"РУССКИЙ ГОЛОС". - 1929. - N9.
Предисловие
Поэт Николай Арапов прибыл в Харбин осенью 1927 года и жил уединенно, почти не заводя знакомств. Дважды он нанес визит нашей редакции и оставил полдюжины стихотворений. Все они были напечатаны в последнем номере за 28-й год.
В начале мая сего года Н.А.Арапов внезапно исчез из города, оставив съемную квартиру незапертой, а в ней - почти все вещи несобранными.
При полицейском осмотре комнаты, на столе, была обнаружена папка с рукописью, "завещанной" - как было написано на папке - нашей редакции.
За время, ушедшее на подготовку этой загадочной рукописи к изданию, тайна исчезновения его автора не была раскрыта. Возможно, ответ следует искать в самом "романе-путешествии" нашего соотечественника. Мы не считаем себя в праве выдвигать какие-либо версии: пусть читатель сам сделать выбор, принимать ли ему невероятный вояж автора как игру воспаленного воображения или же как честные мемуары...
Наш оставшийся долг - лишь предварить публикацию краткой энциклопедической справкой:
АРАПОВ Николай Аристархович (1891 - ?), этнограф, поэт-акмеист. Изучал коренное население Индокитая и Полинезии (1915-1916 гг). Автор поэтических книг "Ледяной матадор" (1913) и "Радуга жизни" (1917), не получивших большой известности. С 1920 г. - беженец. Проживал в Риме, затем, с 1927 г., в Харбине. С мая 1929 г. Объявлен пропавшим без вести.
Редактор литературного отдела
С.А.Смирнов
Николай Арапов
ХРОНИКА ЛИШНИХ ВЕКОВ
Роман-путешествие
Памяти всех нас
НОЧЬ АГАСФЕРА
Планета Земля - Харбин - апрель 1929 года от Рождества Христова
...лунным ликером залиты крыши Харбина, города-нигде, города моего последнего рандеву со смертью.
В такие ночи я научился, привык и полюбил гипнотизировать себя окном, воображая, будто сам, как и город-нигде, наполняюсь приятно удушливой неподвижностью полнолуния. Это не созерцание или буддийская нирвана, но лишь растворенное в лунном блеске предчувствие мига, когда душа вздрогнет - и я замечу, что опять помню все.
Агасфер! Я знаю твою тайну, неседеющий старик. Вечность дороги - не наказание. Наказание - эта приятно удушливая неподвижность памяти. Но ведь и ты - человек. И я не поверю никому из тех прохожих, кто, раз видев тебя, скажет потом: "С той самой поры, с той минуты, с того мимолетного проклятия он так и не стал труждающимся и обремененным." Я не поверю, пусть даже это неверие зачтется мне грехом. Твой круг тоже должен быть разорван в конце концов. Иначе ковчег отплывет пустым.
Итак, с улыбкой недоверия к чернилам, к перу, к бумаге, к своему одиночеству... я повинуюсь и начинаю путешествие, но - не с прекрасной детской памяти о потерянном рае, а с первого дня-никогда.
КРУГОВОРОТ ГУННОВ В ПРИРОДЕ
Планета Земля - Уссури - февраль 1920 года от Рождества Христова.
Россия - в пропасти. С высоты ангельского полета - там, внизу, среди сугробов, наши серые, грязные ручейки бегства, им - раствориться в безднах желтых морей. Вагонные окна мутны и тревожны, как наша дремота, лица нездешние, одинаковые, февраль, утро.
В остывающем, как труп, пульмане, семьи офицеров жмутся прочь от окон, дышат.
Я, затесавшихся к ним штатской тенью, смотрю на все как бы со стороны, будто подглядываю в вагон, и только клубы редкого тепла вносят меня внутрь.
Позади - дымный шлейф никчемной судьбы, еще не опавшая на землю полоса копоти, тускло дотлевающие на лету хлопья пепла.
Впереди - угол падения душевной окалины и более - ничего.
Позади - красные ночи, позади - судорожное спасение родителей, поезд в Рим, плач мамы, стучащий по рельсам прочь из России. Их сын на перроне: "Я вас нагоню, не тревожьтесь", и вслед за первой весточкой из Рима - расстрел брата, взятого в заложники под Звенигородом, кутерьма, штыки в лицо, пляшущие костры на улицах, булыжная эйфория каких-то неясных победителей и - АЗИЯ-Азия-азия, на которую не напасешься никакой этнографии, Азия бессмысленная, как и русский бунт.
Впереди перед глазами: очумелый, опухший саквояж генеральской дочки, а рядом она сама, примятый соболенок, глядит на меня и боится офицеров, все перевернулось. Она чувствует и сторонится обреченных, ведь обреченные назойливы и несдержанны. Её жалко, но не хочется сказать ей "мадемуазель", и это - усталость. И к генеральской дочке в придачу перед моими глазами от всей нашей русской цивилизации остается лишь пожилой, большой и громоздкий, но как-то весь целиком отсутствующий доктор права, от которого, то есть от права, остались только его, то есть доктора, пожухлые бакенбарды. Впереди...
Поезд, тем безвременьем, стоял на ледяных рельсах под станцией Спасское-Дальнее, и все мы в тонком, едва осознаваемом напряжении, ожидали рывка, стараясь поэтому лишний раз не подниматься и не цедить кипяток.
Слушки беспроволочными сквозняками протягивались по вагонам: пути завалены... нет, пути очищены... красные впереди... нет, красные позади... Одно и то же, отскочив от крайних вагонов, живо отражалось обратно в середину и снова разлеталось по концам состава. Так заполнялись тишина и безвременье до самого веского знака бытия - выстрела.
И был рывок без движения. Сквозь полупрозрачные подтеки оконной дремоты не только я увидел округлую гору, как муравейник закишевшую черными точками.
Занялась проливная стрельба... Вагон пхнуло в бок, крупно бабахнуло, окна захрустели.
В массе внешнего гула с необъяснимой отсрочкой образовался крик:
- Красные!
"Красные черные", - мелькнула банально-художественная мысль, и я полез со всеми вон из вагона со здравой идеей, что верней оставаться внутри.
В тамбуре я, отбросив ненужную учтивость, нагло ухватил за локоток генеральскую пташку, уже выпорхнувшую из купе.
- Мадемуазель, вернитесь на место, - сказал я ей почему-то по-французски, будучи уверен, что чужое наречие она в эту минуту поймет куда лучше, чем родное и потому заведомо паническое. - Уверяю вас, там намного безопасней.
