«…И три дня будешь идти, и три ночи, а все равно не пройдешь. Сорок несчастий, сорок бед встанут у тебя на пути, и ты покоришься, глупый человек. Тебя сомнут горы, засыплют камни, опрокинут в бездонную пропасть, и тело твое разорвет на части злобный зверь. А уцелеешь, не отступишься, все равно не минует тебя кара аллаха. Сгубит тебя, безумец, пустыня, убьет неутолимая жажда, и тогда выклюют твои очи грифы…»
Хаятолла открыл глаза. Вещий голос пропал.
Косая тень от бархана медленно разрасталась, подбираясь к босым ногам Хаятоллы, сплошь иссеченным порезами, сбитым в кровь о камни.
Близкая тень сулила прохладу и облегчение. Однако мальчик, донельзя изнуренный зноем, не двигался, не искал в ней спасения. Неистовое солнце вытянуло из него все соки, иссушило тело и умерило волю.
«…Ты дерзнул, слабый человек, ты не внял голосу разума. Так терпи, несчастный, терпи и страдай. Страдай и терпи…»
Хаятолла терпеливо ждал, пока наползающая закатная тень протянется еще дальше, загустеет и превратится из сумеречно-серой в фиолетовую, ночную. Только тогда, с приходом темноты, немного отдохнув, он сможет, не рискуя встретить кого-нибудь по дороге, войти в свой разоренный, покинутый людьми кишлак в поисках воды и ночлега.
Вяло прислушиваясь к долетавшим До него редким звукам пустыни, Хаятолла молча заклинал ночь, чтобы она наступила скорей…
Дважды за барханами, далеко, почти неразличимо, всплескивали торопливые автоматные очереди. Эхо выстрелов вязло в жарком стоячем воздухе, глохло и исчезало, ничем не удерживаясь в создании… Хаятолла даже не попытался встать и посмотреть из своего укрытия, что там происходит: долгий дневной переход лишил его сил, отнял желание шевелиться.
Запрокинув лицо к небу, равнодушный к себе и окружающему, Хаятолла в полудреме лежал на песке между тощих, просвечивающих насквозь, каким-то чудом еще живых кустиков верблюжьей колючки и едва различал, где был бред, мираж, а где явь. И только два слова, два накрепко запомнившихся, как клятва, слова — «Шибирган» и «Олим» — не могли вытравить из его памяти и сознания ни страх погони, ни усталость, ни боль. Он должен был хоть ползком, хоть в бреду, хоть полуживым прийти в Шибирган и непременно должен был разыскать там Олима…
Чалму он давно потерял, даже не помнил где, голову напекло, и в ней сквозь непрерывное гудение и ломоту, сквозь тяжесть нехотя рождались смутные желания и обрывочные мысли, неизменно сводящиеся к воде.
Хаятоллу мучила жажда. Весь День, таясь от людей, он брел по руслу арыка, надеясь отыскать хоть какую-нибудь лужу, но тщетно: душманы в горах перекрыли поток, отвели воду, и ложе арыка всюду оставалось сухим, знойным, белело галькой сквозь толстые наносы глины. Глина там растрескалась и превратилась в такыр, похожий на множество черепков разбитой и разбросанной как попало посуды.
Хаятолла старался отогнать от себя напоминание о воде, но оно упорно каждый раз возвращалось, лаская слух неумолкающим обманным журчанием и плеском. Благодатный поток лился совсем рядом, до него можно было дотянуться губами, и Хаятолла изо всех сил спешил сделать это, но поток ускользал, истончался, уходил без остатка в песок и вновь объявлялся в другом месте, дразня и мучая Хаятоллу своей недосягаемой близостью. Мальчик пытался вызвать слюну, чтобы смочить горло, но язык, взбухнув и почти не умещаясь во рту, ворочался с трудом…
От бесполезной этой борьбы Хаятолла совсем изнемог, забылся. Едко пахнуло горьковатым запахом верблюжьей колючки, царапавшей щеку одеревенелым шипом, и мальчик вновь закрыл сожженные солнцем глаза, давая им отдых.
Чей-то пристальный взгляд заставил его встрепенуться. В безликом небе низко кружил в ожидании добычи стервятник, а на самом гребне бархана, в двух или трех шагах застыл пучеглазый варан, пялился на неподвижно лежащего человека и нервно подергивал закрученным хвостом, готовый при малейшей опасности удрать.
Мальчик слабо взмахнул рукой, пошевелился, и варан пропал, будто его и не было вовсе. Только струйка песка просеялась сверху, оставляя на склоне бархана тонкую борозду.
«Видишь, как ты слаб и беспомощен? Разве тебе было плохо дома?..»
Хаятолла поднял ладонь к лицу, как бы загораживаясь ею от скрипучего вещего голоса, падающего с небес… Все смешалось, странно перепуталось в его памяти; мрачно парящие стервятники и автоматные очереди, недосягаемый уездный городок Шибирган на севере страны и безводный арык в черепице такыра, боль и солнце, москиты, грузовики, бредущая неведомо куда вереница верблюдов, черные шерстяные шатры кочевников-кушанов, веточки арчи с нежными зелеными листьями, глупый безобразный варан и снова стрельба — с раскатом, из танковых пушек, улыбающийся Олим с нацепленной на ремень добротной кобурой и торчащей оттуда рифленой рукояткой пистолета… Тонко, как струйка песка, просачивались сквозь эту кутерьму и неразбериху звуки и запахи дома, манили к себе, и Хаятолла доверился им, дал увлечь себя в то утраченное навсегда, — безвозвратное время, когда его жизнь принадлежала только отцу и матери, да еще земле, на которой он когда-то играл.
Он снова был дома, прохладу струили старые его стены… Он снова слышал в пустынном безмолвии голоса родного кишлака, с удивлением и почти забытой радостью внимал их гортанным и резким звукам…
— Хаятолла, ты где? Куда ты запропастился?
Мальчик вздрогнул. Он различил далекий голос отца, едва долетевший до него из-за высокого глиняного дувала, но не тронулся с места, даже не откликнулся. Жадными глазами Хаятолла наблюдал за курганом, угадывая момент, когда оттуда выстрелит, сотрясая воздух и землю, длинноствольная пушка сорбозов…[1]
Однако было похоже, что сегодня ничего интересного больше не произойдет. Видимо, пыльная буря остановила и бандитов, о которых упорно поговаривали в кишлаке, и теперь сорбозы напрасно ожидали в боевой готовности прихода душманов с гор.
Свирепый «охир заман», все сметающий на своем пути афганец, только что отбушевал, пески улеглись, и замутненное пыльной бурей солнце вновь ненадолго очистилось, запылало на закате с прежним усердием и жаром. Но душные синие сумерки уже наваливались на барханы, пустыня цепенела.
Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться в кишпак.
Кишлак тоже отходил ко сну. Хаятолла заметил, что густые пряные дымы очагов больше не тянулись кверху, а стлались рвано и низко, бормотали в загоне овцы. Густой дух отары перемешивался с идущими от жилищ разнообразными запахами пищи, нагретого за день железа и хлеба… Все умолкало.
Но пустыня не умерла: на смену дневным обитателям из нор и щелей выползали ночные. Вот алчно, взахлеб, наводя тоску и жуть, взвыл шакал за невидимыми уже, пропавшими в темноте барханами, и ему тотчас с разных сторон отозвались голодными голосами другие.
«Пора», — сказал самому себе Хаятолла и осторожно погладил резной темно-вишневый сердолик, когда-то найденный им у подножия древнего могильника.
Славили теплую ночь цикады. С цвирканьем носились над головой Хаятоллы летучие мыши, едва не задевая мальчика по лицу своими мягкими крыльями. Хаятолла всегда удивлялся их проворству и не верил в слепоту летучих мышей: иначе как они добывают себе пропитание и отыскивают дорогу к дому?
— Хаятолла! — вновь требовательно позвал отец.
— Я здесь. — Хаятолла вышел из-за арчи.
— Наконец-то! Иди в дом.
Хаятолла переступил порог, принюхался, не пахнет ли чем съестным.
— Где ты так долго болтался?
— Гонял сусликов по барханам, — не задумываясь, выпалил Хаятолла.
— Сусликов!.. Тебе уже скоро одиннадцать, а ты все еще занимаешься пустяками, как будто нет у тебя других забот! Поешь немного и ложись спать.
Неслышно вошла мать, поставила на плоский ящик из-под фугасных снарядов, когда-то подобранный отцом на дороге и теперь служивший им столом, чайник, пиалу, несколько ломтиков холодной вареной свеклы в тарелке и кусок вчерашней лепешки.
Наливая Хаятолле чаю, вздохнула:
— Может, завтра отцу удастся подороже продать на базаре ковер? Он собирается в Акчу.
— Завтра? В Акчу? — удивился Хаятолла, не переставая жевать.
— Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, — подняла она глаза к потолку. — Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли До холодов?..
— Что ты там бормочешь? — спросил отец, внезапно появляясь в доме.
Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасный гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он куда-то уезжал, бросая хозяйство и дом, а возвращался обычно сердитым и раздраженным, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то люди, которые говорили шепотом и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали…
— Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина!
Мать взяла поблескивающий старой медью кувшин с узким высоким горлом и загнутым носиком, плеснула в подставленные ладони мужа.
— Мне нужна веревка. Куда она подевалась?
Мать сняла с крюка у двери туго скрученный жгут, молча подала, и отец вышел, бормоча что-то себе под нос.
«Тяжело ей, — с жалостью подумал Хаятолла о матери. — Вон сколько морщин. И седая стала совсем. Хорошо еще, другие мои братья давно выросли и разъехались кто куда, а я остался один, — все-таки ей меньше хлопот…»
— Не наелся? — Мать придвинула поближе к сыну тарелку с последним ломтиком свеклы, улыбнулась, видимо, вспомнив что-то приятное. — Знаешь, сегодня днем, когда ты пас отару, в кишлак приезжала русская докторша. Танкисты ее привезли. У дочки старейшины будто бы тиф, так, говорят, джаст сам вышел встречать шоурави,[2] а потом велел зарезать для них барана. Только они отказались от угощения, очень, говорят, торопились…
Мать снова улыбнулась, кончиком платка вытерла глаза, поправила паранджу.
— Я как раз чистила ковер и не заметила, как шоурави остановились у нашего дома. Докторша эта подошла, спросила, где живет джаст… Ну я показала. Так знаешь, что сказала русская о нашем ковре? Что он ничуть не хуже знаменитого мервского и что нижние гели — самые красивые из всех узоров, их мог выткать только настоящий художник, мастер. Это твои гели, сынок…
Во дворе заорал ишак, раздалась ругань, и в дом вошел отец. Взгляд у него был рассеянным, руки дрожали, и мать поскорее ушла на свою половину, чтобы напрасно его не раздражать.
Отец долго смотрел на Хаятоллу, вроде бы не замечая сына, потом сказал: — Хаятолла, завтра тебе надо встать пораньше.
— Я знаю, отец: ведь сейчас моя очередь пасти отару.
— Ты не понял. Отару погонит другой, твой сменщик, я договорился. А ты поедешь в город.
— В город? Но зачем?
— Я сам отвезу тебя к автобусу, а дальше будешь добираться один. Так надо. Путь неблизкий, так что ложись спеть, не дожидаясь пятого намаза: я за тебя помолюсь. Аллах простит, ведь ты еще ребенок…
Мальчик выпрямился.
— Я чолук, — гордо и независимо ответил Хаятолла, незаметно дотрагиваясь до спрятанного на груди амулета. — А чолуки всегда встают до солнца.
— Да, это так, — не придавая значения дерзости сына, думая о чем-то своем, согласился отец. — Чолуки встают до солнца, чтобы пригнать отары на пастбище, пока прохладно. Такая уж это работа. Я сам был когда-то чолуком, знаю…
Внезапно глаза отца, отразив дотлевающий огонь углей закопченного очага, сверкнули незнакомо, опасно, как у больного.
— Но скоро, сын, тебе не придется вскакивать чуть свет и бегать дни напролет в услужении у пастуха. Да, скоро… У тебя у самого будет собственная большая отара и два… нет, лучше три чолука, чтобы они как следует смотрели за овцами и хорошенько берегли их от напасти и чужого глаза.
— У меня? Большая отара? Но зачем, отец? Мне не нужна отара! Я не хочу быть всю жизнь пастухом.
— Глупый! Кто говорит, что тебе придется быть пастухом? Ты станешь хозяином, станешь богатым, а богатые люди — сильные люди, им ни к чему самим пасти свои отары, на это всегда найдутся желающие — те же белуджи, или нуристанцы, они в таком деле великие мастера. А ты — пуштун и помни всегда об этом. Пуш-тун…
— Но я хочу учиться, отец! Я знаю наизусть «Бабур-наме», и мулла говорит, что по математике и письму я мог бы потягаться с пятым или даже шестым классом лицея…
— Я тоже когда-то слышал стихи из «Бабур-наме». Вот:
Хоть временем на краткий срок и вознесенный в рай
Вином победы, два—три дня всего хмелен твой враг.
Пусть кажется, что до небес он вырос, — не горюй:
Ведь низок он и будет вновь с землей сровнен твой враг.
Понял? «И будет вновь с землей сровнен твой враг», — разглаживая заросший волосами подбородок, с затаенным удовольствием повторил отец. — Вот это мне по сердцу, а о чем другом даже и слышать не желаю. И ты тоже выбрось из головы свои дурацкие мысли. Когда у человека много денег, ученость ему ни к чему. Что даст она тебе? Кем ты станешь? Может, мирабом? Или уличным брадобреем? А может, муллой?..
