предместья в ужасе бежали.
Хитроумный Тюрен, тесня ополчение, продвигался вперед.
Со стен неприступной крепости Бастилии вздымались дымки не только мушкетных выстрелов.
Верная своему обещанию, столь же дерзкая, как и обворожительная, принцесса Монпансье, стоя у пушки, сама наводила ее на наступающие королевские войска и подносила огонь к запальному фитилю, торжествующе взвизгивая при каждом ухающем громовом ударе пушечного выстрела и потом восторженно следя за полетом ядра и его падением среди неприятелей. Ядро некоторое время крутилось на земле, прежде чем взорваться.
И, глядя со стен Бастилии на разорванные ее ядрами тела вражеских солдат, которые тоже были французами, принцесса Монпансье ликовала, требуя, чтобы ей подносили все новые и новые ядра.
Но вместо очередного канонира с ядром перед нею предстал запыленный гонец с черным измученным лицом.
— Ваше высочество! Принц Конде прислал меня к вам с известием, что битва в предместье св. Антония проиграна, и, если ему не откроют сейчас ворота Парижа, где он мог бы укрыться, его ждут позор и эшафот!
Принцесса Монпансье всплеснула руками. Дерзкая воительница, она все-таки прежде всего была женщиной, при том неистово влюбленной в своего Конде.
— Где отец? — крикнула она.
Бывший до рождения Людовика XIV престолонаследником, Гастон Орлеанский находился здесь же, в Бастилии.
Он тоже принимал гонца, но не от командующего войсками Фронды Конде, а от его противника Тюрена, вернее, от Мазарини, только что выговорив условия капитуляции, предав при этом всех своих соратников и добившись для себя права почетного удаления в провинцию с сохранением богатств и — званий. Вялый, уже безразличный ко всему, стоял Гастон Орлеанский, сгорбясь, как от непосильной ноши. И вдруг почувствовал запах гари и пороха. Подняв голову, увидел влетевшую к нему дочь, которая бросилась на колени к его ногам.
— Отец мой! Спасите Конде! Я люблю его!
— Но, дитя мое, — протянул руки Гастон, чтобы поднять дочь, — я оговорил милость короля к нашей семье… — продолжал он, не признаваясь, однако, какой ценой он эту милость получил.
Принцесса Монпансье была умна и знала отца, прекрасно поняв все, что не успел или не хотел он сказать.
— Только впустить, а потом тайно выпустить из Парижа Конде! Только это! Я умоляю! Потом я сама готова отдать себя в руки Тюрена!
— Если б Тюрена! — вздохнул Гастон Орлеанский. — Ты забываешь, дочь моя, кто стоит за его гугенотской спиной.
— Король-католик? Я сумею умолить его. Пойду во всем ему навстречу.
— Конечно, король не устоял бы против доводов дамы, но… Мазарини!
— Этот изверг в сутане?
— Увы, не столько король, сколько он войдет в Париж с карающим мечом. Я не могу защитить Конде.
— Я все беру на себя, мой мудрый отец, которому по несомненному праву принадлежит французская корона, поскольку королева Анна со своим немощным супругом слишком долго были бесплодными и «наследник» вполне мог быть сыном не короля, а кардинала! И я знаю, что вы, истинный престолонаследник, лишь из любви к французам не ввергли их в войну за престол!
Принцесса Монпансье отлично знала, как воздействовать на своего тщеславного отца.
— Хорошо, — после мгновенного раздумья произнес Гастон Орлеанский. — Впервые я сожалею, что не правлю Францией как ее законный король. Только из-за угаданного тобой моего желания прекратить междоусобицу я приказываю сдать Париж, ворота которого на миг откроются, чтобы впустить Конде, а потом распахнутся перед королем Людовиком XIV, моим племянником (надеюсь!). И больше я ни о чем знать не хочу!
Гастон Орлеанский действительно больше ничего не хотел знать ни о своих былых соратниках, схваченных людьми Мазарини и брошенных в Бастилию, на стенах которой не остыла еще пушка принцессы Монпансье, ин о верно служившем ему, но проигравшем последнее сражение принце Конде.
Но дочь его знала о своем возлюбленном все!
Она встретила его у парижских ворот, когда он спешился с боевого коня и сел в ее карету.
В этой карете со спущенными шторами на окнах бесстрашный рыцарь, обожаемый солдатами за удаль и товарищество в бою, не слишком стесняясь присутствия дамы, снял с себя перепачканный кровью, запыленный костюм и тяжелые ботфорты со шпорами, облачась в приготовленное ему нарядное платье… испанки и дамские туфельки, шитые бисером. Его юное миловидное лицо после поспешного удаления эспаньолки вполне могло сойти за женское, но для надежности принцесса позаботилась о мантилье.
И, промчавшись через весь Париж, принцесса Монпансье вывезла свою «спутницу» а предместье Мовьер.
На первом же постоялом дворе, не доезжая Мовьера, с названием «Подкова счастья», прелестную «испанку» ждала приготовленная для нее лошадь с дамским седлом. Довольно неумело усевшись в него, новая амазонка помчалась к границам Фландрии, где предполагала предложить себя в качестве военачальника испанцам.
Тем временем в другие ворота Парижа торжественно вступил юный король Людовик XIV, прошедший школу власти у кардинала Мазарини и намеренный усердным трудом монарха утвердить свое безраздельное могущество, обеспеченное ему стараниями двух кардиналов, Ришелье и Мазарини, что позволит впоследствии «королю-солнцу» сказать ставшую знаменитой фразу: «Государство — это я!»
Невольным свидетелем скачущей в одиночестве загадочной амазонки стал некий путник, бредущий по той же дороге в Париж, не пожелав заглянуть поблизости в родные места и не оповестив друзей о своем возвращении после долгого вынужденного отсутствия.
Амазонка на всем скаку обернулась на странную фигуру.
Будь это ночью и вблизи кладбища, путника можно было принять за призрак, за мертвеца, за скелет, поднявшийся из могилы.
Тоненькие ноги едва несли хилое до нелепости тело с опущенными плечами и поникшей головой. Когда он из уважения к даме снял шляпу, обнажился почти лишенный волос череп.
Конечно же, принц Конде не мог узнать в этом жалком прохожем задорного поэта, лишь мельком увиденного им в салоне некой вскоре исчезнувшей баронессы де Тасспли.
Это был несчастный Сирано де Бержерак, не столько набравшийся здоровья в больнице доктора Пигу, сколько растерявший его там.
Трудно было узнать в этом бредущем «скелете» непобедимого дуэлянта, беспримерного храбреца, сражавшегося против ста противников, бесстрашного посланца Франции, вырвавшего из рук испанцев философа Кампанеллу; гасконца, отличившегося в боях под Аррасом, когда его земляки шли в бой с песней Сирано и когда он получил тяжелое ранение в лицо.
Но препараты медицины в больнице доктора Пигу нанесли ему увечье, которое не шло ни в какое сравнение ни г. испанской пулей, сразившей де Бержерака в Риме, ни с кривым индейским ножом мачете, который метнул в него своим последним в жизни движением преступный капитан Диего Лопес, срезав ему часть носа.
Горестный вид Сирано де Бержерака послужил ему пропуском на заставе Никому в. голову не пришло задержать этого слабого, больного человека как опасною врага, отнюдь не заподозрив в нем язвительного памфлетиста, с которым так жаждал расплатиться кардинал Мазарини. Впрочем, пожалуй, уже расплатившийся с ним.
Надо ли говорить о переполнивших материнское сердце чувствах, когда Мадлен-де-Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак увидела своего сына Савиньона.
Она плакала на его груди, но это были слезы одновременно и жалости и радости. Она не могла без слез смотреть на изменившегося сына, которого с младенческих лет преследовала его внешность, она плакала и от счастья, ибо была почти уверена, что исчезнувший так надолго Савиньон, несомненно, погиб, снова ввязавшись в какой-нибудь поединок.
— Ах, боже мой, — говорила она, любовно глядя на усталого Савиньона, — ты и не знаешь, какие у нас тут в Париже творятся дела. Гастон Орлеанский заточен в провинции вместе с дочерью принцессой Монпансье, кардинал Риц, ты подумай только, — кардинал! — брошен Мазарини, другим кардиналом, в тюрьму! В Бастилии оказался и герцог Бюфон. А как его любили в народе.
— Знаю, — отозвался Савиньон. — Слышал его на баррикаде.
— Я очень боюсь за тебя. Не был ли ты связан с ними?
— Только как автор памфлетов «Мазаринады».
— Ах, это ужасно! Теперь, когда ты дома, нужно вести себя «не колебля пламени свечи».
— Может быть, совсем не дыша? — не без иронии спросил Сирано.
— Затаиться, затаиться, сынок! Мы спрячем тебя на чердаке, никто не узнает, что ты вернулся. Именно здесь тебя искать не станут.
— Пожалуй, — согласился Сирано.
— Ты должен дать слово матери, что ничего не будешь делать.
— Нет, почему же! Я буду писать.
— О мой бог! Опять памфлеты!
— Нет, трагедию, которую обещал помочь поставить на сцене герцог д’Ашперон. Кстати, что слышно о нем?
— Ничего не слышала о притеснении герцога. Очень уважаемый человек в Париже.
— Немного приду в себя, наведаюсь к нему.
— Нет, нет! Ты не должен показываться на улице, чтобы никто не узнал тебя!
— Я думаю, мало найдется таких, которые смогли бы меня узнать, — горько усмехнулся Савиньон.
— Берегущегося оберегает сам господь бог! Будь горестно к слову сказано, но вспомни скончавшегося нашего деревенского кюре. Он так говорил.
— Я был на его похоронах.
— Какое золотое было сердце!
Беседу матери с сыном прервал поспешный приход монахов из монастыря св. Иеронима, где умер старший брат Савиньона Жозеф.
Это были два сытых монаха с лоснящимися лицами, с узкими губами и выпуклыми глазами, казначей монастыря и его помощник. Они были так похожи друг на друга, что выглядели близнецами, хотя и не состояли в родстве, отличаясь к тому же и возрастом.
— Спаси вас господь! — елейно начал старший. — Мы рады разделить ваше семейное счастье по случаю возвращения блудного сына.
Сирано нахмурился:
— Как вы об этом пронюхали, отец мой?
Младший монах поморщился и произнес укоризненным басом:
— Не следует говорить так о слугах господних, достойный Сирано де Бержерак. Мы с отцом Максимилианом, в отличие от меня, старшим, давно ждем вашего возвращения, о чем нам поведал наш послушник.
— Надеюсь, отцы мои Максимилианы, вы не причисляете безмерное удивление к числу смертных грехов?
— Все безмерное грешно, сын мой, — тоненьким голосом отозвался отец Максимилиан-старший. — Боюсь лишь, что у вас других грехов без меры.
— Тогда, чтобы умерить этот мой «грех удивления», признайтесь, отцы мои Максимилианы, что за причина заставила вас так жадно ждать моего возвращения из дальних стран?
— Говорить об ожидании, к тому же жадном, неуместно, — назидательно поднял палец казначей монастыря, — ибо монастырь наш заинтересован, господин Сирано де Бержерак, чтобы все наследники вашего почившего отца, да примет господь его душу, были в сборе при разделе наследства.
— Наследство? А какое отношение вы к нему имеете?
— Прямое, — гулким басом вставил теперь младший монах, — ибо монастырь наш, причисленный к ордену Иисуса нашего Христа, представляет усопшего в его стенах и постригшегося там Жозефа Сирано де Бержерака.
— Мы пришли с миром от имени нашего ордена, господин Савиньон. Мы не хотим доводить дело до рассмотрения в парламенте, — елейно продолжал старший иезуит. — Это будет слишком обременительно для вас. Знаете, какие эти судейские! Им все время надо платить!
— Какое дело? До какого разбирательства в парламенте?
— Мы уповаем, — еще более тоненьким голосом заговорил казначей, — что вы в благости господней, печалясь о потере старшего брата, отдадите монастырю св. Иеронима всю долю братского наследства. Мы уже говорили с вашей почтенной матушкой, но она убедила нас подождать вашего возвращения, и вы видите, мы, как служители господни, пошли ей навстречу, зная о ее безутешном горе.
— Вы, иезуиты, претендуете на наследство человека, умершего раньше отца? — еле сдерживаясь, произнес Савиньон.
— Для вас, господин де Бержерак, если вы достаточно благочестивы и, надеемся, отреклись от былого вольнодумства, брат ваш всегда должен жить в вашей памяти. И вам надлежит, — поучал старший монах, — делиться с ним всем своим достоянием, как с живым, ибо он жив в думах монастыря, коему завещано представлять его и после кончины.
