Шестой день второй десятины второго травника
…Край кровати больно врезается в ребро вот уже целую вечность. Но я не шевелюсь – любое мое шевеление прервет ее сон и снова бросит в бездну невыносимой боли.
Она спит… Почти два часа… И изредка улыбается во сне. Той самой полузабытой улыбкой, которой нам с Ларкой так не хватает последние лиственя четыре. Хотя нет, нет, не той самой – тогда, в далеком прошлом, когда маму еще не терзала Черная Немочь, ее губы были алыми, словно сок земляники, лицо – круглым и полным жизни, а глаза, синие, как небо в середине травника, лучились ярким светом, как два маленьких, но очень теплых солнышка. Поэтому тогда улыбка получалась совсем другой – доброй, мягкой и такой ласковой, что от ощущения безграничного счастья у меня обрывалось сердце.
Оно обрывается и сейчас. Но уже не от счастья, а от горя: губы мамы давно потеряли цвет и становятся красными только тогда, когда она прокусывает их от нестерпимой боли. Лицо осунулось и похудело, а глаза поблекли и превратились в два черных колодца, в которых безвылазно живут боль и тьма…
…До рези в глазах вглядываюсь в ее лицо и на какое-то время перестаю видеть черные круги под воспаленными глазами, глубокие морщины вокруг рта, между бровей и на лбу, запавшие щеки, капельки пота на крыльях носа и влажные, спутанные волосы. Смотрю – и мысленно благодарю Вседержителя за то, что он, смилостивившись, подарил ей эти два часа забвения.
Благодарю. Истово и долго. А потом забываю о его существовании: едва заметно вздрагивают пальцы, так и лежащие на моей голове, и к моему горлу подкатывает ком: это шевеление лишь только похоже на ласку! И то первое, коротенькое, почти неощутимое прикосновение к волосам, на которое она потратила все имеющиеся силы, тоже было лишь ее тенью. А ведь когда-то она их трепала…
Сжимаю зубы. Изо всех сил. И, стараясь не думать о прошлом, соскальзываю взглядом ниже – сначала на болезненно-тонкую шею, сквозь кожу которой просвечивают синие нити жил, потом – на хрупкие щепочки ключиц, торчащие из-под ночной рубашки, и, наконец, на кисть ее левой руки, лежащую на одеяле. С болью смотрю на вздувшиеся суставы, на безобразные черные пятна, испещрившие когда-то белую кожу, на изломанные, похожие на звериные когти, ногти. И таращу глаза, чтобы удержать навернувшиеся на глаза слезы. Но все-таки не удерживаю – обжигающе-горячие капли скатываются сначала по правой, а потом и по левой щеке…
– Плачешь? Почему? – не открывая глаз, внезапно спрашивает мама.
– Я не хочу, чтобы ты уходила… – думаю я. Или говорю?
Видимо, все-таки говорю, так как она грустно вздыхает и едва заметно пожимает плечами:
– Все уходят. Кто-то рано, кто-то поздно. От этого никуда не деться…
– Я не хочу!!!
– Никто не хочет. Только вот Богам наше мнение не указ…
Я вскидываю взгляд к потолку и с ненавистью смотрю сквозь потрескавшиеся доски, пытаясь углядеть хотя бы тень тех, кто невесть за что получил право решать, кому жить, а кому умереть.
Мама слабо усмехается:
– Злишься? Зря: они подарили нам жизнь и способность радоваться тому, что нас окружает. Увы, немногие из нас действительно ценят эти дары – мы живем либо прошлым, либо будущим, а о тех, кто нам дорог, вспоминаем только тогда, когда становится слишком поздно…
Внезапно понимаю, что она говорит не так, как обычно, – не подбирает слова, не задыхается через слово и не тянет окончания. Встревоженно вглядываюсь в ее глаза, пытаясь увидеть в них хотя бы намек на то, что ее устами говорят Боги, потом осторожно сжимаю ее руку, лежащую на одеяле, и… просыпаюсь…
Сердце колотилось часто-часто. Так, как будто я присел несколько сотен раз с человеком на плечах. Или взбежал на вершину Ан’гри. Сон не отпускал – перед моими глазами все еще белело изможденное лицо мамы, а в ушах звучали ее последние слова: «…мы живем либо прошлым, либо будущим, а о тех, кто нам дорог, вспоминаем только тогда, когда становится слишком поздно…»
Хотя нет, не звучали – они словно въедались мне в душу. И обостряли чувства, заставляя думать о настоящем.
