Чучело муравья

Личная жизнь инфузории Туфельки

Подражание театру

Театр лишь на первых порах подражает жизни, но со временем освобождается от нее, становится все более свободным, независимым, и тогда жизнь начинает подражать театру.


Театр начинается с вешалки и кончается вешалкой, но помните: главное всегда в середине!


Театр от жизни отличается тем, что у него всегда есть запасной выход.


Свободное место — это место, занятое только собой.


Даже первая скрипка, если она слушает только себя, может испортить любую музыку.


Галерка свидетельствует: настоящего зрителя искусство всегда возвышает.

Актер Н. проснулся, открыл глаза и сунул ноги в котурны, которые носил целый день и снимал только выходя на сцену, где весьма искусно и естественно играл роль простака.


На сцене герой-любовник заламывал руки и метал громы и молнии. Потому что перед ним стояла его героиня и была она хороша, и была молода и прекрасна, а в зале сидела его жена и следила в бинокль за этой сценой.


«Коня! Коня! Полцарства за коня!»

«Стоп! Не верю!»

«Полцарства за коня!»

«Не верю. Я не верю в то, что у вас есть полцарства, и не верю в то, что у вас нет коня».

«Но у меня действительно нет коня!»

«А полцарства у вас есть?»

«Нет…»

«Так какого дьявола вы здесь делаете, если сами не верите в то, что говорите?»


И, вливая яд в ухо датского короля, его брат прошептал: «Не тревожься, брат, борьба идет не против тебя, а за тебя!» И в этом была вся трагедия.

Умирающий так естественно испустил дух, что его наградили бурей аплодисментов. И он встал, поклонился, затем снова лег и испустил дух. И так он вставал, кланялся и испускал дух, все время кланялся и испускал дух и спешил лечь и испустить дух, чтобы опять встать и опять поклониться.


И где-то еще в самом начале действия какой-то второстепенный персонаж вызвал на дуэль главного героя. Он знал, что вызывает на свою голову, потому что без главного героя в спектакле не обойтись, но он все-таки вызвал, потому что верил в свою звезду, потому что нет такого персонажа, который считал бы себя второстепенным.


Маленький человек, затерявшийся в самом последнем ряду за колоннами, никому не был виден, но он видел себя, видел в самом центре событий, в блеске софитов и юпитеров, и он там жил, он там любил и страдал, и смеялся и плакал вместе с героями.


Хочется вмешаться, хочется встать и крикнуть: «Люди! Остановитесь! Опомнитесь! Что вы делаете?» — но потом сам опомнишься, поудобней устроишься в кресле и продолжаешь наблюдать. Интересно: чем это у них там все кончится?


Условность постановки дошла до того, что на сцене не было никаких декораций, никаких реквизитов, а в зале не было никаких зрителей.


Уходя из театра, каждый зритель уносит с собой по лавровому листку.


Возвратясь из театра домой, комик долго смеется над своими номерами и показывает домашним, как он там падал, ходил колесом и кувыркался через голову.


Уведомление зрителей: сегодня и завтра, в любой сезон, билеты на сегодняшнюю трагедию действительны на завтрашнюю комедию!

Дистрофики

Пусть успокоятся все худые и тощие, сухопарые и костлявые, — эти стихи не о них. О них можно сказать коротко и похвально:

Кто поджарый

И худой,

Тот и старый —

Молодой.

И все. И покончить с этой темой, перейдя к дистрофикам, которые по-гречески означают «две строфы». Всего лишь две строфы — и готово стихотворение.

Некоторые дистрофики в прошлом были длинными, но время выбросило из них все строфы, кроме двух, самых необходимых. Этим дистрофики-стихи напоминают дистрофика-человека, от которого остались кожа да кости, то есть самое главное.

То, что дистрофики иногда используют древние сюжеты, наводит на мысль, что им тоже не сладко приходится, но из этого положения они стараются выйти с честью. Литература ведь, как известно, дело рискованное, тут уже не до славы — хотя бы честь сохранить.

Но, конечно, не ту честь, о которой сказано в полудистрофике:

Мой друг, благородных порывов не счесть

На ниве высокой морали,

И эти порывы нам делают честь,

Которую мы потеряли.

Наши дистрофики чести не потеряли. Пока. А в будущем… Кто может поручиться за будущее?

* * *

Проворный пес, а зайца не догнал.

Пришлось ни с чем с охоты возвращаться.

Ох этот заяц! Он хотя и мал,

А бегает — большому не угнаться.

А почему? Не взять собаке в толк.

Она ведь тоже бегает не хуже…

Собака только выполняет долг,

А заяц в пятки вкладывает душу.

* * *

Заволком гонятся собаки.

Сопротивляться — что за толк?

Чтоб избежать неравной драки,

Не быть затравленным как волк, —

Смирив жестокую натуру,

Пошел матерый на обман:

Он нацепил овечью шкуру

И был зарезан, как баран.

* * *

«Ты след медведя не заметил?» —

Спросил охотник лесника.

«Не только след. Наверняка

Ты встретишь самого медведя».

Попятился стрелок бывалый:

«Да нет, мне нужен только след…»

Чтоб жить на свете много лет,

Умей довольствоваться малым.

* * *

Подстрелили беднягу орла,

И сказал он в последних мученьях:

«Нет, не ядом смертельна стрела,

А орлиным своим опереньем».

И поникнул орел, и затих,

И сложил свои крылья большие.

И куда улететь от своих?

Как понять, где свои, где чужие?

* * *

Погнался за рыбой прожорливый жерех,

И оба с разбега влетели на берег.

И думает жерех: нет, рыба, шалишь!

На суше, поди, от меня не сбежишь!

И думает жерех, что рыба погибла,

И, радуясь, шлет благодарность судьбе.

И вдруг вспоминает, что сам-то он — рыба!

В такую минуту забыть о себе!

* * *

«Отпусти меня, рыбак, — говорит рыбешка, —

Дай возможность мне, рыбак, подрасти немножко.

Будет у меня, рыбак, и семья, и дети —

Вот тогда-то мы, рыбак, попадемся в сети.

Будет знатная уха — с луком и картошкой…»

Соблазняет рыбака хитрая рыбешка.

Ох, рыбешка, что-то ты размечталась шибко:

Редко сходятся мечты рыбака и рыбки.

* * *

Лягушка попалась в рыбацкую сеть:

«Какая ж я рыба? За что мне терпеть?»

Когда ж на опушке попалась в ловушку,

«Да разве ж я зверь?» — завопила лягушка.

Ловцы на земле расставляют силки,

И реки сетями прудят рыбаки…

В такой обстановке, смертельно опасной,

Спасается тот, кто ни рыба ни мясо.

* * *

Обильные яства к добру не ведут,

В еде соблюдайте культуру.

Недаром не ест по неделям верблюд:

Верблюд сохраняет фигуру.

Сухую колючку верблюд пожует —

И дальше спокойно шагает.

От голода впалый верблюжий живот

С другой стороны выпирает.

* * *

Лев на обед барана пригласил.

В расчете на приятную беседу

Пришел баран. И тут сообразил,

Что приглашен он в качестве обеда.

Баран, конечно, был весьма задет:

Лев поступил не слишком благородно.

Вздохнул баран: «Эх, пропадай обед!

Чем так гостить, пойду домой голодный».

* * *

Да, лебедь рвется ввысь, и в этом есть резон.

И Щука в холодок стремится не напрасно.

Рак пятится назад: что сзади, знает он,

А что там впереди, ему пока не ясно.

А воз стоит. И простоит сто лет.

И о другой он жизни не мечтает.

Пока в товарищах согласья нет,

Ему ничто не угрожает.

* * *

Пока кричит комарик,

Не надо опасаться.

Вот замолчит комарик,

Тогда начнет кусаться.

И, это твердо зная,

Иди вперед, не труся, —

Кричащими облаян,

Молчащими искусан.

* * *

Добродушная пчела

Жалит не со зла:

Яд последний отдает,

Защищая мед.

Гибнет пчелка ни за грош

Так устроен свет,

Что без меда проживешь,

А без яда — нет.

* * *

Подложили наседке змеиные яйца.

Удивляйся, наседка, горюй, сокрушайся!

Ну и дети пошли! Настоящие змеи!

Может быть, мы воспитывать их не умеем?

А змею посадили на яйца наседки.

У змеи получились примерные детки.

Потому что змея относилась к ним строго.

До чего же ответственна роль педагога!

* * *

Лев одряхлел. И всякий мелкий сброд

Ему грубит и правду-матку рубит.

Как ошибался он на этот счет!

Ведь думал он — его и вправду любят.

Любили силу. Слабость не простят.

Как поздно эту истину открыл он:

У сильного всегда бессильный виноват,

А у бессильных — потерявший силу.

* * *

Матерый волк, смертельно раненный,

Взмолился, обращаясь к стаду:

«Я так любил тебя, баранина!

И вот какая мне награда…»

Молчало хмурое собрание,

Считало собственные раны…

Чем больше любим мы баранину,

Тем меньше любим мы барана.

* * *

У лошади в шпоре

Рождается истина,

У лошади в шоре

Рождается истина.

Но самая главная

Истина та,

Что лошадь рождает

При виде кнута.

Старые и новые сказки (трактат)

Сказки о животных — древний жанр, но часто в них животным приписывались качества, которые им в действительности не были присущи. Например, самым глупым в сказках считают осла. А между тем, современная наука утверждает, что осел — очень умное животное. Правда, дикий осел. А глуп — домашний осел. Но тут возникает вопрос: то ли он поглупел оттого, что его одомашнили, то ли одомашнили только самых глупых ослов (возможно, глупые легче поддаются одомашниванию)? Если эта глупость не от природы, а от воспитания, то зачем же винить в ней осла?

Еще сказки глупой считают свинью. Возможно, потому, что она не понимает простой истины: чем скорее растолстеешь, тем скорее помрешь. Человек это понимает, старается себя ограничивать, а свинья не понимает и толстеет себе во вред. Может, ее потому и считают глупой?

Но современная наука утверждает, что свинья тоже умное животное. На одном из конкурсов, которые ученые устраивают для животных, чтобы проверить их сообразительность, свинья по своим показателям оказалась выше собаки. Первое место в этом конкурсе, конечно, заняла обезьяна. Во-первых, потому, что она действительно умное животное, а во-вторых, обезьяна — родственница всей судейской коллегии, как бы она не заняла первого места? Второе место заняла лиса, третье — енот, а четвертое — свинья. А пятое — собака. Что интересно, что шестое место, сразу же за собакой, занял баран. А ведь он у нас все равно, что осел, — не в научных, конечно, а в бытовых разговорах. Но самое интересное — это то, что мышка заняла девятое место, а кошка — одиннадцатое. В природе это закономерность: те, которых едят, всегда умнее тех, которые их едят. Наука утверждает, что хищные птицы — самые глупые среди птиц. Орел глупее курицы и глупее воробья, хотя сказки подняли его на такую высоту, на какую его никогда не подняли бы собственные крылья.

Так наука развенчивает старые сказки. Но вместо них она открывает новые. В природе много сказок, их нужно только открыть.

К примеру, живет в Индийском океане рыба тонкинский апагон. На большой глубине, в вечной темноте, где приходится пользоваться собственным освещением. И апагон пользуется, у него целых три фонаря, но почему-то все эти фонари у него в желудке. Наука до сих пор не может дать ответ: зачем он освещает собственный желудок? А сказка может, она отвечает так: вероятно, апагон следует призыву древних философов: познай самого себя! Апагон познает себя, но вокруг от этого не прибавляется света.

А жучок ломехуза? Он живет в муравейнике и пользуется большой популярностью у муравьев. У него такое свойство: если его полизать, приходишь в состояние опьянения. Муравьи это любят Они собираются вокруг ломехузы и начинают его лизать — за успех дела, за здоровье родственников. И чем больше они налижутся, тем значительней их потери. Потому что ломехуза уничтожает их детей, разоряет их муравейник… В общем, как это всегда бывает в подобных случаях.

Имеющий уши да слышит… Как раз этого нельзя сказать о змее. У змеи нет ушей — какая жалость! Вокруг столько новостей, столько разговоров — и все это мимо ушей, мимо ушей, потому что ушей змея не имеет… По земле ползают слухи, и змея тоже ползает, припадает к земле в надежде что-то услышать. Она извивается и даже рот открывает, чтоб было слышней. И действительно — так вроде слышней. Слышно, как ветер шипит в листве, как шипят в небе птицы, слышно, как шипит целый мир… Потому что змея слышит — жалом.

Не знаю, как у змей, а у нас, людей, до сих пор не решена проблема идеального мужа. Каждая женщина ищет идеального мужа, но находит не идеального, начинает его переделывать в идеального… Это долгий и мучительный процесс, никогда не дающий положительного результата. И кое-кто уже начинает подумывать: а может быть, идеальный муж вообще не существует в природе?

Им в утешение можно сказать: идеальный муж существует. Он живет в Австралии на дереве эвкалипте. Это медведь коала.

В чем его идеальность? Ну, во-первых, в том, что он совершенно не пьет. Он не пьет даже воды — так принципиально к этому делу относится. А во-вторых, он носит свою жену на руках. Верней, на спине, потому что лапы у него заняты. Они заняты по двум причинам: во-первых, потому, что он всю жизнь лазает по деревьям, а во-вторых, — у него семья, а когда имеешь семью, тогда все лапы заняты. Если ты, конечно, идеальный муж.

Идеальные жены встречаются чаще, и за ними не нужно ездить в Австралию. Они встречаются на каждом шагу, но мы проходим мимо, мы ищем красивых, а идеальные редко бывают красивыми.

Вот муравьиха. Что в ней особенного? А муравьиха — идеальная жена.

Когда муравьиха полюбит, у нее вырастают крылья. Ну, крылья вырастают у всех, кто полюбит, но у муравьихи они вырастают в буквальном смысле. И тогда она летает и любит. А когда отлетает и отлюбит, она опускается на землю и сама обламывает себе крылья, чтобы больше уже никогда не любить.

Услышав об этом, одна женщина задала нетерпеливый, но вполне естественный вопрос:

— Скажите, а на следующий год у нее вырастают крылья?

Хотелось ей ответить: «Да, вырастают. И на следующий год, и на следующий месяц, да чего там, на следующий день вырастают крылья и опять летай!» — но мы ведь здесь не сказки рассказываем Это в старых сказках можно было рассказывать что угодно, а в новых нужны факты, одни только факты, как требует наш научный, рационалистический век.

Семейство Толкунчиков

Сказать по правде, какой из Толкунчика жених? Нос длинный, ноги длинные, а голова такая маленькая, что даже закрадывается сомнение: сможет ли Толкунчик подумать о семье? Да, на такого поглядишь — не обрадуешься. Муха он или не муха? Ножищи кривые, лохматые, а по всему телу плешь. Как будто, когда засевали Толкунчика, начали с его ног, а на остальное не хватило посевного материала. А нос у Толкунчика — что портновская игла. Такой бы нос Муравью-Портному, Муравей-Портной сколотил бы на нем состояние. А Долгоносик-Фрачник уж такой бы сшил себе фрак! Но Толкунчик не портной, и никакой он не фрачник. На него хоть шей, хоть не шей — главное снаружи останется.

Такой он, Толкунчик. Не подарок. Тем более не свадебный подарок, и уж конечно, не в качестве жениха. Поэтому, чтобы как-то поднять это качество, Толкунчик является к своей невесте с подарком. Он приходит с мешком, как какая-нибудь Бабочка-Мешочница, а в мешке у него мошка или мушка, — словом, приданое. При другой внешности можно приданое взять с невесты, но при такой внешности спасибо, что хоть от тебя соглашаются взять.

Впрочем, тут дело не только во внешности. Тут дело в характере невесты, вернее, жены. Потому что как только невеста становится женой, она готова съесть своего мужа Толкунчика.

Пока она невеста, она готова его любить (хотя любить Толкунчика — это, можно сказать, подвиг). Но едва став женой, она готова съесть своего мужа…

Что имеем, не храним… Бабочка-Монашенка вообще без мужа живет, вот бы она, наверно, любила своего мужа! Но она живет без мужа, да и жизни ее — каких-нибудь несколько минут. Без мужа долго не проживешь. Дать Бабочке-Монашенке мужа, она бы, конечно, пожила, да еще бы благодарила. А жене Толкунчика этого не понять, она считает, что без мужа она не останется. Разве на свете один Толкунчик? На свете много толкунчиков. С таким носом.

Следила бы за своим носом, это было бы самое правильное. У самой нос, что твой шприц, что твой заступ. Дали б такой шприц Жуку-Пилюльщику, он бы весь мир вылечил без пилюль, а Жук-Могильщик с таким заступом всех уложил бы в могилу. И в общем, если честно сказать, у Толкунчика жена ничуть не лучше Толкунчика.

Но это если честно сказать. А вы пробовали ей честно сказать? Ну-ка, ну-ка, попробуйте! Вот когда вам пригодятся ваши длинные ноги!

Чтобы быть красивой лягушкой…

Лягушка, которую обычно называют Стеклянной, хотя она совсем не стеклянная, право же не стеклянная, старается делать все, чтобы быть красивой лягушкой. Если не заботиться о том, чтобы быть красивой, можно так себя раскормить! А ведь толстые лягушки обычно самые некрасивые.

У Стеклянной лягушки прозрачный живот, это очень важное преимущество. Проглотила букашку, вторую, третью — стоп! Посмотри на живот, посчитай. Если не считать, можно так себя раскормить, что ни в какое болото не поместишься. Почему свиньи такие толстые? Почему бегемоты такие толстые?

Потому, что они не считают. Потому, что у них непрозрачные животы.

Личная жизнь инфузории Туфельки

Когда Туфельке хорошо, она размножается обычным делением, а когда Туфельке плохо, она заводит семью.

Дело житейское.

Пока хорошо, можно и без семьи размножаться, а станет плохо, тогда заводи семью. Как говорится у Туфелек, ищи себе пару.