Она оглянулась на меня истерически-сонно, и я с трудом пробил ей дорогу сквозь забившую проход в вагоне массу горячих шуб.
Той же, но менее успешной и менее вежливой агитацией занимался наружи один из моих новых знакомцев, капитан Катуров, которого убьют неподалеку часа через полтора.
Меня он выпустил из вагона с отчаянным хрипом:
- Помогайте, Николай!
Чем помочь?
- Господа! Господа! - махал он на сыпавшихся из вагонов курей. - Назад! Назад! Не дурите же, черт побери! Состав уже трогается... - И снова дохнул мне в лицо горячим разрывом пара: - Сметут! Бойня! Как овец...
Мороз и солнце. Звонкая атмосфера смертельно бодрила, как блеск хирургических инструментов, била в глаза сине-белым сиянием, стрелами теней.
А солдатики рассыпались кругом стаей уток, растрепанных зарядом дроби, - и быстрого взгляда хватало, чтобы доподлинно уразуметь: дело - табак! Пехотный полковник сверкал черной перчаткой, командовал.
Наконец, сосредоточились на единственно здравой и вполне благородной цели: поезд разогнать, невзирая на ожидаемые впереди опасности, а полуроте охранения и господам офицерам остаться на заслон, чтобы поток гуннской конницы не успел перекрыть путь едва проснувшемуся паровозу.
Какой это был светлый, хрустальный день! Снег отливал радугой, бархатно искрился, казалась невероятной, невозможной в такую гимназическую погоду смерть. А пули, промахиваясь, свирепо жужжали.
Вагоны толкнулись туда-сюда и поволоклись по рельсам, мимо моих глаз стало проплывать окошко с едва различимым бледным портретом генеральской дочки, и я невольно сделал роковой жест: помахал ей рукой...
Ее глаза сверкнули сквозь замутненное морозом стекло, она даже прильнула к нему, но кто-то - неужели отсутствующий доктор права! - оттянул ее в сторону и не зря, ведь угол соседнего стекла уже был отмечен хищной звездочкой пули.
Все случилось скверно красиво: прощайте, мадемуазель, я остаюсь защищать вас!
Я увидел себя: вот я стою и поднимаю руку в изящном прощании... и вот я уже панически бегу за вагоном, пышу паром, цепляюсь за поручни, за подножку... посиневшими скрюченными пальцами, шапка кубарем. Это выходило еще сквернее. До того постыдно и скверно, что приступ животного страха не сдвинул меня с места, только выпал холодной испариной. Сердце забилось - "спасайся!" - и заглохло, даже внезапный огнь страшной мысли "Как же я оставлю стариков одних!" не ожег меня, не ожег. И я невольно пересчитал разноцветные вагончики, гуськом утекавшие вдаль.
Последнее искушение принес спокойный, внушавший уважение артиллерийский полковник Чагин, который расстанется с жизнью на третий день. Решительно проходя мимо, он сказал:
- А вы что тут?.. Бегите, еще успеете.
Ножом резануло это вполне сочувственное и резонное "бегите", и я ответил механически:
- Я остаюсь с вами.
- Весьма любезно, - на вид, столь же механически отметил полковник, вдруг прервав свои шаги. - Тогда займитесь делом, не стойте все равно.
- У меня нет оружия, - угадал я причину своего столбняка.
- Попросите у мертвых, - сказал дело полковник, уже отходя. - Одолжат.
Зажмурив один глаз от слепившего сбоку солнца, я другим, как Кутузов, обозрел поле печальной брани. Это был не Аустерлиц. Враг по-варварски валил с горы густым числом, перепаханный снег чернел. Исход был предрешен, и наши, сделав свой последний выбор, умирали, как могли, бодро и благородно, без разброда и матерных криков.
Тогда-то, в ту минуту в моем воображении вновь возник банальный художественный образ гуннов-скифов, да и Блок не оригинален... Но нет. Скифы не мы. Они! Они вновь пролились в мир водами потопа и смывают, сметают нас по закону извечного круговорота порядка и хаоса в природе...
Между тем, я еще не был застрелен - и этому все больше не удивлялся, глядя на мир покойницки безучастно... а поезд уходил, уходил, дымя молодцом, его сиюминутное спасение стало прекрасной, последней победой. И напоследок, издалека, паровозик согрел нам души прощальным задорным гудком.
Мне взгустнулось: я пропадал в этих чистых чужих снегах навсегда. Неслышный голос наставлял меня: раз так вышло, не стреляй ни в кого. Род твой изгнан, смыт потопом, брат убит - не мсти, иначе эта кипящая вода никогда не остынет и не спадет никогда. "Вы толстовец, что ли?" - в общем-то, беззлобно заметит мне под вечер полковник Чагин, и тогда я засомневаюсь, не гордыня ли все это, не могиканское ли чистоплюйство. А?
Философский пир во время чумы еще предстоит, а пока что некий большевистский кулибин соорудил на рельсах миниатюрный бронепоезд: дрезину, накрытую железным коробом с широкой прорезью, в которой рыскало жало пулемета. Этот смертоносный шарабан подкатился к станции и пробил наш тыл, втягивая за собой смерч вражеской кавалерии.
Наша тающая на морозе армия оказалась рассечена, и маленький - в полторы дюжины душ - отряд стал отступать к Манчжурии. Нам удастся ускользнуть в тайгу. "Я знаю хорошую дорогу на Дунфанхун", - скажет солдат Щуплов в минуту первой передышки, а когда его убьют, дорога в сказочную страну Дунфанхун будет манить живых, наши нервы не застынут в снегах...
- Что, Паганель, все путешествуете? - крикнул мне Чагин, едва мы укрылись в первом перелеске.
Он протягивал мне револьвер. Я стоял за деревом, он - открыто. Жесткое лицо воина. Рубленое, без всяких округлостей лицо. Бесстрашно-грустные глаза. Да, наступала гибель русских богов, пробил последний час русской Валхаллы.
- Хотя бы для вида стрельните... Вон туда, авось достанет. - Он снова сумел обойтись без презрительной насмешки.
И отвернулся.
Сказано точно: я, и правда, стрельнуть только для вида, для общей картины нашей боевой силы.
Неподвижными харбинскими ночами я порой оборачиваюсь и замечаю в глубинах уссурийского леса некого жиденького интеллигентика - надо было стрелять куда положено и тогда уж погибать вместе со всеми, в снегу. Ни к чему было домогаться нездешней праведности, ставить в снег лестницу и лезть в одиночку на небо.