— Слушайте, вы, разбойники в рясах! Не думайте, что, запугав мою покорную мать зловещей тенью своего ордена, вы сможете в моем присутствии грабить ее семью!
— Ваш жалкий вид, почтенный господин де Бержерак, — ехидно заметил Максимилиан-старший, — не говорит в пользу того, что господь бог благоволит к вам и простил ваши прегрешения. И потому пристало ли вам, вольнодумцу и противнику церкви, после ниспосланного вам наказания так говорить с ее служителями?
— Вон отсюда! — заревел Савиньон. — Я дал клятву не вынимать шпагу из ножен, но я расправлюсь с вами обоими шпагой в ножнах, уподобив ее палке! Вон отсюда! Или вы забыли, как я угостил монастырских крыс у костра близ Нельской башни?
Монахи в страхе вскочили, подбирая сутаны. Вид разгневанного скелета был ужасен, им на миг показалось, что это выходец с того света грозит им.
— Знайте, жадные стервятники, прижившиеся под церковной крышей, что никогда вам не видать ни одного отцовского пистоля. А вот мой пистолет вы можете узреть, благо клятва моя распространяется лишь на шпагу, а не на пистолеты!
Жадные «монастырские крысы», бормоча проклятия и грозя гневом ордена Иисуса, поспешили убраться из дома де Бержераков.
Савиньон Сирано де Бержерак, оправившийся заботами матери от пагубных последствий лечения н уж не столь похожий на живого мертвеца, даже снова с густой шевелюрой, правда, принадлежащей теперь парику, какие стали входить в моду после полысения Людовика XIII, появился в так знакомом ему трактире Латинского квартала.
Дубовая стойка и за ней все тот же, казалось, нестареющий трактирщик в заношенном белом переднике, с тараканьими усами на длинном, как перевернутая бутылка, лице; грубо сколоченные из досок столы и такие же скамьи при них; шумные посетители, преимущественно студенты, художники, поэты.
Сирано невольно передернул плечами. Волна пережитого накатилась на него. Но он пересилил себя. Нет! Не для того он явился сюда, чтобы снова впасть в отчаянье! Он не просто член общества доброносцев, он еще и человек, побывавший (во сне ли, наяву ли!) на Солярии, познав там иной мир, могущий послужить примером людям, и жизнь его отныне должна быть посвящена выполнению долга, завещанного незабвенным учителем, Демонием — Тристаном!
Сирано привычно тряхнул кудрями (на этот раз парика!), оглядывая помещение.
Кисло пахло пролитым вином и дешевой кухней. Кто-то из посетителей читал стихи или пел, кто-то спорил, а то и просто горланил.
Сирано сел за свободный столик и заказал вина. Официант в кожаном переднике, ловкий малый с наглыми глазами, плавным картинным движением поставил перед ним кувшин вина и, как было заказано, две кружки, очевидно, еще для одного посетителя.
А вот и он — старый приятель Савиньона Жан Поклен, взявший себе сценическое имя Мольера. Войдя в трактир, он печальными глазами искал Сирано.
Этот взор как-то не вязался с элегантной видной фигурой человека со свободными манерами, присущими странствующему актеру, способному играть сегодня разбойника, а завтра вельможу или коронованную особу.
Мольер увидел Сирано и подошел к нему. Они обнялись и сели за стол.
Сирано внимательно оглядывал былого соученика по приватным лекциям гонимого иезуитами профессора Гассенди.
— Я думал, ты веселее, — заметил он.
— Я веселю других своей печалью, — ответил Мольер.
— Печалью?
— Да, грущу о судьбах горестных людей! Но не во мне дело.
— Начнем с тебя, поскольку успех мной задуманного зависит от благополучия твоего.
Мольер пожал плечами:
— Играю, как комедиант, пишу комедии, как поэт, а вернее, как живописец с окружающей меня натуры.
— Как? Без греческих богов, без римских матрон? Без всем знакомых масок?
— Стремлюсь не просто смешить людей, а выставляю на посмешище их пороки. Ведь люди готовы прослыть скорее дурными, чем казаться смешными.
— Согласен с тобой, Жан, и сам готов идти таким путем.
— Я помню, как ты высмеял в своей юношеской комедии педантов, уродовавших воспитанием молодых людей.
— Меня освистали церковные приспешники.
— Церковь — это крепость зла. Ее не просто взять штурмом, Я в своей комедии о лицемерах принужден прикрыться поклоном в сторону «монарха — врага обмана!». Как не быть мне печальным, веселя других, если я предвижу, что попы постараются лишить меня даже гроба. Ведь нас, актеров, как бы ни был популярен театр во Франции, не считают за людей и хоронить готовы как собак.
— Но окружают вниманием даже при дворе.
— Вниманием, а не уважением. Что я для них, для знатных? Мольер? Сын придворного камердинера Поклена? Не граф и не маркиз, способный становиться ими лишь на сцене!
— Чтобы они увидели в тебе самих себя.
— Нет! Только не себя! Скорее своего соседа по театральному креслу, чтоб посмеяться вдоволь над ним, по никак не над собой! Однако перейдем к тебе. Ты пострадал от медицины?
— Пожалуй, да.
— Они у меня на прицеле, невежественные каннибалы, именуемые лекарями, первые помощники смерти! Они даже не знают строения человеческого организма. Попы запрещают им резать трупы, и врачам достаются или казненные, или покойники, похищенные с кладбищ. Немудрено, что студентов-медиков вместо понятий о человеческом теле учат проведению диспутов о том, сколько раз в месяц полезно напиваться до скотского состояния.
— Ты зол на лекарей?
— Не больше, чем на других невежд.
— Как раз на них я и хочу обрушиться, но не комедией на этот раз, а трагедией, поставить которую в театре и прошу тебя помочь.
— Трагедией? Вот как? Я знаю твои ядовитые памфлеты и ждал от тебя чего-нибудь в этом роде. Хочешь трагедией высмеивать невежд?
— Нет! Показывать их во весь их «исторический рост»!
— История?
— Да, столетняя — «Смерть Агриппы».
— Этого чародея, колдуна, как принято считать?
— Ученого, еще в прошлом веке поднявшегося выше всех, осмелившегося признать за женщиной права, равные мужским, получившего в своих колбах вещества, никому дотоле не неизвестные!
— Но не золото же!
— Он получил нечто более ценное, заложив основы науки будущего, которая в грядущем перевернет весь мир!
— Ты замахнулся на невежество, но средоточие его — все та же церковь. Берегись!
— Прямо я ее не затрону. Мой Агриппа, правда, преследуемый монахами, светлый гуманист Корнелиус-Генрих Неттесгеймский, профессор, врач, философ, потрясший всех трактатом «о недостоверности и тщете наук»!
— Он отрицал науки?
— Нет! Лжемудрецов, которые считают, что то, чего они не знают, существовать не может! И будто не результат опыта достоверен, а лишь мнение авторитета! Вот это я и покажу со сцены, чтоб у людей сердца заныли!
— Браво! Но, берясь за трагедию, ты вступаешь в соперничество с самим Корнелем.
— Сирано, как ты знаешь, не страшился никого! Предвидя критику адептов, я заранее парирую возможные удары, соблюдая все три единства: места, действия и времени, уложив все события в двадцать четыре часа.
— Твоей трагедии не хватает еще одного единства.
— Какого?
— Денег. Без них, мой друг, трагедию не поставишь.
— У меня есть меценат, герцог д’Ашперон. Он обещал помочь.
— Тогда другое дело! Но ты откройся мне. Когда я обличаю пороки, я их вижу вокруг. А ты? Веришь ли ты, подобно своему герою, в «недостоверность и тщету наук»?
— Еще бы! — усмехнулся Сирано, подумав о Солярии и той высоте знаний, с которой современные ему научные взгляды кажутся непроходимым невежеством. Сирано было нелегко выбрать способ осуждения этого невежества, полня заветы Тристана.
— Так ты веришь утверждению Агриппы? — спрашивал Мольер.
— Верить можно в бога, что я предоставляю делать попам и их прихожанам. Я же — знаю! Знаю, почему Агриппа был на голову выше всех знатоков знаний.
— Знатоков знаний? — удивился Мольер. — Как ты странно сказал!
Сирано спохватился. Довеем не нужно упоминать на Земле понятия, принятые на Солярии. Тристан не одобрил бы этого.
— Итак, дружище, решено! Пусть герцог д’Ашперон поможет золотом, которое, к сожалению, не успел сделать Агриппа, а театр я беру на себя. Горе невеждам! Передай мне рукопись трагедии.
— Она со мной.
— Тем лучше. Можно сразу начать репетиции. Лишь бы твои памфлеты из «Мазаринады» не помешали нам!
История знает о хитроумном политическом ходе кардинала Мазарини, решившего превратить вчерашних враждебных фрондеров в раболепствующих придворных.
И ради этого от имени молодого короля посыпались прощения и помилования. Даже кардинал Риц был прощен и вернулся во Францию из Италии, куда бежал из тюрьмы, и в качестве частного лица занялся мемуарами. Вернулся и прощенный принц Конде, став при дворе короля Людовика XIV наиболее рьяным блюстителем, казалось бы, доведенного до абсурда этикета, однако продуманно направленного на возвеличивание будущего «короля-солнца», подчеркивая его абсолютную и непререкаемую власть.
Впрочем, реальная власть по-прежнему была сосредоточена в руках кардинала Мазарини, Людовик же XIV, регулярно посещавший своего кардинала-наставника, не решался вызывать его к себе, и не обижался, когда Мазарини после визитов короля даже не провожал его до лестницы. Школа «жесткого табурета», научившая Людовика XIV властвовать, сказалась. И до конца дней кардинала Мазарини король вел себя как его ученик, не пожелавший потом заменить своего умершего первого министра никем и сам взявшийся выполнять его обязанности, впрочем, не слишком горюя о потере.
Но переманивание бывших фрондеров в королевский дворец в пору строительства Версаля, которому предстояло стать примером подлинно королевской роскоши для всей Европы, способствовало тому, чтобы трагедия Сирано де Бержерака «Смерть Агриппы» была поставлена в театре, которым увлекалась тогда вся знать Парижа.
Сирано де Бержерак непривычно волновался, ожидая последней репетиции перед премьерой.
Он пригласил друзей, которые помнили его.
Он рассчитывал на успех, ибо театральные знатоки не скупились на похвалы.
Сирано встречал в вестибюле театра герцога д’Ашперона, ставшего после недавней кончины старого кюре Вершителем Добра в общество доброносцев. Он прибыл вместе с писателем Ноде, вернувшимся вместе с Сираио из Канады. Приехал из деревни и приодевшийся Кола Лебре. Из имения недавно скончавшегося отца прискакал граф Шапелль де Луилье, неизменный секундант на былых дуэлях Сирано. И, что особенно обрадовало Сирано, сюда явился и сам опальный профессор Гассенди, пожелавший увидеть творение своего ученика.
К удивлению Сирано, очевидно по приглашению Мольера, приехала графиня де Ла Морлиер, конечно, вместе со своим крысоподобным чичисбеем, маркизом де Шампань. Когда-то с другого берега Сены они с упоением наблюдали за битвой Сирано со ста противниками и, очевидно, теперь тоже жаждали «зрелища».
Почтила репетицию своим присутствием герцогиня де Шеврез, былая подруга королевы Анны, потом первая звезда Фронды, снова приглашенная теперь ко двору. Она привезла с собой толпу театралов с едва пробившимися усиками.
Словом, последняя репетиция напоминала премьеру, правда, без проданных билетов. Но слава могла начаться с нее, а Сирано весьма рассчитывал на это.
Последней он встретил свою мать, скромно одетую, сопровождаемую младшим сыном, у которого глаза горели от волнения, восхищения и надежды на торжество Савиньона, перед которым он преклонялся.
Когда все гости уже расселись, Сирано заметил, что в зал прошмыгнули два монаха, показавшиеся ему знакомыми.
Администратор театра, к которому Сирано обратился с вопросом об этих странных для театра гостях, глубокомысленно ответил, что не мог отказать настоятелю монастыря св. Иеронима, который прислал двух своих братьев, получивших на то специальное соизволение от епископа.
Сирано встревожился и поделился своими опасениями с Мольером.
— Ты знаешь, Сирано, как я опасаюсь церкви, но у нас серьезная защита в лице самого церковного цензора, разрешившего твою трагедию к постановке. Что значат тонзуры против цензуры! — сострил он и расхохотался. Но глаза его оставались если не печальными, то серьезными.