— Я хочу быть археологом. — Хаятолла легонько нащупал на шее тонкий шнурок с амулетом. — Или строить дороги.
— Э, много ты понимаешь! — раздосадованно хмыкнул отец. — Дороги! Кому нужны твои дороги? Кочевникам? Или караванщикам? Ха! Верблюд — и тот лысеет от одного запаха бензина и умирает до срока. Вот до чего доводят твои дороги! У степняка одна дорога — пустыня. В ней он родился, в ней помрет, и ни к чему мостить камнями путь к последнему приюту… Кончим об этом! Мне не довелось в свое время стать колоннафаром, но ты, мой последний сын, будешь большим человеком, ты станешь колоннафаром! Ахмет-хан обещал мне дать много денег, а его слово твердое…
— Ахмет-хан? — переспросил Хаятолла.
Отец нахмурился, не ответил, а затем полез за пояс, вынул узелок, начал с усердием отсчитывать деньги, мусоля каждую бумажку по нескольку раз.
— Спрячь хорошенько, чтобы не потерять. Это тебе на первое время в городе. Когда проголодаешься, зайдешь в дукан и купишь себе поесть. Здесь сто афгани. Хватит с лихвой и на плов, и на лепешку, и на сладости. А дальше прокормишься сам. Руки есть, голова есть, не пропадешь. Остановишься и будешь жить пока что у дяди, он примет.
— Я его совсем не знаю…
— Он хороший человек, хотя и странный немного, как будто не в себе. Мечтатель, поэт. — Отец густо сплюнул на пол. — Работает в департаменте газовой промышленности. Это он передал через верных людей, что их департаменту нужен проворный мальчик — бача и что такая работа будет тебе как раз по плечу. Видишь, как он помнит и заботится о тебе? Родственник все-таки. А ты говоришь, совсем дядю не знаешь…
Отец понял, что новость озадачила Хаятоллу, и добавил:
— Если ты будешь работать как следует и понравишься дяде, то, глядишь, он оставит тебя насовсем. — Отец прищурился, усмехнулся вовремя пришедшей в голову мысли. — Тогда, может, и поступишь в лицей, выучишься и будешь строить свои дороги. Ну, что? Ты доволен?
Хаятолла сидел оглушенный, плохо соображая, что говорил отец. Департамент… бача… лицей… дороги. Как же это — вот так, все сразу?
— Передашь от меня дяде гостинец. — Отец выволок из-под лавки мешок, достал из него плоский сверток, протянул Хаятолле. Сверток оказался тяжелым и твердым.
— Здесь сушеный кишмиш из Сохи и, самый лучший в провинции, немного фисташковых орехов, ну, еще кое-что по мелочи. Подарок родственнику. Пусть ему будет приятно… Только не отдавай, а когда он пойдет на работу в свой департамент, положи ему сверток в сумку с обедом. Он сядет перекусить, увидит подарок и сразу вспомнит кишлак, а то совсем забыл дорогу к дому. Видишь, как просто? Ты все хорошенько запомнил? Ничего не перепутал? Тогда иди спать. Благослови тебя аллах…
Зыбким был сон мальчика, неспокойным. То грезилась ему огромная, во весь тандыр, лепешка, пропитанная горячим бараньим жиром, и он чмокал губами, то виделся Алабай, приблудный щенок, которого Хаятолла мечтал вырастить и превратить в настоящую бойцовую собаку для состязаний, то за старой мечетью вдруг слышались ему автоматные очереди.
— Проклятье! — сонно бубнил отец, вздыхая на лежанке под ворохом одеял. — Нигде нет покоя.
Думая о завтрашнем дне, о неведомом дяде, у которого отныне станет жить он, племянник-бача, Хаятолла свернулся калачиком и незаметно уснул.
Разбудили его голоса. Хаятолла напряг слух, но угадывались только отдельные слова. Неясная тревога исходила от тяжелого, густого голоса ночного пришельца, удивительно напоминавшего голос муллы.
Хаятолла притиснулся ближе к двери. Да, он не ошибся: голос принадлежал мулле. Только теперь в нем не было сладких тягучих нот, что всегда так зачаровывали Хаятоллу и других учеников, которых мулла обучал грамоте; непонятные скорбь и угроза слышались Хаятолле в этом голосе.
Долгое, ничем не тревожимое молчание воцарилось за дверью после пугающего, загадочного утешения муллы: «Крепись, Нодир. Он принял смерть со словами — «Аллах акбар» — «Аллах велик»…
Потом отец шумно выдохнул, с силой ударил кулаком по ладони и глухо спросил:
— Когда?
— Третьего дня, на закате. Им некуда было деваться. Их зажали в ущелье. Твой брат прикрывал отход.
— Упокой его душу, аллах! Хорошая смерть.
Мулла, видимо, взмахнул четками, потому что было слышно, как мягко громыхнули отполированные костяшки нанизанных на нитку тяжелых бус.
— Запомни этот день, Нодир, — сказал мулла, будто произносил заклинание.
Отец снова вздохнул — глубоко, с присвистом.
— Я запомню. Очень крепко запомню. Но и люди тоже надолго запомнят его, уж я позабочусь об этом.
— Что ты задумал? — с тревогой спросил мулла.
— Да-да, они запомнят… Завтра джума, пятница, выходной. Местные власти собирают джиргу. На площади скопится много народу. Что же, тем лучше. Пусть советуются, на то и джирга. Но, клянусь, они крепко запомнят мое имя и имя моего брата. О-о!..
— Я, пожалуй, пойду. Скоро рассвет. — Мулла начал собираться. — Будь осторожен, Нодир. Сейчас шутить с властями стало опасно. Это сила, и с нею нельзя не считаться… Да, вот еще что! Совсем забыл. Твоя ханум…
— Моя ханум?!
— Не горячись, сначала выслушай. Сегодня днем, когда приезжали шоурави, твоя ханум вынесла кувшин и напоила водой танкистов и эту русскую докторшу. Люди все видели. Ты ее проучи немного, Нодир. Наши женщины должны знать свое место, а то, чего доброго, возомнят о себе бог знает что или, еще хуже, начнут вмешиваться в мужские дела.
— Ах, женщина, ах, несчастная!..
Отец проводил муллу до ворот, но сам еще долго не возвращался, все ходил и ходил по двору, вздыхая. Под ноги ему подвернулся щенок, и он так двинул его йогой, что пес отлетел к дувалу, шлепнулся о крепкий сырцовый кирпич стены, а голоса не подал — должно быть, перехватило дыхание.
«Алабай! — Хаятолла закусил губу. — Бедный мой Алабай…»
Между тем дальние барханы начали светлеть, проявляться из темноты, и отец потормошил притворившегося спящим Хаятоллу за плечо.
— Хватит дрыхнуть. Вставай. Время не ждет.
Мать уже была на ногах, пыталась развести огонь в очаге, но саксаул занимался плохо.
— Брось возиться, женщина! Нам некогда. — Ярость клокотала в голосе отца. — Ты готов, Хаятолла? Сверток не забыл? А ну, покажи. Смотри не потеряй по дороге гостинец для своего Дяди!
Пегий ишак с обшарпанным, будто нарочно выщипанным клочками левым боком дожидался у дверей, терся мордой о воротный столб. Пустая пока что арба у него за спиной покачивалась.
Мать вышла было проводить сына, благословить в дальнюю дорогу, но отец только махнул на нее рукой:
— Нечего тут торчать! Иди в дом. Да запрись хорошенько.
Каменистая степь потянулась им навстречу. До самого шоссе отец не проронил ни слова. Хаятолла тоже не мешал отцу разговорами, наблюдал, как неуклюже, неповоротливо отползали прочь с пути, по которому катилась арба, медлительные черепахи, да порой с треском выпархивали почти из-под ног ишака жирные, ленивые кеклики.
На асфальте, показавшемся вскоре после восхода солнца, меньше трясло, и Хаятолла, растревоженный прощанием с домом, почти успокоился.
У безлюдной в этот час остановки отец сошел на землю, снова полез за пояс и отсчитал сыну еще пятьдесят афгани в мелких бумажках.
— Это тебе на крайний случай. Зря не трать, могут пригодиться.
Он еще раз придирчиво ощупал ковер, проверяя, хорошо ли тот увязан, обошел со всех сторон полегчавшую арбу.
— Ни к кому, кроме дяди, не заходи, не доверяйся случайным людям. Понял? Я навещу тебя в следующую джуму, если не задержат дела. А сейчас мне пора.
Долгим показалось Хаятолле безрадостное ожидание оказии. Мимо проносились доверху нагруженные автомобили, барбухайки частных владельцев и транспортной компании. Оглушительно стреляли их выхлопные трубы, оставляя вонь в начинающем нагреваться воздухе. Ни одна из этих густо размалеванных по бортам машин не останавливалась, и мальчик присел на обочину, положив рядом с собой гостинец для дяди — единственную поклажу, которая, кроме новеньких, специально взятых для города резиновых калош, была в его походном мешке.
Он перестал обращать внимание на машины, покорно ожидая своего часа и случая или везения, потому что по чужим рассказам знал, как трудно бывает втиснуться в битком набитый автобус и ехать.
Все же он не удержался и в какой-то момент протянул руку к мешку. Очень уж хотелось ему посмотреть, что за гостинец он везет дяде; слишком беспокоился за него отец, да и чересчур тяжелым, загадочным, манящим показался ему сверток, и пахло от него, как помнил Хаятолла, не пряностью лучшего кишмиша из Сохии, не жаренными в золе фисташковыми орехами, а как-то незнакомо.
Хаятолла размотал схваченную шпагатом тряпицу, и в руки ему скользнула длинная плоская коробка немногим меньше кирпича.
Множество незнакомых букв покрывало ее лакированные, сияющие глянцем бока, но сути этих обозначений Хаятолла, как ни пытался, не разгадал.
«Где же тут кишмиш? Может, он внутри, в коробке? Как она открывается?»
Забыв об окружающем, Хаятолла водил пальцем по закругленным, плотно подогнанным бокам коробки, надеясь подковырнуть ногтем какой-нибудь ее край и добраться до содержимого. Однако крышка нигде не обнаруживалась, и только сквозь две крохотные дырочки не больше пшеничного зерна как будто слышно было внутри тихое шевеленье.
Он не заметил, как солнце заслонила чья-то тень.
— Салам алейкум, рафик!
Перед ним, улыбаясь, сверкая белыми крепкими зубами, стоял друг — такой же, как и Хаятолла, чолук, его сменщик Мухаммед.
— Уезжаешь? Я только что об этом узнал и вот решил попрощаться, хорошо еще, пастбище рядом, можно добежать. Насилу отпустил пастух, пришлось ему отдать десять афгани, иначе он — ни в какую. «Мигом, — говорит, — чтобы единым духом вернулся. Я, — говорит, — за тебя пасти не намерен…» — передразнил Мухаммед пастуха и весело рассмеялся похожести блеющего голоса его хозяина. — Ты что же, совсем уезжаешь? Больше не вернешься?
— Не знаю. — Хаятолла пожал плечами. — Отец обещал навестить меня в следующую джуму. А может, и насовсем. Буду жить у дяди и поступлю в лицей.
— О, а что это у тебя? — Мухаммед жадными глазами разглядывал коробку, которую Хаятолла вовремя не успел убрать, от нетерпения перебирал ногами и облизывал губы.
— Гостинец дяде. — Хаятолла принялся заворачивать коробку в мятый холст, но Мухаммед уже тянул к ней руки, азартно пританцовывал.
— Дай хоть поглядеть! Ой, какая тяжелая! Подари ее мне? Ну подари, рафик. Должен же ты оставить мне что-нибудь на память! Вдруг больше не увидимся, так я тебя вспоминать буду. Хочешь бакшиш?
Мухаммед порылся в карманах, извлек из глубины шаровар ножичек с треснувшей рукояткой.
— Давай меняться, а? Давай? Хаятолла, ведь ты меня знаешь: не будет мне покоя, ночей спать не буду, пока не согласишься делать бакшиш. Не мучай меня!..
— Ты что, с ума сошел? Это же отец передал гостинец для дяди. Для дяди, понял? А ты — меняться!
Мухаммед тоскливо заглядывал в глаза другу, умолял:
— Ну, тогда продай. Хочешь, тридцать, нет, пятьдесят афгани?
— И за сто не продам. Чужое. Зачем тебе коробка?
— Она красивая. Буду в ней деньги копить.
— Да там же нет крышки! Куда тут класть капиталы?
— Как это — коробка есть, а крышки нет? Так не бывает… Эй, Хаятолла, твой автобус!
Хаятолла поднял глаза на дорогу. По ней и впрямь подкатывал, накренившись на правый бок, широколобый низкий автобус, битком набитый людьми.
— Ты цепляйся, я тебе помогу, а то не уедешь, — крикнул Мухаммед, забрасывай поклажу друга и мешок и подсаживая Хаятоллу снизу плечом, костлявым и неудобным. — Влез? Ну, доброй тебе дороги, рафик! — Мухаммед улыбался, должно быть, довольный, что так удачно помог ’другу загрузиться в автобус.
Машина тронулась, и Хаятолла, выгнув шею, какое-то время наблюдал, как сменщик махал ему от обочины голой рукой, и как при этом счастливо светилось его смуглое широкоскулое лицо.