И я вижу капитана Катурова, который первым из нашего отрезанного отряда, с облегчением раскинув руки, упал лицом к небу на склоне горы.
Следующий день промелькнул в сверкающей тишине редкого прямого леса. Только на закате, когда снег в тенях густо засинел, раздался один выстрел: взяв у Щуплова винтовку, полковник Чагин застрелил кабана.
Потом в малиновом круге огня временно уцелевшие блаженно улыбались и щурились и в своем отчаянном положении успели по-дачному мирно обсудить все животрепещущие темы: планы барона Унгерна, китайские папиросы, судьбы России. Помню, у того затерянного камелька мне очень приглянулась шекспировская философия молоденького подпоручика Раздевича, которого застрелят двумя днями позже.
- Без сомнения, все предопределено, господа, - с неоспоримой наивностью уверял он, - все события истории. Предопределено и то, что вы или я, или кто-то иной в каком-то историческом событии... очутится, так сказать. Я, к примеру, так разумею свободу воли: для любого события, как для театральной пьесы, предопределен список ролей, характеров, конкретных действий и поступков героев. Необходимость, господа, просто выталкивает нас на сцену, а свобода, извините, только в нашей расторопности выбрать себе роль получше... поблагородней, если угодно, и довести ее до конца, при этом не сразившись перед зрителем.
Помню чью-то усмешку из подогретого сумрака:
- А зритель-то кто?
Радзевич с виноватой улыбкой развел руками:
- Ну, это банально, господа. Первый зритель - сам Господь Бог.
- Так, сдается, что Он и есть постановщик и, значит, ваша свобода воли того...
- ...Я так чувствую, - просто пожал плечами Радзевич.
- А если все роли уже разобраны? - появилось еще одно заинтересованное лицо, уж не помню чье, не разглядел толком.
- Зачем же так буквально? - вздохнул Радзевич и выдохнул облако. - Это же не Малый Театр, в самом деле...
Я завидую Радзевичу: он не успел разочароваться в своей простой и ясной логике, она помогла ему сыграть выбранную роль честно - и до конца.
- Тут-то и разгадка, - трескуче выговорил полковник Чагин. - Представьте себе на нашем месте большевиков, пролетариев. Что б они тут делали? Жрали бы да отстреливались. И все. Может, еще про баб в переменке вспоминали. А у нас Малые Театры в мозгах. Потому и бьют.
Полминуты ушло на паузу, огонь приплясывал, взмывали оранжевые нитки искр.
- В сущности, мы всегда очень плохо думали о своем народе, - глухо добавил Радзевич. - Все, действительно, вполне логично.
Я ожидал после его реплики плохого, неуместных гневных "благородств", но, слава Богу, ошибся. Обошлось, треск костра заполнил новую паузу, и только Щуплов, осторожно оглядевшись, палкой поворошил головни, лица заблестели, кто-то сплюнул в сторону, кто-то бросил из-под низких бровей на Радзевича угольки воспаленного взгляда. Чагин вовсе ни словом, ни жестом, ни вздохом не ответил - на удивление, тихо обошлось.
Еще один день мы старательно тянули дорожку следов по снежному глобусу - в сторону запада - эдакую кривоватую широту. Путь стал трудней. Версту, вероятно, двадцатую в тот день мы уже из последних сил волочили на какую-то неясно очерченную гору и с той горы увидели внизу небольшое селение.
Издали оно показалось совсем негостеприимным, покинутым - без окон и дымов. Мы перевели дух, попереглядывались и стряхнули с усов и воротников густой иней.
- Спущусь, взгляну, - бесстрашно и беспечно сказал Радзевич и окинул взглядом склон, выбирая, где лучше спускаться.
- Вашбродь, - хмуро подал голос солдат Щуплов, - вам-то не стоит. Не с руки. - И повернувшись к полковнику, окутался клубом пара. - Ваше высокоблагородие, дозвольте мне. Я места здешние знаю.
- Иди, Щуплов, - кивнул полковник. - Не стучись сразу, погляди.
- Известное дело, ваше высокоблагородие... - Щуплов как будто растерялся на мгновение и, улыбнувшись вверх, в небо, закончил: - Не поминайте лихом, коли уж...
- С Богом! - твердо сказал полковник.
Щуплов повернулся, перекрестился и пошел.
Он двинулся не сразу вниз, а долгой петлей скрытно обходил жилье и появился на противоположном краю котловины.
- Охотник! - одобрительно буркнул Чагин.
Щуплов спустился и снова пропал из виду. Мы напружились.
Минуло еще четверть часа в стеклянной тишине прежде, чем наступила развязка. Мы снова увидели с нашего высока маленького Щуплова: он прытко убегал от домов к прозрачному и тонкому леску, не к нам - никуда. Он перемахнул через изгородь и стал размашисто, прыгуче одолевать глубокую, вечерне-голубую поляну - и вдруг на миг оцепенел. Воздушный снаряд выстрела наконец долетел до нас, раздвоился эхом. Солдат Щуплов упал назад, навзничь, выдержав удар пули в спину. Потом мы увидели несколько фигур - черных и серых, - которые двинулись неторопливо от домов к тому месту, где остался Щуплов. Впереди всех - совсем черный, высокий. Он шел широченным петровским шагом, за ним еще трое в шинелях... немногим погодя из домов появилось еще полдюжины в овчинных полушубках, эти следом не пошли.
Четверка мерно приближалась к бесформенному пятну в снегу, которое только что было живым солдатом Щупловым.
- От, суки! - Один из наших рядовых хряскнул затвором, вскинул винтовку к плечу.
- Ат-ставить, Городулин! - шепотом гаркнул Чагин и тут же уперся взглядом в Радзевича. - Подпоручик, в Харбине поставьте свечку за упокой рядового. Хоть имя помните?
- Василий, как будто... - не выдыхая, проговорил Радзевич.
- Теперь уж точно не "как будто", - кивнул Чагин. - Вас подменил на том свете... И от нас отвел. Пока что. Отходим живо!
- Господин полковник! Аристарх Иванович, справимся же! - покрывшись краской взмолился Радзевич.
А я только сейчас узнал, что полковник - тезка моего отца.
- Красиво умирать надо было раньше, подпоручик, - беззлобно отрезал полковник. - На глазах у дам. А теперь всем - "дорога на Дунфанхун". Вам приказ ясен?