Квакша в семейной жизни

Квакши очень плохие матери, и по этой причине все заботы о детях ложатся на плечи отцов. Отец присматривает за детьми, когда они, еще совсем маленькие и невылупившиеся, лежат где-нибудь под кустиком, где их оставила беззаботная мать, а когда дети вылупятся, отец взваливает их на себя и несет в ближайшую воду.

— Мама! — говорят ему дети, и он откликается, хотя он совсем не мама, а в душе ругается, как может ругаться только отец.

— Мама! — ругается он. — Взять бы такую маму да выбросить, чтоб не путалась зря в семье!

Так грубо говорит он в душе, а вслух выбирает слова поласковей, потому что дети нуждаются в ласке.

— А где ваша супруга? — спрашивают у него знакомые, видя, как он несет на себе детей. — У вас такая красивая супруга, ее повидать — одно удовольствие, так почему же ее не видать?

Знакомые всегда выберут, что спросить, — так, что им не выберешь, что ответить. И отец Квакша им не отвечает, он идет дальше, по-прежнему ругаясь в душе:

— Красивая! Прыгать — конечно, красивая! На солнышке загорать — красивая! А каково в жизни? В семейной жизни?.. И почему это у нас так устроено: либо жена красивая, либо красивая семейная жизнь?

Мухолов-Пеструшка

Пеструшка, старый мухолов, знал когда-то немало песен. И он пел их, вылетая на мушиную ловлю, нисколько не боясь распугать мух. Напротив, мухи, казалось, сами летели на песни и, заслушавшись, даже не замечали, как он их ловит.

Пеструшка, старый мухолов, был тогда молодым мухоловом, и он исполнял три тысячи шестьсот песен в день, совмещая это с продуктивной мушиной ловлей. Хорошие были песни, и мухи были хорошие, и Пеструшка, старый мухолов, был хороший, потому что он был тогда молодой.

А потом появилась Мухоловка-Пеструшка, которая тоже показалась хорошей, хотя не знала никаких песен и не очень удачно ловила мух, но это ей прощалось, потому что она была молодой мухоловкой, да и сам Пеструшка был молодой мухолов.

Сколько времени прошло с тех пор? Может, и немного… Но Пеструшка, молодой мухолов, превратился в старого мухолова. Семья большая, только мух ловить поспевай. И песен он теперь исполняет всего лишь тысячу двести в день — всего-навсего тысячу двести, да и сами песни уже не те…

Потому что старая его мухоловка ждет от него не песен, а мух. И молодые его мухоловки ждут от него не песен, а мух…

И мухи летят, слетаются, как в прежние дни.

Видно, только они ждут от Пеструшки песен.

Золотое правило

Сейчас самое время поговорить о любви. О любви созидающей, а не разрушающей, о любви укрепляющей, а не расслабляющей, о настоящей любви.

Когда дружок Прыткой Ящерицы хватает ее за хвост, у нее не отрывается хвост, как в других, пусть даже не несчастных, но, уж конечно, не настолько счастливых случаях. У нее не отрывается хвост, чтоб не оскандалить ее перед другом.

Разве можно полюбить ящерицу без хвоста? Вы бы, например, полюбили ящерицу без хвоста? Поэтому хвост держится крепко: чтобы и самому удержаться и друга возле себя удержать.

Ведь в любви знаете как? Голову не теряй, сердце раздели с другом, а хвост свой отдай врагу. Золотое правило ящериц.

Глупый Сивка

В трудную минуту Глупый Сивка строит из себя дурачка, потому его называют Глупым Сивкой.

Вот, допустим, к гнезду приближается враг, а в гнезде еще не высиженное потомство. Как должна поступить серьезная птица при виде такой серьезной опасности? Либо спасать потомство, либо отражать нападение врага.

Сивка же начинает выкидывать свои фокусы. То он взлетает, то падает, как подбитый, то вдруг начинает кувыркаться, как какой-нибудь клоун. И хотя ему, конечно, невесело, и хотя сердце его колотится, как будто его там заперли на замок, но он веселится, изо всех сил веселится, так что на него невозможно серьезно смотреть.

Смотрит враг на Глупого Сивку и забывает о недовысиженных его птенцах. И думает враг: «Ну и Сивка, до чего же ты глупый, Сивка!»

А Сивка еще больше старается, словно всем видом хочет сказать: «Да, я глупый, я очень глупый, я прямо-таки шут гороховый, ну что с меня, с дурака, возьмешь?»

И враг идет дальше, потому что с дурака взять нечего, враг уходит, смеясь и удивляясь тому, что есть на свете такие глупые сивки. А Сивка, убедившись, что враг ушел, перестает дурачиться и спешит к своему гнезду и серьезно, очень серьезно, как настоящий отец, продолжает высиживать свое недовысиженное потомство.

Но еще долго не может он успокоиться, и сердце у него прямо выскакивает, как будто где-то там сорвали замок, и Сивке страшно, теперь ему страшно, а раньше было весело! Раньше он кувыркался, а теперь сидит и дрожит, хотя раньше надо было дрожать, а теперь можно бы и покувыркаться…

Золотополосый Афиосемион

Золотополосый Афиосемион, которого для краткости можно назвать Семеном, живет в болоте, в котором грязи хоть отбавляй, а сырости, надо прямо сказать, не хватает. Жил бы Семен в Европе, или, допустим, в Америке, ему бы вода, как говорится, падала с неба. А в Африке жди, когда она тебе упадет. Пока с неба упадет, в своем болоте вся пересохнет.

Те рыбы, которые имеют для своих детей океан, редко думают о том, что из их детей вырастет. У Семена нет океана. И никогда не будет у него океана. И у его детей не будет никогда океана. И к этому он готовит своих детей.

Он высушивает свою икру, хорошенько высушивает, чтобы эта икра, когда она станет взрослой, не боялась самой суровой засухи. Он закаляет свою икру на жаре, потому что он понимает: его детям мало что упадет с неба.

Очень важно приучить детей, что им не упадет с неба, что нужно пройти через трудности, если хочешь вырасти не каким-нибудь Лиогнатом (которого для краткости можно назвать Игнатом), не каким-нибудь Барбоурисом (которого для краткости можно назвать Борисом), а настоящим, сильным, закаленным в сухих песках Золотополосым Афиосемионом. Которого для краткости можно назвать Семеном.

Аксолотль

У саламандры Амблистомы сынок Аксолотль еще совсем дитя, а уже размножается.

— Перестань размножаться! — делает ему замечание Амблистома. — Разве ты не понимаешь, что хорошие дети так себя не ведут?

Аксолотль ничего не понимает, но думает, что он все понимает. Он думает, что он уже взрослый. А какой он взрослый? Он еще ни на шаг от воды, даже по земле не научился ходить. А ведь для того, чтобы стать взрослым, нужно сначала стать на ноги.

Может, вырастет — поумнеет, — утешает себя его бедная мать.

Но Аксолотль не растет и не становится на ноги. Чтобы ему стать на ноги, нужно, чтобы в пруду высохла вся вода или произошло еще какое-то бедствие…

Неблагоприятные условия действуют на Аксолотля благоприятно, и он перестает быть легкомысленным Аксолотлем — теперь он саламандра Амблистома, этому научила его нелегкая жизнь. И он говорит своему сынку Аксолотлю, для которого, кажется, созданы все условия:

— Аксолотль, перестань размножаться! — и утешает себя: — Может, вырастет — поумнеет.

И создает ему все условия, в которых никогда не поумнеет и не вырастет Аксолотль. Потому что такой уж он, Аксолотль: только неблагоприятное для него благоприятно.

Карапузик

Жук Карапузик только и делает, что притворяется мертвым. Чуть какой шум, чуть какой стук или треск, а Карапузик уже мертвый. Это он так притворяется.

Мертвому не так страшно, да и вообще как-то спокойнее. Лучше уж притворяться мертвым, чтоб не умереть от страха, чем умирать от страха, а притворяться живым.

Кенения Удивительная из племени Арахнид

Кенения Удивительная и сама удивляется, что живет. При выходе на сушу, когда все меняли жабры на легкие, Кенения совершила неудачный обмен: и жабры у нее отобрали, и без легких оставили. Возникает вопрос: как же жить? Неизвестно как, но Кенения приспособилась. Она дышит кожей, хотя это, конечно, уже не то. Ни глубоко вздохнуть, ни с облегчением выдохнуть.

Затем, когда стали распределять места на земле, Кенению почему-то загнали под землю. Разве можно жить под землей? Вероятно, нельзя, но Кенения приспособилась. Она живет под землей и редко выходит на свет, и вообще она плохо относится к свету. Может быть, потому, что когда раздавали ззрение, Кенению тоже обошли, и она осталась слепой. Конечно, приспособилась, но с тех пор она не выносит света.

И опять возникает вопрос: как же так? С одной стороны, не видеть света, а с другой — его ненавидеть… Разве это возможно?

Конечно, нет.

Невозможно.

Но Кенения приспособилась.

Мир беспозвоночных

Мир беспозвоночных — это, в сущности, не мир, а война, жестокая война и с позвоночными, и с беспозвоночными.

Гидра живет в этом мире, в этой постоянной войне, и ее буквально рвут на куски, но это ей не во вред, а скорее даже на пользу.

Потому что из каждого куска образуется новая гидра, и, таким образом, армия гидр не редеет, а умножается.

Вероятно, здесь все дело в позиции. Нормальная позиция живого существа — стоять лицом к радостям жизни, а спиной — ко всем неприятностям. Гидра же занимает противоположную позицию, ибо мир для нее не мир, а война, и все неприятности идут ей на пользу.

Гидру даже можно вывернуть наизнанку, а она все равно будет жить. И изнанка станет ее лицом, а лицо — изнанкой.

Вы так не пробовали? Это весьма эффективный стратегический прием: в трудную минуту вывернуться наизнанку. Тут уже не страшно встретиться лицом к лицу с опасностью, потому что вы встретитесь с ней не лицом. И когда вам случится ударить лицом в грязь, вы ударите в нее не лицом. И даже пусть вам плюют в лицо, в этом нет ничего оскорбительного, потому что плюнут-то вам не в лицо…

В этом суть стратегии: чтоб сохранить лицо, нужно вовремя вывернуться наизнанку.

Калабария

В случае опасности змея Калабария выставляет вместо головы хвост. Голову она прячет подальше, а хвост поднимает вверх и поводит им из стороны в сторону и даже как будто пытается укусить.

Конечно, хвост уступает голове, нет у него ее сообразительности, но он будет вполне на месте, если его повыше поднять. И к тому же он совершенно не видит опасности.

Очень важно в опасный момент не видеть опасности. Не слышать опасности. Не размышлять об опасности. Короче говоря, вместо головы выставить хвост.

Высоко, как можно выше выставить хвост — это помогает сохранить голову.

Жирафа

Жирафа выше всех на десять голов, а язык у нее — целых полметра. Вот бы поговорить таким языком!

Но никто не умеет так молчать, как Жирафа.

Даже маленькие воробьи — и те помаленьку чирикают, даже кузнечики — и те что-то стрекочут.

А Жирафа молчит. Может, потому, что она выше всех на десять голов? Может, она боится уронить свое достоинство? (Шутка ли — с такой высоты!)

Трудно сказать, почему Жирафа молчит, почему и погибая она не крикнет о помощи. Даже львы кричат о помощи, даже тигры кричат о помощи, все на свете кричат о помощи, а Жирафа молчит.

Может, потому ее называют — Жирафа, что означает — милая? Часто милыми называют тех, кто молчит, кто, даже имея очень длинный язык, хорошо умеют держать его за зубами.

Один из морских ежей

Сказать о том, что этот морской еж ходит на зубах, значит испугать всех рядовых пешеходов. Добавить, что он ходит на иглах, значит еще больше испугать пешеходов да вдобавок сильно озадачить портных. Чтобы ходить на иглах и на зубах, нужно быть очень уж страшным чудовищем.

Но этот еж не чудовище. Просто он ходит на зубах. Другие ходят на зубах, но зубы у них тоже не сидят без работы. A он ходит на зубах. Гуляет на зубах. Для него прогулка на зубах — лучший вид отдыха.

Нельзя сказать, чтобы этот еж только гулял на зубах, если только гулять на зубах, то, как говорится, быстро протянешь зубы. Нет, он сначала погуляет, а потом поест. А после еды снова погуляет (это особенно полезно — прогулка после еды). Причем он ест все подряд, не перебирая. Он совершенно всеядный еж.

Правда, всеядность его больше в том заключается, что его самого все едят. Несмотря на то, что он гуляет на зубах, распугивая пешеходов, и что он ест все подряд, — его едят все подряд.

Так он сочетает всеядность со съедобностью. Но называют его все-таки Съедобный Морской Еж. Не Всеядный, а Съедобный Морской Еж. Потому что ценят его не за всеядность, а за съедобность.

Старость моллюсков

Если бы молодость видела… Но она не видит, у нее для этого не хватает глаз.

С годами панцирные моллюски смотрят на мир все новыми и новыми глазами, пока их, глаз этих, не наберется до десяти тысяч штук.

Десять тысяч глаз вроде бы многовато, но ведь столько приходится повидать, пока состаришься… Может быть, оттого и старишься, что много приходится повидать, что с каждым годом смотришь на мир все новыми и новыми глазами…

Карась-неидеалист

Карась, которого некоторые считают идеалистом, на самом деле далеко не идеалист. Он понимает, что щука — это щука, но что же прикажете — помирать? Конечно, лучше, чтобы без щук, чтоб во всей реке не было ни одной щуки. Но ведь могли бы быть одни щуки, и что тогда?

Допустим, все рыбы были бы щуками. И пескарь был бы щукой, и окунь, и плотва… Куда бы тогда Карасю податься?

Да и не в одних щуках дело. Бывает, как занесет в какой-нибудь горячий источник, где температура почти пятьдесят градусов, кто такое выдержит? Конечно, выдержать невозможно, но что же прикажете — помирать?

Карась не собирается помирать. Он понимает, что горячая вода все же лучше, чем совсем без воды, и грязная вода лучше, чем совсем без воды, и много щук лучше, чем одни только щуки.

Нет, Карась не идеалист, просто он умеет сравнивать. И хотя его считают самой живучей рыбой, никакой он не живучий, далеко не живучий. Просто он не собирается помирать.

Змея Эфа

В пустыне горы воздвигаются на века, а осыпаются от легкого дуновения ветра. И миражи в пустыне разливаются реками и зеленеют садами…

Когда живешь в пустыне, где всюду обман, очень важно уметь произвести впечатление. Если умеешь, тогда даже трусость может сойти за героизм.

Поглядите-ка на змею Эфу.

Вот она бросается на противника. Она вся устремлена к нему, и волны ее катятся на него — угрожающе, устрашающе волны Эфы катятся на врага…

Но сама она движется в обратную сторону.

— Вперед!

Это значит: назад!

— На врага!

Это значит: спасайся, кто может!

Отличная тактика. Можно всю жизнь отступать, но при этом важно, чтоб отступление выглядело как наступление.

Когда звери улыбаются

Звери тоже улыбаются, хотя чувства юмора они лишены. Почему же они улыбаются?

Звери улыбаются, чтобы показать противнику зубы. Волк улыбается, чтобы показать зубы, и кролик улыбается, чтобы показать зубы.

У волка зубы большие, ему есть что показать, но не станет же волк показывать зубы кролику! Поэтому волк улыбается редко, и только тем, у кого зубы не меньше, чем у него.

А у кролика зубы маленькие, и ему приходится чуть ли не каждому улыбаться.

Биография Землеройки

Среди первых млекопитающих, населявших землю в древние времена, была и маленькая, совсем маленькая Землеройка. Она вступила на землю в отряде насекомоядных, и это ее передовой отряд завоевал землю для всего класса млекопитающих.

С тех пор прошло много лет. Отряд насекомоядных рассеялся по всему свету. Многих из них не узнать: одни вышли в лошади, другие в олени, третьи даже во львы. Мало осталось на земле насекомоядных, да и те никуда не вышли. Потому что слишком памятны им те времена, когда они, насекомоядные, впервые шли по земле в своем передовом отряде…

Где-то они сейчас, верные друзья? Еж, говорят, отпустил колючки. Землеройка помнит его без колючек — ну, конечно, он был тогда еще совсем молодой… А Крот бродит, говорят, под землей, тоже роет землю, как и она, Землеройка. Ослеп, говорят, совсем, — наверно, от старости.

Да, непросто это теперь — быть насекомоядным… Была бы Землеройка другой, она бы тоже выросла, как другие. Стала бы медведем или даже слоном. Но она не может забыть, как они тогда шли по земле, не может изменить своему отряду. Все-таки замечательный это был отряд!

Зима… Спят спокойно медведи и все, кто может спокойно спать. Все, кто может спокойно спать, погружаются в долгую зимнюю спячку. Землеройка не впадает в спячку — слишком многое не дает ей уснуть.

И она роется в земле, маленькая, по-прежнему маленькая Землеройка, мечтая где-нибудь повстречаться с Кротом и повспоминать с ним, как шли они тогда по земле — не под землей, а именно по земле! — и рассказать ему о Еже, который, говорят, отпустил колючки…

Чем хороша темнота

У мексиканской пещерной рыбки совершенно исчезли глаза, и теперь она не видит опасности. Когда-то у нее были глаза, неплохие глаза, но они видели только одни опасности, то есть то, что меньше всего хочется видеть. И пещерная рыбка забилась в свою пещеру и навсегда погрузилась в темноту.

Некоторые боятся темноты: конечно, бывает в ней страшновато. Но по крайней мере хоть не видишь опасности — вот чем хороша темнота!

Птица Кеклик

Кеклик не любит витать, как другие птицы. Сколько ни витай в облаках, а кормиться вернешься на землю. И пока ты там витаешь, на земле все лучшее скормят другим.

Поэтому Кеклик старается не покидать землю. Но, как всякой птице, ему нужна высота. А что такое соединение земли с высотой?

Это горы. Кеклику горы заменяют небо. С камешка на камешек, с уступа на уступ…

Это он так кормится: поднимаясь все выше и выше.