Тяжелый груз в мешке наминал Хаятолле спину, и он потихоньку сбросил лямки, опустил поклажу к ногам.
Автобус кивал дорожным выбоинам, Хаятоллу подбрасывало вместе со всеми, переваливало со стороны на сторону, пока не укачало совсем… Сомлевший, мутно глядя на белый свет, он опомнился, только когда автобус сделал плавный поворот, присел, скрипнул тормозами.
Ватными ногами ступил Хаятолла на землю, выволок мешок и замер на месте. Куда идти, он’ не знал, а спрашивать у людей, помня наказ отца, не решался.
Рядом с автобусной остановкой зиял дверной провал лавки дукандора. Тут же, полулежа на деревянном помосте, другой хозяин жарил крошечными порциями шашлык, обмахивал его метелочкой, и дым, отгоняемый в сторону, щекотал мальчику ноздри.
Но есть он еще не хотел. Да и берег, как учил отец, деньги до более подходящей минуты. Наудачу он побрел вдоль улицы, по которой, лавируя между машин, с трезвоном проносились велосипеды мальчишек.
Хаятолла свернул в тень, где никла покрытая слоем дорожной пыли искривленная чинара, наспех проверил содержимое мешка и прочность завязанного поверху узла… Скользнули под рукой новенькие поскрипывающие калоши, нащупалась коробка… Нет, это было что-то другое. Мальчик похолодел. Это была не коробка, а плоский и такой же тяжелый камень. Мухаммед! Обвел-таки вокруг пальца. Но когда он успел сунуть камень в мешок? Когда запихивал друга в автобус? Или же Мухаммед тут ни при чем, а коробку подменили в автобусе, когда Хаятоллу мутило от качки и духоты, людской давки? Нет, скорее всего это сделал проныра Мухаммед, потому что кому придет в голову тащить камень в автобус, чтобы потом обменять его на неведомо что?! Мухаммед, больше некому. Недаром он так улыбался, недаром так долго махал рукой…
Удрученный, с обидой, защемившей сердце, Хаятолла отошел от дерева, пошел напрямик к высокому зданию, которое приметил издалека и принял за самое главное на этой улице, потому что оно было новее остальных и выделялось ярко-желтой краской и белыми квадратными окнами.
«Не довез… Гостинец не довез! Что теперь подумает обо мне дядя? Что скажет отец? Эх…»
Приметное здание и впрямь оказалось нужным Хаятолле местом. «Департамент газовой промышленности», — прочел мальчик арабскую вязь надписи на табличке под стеклом и, не колеблясь, потянул на себя дверь.
Первый же, кого Хаятолла спросил о своем дяде, отмахнулся на бегу: не знаю. Хаятолла подходил к людям, называл дядино имя и недоумевал, почему в ответ ему лишь пожимали плечами… У них в кишлаке все знали и про всех. Странно… Может, дядя тут работал недавно и его еще не успели узнать?
— Постой, мальчик, постой, — вдруг окликнули его. — Как, ты говоришь, зовут твоего дядю? Кажется, я припоминаю… Это не с ним случилось несчастье? Не знаешь? А ну-ка пойдем.
Замирая от нехороших предчувствий, Хаятолла поднялся по каменной лестнице на второй этаж и оказался в большой комнате, где на крашеных стенах висели во множестве какие-то картинки и, ласково, нежно жужжа и обдувая лицо, крутился голубой вентилятор на толстой ноге. Усталый светловолосый человек в легкой рубашке и галстуке вышел к мальчику, положил ему на плечо горячую руку.
— Да, брат, с твоим дядей случилось несчастье. У него никого из родни не оказалось, и мы не знали, кому об этом сообщить. Он попал под машину, такая трагедия… А тебе сейчас лучше пойти в провинциальный комитет ДОМА.[3] Там помогут. Обязательно помогут. Людочка, проводите, пожалуйста, мальчика в комитет ДОМА. Он приезжий, города, конечно, не знает, как бы не заблудился.
Людочка хотела было взять его за руку, но Хаятолла сердито вырвался, засопел.
— Ну не обижайся, дружок, не сопи, как ежик. Ничего худого я тебе не сделаю, — сказала девушка, старательно и не всегда понятно выговаривая слова. — Я ведь хотела, как лучше, поверь…
Они пришли в дом, окна которого вместо ставней были закрыты от солнца связанными в щиты пучками высохшей верблюжьей колючки. Лестницы тут были деревянными и скрипели под ногами — совсем как дома, в кишлаке, скрипят старые ворота, когда их раскачивает злой ветер «охир заман», на языке дари означавший «конец света».
— Рафик Олим, мы к вам. — Людочка подталкивала впереди себя упирающегося, опустившего голову мальчика.
— Милости прошу. Чаю?
Олим смотрел на новенькие, отражающие свет калоши Хая-толлы, надетые им еще перед входом в департамент, и улыбался.
— Откуда такой богатырь? Чей ты?
Олим, оказавшись не столь уж высоким и грозным, как показалось вначале, понравился Хаятолле сразу.
— У меня… гостинец дядин украли, — высказал он первое, что лежало на сердце и томило грудь. — Теперь отец скажет: «Растяпа! Ничего тебе доверить нельзя».
— Это скверно, когда воруют… — Олим тронул аккуратные, наверняка не колючие усики. — Совсем скверно.
Хаятолла зачарованно уставился на рифленую рукоять оружия, выглядывавшего из кобуры на поясе Олима.
— Калибр семь и шестьдесят две? — спросил он, безбоязненно дотрагиваясь пальцами до потертого металла.
— Он самый. Разбираешься.
Хаятолла хмыкнул. Пуштуны с детства привычны к оружию, что тут удивительного?
— Что за дело привело тебя к нам?
Девушка близко наклонилась к Олиму, зашептала ему на ухо, а пока она говорила, Олим хмурился все больше.
— Понятно, понятно, — кивнул он девушке и отпустил ее, повернулся к маленькому гостю.
— Ну что, будем знакомиться? Меня, как ты слышал, зовут Олим.
— Хаятолла. — Мальчик шагнул ближе, чтобы пожать протянутую руку, сделал шаг и оступился. Он нагнулся, чтобы поправить слетевшую с ноги, немного великоватую калошу, и тут из-под светло-зеленой его рубашки выскользнул амулет, закачался на тонком шнурке.
— Талисман? — Олим кивнул на сердолик. — Можно посмотреть?
Сосредоточенно он разглядывал резное изображение змеи, вставшей на хвост.
— Древняя штуковина. Ты береги ее. Мальчик убрал амулет под рубашку.
В комнате появился солдат-охранник, поставил поднос с термосом и двумя прозрачными чашками, блюдечком, полным сладостей.
— Пей, не стесняйся. — Олим налил гостю чаю, с удовольствием сам отхлебнул из чашки. — Что же ты теперь намереваешься делать?
— Пойду к дяде.
— Это невозможно. Дяди у тебя больше нет. Хаятолла отодвинул от себя чашку.
— Все равно я отыщу его дом и буду ждать, когда за мной приедет отец.
— Ты грамотный?
— Умею и считать и писать. Показать?
— Не надо, я верю. А чем ты думаешь здесь заняться? Ну, пока за тобой не приедет отец? Хочешь, я отведу тебя в пионерский лагерь?
Хаятолла насторожился, слегка отодвинулся к двери.
— А что это такое?
— Ну лагерь, где отдыхают пионеры. Где они читают книжки, устраивают игры, смотрят телевизор.
— Телевизор? — Хаятолла как бы пробовал на вкус новое, прежде неведомое слово.
— Тебе сколько лет? Одиннадцать? И ты никогда еще не видел, даже не знаешь, что такое телевизор?.. Ты не обращай внимания на мои слова. Это я так. Электрический свет — и тот далеко не во всех кишлаках, а что уж говорить о телевизоре. До него еще далеко. Но такое время настанет. — Непременно настанет. Я в это верю. Знаешь, пойдем-ка сейчас со мной…
Они миновали улицу, уже заметно опустевшую к близкому полуденному часу, когда все живое спешит укрыться в тени, подошли к обнесенному дувалом саду, возле которого на самом пекле жарились одетые в полную форму солдаты с автоматами наперевес.
— Зачем они здесь? — спросил Хаятолла, поневоле прижимаясь к своему провожатому.
— Они охраняют детей. Это и есть пионерский лагерь. В прошлом году на него налетели бандиты. Вот с тех пор лагерь и охраняется. Ну что, войдем?
Солдаты отдали Олиму честь.
— О, рафик Зарин! Салам алейкум. Примете вот этого богатыря? Ему совершенно некуда деться. Вот и договорились. А ты, Хаятолла, знай: это начальник лагеря. Он тебя и с ребятами познакомит, и телевизор покажет, и вообще не позволит скучать. А меня, извини, торопят дела. В случае чего, приходи. Будь здоров!
Хаятолла не сразу отошел от Олима, но Зарин ждал у распахнутых ворот, и мальчик шагнул следом за начальником лагеря.
Но Олим еще раз его окликнул:
— Да, Хаятолла, забыл спросить: ты умеешь делать из глины кирпичи?
Хаятолла приосанился: еще бы! Сколько он вымесил своими руками глины, когда они с отцом заделывали развалившиеся после ливней стенки дувала? Не счесть…
— Ну, тогда все в порядке. Скоро, через неделю, мы намечаем провести субботник, хотим отремонтировать наш Дом советско-афганской дружбы, и твои руки очень нам пригодятся.
Хаятолла подумал, что через неделю за ним приедет отец…
Но в следующую джуму отец за ним не приехал. Не объявился он и еще через одну джуму… Мальчик затосковал, отправился к начальнику лагеря.
— Рафик Зарин, мне надо сходить к Олиму. Что-то случилось с отцом.
Но Олим сам, будто стоял рядом и все прекрасно слышал, вошел в ворота пионерского лагеря, и лицо его было неприветливым, хмурым.
— Мне надо с тобой поговорить, Хаятолла. Они отошли в тень, присели на скамью.
— Вспомни хорошенько, Хаятолла, что за гостинец ты вез своему дяде? Поверь, это очень важно.
Хаятолла начал подробно рассказывать, как была разукрашена плоская коробка, насколько она была тяжелой и никак не хотела открываться.
— Там еще были буквы, много букв. Я некоторые запомнил, память у меня хорошая. Хотите, я нарисую?
Он взял палочку и принялся чертить ею на песке, радуясь, что Олим не смеется над его каракулями, а, наоборот, слушает и наблюдает за ним внимательно.
— Вот тут, — показал Хаятолла на песке, — еще были две дырочки, а внутри что-то шуршало, я только не мог туда заглянуть.
— Очень хорошо, — сказал Олим. — Очень хорошо, что ты не довез свой гостинец до дяди. Это была мина…
— Мича?
— Да. И предназначалась она для газового завода, который бы взлетел на воздух вместе с тзоим дядей, не случись с ним несчастье и не потеряй ты в дороге этот «гостинец». Кстати, ты не. вспомнишь, где именно у тебя украли коробку?
— Ее взял Мухаммед и подложил мне в мешок камень.
— Я так и знал… Так и знал… Отец специально отправил тебя в город, чтобы с твоей помощью взорвать завод.
— Это неправда! — Хаятолла вскочил, ноздри у него раздувались. В эти минуты он почти ненавидел Олима. — Отец… он не мог! Это неправда. Его самого обманули. Это неправда!
— К сожалению, это правда, и поэтому я пришел, чтобы поговорить с тобой начистоту. — Олим отщипнул от куста твердый зеленый листок, принялся со скрипом растирать его жесткими пальцами.
— Я сегодня же уеду домой. Пусть все узнают, что мой отец не виноват.
Олим придержал мальчика за руку.
— Тебе не следует, Хаятолла, возвращаться домой. Люди покинули кишлак, потому что он стал приносить им несчастья. Люди ушли в другое место. Ты почти взрослый человек, Хаятолла, и поэтому выслушай меня внимательно. Мина, которую у тебя украл Мухаммед, взорвалась ровно в полдень. Твой дружок решил спрятать у себя в доме красивую коробку, а когда вечером вернулся с отарой, на месте дома была одна яма.
Олим отбросил скрученный листок.
— Судя по твоему описанию, точно такую же коробку нашли и в ковре твоего отца. Он как будто бы собирался на базар в Акчу, но потом передумал и приехал на площадь, когда там собрали джиргу. Только чудом удалось предотвратить взрыв, иначе бы погибло много невинного народу… — Олим ненадолго умолк. — Одного не пойму: зачем он, батрак, дехканин, пошел к врагам? Посулили богатства? Но хан свои сокровища никому не отдаст. За них одураченные ханом люди расплачиваются собственной головой, — неужели это не ясно? Релюция — для таких, как ты, как твой обманутый отец…
— Где он? — сурово спросил Хаятолла.
— Тогда, на площади, твоему отцу удалось бежать. Говорят, будто бы он хотел отомстить за брата, который был бандитом.
Хаятолла снова рванулся, но Олим держал его за руку крепко, и твердые шишечки мозолей больно впивались мальчику в ладонь.
— Подожди, не рвись, я еще не все сказал. Да, тебе не следует возвращаться домой, потому что дома у тебя больше нет. Он сгорел. Никто не знает, отчего это произошло…
Жар бил Хаятолле в лицо. Горел дом, трещали, рассыпаясь, сухие доски, валились ворота, пылали одежда и утварь, которые почему-то спешно выбрасывал из готового вот-вот рухнуть дома неутомимый Олим с матово поблескивающим пистолетом, наполовину торчащим из кобуры.