- Так точно, господин полковник, - отступил, поник, остыл и побледнел подпоручик Радзевич, еще мгновение назад розовощекий и энергичный.
Храбрость теперь, и правда, получалась какой-то холостой...
- Навзничь, - тихо сказал полковник уже на ходу. - Значит, наповал. Дай-то, Бог.
Он перекрестился и вслух, громче помолился "за Веру и Отечество живот свой положившего" раба Божьего Василия.
Тот день обошелся всего одним смертельным выстрелом, а все остальные выстрелы, что полагались по пьесе подпоручика Радзевича, вместились в следующее утро.
Я уверен, что нас нагнал не какой-нибудь случайный партизанский отряд красных - то было вполне осознанное, может быть, отборное чекистское формирование. Распутав следы Щуплова, изучив наши, оно ушло вдогон довольно малым числом, рассчитывая на внезапность засады и не зная только об одном - о невероятной, нечеловеческой меткости полковника Чагина.
...Итак, новое утро, вновь ясное, безвоздушно-тихое, китайской тушью выписывало на снегу тени редких прямых стволов, мерцающие искорки сыпались с небес. Обрыв строки. Абзац.
С новой, именно-таки красной строки - звонкие расколы выстрелов справа, слева, везде. Прозрачная, легкая, как падающая снежинка, смерть.
Я не видел никого - одни деревья. Казались, пули сами собой выстреливаются из невидимых стволов и сами летят неизвестно откуда и куда.
Надо мной шаркнуло по коре, на лицо, помню, посыпалась еловая чернота. Я присел по-дурному на корточки и, опасливо оглядевшись, заметил Радзевича. Он из-за елки шагах всего в тридцати, делал мне рукой какие-то знаки. Я не понимал, а Радзевич сердился и все ярче розовел. Прав был Чагин: у всех нас Малые Театры в мозгах, оттого - излишняя образность жестов, игра воображения с печальными результатами... Но грешно шутить - моя тупость, растерянность стоили Радзевичу жизни. Он вдруг двинулся ко мне. Его порыв остался для меня неразрешимой загадкой... Пригнувшись и сделав первый резкий и широкий шаг ко мне, скорее даже - к дереву, разделявшему надвое дистанцию между нами, Радзевич словно пересек траекторию летевшей сбоку пули, был сбит ею, мотнул головой и упал в снег.
Я оторвался от своего дерева и, как сомнамбула, пошел к нему. Злобно свистело вокруг, меня не брало, будь проклята моя судьба.
Пуля попала Радзевичу чуть ниже уха, кровь застывала, а снег у его головы багрово таял. Я перевернул его лицом к небу, глаза подпоручика светились голубизной - и я увидел, как стрелой, белым зимним стрижом взмыла в родные выси его душа.
Тело подпоручика осталось удивительно легким. Я понес его в сторону от шума, где, как мне мутно чудилось, можно было похоронить... На одном из слепых своих шагов, я вдруг стал проваливаться и съехал на дно какой-то большой воронки, окруженной кустами. Там я погрузил подпоручика в мягкую снежную глубину и полез наверх, чтобы поломать кусты и хоть немного прикрыть его сверху. На что еще я был там пригоден?
Потом на дне воронки я поднял голову и увидел наверху полковника, окруженного первозданной тишиной. Чагин стоял, привалившись боком к дереву и смотрел на меня с усталым презрением.
- Вы как всегда живы? - глухо, почти не слышно констатировал он.
Мне сделалось тошно:
- Увы, без оправдания, господин полковник...
- Хотел бы знать, откуда вы взялись, - без интереса добавил он.
Я только пожал плечами и спросил:
- Они ушли? Отступили?
Полковник усмехнулся...
Ему досталась самая удобная позиция - маленькая, удачно расположенная в театре военных действий расщелина, откуда он, бог прицела, хладнокровно перестрелял всех наших преследователей, на свою беду показывавшихся из своих укрытий. Обо всем этом я узнал позднее, а пока задал еще один глупый вопрос:
- А где остальные?
У полковника губы дрогнули и сжались.
- Господин Арапов, - теперь уж слишком отчетливо, словно с высокой мраморной лестницы, произнес он, - нас с вами двое.
Я глядел на него снизу вверх, в голове шумело, и я с великим трудом рассудил, что логичным завершением сцены должен стать последний, легкий и бесприцельный выстрел полковника Чагина. Честно признаюсь, я был готов к этому выстрелу, не единая нервинка во мне не противилась ему, но полковник отвернулся и отошел прочь. Куда-то все поплыло от меня, и я очнулся, ткнувшись лицом в колючий хворост, покрывший мертвого подпоручика.
Потом, потерянно побродив наверху, я вдруг обнаружил, что рядом с каждым убитым в том неизвестном сражении росло высокое стройное дерево. И вот я подумал, что раз так, то все и заслуживают одной братской могилы во главе с подпоручиком Радзевичем, и во исполнение предопределенного замирения там, в синеве над снегами, я здесь, внизу, в этом снегу, оставлен целым и невридимым.
- Господин полковник, сколько было этих? - спросил я Чагина, всматривавшегося куда-то, в глубину редколесья.
- Патроны не считал, - бросил Чагин, но затем резко повернулся и так же резко посмотрел мне в глаза. - Что? Решили согреться?.. Отвлечься от философских мыслей?
- Православные все... - как-то сразу нашел я толкование тому неслышному приказу, которому не мог не подчиниться. - Начинали по крайней мере...
- Ваш аргумент, - уже не оборачиваясь бросил Чагин. - Вали в кучу, Бог своих разберет... Пойду поищу коней.
И вдруг добавил иное:
- А вы силы поберегите, не торопитесь.
Я почувствовал облегчение, удостоверившись, что Чагин не подумает помогать мне. Я только поглядел ему вслед - и в ту минуту еще не приметил его хромоты.
Моих сил не хватило на их командира, огромного человека в черной кожанке, подбитой стриженым волчьим мехом. Того самого, который шел по снегу широким петровским шагом. Я попросту не смог сдвинуть его с места. Он лежал, раскинувшись вольготно, привольно, с лицом, еще не потерявшим живой краски - богатырь прилег в снежок отдохнуть после боя, крови не было нигде. Я не нашел сразу, куда же попал в него Чагин, и наконец испугался - вот проснется, встанет и пришибет без вопросов.
Как раз в ту минуту вдали ударили без перерыва три выстрела, а за ними, погодя, - четвертый.