Репетиция прошла как подлинное представление и с необычайным успехом.
Автора поздравляли. Сама герцогиня де Шеврез пригласила его в ложу и сказала, что передаст королю свое восхищение трагедией, которая, конечно же, не уступает творениям гордеца Корнеля.
Графиня де Ла Морлиер, в свою очередь, добавила:
— Я никогда не думала, что женщины могут быть равноправными с мужчинами. Я совершенно не согласна с вашим профессором Агриппой. Может быть, он и очень умен, но, поверьте женщине, я никогда бы не согласилась на такое равноправие. Наша женская сила в нашем неравноправии. Не правда ли, маркиз?
Маркиз де Шампань поспешил заверить свою повелительницу, что она совершенно права, ибо женское неравноправие и дает женщине ни с чем не сравнимые права властвовать над мужчинами.
Кола Лебре обнимал Сирано с мокрыми глазами.
— Веришь ли, Сави, я плакал, когда умер Агриппа, я почувствовал потерю, которую как бы понес сам.
— Это так и есть, дорогой Кола, — отозвался Сирано. — Все мы потеряли в его лице величайшего мудреца, который видел вперед на века.
— Ах, Сави. Я знаю еще только одного такого же человека, но я не скажу тебе, кто он.
Сирано рассмеялся. Этот Кола по дружбе слишком переоценивает его, но даже ему он не мог признаться ни в чем, что касалось Солярии.
Перед премьерой трагедии Сирано де Бержерака «Смерть Агриппы» к церковному цензору аббату Монсье по поручению генерала ордена иезуитов явились два монаха из монастыря св. Иеронима.
Аббат Монсье был высокообразованным и добродушным человеком. Связанный с бывшим архиепископом парижским, кардиналом Рицем, во времена Фронды он следил за тем, чтобы пасквили и памфлеты, направленные против кардинала Мазарини, как-нибудь не задели святой католической церкви. Он никогда не злоупотреблял своим правом запрета, но в Ватикане были им довольны, ибо за все скандальное время Фронды не было ни одного театрального скандала, задевающего церковь.
Иезуитов аббат Монсье не любил, зная, что они для достижения своих целей не стесняются в средствах, а сам аббат Монсье в этом отношении был человеком прежде всего гуманным. Но гостей из монастыря св. Иеронима ему пришлось принять.
— Ваше преподобие, господин аббат, — жидким тенорком начал старший Максимилиан, — по велению генерала нашего святого ордена Иисуса мы с моим младшим братом по монастырю, тоже Максимилианом, вынуждены были зреть богопротивное представление готовящейся к постановке трагедии, сочиненной грязным памфлетистом и греховным дуэлянтом господином Савиньоном Сирано де Бержераком, и мы просим вашего соизволения, ваше преподобие, господин аббат, еще раз обсудить вопрос о запрете намеченной премьеры этого бездарного, еретического, ярмарочного представления, которое лишь позорит театр Парижа, столицы французских королей.
— Не вижу причин для такого запрета, братья Максимилианы. Передайте генералу вашего ордена, который я чту, что мне привелось присутствовать на последней репетиции, изучив перед тем рукопись трагедии, я не усмотрел в ней каких-либо выпадов против святой католической церкви. В отношении же бездарности этого творения позволю себе заметить, что трагедия эта, несомненно, ни в чем не уступает трагедиям господина Корнеля, которого ценят при дворе его величества Людовика XIV.
— А «Мазаринада»? — гулким басом вмешался младший Максимилиан.
— Не только авторы сатирических стишков, но даже принц Конде, сражавшийся со всей армией против войск короля, допущены ныне в Париж и будут приняты в Версале, как только его завершат отделкой и двор переедет туда. В свою очередь, я, как служитель церкви, хотел бы задать вопрос вам, монахам. Пристало ли вам, отцы мои, проникать на светское представление, не совершив при этом тяжкого греха?
— Вы правы, ваше преподобие, господин аббат. Но лишь ради интересов нашего святого ордена мы решились на этот грех, заранее оговорив, какую эпитимию в тысячу семьсот три поклона, назначенную самим епископом нашим, мы должны понести за это греховное деяние.
Аббат Монсье лишь покачал головой, не сочтя нужным вступать в спор с этими иезуитами, для которых достижение цели — не грех.
Монахи ушли от цензора, яростно сжимая кулаки, и направились прямо к генералу своего ордена.
Аббат Монсье был прав, от них можно было ожидать чего угодно.
Дни перед премьерой были сплошным праздником для Сирано.
Мольер прибегал к нему с сообщением о необычайном ажиотаже у билетной кассы.
Вероятно, благодаря отзывам герцогини де Шеврез и графини де Ла Морлиер весь парижский свет стремился на этот спектакль О трагедии говорили в салонах, не побывать на премьере могло бы выглядеть плохим тоном, но, кроме билетов для привилегированных, и все остальные места были нарасхват. Появились даже перекупщики, как показалось вначале театральным завсегдатаям. Однако перед самым спектаклем барышников у театрального подъезда не оказалось. Билеты словно были заранее скуплены кем-то даже у них.
Первый акт трагедии прошел благополучно, и публика, видимо, была довольна.
Но во время второго акта, когда речь зашла о невеждах, противящихся всему новому (что отнюдь не было направлено в адрес священнослужителей, однако отцы церкви вполне могли бы узнать в представленных на сцене невеждах себя), в зале поднялся необычайный гвалт. Какие-то люди вскакивали с мест, бросали на сцену припасенные гнилые яблоки и тухлые яйца, свистели и кричали, требуя прекратить святотатственное представление.
Надо ли говорить, что крикуны были достаточно пьяны и, видимо, набирались по кабакам. Снова Сирано оказался перед пьяной толпой в сотню человек, потерпев на этот раз поражение.
Продолжать спектакль не было никакой возможности
Монахов, конечно, ним о не видел, а крикуны стали требовать деньги обратно.
Тогда разгневанный Сирано, которому касса уже вручила выручку, тут же в зале стал раздавать свои деньги в обмен на клятву тянущих за ними руки пьянчуг, что они никогда больше не посетят ни одного из его представлений.
Но представлений трагедии «Смерть Агриппы» больше не состоялось.
Какая-то сила принудила церковного цензора аббата Монсье запретить дальнейшую ее постановку.
Сирано де Бержерак снова потерпел полный крах.
Люди, его современники, не желали слышать о своем невежестве, хотя бы говорилось о делах столетней давности.
Мольер негодовал.
К Сирано подошел профессор Гассенди.
— Друг мой, — сказал он. — Увидев трагедию еще на репетиции, я понял ваш замысел, который не устраивает псевдомудрых святош. Но помните, если актеров, произносящих ваши слова с подмостков, можно заглушить свистом, то написанного пером никогда еще не удавалось даже полностью сжечь… Что-нибудь да оставалось, что можно размножить. Мысль, воплощенная в трактат, неистребима.
— Благодарю вас, профессор. Я по-прежнему ваш ученик. Я верю, что написать на бумаге надежнее, чем вырубить на камне.
— Тогда вы знаете, как вам поступить, — закончил Гассенди.
Герцог д’Ашперон, бывший свидетелем раздачи Сирано всех своих денег, предложил поэту снова вернуться к нему на службу, но Сирано отказался, он дал слово жить с матерью и не мог нарушить его. Герцог ответил, что уважает его решение.
Нужно было обладать редкой волей и одержимостью, чтобы, потерпев фиаско с трагедией «Смерть Агриппы», не пасть духом и снова взяться за перо.
Поселившись в доме у матери, бережно расходуя скудные, оставшиеся от отца средства, Сирано де Бержерак принялся за работу.
В общей комнате, где на полках посуда потеснилась ради нужных Сирано книг, он сидел за покрытым скатертью столом с поставленным на нем переносным пюпитром, освобождая место в часы трапез.
Он писал страницу за страницей, откидывался на высокую спинку кресла, перечитывал их, порой заливаясь громким хохотом, и снова писал.
Для него это был поединок с толпой врагов Добра, среди которых видное место занимали церковники. Требовались особые приемы, чтобы не дать им повода наложить на его новое творение запрет, как на злополучную трагедию.
Мысленно советуясь с Тристаном, он тщательно продумал всю стратегию «литературного боя», выбрал для поединка «место» (тему), вызвал на поле «секундантов» (ценителей), толпу же зрителей (читателей) привлек событиями интригующими, невероятными, но в которые все-таки можно и поверить. И он живописал путешествие па другую планету, но не на далекую Солярию, а «близкую» Луну, где решил изобразить «иной свет», где все земное выглядит не только увеличенным, смешным, нелепым, но и порой «наоборот», как в зеркале галилеевского телескопа.
Наконец труд был закончен или казался законченным.
Сирано воспользовался гостеприимством герцога д’Ашперона, чтобы собрать у него в замке друзей и прочитать им свое новое произведение. Ему было важно услышать не только дружеские похвалы, поэтому он не возражал против того, что в таверне за графом Шапеллем де Луильи увязался оказавшийся там случайно маркиз де Шампань (на этот раз, конечно, без графини де Ла Морлиер!).
Чтение состоялось в темноватом рыцарском зале замка, где через узкие окна светлыми перегородками проникали скупые лучи дневного светила. К одной из этих светящихся полос и придвинули стол чтеца.
Слушатели расположились на принесенных слугами лавках и только подтянутый Мольер остался стоять у стены, словно наблюдая за сценическим действием из-за кулис.
Герцог, Гассенди и оказавшийся в Париже Пьер Ферма уселись в креслах напротив стола, за которым сидел волнующийся автор.
Но едва он начал читать и первый взрыв хохота потряс холодный зал, он сразу успокоился, читая с большим, как определил Мольер, искусством скрытой, но ярко разящей насмешки.
Больше всех хохотал Ноде, едва услышав знакомую ему историю с полетом в Новую Францию с помощью банок с росой, а потом — рассуждения губернатора Квебека, мальтийского рыцаря Моиманьи о том, как грешные души, карабкаясь по внутренней полости земного шара, чтобы избежать адского пламени, заставляют тем якобы, подобно беличьему колесу, вращаться Землю.
Его круглое добродушное лицо тряслось, обрамленное и тройным подбородком, и брюссельскими кружевами.
Смеялись все при чтении многих мест рукописи.
Восторг Пьера Ферма вызвал полет Илии-пророка с помощью подбрасываемого им же самим магнита, притягивающего железную колесницу.
— Клянусь, дорогой Бержерак! — воскликнул маститый математик и юрист из Тулузы. — Вы, право же, неплохой физик, воспользовались «доказательством от противного», знакомым до сих пор лишь в математике. А чего стоит применение для движения в предполагаемой межзвездной пустоте, чем можно ошеломить наших философов, придумавших, что «природа не терпит пустоты», ступенчатых, последовательно начинающих действовать ракет! Впечатляет и угаданная вами потеря веса путника, удаляющегося от Земли, а также использование парусности его одежды при спуске. Вы — физик.
— Я хотел бы, метр, познакомить вас со своим трактатом по физике, — отозвался Сирано, несколько удивив слушателей.
— Вот как! — воскликнул маркиз де Шампань, по-крысиному поводя носом. — Хотелось бы узнать мнение уважаемого метра если ее о всем упомянутом трактате, то хотя бы об этом новом для физики методе? И что доказывает им наш остроумный автор?
— Доказывает, что не все библийские сказания опираются на опыт естествознания, господин маркиз, — ответил Пьер Ферма.
— Ответ, достойный Рене Декарта, не снискавшего благоволения церкви, — заметил маркиз.
— Да, пожалуй. Впрочем, с Рене мы немало спорили, но уважаем друг друга, — ответил Ферма.
— Но будут ли уважать нашего автора критики его взглядов, споря с ним? И что разумеет он под «иным светом» на Луне? — допытывался маркиз.
— Спорить, может быть, и будут, если смех не заглушит неприятие каких-либо мыслей, — с подчеркнутым спокойствием вставил профессор Гассенди, обменявшись взглядами с былым своим учеником Мольером.
— Однако вернемся все же к нашему де Бержераку, — предложил герцог д’Ашперон. — Надо думать, шутник еще посмешит нас. — И он улыбнулся автору. — Во всяком случае, утверждать, что Илия-пророк вознесся на небо, поднимая сам себя вместе с колесницей за волосы, не только смешно, но и опасно.
Сирано стал читать дальше.
Вскоре Сирано, герой рассказа, допускает богохульную шутку, за что изгоняется из рая и попадает в «иной свет», в государство разумных существ, напоминающих людей, но у которых все устроено не так, как на Земле.