Хаятолла пытался увернуться от сыплющихся на лицо искр, дотронулся ладонью до глаз и только тут пришел в себя, понял, что нигде ничего не горит, что это дотлевает дневной жар пустыни, а сам он по-прежнему лежит на песке и ждет, когда стемнеет, чтобы можно было безбоязненно войти в свой кишлак и попытаться отыскать в нем воду и хоть какую-нибудь еду.
Медленно-медленно исчезали перед глазами мальчика недавние отчетливые видения — жизнь в пионерском лагере, зеленые деревья губернаторского сада в Шибиргане, автобусная тряска, голубой вентилятор, озабоченное лицо Олима…
Хаятолла встал сначала на четвереньки. Совсем близко, в каких-нибудь ста шагах, виднелись неровные зубцы дувала. Хаятолла поднялся во весь рост и двинулся к покинутому людьми кишлаку, чтобы взглянуть и больше уже не возвращаться сюда никогда.
Сумерки уже совсем поглотили пространство, оставив из множества видимых днем цветов один — непроницаемый, черный…
В доме гоже было пусто, пахло выветрившейся гарью давнего пожарища, и только песок, осыпаясь со старых стен, шуршал в тишине уныло и обреченно…
А ночью в кишлак вошли чужие.
Острым детским слухом Хаятолла различил их вкрадчивые, очень настороженные шаги.
Чуя опасность, мальчик забился под вонючий, в дырьях прогаров помост террасы, укрылся полой халата.
— Бача! — позвали со двора. — Бача, ты здесь? Эй, отзовись.
Голос позвавшего был сухим и шуршащим, будто песок; старым был голос, незнакомым, не сулящим ничего хорошего. Хаятолла теснее вжался в землю, задержал дыхание.
Какое-то насекомое торопливо пробежало по его лицу. Хаятолла брезгливо смахнул мохнатую тварь, не переставая зорко глядеть из-под досок в темноту.
Шаги во дворе приблизились к дверному проему, замерли.
— А вдруг его здесь нет? — послышался другой голос, молодой и более решительный. — Может, он нас надул и теперь преспокойно дрыхнет себе где-нибудь в парке, а мы тут зря шарим? Дождемся, что схватят самих. Говорил же Нодиру: напрасно он это дело затеял. Так нет, уперся — приведи мне сына, достань хоть из-под земли! Теперь ищи этого паршивца…
«Это люди отца!» — дрогнуло сердце Хаятоллы.
С улицы тем временем нащупывали дверное кольцо; звякнул металл в заржавелом пазу. Противно скрипнула под чужим рукавом чудом уцелевшая половина двери из ошкуренных, некогда белых акациевых стволов, от пожара обуглившихся и вываливающихся из рамы даже при небольшом усилии.
— Тут он, — прошипел старик, и Хаятолле показалось, будто он засмеялся. — Я чую это. Дай-ка сюда огонь.
Зыбкий свет заколыхался на стене, отражая громадные тени пришельцев.
Хаятолла знал, что так просто чужаки не отступят. Рано или поздно его отыщут, выволокут из укрытия, и если он начнет сопротивляться или звать на помощь, то ему закроют рот навсегда. Хаятолла знал: люди с гор шуток не любят…
Он закрыл глаза, слизнул набежавшие слезы, бессильно вытянул руки по швам, как бы готовясь к худшему. Пальцы задели за что-то твердое, громоздкое, что оттопырило карман. Он еще раз провел рукой по боку. Да, это был старый, простой и безотказный в работе пистолет, из которого Хаятолла мог без промаха с двадцати шагов сбить камень…
Прислушиваясь к приближающимся шагам пришедших за ним людей, он ласкал ладонью гладкий ствол пистолета. Удивительное спокойствие охватило его, унялась дрожь.
Он знал, что такое банда, и не хотел туда больше.
Будто о чужом, постороннем, а не о себе, он припомнил, как оказался в банде. Его выкрали среди белого дня, прямо на улице, в суматохе, когда чей-то взбесившийся верблюд, роняя с губ пену и бестолково тычась во все стороны со своей громоздкой поклажей, вдруг ринулся напролом и принялся топтать и разбрасывать мосластыми ногами лотки испуганных уличных торговцев….. Хаятолла засмотрелся на прежде не замеченного дервиша, как тот, с виду дряхлый и немощный, почти слепой, отбросил посох и смело кинулся под ноги обезумевшему животному, рывком осадил его на землю, мордой в песок. В общем гвалте и неразберихе Хаятолла опомнился, когда его самого схватили какие-то люди, зажали рот, спеленали, сунули в кузов барбухайки, между мешков с зерном, а затем доставили сложным и тайным путем в горы, к отцу…
Он знал, что такое банда. Однажды к Ахмет-хану привели человека. Лохмотья служили ему одеждой, а лицо было сплошь избитым, черным.
Ахмет-хан недовольно посасывал остывшую трубку и ждал разъяснений.
— Господин, не губите! — Оборванец бросился в ноги Ахмет-хану. — Я служу вам верой и правдой.
— Ты? Служишь? Мне? — Глаза Ахмет-хана сощурились, и Хаятолла, набивавший свежую трубку для главаря, заметил плеснувший в них огонь. — Жалкий трус! Ты хотел переметнуться к неверным? Ты, кого я называл муджахетдином, хотел уйти от меня к проклятым кафирам? Да как ты мог, как смел после этого показываться мне на глаза?
В гневе Ахмет-хан грыз костяной мундштук старой самшитовой трубки.
— Это ошибка, господин… Выслушайте! Я мусульманин…
— Истинный мусульманин защищает священный Коран оружием, а не языком. Где твое оружие, негодяй? Ты его бросил, собака! Ты струсил…
— Нет! Нет, господин… Мой автомат упал в пропасть… — пробовал защититься черный человек. — Случайно упал, поверьте…
— Почему ты не прыгнул вслед за ним? — Ахмет-хан в злобе снизил голос. — Или ты ценишь свою жизнь дороже?
— Я готов доказать вам свою преданность, готов искупить свою вину…
— Искупить вину? Доказать преданность? Что-то я не встречал преданности у трусов. Ха-ха-ха! Ты дрожишь, как овечий хвост. Ты так цепляешься за свою жалкую жизнь, будто это какое сокровище…
Ахмет-хан утомился разговором, вяло зевнул и загнутым носком сапога подковырнул камешек.
— Эй! — кликнул он стоявших наготове помощников. — Уведите его. Поищи себе друзей среди шакалов. Пусть они послушают твои речи.
Черный человек отчаянно вцепился в расшитую дорогой нитью, сверкающую на солнце полу халата Ахмет-хана.
— Не губите! Ради аллаха, пощадите моих детей: пропадут.
— Прочь!.. Уберите его с моих глаз.
В банде встретил Мухаммеда, слегка тронувшегося умом после взрыва и все же узнавшего Хаятоллу, узнавшего его голос. Когда-то близкий его друг теперь похож был на старика: ходил сгорбленным и слюнявым, и помыкал им всякий, кому не лень. Мухаммед любил бросать камешки с вершины в ущелье, и когда однажды Хаятолла спросил, зачем он это делает, печально ответил:
— Чтобы искупить чужие грехи. Твой отец грешен больше всех: он запер в доме жену и сжег.
Хаятолла в ужасе бросился от него прочь, но вскоре остановился. Сердцем он почувствовал в этих словах правду. Он догадывался теперь, что именно так все и было, но что можно сделать, что изменить?..
Подслушав однажды, что банда собирается выступить в ближайший праздник, хорошенько запомнив день, час и место выхода, Хаятолла выкрал у отца пистолет и ушел, ясно осознав, что теперь они друг для друга — отец и сын — не существуют. Пуштуны решают один раз.
…Пистолет в руках мальчика будто сам- собой начал подниматься… Он не слышал и даже время спустя не мог вспомнить, прогремели ли тогда спасительные и потому справедливые выстрелы, как не помнил и того, что помогло ему выбраться из молчаливого кишлака и отыскать в темноте выход к дороге…
В запасе у него был остаток ночи, день и еще одна ночь, и надо было торопиться, чтобы не опоздать.
…Первым, кого он встретил на окраине Шибиргана, был уличный водонос, и эта встреча всеми почитаемого человека с полными кувшинами воды сулила удачу.
«Окна у Олима закрыты травой, — твердил мальчик, думами помогая себе идти. — В комнате у Олима прохладно, и он меня не прогонит…»
Двое сорбозов, заметив бредущего к двери мальчика, вяло окликнули:
— Дреш![4]
— Олим!.. — прошептал Хаятолла сухими губами. И его, несмотря на ранний час, пропустили, даже не спросили зачем.
Как и прежде, скрипели под шагами мальчика деревянные ступени комитета ДОМА, успокаивая и внушая надежду. Как и прежде, давным уже давно, мелькнула на миг бесподобная улыбка Олима и шевельнулись мягкие, должно быть, совсем не колючие усы. Хаятолла рухнул освобожденно на его сильные жилистые руки, успев только сказать:
— Банда… выступит… Не дайте…
Олим озабоченно склонился над ним. Слабо улыбаясь, неверной рукой мальчик нащупал у себя не груди амулет, снял его с шеи и протянул Олиму.
— Талисман. Отводит беду…
Тусклый камень блеснул густым багровым светом.
…Снова он шел и шел по гребням скал, снова были неумолимый холод, когда ночлег заставал на каменной высоте, жуткая жажда и голод, волочившиеся за ним по пятам на всем протяжении опасного пути. Снова подкралась темнота, и был ветер, — не дававший забыть о дряхлом волке, тащившемся следом.
«Как же так? — не верил Хаятолла. — Ведь я же тебя убил! И тебя, и другого. Обоих двумя выстрелами. Я не мог промахнуться!»
Но волк был тот же. Клоками сползала с его боков неопрятная шерсть, и так же мелко, вожделенно дрожал вогнутый, почти исчезнувший голодный живот, и тот же тоскливый безжизненный взгляд, и прежним был сиплый глухой голос, когда зверь молил судьбу и небо помочь ему насытиться и не дать умереть.
К волчьей жалобе приплетался другой звук, какое-то жужжание, ровное и усыпляющее. Когда зверь умолкал, жужжание становилось слышнее, но понять, откуда оно исходит, кому принадлежит и что означает, Хаятолла не мог. Страх и усталость мешали думать, а темнота уводила в сон. Сопротивляясь ему, Хаятолла ненадолго смыкал веки, но тотчас испуганно встряхивался, едва в мутной пелене глаз исчезали очертания гор и пропадала изломанная тень притаившегося рядом зверя.
— Пошел! — отгонял его Хаятолла камнями. — Сгинь, проклятый!
Волк неуклюже отбегал. Иногда броски Хаятоллы достигали цели, и тогда зверь ярился, скалил желтые стесанные клыки. К его присутствию Хаятолла притерпелся, привык, как привык к резким, будто ружейные выстрелы, хлопкам куцых крыльев неповоротливых кекликов, вспархивающих чуть не из-под ног, как привык и не обращал внимания на крикливые, будто ругань, вскрики горлиц. Только кеклики взлетали и улетали, горлицы тоже оставались позади, а волк не отставал.
— Ну иди, иди сюда, — теряя терпение, звал Хаятолла.
Однако волк оказался на редкость терпеливым и нападать не спешил. Может, он чуял, что и без того конец близок, а может, сил для решительного броска у него уже не было.
«Если усну, мне несдобровать, — с тревогой подумал мальчик и сунул за щеку лопавшийся под руку острый обломок камня. Щеку резало, зубы тоже ныли, будто их грубо выламывали щипцами. — Пускай больно, зато не усну».
Чего-то не хватало в ночном мраке, был в нем какой-то ощутимый недостаток, изъян, без которого, собственно, ночь не была ночью, и Хаятолла наконец догадался: москиты! Досаждавшие в низинах, почти невидимые глазу, подлые эти твари, от укусов которых зудело тело и разрастались долго не заживающие язвы, сюда, на высокогорье, не забирались. Лучше бы сейчас они терзали лицо и руки, но не давали слать!..
Внезапно волк издал гневный рык, и Хаятолла взметнулся, приготовился к обороне, чтобы заранее упредить угрозу… В неверном свете луны он различил силуэт второго волка, разглядел, как широка у того грудь и огромна лобастая голова.
Старый волк, похоже, не хотел упускать добычу или делить ее с кем-то другим, пришлым. Негодуя, он вздыбил загривок и боком, по шажку, стал приближаться к Хаятолле, хриплым рычанием предупреждая соперника о себе. Но и пришелец не отставал, шумно втягивал носом ночной воздух.
Теперь зверей и Хаятоллу разделяли каких-то пять—шесть шагов да невысокая гряда, за которой мальчик устроился, чтобы скоротать ночь. И тут Хаятолле, который долго крепился, по-настоящему стало страшно. Он видел, как холодно и неумолимо светились в темноте глаза хищников, ощущал неотвратимую, неминуемую беду в каждом их движении, каждом звуке.
— Мама!..
Собственный крик оборвал его сон, вызволил из липких пут страха, и Хаятолла поскорее открыл глаза. Над ним с тревогой и озабоченностью склонялся Олим, ладонь у него была прохладной и приятно студила лоб.
— Что с тобой, пахлавон? Тебе больно? Ты весь горишь. Может, дать попить?