Другие кормятся, опускаясь на землю с небес, а Кеклик — поднимаясь все выше и выше.

Большое искусство — кормиться, не опускаясь до этого, а, наоборот, поднимаясь. Чем выше поднимешься, тем больше съешь. Еще выше поднимешься — еще больше съешь.

Так и живешь, поднимаясь с уступа на уступ, от подножного завтрака возвышая себя до обеда.

Пловец в пустыне

Песок струится под ветром, вздымая волны барханов, он покрывается зыбью, зыбучей, словно вода. И уходит за горизонт, не скованный берегами, с тихим шуршанием — сухим плеском… Тот, кто в этом шуршании не слышит плеска воды, никогда не полюбит пустыню так, как любит ее игуана Ума.

Там, где того, кто не любит, подстерегает опасность, того, кто любит, ожидает спасение. Игуана Ума в случае опасности ныряет в песок, как можно нырять только в воду, и плывет под песком, как плывут под водой те, для кого вода — родная стихия.

Когда стихия родная, она ведет себя, как родная, — будь то вода, воздух или песок. А когда стихия чужая, она тебя иссушит в воде, утопит в самой безводной пустыне.

Такова природа вещей. Такова природа. Либо она родная стихия, либо стихийное бедствие.

Мышовка

Мышовка в любые руки пойдет, только протяни руки. Она совсем ручная, хотя никто ее не приручал, она просто по природе своей ручная.

Потому что Мышовка маленькая, а маленькому лучше быть ручным, иметь руки, которые и накормят, и защитят, и согреют в своих ладонях.

Мышовка ручная, потому что воля ей совсем не нужна, Мышовке не воля нужна, а неволя.

Прекрасная вещь — неволя! На воле, правда, больше простора, но для Мышовки воля чересчур велика, ей нужна маленькая, спокойная неволя, благоустроенная неволя, потому что воля никогда не бывает благоустроенной.

На пути к океану

Маленькая рыбка Анабас живет далеко от морей, она живет — даже стыдно сказать — в болоте. Конечно, мало приятного, и рыбка Анабас все мечтает перебраться в какие-нибудь другие места.

В Тихий океан. Или хотя бы в Атлантический. Ого, рыбка Анабас знает, куда ей лучше переселиться. Она твердо решила: придет время, и она непременно переселится в океан.

И время приходит, болото ее начинает высыхать, и теперь вообще никуда не поплывешь — до того сухо становится у нее в болоте.

Приходится ползти: прямо по суше, но это ничего, это не страшно, если ползешь в океан! Рыбка Анабас перебирает плавниками, как заправский пешеход, и свободно обходится без воды, как верблюд в пустыне. Целую неделю она обходится без воды…

А там попадается болото, в котором можно будет устроить привал… Что за чудесная вещь — привал в болоте! И прохладно, и не слишком глубоко. Освежайся, набирайся сил, чтобы ползти в океан. Ведь, наверно, можно приползти в океан, если так ползти — от болота к болоту?

Скальные морские ежи

Входя, не забывайте о выходе. Не следуйте примеру некоторых морских ежей.

Некоторые морские ежи входят в свое жилище, забывая, что им придется из него выходить. И они живут, ни в чем себе не отказывая, тем более, что все это им само плывет в рот.

В такой ситуации, конечно, толстеешь. До того растолстеешь что потом не пролезешь в дверь. И когда приходит пора выходить морские ежи начинают сетовать и роптать на судьбу, которая не оставила им выхода. Но разве судьба не оставила им выхода? Она дала им выход, когда давала вход. А они, помня о входе, начисто забыли о выходе.

И теперь они мечутся, морские ежи:

— Где выход? Нет выхода!

И жилище их превращается в то, о чем даже грустно сказать. И неудобно сказать, не сняв шляпы.

Судьба Хамелеона

Хамелеон не любит выделяться, хотя для этого у него все возможности. Он мог бы стать зеленым на желтом фоне, это было бы очень красиво, или, например, желтым на зеленом. Но он предпочитает быть незаметным: зеленым на зеленом или желтым на желтом, пусть это не очень красиво, но главное — не выделяться! — так считает Хамелеон.

Если бы кто-нибудь знал, как ему надоело приспосабливаться! Фон постоянно меняется, за ним только поспевай. Приноровишься к зеленому, войдешь во вкус, освоишь все тона и оттенки, — чего, кажется, больше: цвети, зеленей, пускай корни, как зеленая травка, — так нет же, зеленое сменяется желтым. И снова в него врастай, осваивай, входи во вкус, потому что без вкуса такое дело не делается. Ведь в каждый цвет нужно душу вложить — когда зеленую, а когда желтую душу. Причем, душу тоже нужно уметь вкладывать: плохо, когда недоложишь, но плохо и когда переложишь…

И только перед смертью, в самом конце, Хамелеон выражает свой протест общему фону. И тогда на этом фоне появляется что-то ярко-пурпурное, заявляющее о себе на весь мир, опровергающее любой фон, который делал незаметным Хамелеона. Теперь он заметен, теперь его хорошо видно всем. Идите, смотрите — вот как умирают хамелеоны!

Страусовы перья

Страус птица, но рычать он умеет, как лев, а бегать, как самая быстрая антилопа. И он может очень долго быть без воды. Как верблюд. Страус многое может, чего не может никакая из птиц. Но летать он не может, как птица.

Конечно, если бы он летал, ему не пришлось бы бегать, рычать, не пришлось бы сидеть без воды, как верблюду. Он мог бы не подражать ни верблюдам, ни антилопам, он мог бы быть самим собой…

Но быть собой для птицы — это значит летать. А Страус только берет разбег и не может от земли оторваться.

Белоснежные перья Страуса возвышаются плюмажем, как у какого-нибудь драгунского полковника, когда полковник, сняв головное убранство, держит его у себя за спиной. Но даже и по сравнению с этим полковником Страус мог бы выглядеть генералом, потому что перьев у него больше, чем у любого полковника. Сорок маховых, шестьдесят рулевых, даже у орла меньше.

Да, по своему оперению Страус среди птиц генерал, правда, постоянно пребывающий в отступлении, чтобы не сказать — в паническом бегстве. Много охотников отобрать у Страуса его перья, и Страус бежит, отступает, развивает скорость девяносто километров в час, и перья его развеваются, как белые флаги…

Перья, что же вы, перья? Много вас у Страуса, но каждое само по себе… Почему бы вам не сложиться в крылья? Сорок маховых, шестьдесят рулевых, а махать и рулить — некому. Есть только кому просить о пощаде, трепеща на ветру, как белый флаг.

Перья, что же вы, перья?

Флаги белые над землей.

Для того чтоб летать, перьям нужно сложиться в крылья.

Гиацинтовые острова

Молодые кайманы плывут на гиацинтовых островах, на островах из цветов, нигде не пустивших корни. От земли своих предков по течениям рек они расплываются по материку и выходят в открытое море. Крокодилы редко выходят в море — разве что в молодости, на гиацинтовых островах.

Молодые кайманы уплывают на гиацинтовых островах.

Когда плывешь на гиацинтовых островах, все вокруг цветет и благоухает, и кажется, что плывешь на облаке среди голубых небес, среди глубин, в которых нельзя утонуть, а можно возноситься все выше и выше. И все, что держало тебя и привязывало к берегу, теперь уходит назад вместе со всеми этими берегами, и все заботы твои, и все печали твои уплывают назад, а остается только небо в реке и гиацинтовое облако…

Острова и цветы привыкли знать свое место. И кайманы привыкли знать свое место — на этом или на том берегу. Но среди цветов попадаются чудаки, и среди островов попадаются чудаки, и среди кайманов попадаются чудаки — и тогда на странствующих островах среди странствующих цветов плывут неизвестно куда странствующие кайманы.

Когда облака пускают корни, приходит конец облакам. И приходит конец мечте, когда она пускает корни в действительности… Но плывут и плывут молодые кайманы на гиацинтовых островах, на гиацинтовых облаках по своему отраженному небу.

Где-то ждет их причал, будущий берег, не отраженная, а истинная земля. Чтобы растянуться во всю длину, почувствовать себя прочней и уверенней, чтобы греться на солнышке, провожая взглядом гиацинтовые острова.

Они все дальше, гиацинтовые острова, они уплывают, гиацинтовые острова…

Потому что они из цветов, нигде не пустивших корни.

Песня Жаворонка

Чем дальше Жаворонок уходит в небо, тем милее ему земля и тем звонче о ней его песня.

Он кругами поднимается вверх, все выше и выше, и уже видит землю лишь в контурах, в общих чертах. И в этих чертах — все самое для него дорогое. И Жаворонок поет, и песня его все звонче.

Потому что он удаляется от земли.

Поет Жаворонок. И от этой песни, в которой земля так хороша, его начинает тянуть обратно на землю. Чем больше поешь о земле, тем сильнее тебя тянет на землю…

Пора возвращаться. И Жаворонок возвращается.

Он все ближе и ближе к земле, он уже видит ее не в общих чертах, а в подробностях… И песня его все тише. Наконец она совсем обрывается, хотя он еще не долетел до земли.

Молча он садится на землю. Молча смотрит по сторонам. Все те же травы, все те же комья земли, все тот же его родной дом, и все то же родное его семейство… Все такое знакомое, такое привычное…

Жаворонка опять тянет в небо.

И он поднимается — все выше и выше.

И песня его все звонче, прекрасная песня, в которой земля так хороша, что невозможно от нее улететь, хочется вернуться на землю.

Бескрылая Гагарка

Улетела Бескрылая Гагарка, улетела и не вернулась назад. Натянула черный фрак на белоснежную жилетку и улетела, улетела навсегда. Улетела Бескрылая Гагарка.

Здесь, на севере, она заменяла пингвина, потому что пингвины на севере не живут. Хотя здесь такие же льды и холода, как на юге, но пингвины здесь не живут. Здесь их заменяла Бескрылая Гагарка.

Это было давно, еще в прошлом столетии. Тогда видели люди последнюю Гагарку, а потом и она улетела. Улетела и не вернулась назад.

Говорят, ее убили охотники, как и всех других бескрылых гагарок. Но это неправда, этого не может быть: ведь она здесь, на севере, заменяла пингвина. Она ходила вперевалочку — в черном фраке и белой жилеточке, как настоящий представитель пингвина, полномочный представитель. За что же ее убивать? Разве можно убивать полномочного представителя?

Она жила в холодных, не пригодных для жизни местах, во всяком случае, мало пригодных. Даже пингвин предпочитал жить на юге, а на север послал ее. Среди холода, стужи и льдов она представляла здесь его интересы. Не свои, а его интересы. За что же было ее убивать?

Нет, конечно, это одни разговоры.

Просто она улетела, — может быть, даже на юг, чтобы посоветоваться с пингвином и возобновить свои полномочия. Может, когда охотники начали там стрелять, она улетела, чтобы вернуться в мирное время. А когда наступит мирное время, она вернется и будет по-прежнему ходить вперевалочку, представляя интересы пингвина…

Она прилетит, конечно же, прилетит, пусть только наступит мирное время! А оно наступит. Сколько б ни стреляли охотники, как бы ни охотничали они на земле, мирное время наступит… И наступит оно тогда, когда прилетит назад Бескрылая Гагарка.

Моллюск Цирротаума

Может, в этом мире у кого-нибудь есть глаза? Вы знаете, что такое глаза? Ну, которыми видят. Вокруг все черное, и вдруг на этом черном что-то блеснет. Покажется не таким черным. И это значит, что вы видите. Правда, может быть, сон.

А может быть, и не сон. Может быть, вы видите по-настоящему, глазами. Что именно — Цирротаума не может вам объяснить. У него никогда не было глаз, и он не знает, как это — видеть. Но ведь у кого-нибудь должны быть глаза? Ведь мир велик, даже на ощупь. Не может он быть так же слеп, как слепой Цирротаума, — такой огромный мир…

Слепой Цирротаума светится, оставаясь в своей темноте, он светится, не видя своего света. Он вспыхивает пламенем, которое для него похоже на черную ночь — на такую же черную ночь, как отсутствие пламени. На такую же ночь, как ночь. На такую же ночь, как день. На такую же ночь, как весь этот океан, в котором живет слепой Цирротаума.

Живет и светится. Может, у кого-нибудь есть глаза.

Он не только светится пламенем, он светится насквозь, он прозрачен. Чтоб никому не мешать смотреть, не загораживать мир своей особой, не лезть в глаза тем, у кого, может быть есть глаза.

Другие готовы загородить собой целый мир, а сами не светятся. Сами они похожи на черную ночь. А когда их много, тогда вокруг такая черная ночь… Такая же черная ночь, как вокруг слепого Цирротаумы.

Ночь вокруг слепого Цирротаумы, и в этой ночи он светится. Никогда не видавший света и никогда не увидящий света, он светится, светится… Может быть, в этом мире у кого-нибудь есть глаза…

Над чем смеется птица Кукабарра

Над чем смеется птица Кукабарра? В лесах, в которых она живет, гораздо больше страшного, чем смешного. Мороз подирает по коже — тот самый мороз, о котором рассказывают птицы, прилетевшие с Севера, — подирает по коже здесь, посреди тропических лесов. И в глазах темнеет, как будто наступила полярная ночь, о которой рассказывают птицы, прилетевшие с Севера…

Над чем же смеется птица Кукабарра? Она смеется утром, едва проснувшись, и в полдень, перед тем, как съесть свой обед, она смеется каждый день, в одни и те же часы, хотя для смеха нет никакого повода. Она смеется так громко, что все страхи, которые бродят в лесу, отступают куда-то в глубину, прячутся за деревья. И уже не так подирает мороз, и светлеет полярная ночь…

Так вот почему смеется птица Кукабарра! Потому что вокруг больше страшного, чем смешного, но если посмеяться, если хорошо посмеяться, то вокруг станет больше смешного, чем страшного.

Почему лошадь не лягушка?

Лягушку назвали лягушкой от слова «лягать», хотя она в жизни еще никого не лягнула. Назвали бы лягушкой лошадь, это было бы понятно, потому что лошадь лягается. А разве лягушка лягается?

Конечно, правильней было бы назвать лягушкой лошадь.

А как тогда лягушку назвать?

Она сидит в своем болоте, спокойно сидит и никого не лягает. Такая смирная, безобидная…

Правда, не для всех.

Пролетит мимо мошка, а она ее цап! Проползет букашка, а она ее цап!

Почему бы лягушку не назвать цаплей? Раз она не лягает, а цапает, может, лучше ее назвать цаплей?

А как тогда назвать цаплю? Она ведь цапает не хуже лягушки. Причем не кого-нибудь, а лягушек. И если лягушку назвать цаплей, тогда не поймешь, кто же тут кого цапает…

Если мы лягушку назовем цаплей, а лошадь назовем лягушкой, они тут все перецапаются, и лягушка, чего доброго, цапнет лошадь.

Вот когда лягушке не поздоровится! Потому что лошадь лягается, она по-настоящему лягается, хоть ее никто не называет лягушкой.

Смотрите в корень

Кого мы высиживаем?

Все просто, пока живешь в лесу. Если ты Волк, жена у тебя Волчица, если Медведь — Медведица. Одна, как говорится, фамилия, одна семья.

Но стоит одомашниться, зажить, так сказать, одним домом — не норой, не дуплом, не берлогой, а именно домом, — и сразу же семья уже не семья и фамилия уже не фамилия.

Допустим, вы — Баран. Почему бы жене вашей не быть Баранихой? Так нет, она, видите ли, Овца. Ей непременно нужно подчеркнуть, что она от вас не зависит. А если вы Кабан, то жена у вас — Свинья. Интеллигентские штучки. Каждый старается утвердить себя, а когда каждый утверждает себя, кто же тогда семью утверждает?

Тигр с Тигрицей утверждают семью, так их считают дикими животными. Потому что домашние, цивилизованные животные предпочитают семье личную свободу. К примеру, муж у вас Бык, так вы что ж, не можете быть Коровой? Почему вы должны ему себя подчинять? Он работает на транспорте, вы на молочной ферме, еще неизвестно, кто из вас нужней.

Плохо только, что дети у вас какие-то непонятные: телята. Ни в мать, ни в отца. А у Свиньи с Кабаном — поросята, тоже полная неожиданность.

Курица жаловалась:

— Уж как я своих высиживала, как над ними квохтала… Думала, курчата вылупятся, а вылупились цыплята… А муж о петушонке мечтал. До сих пор сердится, что не высидела ему петушонка.

Как же, высидишь его, петушонка! Какая-нибудь Ворона — и та высидит себе вороненка, несчастная Галка — и та высидит галчонка, — хотя им даже негде высиживать. А тут — все условия: и специальный насест, и благоустроенный курятник со всеми, можно сказать, удобствами, — а кого мы высиживаем? Стыдно сказать: цыплят. Как будто их, простите, цапли высиживают.

Всякий раз приходится волноваться: вырастет ли из ягненка баран? А если не вырастет баран, что же из него вырастет?

Смотрите в корень!

Полюбил Заурядный Восхитительную. Сам на рядне спит, рядном укрывается, а ей наряды покупает. Хоть и Заурядный, а порядочный.

Потому что и «заурядный», и «порядочный», и «рядно», и «наряд» — все это слова одного корня.

А Восхитительная все норовит побольше ухватить, все ей, Восхитительной, не хватает. На всякие хитрости идет, чтобы удовлетворить свои хищные аппетиты.

Потому что и «не хватает», и «ухватить», и «хитрый», и «хищный» — все это слова одного корня.

Надо все-таки в корень смотреть. Тогда не будешь на рядне спать, рядном укрываться.

Он или она?

У этого рода еще сохранились признаки женского, хотя ему все чаще приходится быть мужским.

ТРУДЯГА — кто это? Он или она?

С утра до вечера на работе, а там по хозяйству — и женские, и мужские дела: то постирай, то свари, это отремонтируй… Давно уже не помнит ТРУДЯГА, как делятся женские и мужские обязанности. Кто кому уступает место, кто кого пропускает вперед…

УМНИЦА диссертацию защищает. Не поймешь — он или она: по самую макушку сидит в своей диссертации. Вот вытащим — поглядим, хотя и тогда разглядеть будет не просто.