Ходят они не на двух, а на четырех конечностях, что, на их взгляд, более устойчиво и богоприятно, ибо опущенная вниз голова позволяет любоваться дарованными свыше благами, а не вымаливать их, вечно взирая на небо, как делают уродливо двуногие и несмышленые животные, вроде страусов.
С едкой иронией сообщает Сирано, что у лунян знать и простолюдины говорят на разных языках: первые общаются музыкальными фразами, иной раз с помощью оглушительной трубы, а чернь вообще лишена голоса, объясняясь лишь жестами (как глухонемые!). Так выглядит в саркастическом зеркале де Бержерака земное неравенство, когда крестьяне и простой люд практически лишены голоса.
В изобилующую подводными течениями, намеками, двусмысленностями ткань трактата Сирано рассыпал те удивительные вещи, которые спустя три с половиной столетия поставят в тупик ученых, изучающих его творчество. Но он-то знал, что все, о чем он пишет, наряду с шутками на самом деле уже существует на Солярии и когда-нибудь появится на Земле поумневших людей, овладевших и зеркалами-экранами, и звукохранящими устройствами (которые можно подвешивать к уху, как сережку, «напоминающую, как он писал, разрезанную пополам жемчужину, с передвигающейся стрелкой настройки»), и светящиеся (электрические!) колбы, и многое другое, воспринимаемое людьми будущего для Сирано нашего столетия как удивительные предвидения.
А его слушатели семнадцатого века равно смеялись от души и его шуткам и провидениям.
Однако когда скрытая ирония стала касаться уж слишком земных проблем, кое-кто перестал смеяться и даже задумался.
Издевательски и в то же время глубоко гуманистически звучали страницы трактата Сирано де Бержерака, посвященные войне. Трудно представить себе более язвительный показ всей нелепицы национальной вражды на Земле, сатирически отраженной в лунных войнах, где якобы луняне следуют довольно забавному принципу: «Спор допускается только между равными». Во имя этого силы каждой стороны уравниваются неким третейским судом. Здесь Сирано не удержался от того, чтобы ввести в свое повествование не названную им инопланетянку (возлюбленную его Эльду!), которая готова была последовать за ним на Землю, а на родной своей планете с присущей ей глубиной ума разоблачала противоестественность земных войн, когда враждующие короли допускают, чтобы «пробивались головы четырем миллионам людей, которые стоят гораздо больше, чем они (короли!), в то время как сами сидят у себя в кабинетах, посмеиваются, рассуждая об обстоятельствах, при которых происходит избиение этих простаков; однако не следует мне (инопланетянке) порицать доблесть ваших добрых собратьев. Дело такое важное быть вассалом короля, который носит широкий воротник, или того, который носит брыжжи».
Поэтому в смехотворной войне «иного света» строго уравненные противники встречаются: раненые с искалеченными, великаны с колоссами, немощные со слабыми, ловкие с проворными, доблестные с отважными, нездоровые с больными, крепкие с сильными… «И если кому-нибудь вздумается ударить другого, а не указанного ему врага, он осуждается, как трус, если только не будет доказано, что это произошло по ошибке».
Потом определяются потери и, если они равны, — бросается жребий и по вытянутой соломинке определяется победитель, но и это еще не решает исход «войны», предстоят еще диспуты: ученых с умными, знатоков со знающими, рассудительных с размышляющими. И эти победы ценятся втрое против военных. После окончательно определенной победы «народ-победитель избирает своим королем или своего собственного короля, или короля своих врагов». Выходит, и воевать было нечего!
Поело осуждения лунянкой земных войн маркиз де Шампань заметил:
— Боюсь, дорогой Сирано де Бержерак, быть может, вы и не угодили в чем-то маршалам Франции или коронованным особам Европы, но… обещаю вам сочувствие наших дам, которые оценят остроумие вашей лунной избранницы.
При этих словах Сирано почему-то густо покраснел. Но ведь не мог же кто-либо из присутствующих заподозрить, что у него Действительно была инопланетная избранница.
Горько улыбнувшись, он продолжал:
— Религиозную нетерпимость земной католической церкви Сирано-насмешник представил в лунных диспутах по поводу того, признать ли человека Земли разумным существом, если он в чем-то мыслит по-иному, чем здесь принято?
Позволяя обитателям «иного мира» высказывать их философские взгляды, резко расходящиеся с принятыми на Земле, Сирано рискованно, явно под влиянием бесед с Тристаном, повествует о таких вопросах, как вечность и безграничность Вселенной, ставя под сомнение единый акт творения как начало существования мира, который, будучи вечным, начала не имеет и не будет иметь конца.
Гассенди и Пьер Ферма переглянулись, а маркиз схватился за голову.
Вчерашний забияка с оскорбительной улыбкой и обнаженной шпагой в руке оказывался теперь отнюдь не меньшим задирой с гусиным пером за ухом и саркастической улыбкой на изможденном лице.
Однако глубокие мысли непременно нужно было, как советовал Тристан, перемежать со смешными нелепостями, чтобы истинно мудрое не слишком выделялось, сходя за выдумки так же несерьезные и смехотворные. Поэтому Сирано с завидной изобретательностью стремился показать в лунном «ином» мире все «наоборот»: города он делает подвижными и передвигает Их столь же глупым образом, как поднимался в небо с помощью магнита Илия-пророк. Лунные горожане, заводя пружины, заставляют спрятанные в стенах домов мехи дуть на паруса, приделанные к поставленному на колеса дому. Это все равно что пытаться сдвинуть с места лодку, сидя в ней и дуя на ее парус, не касаясь воды. Вкушение пищи Сирано заменяет на Луне вдыханием запахов. Лечение — предотвращением болезней, более того! — утверждает, что «воображение человека может способствовать его излечению» (на сотни лет предвосхищая психотерапию!). А вместо денежного обращения он допускает расплату «стихами»!
И слушатели снова смеялись.
В том месте, где Сирано говорил о клеточном строении человеческого организма, о «ничтожно малых и злобных животных», которые несут людям болезни, но столь же крохотных друзьях человека, стерегущих врагов у него в крови, герцог д’Ашперон, чтобы дать отдохнуть чтецу, прервал его:
— Ваши предположения о строении человеческого тела, несомненно, будут признаны нашими лекарями дерзкими и ни на чем не основанными. Если бы вы доказали, что чума передается невидимыми нам врагами, а не зловредными испарениями, вы стали бы спасителем человечества.
Мог ли знать герцог д’Ашперон, что в его родной стране спустя двести лет великий ученый Пастер откроет мир микробов, борьба с которыми положит конец многим эпидемиям.
— Вы еще упомянули в рукописи о лечении воображением, как бы вас не обвинили в почитании колдовства, — сказал маркиз.
Сирано презрительно пожал плечами и возобновил чтение. Но вскоре сам же маркиз де Шампань прервал его рукоплесканиями:
— Браво! Браво! Именно непристойности, как острой приправы к чудесному блюду, и не хватало в вашем трактате. Теперь им будут зачитываться! — И маркиз даже вскочил от восторга. — Каково! Господа, каково! Награжденные люди на его «ином свете» носят не шпагу на поясе, а изображение… детородного органа! — И он прыснул со смеха.
— Позвольте мне, как юристу, возразить, — вмешался Пьер Ферма. — Прежде, чем обвинить автора в непристойности, обратим внимание на возмущение автора, в ответ на которое лунянин ответил: «О «мой маленький человечек»!.. Несчастная страна, где позорно то, что напоминает о рождении, и почетно то, что говорит об уничтожении!»
— Браво! — снова прервал маркиз де Шампань. — Наш метр Ферма добился бы вашего оправдания в суде, в особенности, если когда-нибудь судейские мантии наденут дамы!
Сирано попросили читать дальше.
Он закончил богопротивным высказыванием лунного безбожника, которого явившийся дьявол повлек с собой (вместе с автором-рассказчиком, слушавшим богопротивные речи) прямо в ад, находящийся, как известно, в центре Земли. И незадачливый герой рассказа на этот раз с помощью нечистой силы вернулся на родную планету.
Сирано захлопнул папку из свиной кожи, содержащую рукопись.
Все глубоко задумались, и уже никто не смеялся.
Пьер Ферма первый высказал общую мысль о церковной цензуре, которая вряд ли пропустит столько крамольных мест.
— Разве мало был наказан безбожник «иного мира» за свои кощунственные речи, схваченный н увлеченный в ад самим дьяволом? — спросил Сирано.
— В парламенте, если бы я защищал вас перед ним, мне удалось бы доказать вашу невиновность. Но вот как отцы-иезуиты? — ответил Ферма.
Слушатели молча качали головами.
Мольер подошел к Сирано и с улыбкой произнес:
— Спасибо тебе, друг, за сцену пышных похорон в наказание нечестивцу. А я-то беспокоился, найдется ли мне место у попов на кладбище. Теперь мне полегчало.
Сирано печально улыбнулся.
— Все можно смягчить, все спасти, — сказал подошедший к Сирано Кола Лебре.[9] — Когда ты читал о семьях на Луне, где власть переходит от выживших из ума стариков к молодым энергичным сыновьям, которые наказывают нерадивых отцов, избивая их изображения, я вспомнил Мовьер и порку, которую устроил тебе твой отец. Я вижу, ты ему этого не простил.
— Я не умею прощать, — отозвался Сирано. — В особенности, когда речь идет не только обо мне, а о мрачных наших обычаях, которые надо искоренять.
В условленный с Пьером Ферма день, еще в замке герцога д’Ашперона передав метру для ознакомления свою рукопись трактата по физике, Сирано с некоторым волнением отыскивал на улице Медников постоялый двор «Не откажись от угощения».
Какое забавное название! И чем-то знакомое! Ба! Да это ведь тот самый трактир, где они с Ноде, прибыв в Париж в «день баррикад)», оставили купленных в Гавре лошадей. Еще тогда ему подумалось, что где-то он видел подобную вывеску. Подумал и забыл. А теперь…
Ну конечно! Бешеная скачка с Тристаном из Парижа на восток. Одинокий постоялый двор у дороги. Призывная надпись: «Остановись и угостись!» То и другое было так необходимо! Отдых — полузагнанным коням, угощенье — путникам!
Его поднесла им «фея постоялого двора» в ярком крестьянском платье с корсажем, с лицом мадонны и фигурой нимфы. Потом, ночью, она явилась просвечивающимся призраком, но не соблазнить, а спасти гостей от ворвавшихся в трактир гвардейцев кардинала. Прощальный, чуть затянувшийся поцелуй… и перемахнувшие через ограду свежие кони!..
А годы спустя почудившийся на баррикаде знакомый женский силуэт со знаменем в руке.
И вот теперь невдалеке от того места эта вывеска:
«НЕ ОТКАЖИСЬ ОТ УГОЩЕНИЯ».
Так могла придумать только женщина!
И когда Сирано вошел в трактир; чтобы спросить комнату остановившегося здесь метра Ферма, он даже не удивился, увидев за стойком по-прежнему прекрасную «фею постоялого двора». Не удивился, но встревожился…
— Ах, какая жалость! — всплеснула она руками, выслушав Сирано. — Метр Ферма только что вышел проводить своего почтенного гостя, аббата Гассенди.
— Ах вот как! — сокрушенно отозвался Сирано, почему-то краснея.
— Не откажитесь от угощения, почтенный господин! Я предложу вам кружку славного вина. Оно просветляет голову и освежает память. Ради этого, пожалуй, я и сама выпью с вами за столиком, если позволите.
— Ну конечно! — охотно согласился Сирано, оправдывая себя тем, что ему все равно предстояло дожидаться.
Прелестная хозяйка, приобретя ныне горделивую осанку и плавность движений, принесла кувшин вина, подсела к столику напротив Сирано и наполнила две. кружки, все время пристально вглядываясь в его лицо.
Извинившись, она на минуту исчезла, вернувшись с черной лентой в руках.
— Дозвольте мне приложить эту ленту к вашему высокому лбу, — вкрадчиво попросила она и, не дождавшись ответа, грациозным движением приставила ленту к его переносице чуть выше бровей. — Как я счастлива, дорогой мой господин! — воскликнула она, откидываясь назад и как бы любуясь гостем. — Наконец-то я вполне узнала вас! Святая дева, благодарю тебя! Если бы вы только знали, как я переживала тогда за вас. Я и мысли не допускала о вашей гибели. Все молилась, молилась! И вот дождалась-таки!
— Я, право, не знаю, сударыня, что вы имеете в виду… — пролепетал Сирано.