Я шарахнулся в сторону и стал ожидать чего угодно. С последовательностью часового боя прозвучала новая череда выстрелов, и вскоре среди елей показалась пара коней, на переднем - Чагин.
Он грузно спустился с седла и сообщил:
- Там еще один. Поторопитесь.
Со смутным чувством вины я поспешил встреч его следам и, попав на место последней канонады, содрогнулся. Красный, оставленный своими стеречь коней, был совсем мальчишкой. Он упал, не отступив со своего поста ни на шаг. Вокруг него лежали застреленные кони. Все тут было делом полковника, лишних коней вместе с ненужным врагом он пустил в расход. Жизнь, один из цветов ее радуги, известно какой цвет, остывала кругом, растопив белизну.
...Похоронив налегке всех, кроме одного, я успел понедоумевать, выбираясь со дна воронки, что же все-таки делать с охолодевшим богатырем в кожанке. Я увидел протянутую мне без перчатки руку. Не глядя вверх, на полковника, я принял его помощь.
- У нас с вами впереди долгая дорога, - сказал он вдруг совсем совсем другим, компанейским голосом, и только тогда я осмелился поднять глаза.
Я не мог побороть симпатию к полковнику даже в те минуты, когда он явно презирал меня. Я был чужим в этом мире войны, его мире, и что теперь могло быть залогом моей жизни, кроме его хладнокровия, его основательности во всем? Я был у него под присмотром. Я мог есть мясо подстреленного им кабана, не думать о страхе по ночам и думать о Малых театрах - и все только благодаря присутствию полковника в моей жизни. Тот же мальчишка-чекист, не устерегший коней и себя, шлепнул бы меня без расспросов о жизни и мнениях, палил бы в буржуйскую шубу, не раздумывая, кто там такой внутри.
- Нам следует научиться не брезговать друг другом, - завершил мои мысли полковник и улыбнулся особенно добродушно и мудро.
- Да, вы правы, - с радостью поддержал я его.
- Напротив, - усмехнулся полковник уже не столь добродушно, - правы-то как раз вы... и не сомневаетесь в своей правоте. Конечно, красивая христианская правота, против не попрешь. Но время нынче не ваше. И заметьте для собственного успокоения: не мы первыми стали стрелять. Ни сегодня тут, в лесу, ни позавчера.
Снова точно попал в цель полковник: "для собственного успокоения". Взбодрившись от его слов, я не преминул вернуться к поверженному им красному великану. Он как будто не бледнел, и от того рядом с ним делалось жутко.
- Может, нам стоит вернуться за Катуровым и Щупловым? - прежним, сухим тоном сказал мне в спину полковник. - Пойдемте... Или вы всерьез намерены оставить все грехи в России?
Я обернулся. Полковник уже уходил, сильно прихрамывая... и я обомлел, заметив издали в его следах алые пятнышки.
Невидимым вихрем, меня развернуло всего и понесло за полковником. На ходу я еще надеялся, что он просто ступил недавно в чужую кровь и теперь тащит ее дальше на своих ногах.
- Аристарх Иванович! Вы что... ранены?
Чагин отмахнулся, не останавливаясь:
- Нам давно пора одолеть хотя треть пути "на Дунфанхун".
Я последний раз оглянулся на командира красных, отдыхавшего в снегу от мировой революции, и кинулся догонять Чагина.
- Аристарх Иванович! Позвольте, осмотрю рану! - кричал я на бегу. - Дело нешуточное... А мне приходилось быть фельдшером. В Полинезии.
Плковник так и остолбенел:
- Где-где?!
- В Полинезии... - запыхался я и махнул на восток. - Там... На островах.
Полковник Чагин расхохотался. И покачнулся на раненой ноге. Боль всего на миг прервала его раскатистый Зевсов смех. Полковник клубился паром, смахивал со щек замерзавшие на бегу слезы и, наконец приметив, куда можно рухнуть - лежавшую ель, - резко сел на седловину у самого вывороченного бурей корня.
- Помилуйте! В Полинезии! Ну, если в Полинезии, тогда смотрите.
Рана была небольшой, но не пустячной. Я не смог быть ходить с такой, не говоря уж о веселом настроении. Я изумился, как это неприятельская пуля сумела достать лодыжку, - и подумал об Ахиллесовой пяте. Кровь уже не сочилась, и я не рискнул освобождать ногу из сапога на морозе.
- Что скажете, господин Миклухо-Маклай? - грустно улыбнулся Чагин. - Дела наши папуасские не табак?
- Папуасские - не табак, - тупо кивнул я. - Поскорей бы найти там жилье...
Сердце дрогнуло, когда я увидел, с каким трудом Чагин взбирался в седло.
Я никудышный наездник, Чагин щадил меня, мы двигались тихим ходом, и Чагин слушал мои рассказы про Полинезию, они грели нас обоих.
- Да. Помню, мечтал в детстве... Полинезия, Антиподы, - вздохнул он, промолчав больше часа. - Теперь все наоборот. Вовсе иные грезы: опушки... беседка с обольстительной барышней над речкой, крапива за конюшней... вишни... эх, вишни-то! Господи, помилуй... Это все кончено отныне и присно и во веки веков. Вот как вышло, господин туземный фельдшер.
Кончено! России не увидеть больше!
Конь подо мной споткнулся...
- К матушке на могилу не попадешь. Вот наказание Божие! - снова вздохнул полковник и выдохнул, окутавшись облаком. - Вы-то что замолчали разом?
- Да вы уже все сказали, Аристарх Иванович, - с трудом выдавил я. - Наказание Божие и есть.
- Да уж... Тоже, однако, толковое оправдание. - Полковник взглянул сквозь ели на ясное небо. - Впрочем, тоска и ностальгия - это все земное... Там не будет... Николай Аристархович, - он вдруг снова повеселел, - берите меня с собой в Полинезию братом милосердия. - И он напугал коней залпом смеха. - Сгожусь выдирать зубы вашим каннибалам!
Положение дел было таковым, что я принял его просьбу всерьез:
- Сожалею, полковник. Я теперь - в Рим.
- В Рим?! - Полковник весь повернулся в седле, посмотрел на меня загадочно. - У вас это что, мечта такая?
- У меня там теперь батюшка с матушкой, - осторожно признался я. - Чудом успели...
- Видать, и впрямь все дороги теперь ведут в Рим... Ай, счастливый вы человек! - сказал полковник и отвел взгляд. -Понятно, почему вы живы. Молитвами матушки...