Смеется над УМНИЦЕЙ НЕВЕЖДА — кстати, он смеется или она? Голос у НЕВЕЖДЫ сиплый, одежды пестрые, чтоб смеяться было веселей. Вот НЕВЕЖДА и смеется: иной, мол, ТУПИЦА живет, горя не знаючи, а ты, УМНИЦА, ночей не спишь… Ты посмотри, ГОРЕМЫКА, как твой сосед ПРОЙДОХА живет! Как твой сосед ХАПУГА живет!

Действительно, посмотришь — руки опускаются. Не хочется диссертацию защищать. Ни женские, ни мужские дела не радуют.

Может, лучше прожить век НЕВЕЖДОЙ? Может, лучше прожить ХАНЖОЙ, ПРОНЫРОЙ, ПРОДУВНОЙ БЕСТИЕЙ?

Попробуем ответить на этот вопрос. Вот вытащим УМНИЦУ из диссертации — и все вместе ответим.

Когда слова выходят в люди

Какой я был дуб, когда зеленел на опушке леса, когда стоял у дороги, подпирая высокие небеса! Каждое слово в языке что-то значит, и у меня тоже было высокое, благородное значение. Я обозначал ДУБ, и мне казалось, что это я зеленею в лесу, развесисто стою у дороги и окунаю листья в прозрачную синеву.

Разве это плохое значение? Но мне захотелось выйти в люди, обозначать что-нибудь человеческое, потому что Человек, я слышал, самое высокое понятие на земле.

Теперь я обозначаю человека, но это не приносит мне радости…

Когда я впервые начал обозначать человека, какой-то Лопух, который тогда уже обозначал человека, сказал мне:

— Эх ты, Дуб! Не брался бы за то, в чем не смыслишь.

Я, например, пока обозначал растение, был вполне приличным литературным словом, а теперь я кто? Грубое слово, просторечное. Хорошего человека таким словом не назовут.

Подошли другие, в прошлом приличные слова, которые, став обозначать человека, утратили свое былое приличие.

— Я когда-то обозначал шляпу, — сказал некий Шляпа. — Эх, если б вы видели, какую я шляпу обозначал!

— А я обозначал размазню, — вздохнул Размазня. — Кашу такую, довольно питательную.

— А я тюфяк, — вспомнил Тюфяк.

Да, все мы когда-то обозначали что-то хорошее, приличное, по крайней мере… А с тех пор как стали человека обозначать…

— Неужели нельзя было назвать Чурбаном умного человека? — сокрушается Чурбан, мой теперешний родственник по значению.

Наивный он, Чурбан. Уж на что, кажется, я Дуб, а кого я обозначаю? И это при моем основном развесистом, цветущем значении!

Все мы идем в люди. И даже выходим в люди. Но в какие люди мы выходим — вот о чем стоит задуматься!

— Стоит, стоит задуматься, — пытается задуматься Пень, мой теперешний родственник по значению.

Работа и труд

Пчелы трудятся. Муравьи трудятся. А лошадь — работает. Только работает. Как будто работа — это не труд, а труд — это не работа.

Но о лошади никто не скажет, что она трудится. И о собаке не скажет. О собаке принято говорить, что она служит.

Такое у нас разделение труда: одни работают, другие трудятся, а третьи просто служат.

И это, конечно, большое облегчение. Тот, кто трудится, может не работать, тот, кто работает, может не трудиться…

Ну, а тот, кто не трудится и не работает, должен служить. Хотя бы примером служить, как нужно трудиться и работать.

Джинн из бутылки

Выпустили джинна из бутылки, разобравшись в правописании. Он там вместо ячменной водки сидел. Ячменная водка — джин — пишется с одним «н», а он, джинн, свободный дух, — с двумя.

Но, конечно, не все в этом разбираются. Для некоторых что водка, что свободный дух — безразлично.

А кому-то сидеть. Тыщу лет сидеть. А потом, через тыщу лет:

— Извините, свободный дух, вышла ошибка. Не разобрались, что вы джинн, а не джин. Тут у нас еще какой-то Джон сидит. Беда с этим правописанием!

Король Годяй

В те далекие, теперь уже сказочные времена, когда все слова свободно употреблялись без «не», жили на земле просвещенные люди — вежды. Король у них был Годяй, большой человеколюб, а королева — Ряха, аккуратистка в высшей степени.

Собрал однажды король своих доумков, то есть мудрецов, и говорит:

— Честивые доумки, благодарю вас за службу, которую вы сослужили мне и королеве Ряхе. Ваша служба была сплошным потребством, именно здесь, в совете доумков, я услышал такие лепости, такие сусветные суразицы, что, хоть я и сам человек вежественный, но и я поражался вашему задачливому уму. Именно благодаря вам у нас в королевстве такая разбериха, такие взгоды, поладки и урядицы, — благодаря вашей уклюжести, умолимости и, я не побоюсь этого слова, укоснительности в решении важных вопросов.

— Ваше величество, — отвечали доумки, — мы просто удачники, что у нас король такой честивец, а королева такая складеха, какой свет не видал.

— Я знал, что вы меня долюбливаете, — скромно сказал король. — Мне всегда были вдомек ваши насытность и угомонность в личной жизни, а также домыслие и пробудность в делах. И, при вашей поддержке, я бы и дальше сидел на троне, как прикаянный, если б не то, что я уже не так домогаю, как прежде, бывало, домогал.

— Вы домогаете, ваше величество! — запротестовали доумки. — Вы еще такой казистый, взрачный, приглядный! Мы никого не сможем взлюбить так, как взлюбили вас.

— Да, — смягчился король, — я пока еще домогаю, но последнее время стал множечко утомим. Появилась во мне какая-то укротимость, я бы даже сказал: уемность. Удержимость вместо былой одержимости. Устрашимость. Усыпность.

— Вам бы, ваше величество, частицу «не»! — сказал доумок, слывший среди своих большим дотепой. — Вместо того, чтоб восторженно восклицать: «Ну что за видаль!» — пожимали бы плечами: «Эка невидаль!» Вместо того, чтоб ласково похлопывать по плечу: «Будь ты ладен!» — махали б безучастно рукой: «Будь ты неладен!» И вся недолга… То есть я хотел сказать, что если раньше у нас была вся долга, то теперь было бы немножко другое.

И король Годяй, который и сам уже почти не употреблялся без «не», тщательно скрывая это от своих подданных, решил: а чего в самом деле?

— Эка невидаль! — сказал он и подписал указ.

Вот радости было всем веждам, доумкам, честивцам, что они могут не скрывать отныне частицу «не», а появляться с нею открыто в приличном обществе! И уже какой-то поседа, который был одновременно дотрогой — сидел на своем скромном месте, всеми затроганный, — оседлал частицу «не» и помчался по белу свету, оповещая, что у них в королевстве произошло. Но никто не верит его былице, потому что как же поверить ей, если былицы тоже без «не» не употребляются?

Изобретение ножа

Давным-давно, когда еще многого не было (и сейчас-то нет, а тогда не было еще больше), призвал к себе король изобретателя и говорит:

— Изобрети мне какой-нибудь нож. Хлеба нечем отрезать.

Пошел изобретатель изобретать. Чтоб долго не думать, взял кусок глины, повалял в песке, водой покропил — и готово, получай патент на изобретение.

Приходит во дворец. А король голодный сидит — хлеба нечем отрезать.

Взял нож, тычет в хлеб, а хлеб не поддается. Нож поддается, а хлеб не поддается.

— Что-то это не то, — говорит король. — Вообще-то хороший нож, только крошится, и это снижает его достоинства.

— Переизобретем! — обещает изобретатель.

Из стекла переизобрел. Оно как раз в моду входило.

Повертел король нож в руках — загляденье. Ударил об стол — прямо звенит.

Раз ударил-позвенел, два ударил-позвенел, а на третий разбил. И опять хлеба нечем отрезать.

Пошел изобретатель переизобретать.

— А что если его из железа? — прикидывает. — Из нержавеющей стали. Да наточить острее бритвы. Небось, тогда королю понравится.

Изобрел из нержавейки. Три дня точил. Наконец вытер об штанину — и во дворец.

А король голодный, одной рукой хлеб к животу прижимает, а другой хвать за нож — и, конечно, сразу в больницу.

— Ты чего это мне суешь? — кричит из больницы. — Я нож просил, а ты чего суешь — острое?

Остановили ему кровь, руку перевязали, ввели обезболивающее. И сидит он, успокоенный, — правда, голодный.

Позвал изобретателя.

— Теперь, — говорит, — ты знаешь, каким должен быть нож. Он должен быть мягким, как глина, и твердым, как сталь, должен звенеть, как стекло, но не биться. И, конечно, резать не все подряд, а только то, что потребуется.

Пошел изобретатель переизобретать. И до сих пор изобретает.

Хотя задание четко сформулировано, в этом нужно отдать королю справедливость, но не изобретается нож. Сколько ни бьется изобретатель — то слишком мягко, то слишком твердо, то ничего не режет, то режет все подряд…

А король голодный сидит: хлеба нечем отрезать.

Герои арифметики

Единица и Ноль — коллеги по работе, только Единица умножает на себя, а Ноль с собой складывает.

9x1 =9 (это работа Единицы).

9 + 0 = 9 (это работа Ноля).

Недавно Ноль сложил с собой двузначное число. Об этом даже писали в газетах.

Единица приняла вызов и умножила на себя двузначное число.

Ноль поднатужился и сложил с собой трехзначное число.

Единица героическим усилием умножила на себя тоже трехзначное.

Пресса ликовала. В какую газету ни загляни, всюду крупно значилось:

999x1 =999.

999 + 0 = 999.

За высокие достижения в работе Единице и Нолю было присвоено почетное звание Героев Арифметики.

Дистрофики

* * *

Пригласили правду отобедать враки.

И узнала правда, где зимуют раки.

Как дошло до драки из-за пятака,

Наломали правде честные бока.

Видно, только голод правде по карману,

Ни гроша у правды за душою нет.

А когда покормится правда у обмана,

То обычно дорого платит за обед.

* * *

Среди многих загадок на свете

Есть загадка семи мудрецов:

Почему нас не слушают дети?

Почему они против отцов?

И ответов найдется немало,

Вот один, подходящий как раз:

Как бы зеркало нас отражало,

Если б. не было против нас?

* * *

Человек рождается, и его утешают:

«Агу!»

Он растет, подрастает, и его поощряют:

«А ну!»

Он стареет, и молодость новая свищет:

«Ату!»

И уходит он так далеко, что его не отыщешь:

«Ау!»

* * *

Хотя богатству бедность не чета,

Но как-то встретились они на рынке:

Богатство — о карете возмечтав,

А бедность — просто чтоб купить ботинки.

И как же были счастливы они,

В карете сидя и в ботинках стоя!

У всех на свете радости одни,

Но беднякам они дешевле стоят.

* * *

Мы далеко не так глупы,

Как в поговорках говорится.

И расшибаем мы не лбы,

Когда заставят нас молиться.

Вы слышите чугунный стук?

О чем он миру возвещает?

Все расшибается вокруг,

И только наши лбы — крепчают.

* * *

Мы на лень всегда смотрели косо,

От нее не ждали мы добра.

А она изобрела колеса

И вообще на выдумки хитра.

Так зачем же мыслить однобоко?

Лучше постараемся понять:

Может, лень не только мать пороков,

Может быть, она пророков мать?

* * *

Если в глубины веков заглянуть

Или же просто поверить исследователям,

Для всех великих — единственный путь:

Путь от преследователей — к последователям.

* * *

Пусть иные становятся в позу,

Это тяжкое бремя неся, —

Проза жизни — прекрасная проза,

От нее оторваться нельзя.

Хоть приносит она огорчения

И исход ее предрешен, —

Лишь в бездарном произведении

Все кончается хорошо.

* * *

Протоптана тропинка на реке.

Когда морозом все заледенило,

Наперекор морозу и пурге

Два берега она соединила.

Прошла зима. Оттаяла река.

Над нею бури больше не кружили.

И радовались солнцу берега,

Счастливые — и снова как чужие.

Привет из литературы

У нас на лестнице живет Некрасов. Не писатель, конечно. И живет у нас на лестнице Белинский — тоже не критик, а так. И вот Белинский (не наш) написал статью про Некрасова (тоже не нашего). Вообще-то он ее написал давно, только мы о ней недавно узнали.

Наш Белинский говорит:

— Неудобно хвалить, но написано здорово. Я специально, чтоб почитать, записался в библиотеку. Прочитаю — выпишусь.

— Надо и себе записаться, — говорит наш Некрасов. — Интересно, как там твой моего…

Некрасов — тот еще — выпустил сборник. Не то московский, не то ленинградский, словом, по какому-то из городов. Правда, он не весь сборник написал, были там еще, не с нашей лестницы. А Белинский (тот) возьми и грохни статью.

Наш говорит:

— Их там на сборник человек десять, а он один — про всех.

— Ну, мой-то, наверно, тоже что-нибудь еще написал. Помимо сборника.

Это наш Некрасов вступился за своего. Кто ж еще за него заступится?

— А ты думаешь, Белинский только про этот сборник написал? У него там и про других, только я фамилий не запомнил.

И правда, всех запоминать — мозгов не напасешься. Тут хоть бы со своей лестницы.

У нас на лестнице хватает жильцов, и каждый норовит, чтоб его запомнили. Один говорит: меня запомнить легко, потому что, говорит, моя фамилия Менделеев. А чего ж, говорю, легко, фамилия довольно-таки длинная. А он: это был великий химик. Ты бы, говорю, придумал чего поинтересней. Полководец Менделеев. Или космонавт.

Но — запомнил. Через химию эту самую. Теперь как про химию услышу, вспоминаю Менделеева и смеюсь. Каждому хочется, чтоб его фамилия прозвучала. С Некрасовым-то легко звучать — под одной фамилией. И с Белинским. Как начнут они на лестнице звучать — битый час, и все о литературе.

— Сейчас, — говорит Белинский, — уже не та критика. Нет того, чтоб про целый сборник — статью.

— А сборники? — поддает Некрасов. — Кто их теперь пишет, сборники?

Словом, разговор.

Пошел и я в библиотеку.

— Дайте, — говорю, — что-нибудь под моей фамилией. Чего, думаю, не бывает. А вдруг?..

Не надеялся, честно говоря. А она — выносит. Видно, писателей у нас развелось, в какую фамилию ни ткни…

Полистал книжечку — стихи.

— А про него у вас нет? Статейки хоть маленькой?

— Две статьи Белинского. Добролюбова. Чернышевского. Салтыкова. Щедрина…

— И все про него? Про одного?

Про одного, оказывается.

С тех пор пошел у нас разговор на троих. Соберемся мы — Белинский, Некрасов и я, Кольцов, — и давай про литературу! Наконец и я себя человеком почувствовал, веселей зашагал по жизни

Недавно встретил Менделеева.

— Ну, как твоя химия? — смеюсь. — Привет тебе из литературы!

Конец жанра

Теория вероятности немеет перед невероятной практикой нашего века. Начальник уголовной полиции, хорошо известный как в полицейских, так и в уголовных кругах, задержал сам себя. Это был конец детективного жанра, за которым начинался жанр сомнительно научной фантастики.

Конец жанра, особенно такого популярного, как детектив, является настоящим потрясением для общества. Вот уже свыше ста лет общество участвует в постоянной, непрекращающейся погоне, впрыгивает в окна и выпрыгивает из них, сличает следы, пепел от сигарет, пуговицы и отпечатки пальцев. И вдруг на полном скаку — стоп! Кто кого поймал, кто от кого убегает? Сыщик стоит в пустой комнате и держит за шиворот сам себя. Конец жанра! Конан Дойл, Эдгар По, хорошо, что вы не дожили до этого несчастного времени!

В течение долгих месяцев начальник полиции шел по своему следу, то себя настигая, то внезапным рывком снова уходя от себя, совершая чудеса находчивости одновременно в двух противоположных видах деятельности. Знаменитый детектив, известный во Франции под именем Жана Грейо, в Англии под именем Джона Грея, а в России под именем Ивана Григорьева, — оказался вором-рецидивистом, известным во Франции под именем Большого Жака Фонтена, в Англии под именем Большого Джека Фонтенза, а в России под именем Жорика с Большого Фонтана.

Параллельные прямые пересеклись в точке, представляющей не бесконечно малую, а, напротив, довольно значительную величину, и даже не одну, а две величины: великого сыщика и великого рецидивиста.

Сенсация.

Впрочем, разве в уголовном и вообще в мире мало сенсаций? Мир, в том числе и уголовный, устроен так, чтобы человек, живущий в нем, не переставал удивляться. Конечно, если начальника полиции взять под стражу, он уже не будет вызывать того удивления, я бы даже сказал: восхищения, какое он вызывал тогда, когда стоял во главе полиции. Вычеркнутый из настоящего, он будет вычеркнут также из прошлого, где у него имелись некоторые заслуги. Таково удивительное свойство человеческой памяти: она способна забывать.

И не только человеческой. Если б семя не забыло, что было когда-то семенем, оно никогда бы не стало побегом. Если бы побег не забыл, что был когда-то побегом…

Я прошу прощения у тюремной администрации, что употребил неуместное в данном тексте слово «побег», но таков закон развития и маленького семени, и взрослого, уважаемого человека…

Итак, является Жак Фонтен к Жану Грейо (дело, конечно же, происходит во Франции) и говорит:

— Напрасно ты, Ваня, за мной гоняешься: я, между прочим, сижу у тебя в кабинете.

Жан Грейо от удивления теряет дар своей французской речи, но тут же обретает английскую:

— Джек! — восклицает он. — Большой Фонтенз! Что тебе нужно здесь, во французской полиции?

— Я здесь работаю, — усмехается Джек. — В этом кабинете.