Как? Да очень просто – в какой-то момент прошлое вдруг ухнуло куда-то далеко-далеко, а я почувствовал Мэй чуть ли не каждой пядью своего тела: ее волосы, щекочущие мое плечо, шею, лежащую на сгибе локтя, ладошку, покоящуюся у меня на груди, локоть, упирающийся в бок. А еще грудь, живот, бедро, голень.
Ощущения были… непривычными: в них был только Свет – радость, нежность, счастье. А вот Тьмы – страха за ее будущее, сомнений в правильности выбранного мною Пути и неуверенности в себе – не было совсем! Поэтому, повернувшись лицом к своей гард’эйт, я, не задумавшись ни на мгновение, легонечко прикоснулся губами к ее губам, дождался, пока она откроет глаза, и еле слышно прошептал:
– Как же здорово, что ты у меня есть…
…Да, страх так и не появился. И ощущения какой-то неправильности – тоже: я ЗНАЛ, что все, что я делаю, – правильно, что Мэй по-настоящему моя и что каждая минута промедления вырывает из оставшегося нам кусочка жизни что-то безумно важное. Поэтому, почти не думая, поцеловал ее в губы. Не прикоснулся, а именно поцеловал – так, как мечтал все время, пока заживали мои раны. И прервал поцелуй только тогда, когда почувствовал, что вот-вот задохнусь.
Отодвинулся. На одно коротенькое мгновение. Перевел дух, увидел ее пьяный от желания взгляд и припал губами к ее груди…
…Ее руки жили своей жизнью – то ласкали мои волосы, шею, плечи и спину подушечками пальцев, то легонечко царапали их же ноготками, то направляли мои губы туда, куда хотелось в этот момент. И эти до безумия чувственные прикосновения сводили меня с ума намного сильнее, чем мое желание.
Впрочем, нет, не так – сводили с ума не прикосновения, а эмоции, которые в это время испытывали мы оба: нежность, желание дарить радость и счастье от ощущения единения душ и тел.
Последнее было настолько сильным, что в какой-то момент я перестал понимать, где заканчиваюсь я и начинается она, и словно растворился в наших общих ощущениях: я чувствовал каждое ее движение, понимал, какие ласки доставляют ей самое сильное удовольствие, знал, чего и когда ей хочется, и отдавал, отдавал, отдавал.
Она делала то же самое – дарила мне тепло, нежность, ласку и себя – от восхитительно-мягких губ и до крошечных пальчиков на ногах. А еще с каждым мгновением все сильнее и сильнее прорастала в мою душу…
…В какой-то момент, почувствовав, что настолько переполнен счастьем, что вот-вот сойду с ума, я открыл глаза и понял, что лежу на спине поперек кровати, положив голову на живот Мэй, накручиваю на палец левой руки огненно-рыжую прядь и таю от прикосновений ее рук к своим волосам.