- Однако мой брат был расстрелян как заложник. - Мне самому показалось, будто этим я хочу успокоить полковника.
Чагин помолчал и спустя минуту произнес негромко:
- Что ж... Вашему брату-мученику теперь куда лучше, чем всем нам. Уверяю вас.
Наш путь длился до полудня, свод небес весь сиял. В полдень на лицо Чагина легла тень.
Я нарочно поотстал немного и с тревогой глядел ему в спину. Он держался в седле очень прямо, но это была какая-то обреченная прямота осанки. Решившись развеять его сумрачные мысли, я снова завел патефон про своих папуасов, полковник кивал и улыбался благодарности ради.
- Впрочем, это верно, - внезапно сказал он и неясно посмотрел на меня. - Не пора ли нам устроить маленький привал, согреть холодеющие члены?
- Мы намеревались успеть засветло... - неуверенно напомнил я.
- Разумеется. Должны успеть, - уверенно сказал Чагин. - Эта местность мне уже знакома.
Он осмотрелся и строго приказал:
- Привал. То бишь англицкий ланч.
Спустя четверть часа разгорелся костерок, мы немного оттаяли и зашмыгали носами. Полковник достал из-за пазухи фляжечку в кожухе, отвинтил крышечку, и подал мне флажку с приказом:
- Ровно один глоток, остальное на худой час.
Из флажечки великолепно ударило в нос, а горло сладостно обожгло прекрасным ромом. Я размазал костяшкой пальца слезы и почувствовал прилив скудного счастья.
Пока я глотал это последнее счастье, на снегу появилось несколько галет, припасенных Чагиным. Полковник заметил, что я посмотрел на них, как на чудо.
- Пир в Валхалле... - усмехнулся он... и заметив, что я опять хлопаю глазами, рассказал про свое сокровенное: - Когда я в отрочестве читал про древнюю Валхаллу, мне почему-то представлялось, что погибшие воины пируют с богами вот так, как мы теперь с вами... Посреди чистых снегов. Костры, вертела - и снега, снега кругом. И небо... вот такое же ясное. Не знаю почему... Наверно, потому что я в детстве зиму любил больше, чем лето... Что там дальше было, помните?
- Где? - Ром счастливо лишил меня всякого понимания.
- В Валхалле, - кивнул полковник. - Потом демоны вырвались из-под земли прямо на небеса... Страшные чудовища... Драконы и псы.
- Фенрир и подземный волк Гарм, - вспомнил я.
- Я помню, - кивнул полковник так, будто помнил эту великую битву.- Кто дал им силу?
Помнится, я только хмыкнул беззаботно:
- Язычество. Там зло, как и добро, в одну силу.
- Вы не поняли меня, - сказал Чагин и повел плечами, будто начал подмерзать. - Кто их выпустил?.. Карл Маркс?
Мозги мои размякли и шевелились кашей в остывающей кастрюле.
- Не-ет... - снова повел плечами Чагин. - Мы сами... Вот отсюда.
И он, неторопливо подняв руку, постучал пальцем по виску, а потом посмотрел мне прямо в глаза и сказал очень ясно:
- Можете, не отвечать. Валхалле пришел конец. Гибель богов. Мир сгорел, снега вокруг испарились...
Только сейчас Чагин сделал очень бережный глоток, выдохнул белое облако, закрыл глаза и пошевелил губами. Потом он старательно завинтил крышечку и вновь протянул фляжку мне:
- Запомните, Николай Аристархович. Держаться теперь следует точно на запад. Если Щуплов не перепутал, верст через десять вы пересечете большак, а это прямая дорога на Дунфанхун. Полагаю, там нет никаких красных... Впрочем, гарантий теперь нет никаких, кроме вашей невероятной удачи.
С каждым его словом душа во мне все больше съеживалась и холодела.
- И вашей невероятной меткости, - добавил я, словно пытаясь его убедить, что то и другое существуют только вместе. - Аристарх Иванович, вы будто провожаете меня с порога...
- Вот именно, - к моему вящему ужасу, поддержал Чагин мою боязливую шутку и ткнул пальцем в бок фляжечки, успевшей потеряться вместе с моей протянутой к нему рукой. - Спиритус должен теперь храниться, так сказать, в лазарете.
Мне стало страшно, полковник же преспокойно уселся, как в кресло, в наметенный под елью сугроб, вытянул раненую ногу в сторону. Потом он вынул оба имевшихся у него револьвера, один аккуратно положил на развилку низкой ветки, а из барабана другого сосредоточенно вынул патроны, оставив заложенным один.
Наблюдая за его работой, я все еще заставлял себя верить в его мрачное чувство юмора.
- Полковник... - начал я и ощутил тошноту.
- Господин фельдшер, - приветливо перебил меня Чагин. - Мы с вашим отцом - тезки, да и я вам могут в отцы сгодиться.
- Но позвольте, Аристарх Иванович, - борясь с дурнотой, вымолвил я. -Здесь вы и вправду мне за отца родного... И наконец, всего же десять верст. Если вы полагаете, что из-за вашей ноги вы меня каким-то образом...
- Не дурите, - отмахнулся Чагин. - Вы же догадливы... Да, я остаюсь в России.
- А мне что тогда прикажете? - совсем растерявшись, пролепетал я.
- У вас старики в Риме, и вы у них теперь единственный сын. - Он аккуратно завернул в платок все посторонние патроны. - Это - один приказ. А второй... не приказ, конечно. - Взгляд его смягчился. - Просто обещайте мне выполнить мою последнюю волю.
Я сдался, меня мутило. От страха, от рома, от всего - от ослепительной ясности снега и неба.
- Я даю вам слово...
Чагин достал от сердца плотно заклеенный пакет из пергамента и, протянув мне, сказал:
- Николай Аристархович, окажите любезность: в Риме, как обустроитесь, найдите возможность передать это Т-ской Екатерине Глебовне. Дайте объявление... пусть она сама вас найдет. В этом пакете, чтоб вы знали.
- Господин полковник... - крикнул я ему, как утопающий - человеку, стоящему на берегу спиной...
- Не перебивайте. В этом пакете - двадцать червонцев. Полагаю, теперь она может очень нуждаться. Мой долг и прочее. Передайте, я очень вас прошу. Неспроста же Господь послал мне спутника, стремящегося в Рим во что бы то ни стало.
Все, что мог я сказать ему:
- Слово дворянина.