Ну, тут, конечно, удивление, выяснение, кто где работает и кто где ворует. После чего Жак Фонтен говорит:

— Ваня! Совсем ты одичал у себя в полиции, оторвался от жизни. Разве ты не заметил, что у нас давно уже воруют так же систематически, как и работают? Потому что у нас стерта грань между воровством и работой.

— Джек! — воскликнул Жан Грейо, упрямо не желая переходит на французский язык, чтоб не компрометировать родимую Францию. — Я привык делить мир на честных и бесчестных людей, на полицейских и, откровенно говоря, воров. И ты меня не собьешь с этой позиции!

— Эх, Ваня, Ваня… — вздохнул Большой Жак Фонтен. — Ты все еще думаешь, что на свою полицейскую зарплату живешь, а ведь ты уже давно не живешь на зарплату. Ты одного вора впустишь, а другого выпустишь, вот на что ты, Ваня, живешь. А кафель? Ты, я знаю, кафелем свой санузел покрыл, а ведь кафель этот не честный…

— Я купил его!

— В магазине? Вот то-то и оно. Не на Елисейских полях ты купил его, Ваня, а в Булонском лесу, там, где у нас продают краденое.

— Так ведь санузел, — смутился начальник полиции. — С кафелем он совсем по-другому смотрится.

— Смотрится! Не смотреть туда ходишь, мог бы и обойтись.

— Мог бы, Джек.

— А шуба норковая? На твоей жене шуба норковая, откуда?

— Это подарок, Джек! Это по-честному.

— А кто подарил? Не каждой жене такую шубу подарят. Не каждого мужа жене.

— Жак! — Жан прикрыл дверь поплотней и перешел на французский. — Что же мне теперь?

— Не ссориться же нам. Мы же с тобой в одном деле, в одном теле… Либо ты меня за шиворот и к себе, либо я тебя под ручку и напротив.

Они перешли на шепот, и дальше уже было ничего не слыхать. Только одно слышалось: Булонский лес. Тот самый лес, где у нас продают краденое.

Встреча с космосом

— Вы мне не верите? Но я действительно только что оттуда. — Скайл протянул нам герметически закрытую стеклянную баночку. — Вот, взгляните: я наполнил ее космической пустотой.

Мы взглянули и ахнули: в баночке действительно было пусто.

Внеземная цивилизация

На Альфе Пегаса богатый животный мир, но разумом там обладает только верблюжья колючка. А верблюдов там нет, они там не водятся. Может быть, это и является причиной такого бурного развития верблюжьей колючки.

Живут они там семействами, каждый куст — большая семья, причем не родственников, а единомышленников. Это их больше сближает. Все они объединены стремлением познать истину.

Вокруг громоздятся пески, среди которых не так-то легко найти истину, но это никого не смущает. И никто не помышляет о том, чтобы сменить эти пески на более благодатную почву.

Длинный Стебель, вероятно, глава одной из семей, сказал Свену:

— Истина тем хороша, что она не лежит на поверхности. Это первый признак, который отличает ее от лжи.

Он был прав, и все семейство его закивало. Только один Зеленый Стебелек смущенно сказал:

— Мне кажется, я уже нашел истину.

— Замолчи! — одернул его Длинный Стебель. — Гость может подумать, что ты глуп. Разуму свойственно искать истину, а находит ее только глупость.

— Но я все-таки нашел, — упорствовал Зеленый Стебелек.

— Это он о Зеленой Веточке, — объяснил Свену Длинный Стебель. — Приятная веточка, ничего не скажешь, но принимать ее за истину…

— Что же делать? — смутился Стебелек. — Когда я на нее смотрю, мне ничего другого искать не хочется.

— Пока не хочется. Но пройдут годы, и ты поймешь, что истина — это яркое солнце над головой, а еще пройдут годы — и тебе станет ясно, что истина — это мягкий, теплый песок, в который хочется поглубже зарыться. И все это будет ошибка, потому что истина только в поисках истины, и другой истины нет.

Вот они до чего додумались на своей планете. Потому что, когда нет никаких занятий, кроме размышлений о смысле жизни, непременно придешь к бессмыслице.

— Вы с Земли? — спросил Свена Тонкий Стебель. — Говорят, у вас на Земле есть верблюды? Понимаете, мы здесь все верблюжьи колючки, а верблюдов у нас нет. Это очень грустное обстоятельство.

— Очень, очень грустное обстоятельство, — закивали другие тонкие стебли.

— Но они вас съедят! — воскликнул Свен. — Ведь основное, чем питаются верблюды на Земле, это ваш брат верблюжья колючка.

— Этого нам еще не хватало! — сказал Длинный Стебель. — Нет, я положительно убежден, что глупость нас погубит, как она погубила все прежние цивилизации. У нас ведь не первая цивилизация, — пояснил он Свену. — Был когда-то мыслящий огонь, но он додумался до воды, и она его погубила. Потом была мыслящая вода, бурная и глубокая, но она додумалась до песка, и он ее поглотил. Теперь на этом песке выросли мы, и жили б себе разумно, стараясь ни до чего не додумываться… Так нет же, нам подавай верблюда!

— Может, вы нам уступите одного верблюда? — попросил Свена Тонкий Стебель.

— Да он же съест вас!

— И пусть! Раз уж мы верблюжьи колючки, нам нужен верблюд, иначе в этом нет никакого смысла.

Вот к чему приводят поиски смысла. Чистый разум, уничтожающий сам себя.

На какое-то мгновение Свен почувствовал себя верблюжьей колючкой. Без верблюда ему стало как-то нехорошо. И его потянуло на Землю, к верблюдам.

Письмо в прошлое

Жена моя!.. Нет, не жена… Внучка моя или внучка моей внучки!.. Не знаю, кого застанет на Земле это письмо. Вы не помните меня, никто меня на Земле не помнит, хотя расстались мы только вчера.

Я напомню о себе. Нас было трое: наша дочь и мы, ее родители. Но однажды наша дочь заболела, и врачи не знали, что у нее за болезнь. В то время много говорили о летающих кораблях, принадлежащие какой-то более высокой цивилизации. И я решил обратиться за помощью к этой цивилизации.

Мне это удалось: геометрия пространства — тема моей диссертации, и я вычислил наших братьев по разуму, как Леверье вычислил планету Нептун.

Они не выразили никаких эмоций при моем появлении, только один из них сказал: «Довольно любопытный способ решения». Говорили, как требует вежливость, на языке гостя.

«Чему у вас равно Q?» — спросил пожилой брат по разуму.

Я сказал.

«И вы уверены, что нигде не допустили ошибки?»

«Все абсолютно точно, хотя абсолютность — понятие относительное», — сказал тот, которому понравился способ.

Я объяснил им, зачем к ним явился. Рассказал о нашей дочери и о том, что вся надежда на них.

«Непонятно», — сказал тот, которому понравился способ решения.

«Что ж тут непонятного? У меня больна дочь…» — «Ну и что же?» — «Она может умереть». — «Ну и что же?» — «Но ведь я отец, как я могу примириться со смертью дочери?»

«Непонятно, — сказал тот, кому понравился способ решения. — Все, что вы вычисляли, было понятно, а то, что вы говорите, невозможно понять. Разве то, что у вас умирает дочь, не естественно?»

«Но ведь вы можете ее спасти?»

«Вы имеете в виду вот это? — Он взял карандаш и набросал формулу выздоровления. — Можно решать и так. Особенно учитывая возраст вашей дочери. Но в данном случае это исключено, поскольку нарушит событийную последовательность. И кроме того, учтите несоответствие времен».

Он показал на календарь. Там было число 2096.

«Это по вашему летосчислению?» — «Нет, по вашему».

Жена моя!.. Нет, не жена… Внучка моя или внучка моей внучки! Я не могу к вам вернуться. Прошло столько лет… Меня там никто не помнит… Стоит ли нарушать событийную последовательность?

Одно только меня тревожит: выздоровела ли наша дочь? Пусть она уже все равно умерла, мне очень важно, чтобы она выздоровела тогда, в детстве. Чтобы она прожила свою жизнь, пусть мгновенную по неземному времени, но по земному — долгую, по земному — полную, жизнь, которую не заменит ничто — никакие вечности, никакие времена и пространства!

Мария

Два солнца — огромное красное и маленькое голубое — садились за горизонт планеты Марии, а на фоне их сидели два кузнечика, точнее, два неземных существа, напоминавших земных кузнечиков, и наслаждались закатом.

Они не знали, что сидят на планете Марии, это знал только Ловел Стерн, потому что он-то и назвал Марией планету, на которую прибыл с далекой Земли.

Мария осталась на Земле. Почему-то им стало тесно на Земле, и Мария осталась, а он улетел — и прилетел на планету, которую назвал Марией.

Два неземных кузнечика имели довольно независимый вид, — вероятно, потому, что каждый сидел на фоне своего солнца. Они смотрели в разные стороны и сохраняли между собой дистанцию, наподобие двух солнц.

А Мария осталась на Земле. Она тоже держалась независимо, но ей это было трудней, потому что у Земли только одно Солнце.

Кузнечик голубого солнца потер лапку о лапку, положил голову на одну из них и задумался. А кузнечик красного солнца закинул ногу за ногу, подчеркивая, что ничьи мысли, кроме своих, его не интересуют.

Наступила ночь, но и она не могла их соединить, потому что на небе взошли две луны, желтая и оранжевая. И эти луны были, как два воздушных шара, готовых лопнуть от своей независимости…

А Мария осталась на Земле и ничего не знала о планете Марии.

И не знала она, что можно вот так просидеть всю жизнь, подперев голову кулачком и закинув ногу за ногу, — потому что независимость — это совсем не любовь, настоящая любовь — это зависимость. Иметь одну Землю на двоих, одно Солнце на двоих, только одно, все только одно на двоих…

Ловел Стерн покидал планету Марию. Он покидал эту Марию ради той, земной, как еще недавно покинул ту ради этой, двусолнечной и двулунной…

Два неземных кузнечика не заметили, как он улетел: каждый из них смотрел в свою отдельную, персональную сторону…

Карьера Брюна

Коллега Брюн внезапно замолчал. Он замолчал не в каком-то определенном разговоре, он вообще замолчал, и это было тем удивительней, что прежде коллега Брюн не молчал даже тогда, когда все взывали к его молчанию. И никто не знал, что он изобрел Великий Умолчатель.

Умолчатель был прост и не требовал никаких дополнительных источников питания, он работал на энергии, предназначенной для произнесения слов. Вместо того чтоб расходоваться на разговор, эта энергия направлялась на умолчание.

Вскоре коллега Брюн стал доцентом Брюном. Потом профессором Брюном. Он молча поднимался по научной лестнице, оставив далеко внизу всех говорящих.

И пусть коллега Грейли говорит, что молчание бесцветно, что только звуки могут выглядеть красочно. Пусть говорит, он так и останется коллегой Грейли. Не доцентом, не профессором, а просто коллегой.

— Слышишь, коллега Грейли? Вспомнишь мои слова!

Собственно, не слова, потому что вся энергия, идущая на слова, у профессора Брюна привычно перерабатывалась в молчание.

Спрос и предложение

Очередь протянулась на несколько кварталов: в магазин выбросили таблетки красоты.

За соседними прилавками скучали продавцы: никак не удавалось сбыть залежалый товар — таблетки доброты, честности, благородства…

«Как это несправедливо! — подумал Черри (таблетки справедливости тоже не пользовались спросом). — И когда мы научимся видеть настоящие ценности, заботиться не о внешности, а о сути?

Черри грустно покачал головой и стал в очередь.

Такси

Водитель таксомотора времени требовал плату в оба конца, ссылаясь на то, что в прошлом не сможет взять пассажиров.

— Там много пассажиров, — уверяла его Клэр, — я каждую субботу езжу к прапрапра… — разговор затягивался, и Клэр поспешила договорить: — …бабушке.

— Платите за оба конца, — настаивал невозмутимый водитель.

— И что у вас за порядки? Из будущего в прошлое — плати за оба конца, из прошлого в будущее — плати за оба конца…

Старый водитель покачал головой:

— Ничего не поделаешь, приходится платить. И за прошлое платить, и за будущее…

Нищий

Автоматический нищий не отходил от окна.

— Подайте бедному, несчастному! — металлически канючил он, жалобно мигая желтыми и красными лампочками.

— Проходи, проходи! — прикрикнула на него миссис Мроуз.

— Помилосердствуйте!

— Вот я на тебя автособаку спущу!

Автонищий исчез, испугавшись автособаки. Миссис Мроуз слышала, как он канючил под соседскими окнами.

— Развели нищих…

Именно развели. В век всеобщего благосостояния, когда никто не нуждался ни в чьей помощи, специально были изобретены автонищие, чтобы сохранить в людях милосердие и доброту. Людям не хватает доброты, миссис Мроуз чувствовала, как ей не хватает доброты…

Миссис Мроуз вышла во двор и погладила автособаку.

Акварель для скрипки с оркестром

Общеизвестно, что краски издают звук, а звук расцвечен всеми красками спектра. И стало это известно из газет, в которых был напечатан отчет о процессе Грейли.

Установив прямую связь между звуком и цветом, Грейли стал переводить на полотно симфонии и сонаты великих композиторов и записывать ноты картин великих живописцев. Он прославился как живописец и композитор, будучи заурядным мошенником, перевозившим свою контрабанду из оптики в акустику и обратно. На следствии выяснилось, что его первый концерт для скрипки с оркестром был не чем иным, как «Моной Лизой» художника Леонардо, а его второй концерт для фортепиано с оркестром (преступник до того обнаглел, что уже не мог обходиться без оркестра) оказался «Девочкой на шаре» художника Пикассо, и все его многочисленные акварели оказались произведениями Баха, Моцарта и Чайковского.

Процесс Грейли стал вершиной его изобразительно-музыкальной деятельности, поскольку ни одна деятельность не вызывает такого интереса, как деятельность, преступившая закон. Ни один выставочный и концертный зал не видел такого скопления народа, как зал судебного заседания, вынесшего преступнику суровый, но справедливый приговор, на который не решится самая объективная критика.

Премии, которые Грейли получил за выдающиеся заслуги в области музыки, живописи, оптики и акустики, целиком ушли на уплату штрафа, к которому его приговорил суд. В газетах о том и о другом было сказано коротко: «Преступник получил по заслугам».

Усилитель интеллекта

За субботней чашкой чая профессор Лори сообщил, что он изобрел усилитель интеллекта. Это такой порошок, который смешивается с сахаром и принимается внутрь, вместе с чаем.

Гости посмеялись, но когда подали чай, никто не притронулся к сахару.

— Я пью без сахара, — сказал литератор Дауккенс. — В моем возрасте сладкого лучше избегать.

— Если позволите, я лучше с вареньем, — сказал доктор Фрайд.

— Как военный человек, я вообще не пью чай, — сказал майор Стенли и подмигнул с намеком на свое любимое питье.

— В таком случае будем пить коньяк, — гостеприимно предложил профессор Лори. — Он у меня тоже настоян на этом усилителе.

И тут оказалось, что компания подобралась непьющая. Доктор Фрайд вообще никогда не пил, литератор Дауккенс уже месяц как бросил, а майор Стенли, военный человек, бросил только вчера, и ему бы не хотелось начинать все сначала.

— Лучше выкурим по сигарете, — сказал литератор Дауккенс, и все поддержали это предложение.

— Вот и отлично, — сказал хозяин, — у меня как раз сигареты пропитаны усилителем. Пара затяжек — и вы умнеете в тысячу раз.

— Послушайте, профессор, — вспылил Дауккенс, — вы что, принимаете нас за дураков? Вас не удовлетворяет наш умственный уровень?

— Мне кажется, поумнеть никогда не мешает…

— Может быть, штатскому человеку, но не военному, — отрубил майор Стенли. — Вы думаете, полковник Бромли потерпит, чтоб майор был умнее его? Меня в два счета уволят в отставку.

— А я останусь без читателей. Они просто перестанут меня понимать, — вздохнул литератор Дауккенс.

— Вот именно, — поддержал его доктор Фрайд. — Если предположить, что человек умней обезьяны в тысячу раз, то когда я поумнею в тысячу раз, люди будут казаться мне обезьянами.

— А вы им будете казаться ненормальным, и они упрячут в. вашу же клинику, — захохотал майор Стенли. Но при этом подумал, что неплохо бы попросить щепотку усилителя для сына, который вот уже четвертый год не может вылезти из первого класса. Правда, он и так считает себя умнее родителей, а если еще выпьет этой дряни…

— Боже мой, — покачал головой профессор Лори, — я всегда знал, что человека в жизни подстерегает немало опасностей, но мне не приходило в голову, что для него так опасно умнеть.

Бесси

Переход в газообразное состояние Дрейк перенес довольно легко, и оно показалось ему ничуть не хуже твердого и жидкого состояния. Каждая его молекула обрела простор и свободно воспарила, не скованная другими молекулами, и от этого всему Дрейку стало непривычно легко и даже чуть-чуть кружилась голова, но где именно находится голова, установить было невозможно.

Тот, кому хоть раз случалось переходить в газообразное состояние, знает это волнующее чувство вездесущести, которое поднимает тебя над миром и несет легкой дымкой над тревогами бренной земли — в одну бесконечную даль или в другую бесконечную даль, — весь мир для тебя бесконечная даль, потому что ничто в нем тебя больше не задевает…

Правда, и в этом есть своя оборотная сторона: Дрейку вдруг показалось, что он с кем-то смешивается, и он всполошился, опасаясь реакции замещения, которая заменит его неизвестно кем.

— Кто вы такой? — Дрейк постарался отодвинуться от незнакомого газа. — Кто вам позволил соединяться со мной?

— Мне позволила любовь… Дрейк, это же я, твоя Бесси!

Он стал припоминать. С какой-то Бесси он встречался в твердом состоянии. Родители ее были против, но она сказала, что всюду пойдет за ним. И пошла. Из твердого состояния в жидкое, из жидкого в газообразное… Она всюду пошла за ним, хотя ее родители были против.