— Ба! — лихо подбоченилась хозяйка трактира. — Вы не знаете, что я имею в виду! Да хотя бы коней, которых я вам подменила, чтобы они унесли вас с приятелем подальше, от гвардейской погони!
— Я все помню, сударыня, — опустив глаза., произнес Сирано. — Не считайте меня неблагодарным, мне просто не хотелось быть узнанным.
— Но почему, почему? — обиженно прошептала хозяйка. — Разве я так уж состарилась?
— Вы прежняя мадонна для меня!
— Ах оставьте, — не без жеманства ответила привыкшая к ухаживаниям трактирщица. — Оказывается, он не изменился! Все такой же женский угодник! — И, снова понизив голос, спросила с заботой и укором: — Где вы были так долго?
— Очень далеко. За океаном, если не дальше. Но после возвращения я побывал в вашем заведении…
— Святая мадонна! Быть не может! Вы раните меня вот в эту грудь!
— Я не видел вас здесь, но мне показалось, что я видел кое-кого на баррикаде.
— Вот как? Вы тоже сражались вместе с народом?
— Я был среди парижан, оставив вместе с другом своих лошадей вашему хозяину.
— Он скончался, да примет господь его душу.
— Когда мы с другом забирали лошадей, вас тоже не было здесь.
— Ах, как рассказать вам, любезный гость мой! Он держал меня взаперти в чулане с самого «дня баррикад». Он хотел быть в стороне. Когда надо — с Фрондой, когда надо — с кардиналом. А я… я убегала через окошко в кладовке, чтобы петь с народом песни, верила, что народ скажет свое слово. Вы читали «Мазаринаду»?
— Не только читал.
— Как вас понять?
— Писал.
— Тсс! — испуганно приложила палец к губам трактирщица. — Я готова дать вам снова свежих коней.
— Милая мадонна! Мне ничего не грозит.
— Меня зовут Франсуаза.
— Прекрасное имя! Дочь Франции! Поверьте, великие ее художники станут изображать вас как символ родины, как образ свободы!
— Я знаю уже, вы можете увлечь любую бедную женщину своими словами.
— Но я хотел бы совершенно обратного!
— Неужели вы как все мужчины? Говорят одно, а добиваются совсем другого!
— Я постараюсь объяснить, даже показать. — И Сирано коснулся спускавшихся на плечи локонов.
Его беседа с Франсуазой прервалась возвращением Пьера Ферма.
Благодушный, начавший полнеть, он вошел, отдуваясь от быстрой ходьбы. Привычно проведя рукой по своим тоже спадавшим на плечи волосам и кивнув Франсуазе, он с улыбкой подошел к Сирано.
— Рад приветствовать вас, дорогой друг. Простите, что заставил вас ждать.
— А как я рад приветствовать вас, метр Ферма, своего поручителя в известном вам деле!
— Судя по тому, что я слышал в замке герцога д’Ашперона, вы оправдываете мои ожидания и, надеюсь, не сожалеете о принятых на себя обязательствах.
И опять Сирано густо покраснел.
— Я сожалею лишь о том, что не застал вашего гостя, которому хотел бы выразить свое почтение.
— Профессора Гассенди?
— Моего учителя, метр.
— Я передам ему ваши слова не позже, чем завтра, а сейчас предлагаю подняться ко мне. Вы не против, если госпожа Франсуаза принесет нам вина?
— С вашего позволения, метр, я откажусь. Госпожа Франсуаза уже угостила меня. А мне хочется сохранить для нашей беседы голову ясной.
С этими словами Сирано, покосившись на стойку, за которой стояла хозяйка, отвернулся от нее и, помимо уже снятой шляпы, снял с головы и парик, обнажив облысевший череп с лоснящейся кожей.
Пораженный Ферма поднял брови, но промолчал.
Сирано показалось, что кто-то вскрикнул у него за спиной, но он, поднимаясь вслед за Ферма по лестнице, не позволил себе обернуться, чтобы узнать, достиг ли он желаемого результата, сумел ли разочаровать в себе Франсуазу и самому уберечься от искушения. Встреча с Ферма казалась ему спасением.
В маленькой комнатушке, называемой здесь апартаментами для почетных гостей, с постелью под балдахином (гордостью перебравшегося в столицу трактирщика!) и даже с тазом и кувшином для умывания в углу, Пьер Ферма усадил гостя на табурет, сам устроившись на краю громоздкой кровати с резными голубками на спинке.
— Вы удивили меня не столько своим памфлетом о Луне, сколько трактатом по физике. Я сам попутно со службой занимаюсь науками по душевной склонности, преимущественно математикой, но однако не чужд и естествознания, требующего опытов. Но какие опыты могли вы поставить, затрагивая глубочайшие вопросы о существе Вселенной, веществе, пустоте?
Сирано понурил голову. Мог ли он рассказать своему поручителю по тайному обществу доброносцев о встрече там с Тристаном, общение с которым заменило ему все мыслимые опыты по естествознанию, мог ли говорить о «посещении» иной планеты Солярии или грезах о ней?
Ферма сам пришел ему на помощь, не требуя ответов на свои вопросы, а предложив Сирано послушать некоторые места из его собственной рукописи, чтобы обсудить высказанные там идеи.
— «Мне остается доказать, что в бесконечном мире заключаются бесконечные миры». Опасное, я бы сказал, утверждение, — заметил Ферма, отрываясь от рукописи, и продолжал: — «Представьте себе Вселенную в виде огромного животного: представьте, что звезды являются мирами, пребывающими в этом огромном животном тоже как огромные животные, служащие, в свою очередь, мирами для различных народов, вроде нас… а мы так же представляем собой миры по отношению к мелким животным, которые неизмеримо меньше нас».
Ферма прервал чтение, подняв на Сирано внимательные глаза.
— Как к подобной «ереси» отнесутся отцы церкви и в особенности братья-иезуиты?
— Со «святым орденом Иисуса» у меня, признаться, несколько испорченные «денежные отношения». Но отцы церкви не смогут отрицать существования, скажем, блох, от укусов которых сами страдают и чешутся. И не так уж давно даже при королевском дворе не считалось нарушением этикета равно как обмахиваться веером при духоте, таи и почесывать изящной палочкой с бантиком укушенные несносными насекомыми места. А ведь каждая из этих несносных тварей, как бы пи была она мала по сравнению с телом, на котором гнездится, — это все-таки целый мир! Не так ли, метр?
Ферма расхохотался.
— И у блох могут быть свои блохи, еще меньшие, а у тех еще меньшие!
— Я знаком, метр, с вашим математическим «методом спуска», где вы мыслью своей от малых величин переноситесь к еще меньшим. И так до бесконечности. Я использую ваш математический метод в общефилософском смысле, допуская существование вокруг и внутри нас целого мира мельчайших и враждебных нам тварей, наносящих нам вред.
— Браво, молодой человек! Я недаром поручался за вас. Вы превосходите дерзостью самого Джордано Бруно, который ограничивался лишь крамольным утверждением о населенности людьми иных миров. Вы же «математически» опускаетесь до непостижимо глубоких уровней природы.
— Я только считал, что без математики нельзя познать мир, — скромно заметил Сирано.
— Прекрасно! Математика в ваших устах становится сестрой философии. Так вернемся к вашему «философскому спуску». Вы пишете, «…между ничто и хотя бы атомом такое бесконечное множество градаций, что и самому острому уму не проникнуть в них. Чтобы выйти из необъяснимого лабиринта, надо допустить наличие наравне с богом вечной материи (а тогда нет надобности в понятии бога, поскольку мир мог возникнуть без него)… как же мог хаос сам собой организоваться?» Друг мой, вы задаете здесь отцам церкви поистине коварный вопрос! А о» и, надо вам сказать, не любят, когда их ставят в безвыходное положение, и начинают искать выход «с факелами в руках».
— Я вас понял, метр. Но страшиться их — это перестать мыслить.
— В этом вас не упрекнешь, молодой философ! Вы пишете дальше: «Нужно представить себе, что бесконечная Вселенная состоит из бесконечных атомов — весьма простых и в то же время нетленных… все действует по-разному, соответственно своим очертаниям…» Я полагаю, свойствам?
— Да, свойства, определяемые «очертаниями» или «строением» изначальных элементов, которые, в свою очередь, состоят… и так далее, соответственно вашему «методу спуска».
— Следовательно, как принято говорить в математике, — резюмировал Пьер Ферма, — человека, по-вашему, нельзя считать центром мироздания?
— Позвольте процитировать самого себя из трактата «Иной свет»: «Неужели только потому, что солнце отмеривает наши дни и годы, можно утверждать, что оно создано только для того, чтобы мы не натыкались лбами о стенку?»
— И этот вопрос, дорогой мой философ, кое-кто сочтет за «еретический».
— Так что же нееретично, метр?
— Если не считать Библии в церковном толковании, то, пожалуй что, одна математика, да и то до тех пор, пока мой друг Рене Декарт не взялся доказывать математически существование бога. А в это надлежит верить бездоказательно!
Сирано сокрушенно вздохнул. Ферма вопросительно посмотрел на него.
— Я вспоминаю крушение своей трагедии «Смерть Агриппы», где я ополчился на бездумные верования, — объяснил Сирано.
— Конечно, восстала церковь?! Рене Декарт тоже поплатился, попав в немилость его святейшеству. Впрочем, не вы ли защищали со шпагой в руке творения Декарта от костра изуверов?
— Я уже больше не беру шпаги в руки, заменив ее пером.
— Но перо у вас не менее разящее и куда более опасное, чем шпага, судя по уже написанным памфлетам и трактатам.
— Я уже задумал новый трактат.
— Не будет ли он столь же еретичным?
— Разве так уж против истинной веры показать рядом два общества: одно, похожее на наше, земное, где царит несправедливость, и в противовес ему — страну мудрецов, руководимых только благом людей?
— Тогда учтите, что «несправедливость — обратная сторона выгоды».
— Спасибо, метр, за прекрасную мысль!
— Я, как юрист, хотел бы уберечь вас от гонений и запретов, что следует ожидать со стороны церкви, и сильных мира сего, оберегающих свою выгоду.
— О метр! Я потерял лучшего друга и советника, с которым вы свели меня в тайном обществе доброносцев, теперь я чувствую замену в вашем лице!
— Я всего лишь даю вам «юридические советы», как избежать осложнений. Живописуя царство несправедливости, представьте его хотя бы «царством птиц», что ли, дабы люди формально не могли быть на вас в претензии.
— Царство птиц? Как в басне! Прекрасная мысль! ’Благодарю вас, метр. Вы наставляете меня как ритор! Я постараюсь нарисовать такого «царя-орла», который воплотил бы в себе все ужасы земной тирании и деспотии!
— Оставшись при этом неуязвимым, — с хитрецой вставил Пьер Ферма.
— И как контраст с этим злобным «царством птиц», — увлеченно продолжал Сирано, — я нарисую страну мудрецов, руководимых не выгодой, а общим благом людей. И в их числе я вижу незабвенного Томмазо Кампанеллу.
— Страна мудрецов? Где вы нашли ее?
— На Солнце, дорогой метр.
— Не слишком ли там жарко?
— Зато нет темноты. Это символ, конечно!.. Недаром несравненный Томмазо Кампанелла назвал свой Город — «Город Солнца». У меня же не только страна, а планета, названная «Солнцем», «Солярией»!
— Может быть, среди ваших мудрецов найдется место и для математиков? Их чистую науку нельзя не уважать.
— Разумеется, метр! Тристан, готовя меня стать философом, в первую очередь приобщал своего ученика к математике. И даже был доволен им.
— Прекрасно! Вы открываетесь мне еще с одной стороны.
Как известно, после окончания Тридцатилетней войны в Европе по опустошенным странам бродили разбойничьи шайки под видом нищих, бродяг, отслуживших солдат-наемников и странствующих актеров, в том числе и компрачикосов, похищавших или покупавших детей, чтобы, уродуя их, приспособить малышей для привлекающих толпу зрелищ, перепродавая потом уродцев как шутов или «акробатов без костей».
Одной из жертв этих негодяев оказался маленький Жан, худенький, робкий, забитый и изголодавшийся французик из Эльзаса. Его за небольшую мзду продали кочующим «артистам» отчаявшиеся родители, чтобы прокормить остальных шестерых детей. Изуверы подготовили Жана для удивительного представления в расчете вызвать восторг зрителей. Им объявят о сверхъестественной остроте слуха мальчика, который повторит, несмотря на поднятый зрителями шум, сказанные кем-нибудь из задних рядов шепотом слова, которые услышать невозможно!