Как это прекрасно прозвучало в уссурийской тайге!
- ...Если буду жив, - сдуру добавил я, и пафос сразу пропал.
Однако пепельное от щетины лицо Чагина осветилось отеческой улыбкой:
- Вот я и даю вам повод выжить, а не рисковать по пустякам. Вы ведь благородный человек, слово держать станете...
Именно это самое "слово" вдруг разом укрепило меня, изгнало страх, полковник успел изучить мою душу. Но я его атаковал:
- Вся эта сцена, полковник, чересчур красива.
- Но, согласитесь, красиво кончить жизненную драму - тоже не безделица... Радзевич на вашем месте согласился бы с такой постановкой дела.
Чагину не удалось сбить меня с толку.
- Это грех, наконец, - обличил я его.
- Учтено, - отрезал полковник и, приставив револьвер барабаном к плечу, прокатил его до обшлага. - Знаете, что такое?
- Видеть не видел, а слышать слышал, - в том же тоне ответил я. - "Русская рулетка".
- Именно... - кивнул Чагин. - Значит, не самоубийство, а игра. А на игру и суд иной. Смысл лишь в том, чтобы сыграть в нее до конца.
- Вы кого сейчас хотите обмануть, полковник? - Я смело шагнул к нему. - Отдайте мне ваш револьвер.
- Ат-ставить, вольноопределяющийся Арапов! - прорычал полковник.
Я отшатнулся. Дуло глядело мне прямо в лоб.
- И немедленно оставьте меня одного! - сверкнул он стальным взглядом. - По пьесе Радзевича, ваш выход на сцену - через пять минут! Уйдите, говорю вам.
Я растерянно огляделся:
- Куда?
- Куда угодно... - был приказ. - Вон, за елку.
Я повиновался и побрел, утопая по колено и выше. Тени стволов рябили в глазах. Голова слегка кружилась. Потом я заставил себя остановиться и с легкой мыслью "пусть стреляет, не страшно" повернулся к нему.
Полковник же отводил коней в сторону, потом своего привязал к ленчику моего мерина... Закончив, он посмотрел на меня и постоял, опустив руки. Иней на башлыке белым кольцом окружал его голову.
- Николай Аристархович, - дружески обратился он ко мне издалека, - простите мне все...
Нельзя было разрушить жанр в эту минуту - грех:
- Я прощаю вам, Аристарх Иванович, все, что властен простить. И вы мне тоже отпустите...
- Бог простит, Николай Аристархович, - выдыхал он, - и прошу вас: оставьте меня на месте, не трогайте. Я всю жизнь не мог терпеть ям и чтобы лицо закрывало.
- Обещаю, господин полковник, - твердо пообещал я.
- А теперь прощайте, Коля... - и вправду, отпустил он меня.
- Прощайте, Аристарх Иванович, - смирился и я.
- Идите, куда шли.
Я достиг указанной им ели, скрылся, как мог, за стволом.
- И еще прошу вас, - донесся уже из непостижимого далёка голос Чагина, - не смущайте меня, не подглядывайте.
- Не буду! - крикнул я через прощание, с этого света.
За елкой мне вспомнилось, как играл в прятки с отцом... вот он ищет... уже рядом... сейчас найдет... Теперь подступали слезы, а вовсе не радостный страх, какой только и мог быть в ту счастливую пору.
Я прижался лбом к шершавой коре, стиснул зубы. По-новогоднему, по-рождественски пахло хвоей.
И вдруг я услышал шепот Чагина, который никак не должен был слышать. Казалось, он подошел и шепчет рядом.
- Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей...
Раздался звонкий щелчок. Фыркнули кони. В чистейшем и звонком воздухе казалось, что все рядом - и Чагин, и кони...
Вечность проходила стремительно.
- ...Отврати лице Твое от грех моих... - ровно правил он пятидесятый псалом.
Щелкнуло опять - у меня в ушах зазвенело.
Я до боли втиснулся лбом в колкую еловую кору, не вытерпел, запечатал уши ладонями.
Все равно все было слышно, как на последнем суде:
- ...сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит...
Ударило гулко, как с небосвода - и свет померк. Словно в комнате, обильно освещенной лампами, лопнула вдруг, погасла одна - темней не стало, но поблекло, на все упал сероватый оттенок.
Я невольно подождал нового щелчка. Потом сказал себе, как мог, громко:
- Пора!
Я вышел. Чагин неподвижно сидел в сугробе, чуть склонив голову вбок, одна рука лежала на колене, другая упала в снег.
- Аристарх Иванович! - шепотом позвал я его и заплакал.
А потом, набравшись сил и воли, подошел, вложил ему в руку, как древнему воину, оружие и посидел рядом, обняв за плечи. Так протекли в моей жизни минуты высшей дружбы. Может быть, лучшие минуты.
Полковник Чагин был основательным человеком, аккуратистом, даже выстрелил так искусно, что не замарал кровью чистый снег. Только багровое пятно с серым пороховым ободком запечатлелось у него на виске, и темная кровь немного выступила из ноздрей и сразу застыла. Я завидовал ему: цельный человек, каких немного на свете и становится на этом свете все меньше.
Я помолился об упокоении его души, а покинул по языческому обычаю - не оглядываясь.
Иногда ко мне возвращается убеждение, что Чагин просто не захотел становиться обузой, заметив, что рана отнимает силы... Через десять верст никакого большака не нашлось. Однако я, порядочный трус по натуре, еще полтора десятка верст промахал безо всякого опасения, что кончу свои дни на морозе среди волков и красных. Даже провалившись под лед и начав потом безоговорочно коченеть, я, как ни странно, все еще грезил, что до большака рукой подать... Вот сила убеждения полковника Чагина.
С ледяной купелью в моей памяти сразу соединяется наш последний полковой камелек и предопределенность подпоручика Радзевича. Ведь зачем-то я слез с коня, без всякого ясного намерения пешком спустился с горки и, о чем-то постороннем думая, потоптался то там, то здесь... пока наконец не хрустнуло под ногами, нежно хрустнуло, как вафелька на зубах - и я провалился в ворох раскаленных углей. Всей своей силой напружинившись, мускулы выбросили мое тело наверх.
Под снежным ковриком и ледяной корочкой был скрыт неглубокий, по пояс, незамерзающий бочажок, естественная родниковая запруда.