— Дрейк, теперь нас ничто не разделит! Настоящая любовь возможна лишь в газообразном состоянии!

Любовь любовью, но не следует терять голову (кстати, где она, голова?). Нужно постараться сохранить свое «я», хотя это и нелегко в газообразном состоянии.

— Бесси, постарайся держаться в рамках!

— Зачем?

— Черт возьми, чтобы нам окончательно не смешаться!

— Ты не хочешь со мной смешаться?

— Послушай, любовь, конечно, дело хорошее, но, чтобы мы могли друг друга любить, нам надо знать в точности, где ты, а где я.

— Зачем?

У него даже сердце заболело, хотя он и не чувствовал, откуда именно идет эта боль. А может, сердце заболело не у него? Может, оно заболело у Бесси?

Теперь это невозможно было определить.

— Я не буду тебе мешать, вмешиваться в твою жизнь, смешиваться с тобой, раз ты этого не хочешь…

Бесси плакала, переходя в жидкое состояние, и Дрейк видел, что ей приносят облегчение слезы… Или, может, ее слезы приносили облегчение ему?

Дрейк чувствовал, что скоро он снова будет один. Бесси уходила от него в жидкое состояние, чтобы уйти еще дальше, в твердое состояние… Бесси уходила к родителям, навсегда отделяя себя от Дрейка…

Дистрофики

* * *

Однажды заспорили солнце с бореем,

Кто снимет с прохожего шубу скорее.

Борей попытался сорвать ее грубо —

Прохожий плотнее закутался в шубу.

А солнце пригрело — и сразу прохожий

Снял шубу и шапку, и валенки тоже.

Поистине ласка — великое дело:

Кого она только из нас не раздела!

* * *

У апельсина не доля, а долька,

Но апельсин не в обиде нисколько.

Сладкая долька ему суждена,

Да и к тому же еще не одна.

Прячутся дольки под толстою кожей,

Здесь их не сушит ничто, не тревожит.

Доля ж открыта, у всех на виду,

Всем на потеху, себе на беду.

* * *

Ходит в золоте луна, в серебре — вода.

Ходит в мягком тишина, в зябком — холода.

Ходит в пышном торжество, в пестром — суета.

И совсем без ничего ходит доброта.

Ей бы серебро воды, золото луны, —

В мире не было б нужды, не было б войны.

Это не ее вина, а ее печаль…

Ходит в мягком тишина, голубеет даль.

* * *

Вбивают в осину осиновый клин.

Не клин виноват, а его господин.

Однако и он, господин молоток,

Легко и резонно отводит упрек.

За ним ведь рука, за рукою плечо,

А там еще что-то и что-то еще…

Не сыщешь виновных, не сыщешь причин.

Вбивают в осину осиновый клин.

* * *

Что ни вечер воет ветер:

«Всем пора на боковую!

Не беда, что солнце светит,

Я сейчас его задую!»

Воет ветер на рассвете,

Заступая в караул:

«Эй, вставайте, солнце светит!

Это я его раздул!»

* * *

Итак, пустыни больше нет.

На этом месте вырос город.

Фонтаны. Опера. Балет.

Проспекты. Фауна и флора.

А в центре озеро. Причал.

Плывут суда по глади синей…

И только слышен по ночам

Глас вопиющего в пустыне.

* * *

Отпустила реку высота,

И река потекла, понеслась,

Выбирая пониже места,

О высокие камни дробясь,

Рассыпаясь на тысячи брызг

На опасном пути своем…

Так бывают легки на подъем

Те, которые катятся вниз.

* * *

Там, где река утратит имя

И перестанет быть рекой,

Ее в свои объятья примет

Неведомый простор морской.

И, окунувшись в неизбежность,

Тогда почувствует река,

Насколько плата велика

За бесконечность и безбрежность.

* * *

Не нужно сетовать, река,

Что время мчит тебя куда-то,

Что уплывают берега,

К которым больше нет возврата.

Все уплывает без следа,

Тебя же гонит мимо, мимо…

Не нужно сетовать: вода

Свежа, пока она гонима.

* * *

Не оставляет рыба в море след,

И след не оставляет в небе птица.

В немом пространстве вереница лет

На мертвый камень камнем не ложится.

У времени и веса даже нет,

Его нести и муравью не трудно.

Столетья невесомы, как секунды…

Откуда же на лицах наших след?

* * *

Пейзажу сельскому навстречу, забыв о шуме городском,

Течет дорога через речку и называется мостом.

Струится каменно и строго, в движенье обретя покой,

А под мостом течет дорога и называется рекой.

Бегут, бегут пути земные, спешат неведомо куда.

Стоят столбы, как часовые, и называются года.

И каждый постоит немного и растворится без следа.

А мимо них бежит дорога и называется: судьба.

Жизнь света

Звездный луч пронзает космос насквозь, он ясно видит свой путь в темном, безжизненном космосе… А попав на Землю, луч начинает дрожать, спотыкаться о каждый фонарь, пока совсем не пропадет, не затеряется в земной атмосфере…

Луч света в темном царстве чувствует себя хорошо.

Погибает же он — в светлом царстве.

Вулканы

у вулканов много тепла, которое они спешат поскорей отдать и потому извергают его, обжигая, но не согревая…

Теплоту ведь тоже нужно уметь отдать. Чтобы благие порывы не стали стихийными бедствиями.

Потерпевшие на земле

Облака рождаются в океане и терпят бедствие на земле, осыпаясь дождями, расшибаясь о камни и сухую земную твердь. И они высаживаются в какой-нибудь луже, как Робинзон на необитаемом острове, и плывут посреди грозной стихии, земли, попутным ручейком или попутной речушкой в большие попутные реки, а там — на родину, в океан.

А за ними вырастают леса, расцветают сады, оживает земля, напоенная влагой.

Если ж нет ничего попутного — ни рек, ни ручейков, — они уходят под землю. Они проходят сквозь землю, сквозь эту сухую твердь, и ничто не может их остановить: ведь они идут к своему океану. В подземной темноте, натыкаясь на камни и руды, они идут к своему океану — через многие километры, через суглинки, известняки и пески…

А над ними зеленеют поля и созревают колосья. И живет, и дышит над ними земля…

И они возвращаются в океан. Чтобы вторично родиться облаком, и в десятый, и в сотый раз родиться облаком в океане. И всякий раз терпеть бедствие на земле.

А она зеленеет, земля, расцветает и хорошеет, и плывут над ней облака, идущие с океана…

И все, что она имеет, все, чем земля хороша, сделали те, кто на ней потерпел бедствие…

Возраст земли

Легкий гелий улетает с Земли, и легкий водород улетает с Земли, а оседает на Землю все тяжелое.

Тяжелый кремний. Железо. Тысячи, миллионы тонн. Вся тяжесть космоса ложится на плечи Земли — с каждым днем все больше и больше…

Да, возраст — это не годы и даже не века. Возраст — это то, что происходит с Землею. Когда все легкое улетает, исчезает неизвестно куда. А на плечи ложится тяжелое — неизвестно откуда…

Вертикаль

У большинства животных мозг и сердце находятся на одном уровне, и уровень этот, надо сказать, невысок. Да и что за высота — в горизонтальном положении!

Человек, приняв вертикальное положение, значительно повысил этот общий уровень, но мозг у него оказался выше сердца.

Мозг человека намного выше сердца, и расстояние между ними тем больше, чем выше поднимается человек.

Накоротке со вселенной

Со Вселенной Земля разговаривает на коротких волнах. Короче говоря… Еще короче…

Лишь короткие волны пробиваются в космос, а длинные не в состоянии оторвать себя от Земли.

Поэтому будем кратки — чтоб нас услышали.

Закон движения

Главный закон движения: палок не должно быть больше, чем колес.

Природа землетрясений

Каждая низменность норовит стать возвышенностью, и это настоящее стихийное бедствие.

Ископаемые

Для того, чтобы быть полезным, необязательно стать ископаемым.

Предсказание погоды

Там, где каждый считает, что лично он не делает погоды, погода бывает самая отвратительная.

Якорь

Для того, чтобы не пройти мимо цели, иногда необходимо пойти ко дну.

Силы

Всем силам, которые действуют на земле, противостоит единственная — сила инерции.

Теплота

В определенных (очень холодных) условиях даже лед излучает тепло. Но стоит ли ради этого создавать такие условия?

Упругость и пластичность

Умение сохранить себя под давлением силы — признак упругости. Умение изменить себя под давлением силы — признак пластичности. В мире господствуют упругие и пластичные тела. Есть еще хрупкие тела, но они, разумеется, не господствуют.

Физические законы

На погруженное в жидкость тело действует выталкивающая сила, но не всегда на нее можно рассчитывать.

Замкнутый круг

Окружность может широко распространиться по плоскости, но при этом будет продолжать гнуться дугой. И никогда ей не разогнуться, никогда не стать прямой линией из-за постоянного тяготения к центру.

Дроби

Знаменатель в дроби — своего рода пьедестал: чем меньше дробь, тем больший ей требуется знаменатель.

Поле зрения

Угол зрения состоит как минимум из трех точек зрения.

Пределы

Максимум — это то, к чему постоянно стремится минимум, а минимум — то, чего максимуму всегда не хватает.

Решение задач

Главная трудность в решении многих задач состоит в том, что ответы на них даются только в конце учебника.

Крутые характеры

И у зыбких дюн бывают крутые склоны. Правда, не против ветра.

Избранные примечания

Квакша в семейной жизни. Плохо, когда у женщины ее пол — это ее потолок. Хотя и самый высокий потолок не может заменить женщине пола.


Глупый Сивка. Ум всегда лучше виден на фоне глупости, а глупость на фоне ума. С какой стороны ни взгляни, какая это все-таки отличная пара!


Когда слова выходят в люди. Даже у чурбана можно набраться ума. Особенно если иметь хорошую голову.


Король Годяй. Расколдовали заколдованный круг, и теперь он не заколдованный, а порочный.


Герои арифметики. Арифметика победившего социализма: первый среди равных, человек второго сорта, комбинация из трех пальцев, четвертое управление, пятый пункт, шестерка, семь бед — один ответ, наше дело десятое — и так далее, вплоть до полной победы коммунизма.

Пережиток хвоста

Вышла Правда в сверкающий зал…

Вышла Правда в сверкающий зал —

Из забвенья, из тьмы, из тумана,

Отвели для нее пьедестал,

Тот, что раньше служил для обмана.

Натерпелась она на веку,

Надорвала сермяжные жилы,

Ну и хочется быть наверху.

А чего же? Она заслужила.

И она улыбается в зал.

Справедлива, мудра и гуманна.

Возвышает ее пьедестал.

Тот, что раньше служил для обмана.

Рубка леса

Ах эта сказка, эта небыль,

Она бывает неправа,

Когда с земли уводит в небо

То, что годилось на дрова

Но ошибается и быль,

Когда, рассудку на потребу,

Спокойно превращает в пыль

То, что почти достигло неба.

Кошка в зоопарке

Кошка жила в зоопарке, но не в клетке, а между клетками. Это было обидно, потому что в клетке кормят, а между клетками нет. Что сам ухватишь, тем и бываешь сыт. Но зато живешь на свободе.

Таков закон жизни: либо сытая, либо свободная жизнь. Этот закон никому не нравится, потому что в любом случае чего-то не хватает.

Кошке не нравилось, что сама она на свободе, а еда от нее отделена клетками. И она бегала между клетками и кричала: «Долой клетки!» — наполняя атмосферу вольнолюбивыми мотивами. И когда вольнолюбивые мотивы дошли до администрации, клетки убрали и зоопарк переоборудовали в заповедник, где все на природе, все на свободе…

И сразу все завопили: «Давайте жрать!»

Громче всех вопила кошка. Раньше еду можно было стащить из клетки, хотя это и было сопряжено с определенными трудностями. А теперь что получилось? Ни клеток, ни еды?

А преступность? Когда у нас была такая преступность? Вы посмотрите, кого повыпускали из клеток! Это же преступники! Они же заживо друг друга едят!

Кошка забилась на самую верхушку дерева и с ужасом смотрела, как свободные граждане поедают друг друга. В свободолюбивых мотивах ничего об этом не было сказано.

И кошка завопила сверху: «Свободу клеткам!» Но спуститься с дерева не решалась из страха перед растущей преступностью.

Так и осталась на дереве. Научилась орешки грызть. Белки принимали ее за свою и вместе с ней кричали: «Свободу клеткам!»

Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова

Рассказ зяблика

Мы всегда недовольны. И то у нас не так, и это не по-хорошему. И не те птицы на деревьях поют, и не те, какие надо, наедаются досыта. А я вам так скажу: слишком хорошо живем. Чересчур хорошо живем, вот в чем главная причина.

Сижу я недавно в аэропорту. Смотрю, как самолеты взлетают и на землю садятся. Они, пока не взлетят, такие большие, а потом становятся маленькие. А те, которые садятся, наоборот: сначала маленькие, а потом большие.

Сижу я и думаю: почему так? Я сколько летаю, а все одинаковый: что там, в небе, что здесь, на земле. Да если б меня так все время то сжимало, то раздувало, я б давно лапки откинул, дал дубаря. А мы не ценим. Своего не ценим. Все на чужое заглядываемся. А на что заглядываться? У них только успевай сжиматься да раздуваться…

Так я, значит, думаю, пока на аэродроме сижу. И вдруг слышу:

— Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова! Подойдите ко второму окошку.

Опять, думаю, Чижик куда-то летит, опять ему у нас не нравится. Раньше он все на юг улетал, а теперь почему-то в Харьков. Интересно узнать, что у него там в Харькове. И почему его ко второму окошку подзывают.

Заглянул, а это не Чижик. Другой. Просто такая фамилия.

И стоит этот другой по фамилии Чижик у второго окошка, а ему говорят:

— Сегодня не полетите.

И он, представьте себе, не летит.

Да если бы мне сказали: «Зяблик, ты сегодня не полетишь»… Я бы им в глаза рассмеялся. А этот не смеется.

— Мне, — говорит, — на работу. — И так жалко заглядывает в глаза.

Слыхали? На работу! Пусть бы мне кто-то сказал, что мне нужно на работу, пусть бы сказал…

А мы — недовольны.

Нет, надо нам устроить аэродром. И чтоб каждого подзывали к окошку и говорили, кто полетит, а кто не полетит. И куда полетит, чтоб говорили, а не так — кому куда вздумается. И чтоб нас все время то сжимало, то раздувало, то сжимало, то раздувало…

Вот тогда бы мы были довольны. Всем довольны. И Чижик наш никуда бы не улетал, а сидел на месте, как этот, из Харькова.

Общественное мнение

Общественное мнение складывается из множества личных. Мнение мошки ложится рядом с мнением слона, мнение мышки рядом с мнением кошки.

А вот и Муравьишка — сопит, кряхтит: сам-то он махонький, а мнение у него вон какое большое! С таким мнением ни в общественный транспорт, ни в такси, — даже с работы могут, ежели что: не загромождай казенное помещение.

— Спятил дурень на старости лет, — высунулся Жук из-под кустика. — Чтоб я свое кровное да в общую кучу!

— Это не куча. Это общественное мнение…

— Вот именно, общественное. А ты в него кровное, свое… Запомни ты, общественник: общественное мнение не складывают, а делят.

— Как это делят? — прокряхтел Муравей. Совсем его придавило собственное мнение.

— Обыкновенно. Берут самое большое мнение, — допустим, слона. И делят на всех, чтоб каждый его придерживался. У слона, знаешь, какое мнение? Одного его мнения на нас всех хватит.

И спрятался Жук под кустик. И крикнул оттуда, из-под кустика:

— Хотя нельзя не приветствовать мнение мошки рядом с мнением кошки!

Это он высказал общественное мнение. Чтоб свое было целее.

Бочка

Свили две сороки гнездо на пороховой бочке. Это пустая бочка — плохая примета, а полная — примета хорошая. Вот и выбрали сороки бочку, полную доверху, — чтобы к счастью.

— А не взорветесь? — спрашивали осторожные воробьи.

— Ну, нет, мы живем потихонечку. Раньше у нас всякое бывало: то ссора, то скандал, а то, случалось, и подеремся. А теперь мы смирно живем, воздуха не сотрясаем. Если взлетаем, то осторожненько, чтоб на воздух не взлететь.

— Скучно, небось?

— Не без того. Но как вспомним, что могли бы на воздух взлететь, сразу становится весело. Могли бы взлететь — а вот не взлетаем!

— Значит, счастливы?

— Ну, животы приходится подтянуть, чтоб за продуктами не мотаться, воздуха не сотрясать. И по ночам плохо спим — пороховая бочка все-таки… Но в смысле того, что до сих пор не взлетели, конечно, счастливы. Еще как счастливы!

«А мы все воюем! — печально вздохнули воробьи. — Никак между собой не помиримся. А что если и нам бочку завести, натаскать в нее пороху и жить потихоньку… Чем больше пороху, тем меньше шороху…» — вот к какому выводу пришли воробьи.

Песочные часы

Когда песочные часы начинают счет времени, будущего у них много, а прошлого нет совсем. Но постепенно будущее из верхнего сосуда пересыпается в нижний, в котором песочные часы собирают прошлое.

Вначале песчинки падают беззаботно и весело, и кажется, что будущее играет в песочек. Но под конец начинаешь замечать, что это из него песок сыплется.

Будущее в верхнем сосуде, прошлое в нижнем, а где настоящее?

Оно вот здесь, в узком проходе, через который будущее сыплется в прошлое.

Может, потому в нем жить неудобно?

В будущем — просторно, в прошлом — просторно, а в настоящем — теснота, ни распрямиться, ни протолпиться. А когда протолпишься, глядь — ты уже проскочил.

Одна надежда: может, перевернут часы, и тогда прошлое снова станет будущим.

Дистрофики

* * *

Гвоздь работает, старается

И его все время бьют.

А шурупам все прощается,

Хоть у них полегче труд.

И не те у них усилия,

И не may них судьба…

Дело ж все в одной извилине

Под названием резьба.