Непритязательная толпа шумела, кричала, аплодировала, стучала ногами и скамейками, орала, оглядываясь назад на вставшего в задних рядах и что-то шепчущего шутника. И ликовала, когда мальчонка с птичьим личиком, с остреньким носиком и глазами-бусинками, стоя на подмостках, слово в слово повторял сказанное, порой даже по-чужеземному.
Озорники, потешались, ругаясь на языке сарацинов или турок, а то и произнося непристойности по-французски, мальчик, не понимая даже смысла мерзостей, безошибочно их повторял.
Мужчины и женщины валились с лавок, катались по полу в исступленном хохоте.
Балаганщики были довольны, толпы ломились к ним, и мелкие монеты текли звонкими ручьями.
Однажды на диковинное ярмарочное представление забрел любопытствующий монах-иезуит из монастыря св. Иеронима, отец Максимилиан.
Единственный среди простодушных зрителей, он понял, что мальчик вовсе не обладал феноменальным слухом, а попросту был совершенно глух.
Прикинувшись разгневанным, хитрый иезуит явился в балаган и срывающимся фальцетом пригрозил обманщикам разоблачением, ибо мальчик, судя по ею произношению, со дня рождения слышал, научившись правильно говорить, а слуха был лишен злодейски своими хозяевами, которые хотели заставить его, ставшего глухим, научиться безошибочно различать звуки по движениям губ.
Предводитель шайки струсил при одном лишь упоминании всесильного ордена Иисуса и поспешно согласился уступить за сходную цену мальчика монастырю. (Разумеется, оговорив клятвенное молчание монаха о раскрытой им тайне).
Так щуплый глухой Жан стал сначала служкой, а потом послушником в монастыре св. Иеронима.
Отец же Максимилиан-старший (к тому времени появился и Максимилиан-младший) возвысился до казначея и у самого генерала ордена был на хорошем счету.
Шло время. Монахи усердно готовили мальчика к предназначенной ему роли, заботясь прежде всего о воспитании в нем фанатически преданного иезуитам католика.
Отец Максимилиан с добродушным лицом и елейным голосом с завидной артистичностью разыгрывал отеческое отношение к приемышу, окружая его заботой и даже лаской. Неудивительно, что вскоре он стал для него воплощением доброты и святости. Истово верующий юноша готов был на все ради своего спасителя, избавившего его от побоев и унижений в преступной шайке.
Наступила пора применить способности обретенного иезуитами послушника в уготованной для него роли.
Уверенный, что он служит святому делу, глухой послушник старательно караулил у дома матери Сирано де Бержерака. И когда Сирано появился там, тотчас донес об этом в монастырь.
Дальнейшее поручение следить за каждым шагом вольнодумца, оскорбившего святой орден, узнавать каждое произнесенное Сирано де Бержераком слово, Жан воспринял как выполнение священного долга.
Однажды, незаметно сопровождая Сирано, он остановился под лесами строящегося дома рядом с трактиром «Не откажись от угощения». Прочесть эту вывеску Жан не умел, но то, что Сирано завернул в трактир, заметил и тотчас же проник туда следом, устроившись за дальним столиком так, чтобы видеть губы Сирано и беседующей с ним трактирщицы.
Произнесенное имя Гассенди напомнило Жану, что отец Максимилиан говорил о нем как об изгнанном из Экса иезуитами профессоре. Жан сразу насторожился, а когда узнал, что речь идет о бегстве Сирано от гвардейцев его высокопреосвященства, он восхитился прозорливостью отца Максимилиана, угадавшего в Сирано опасного преступника.
Мог ли знать несчастный глухой истинную сущность произошедшего в Париже, а потом в Альпах несколько лет назад!
Появление судейского из Тулузы, метра Ферма, заронило у Жана подозрение, что перед ним заговорщики, замышляющие недоброе против церкви и короля. К великому его сожалению, они вскоре же укрылись в комнате приезжего наверху, и Жен не мог видеть их губ.
Но и того, что Жан успел узнать, было немало. Из беседы Сирано с Франсуазой он понял безнравственность хозяйки, убегавшей через окошко от законного мужа, чтобы бунтовать с чернью на баррикадах, не говоря уже о ее посетителе, бежавшем с ее помощью от преследователей, посланных кардиналом.
Когда «заговорщики» расставались, они произносили скорее всего тайные слова, упоминая какие-то степени.
Отец Максимилиан, выслушав донесения Жане, заметил, что под степенями, несомненно, разумелись титулы владетельных особ, против которых замышлялось злодеяние.
Отец Максимилиан похвалил послушника за усердие и пообещал, что в случае дальнейших успехов ой свезет Жана к знаменитому лекарю в Лионе, который сможет вернуть, ему слух.
Радости Жана не было границ. Впрочем, его усердие умножать не требовалось.
Через неделю, когда Сирано снова пришел в трактир Франсуазы, Жан видел, как обрадовалась она его приходу.
Франсуаза усадила гостя за столик, хорошо видимый Жану, и сказала с укором, который можно было угадать по тому, как складывались ее губы:
— Отчего вы так быстро исчезли в прошлый раз? Или я вам чем-то не угодила? А ведь в былое время, даже очень спеша, вы все же хорошо попрощались со мной! Или забыли?
Сирано покраснел.
— Моя мадонна! Могу признаться вам, что насколько я торопился в прошлый раз покинуть незамеченным ваш дом, настолько теперь я стремился в него, чтобы увидеться с вами.
— Как понять вас, господин? Вы всегда говорите такими загадками.
— Вы правы, Франсуаза, в отношении загадок, ибо все время, пока я ждал желанной встречи с вами, я посвятил решению загадок.
— Ну вот еще! — воскликнула Франсуаза. — Вам придется объяснить мне это попроще. Я ведь из крестьянской семьи, у нас в доме была всегда одна загадка: как прокормить ребятишек, а нас было одиннадцать. Вот меня и отдали трактирщику, который, спасибо хоть за то ему, перебил меня у бродячих артистов.
Жан вздрогнул при этих словах, но решил, что враг человеческий хочет испытать его готовность служить монастырю и богу.
К величайшей досаде Жана, Франсуаза наклонилась к Сирано, и они стали шептаться так, что их губ не было видно. Жан поспешно пересел за другой столик и вновь стал понимать их загадочный разговор:
— Как же вы могли подумать, чуткий господин, что число волос на голове определяет счастье человека.
— Простите, милая мадонна, я хотел уберечь вас от своего уродства, от себя во имя вашего же счастья.
— А вы знаете, что такое счастье?
— Хотел бы знать, моя мадонна!
— Так вы хотите знать, в чем счастье? Я отвечу вам, потому что никогда его не имела и лишь мечтала о нем. И узнала.
— Мадонна! Вашими устами заговорит сама Истина!
— Это взаправду истинно, что я вам скажу. Я узнала это там, на баррикаде. Счастье — это Свобода, Равенство, Братство, — и совсем тихо, для одного лишь Сирано, добавила, но Жан все равно уловил, — и Любовь…
— Вы постепенно открываетесь мне но всей своей подлинной красоте, мадонна Франсуаза! Я боюсь, стать слишком частым гостем у вас.
— Почему гостем? Почему только гостем? — краснея и опуская глаза, промолвила Франсуаза и отвернулась, так что Жан перестал ее «слышать».
И тут в трактир вошел к назначенному часу метр Ферма и сразу же, опять к досаде Жана, увел Сирано к себе наверх.
Но если бы каким-либо чудом Жан смог перенестись в комнату Ферма, все сказанное там показалось бы ему иносказаниями, а написанное, если бы он даже знал грамоту, — тайнописью!
Через некоторое время Пьер Ферма и Сирано спустились вниз, где их уже ждала взволнованная Франсуаза.
Жан пристально наблюдал за вернувшимися «заговорщиками», стараясь хоть что-нибудь уловить из оброненных ими слов.
Гостям прислуживала сама Франсуаза.
— Итак, дорогой мой друг! — начал Ферма, поднимая кружку вина. — Я предлагаю выпить за отрицательные степени!
— За разложение степеней, метр!
— Ваши кушанья, госпожа Франсуаза, — заставляют забыть обо всем, даже о том, что особенно нужно помнить толстеющему человеку! — говорил Ферма, уплетая жаркое.
Жан старался уловить тайный смысл даже в этих словах. А когда Сирано поднимал следующую кружку за Франсуазу, которую сравнил с мадонной, говоря, что она, казалось бы далекая от математики, открыла ему поразительную по своей точности и выразительности формулу и повторил ее «Счастье — это Свобода, Равенство, Братство… и Любовь», Жан понял, что заговорщический разговор с лозунгами черни, бушевавшей на баррикадах, продолжается.
Отец Максимилиан, которому он потом постарался передать все это, заметил:
— Отрицательные степени? Это, надо думать, отнятые мятежниками титулы и состояния у высокородных господ. А формула их счастья — это призыв к мятежу, поползновение на божественные устои власти и государства. Мы на верном пути, мой добрый Жан! Что же еще говорили смутьяны?
— Они прощались, отец мой. Судейский возвращался в Тулузу. А Сирано де Бержерак обещал подготовить и прислать ему письмо с доказательством чего-то, что он надеялся доказать, и с трактатом о государствах Солнца.
— Это несомненный памфлет, и теперь уже не на кардинала Мазарини, а на самого короля Людовика XIV, которого называют Солнцем.
Кардинал Мазарини, неутомимый и полный энергии красавец, встал с постели, как всегда, рано и после необходимой для его сана молитвы в присутствии прислуживающего капуцина направился в свой рабочий кабинет.
Мазарини обычно избирал путь в свой кабинет через роскошные, но для всех закрытые холодные залы.
На этот раз он проник в свой рабочий кабинет через низкую потайную дверь. Здесь его должен был навестить юный король Людовик XIV, послушно выполнявший волю матери как в изгнании, так и в обретенной вновь столице.
Королю пришлось, морщась от тяжелого воздуха, пройти через тесную приемную, где, как и при Ришелье, толпились вельможи и солдаты, торговцы и монахи, а также магистратские, судейские и прочие чины, прибывшие за получением из рук кардинала дипломов на свои должности, приготовив для вручения мзду, положенную курьеру, обычно такие дипломы доставлявшему, чем Мазарини отнюдь не брезговал.
Низко кланяющийся капуцин подобострастно ввел в кабинет юного короля Людовика XIV, который привычно подошел под благословение своего первого министра и наставника.
— Ваше величество, — звонко начал Мазарини, — вам надлежит подписать ряд указов, почтительно подготовленных мною в расчете привлечения в наш лагерь былых врагов, доблестно разгромленных Тюреном при взятии Парижа.
— Что это? — с опаской спросил Людовик XIV и поморщился: — Опять тюрьмы, казни?
— О нет, — спокойно произнес Мазарини. — Всему свое время, ваше величество. Привлеченный на нашу сторону враг стоит десяти казненных, ибо не просто сойдет с нашего пути., а встанет на нем впереди нас, чтобы ради собственной выгоды истреблять былых своих соратников, верно служа отныне вашему престолу.
— Чем же этого можно достигнуть, ваше преосвященство?
— Милостью и всепрощением, ваше величество, прославлением вашего милосердия. И упомянутой мной выгодой, которую извлекут прежние наши противники, перейдя к нам.
— Мои или ваши? — не без хитрецы спросил юноша.
— Посвятив себя величию вашему, я не могу отделить врагов своих от врагов ваших, но хочу и тех и других сделать покорными слугами короны.
— Поистине я не устаю учиться у вас, мой наставник!
— По моему совету вы простили принца Конде, вы позволили бежавшему из тюрьмы кардиналу Рицу вернуться во Францию частным лицом. Пусть пишет мемуары. Принц же Конде станет блюстителем дворцового этикета, который вы жестко введете для обожествления короля и укрепления трона. Поэтому нижайше прошу ваше величество подписать несколько указов о помиловании и награждении.
— О награждении? — удивился Людовик XIV. — За что? Кого? Опять того же прощенного только что принца Людовика II Конде? Вы не ошиблись, кардинал?
— Так надо, ваше величество. Вы наградите его не столько за его заслуги, сколько для его стараний и нашей пользы.
И тут Людовик XIV хмыкнул и произнес фразу, вошедшую впоследствии в историю, поскольку он повторял ее не раз:
— Награждают не за что-нибудь, а для чего-нибудь.
— Мудрейшие слова, ваше величество! Они прославят короля Франции в веках!
Юноша усмехнулся, поняв, что наставник доволен своим учеником. И, сев в предложенное первым министром кресло за его столом, стал послушно подписывать один за доугим указы.
Мазарини стоял за его спиной, и забирал обретшие силу бумаги, передавая их капуцину.