Одежда стала чугунной в одно мгновение. "Спички!" - лихорадочно вспомнил я, но спички побывали ниже ватерлинии. Я стучал зубами, а кони, раздувая пар, изумленно косились на меня с горки. "Вы сглазили дорогу, полковник! - со злостью подумал я тогда. - Пропадут ваши червонцы. Пропадет ваша Екатерина Глебовна, все пропадем".
Оставались две возможные скоротечные развязки: либо незамедлительно найти жилье, либо незамедлительно замерзнуть насмерть. Вторая казалась верней. Отчаяние? Не помню. Страх? Помню слабо. Память щадит. Мне теперь чудится, что я замерзал в разливавшемся кругом благодушии. Кони первым делом шарахнулись от меня.
Вскоре озноб перешел в жар, крупная дрожь - в какой-то крапивный зуд, и я в самом деле принялся замерзать насмерть, неторопливо прощаясь со своими стариками. В снегу было теплее, и я зарывался поглубже в угли...
Вдруг что-то живое подышало мне в лицо, я мысленно отогнал коня в сторону. Вспомнилось, как Чагин отгонял всех живых подальше от своей смерти. Потом я сумел-таки приподнять веки и спокойно подумал, замерз ли достаточно, чтобы не почувствовать боли, когда начнут рвать на куски. Надо мной грузно висела волчья морда.
- Подыхаешь, однако, - сказала морда, скалясь.
И меня потянуло, повлекло куда-то. Со снежным хрустом и с собачьим лаем куда-то меня повезла судьба.
Потом я парил в густом, удушливом облаке, нестерпимая ломота пронизывала мои члены, крепко пахло салом, водкой, что-то булькало, лилось как будто в меня...
- Подохнешь, однако, - предсказали мне на неизвестном наречии.
Веки мои разлиплись, я увидел бронзовый шар с веселыми щелками глаз.
- Тащить заарин надо. Большой заарин. Подохнешь, не довезу.
Я потянулся, потянулся с того света наружу. Все наличные деньги собрались в моем воображении, как в копилке, и я, натужившись, стал их делить: те, которые поглубже - те полковника, те, что в портмоне, а портмоне в пиджаке - те мои.
- Там... в пиджаке... возьми, - немо выговорил я. - Все бери.
Одежда на мне зашевелилась.
Меня долго заворачивали, свет пропал - значит, закутали и голову. "Вот и труп готов", - подумал я и ощутил движение своего тела, чего труп, обыкновенно, ощущать не должен.
С несильным рывком меня потянуло ногами вперед. То вверх - на гору, то вниз - с горы. Потом свет открылся, и снова в лицо мне ткнулся собачий нос, тепленько пошарил по щеке.
Донесся разговор на приятно непонятном, совсем чужом языке, приятно бередило слух одно слово: "Эрлик... Эрлик..."
В другие времена, уже совсем живой, я узнал, что заарин - это шаман у бурятов, а Эрликом величают бурятского божка смерти.
Опять дохнуло теплом, тихонечко зазвенело, будто посыпались куда-то все мои денежки, но звон все тек и тек ручейком, у меня не могло быть так много денег...
Бум!бум! - забухал бубен, и шаман тягуче завел свою древнюю песнь-поток. Бум!бум!
Я начинал проваливаться. Нет, так за свои деньги я не договаривался ни оживать, ни умирать! Тени закувыркались передо мной, понеслись мимо детской каруселью блестящие погремушки, бубны, колотушки, кони-всадники, все мохнатые, гунны, гунны... Шаман проносился кругом-мимо, дробился, множился, имя ему было орда...
"Господи Иисусе Христе... - пытался выговорить я, губы ломало...
...и ясно накатило воспоминание-видение: как прогрессивным выпускником-восьмиклассником торжественно отрекался от веры "во всё", важно и нарочито снимал нательный крестик за компанию с дружками-соцьялистами, как дохнуло в те минуты на меня отовсюду холодком бескрайнего и пустого простора... снегами, я теперь полагаю... и я подумал тогда, дурак-дураком - вот она! свобода!... потом уж, только от страха перед экзаменами, надевал крестик вновь, потом уж и окстился вроде... да вот вылезло воспоминание вместо всякого простора и не давало прохода ни туда, ни оттуда.
...помилуй мя..."
"...грешного" - застревало совсем, точно прищемленное дверью.
Не успевал я, не управлялся с этими все множившимися гуннами в тысячах, тьмах и тьмах меховых хищных шапок.
"Стой!" - молча крикнул я. И башка шамана замерла напротив.
Шаманские глазки-воронки приблизились, накрыли меня беззвездным куполом чужого черного неба.
Слыхал я, будто побывавшие на том свете и отпущенные на время в живые свояси, рассказывают о долгом черном коридоре, горном железнодорожном тоннеле, в который душу начинает тащить без паровоза, пара и дыма... и будто вдали просвет, высверленный в пустоте - той пустоте, что уплотняется кругом в каменный уголь небытия.
Нет, по иному было со мной. Все было наоборот. Не было тоннеля, не было движения вперед, давило назад и вниз спиной.
Чудилось-чуялось мне, будто я уже не согреваюсь вовсе, а уже совсем заледенел до полного бесчувствия и утопленным мертвым грузом погружаюсь все глубже в промерзающее прямо перед моими глазами круглое озеро, над коим нет сверху и небес - до самой ледяной глади.
Ледовая масса давила на меня сверху прозрачно-черным слепым кристаллом, граненой крышкой ледяного гроба...
Я знал, что все еще чем-то жив, потому что весь хотел кричать.
И я увидел в зените звезду - яркую и колкую.
Ее свет ударил острием только в один мой - левый глаз.
Боль была мгновенной и адской - и эта боль была вся моя жизнь.
И я увидел себя со стороны. Так бывает, говорят, сразу по смерти.
Мое тело лежало на бескрайней и гладкой белой поверхности и над ним стоял великан, словно отлитый из стали и отшлифованный до блеска. Луч света, пронзивший мне острием глаз, был ослепительно ярким, раскаленным мечом в руках великана.
Валхалла! - вдруг подумалось мне. Пустая Валхалла...
И крышка ледяного озера-гроба раскололась и разлетелась во все стороны бескрайнего пустого мироздания.
И казалось теперь по-новому - будто я не лежу навзничь на дне, а, напротив, падаю-лечу ничком, лицом вперед. С огромной высоты пустого мироздания на далекую холодную звезду, уже не угрожавшую мне выколоть глаза остриями лучей.
И я падал-летел к той звезде.
***