* * *

— Братцы вы мои! Родные! Близкие!

Губим мы друг друга, это факт.

Сгоряча кому-то правду выскажешь,

Смотришь — тут инсульт, а там инфаркт.

И хотел бы, да нельзя иначе ведь,

Все-то мы у жизни на краю.

Если жизнь другим не укорачивать,

Нечем будет удлинить свою.

* * *

Люблю я сильных людей,

И, к их приобщаясь славе,

Кажусь я себе сильней,

Но в мире, где сила правит,

Я к слабым питаю страсть.

Одно только мне не мило,

Что любят слабые власть.

Она у них вместо силы.

* * *

Бежишь — и все бежит обратно:

Столбы, деревья, небеса.

Особенно бежать приятно,

Когда бежишь не от, а за.

Дорога стелется покорно,

И даль волнует и зовет…

Особенно бежишь проворно,

Когда бежишь не за, а от.

* * *

Мельница, крылатая пехота,

Потрудилась на своем веку.

Одолела стольких донкихотов,

Муку их перемолов в муку.

Край родимый, как ты сердцу дорог,

Как твои просторы широки!

Отчего же на твоих просторах

Муки много больше, чем муки?

* * *

Он сказал: «Ничего, держись!

Вы, поэты, живучие, черти.

У хороших поэтов жизнь

Начинается после смерти».

И вздохнул: «Не хочу грешить,

Я б не смог. Ни за что на свете.

Очень хочется жить досмерти.

Просто до смерти хочется жить!»

* * *

Простое понимается с трудом,

Когда слова красивы и цветисты.

Как будто автор этим языком

Отпугивает собственные мысли.

И безответна каждая строка,

И с нею сладить не хватает мочи…

Как будто взял читатель языка,

А тот молчит и говорить не хочет.

* * *

Хоть эта истина бесспорна,

И с детских лет известно нам,

Что мыслям быть должно просторно,

А тесно быть должно словам, —

Но мыслям это неизвестно,

И потому-то с давних пор

Они родятся там, где тесно.

Хотя вокруг — такой простор!

* * *

Хотел я поехать в Одессу.

Пришел на одесский вокзал.

Кассир посмотрел с интересом

И мне деликатно сказал:

«Я вас бы отправил экспрессом

В Житомир, Москву, Ленинград.

Но все поезда до Одессы

У нас не идут, а стоят».

* * *

Наконец-то! Наконец произошло!

Время замерло, от счастья онемев:

Постоянство постояло и пошло,

Переменчивость дождалась перемен.

Но минута за минутою текла,

И мгновенья умирали на лету,

И так крепко переменчивость спала,

Что казалось — постоянство на посту.

Потомки предков

У одних потомков были предки, у которых обе руки были правые. Поэтому каждый предок работал за двоих потомков.

Много они наработали, постепенно в потомков перешли, а когда перешли, почувствовали некоторую усталость. И подумали: а нельзя ли так приспособиться, чтоб одной рукой работать, а другой отдыхать?

И тогда они устроили леворуцию. С тем, чтоб левой рукой отдыхать, а от правой получать по способностям и соответственно ей воздавать по заслугам.

Но хотелось больше получать по заслугам, поэтому некоторые продолжали работать так, словно у них обе руки правые. То есть по-старому, как работали предки.

Это было неправильно. Не может один человек столько получать по заслугам. Поэтому у них отбирали заслуженное и отдавали тем, кто не имеет никаких заслуг.

Это называлось: социальная справедливость.

И многие стали работать так, словно у них обе руки левые. Одни — чтоб показать свою леворуционность, другие — чтоб получать не по заслугам, а по социальной справедливости, поскольку по ней больше платят.

Врачи вместо язвы желудка ставили диагноз сердечной недостаточности. Больной умирал от язвы, а его хоронили от недостаточности. Он умирал от недостаточности, а его хоронили от непроходимости. Диагноз гонялся за болезнью по всем больным, но не мог ее догнать, и больных все время хоронили не от того, да как хоронили! Тоже так, будто у них обе руки левые.

Следователи хватали преступника обеими руками, но руки были левые, поэтому хватали не тех людей. Честные люди первыми попадали под следствие — не потому, что следствие предпочитало честных, а потому, что их легче было поймать. И, конечно, если ловить левыми руками, приходилось ловить легкое, а не трудное.

Надо сказать, что продукция, производимая левыми руками, была не такой уж качественной и не количественной тоже. На качественной продукции приходилось ставить специальный знак, чтоб ее можно было отличить от некачественной. А чтоб продукция выглядела более количественно, к ее количеству приписывали разные цифры, — правда, тоже грубо, некачественно, левыми руками.

Леворуционность была у всех на виду, но продукция все больше исчезала из виду. И когда уже не стало мочи постоянно находиться под следствием, умирать не от тех диагнозов и получать от жизни все некачественное и неколичественное, люди призадумались: неужели в этом и состоит социальная справедливость?

Долго думали. Некоторые за ответом отправились к предкам, но до сих пор ответа так и не принесли.

Педагогика в земледелии

Один огородник, педагог по образованию, сажал огурцы в расчете, что из них вырастут помидоры.

Вырастали, однако, огурцы. Что сажаем, то и имеем, как говорил один прокурор совсем по другому поводу.

Огородник же, как педагог, верил в преобразующую силу воздействия. Он считал, что каждый сомнительный фрукт может стать общественно полезным овощем, — если, конечно, преодолеть наследственность, которая в нем укоренилась.

У огурцов была жуткая наследственность, и она упорно превращала их в огурцы. И тем верней, чем больше благ они получали.

Призадумался огородник. Они у него вон чем растут, а он еще создает им условия. Земельку под ними рыхлит, водичкой поливает. Нет уж, надо создать им такие условия, чтоб либо совсем не расти, либо — будь любезен! — расти помидором.

Перестал он их поливать, перестал пропалывать. Все равно лезут из земли огурцы. Прикрыл зонтом от дождя — лезут огурцы! Ну что с ними делать?

Взял мотыгу, вырубил все посаженное, новое посадил. Когда огурцы полезли, снова вырубил, снова посадил…

Так год за годом сажал и рубил, сажал и рубил… И однажды глядит: лезет из земли что-то красненькое.

Большой урожай собрал. Отличные помидоры. Из которых при желании можно вырастить огурцы.

Наследственность, конечно, в них сидит, но она ведь тоже до известных пределов.

Леченье — свет

В одном городе строили больницу.

По-разному строили: одни с желанием, с огоньком, а другие — спустя рукава, через пень-колоду. И одних вывешивали на Доску почета, а других пригвождали к позорному столбу.

Чтобы помнить, что строим, через все здание протянули плакат: «Лечиться, лечиться и лечиться!»

Но все-таки не упомнили. Когда строительство было завершено, смотрят — это вовсе и не больница, а скорее исправительное заведение.

Тут лодыри быстренько отгвоздились от позорного столба и потянулись к Доске почета. И стали всем рассказывать, как они плохо строили эту тюрьму. А энтузиасты оправдывались, писали объяснительные записки. В том смысле, что они ведь не знали, что построят. Они только знали, что строили. Но — что построили, то построили.

Стали перестраивать из тюрьмы больницу. Фундамент решили не менять, он был еще вполне хороший. И стены, тоже крепкие, решили оставить. Хотели снять решетки, но тут запротестовала бухгалтерия: решетки числились у нее на балансе.

Глазок в двери оставили, чтобы наблюдать за здоровьем больных. Забор с колючей проволокой — чтоб оградить больных от лишних посещений. И вышки по углам — для дежурных врачей. Вышки тоже числились на балансе.

Оставили и Доску почета. Ее водрузили на позорном столбе и написали на ней крупными буквами: ЛЕЧЕНЬЕ — СВЕТ. Правда, этот свет или тот — не уточнили.

Тауэр

Кто за рулем, кто за рублем, а остальные все пьющие. Сидим мы за столиком и ведем между собой разговор.

— У нас один вернулся из Англии.

— Из Великобритании?

— Черт его знает. Из Англии, говорит. Из туристической поездки.

— У нас один был в Испании. Тоже по путевке.

— Этот, из Англии, был там в тюрьме.

— По путевке?

— Я же рассказываю: у них тюрьма — это музей… Нет, не так. Музей — это тюрьма. Тауэр.

— В тюрьме я бывал. А в музее не приходилось.

— Там, в этом Тауэре, все осталось, как было в тюрьме.

— И свидания разрешают?

— У них не свидания, а посещения. Это же музей.

— Но если ничего не переменилось…

— Это для посетителей не переменилось. У них служебный персонал переодет в тюремщиков и арестантов. Одни в тюремщиков, другие в арестантов. Сходство удивительное. Наш, который туда приехал, специально интересовался: настоящие они, или их только для вида посадили.

— Ну?

— Сами не помнят. То ли они в музее работают, то ли по-настоящему сидят. Настолько, понимаешь, все убедительно.

— Великобритания, ничего не скажешь!

Да, хорошо за рулем, хорошо за рублем, хорошо и где-нибудь в туристической поездке.

Но лучше всего вот так, за столиком.

Правда, не всегда помнишь, где сидишь. С кем сидишь. Почему сидишь.

Как те, в Тауэре.

Исповедь сидящего на суку

Мы тут рубим сук, на котором сидим. Все мы — потомственные сукорубы. Сук-то рубили еще наши деды, но таким дедовским способом, что нам его еще рубить и рубить.

А в сукпромхозе у меня девушка — красавица на весь суктрест. Посмотришь на нее — сразу жениться хочется. Я бы давно женился, но наш бригадир сделал предупреждение:

— Пока не срубим сук, на котором сидим, о женитьбе и не думай.

О женитьбе можно не думать, но дети рождаются. Вот уже и первый родился.

Бригадир, конечно, недоволен:

— Что ж это вы, сукины дети? Тут конец квартала, конец месяца, а они вон что надумали — детей рожать!

Смутился я — взял повышенные обязательства. Тут и второй сынок родился. Сук попался крепкий, а человек слаб.

Время тем временем идет. Старший наш уже и сам сукоруб, средний учится на сукоруба, а самый младшенький пока на горшке сидит. Сидит, а уже задумывается: где он будет завтра сидеть? Когда срубят сук, на котором ему завтра сидеть, где он будет завтра сидеть?

Пусть подумает, пока сидит на горшке. Вырастет, возьмет в руки топор — некогда будет думать.

Исповедь книголюба

Полюбил я книги. Крепко полюбил. И решил составить из них библиотеку.

Прихожу в книжный:

— Пушкин есть?

— Пушкина нет. Есть Пешкин, заменитель Пушкина. Александр Пешкин, вполне приличный поэт.

— Может, Бунин есть?

— Есть Дунин. Евдоким Дунин. Заменитель Бунина.

Ладно, Дунин так Дунин. Пешкин так Пешкин. Набрал я этих заменителей — ставить некуда. Прихожу в мебельный:

— Книжные полки есть?

— Полок нет. Вы на почту сходите, — советуют. — Купите посылочные ящики, сложите один на другой. Или на стенку повесьте — вот вам и полки.

Прихожу на почту:

— Посылочные ящики есть?

— Ящиков нет, есть заменители ящиков. Берете вот эту тряпочку, обшиваете ею посылочку…

— А как из этого сделать книжную полку?

Иду и думаю: как из тряпочки сделать полочку? Прихожу в аптеку:

— У вас что-нибудь сердечное есть?

— Сердечного нет, возьмите желудочное. Незаменимый заменитель.

Принимаю желудочное, звоню в «скорую помощь».

— Врача мне!

— Врача нет. Есть заменитель врача. С дипломом, со стажем, все как положено.

Скончался я. Являюсь к богу.

— И это, — говорю, — была жизнь?

— Какая жизнь? — удивляется бог. — Все жизни давно кончились. Это был заменитель жизни.

Хотел я устроить ему скандал, но он улыбнулся примирительно:

— А что вы хотите? Я ведь не бог.

И тут я вспомнил: ведь бога действительно нет. Мне, как книголюбу, это должно быть известно.

Об этом и у Дунина написано, и у Пешкина написано…

Нет бога. Должность такая — есть. А на должности кто? Заменитель…

Фамильная драгоценность

Есть у меня знакомый с трудной фамилией. До того трудной, что даже вслух не произнесешь. А начнешь писать — рука дрожит, буквы расползаются, — ну прямо будто пишешь на заборе.

— Вы что, — спрашиваю его как-то, — не можете фамилию поменять? Вы же своей фамилией оскорбляете людей, уже не говоря о том, что при вашей фамилии дети присутствуют.

Улыбнулся он холодно, свысока, как улыбаются люди невысокого роста.

— А мне, — говорит, — и с моей фамилией хорошо.

У него на заводе за пятнадцать лет ни одного выговора: не решаются писать его фамилию в приказе. И пускают его всюду без пропуска — стоит паспорт показать. И на собраниях никогда не критикуют.

— А была б у меня другая фамилия… мне бы при моих трудовых показателях ни на одном предприятии не работать. А так работаю. Не увольняют. Пусть бы попробовали уволить, да я бы их… — губы его беззвучно шевельнулись, словно он произносил свою фамилию. — А детей возьмите. Их у меня двое: один в третьем, один в шестом. И на пятерках идут, хотя учителя их никогда не вызывают. Там у них все учителя женщины, как же они могут их вызывать?

Да, вот так посмотришь — фамилия как фамилия. И даже хуже, чем фамилия. А присмотришься — настоящая фамильная драгоценность.

Открытие Франции

Во Францию Семенов приехал с одной-единственной фразой: «Парле ву франсе?» — что должно было означать: «Вы разговариваете по-французски?»

Первый же француз, которому он задал этот вопрос, остановился и выразил желание поговорить по-французски.

С минуту Семенов соображал, о чем бы поговорить по-французски, но так и не вспомнив, повторил свое единственное: «Парле ву Франсе?»

Разговор как будто налаживался. Семенов улыбался французу, француз улыбался в ответ, а затем, чтобы поддержать разговор, Семенов как бы между прочим спросил: «Парле ву Франсе?» («Вы разговариваете по-французски?»).

«Шпрехен зи дойч?» — внезапно спросил француз, перейдя почему-то на немецкий язык, хотя разговор велся по-французски. Однако Семенов не стал разговаривать по-немецки: в конце концов, они были во Франции. Поэтому Семенов вернулся к французскому языку.

«Спик инглиш?» — осведомился француз, но Семенов отказался разговаривать и по-английски. На этом разговор и кончился.

Другие французы вели себя точно так же: с минуту послушав Семенова, они переходили на другой язык, потом на третий и так далее.

«Французы — славные ребята, — рассказывал Семенов, вернувшись домой. — Они такие любезные, общительные. Но знаете, какая у французов главная национальная черта? Больше всего они не любят разговаривать по-французски».

Неконвертируемый Сидоров

В палату впорхнула сестричка.

«А кто у нас мама министра Иванова? Кто у нас мама маршала Петрова? За вами приехали кортеж и эскорт…»

В руках она держала конверты с маршалом и министром и подпархивая на месте, говорила: «Гули-гули-гули, вот и мы, вот и мы…»

«А как же мы?» — спросила мама Сидорова.

Сестричка перестала подпархивать и прошлась по палате тяжелым солдатским шагом.

«Не шумите, мама Сидорова. Вы поедете на трамвае».

Тут же появился и Сидоров. Без конверта, в пеленке с чужого плеча. Никто его и не приносил в палату — уж не сам ли пришел?

Услышав про трамвай, Сидоров заревел, хотя ему никто не давал слова. Мама принялась его успокаивать: «А-а-а, мой маленький, теперь ты видишь, куда ты родился. Подумаешь — мама министра, мама маршала! Может, из нас вообще вырастет президент».

Министр и маршал мгновенно затихли, как затихают перед президентом министры и маршалы. Неконвертируемый Сидоров от радости открыл все шлюзы, тем более, что не нужно было экономить конверт.

Сестричка смутилась: «Разве я сказала мама? Я хотела сказать: дочка маршала, дочка министра… — Сестричка сделала к ноге и равнение направо. — А с вами мы разберемся, мама Сидорова. Выясним, как вы попали в наш роддом».

Это был такой роддом. Такой роддома, в котором необязательно даже рожать, а можно просто лежать для укрепления общего состояния. Но попасть в такой роддом — все равно, что попасть с дальнего расстояния в копеечную монету. Все зависит, из какого положения стреляешь.

Министр и маршал из своего положения попадут, но их надменные потомки (как зорко заметил из прошлого века поэт), почему они стреляют из этого положения?

Министр Иванов, теперь уже бывший министр, покосился на бывшего маршала, и оба скривили физиономии, готовые зареветь. Да и как тут не зареветь: не успели родиться на свет — и уже бывшие…

Реактор

Позвонили из домоуправления:

— Будем ставить у вас в квартире реактор.

Какой реактор? Я же просил прислать водопроводчика.

Отвечают: реактор атомный, на подземных водах.

С ума посходили! Я живу на восьмом этаже, ко мне и надземные воды не поступают.

Тут выясняется, что с нижними соседями уже договорились. Они не возражают, чтобы подземные воды пропускали через них. Им даже удобно: снизу, из-под земли, холодная вода, а сверху, от реактора, горячая.

— Но почему именно в моей квартире?

Оказывается, квартира не моя. То есть, вообще-то она моя, но принадлежит государству. Как заводы и фабрики, поля и леса. По идее у нас вся земля государственная — то ли общая, то ли ничья. Потому что никто из живущих на ней не хозяин.

Как я у себя в квартире. Как все мы в нашем городе.

В нашем — это только так говорится. Потому что город не наш, он тоже государственный. Вроде бы общий, а по сути ничей. Потому что те, кто им распоряжаются, живут от него за тысячи километров.

И они звонят оттуда в наш город и говорят:

— Будем строить у вас… — тут они называют такое, о чем страшно подумать, а не то, что рядом с ним жить.

Но они и не собираются рядом жить, они собираются жить за тысячи километров. Пользуются, что земля ничья, что она государственная, и строят от себя подальше, поближе к нам.