У меня тут же перехватило дух от безумного, ни с чем не сравнимого счастья, а с губ сорвался то ли всхлип, то ли стон:
– Мэ-э-эй…
– Я тебя люблю… – ласково прикоснувшись к шраму на моей щеке, выдохнула она. – И буду любить до последнего мига нашей жизни…
Удивительно, но даже в этот момент, подумав об ожидающем нас с ней Темном Посмертии и о жалких шести десятинах, оставшихся до ухода, я не почувствовал ни малейшего страха – вспомнил недавний сон и внезапно понял, как именно ДОЛЖНО звучать это предложение:
– И я буду любить тебя каждый миг из тех, которые нам остались…
Мэй оценила – вывернулась из-под меня, передвинулась так, чтобы видеть мои глаза, обняла за шею и утвердительно кивнула:
– Да, именно так: каждый миг. До последнего вздоха…
Потом вдруг обиженно выпятила нижнюю губу и сокрушенно вздохнула:
– Только кто нам даст? Из комнаты придется выходить… Хоть иногда…
…Вопреки моим опасениям, ощущение единения душ никуда не делось даже тогда, когда сарти начал просыпаться: стоило мне выбраться из кровати и начать разминаться, как Мэй оказалась рядом. И с явным удовольствием принялась повторять мои движения. Причем чувствовала некоторые ошибки раньше, чем я о них говорил! Чуть позже, когда она, приведя себя в порядок, заплетя магас и одевшись, принялась заваривать себе отвар ясноцвета[10], я стоял с ней рядом и с наслаждением вдыхал терпкий аромат засушенных корешков, понимая, что и зачем она делает!
Правда, для того, чтобы ощущения были острее, требовалось чувствовать ее тело – прикасаться к плечу, спине или бедру, зарываться носом в ее волосы или прижиматься щекой к щеке.
Видимо, она испытывала то же самое, так как, подогрев оставшееся с вечера мясо, уселась ко мне на здоровую ногу. И сообщила, что будет завтракать только так и никак иначе…
…Кормить друг друга, отвлекаясь на ласки и поцелуи, оказалось так здорово, что мы перестали следить за временем и пришли в себя только тогда, когда за дверью раздался визгливый голос гейри[11] Килии:
– Я говорю голосом дари[12] Иттиры! К вам можно?
Вскочив с моей ноги, Мэй кинула взгляд на все еще разобранную кровать и… спокойно пошла к двери. Даже не подумав прикрыть простыню, перемазанную кровью!
Я растерянно посмотрел ей вслед, вскочил на ноги, метнулся к одеялу и, скорее почувствовав, чем увидев жест, запрещающий ее прикрывать, послушно вернулся к столу.
Благодарно улыбнувшись, Мэй толкнула от себя створку, учтиво поздоровалась и сделала шаг в сторону, чтобы впустить Иттиру с помощницами внутрь.
Те вошли. Но вместо того, чтобы уставиться на кровать, вытаращились на Мэй!
Первой пришла в себя дари:
– Да минует его неназываемое, ро’иара![13]
– Да продлятся ваши дни вечно… – с небольшой заминкой подхватила Килия и посмотрела на Мэйнарию с самым настоящим сочувствием!
Тем временем лекарка раздула ноздри, пристально посмотрела на кровать, по-старчески пошамкала губами, потом подошла ко мне и, не говоря ни слова, взялась за мои запястья.
Несколько мгновений тишины – и она попросила меня поприседать.
Я поймал встревоженный взгляд Мэй, ободряюще улыбнулся, но успокоить ее не смог – по ее мнению, приседать мне было еще слишком рано.
Присел. Раз десять. Кожей чувствуя ее страх за меня. Потом снова подставил запястья дари и вдруг понял, что помощницы Иттиры таращились не на лицо Мэйнарии, а на ее лахти, в которую вместо привычной мне белой ленты оказалась вплетена небесно-голубая!
Увидев, что я уставился на ее магас, Мэй забавно сморщила носик и улыбнулась. Уголками губ. Потом шевельнула пальчиками – мол, объясню потом – и встревоженно уставилась на дари Иттиру, недовольно сдвинувшую брови и наморщившую лоб.
«Что с ним?!» – явственно услышал я ее перепуганную мысль.
– Кон’ори’рат…[14] – словно отвечая ей, проворчала лекарка, медленно развернулась к двери и, словно забыв о моем существовании, в сопровождении помощниц поковыляла к выходу.
Угу, как бы не так – поняв, что она собирается уйти, Мэй метнулась ей наперерез и, поймав старуху за руку, заставила ее остановиться:
– Что такое «кон’ори’рат» и как его лечить?