Неровно дыша и вздрагивая, веря и все еще не веря в свое спасение, Хаятолла молча обвел глазами незнакомую комнату. Прямо перед ним, на противоположной стене, выкрашенной простой масляной краской, выделялся на лоскуте материи разноцветный герб нового Афганистана и висел стволом вниз довольно потертый, немало послуживший автомат. Мальчик переместил взгляд правее и заметил, что, кроме Олима, в комнате находился еще один мужчина, явно знакомый Хаятолле.
«Да, он же из Департамента газовой промышленности!» — радостно припомнил Хаятолла, с облегчением отделываясь от мрачных картин только что пережитого ужаса. И единственным, что еще связывало его с недавним кошмаром, оставался тот же ровный усыпляющий звук, льющийся откуда-то сверху, от окна.
— Ты кричал, Хаятолла, звал маму, — ласково заговорил с ним Олим. — Тебе приснилось что-то дурное? Что-нибудь страшное?
Светловолосый человек из Департамента газовой промышленности улыбался, подбадривал.
— А вот мы его сейчас накормим как следует борщом, и все страхи пройдут, как рукой снимет. Ел когда-нибудь настоящий украинский борщ? О, это такое блюдо…
Хаятоллу по-прежнему занимал непонятный звук, манила и зачаровывала его неразгаданная тайна.
— Что это жужжит? — показал он глазами на окно.
— Жужжит? Где? А! Это… — Мужчина замялся, отыскивая на родном для Хаятоллы языке подходящее слово, но, так и не найдя его, пояснил по-своему: — Это такая штука, чтобы в комнате было прохладно. Кондиционер.
— Кондиционер, — твердо повторил Хаятолла, будто пробовал чужое слово на вкус.
У мужчины от удивления высоко поднялись брови. Он оглянулся на Олима и, снова обращаясь к мальчику, по-учительски, с нажимом произнес:
— Парабеллум!
— Парабеллум, — довольно чисто выговорил Хаятолла, облизывая пересохшие губы.
— Параллелограмм!
Хаятолла немного поразмыслил и уже без прежней уверенности, по слогам повторил:
— Па-рал-лело-грамм…
Олим почему-то встревожился, снова провел ладонью по горячему лбу мальчика, укоризненно покачал головой.
— Ты отдыхай, не напрягайся. Тут твои друзья и поэтому забудь обо всем.
— Извини, Хаятолла, я не нарочно. — Светловолосый усталый человек виновато улыбнулся. — В самом деле, нечаянно. Удивил ты меня. А меня ты еще не забыл? Помнишь, как приходил к нам в департамент? Ты еще разыскивал своего дядю… Тогда представиться было недосуг, так что давай знакомиться теперь. Не возражаешь? Я друг Олима, а значит, и твой друг. Зовут Николаем Александровичем. Николай Александрович Березин. Запомнишь?
Какая-то упорная, неотвязная мысль не давала мальчику покоя, мешала думать и говорить. Он беспокойно огляделся, еще раз задержав взгляд на автомате и национальном гербе.
Олим по-своему воспринял его встревоженность, склонился ниже.
— Может, и впрямь поешь? У меня остался плов, правда, холодный. Так ведь разогреть недолго. Есть еще банка компота из ананасов. Как, Хаятолла? А то, хочешь, — усердно исполнял он роль няньки, — позовем Людочку. Она у нас особенная. Красивая.
— Рафик Олим, ты… видел отца?
Олим откинулся на спинку стула, исподлобья взглянул на Николая Александровича, в замешательстве не зная, что отвечать.
— Тебе сейчас вредно волноваться, Хаятолла. И не надо. Лучше постарайся уснуть. Поверь, когда человек спит, силы его прибывают…
— Где мой отец? — перебил его Хаятолла, и болезненная дрожь снова прошла по его маленькому телу. — Что с ним? Бандиты… там было много бандитов. Их перехватили, Олим?
Сквозь смуглую, цвета кофе, кожу щек мальчика проступил румянец. Глаза, как бы подернутые матовой дымкой истощения и болезни, маслянисто блеснули. Он поскорее отвернулся к стене, где над кроватью висел на гвоздях старенький, с жестким ворсом коврик. Недетское чувство опасности подсказывало мальчику, что от него что-то скрывают.
— Отца… убили?
— Нет, Хаятолла, что ты, успокойся. Он жив. — Олим твердо повторил: — Жив. На этот раз банде удалось уйти. Ахмет-хана кто-то предупредил о засаде, и он не стал испытывать судьбу, оставил богатый кишлак почти нетронутым, а сам поскорее удрал на машине. Хорошо, что безвинные дехкане не пострадали. Ведь Ахмет-хан, как ты знаешь, никого не щадит…
Мягкий бархатный голос Олима убаюкивал. Хаятолла закрыл глаза, и сон опять подхватил исстрадавшееся, ноющее тело мальчика, словно пушинку ветер, повлек Хаятоллу из прохладной комнаты с кондиционером в иссушенную зноем пустыню, в уже минувшие страдания и ночь… Ему опять пригрезился безлюдный родной кишлак, над которым обреченно, с плачем и стонами, носились стаи летучих мышей и настырно выл чуть ли не под самым дувалом шакал. Опять он искал и не находил у родных стен спасения от неутомимых своих преследователей, от бед, сыпавшихся на его голову.
«Ничего, скоро настанет утро, и все пройдет», — успокаивал себя мальчик, хотя прекрасно знал, что утра ему не дождаться: рядом бродили, отыскивая Хаятоллу, его мучители, посланные с гор отцом. Их шаги неотвратимо приближались, были совсем рядом…
«Мама, мне страшно!..» — взмолился Хаятолла.
«Я здесь, мой мальчик, не бойся…»
Мама стояла рядом, невидимая в темноте, ласково ворошила его вихры на макушке, — успокаивала. Пахло от нее теплом и домом, и Хаятолла прижимался к матери все тесней.
«Видишь, я с тобой. Теперь я никуда от тебя не уйду. Успокойся, мой мальчик. То ветер скулит во дворе, шарит в щелях. Он решил с кем-нибудь поиграть, ведь и ветру тоже бывает иногда одиноко, вот Он и ищет себе товарища…»
«Это не ветер, мама. Ветер не ходит в сапогах и не говорит человеческим голосом. Это они. Они пришли за мной. Это злые люди, мама».
«Полно, сынок. Спи. Хочешь, я спою тебе сказку? Когда-то ты любил мои сказки…»
«Теперь не люблю. Я уже большой, мама. Я уже давно вырос».
«Конечно, конечно! Понимаю… Ты стал уже таким взрослым! Совсем-совсем взрослым… Скоро и ты покинешь наш дом, как твои старшие братья, и станешь жить самостоятельно…»
«У нас нет дома, мама, и ты об этом знаешь. У нас уже никогда больше не будет своего дома».
«Нехорошо говоришь. Человек не может без дома. Только у бродяг не бывает своего дома. Спи и ни о чем больше не думай…»
Хаятолла потянулся, но вместо шелковых одежд матери нащупал жесткий ворс старенького коврика у кровати. И он услышал голоса двух знакомых Хаятолле людей — Николая Александровича и Олима.
— …Удалось только перехватить их «джип» с радиостанцией да еще несколько человек, и среди них — личного повара Ахмет-хана, — приглушенным голосом рассказывал Олим. — Не густо, конечно. Главарь держал повара «при дворе», повсюду таскал его за собой, а в этот раз за какую-то провинность оставил в обозе.
— Как же все-таки удалось уйти? — недоуменно спросил Березин. — Прости, может, я чего-то недопонимаю, но мы в своем департаменте далеки от боев, наше дело, сам знаешь — работа: газ, трубы… Они что, выскользнули из заблокированного кишлака? Ведь когда проводится такая крупная операция, в ней участвуют и царандой,[5] и подразделения ХАД,[6] и бойцы отрядов НОФ.[7] Банда незамеченной не пройдет…
Жадно ловя каждое слово, Хаятолла старательно делал вид, будто все еще спит. К счастью, и мужчины, увлекшись беседой, ничего не замечали. Говор их звучал спокойно, значит, они не опасались быть кем-то услышанными.
— Да, были там и царандой, и хадовцы, — не сразу отозвался Олим, и стул под ним скрипнул. — Но гонцы Ахмет-хана упредили его, так что блокировать кишлак не имело смысла: он был пуст.
Олим прополоскал горло остывшим чаем, цокнул языком.
— Ахмет-хан сильный и хитрый противник. Он не доверяет никому и ничему. Тот опальный повар, которого мы прихватили, вряд ли когда вернулся бы к ханскому очагу: попал в немилость, значит, напрочь потерял доверие. У хана, кроме него, еще пять таких же искусных поваров, и все они пробуют пищу., прежде чем подадут ее на хозяйский стол. Ахмет-хан дрожит за свою шкуру и потому никогда не пользуется дважды одним и тем же транспортом. Если вчера он ехал на «джипе», то сегодня пересаживается на коня, а назавтра разъезжает уже на бронетранспортере или вовсе идет пешком, как все. Когда банда выступает, рядится в самые простые одежды, хотя обожает роскошь и драгоценности. И держится он то в голове колонны, то в середине, а то в хвосте и до последней минуты даже самым близким из своего окружения не объявляет маршрута выступления…
Олим досадливо пристукнул ладонью по спинке стула.
— Всюду у него свои осведомители, доверенные люди. Есть и резервные кишлаки с подземными ходами, где можно укрыть банду хоть в тысячу сабель… Воображаешь? А в этот раз, когда его крепко прижали, уже висели на хвосте, он приказал взорвать за собой гору. Сам с отрядом, конечно, укрылся в ущелье, где его так просто не взять. Отрезал все подступы. Ну а тех, кто не успел проскочить дорогу до взрыва, кто отстал, он даже не вспомнит. Для него это мусор, дорожная пыль… Жаль, что эти обреченные так и не поняли до конца, что их предали, бросили на произвол судьбы. У одного из них, кстати, оказался гранатомет. Отбивался до последнего и ранил моего друга, начальника пионерского лагеря Зарина. Напрасно пострадал человек, совершенно напрасно. Ведь предупреждал же его: не ходи, не твое это дело. Нет, не послушался…
«Ранен! Рафик Зарин ранен…» — горько вздохнул Хаятолла, живо вспоминая пионерский лагерь под охраной сорбозов, с пулеметами в башнях по всем четырем углам высоченного дувала.
— А если не лезть напролом и обойти завал другой дорогой, скажем, по другому склону, — с жаром предложил Березин, не замечая при этом, как напрягся, обрел силу его голос.
— Других дорог нет, — терпеливо, как маленькому, объяснил Олим. — Горы. Кругом одни горы. А вертолету там сесть негде.
— Да-а…
Мужчины помолчали, должно быть, закончив разговор или собираясь с мыслями.
«Как это нет? — заерзал Хаятолла. — Еще как есть. Неужели забыли? Или не знают?»
— А джейраны? — наконец, не выдержав искушения, дал о себе знать Хаятолла. От нетерпения и горячки зубы его стучали, нос трепетал, а пальцы комкали край одеяла, которым накануне заботливо укутал его Олим.
— Что джейраны? — разом, будто по уговору, спросили мужчины.
— После банды были на горе джейраны? Ну, когда все утихло… Не видели?
Олим пристальнее прежнего вгляделся в лицо мальчика, но было похоже, что Хаятолла находился в ясном уме и не бредил.
— Может, кто и видел. Не знаю. Я не обращал внимания. Тогда было не до животных, сам понимаешь. А почему тебя это интересует, Хаятолла?
— Где ходит джейран, пройдет и человек. А там джейранья тропа, почти над пропастью. Раньше я по ней часто ходил.
— Вот как? Охотился?
— Просто смотрел. Красивые животные. Свободные. Они сами по себе, ими никто не помыкает. А меня они совсем не боялись: привыкли. Когда Мухаммед сказал мне про маму, я часто стал приходить на тропу. Я всех ненавидел и хотел превратиться в джейрана…
— Какой Мухаммед? Не тот ли это несчастный чолук из твоего кишлака, что взорвал мину? — Олим выглядел озадаченным. — Постой, постой, а где проходит эта твоя тропа? Ты можешь ее показать?
Он сдвинул на край низкого столика тяжелую пиалу, которой была прижата карта, разгладил сгибы, подсел на кровать к Хаятолле.
— Ну-ка, посмотрим, где это?
Мальчик с удивлением обозревал глянцевую, в некоторых местах помеченную цветными карандашами карту, где множество тонких и толстых линий переплетались между собой, будто паутина, и им постепенно овладела растерянность.
— Осел я, баран безмозглый, забыл! — в сердцах ругая себя, наморщил лоб Олим. — Откуда ты можешь знать карту?
Хаятолла вскочил на ноги.
— Я могу нарисовать, у меня память хорошая. Хотите? — Он поискал в комнате подходящий предмет, увидел пистолетный шомпол, подхватил его вместе с початой пачкой чая, коробкой сигарет и бруском пахучего мыле в яркой обертке.
— Вот, это ущелье, — кладя на пол чай, принялся объяснять Хаятолла. — Вот здесь он пробил тропу, видите, где шомпол. А тут, — мальчик поочередно разместил по воображаемым склонам пачку сигарет и мыло, — тут и проходит джейранья тропа. Сразу за валуном и начинается.