— Вот теперь о вас, ваше величество, будут говорить как о милостивейшем из всех государей, — с поклоном произнес Мазарини.
— А о вас, как о мудрейшем министре, которому мне никогда не найти замены, — ответил юный король, вставая.
Мазарини проводил его только до дверей кабинета, и юный король вынужден был, снова морщась, идти, чуть ли не проталкиваясь, следом за капуцином, раздвигающим впереди него толпу ожидающих приема. И лишь на внешней лестнице он очутился в окружении ожидавшей его свиты.
Через несколько минут королевская карета со скачущими рядом блестящими всадниками загромыхала по булыжной мостовой.
Мазарини стоял у окна, наблюдая за отъездом короля. Какие всходы дадут зерна, брошенные нм в душу юного монарха?
Резко отвернувшись от окна, он дал знак стоящему в выжидательной позе капуцину, и тот ввел в кабинет двух скромных монахов из монастыря св. Иеронима.
Кардинал уже знал, что это иезуиты, и стремился поддерживать с этим опасно влиятельным орденом взаимовыгодные отношения.
— Ваше светлое высокопреосвященство! — сладким тенорком начал отец Максимилиан-старший. — Во имя господа нашего всемилостивейшего и опирающегося на мудрость праведных слуг короля мы прибегаем к вашей незамедлительной помощи, как высшего стража короны, дабы пресечь греховные замыслы врагов государства и церкви, известных нашему ордену вероотступников и негодяев.
Кардинал принимал монахов стоя, прижав к груди украшенный бриллиантами крест.
— Во имя Христа, спасителя нашего, готов выслушать вас, верные служители святой католической веры.
— Отец Максимилиан поведает вашему светлому высокопреосвященству о делах столь же греховных, сколь и опасных, — мрачным басом присовокупил младший Максимилиан.
— Я внимаю вам, как слову, господом внушенному.
— Нам удалось установить, ваше светлейшее высокопреосвященство, — вступил снова Максимилиан-старший, — что вероотступник, уже не раз уличенный и остановленный церковью в своих попытках порочить духовный сан служителей церкви или основы их веры, опирающейся на канонизированное учение древнего философа Аристотеля, к чему вольнодумец стремился в своей бесстыдной комедии «Проученный педант» и в еретической трагедии «Смерть Агриппы», а также направленных против вашего светлого высокопреосвященства и даже ее величества королевы-матери грязных памфлетов, включенных в недостойную «Мазаринаду». Ныне же этот негодный Сирано де Бержерак совместно с приезжим судейским из Тулузы метром Пьером Ферма замышляет недоброе в кабачке «Не откажись от угощения», как удалось выследить нашему верному послушнику, который, будучи лишен слуха, умеет понимать слова по движениям губ, о чем мы и спешим донести вашему светлому высокопреосвященству, как опоре престола и церкви.
— Полагаем необходимым схватить и казнить заговорщиков, — мрачно добавил младший иезуит.
Мазарини не повел и бровью, лишь переложил крест на груди.
— Святой орден Иисуса отличается решительностью своих действий, — задумчиво произнес он, — что нельзя не оценить. Но… сейчас, отцы и братья мои, иное время, чем в день трагедии на улице Медников.
— Время иное, ваше светлое высокопреосвященство, — пробасил Максимилиан-младший, — но место то же, улица Медников.
— Вот как? Та самая, где кинжал иезуита-мученика Равальяка пронзил грудь короля Генриха IV?
— Именно так, ваше светлое высокопреосвященство. Он вскочил на подножку открытой королевской коляски именно на улице Медников, где находится и кабачок, место сбора заговорщиков. И в этом надо видеть перст божий! — елейно произнес Максимилиан-старший.
— Перст божий! — задумчиво повторил Мазарини.
— Воистину так! — гулко прозвучал голос Максимилиана-младшего. — Ибо, примяв все мучения, Равальяк не смог назвать своих сообщников, руководимый лишь перстом божьим. — И добавил многозначительно: — Недаром регентство матери малолетнего Людовика XIII королевы Марии Медичи после удара Равальяка привело к великой деятельности вашего предшественника его высокопреосвященства кардинала Ришелье, а вслед за ним и вашу высокую и незаменимую для Франции деятельность.
Мазарини мог бы усмехнуться, но лицо его осталось величаво спокойным, даже строгим.
— Не хотите ли вы оправдать в моих глазах злодейское убийство короля?
— Боже упаси, ваше светлое высокопреосвященство! — воскликнул Максимилиан-старший, укоризненно взглянув на своего спутника. — Но если бы вы выслушали все, что рассказывает наш глухой, по божьей воле «слышащий» без звуков разбойные слова злоумышленников, то пришли бы в священный ужас, подумав о средствах предотвратить готовящееся новое злодеяние на улице Медников.
— Воистину неотвратим перст божий, отцы и братья мои, — сказал наконец кардинал. — Нам известен былой дуэлянт и убийца Сирано де Бержерак. поднявший оружие против мирных монахов у Нельской башни, воспрепятствовав сожжению книг философа Декарта, осужденных буллой папы; нам известны и гнусные памфлеты Сирано де Берна-рака, направленные против нас и се величества благочестивом королевы Анны. Однако, восстановив в Париже справедливость, мы не сочли нужным преследовать его, ибо перст божий указал на него, и он волею небес был наказан.
— И все-таки, несмотря на это, ваше светлое высокопреосвященство, — вставил мрачно Максимилиан-младший, — он снова поднимает свою беспутную и облысевшую в больнице доктора Пигу голову.
— Я вижу, — усмехнулся Мазарини, — что ничто не скрыто от зоркого ока вашего высокого ордена.
— Ничто, ваше светлое высокопреосвященство, — подтвердил старший монах, опустив глаза.
— Потому мы и надеемся, что через вас, служителя короны и церкви, господь обрушит свою кару на обнаруженных нами преступников, — добавил басом младший монах.
— Ценю ваше усердие, братья по вере, — внушительно начал кардинал. — Передайте генералу вашего ордена наше удовлетворение, однако… высшие соображения, которые руководят сейчас его величеством королем Людовиком XIV, не позволяют нам схватить и бросить на эшафот упомянутых вами уже достаточно провинившегося Сирано де Бержерака и ловкого судейского Пьера Ферма, выгородившего убийцу-гугенота в судебном заседании Тулузского парламента и способствовавшего выигрышу иска грязных крестьян против высокородных господ…
Монахи переглянулись.
— Если вашим светлым высокопреосвященством руководят высшие соображения, то можем ли мы сообщить. о них генералу нашего ордена? — вкрадчиво спросил казначей монастыря св. Иеронима.
— Передайте брату моему, генералу вашего ордена, что ныне наступила пора милостей короля, которую нельзя омрачать хватанием кого-либо по указу короля, простившего и даже наградившего только что принца Конде, стоявшего во главе войск, препятствовавших возвращению его величества в Париж… Можно ли снизойти от имени нашего всемилостивейшего короля до подозрений начисто глухого, по вашему признанию, послушника и казнить какого-то стихоплета и судейского из Тулузы?
— Великая мудрость глаголет вашими устами, ваше светлое высокопреосвященство, — закатив вверх глаза, заговорил Максимилиан-старший. — Но что же посоветуете вы делать слугам вашим из нашего ордена, не услышанным в своем рвении предотвратить несчастье, нам, напрасно стоящим у двери, в которую ломятся убийцы?
— Не вы ли, отцы и братья по вере, упомянули о персте божьем? Велика милость святого в своей юности короля, но милость господня еще выше. — И кардинал многозначительно поднял палец. — Будем молить господа о помощи! Ибо вам известно, что все в его высшей власти, все случающееся на земле: будь то в давнюю Варфоломеевскую ночь или в печальный день на улице Медников, чего, надо думать, он не допустит ныне в Париже в милостивейшие дни Людовика XIV, — предостерегающе заключил кардинал. Монахи поникли головами.
— Истинно так, ваше светлое высокопреосвященство, — хором произнесли они. — Все в божьей власти.
— Все! — ясным, чуть повышенным голосом подтвердил Мазарини. — Решительно все во власти господней, даже… несчастные случаи в любом месте Франции, даже на той же улице Медников.
Монахи снова переглянулись и, низко кланяясь, не поворачиваясь спинами к кардиналу, пятясь вышли из его кабинета.
Через толпу ожидающих приема они шли уверенными шагами, зная, что надлежит им теперь делать, — «услышав» невысказанное слово мудрейшего из мудрых отцов церкви и государства, чего не уловил бы даже глухой послушник Жан.
Дни неистовой, вдохновенной работы настали для Сирано де Бержерака после встречи с метром Пьером Ферма.
Он жил как бы в четырех измерениях: как философ, ищущий причины всеобщего Зла; как писатель, создающий картину мудрой жизни счастливых людей, противопоставив ее мрачному царству хищных птиц; как поэт, очарованный внешней и внутренней красотой Франсуазы; и, наконец, как математик, увлеченный, казалось бы, такой простой, но неразрешимой задачей метра Ферма.
Чтобы понять все четыре грани Сирано, нужно отыскать их общие корни.
Утро он уделял мудрости, завершая свой трактат «Государства Солнца» (считающийся незаконченным!). С яркостью и сарказмом баснописца наделял он злобных птиц человеческими пороками и позволил коронованному тирану-орлу приговорить автора повествования к лютой казни, счастливо избежав которую тот попадает в страну мудрецов, где находит среди философов незабвенного Томмазо Кампанеллу. И тот показал пришельцу с Земли воплощенную на планете «Солнце» мечту, получившую на Земле, начиная с «Утопии» Томаса Мора, название коммунистической. Для счастливцев, живущих в таком обществе, земные злодеяния так же далеки и чужды, как людям птичьи нравы. Ежедневный четырехчасовой труд на благо общества стал любому мудрецу необходим, как дыхание. Свободное время предназначалось самоусовершенствованию, наукам и искусству. Разумное самоограничение позволяло каждому получать бесплатно все для жизни необходимое. Богатство, как избыток потребного, потеряло всякий смысл и презиралось бы, стремись хоть кто-нибудь к этим излишкам в условиях всеобщего изобилия и отсутствия ненужного там денежного обращения. И отпали сами собой споры, вражда и войны. Не из-за чего стало воевать и убивать друг друга. Вообще убийство, одна мысль о чем приводила мудрецов и содрогание, противоречило самой сущности людей той страны. Тем более что им удалось найти способ получения пищи и утоления голода без пожирания трупов убитых для этой цели живых существ. (Как на Солярии, для Сирапо незабываемой.) И Счастье всех дюдей покоилось там на Свободе, Равенстве, Братстве и всеобщей Любви друг к другу. И не поповская лицемерная «любовь к ближнему» внушила Сирано облик мира «Солнца», а формула Франсуазы, простой француженки из крестьянской семьи, мечтавшей со знаменем в руке на баррикаде о всеобщем Счастье.
Эта «формула Счастья» воплотилась у Сирано в его светлую мечту, представляясь ему яркой, наполненной внутренним содержанием и вместе с тем строгой и точной, как математическое выражение.
И, отложив последние страницы трактата, он, словно продолжая его, погружался в дремучий лес цифр, отыскивая тропы закономерностей, ведущие к решению хитрой задачи Ферма.
Тупик досадных неудач искушал его надменной мыслью, что «задача Ферма» не имеет практического смысла и подобна развлекательным ребусам, какими тешутся в гостиных;
Однако скоро эти малодушные сомнения вытеснились ощущением близости волнующего открытия!
Если бы удалось восстановить искания Сирано, то они предстали бы аккуратными строками равенств и неравенств, получающихся прн сложении двух чисел в возрастающей степени и сравнении их суммы с ближайшим значением целого числа в той же степени. То есть увидели бы анализ разложения степеней с выявлением наименьших остатков.[10]
И Сирано рассуждал, подводя итог своим исследованиям.
О каких же двух слагаемых в той же степени, что и их сумма, может идти речь, начиная с куба? Нужны ли еще доказательства?
А нельзя ли вывести для Ферма формулу, которая отразила бы закономерности?
С исступленной настойчивостью принялся Сирано за работу! Формула далась не сразу. Лишь после бесчисленных попыток достиг он желанного ее изящества.[11]
К величайшей своей радости, он увидел, что математическая формула как бы совпадает по форме с определением Счастья Франсуазы. И Сирано назвал свою находку «формулой Франсуазы»! Примечательно, что она давала верный результат для четырех степеней!