– Это не лечится… – фыркнула старуха, полюбовалась на стремительно бледнеющее лицо моей Половинки и язвительно усмехнулась: – Раньше надо было беспокоиться: в тот день, когда твой майягард только начал тренироваться или когда ты предпочла его собственному роду…
– Не поняла?
– Сейчас ему эти приседания – как быку хворостина…
– То есть Кром… – пропустив мимо ушей странную фразу про род, Мэй многообещающе посмотрела на меня, – здоров?!
– Драться на айге’тта[15] ему пока рановато. Но в моих услугах он уже не нуждается…
– Спасибо, дари! – пылко воскликнула баронесса, шагнула в сторону и склонилась перед лекаркой в поясном поклоне: – Да подарит тебе Барс долгие годы жизни…
– Себя благодари, ури’ш’та…[16] – насмешливо фыркнула Иттира, дернула Мэй за лахти, что-то пробормотала себе под нос, шагнула в дверной проем и, не оборачиваясь, добавила: – А еще его ниер’ва[17]. За то, что он научил Крома выживать!
Что такое «ниер’ва», я не знал, но догадался. Поэтому прикрыл глаза и мысленно поблагодарил Роланда за науку. А потом вдруг увидел его таким, каким он был в тот день, когда я в первый раз в жизни взял в руки чекан…
…Голова[18] был хмур, как предгрозовое небо: его глаза, гневно сверкающие из-под кустистых бровей, казались раскаленными угольками, сжатые губы выглядели как побелевший от времени шрам, а глубокие складки, прорезавшие лоб, напоминали кору древнего дуба.
– Как? – односложно поинтересовался он, и кряжистого рыжебородого мужчину, стоявшего перед ним, затрясло мелкой дрожью.
– В-выпили… Многовато… А тут – они… Жига… э-э-э… пошутил…
– Назвал их девочками?
– Д-да… Ну и… это… шлепнул… пониже спины… – здоровяк развел руками и тяжело вздохнул: – Э-э-эх…
– Значит, Жига начал первым… – мрачно подытожил Круча. – Следовательно, люди Щепки были в своем праве…
– Они сломали Ведру нос и выбили зубы! И теперь он…
– …должен радоваться, что отделался малой кровью… – перебил его Роланд. – А вот тебе радоваться не с чего! И знаешь почему? Потому, что ты – недоумок!!!
Здоровяк набычился, недовольно заворчал, сжал кулаки, подался вперед и вдруг оказался на полу. А Голова, казалось, не шевельнувший и пальцем, оскалился в звериной ухмылке:
– Я оставил тебя старшим! Так?!
– Да…
– Значит, ты обязан был проследить, чтобы Щепка сохранял ясную голову!
– Но ведь лист[19] уже закончен!
– Закончен. Но вы пили не в какой-нибудь захудалой таверне где-нибудь на окраине, а в «Мясном пироге» – на постоялом дворе, в котором останавливаются самые состоятельные купцы! Скажи-ка, кто из них захочет нанять людей, которые не умеют пить, настолько глупы, что ввязываются в драки с городскими стражниками, и при этом не в состоянии защитить даже самих себя?!
Здоровяк потемнел лицом и виновато вздохнул:
– Никто…
– Вот именно! Получается, что ты лишил нас следующего листа… Твой выбор?
Видимо, в последних двух словах был заключен какой-то скрытый смысл, так как рыжебородый приподнялся на локте и изумленно уставился на Голову:
– Круча, ты чего?
– Твой выбор, Кость!
– Да это же обычна…
– Спрашиваю в последний раз – каким будет твой выбор?!
Здоровяк нехорошо оскалился, поднялся с пола, неторопливо отряхнул испачканную одежду, снял с пояса чекан и швырнул его на ближайший стол:
– Я хочу получить заработанные деньги…
– Получишь… Вечером… – презрительно фыркнул Круча, потом посмотрел на меня и взглядом показал на брошенное оружие: – Бери, первач. Теперь он твой…
– За то, что ты тренировался, когда я отлучалась, получишь… Потом… – скользнув ко мне вплотную, тихонечко шепнула Мэй. – А пока расскажи мне о том, кто научил тебя выживать…