Мелкая испарина покрыла его лоб, к лицу прихлынула бледность, но глаза Хаятоллы сияли возбуждением и гордостью, что вот наконец и он может для чего-нибудь пригодиться, чем-то помочь… Однако, к его удивлению, мужчины, ничего не разглядев в его чертеже на дощатом полу, остались безучастны. Тогда Хаятолла принялся их тормошить.
— Да вот тут же, вот где проходит тропа, неужели не видите? — Попеременно тыкал он пальцем то в мыльную обертку, то, захваченный азартом, передвигал по полу шомпол. — Я по ней сам ходил, я не вру… Не верите?
Олим легко поднял его с пола, перенес и уложил в постель, напрасно пытаясь подоткнуть одеяло под охваченного ознобом возбуждения Хаятоллу.
— Дело не в том, пойми… — Олим был удручен не меньше Хаятоллы, старательно подбирал слова, чтобы ненароком не обидеть мальчика. — Мы тебе очень верим. Только без карты, настоящей карты, мы как слепые. Ведь горы не для прогулок, душманы контролируют на подходах к своим норам все ущелья, все перевалы. Уверен, по тропе можно пройти. Но еще никто из сорбозов не бывал в лагере Ахмет-хана, а идти туда наугад — значит напрасно терять людей. Теперь ты все понял?
Хаятолла снова дернулся, скулы его напряглись.
— Не надо карты. Я могу провести по тропе.
Мужчины переглянулись, и Хаятолла, угадывая их сомнение, воспрял духом.
— Возьмите меня с собой. Умоляю: возьмите! — Упрямство и решимость выражало его лицо, губы прыгали. — Без меня все равно вам не обойтись.
Олим грустно покачал головой.
— Я не могу тобой рисковать. Это взрослое дело, мальчик, и оставь его нам. Твоя забота сейчас — учиться. А уж врагов мы как-нибудь одолеем и сами.
Лучше бы он не произносил этих слов!.. Хаятолла враз как-то опал, сник, еще больше насупился и негодующе отвернулся к стене. Ему, пуштуну, не доверяли, оберегали, будто маленького. Позор!
Снова ласково, примирительно заговорил Березин:
— Я слышал, Хаятолла, ты хотел бы стать археологом или дорожным мастером. Это правда?
Мальчик обиженно пожал плечами и не ответил. Лежал, вслушиваясь в металлическое дребезжание вмонтированного вместо форточки кондиционера, и кусал губы.
— Я мог бы тебе помочь, у меня немало друзей среди археологов. Есть и знакомые дорожники. Да и в департаменте нашлась бы для тебя работа. Хочешь?
— Я хочу… — медленно, будто через силу проговорил Хаятолла, — видеть отца. Почему меня не пускают? Я хочу спросить у него: зачем он так сделал? Скажи, Олим, зачем? И почему ты не хочешь взять меня с собой?
Олим и сам нервничал, хотя вовсю старался казаться спокойным, не давал воли раздражению.
— С чего ты взял, будто я не хочу? Просто я обязан, пока ты остался один, заботиться о тебе, опекать. Ты же знаешь, человеку нельзя оставаться одному, И не надо, упорствовать, иначе я могу рассердиться.
— А Зарин — он что, зря подставлял свою голову? — почти выкрикнул Хаятолла.
— Значит, ты и это слышал? — Олим опустил руки, которыми все еще безуспешно пытался укрыть мальчика потеплей. — Это нехорошо, скверно — подслушивать взрослые разговоры. 51 тобой недоволен.
— Ну Олим…
— Если что-нибудь можно сделать, если мне разрешат, я обещаю, что возьму тебя на Операцию. Договорились?
Хаятолла поспешно кивнул, опасаясь, как бы Олим не передумал, под каким-нибудь предлогом не отказался от своих слов.
— Только ты потерпи. Такие дела сгоряча не решают. Ты меня слышишь? Сегодня отдыхай, а к утру что-нибудь прояснится.
Липкой смолой для Хаятоллы тянулись остаток дня и долгая-предолгая ночь в тесной комнате Олима, куда сквозь двойные стекла не проникали ни звуки далеких выстрелов, ни ночные крики цикад… Вскоре после разговора, почти насильно накормив Хаятоллу, мужчины ушли, оставив мальчика наедине с его бесконечными, тягостными думами.
Уже перед рассветом Хаятоллу, так и не сомкнувшего глаз, прошиб холодный пот… «Как же это я сразу не вспомнил? — отчаянно ругал он себя. — Ведь тропа заминирована, я сам видел, как бандиты ставили мины, целых пять штук. А без меня их никто не найдет…»
Еще медленней, еще невыносимей потянулись минуты. Порою Хаятолле казалось, что все уже давно ушли расправляться с бандой, а его бросили, чтобы не обременять себя лишней обузой. Ушли, совершенно не ведая, что их ждет на тропе…
Мальчик бросился к двери, но она оказалась запертой, не поддавалась. Он метнулся к окну. Однако оно тоже было запечатано наглухо, и стекла, за которыми виделась пыль и несколько дохлых сухих насекомых, слегка звенели от неустанной работы кондиционера, нагнетавшего в жилище Олима живительную прохладу.
— Выпустите меня отсюда! — забарабанил Хаятолла по двери. — Немедленно выпустите меня, или я разобью дверь.
Он по-кошачьи быстро прыгнул назад, к низенькому столику, подхватил его за ножки, намереваясь вышибить им доски, но дверь сама, будто по волшебству, распахнулась, и на пороге, высвеченный солнцем, предстал перед ним Олим.
— Зачем ты оставил меня одного? Зачем? — с плачем бросился к нему мальчик. — Я думал, вы все ушли…
— Немедленно вытри слезы и перестань хныкать! — не на шутку рассердился Олим. — Тоже мне, пахлавон. Сердце у тебя в груди или глина?
Хаятолла чуть ли не до крови прикусил нижнюю губу, старательно показывая, что слез больше нет и он не плачет.
— Вот и хорошо. Встречай-ка лучше гостя.
Олим уступил дорогу, и следом за ним в комнату вошел, скрипя новенькими ремнями портупеи и кожей высоких ботинок на шнурках, военный, чем-то неуловимо похожий на Олима. Хаятолла в изумлении открыл рот.
— Салам алейкум! Давай твою руку, герой, — поздоровался вошедший. — Меня зовут Рашидом. Я командир оперативного батальона ХАД. Наслышан о твоих подвигах. Молодец! Не страшно было?
Храбрясь перед взрослыми, испытывая жгучий стыд за невольные слезы, Хаятолла покруче выпятил грудь, а губы сами собой произнесли:
— Страшно…
— Молодец, что не соврал, — хохотнул довольный Рашид. — Не страшно одному бревну, так ведь оно — деревянное. Ну что, готов идти с нами? Не испугаешься или будешь дрожать, как овечий хвост?
Хаятолла еще только собирался ответить, как Рашид его опередил, весело рассмеялся:
— Ну, ну, будет, не сердись. Я и забыл, что ты пуштун. А пуштуны с рождения ничего не боятся. Ведь верно?
Гордый, что с ним разговаривают, как со взрослым, что ему доверяют, мальчик зачарованно, с любовью и благодарностью смотрел то на Олима, то на Рашида. Теперь он разгадал, какое между ними двоими сходство: во-первых, усы, одинаково черные, густые, во-вторых, голоса — добрые и правдивые. Уж в чем-чем, а в голосах Хаятолла разбирался не хуже, чем в оружии, и это умение еще ни разу его не подвело.
— Словом, так, — отрезал Рашид, меняясь на глазах. — Времени нельзя терять ни минуты, и поэтому мы решили взять тебя с собой. Если промедлим, Ахмет-хан сменит базу, и установить новое его место будет куда трудней. Тебя, Хаятолла, предупреждаю: никаких глупостей, никакого баловства. С этой минуты ты становишься сыном батальона и потому обязан беспрекословно подчиняться мне как командиру. Ты все понял?
Хаятолла затаил дыхание, молча кивнул, готовый в доказательство немедленно исполнить любое приказание командира: Рашид слегка качнулся на носках своих добротных, оснащенных толстенной подошвой, солдатских башмаков.
— Запомни: от меня не отставать ни на шаг. Когда выйдем на банду, сидеть там, где укажу, и носа из укрытия не высовывать. С оружием тоже не шутить, применять только в крайнем, случае, при необходимости. Рафик Олим, вручите бойцу оружие…
Олим с улыбкой и одобрением протянул Хаятолле пистолет и две запасные обоймы. Мальчик тотчас узнал в нем тот самый, с которым еще недавно пробирался в уездный городок Шибирган.
— Спасибо!
— Не надо благодарить, — остановил его Олим и торжественно произнес: — Пусть оно служит тебе на пользу революции. Помни: и ты ее защищаешь. Да, вот еще что… — Олим расстегнул ворот рубашки, снял с шеи подаренный Хаятоллой амулет. — Возьми. Теперь он тебе нужнее…
— Да поможет нам аллах! — молитвенно провозгласил Рашид и первым решительно вышел из комнаты.
Внизу, у дома, укрытый в густой тени деревьев губернаторского сада, их ждал наготове «джип» с широкоскулым, каменнолицым шафером за рулем. Все трое уселись, и машина, выныривая из нежной зелени листвы, помчалась в батальон, вздымая вдоль узкой улочки нещадно летящую пыль.
За металлическими воротами, в которые вскоре уперся пышущий жаром капот, тоже кипело движение и чувствовался общий азарт: под дощатым навесом, кое-как защищавшим от солнца, гремели кости и слышался стук фишек — сорбозы сражались в шеш-беш.
С появлением Рашида бойцы батальона ловко разобрались в две шеренги, замерли по стойке «смирно» — носки врозь, руки цепко обхватили оружие… И никто из них, только что веселых, не усмехнулся, глядя на важно вышагивающего рядом с командиром подростка с торчащим из-под рубашки пистолетом, не сказал обидного слова.
Тут же, на площадке перед ослепительно белым зданием, украшенным броским, плакатом с витиеватой арабской вязью, ревел мотором и выбрасывал синий удушливый дым обшарпанный бронетранспортер. Подсадив Хаятоллу, Рашид в мгновение ока забрался в люк у башни с пулеметом и махнул водителю: вперед.
Еще не веря, что его взяли на настоящую операцию, Хаятолла сидел тихо, смиренно, как не сидел даже на уроках муллы, боялся и кашлянуть, чтобы прочистить попавшую в горло пыль. Плечом он упирался в плечо Олима, устало прикрывшего глаза, и блаженно улыбался чему-то, считая себя человеком везучим и, безусловно, счастливым.
На бездорожье, куда вскоре свернул с накатанного шоссе их БТР, тяжелую машину бросало из стороны в сторону: пыль, и без того густая, теперь и вовсе лезла во все щели, погрузив железное нутро кузова в полумрак. Но одиночества Хаятолла не ощущал: рядом, надвинув каски чуть не на брови, покачивались и кланялись рытвинам бойцы батальона Рашида, и мальчику было спокойно среди них, даже по-особому уютно и надежно. И то, что они не проявляли нетерпения или страха, и в него самого вселяло невиданную прежде уверенность, немалый восторг и безотчетное ликование. Он уже представлял, как, прибыв на место, поведет батальон заповедной, известной только ему джейраньей тропой, как укажет минерам, где запрятан смертоносный груз, как…
«Мины! — вдруг осенило его. — Ведь я же ничего не сказал Рашиду о минах!»
Он встрепенулся, привстал на ящик с гранатами, чтобы от него докарабкаться к люку и предупредить командира. Однако Олим был начеку и ухватил Хаятоллу за ногу, едва тот поднялся.
— Бандиты на тропе заложили взрывчатку! — горячо, стараясь перекричать мощный рев двигателя, заговорил он в самое ухо Олима. — Я только сейчас вспомнил про мины. Джейраны обходят их стороной, потому что чуют, а другой кто наступит…
— Сиди и не дергайся, а тряхнет на колдобине — и свернешь себе шею, — прижал его к сиденью Олим. — Это известный прием бандитов, будь уверен, Рашид о нем знает. Потому бандиты и боятся Рашида, что командир он умелый, недаром и назначили за его голову сто тысяч афгани.
Теперь Хаятолла окончательно успокоился и полностью отдался во власть дороги, какой бы неудобной она ни была. И только жажда временами напоминала о себе, но спросить воды Хаятолла постеснялся.
Под колесами тем временем что-то заскрежетало: видимо, БТР наполз днищем на камень.
— Приехали! — прокричал с высоты башни Рашид. — Вылезай. Дальше пешком.
Идущие следом машины тоже застопорили ход, из них один за другим выскакивали бойцы, отряхивались от тяжелой лессовой пыли, сплошь покрывавшей их одежду и лица.
Предусмотрительно, еще в пути выслав большую часть бойцов в обход горных склонов, а сам демонстрируя будто бы случайное появление машин на виду у врага, Рашид не то чтобы не проявлял никаких признаков беспокойства, но и, наоборот, был возбужден и весел. Словно проводя обычное ученье, он дождался, когда все разобрались и построились, и объявил:
— Задача остается прежней: банда должна быть ликвидирована или захвачена в плен. Никто не должен уйти. Ясно всем? Минеры — вперед! Хаятолла, веди.
Мальчик не без труда разглядел со столь далекого расстояния начало звериной тропы у подножия, указал на нее командиру:
— Сразу за валуном — первая мина, — предупредил он. — Всего их пять.