«…Четвертая степень! Если куб — высота, ширина и длина, то квадрато-квадрат требует еще одного пространственного измерения!» И тут Сирано вспомнил о Тристане, о его объяснении свернутой в некоем четвертом пространственном измерении Вселенной! Эврика! Нежданно, блуждая в лесу степеней, он получил математическое подтверждение существования четырех измерений нашего пространства!
И Сирано вдруг пустился в пляс по комнате, насмерть перепугав вбежавшую мать и удивив появившегося в дверях младшего брата.
Сирано кинулся на шею матери и стал покрывать поцелуями ее лицо.
— Нашел! Нашел! — вне себя от восторга кричал он, подобно древнему Архимеду, выскочившему из ванны с пониманием закона, названного потом его именем. И Сирано закружил Мадлен по комнате.
— Остановись же, остановись, Сави! У меня сердце разорвется, — умоляла мать.
— Виват! — восклицал Сирано и, обращаясь к брату, стал говорить, хотя тот и не подготовлен был, чтобы понять его. — Ведь никто же не удивляется, что замкнутость Вселенной подтверждается математически при сечении конусов, соприкасающихся вершинами на общей осн. Это доказал Ферма, поворачивая секущую плоскость. Когда она параллельна основанию конусов — получаем окружность, повернем немного — и увидим эллипс, поворачивай еще… ну, поворачивай, — тормошил Савиньон юношу.
— Что поворачивать? — спрашивал тот.
— Плоскость! Плоскость! Ну как ты не понимаешь? По мере поворота секущей плоскости на ней появится все удлиняющийся эллипс. А когда плоскость станет параллельной образующей конуса, ось эллипса как бы уйдет в бесконечность и второго закругления эллипса не будет видно. На плоскости останется лишь часть эллипса в виде параболы!
— Я обязательно когда-нибудь пойму это, — пообещал юноша.
— И ты поймешь, что стоит еще немного повернуть секущую плоскость, и эллипс вернется к нам с противоположной стороны, но теперь уже в виде гиперболы! И минус бесконечность оказывается равна плюс бесконечности, которые едины, находясь на противоположной точке исполинской сферы или какой-то другой замкнутой фигуры (он вспомнил объяснение Тристана о кольце Вселенной с внутренним отверстием, равным нулю!).
— Как я бы хотел это понять!
— Не все поймут, не все сразу поймут, но метр Пьер Ферма, конечно, поймет! Наш мир, наша Вселенная распространена еще в одном направлении (измерении!), в котором и замыкается.
И Сирано пожалел, что метр Ферма далеко в Тулузе, куда ему не добраться без коня и денег.
— Виват! Матушка, не угостишь ли ты нас по этому поводу вином?
Он увидел, как смутилась Мадлен, не имевшая в доме никаких запасов, ее выручил стук в дверь.
— Войдите, — крикнула она, — не заперто!
Но стук повторился.
— Входите, кто бы вы ни были! — закричал Савиньон.
И опять раздался настойчивый стук.
— Что за чертовщина! — воскликнул Савиньон и, подбежав к двери, распахнул ее.
На пороге стоял незнакомый молодой человек с узким лицом, птичьим носиком и поблескивающими черными глазками.
— Мне поручено сказать господину Савиньону Сирано де Бержераку, — пожалуй, слишком громко для комнаты произнес он, — метр Пьер Ферма из Тулузы прибыл в Париж, будет ждать его завтра в полдень в трактире «Не откажись от угощения», что на улице Медников.
Произнеся это и как бы оборвав себя, незнакомец резко повернулся и зашагал прочь.
— Куда же вы, куда? — закричал Савиньон. — С такими хорошими вестями гонцы так просто не уходят!
Но незнакомец даже не обернулся.
— Беги догони его, — сказал Савиньон брату.
Но Мадлен остановила младшего сына.
— У нас нет ни пистоля, чтобы наградить его за известие, как бы оно ни было желанным Сави.
Савиньон поник головой, еще некоторое время провожая глазами удаляющуюся по улице фигуру в длинном одеянии послушника.
Внезапно тот обернулся и крикнул:
— Мне так приказано передать! — и скрылся за углом.
— Прекрасно приказано! — потирая руки, говорил Савиньон. — Прекрасно приказано! Вы великолепно приказали, метр Ферма, и я постараюсь завтра обрадовать вас!
Мать радостно смотрела на старшего сына. Она так хотела ему счастья. Она даже сказала это слово.
Савиньон в ответ воскликнул:
— Счастье? О, я знаю его суть. Мне рассказала об этом несравненная мадонна, которую я завтра увижу.
— Дай-то бог, — промолвила Мадлен, вознося мысленно молитву. — Я так желаю тебе с ней счастья.
Как это матери умеют читать в сердцах детей, хотя бы те и не проговорились о своих чувствах.
— Как ее зовут, Сави? — спросила она.
— Франсуаза! Я посвятил ей математическую формулу. И сонет.
И он тут же прочел свое творение последней ночи:
ДЕНЬ БАРРИКАД
ФРАНСУАЗЕ
Сонет
Теперь я знаю, что за сила
Магнитами к тебе влечет.
Улыбкой солнце ты гасила
И обнажала чуть плечо.
Волшебница, мадонна, фея!
Созвездий дальних нежный свет!
Но… Ни о тем мечтать не смея,
Пошел я за тобою вслед:
И повстречал на баррикаде.
Вверху, со знаменем в руке.
Народный гнев свободы ради.
Вздымала ты, как вал в реке:
К чертям всех бар! Бар — в гарь и ад!
Народ, вперед! День баррикад![12]
Наутро свежий, бодрый, словно и не проведший ночь без сна, Сирано сложил в сумку свои бумаги, торопясь выйги из дома, словно до полудня оставались считанные минуты.
Правда, ему предстояло пройти через весь Париж с окраины, где ютились де Бержераки после пожара их шато в Мовьере. Шел Сирано в столь же приподнятом настроении, как и после первой подаренной ему Эльдой ночи неистового счастья. Теперь он снова летел, едва не отрываясь от земли, как при потере веса в ракете Тристана. Куда только делись озабоченные горожане, сторонившиеся скачущих всадников и карет с гербами. Сирано казалось, что все, все готовы заключить его в объятия, разделить с ним торжество по случаю сделанного открытия и радость предстоящих встреч с метром и с женщиной, обещающей ему счастье и не отвернувшейся от него ни прежде, ни теперь. И с удесятеренной силой готов был Сирано отдавать всего себя служению людям.
Конечно, он доберется до улицы Медников раньше назначенного срока, придется посидеть на берегу Сены, побродить по знакомым улицам, полюбоваться Лувром и Нельской башней, вспомнить бы тое
В этот день, как и 45 лет назад, в Париже цвели каштаны. Сирано вдыхал их пьянящий аромат, и ему казалось, что они расцвели именно для него.
Улица Медников не стала шире с траурного дня Франции дня 14 мая 1610 года, когда по ней между повозками едва продвигалась королевская коляска, на подножку которой вскочил натравленный иезуитами на Генриха IV злосчастный Равальяк, ударом кинжала покончивший с неугодным королем. Теснота здесь прежняя, как и почти полвека назад.
Сирано приходилось пробираться у стен домов. Он приближался к трактиру ровно в полдень, решив на этот раз встретиться с Франсуазой уже после того, как метр Ферма узнает о формуле Франсуазы и одобрит открытие, и эту победу он поднесет Франсуазе.
Повозки словно нарочно сгрудились здесь, не позволяя Сирано обойти соседний с трактиром строящийся дом. Сирано не мог ждать, пока переругивавшиеся возницы расцепят наконец колеса своих повозок и освободят проход. Он скользнул под строительные леса, где возводили уже крышу.
На улице стоял такой шум и крик, как в Мовьере, когда горел шато отца. Савиньон вспомнил себя, пробиравшегося в горящий дом, чтобы вынести маленькую сестренку. Огненная балка свалилась тогда прямо перед мальчиком, чудом не задев его.
И в то же мгновение, словно повторяя минувшее, балка, на этот раз не объятая пламенем, свалилась с крыши, но не перед Сирано, а расчетливо прямо ему на голову.
Замертво упал философ и поэт на землю. Шляпа, залитый кровью парик и сумка отлетели в сторону.
На улице не сразу заметили происшествие. Однако ругавшиеся возницы вдруг расцепили колеса и разъехались.
Первым к Сирано подбежал сердобольный монах и заботливо склонился над ним, зачем-то пододвинул шляпу с париком и оттолкнул сумку с бесценными рукописями.
Как всегда в таких случаях, около потерпевшего собралась толпа зевак. Одни предлагали вызвать лекаря, другие считали, что нужен не лекарь, а священник, чтобы умирающий успел покаяться и не попал в геенну огненную.
Монах, первым подоспевший на место происшествия, согласно кивнул головой в капюшоне и растворился в толпе.
Наконец решили попросить убежище для пострадавшего в соседнем трактире.
Через минуту оттуда выбежала встревоженная Франсуаза и, узнав распростершегося на земле Сирано, с рыданьем бросилась на него, прикрыв его лицо своими распустившимися волосами.
Ее едва оттащили, чтобы перенести тело в трактир.
Франсуаза предложила лучшие апартаменты для приезжающих, где она будет выхаживать пострадавшего.
Вносили безжизненного Сирано неуклюже, толкаясь и мешая друг другу. В особенности на лестнице.
Франсуазе сунули в руки шляпу с испачканным кровью париком.
Сумка исчезла.
И никогда ее содержимое не стало достоянием людей, так ничего и не узнавших ни о формуле Франсуазы, ни о четвертом пространственном измерении, ни о последнем сонете Сирано де Бержерака…
Тяжкие дни наступили для безутешной Франсуазы, которая с нерастраченным своим женским чувством пыталась спасти не приходившего в сознание Сирано. Надежды на его выздоровление лекари Франсуазе не оставили…
В своей благостной заботе о душе погибающего в трактир из монастыря св. Иеронима пришел аббат отец Максимилиан с жирным печальным лицом и опущенными глазами, дабы принять покаяние умирающего.
Бедная женщина, подойдя под благословение иезуита, не подозревала, что вынуждаемое монахами у Сирано покаяние будет последним уничтожающим ударом церкви по вольнодумцу Савиньону Сирано де Бержераку.
Монах с послушником остались в трактире дежурить день в ночь в ожидании, когда несчастный придет в себя, чтобы окончательно быть раздавленным святой католической церковью.
Франсуаза, наивно верующая, воспитанная в почитании священнослужителей, больше всего теперь боялась, что Сирано умрет без покаяния и попадет в ад.
Когда он открыл однажды глаза, она обрадовалась за него, словно он встал на ноги.
Два месяца пролежал он без сознания в ее постели, ощущая, но не воспринимая первую в его жизни женскую ласку и заботу.
Франсуаза нагнулась к нему, заметив, что губы его шевельнулись.
— Что со мной? Где метр Ферма? Откуда ты, Франсуаза?
— Я все время с тобой после того, как бревно свалилось с крыши соседнего дома тебе на голову, мой любимый. А метр Ферма обещал приехать только осенью.
— Все ясно! — сказал Сирано и закрыл глаза.
Отец Максимилиан, предвкушая неотвратимую победу над духом вольнодумца, прислал послушника узнать, готов ли больной к исповеди, поскольку услышал, что Франсуаза разговаривает с ним.
Франсуаза склонилась к лицу Сирано, умоляя принести покаяние почтенному аббату из монастыря св. Иеронима.
Послушник ждал его согласия, чтобы позвать отца Максимилиана.
Губы Сирано зашевелились, но Франсуаза не могла уловить ни звука и в отчаянии обернулась к послушнику.
Неведомо как, очевидно, «велением свыше», как подумала бедная Франсуаза, послушник понял, что шепчет Сирано, и громко, излишне громко, так, что даже отец Максимилиан за дверью услышал, повторил, казалось, непроизнесенные слова:
У клира — пиррова победа!
Не дам попам души своей!
Смертельного добились бреда,
Но смертный смерти все ж сильней!
Франсуаза в ужасе посмотрела на послушника, осмелившегося произнести эти кощунственные слова, а тот, закрыв узенькое лицо ладонями, с рыданием выбежал из комнаты, столкнувшись в дверях с отцом Максимилианом, жадно ждавшим своего часа.
Но иезуит этого часа не дождался.
Савиньона Сирано де Бержерака не стало…
Умер поэт, умер философ, умер герой. Отрицая бессмертие, он обрел его. И спустя триста лет, в горькие для его любимой Франции дни, в заголовке подпольной газеты на борьбу с нацистским злом звало страстное имя
«СИРАНО ДЕ БЕРЖЕРАК».