— Ясно, — кивнул Рашид. — Нас наверняка уже заметили и приготовились, ждут, — обернулся командир к Олиму. — Тем лучше. Сил у нас хватит. Не справимся сами, шоурави придут на подмогу, они предупреждены и держат связь. — Для контроля и собственной уверенности Рашид включил портативную рацию, назвал пароль и получил ответный отзыв. — Все в порядке. Держаться за валунами. Пошли!
Не дожидаясь, пока его подстегнет команда, Хаятолла занял место справа от Рашида.
Только в первые минуты он ощущал босыми ступнями боль прежних ушибов и ссадин, но едва начался подъем, боль ушла и забылась. Ее поглотила забота, как бы не отстать от остальных, не потерять из виду командира.
Первое время их выручало, что тропа проходила по крутому, скрытому склону, поэтому идти можно было без задержки и, главное, не опасаясь внезапного огня. А если душманы разгадают их хитрый маневр и выдвинут встречный заслон?.. Думать об этом Хаятопле не хотелось, а мешать своими домыслами и сомнениями командиру он не рискнул — помнил сказанное Олимом: «Сиди и не дергайся». Значит, оставалось одно: пока позволяет тропа и обстановка, пока бойцы батальона идут, двигаться без задержки вперед.
Мальчик понимал, что участвует в нешуточном, большом взрослом деле, и это наполняло его сердце отвагой и гордостью.
— Хаятолла, не увлекайся! — сдержал его внезапный резкий голос Рашида.
На остром скальном выступе впереди мальчик заметил грифа. Огромная неопрятная птица сидела нахохлившись, словно была возмущена и недовольна беспорядочным движением людей, с шумом вторгшихся в эти знойные голодные горы. Смахнуть бы ее, чтобы не навлекала несчастий…
— Побереги свою голову, Хаятолла, — снова долетел до мальчика командирский голос. — Она нам еще понадобится. Не забыл, где заложена третья мина?
Еще бы ему не помнить! Именно тут он едва не поплатился за свое любопытство. Уйдя подальше от ханских глаз, от отца, встреч с которым избегал, Хаятолла тогда слишком близко придвинулся к краю укрытия, откуда, привлеченный необычной возней бандитов, наблюдал за постановкой мин, и несколько камешков, щелкая о скалы, скатились на джейранью тропу. Один из минеров, наверняка получивший приказ хана заложить мины тайно, навскидку, почти наугад полосонул злой автоматной очередью по вершине, Хаятолла едва успел убрать голову и пустился наутек. И теперь ему не помнить о третьей мине?!
— Там натягивали какие-то проводки, командир! — стараясь басить, проговорил он, но голос сорвался и выдал нетерпеливое его торжество, что нужен он этим людям с оружием, что они без него — никуда. — Тоненькие такие проводки, почти незаметные.
— Разберемся, малыш. Мы тоже кое-чему научились за эти годы. Верно я говорю, рафик Олим?
Он кивнул, и два немногословных, два неулыбчивых минера со щупами в руках отправились, куда он указал. Остальные прятались за валунами, источавшими запах жары и пыли.
Цепко следивший за двумя храбрецами гриф, когда они приблизились, медленно, нехотя сорвался с насиженного своего места и поплыл в сером выгоревшем небе, похожий из-за раскинутых в стороны крыльев на черный крест.
Вот минеры справились со своей задачей, показали издалека, что проход свободен, и почти одновременно с их знаком сверху, из-за скалы, длинно, веером простучал по наступающей цепи вражеский пулемет.
— Вот шакалы, и поработать как следует не дадут, — сплюнул Рашид набившуюся в рот пыль. — Уже обнаружили. Аулиакуль! — позвал он через плечо. — Ответь-ка им, чтобы впредь мешать было неповадно.
Откуда-то взялся хитроглазый дед с громадным ружьем, увенчанным раструбом на конце, ахнул из своего древнего орудия так, словно рядом разорвалась граната, и тотчас с гребня скалы свалилось на тропу подломленное, обмякшее тело душмана, а еще мгновение спустя, глухо клацнув затворной рамой, упал и его пулемет с наполовину расстрелянной лентой.
— Молодец, Аулиакуль, — похвалил Рашид. — Не зря форму носишь. Одного прихлебая Ахмет-хан уже недосчитается. И до остальных, дай срок, доберемся.
Шальная веселость слышалась в его голосе, и Хаятолла, отныне доверяясь во всем командиру, тоже с готовностью рассмеялся, незаметно погладил рукою свой увесистый пистолет.
— Поспешите, бойцы, — обрывая внезапную задержку в движении, поторопил Рашид. — Там теперь зашевелятся, и нам покоя не будет.
Покоя и впрямь не стало. Через минуту еще один пулеметный ствол просунулся в каменную щель наверху, но Рашид был начеку и сам, не перепоручая никому, смахнул из автомата почти невидимую за укрытием фигуру; убитый душман отвалился там же, где и лежал, и лишь пулеметный ствол, будто простая коряга, уперся торчком в безликую глубину неба.
Пекло невыносимо, жажда снова сделала язык Хаятоллы неповоротливым и толстым.
— Лови! — чудом догадавшись о сокровенном желании мальчика, бросил ему Олим флягу, и Хаятолла цепко поймал на лету полный сосуд, обтянутый грубым сукном. — Оставь у себя, пригодится.
Дальше пробирались осторожней, потому что знали: и у душманов, кроме этой тропы, ничего в запасе нет, а значит, и прорываться, если их зажмут, они будут здесь.
Мало-помалу добрались до четвертой, очень хитро укрытой мины. Теперь отвечать на выстрелы приходилось гораздо чаще: Ахмет-хан, хотя еще не приспело время большой, настоящей схватки, людей не жалел. Верно Олим говорил: для него люди — дорожная пыль, мусор, который не стоит и взгляда…
Рашид что-то упорно отыскивал глазами, намечал одному ему ведомую цель. Наконец он нашел то, что искал, — ровную площадку, прикрытую горной грядой.
— Передайте мне мегафон, — приказал Рашид по цепи, и, когда снизу, через многие руки, проплыл перед глазами Хаятоллы этот загадочный, незнакомый предмет, сверкающий краской и полированным металлом, командир метнулся с ним на плато, притиснулся к самой гряде.
«Вот это да! — изумился Хаятолла, наблюдая, как ловко Двигался Рашид и совершенно ничего не боялся. — Ведь командир, а ползает по камням, не жалея штанов. Наверно, недаром сулят за его голову такую награду!»
Остро он пожалел, что в эти минуты нет рядом с ним верного его друга, свихнувшегося от несчастий чолука Мухаммеда. Наверняка позавидовал бы, куда попал и с какими людьми рядом идет сейчас Хаятолла! Позавидовал бы, что его приветил сам Рашид…
Меж тем командир, удобно устроившись на плато, приложил мегафон ко рту и громко, отчетливо произнес:
— Ахмет-хан, послушай! Это я с тобой говорю, Рашид. Со мной мои бойцы, а ты наверняка знаешь, как они умеют воевать. Ты окружен и едва ли сумеешь выйти. Будь благоразумен, Ахмет-хан, не проливай напрасно братской крови, не обрекай людей на лишние жертвы, они и без того настрадались достаточно. Объяви решение о добровольной сдаче в плен. Это лучшее, что можно сделать в твоем положении. Новая власть милосердна, и я советую тебе: не осложняй свою жизнь ненужным упорством. Если ты не внемлешь голосу разума, то мне тебя будет искренне жаль…
Рашид выждал какое-то время, видимо, надеясь на ответ. Но мертвая тишина разливалась вокруг, и со стороны ущелья, где засел со своими людьми Ахмет-хан, не последовало ни звука. И тогда — Хаятолла мог поклясться, что не ошибся, — Рашид, донельзя довольный, рассмеялся.
— Ахмет-хан! Ты объявил за мою голову награду — сто тысяч афгани. Сумма немалая. Но я щедр. Так что спускайся сюда и возьми причитающийся тебе куш. Если, конечно, сумеешь. Да поторопись, пока у меня хорошее настроение и пока я не передумал. Ты слышишь меня, Ахмет-хан?
Последние слова Рашида потонули в грохоте огня. Противно дырявя воздух, пропела над головами мина и плюхнулась где-то в пропасти, никому не причинив вреда. Следом за нею, уже гораздо точнее и ближе, прошла вторая, но так же канула в бездонной глубине и там лопнула с шипением и треском.
— Мальчика, укройте мальчика! — напомнил со своего места Рашид. — О л им, позаботься о нем. Остальные — вперед! Не давайте душманам опомниться.
Олим втолкнул Хаятоллу, у которого голова от страха втянулась в плечи, в узкую длинную щель.
— Сиди тут, — наказал мальчику Олим, а сам, охваченный горячкой начавшейся огненной кутерьмы, смотрел мимо него на то, что происходило на склонах. — Пока тебя не позовут, не вылезай.
Он тотчас исчез, больше не теряя времени на разговоры. Хаятолла остался один.
Стрельба с обеих сторон хотя и медленно, но неотвратимо отдалялась, уходила вверх, и чуткий слух Хаятоллы безошибочно подсказывал ему, как стали развиваться в дальнейшем события.
Но обзор, к великой жалости, оказался у мальчика скудным, главное происходило вне его глаз, и вытерпеть это, снести оказалось выше человеческих сил. Запаленно вдыхая застойный, какой-то мертвый запах каменной щели, Хаятолла сдерживал себя, чтобы не высунуться наружу, и лишь терпеливо ждал, когда его позовут. Однако зова все не было и не было…
Уговаривая себя ждать и не вылезать, как приказал Олим, мальчик потихоньку выбирался наружу, держа наготове бывший отцовский пистолет. Сновали, рассекая пустое пространство, шальные пули, но, захваченный своим, мальчик вскоре перестал обращать на них внимание.
Его заботило, сумеют ли минеры без него отыскать последнюю, пятую мину, и это нетерпение, эта забота наконец окончательно вытолкнули Хаятоллу из заточившей его щели. Вновь открылись мальчику простор дня и рыжие, в дымке, горные перевалы. То, что Хаятолла увидел в следующую минуту, приковало его к месту. Там, где батальонных минеров поджидала последняя, пятая мина и куда устремился пристальный взгляд Хаятоллы, возник огромный столб огня и пыли, и в этом уродливом облаке, рвано расползавшемся по небу, кувыркнулись на миг и распались две крохотные фигурки, два человека, переставшие быть людьми…
Хаятолла привалился спиною к утесу, беззвучно закричал. Его била частая дрожь, скулы свело зевотой, неудержимой и ломкой, а снизу поднялся к горлу горячий сухой ком, вывернувший наизнанку все его внутренности.
«Звери, шакалы!..»
Обоим минерам, которых мальчик хорошенько успел разглядеть, едва ли сравнялось по двадцать, и вряд ли они успели обзавестись собственным очагом и детьми. Крепкие их руки теперь уже ничего не могли сотворить, не могли принести какой-нибудь пользы или совершить маломальский труд… От обиды и злости, от собственного бессилия Хаятолла и раз и другой с остервенением нажал на спусковой крючок своего ТТ. Пули с визгом выбили из валуна белесую пыль, дымком блеснувшую кверху, напоследок сверкнули искрами и унеслись, а Хаятолла опрометью бросился в противоположную сторону, следом за отчаянно штурмовавшими высоту бойцами Рашида.
Теперь звериная тропа стала шире, горы пошли приземистей, и бойцы начали забирать влево, где, как точно знал Хаятолла, открывался вход в подземелье и обиталище главаря.
Очищенная от мин, тропа теперь была свободной. Хаятолла безоглядно кинулся по ней вверх, сбивая ступни и дыша на бегу с натугой и хрипом.
В какой-то момент ему показалось, будто впереди мелькнула кремовая рубашка Олима, и мальчик, заново воспрянув духом, скорее потянулся туда, заметил, где Олим спрыгнул вниз и исчез. Догадавшись, что зов его будет не слышен, Хаятолла точно запомнил место и строго держал на него направление, моля, чтобы какая-нибудь случайность остановила, задержала ненадолго Олима.
Там, куда он стремился, оказалась ниша, глубокая овальная чаша под нависшим над нею шершавым каменным козырьком. Где-то здесь Хаятолла упустил из виду Олима, но сейчас он снова встретит его, убедит рафика, что уже не мог дольше вытерпеть в своей щели мучительного ожидания, и Олим наверняка поймет и простит ему недисциплинированность и своеволие.
В глубине ниши, куда солнце не доставало, сквозь полумрак и впрямь белел за выступом лоскут материи, похожий на рукав. Мальчик поскорее спрыгнул на дно ниши, пролез вперед…
Чья-то потная грубая ладонь зажала ему рот, сдавила голову. Изловчившись, Хаятолла вцепился зубами в чужой толстый палец, и укус его проник глубоко, наверно, до крови.
— Шакал! Звереныш…
Мальчик перестал трепыхаться, замер. Ему показалось, будто он услышал голос отца, гулкий в подземелье, странный и все же удивительно похожий.
Ощутив в какой-то момент, что мокрая рука затаившегося в нише соскользнула и хватка ослабла, мальчик рывком освободился, отскочил…
В упор, не мигая, на него смотрели из-под сбившейся чалмы лихорадочно горящие глаза. Хмурый взгляд не обещал ничего хорошего, а ствол автомата был нацелен Хаятолле точно в грудь.
Несколько мгновений двое — мальчик и бандит — разглядывали друг друга, не делая никаких движений и не произнося ни слова.
«Странно, — как о чем-то главном подумал Хаятолла, — где же его халат? Осталась только рубашка, и такая же светлая, как у Олима».
В горле мужчины что-то хрипло булькнуло.
— Хаятолла? Что ты здесь делаешь?
Ноги сами собой сделали несколько мелких шагов назад. Дальше идти было некуда: за спиною высилась почти отвесная стена.
— Иди сюда, — позвал отец. — Иди, не бойся.
Хаятолла не двигался. Напружиненным, только что готовым к прыжку ногам передалась внезапная слабость. Не в силах больше стоять, Хаятолла опустился на колени, обмяк.
— Ты… один? — настороженно спросил из глубины ниши отец. — За тобой никто больше не придет?
— Один. Никто больше не придет, — вяло повторил мальчик, удивляясь, как быстро его покинула решимость и воля, исчезла злость. Испытывая острую горечь разочарования, он разглядывал отца, будто совершенно чужого, постороннего человека. Ничто не отзывалось радостью в его исстрадавшемся сердце, на душе было пусто…
— Я вижу, у тебя мой пистолет, — усмехнулся отец. — А я думал, куда он мог подеваться. Выходит, это ты его взял?
Только сейчас вспомнив о пистолете, мальчик как за последнее свое спасение ухватился за рукоять.
— Э-эй, не дури! Он ведь может и выстрелить. Слышишь, кому говорят?
— Теперь это мое оружие, и я его никому не отдам, — твердо заявил мальчик.
Не ожидавший такой дерзости отец скрипнул зубами. Но заставил себя сдержаться.
— Конечно, конечно, это твое оружие, сын. Имущество отца всегда, рано или поздно, переходит к наследнику, к сыну. Вот только мало я его накопил, наследства, так что не обессудь. А теперь уже и совсем оно мне ни к чему… — Лихорадочный огонь в глазах отца померк, потускнел. — Да… Значит, ты теперь с ними?
Отец кивнул, указывая взглядом наверх, где отдаленно, будто сквозь войлок, перемежались отзвуки гранатных взрывов, хлестких винтовочных выстрелов и торопливых скороговорок автоматных очередей.
— Жаль. Очень жаль. Я так о многом хотел с тобой поговорить! Вот и выпал случай. Значит, выходит, это судьба. Поговорим?
— О чем? — впервые испытывая к отцу брезгливость, отшатнулся Хаятолла.
Но, погруженный в свои думы, отец не заметил этого неловкого движения сына, а может, просто не придал ему значения. Он и прежде не очень-то баловал X аятолл у своим вниманием или лаской, а теперь и подавно: собственный груз тяготил его гораздо сильнее. Он будто разговаривал сам с собой — неслышно и тихо, почти шепотом:
— Когда-то я мечтал, чтобы ты вырос большим человеком, не в пример мне, стал колоннафаром. Да, видно, моя мольба не дошла до ушей аллаха. Видно, я не так уж усердно молился и мало жертвовал для пророка, если он не внял моей просьбе. И поделом…
Отец опустил свой автомат, положил его на щебень и больше уж не обращал на оружие никакого внимания. Плечи его обвисли и казались дряхлыми, старческими, хотя это был еще далеко не старик. Крепкие некогда руки взбухли венами и висели плетьми.
— Видно, всевышний не на шутку рассердился на меня, если уготовил мне встречу с тобой здесь, в этой яме, словно мы и впрямь враги… Да, а куда ты тогда подевался? — вдруг вспомнил он. — Ахмет-хан топал на меня ногами и кричал, что ты шпион и что тебя следует хорошенько наказать… Я тебя всюду искал, даже посылал за тобой людей, отдал им все свои деньги, чтобы они привели тебя ко мне. Но они обманули меня и вернулись ни с чем, сказали, будто ночью их обстрелял в кишлаке какой-то бандит, поднял шум… И после этого я стал хуже бродяги: у меня уже не осталось ничего — ни денег, ни дома, ни сына…
Долго сдерживаемые слезы, такие обильные и жгучие, подступили к глазам Хаятоллы, и мальчик, не выдержав их непомерного груза, безутешно расплакался, навзрыд.
— Что ты? Что с тобой? — растерялся отец, встревоженно поднимаясь со своего места, чтобы приласкать или как-то утешить сына.
— Не подходи ко мне! — крикнул Хаятолла. — Иначе я за себя не ручаюсь. Лучше ответь: зачем ты убил маму? Что она сделала тебе плохого?
Вновь опустившись на корточки, нечленораздельно мыча, отец какое-то время сидел отрешенно, немо. Потом снова заговорил — еще тише прежнего, еще больнее:
— И ты… ты, мальчик мой, в это поверил? Глупый! Тебя тоже обманули, как и других, заставили, чтобы ты поверил. Но я не убивал. Клянусь аллахом, не убивал…
— Ты думаешь, я поверю? Кто же тогда ее убил, если не ты?
Не замечая, что на груди открылось голое тело, отец запустил грязную свою руку под рубашку и снова долго молчал, не мигая глядя в одну точку у себя под ногами.
— Когда это случилось, меня в кишлаке уже не было. За мною охотились власти — из-за того, что я будто бы хотел взорвать бомбу в самый разгар джирги. И тогда мне пришлось бросить все и уйти в горы. Но что с того? Худая слава, сынок, как и ложь, бегает на длинных ногах. Меня обесчестили, оклеветали, мое имя покрыли позором, и люди про ил ял и меня… Только я слишком поздно узнал об этом, слишком поздно понял, что это дело рук лжеца и негодяя. О, слепец…
— Кто он?
— Наш мулла, будь он проклят…
— Мулла? — недоверчиво переспросил Хаятолла.
— Он не мог простить, что твоя мать и моя жена разговаривала с русской докторшей. Признаться, мне это тоже пришлось не по нутру. Той злополучной ночью мулла нарочно пришел ко мне в дом, чтобы завести разговор и разжечь во мне злость. О, он своего добился, подлый лис! Ведь это он, мулла, придумал, будто мой брат напоролся на засаду сорбозов. Не было никакой засады! Это мулла выдал моего брата властям, чтобы самому завладеть его имуществом и вволю потешиться с его молодой женой. Это мулла, когда все ушли на джиргу, запер дверь нашего дома и среди бела дня сжег его. Теперь ты все понимаешь, сынок?
Но Хаятолла, внимая торопливому рассказу отца, держался настороже. Слишком многое за последнее время он испытал, чтобы его можно было так легко сбить с толку, в чем-то разубедить, и таким своего сына отец еще не знал.
— Может, ты скажешь, — оттопырил он губу, — что и мину ты мне не давал?
— О чем ты болтаешь? Какую мину?
— Ту, которую я повез к дяде в Шибирган, чтобы он вместе с заводом взлетел на воздух! Ту, которую приволок к себе в дом несчастный Мухаммед и после чего лишился ума!
— Клянусь всеми святыми: я ничего об этом не знал! — Вид у отца был жалкий, руки не находили места. — Ахмет-хан, который, оказывается, не раз встречался с моим дядей, попросил, чтобы я передал с тобой коробку под видом сладостей. Хан объяснил, что в посылке — старинное золото и драгоценности из кургана и что с дядей он в выгодной коммерческой связи, а мне за посредничество обещал богатое вознаграждение. Выходит, все было не так…
— Дядя погиб. Он попал под машину.
Отца словно подбросило пружиной.
— Ему подстроили смерть! Конечно, подстроили. Ахмет-хану он был неугоден, и его убрали с пути.
— Нет, это случилось раньше, еще до твоей посылки, которую по дороге выкрал у меня Мухаммед.
— Может, и так. Только сердце подсказывает мне, что я прав. Ты просто не знаешь, на что способен Ахмет-хан. Ведь это он приказал выкрасть тебя из Шибиргана и доставить в горы, чтобы ты не сболтнул и не навел на след.
Прямо им под ноги выскочила ящерка и тут же испуганно юркнула в щель.
— А ты все время прятался от меня, убегал. Почему? Разве тогда мы не могли бы с тобой объясниться? Поговорить?
— Я боялся тебя, отец. Я всех боялся.
— А теперь?
Хаятолла не ответил, принялся сосредоточенно перебирать серые камни. Отец пристально следил за его руками, будто в однообразных движениях сына таился некий особый смысл, какое-то вещее знамение.
— Скажи, отец, — с надеждой поднял глаза Хаятолла, — ты и взаправду ничего не знал о мине? Совсем ничего?
— Ничего. Абсолютно ничего. А ту мину, за которую я попал в немилость властей, перед тем как мне выехать на базар в Акчу, незаметно засунул в наш ковер человек Ахмет-хана. Хан надеялся одним махом разделаться и с заводом, и со мной, чтобы обрубить все концы. Негодяй…
— Ну хорошо, — одолеваемый сомнениями, выдохнул Хаятолла. — Но раз ты обо всем этом узнал, то почему не покинул Ахмет-хана? Почему терпел его унижения и сносил людской позор? Разве ты не мог от него уйти?
— Я был беден, сын мой, и всегда хотел разбогатеть, чтобы уж ни от кого не зависать. А потом уходить было поздно. Не такой Ахмет-хан человек, чтобы так просто упустить свое. Он бы всюду меня достал. Он хуже волка, хуже шакала, уж я — то это отлично знаю. Он повязал меня кровью, и в любом случае наказания мир было не избежать. Я даже сюда спрятался, чтобы не убивать ни в чем не повинных людей. Но так или иначе меня ждала кара властей, для которых я — никакой не муджахетдин, а обыкновенный враг и преступник, душман.
— На тебе чужая кровь? Ты убивал ни в чем не повинных людей? — Глаза Хаятоллы горели недобро, и отец тотчас разгадал значение этого взгляда.
— Я вынужден был так поступать, рассуди сам, ты уже почти взрослый. Иначе бы расправились со мной самим, а после добрались бы и до тебя. Вот это я и хотел тебе сказать, сын мой. Я знаю: отныне нет мне прощения. Но теперь совесть моя перед тобой чиста. Перед тобой и перед твоей матерью. А аллах, если он есть, — отец молитвенно воздел руки к небу, — аллах пусть изберет для меня кару сам.
Сверху, с нависшего над каменной чашей козырька, упала на прогретое дно чья-то короткая тень. Хаятолла проворно поднял голову, заслонился ладонью от солнца.
— Я всюду тебя ищу, малыш, — старчески морща лицо и обнажая неровные зубы, улыбнулся Аулиакуль. — Меня послали за тобой Рашид и Олим. Идем. С бандой все уже кончено. Осталось изловить Ахмет-хана и его телохранителей. Ну да Рашид, я думаю, справится с этим и без меня…
Тут ноздри его раздулись. Звериным каким-то чутьем Аулиакуль различил, что в нише Хаятолла не один, что кто-то там есть еще.
— А ну, выходи! — грозно скомандовал он, вздымая неуклюжее свое ружье с раструбом на конце и направляя его вниз.
В следующую секунду Хаятолла даже не успел толком увидеть, что произошло. В немыслимом каком-то прыжке отец достиг отвесного края ниши и оказался наверху. Не мешкая он пустился по джейраньей тропе, с каждым шагом отдаляясь от людей все дальше и дальше.
— Стой! — требовательно прокричал ему вслед Аулиакуль, старательно беря на прицел убегающую фигуру.
— Не стреляй! Оставь его, не стреляй, Аулиакуль, — взмолился Хаятолла. — Это мой отец…
Дед с явной неохотой опустил диковинное свое оружие, сочувствуя Хаятолле и явно его жалея. Оба они — старый и малый — смотрели, как неровно, скачками, будто ослепший, двигался человек, как мелькала между валунов узкая его спина, обтянутая изодранной рубашкой…
Внезапно что-то произошло на тропе. Видимо, под ноги бегущего подвернулся камень-перевертыш, и человек, потеряв равновесие, споткнулся, взмахнул руками, пытаясь удержаться на краю пропасти, и снова упал…
Ни мольбы, ни даже крика о помощи не услышали от него. Цепляясь жилистыми руками за выступ, он упрямо сопротивлялся тянущим его в бездну силам, барахтался в безнадежной попытке нащупать ногами хоть какую-нибудь опору…
В бездействии Хаятолла наблюдал за этой борьбой, но когда сковавшее его оцепенение схлынуло, отошло, он бросился к ужасному месту, с маху упал перед обрывом на колени, схватил отца за ворот рубашки, помогая ему выкарабкаться из беды…
Той же тропой, по-прежнему не произнося ни слова, Нодир, едва придя в себя медленно стал спускаться к подножию горы, где возле захваченной у душманов техники возбужденно сновали и гортанно переговаривались сорбозы.
Аулиакуль посторонился, давая ему дорогу.
Хаятолла все это время сидел на корточках у края обрыва; плечи его вздрагивали, зубы стучали.
Неслышно, давая мальчику время, чтобы опомниться, хоть немного прийти в себя, доковылял снизу Аулиакуль, погладил Хаятоллу по жестким волосам на макушке, замер, не нарушая молчания грубым в такую минуту словом.
Покачиваясь на коленях, тоненько скуля, Хаятолла размазывал по лицу слезы. С его напрягшейся шеи соскользнул и повис, качаясь на шнурке, старинный амулет. Хаятолла положил его на ладонь, разглядывал сквозь слезы.
На кроваво-вишневом фоне камня вставала на хвост змея, и поза ее была угрожающей.