Мы, конечно, будем спорить, будем доказывать…

Но соседи снизу уже звонят: когда наконец им пустят горячую воду?

Швеция не принимает

В кооперативной газете, свободно конвертируемой за три рубля на одной из центральных площадей столицы, было опубликовано сообщение, подписанное совместным кооперативом трех ведомств: Воздушного сообщения, Жилищного распределения и Продовольственной службы. В сообщении говорилось, что такого-то числа из аэропорта Домодедово отправляется самолет, который будет угнан в столицу Швеции. Билеты по договорным ценам.

От центральной площади неудержимый поток устремился в направлении Домодедова. Мы-то думали, что у нас дефицит колбаса, батарейки, табачные изделия, а у нас, оказывается, совсем другие дефициты. Швеция — вот наш дефицит. Западная Германия. Соединенные Штаты.

В Домодедове оказалось, что нужно бежать во Внуково. В чем дело? Почему Внуково? Ведь самолет угоняют из Домодедова?

Все правильно, угоняют из Домодедова. Но очередь за билетами уже из Домодедова дотянулась до Внукова. Так что занимать нужно во Внукове и постепенно двигаться к Домодедову.

Обычная наша безалаберщина: если очередь движется от Внукова, почему бы не угонять прямо из Внукова? Зачем гонять людей из аэропорта в аэропорт?

И тут по очереди проносится слух, что Швеция не принимает. Почему не принимает? Оказывается, по погодным условиям. Причем не по своим, а по нашим погодным условиям. У нас такие погодные условия, что нас уже нигде не хотят принимать.

А очередь между тем добежала до Шереметьева и круто повернула на Борисполь. Прямо через Сухиничи, Брянск, Конотоп…

Возникает опасение, что на такую большую очередь в стране не хватит людей и придется обращаться за помощью в соседние государства.

Только вперед!

Глубина, говорил Иванов, это соединение дна с поверхностью, а высота — соединение поверхности с вершиной.

А если соединить дно с вершиной непосредственно, минуя поверхность? Может, удастся совместить глубину и высоту, чтобы, проникая в самую суть, одновременно возвышаться над этой сутью?

Очень бы хотелось.

Иванов, однако, высказал мнение, что проникать и возвышаться одновременно нельзя. Либо ты проникаешь, либо возвышаешься.

Он у нас умница, Иванов. Знает жизнь не понаслышке, а по первоисточникам.

Но когда мы, не удержавшись, рванули вверх, он тоже не стал засиживаться на дне, а почесал впереди всех, только пятки его и видели.

По дороге защитился, кандидатом стал. Доцентом. На одно только жалуется: времени не хватает. Все, говорит, собираюсь проникнуть в суть, — а сам чешет вверх, того и гляди совсем пропадет из виду.

«Вперед! — надрывается. — Вперед и только вперед!»

Прошли мы всю глубину, дошли до поверхности, за которой начинался подъем к вершине. Иванов говорит: так нельзя. Мы же, говорит, голые и мокрые. Надо сначала обсохнуть, одеться, а потом уже набирать высоту.

Сам между тем уже заведует кафедрой. Расположился на поверхности, проводит ученый совет.

Но когда мы двинулись к вершине, он опять опередил всех, как будто проникновение в суть не его забота.

И вот мы на вершине, соединили глубину с высотой. Но такие же, как и были, голые и мокрые.

Хотели одеться, но вся одежда осталась внизу. И продовольствие, и всякие культурные блага — все, все осталось внизу.

Так и стоим: голые на голой вершине.

Иванов говорит: надо возвращаться. Там и одежда, и еда, к тому же ближе к сути, над которой мы слишком возвысились.

Первоисточники, говорит, почитаем.

Двинули мы назад. Голодные, голые, мокрые. Иванов, правда, на обратном пути защитил еще одну диссертацию. Стал доктором, профессором, деканом целого факультета.

«Вперед! — возглашает. — Вперед и только вперед!»

Как, опять вперед? Мы же уже назад… Пора уже обсохнуть, поесть, припасть к первоисточникам…

Алексей и Антонина

Антонина позвонила и попросила зайти. Она случайно оказалась в нашем городе.

Я зашел.

Гостиница «Наш город», шестой этаж. От лифта по коридору налево, номер 623.

— Здравствуй, Антонина.

— Привет. Заходи.

— А ты неплохо живешь в нашем городе.

— Неплохо. Номер отдельный. Да ты садись.

В стороне возникает отсутствующий муж Алексей и начинает прислушиваться к нашему разговору.

— Ну, а как там Алексей? — спрашиваю я из вежливости.

— Ничего Алексей. Что ж ты стоишь? Садись вот здесь, рядом.

Отсутствующий муж Алексей смотрит на нас неодобрительно. Я сажусь так, чтобы он не очень переживал.

— Ты просто как на официальном приеме, — говорит Антонина.

— Я на минутку…

— Ну вот еще! Не бросишь же ты меня одну в вашем городе! — Она придвинулась ко мне. Я из вежливости подвинулся ей навстречу.

— Что это вы, ребята? — сказал отсутствующий муж Алексей. — Или вы оглохли, не слышите друг друга на расстоянии?

Мы ему не ответили. В сущности, некому было отвечать: он был отсюда за тысячу километров. Но для приличия я спросил:

— А как Алексей?

— Ничего Алексей, — сухо ответила Антонина. — Алексей как Алексей. Живет и работает.

— Ты ему привет передай, не забудь.

— Спасибо, — сказал отсутствующий Алексей. — А теперь, может, по домам?

— Я, наверно, уже пойду по домам.

— По каким домам? — не поняла Антонина.

— Ну, по разным. К себе домой, например.

— Странный ты человек, — сказала Антонина и прижалась ко мне трепещущим телом. Мне не хотелось быть странным, и я тоже прижался к ней трепещущим телом. И, чтоб не быть неправильно понятым, попросил:

— Расскажи мне что-нибудь об Алексее.

Разговоры про любовь

— Сегодня четверг или пятница? — спросил мужчина, присаживаясь на край скамьи, на другом краю которой сидела Зинаида.

— Пятница, — буркнула Зинаида и подумала: «Сейчас начнет приставать».

Она видела этих мужчин насквозь, хотя опыт у нее был небольшой, скорее даже маленький. Вышла замуж Зинаида уже после пятидесяти. До пятидесяти как-то никто не попадался, а после попался, да еще какой! Красивый, представительный. На двадцать лет старше Зинаиды. Конечно, на пенсии, целыми днями дома, мог уделить внимание. Не то, что другие мужья, которые с утра до вечера на работе.

Разговаривали. О здоровье, о погоде, о хозяйственных делах. С Зинаидой раньше никто не говорил про любовь, и она считала, что это и есть самые любовные разговоры.

— В пятницу у меня пенсия, — донеслось с противоположного края скамейки.

Мужчине было хорошо за семьдесят, но сидел он еще крепко, не заваливался набок, как некоторые. «Сейчас заговорит о погоде», — подумала Зинаида. Обычно они сначала говорили о погоде, а потом о пенсии, но этот был решительный, видно, привык брать быка за рога.

— Получу пенсию, вешалку куплю.

Костюмчик на нем, видно, еще с молодости, колени худые, торчат. Вешалку он купит. Хочет показать, какой он хозяйственный.

Муж Зинаиды был тоже хозяйственный. И в магазин ходил, и в аптеку. А если что прибить на стенку, всегда сам прибивал.

Приятно было смотреть, как он возится по хозяйству. Или в кино с ним пойти. Погулять. Или просто посидеть вот здесь на скамеечке, когда по телевизору ничего интересного не дают. А когда дают — у телевизора посидеть. Обменяться впечатлениями.

Старик на противоположном краю скамейки молчал. Но Зинаида не верила его молчанию. Это он с мыслями собирается, чтоб заговорить о погоде.

С мужем они жили хорошо. Она готовила ему специальные блюда, какие рекомендуют врачи для пожилого возраста, а он заставлял ее регулярно делать зарядку. Зарядка ему помогала. Зарядка и жена.

Так он шутил. А потом взял и умер. Ничего не помогло. От старости не вылечишь.

Теперь она приходила на скамейку одна, но ей никогда не удавалось побыть одной, потому что к ней приставали незнакомые старики со своими любовными разговорами. О погоде, о болезнях, о пенсионных делах. О том, о чем она привыкла говорить с мужем…

— Дни стали короче… Время к осени… — старик положил руки на свои худые колени, словно пытаясь прикрыть их от холода.

Не утерпел всё-таки. Заговорил о погоде. Все они одинаковые, не могут, чтоб к женщине не приставать.

— Что-то спину ломит, — продолжал старик приставать, — видно, погода переменится.

Зинаида встала, и старик как-то сразу завалился набок, как прежние старики, словно, сидя на противоположном краю скамьи, она удерживала его в равновесии.

Две любви писателя Петрова

Когда знаменитый писатель Иван Петров был еще совсем молодым писателем и даже еще совсем не писателем, он приехал в Москву по своим литературным, в то время еще мало литературным или вообще не литературным делам. И здесь, в столичной гостинице, он познакомился с женщиной, ну просто потрясающей женщиной, если учесть, что у себя в провинции она работала секретарем обкома. Но это он узнал позже, а сначала он смотрел на нее просто как на женщину, а она смотрела на него как на молодого человека. Это было ей тем более интересно, что сама она не была такой уж молодой, ей было сорок лет, а ему всего только двадцать. Но они легко преодолели эти разделяющие их двадцать лет и, запершись в гостиничном номере, три дня яростно любили друг друга. Она махнула рукой на свои партийные дела, он наплевал на свои еще не вполне литературные, и они занимались только тем, что принадлежали друг другу. Так земля, даже самая скудная, буйно колосится, когда она кому-то принадлежит, а когда никому не принадлежит, превращается в безжизненную пустыню.

Всю жизнь писатель Иван Петров не мог забыть эту женщину. То есть имя ее он, конечно, забыл и лицо забыл, но помнил, что она была секретарем обкома. И рассказывая впоследствии об этой трехдневной любви, он прежде всего сообщал: «Она была секретарь обкома». Или еще более интригующе: «Вам никогда не случалось иметь дело с секретарями обкома?» Или даже так: «О, секретари обкома — это нечто! Уверяю вас, это нечто!»

Случилось это давно, еще в начале тридцатых. А в начале семидесятых Иван Петров уже был знаменит, он жил в Москве, верней, семья его жила в Москве, а он на даче под Москвой, чтоб иметь свободу для литературной деятельности.

И в какой-то день, в разгар его литературной деятельности, на дачу к нему постучали. У калитки стояла девушка и смотрела на него широко открытыми глазами.

«Это вы?» — спросила девушка.

«Да, — сказал писатель, — это я». — Потому что это действительно был он.

«К вам можно войти?»

Писатель сказал: «Войдите».

Девушка вошла.

«Так вот вы какой, — сказала она, продолжая смотреть на него широко открытыми глазами. — Я вас таким и представляла. Я вас знаю с детства, вы для меня такой близкий человек. Ближе, чем мой муж. Потому что мужа я знаю только год, а вас я знаю с детства. Можно, я сяду?»

«Садитесь», — сказал писатель Иван Петров.

«Я вас полюбила с первой книжки, так что, можно сказать, вы — моя первая любовь. Мне подарили вас на день рождения. И на всю жизнь. Можно, я вас поцелую?»

«Поцелуйте», — сказал писатель Иван Петров.

Утром они пили чай.

«Петя…» — нежно сказала девушка.

«Почему Петя?» — поинтересовался писатель Петров.

«Потому что Петя… Потому что знаменитый Петр Иванов для меня теперь просто Петя».

«Но я не Петр Иванов, а Иван Петров», — сказал писатель Иван Петров с некоторым раздражением.

«Так вы не Петя Иванов? — удивилась девушка. И засмеялась. — Я думала, что вы Петя Иванов, а вы, оказывается, Ваня Петров. — Она поцеловала его. — Значит, я всю жизнь любила писателя Ивана Петрова».

Ответ шексмарловедам

Я отвергаю гипотезу, что Уильям Шекспир и Кристофер Марло были одним человеком.

Вы, ученые мужи, почтенные шексмарловеды, возможно, обвините меня в невежестве, возможно, даже поднимете на смех и пригвоздите к позорному столбу, — что ж, я буду стоять пригвожденный, но не убежденный. Вернее, убежденный, но не в вашей, а в своей правоте. Ибо я верю, что Шекспир и Марло — это два отдельных писателя.

Вы, конечно, сошлетесь на то, что они родились в один год. Ну и что, я вас спрашиваю? Шекспир и Галилей тоже родились в один год, не станете же вы утверждать, что это Галилей написал «Ромео и Джульетту».

Ваш второй аргумент: Шекспир не взял пера до тех пор, пока Марло его навеки не выронил, и не следует ли из этого, что Шекспир подхватил именно это выроненное перо? Но, во-первых, это не вполне соответствует истине. Шекспир уже писал, когда Марло еще писал. Конечно, не исключено, что еще писал уже не Марло, а Шекспир, — с равной допустимостью, что уже писал не Шекспир, а еще Марло, но теперь попробуй в этом разобраться.

Вы говорите: «не зря «Шекспир» означает «Потрясающий копьем». С чего бы, мол, ему потрясать копьем, если б его не пытались уже однажды зарезать? Да, говорите вы, Марло не зарезали, а только пытались зарезать, и он, своим врагам в устрашение, назвался Шекспиром — Потрясающим копьем.

Как будто в мире нет больше поводов, чтобы потрясать копьем. Особенно для человека, имеющего дело с трагедиями.

И, наконец, последний ваш довод: не свидетельствует ли простое сравнение творчества двух писателей, что Марло — это ранний Шекспир, а Шекспир — поздний Марло?

Нет, нет и нет, достопочтенные мужи, просвещенные шексмарловеды. Шекспир — это Шекспир, а Марло — это Марло, и каждому отведено отдельное место в литературе.

Хотите еще гипотезу? Она не претендует на научность, на достоверность фактов и неоспоримость доводов, она строится не на знании жизни Шекспира и Марло, а на знании жизни вообще, что тоже бывает небезынтересно.

Итак — гипотеза.

Да, Шекспир был, но он не был писателем. Он не имел никакого отношения к литературе. Может быть, в ранней юности он пробовал себя в сонетах или трагедиях, но оставил это занятие, не обнаружив у себя таланта. Талант ведь дается не каждому, и это вовремя нужно понять.

Вас интересует: а кто же в таком случае был писателем? Если Шекспир не писатель, то кто же тогда писатель?

Я отвечаю: писателем был Марло. А кем был Шекспир? Шекспир был, как известно, актером.

И была там еще актриса — согласно этой гипотезе. Прекрасная, как Офелия, а может быть, как Дездемона. И вот эту Дездемону-Офелию полюбил Шекспир, рядовой актер и к тому же неудавшийся писатель.

Конечно, Дездемона-Офелия полюбила не его, а Марло, молодого, но преуспевающего писателя своего века. Но Марло не замечал этого. Занятый своими великими трагедиями, он прошел мимо маленькой трагедии девушки, которая безнадежно его любила.

Итак, Дездемона-Офелия любила Марло, а Шекспир любил Дездемону-Офелию, и это создавало совершенно четкий трагический треугольник. Как же вы, проницательные шексмарловеды, не заметили треугольника?

Теперь представьте: Шекспир играет в трагедии Марло, но любит не так, как написано у Марло, а масштабней, глубже, сильней — по-шекспировски. Потому что любит он не только на сцене, но и за кулисами, он всюду любит — из этого состоит его жизнь.

Молодую актрису пугают эти шекспировские страсти: ведь она живет во времени еще дошекспировском. Хотя Шекспир уже есть, но время для его страстей еще не настало.

И актриса любит Марло, чье время уже настало.

И в это самое время внезапно умирает Марло.

Его убивают, как в бездарной трагедии: без малейшей мотивировки. Пустячная ссора в трактире — и великий писатель убит.

Трагический треугольник лишается очень важного угла, но продолжает существовать, ибо по двум известным углам нетрудно восстановить третий. Он восстанавливается в памяти Шекспира и Дездемоны-Офелии, и это усугубляет их горе. Они оба любили Марло, хотя и по-разному. И оба они страдают. Да, да, хотя Шекспир избавился от соперника, но он страдает. Он умеет страдать за других. И это — залог того, что он со временем станет писателем.

Вы не согласны со мной, дипломированные шексмарловеды, вы привыкли считать, что Шекспир был прирожденным писателем. Прирожденным бывает косоглазие, плоскостопие или другая болезнь, а писателем становятся. Писателем делает жизнь. Не утробная, не эмбриональная, а сознательная.

Шекспир видел, как страдает его любимая девушка, и он решил заменить погибшего. Не примитивно, не пошло, как заменяют друг друга ничтожества, а крупно, значительно, как заменяют великие великих. Он решил продолжить Марло не в любви, а в литературе. Он решил продолжить дело Марло.

Вот тогда он и взял себе это имя — Потрясающий копьем, — не для того, чтобы стать Шекспиром в литературе, не для того, чтобы занять высокое положение, а для того единственно, чтобы защитить дело Марло. Некоторые всю жизнь потрясают копьем, благодаря чему добиваются высокого положения в литературе, но они не становятся Шекспирами, как ни потрясают копьем.

А Шекспир — стал. Потому что он любил эту девушку. Марло не любил, и он остался Марло. И никогда — слышите: никогда! — не удалось ему стать Шекспиром.

Все дело в любви. Что бы ни написал Шекспир о любви, не Шекспир творит любовь, а любовь творит Шекспира. Из писателя-неудачника она делает гения литературы.

Такова эта гипотеза, многомудрые и высокочтимые шексмарловеды. Впрочем, в жизни она уже столько раз подтверждена, что давно из гипотезы стала законом. Кем был бы Данте без Беатриче? Кем был бы Петрарка без Лауры?

Что же касается Дездемоны-Офелии, то она полюбила Шекспира, потому что время Шекспира уже пришло. Так устроены эти прекрасные девушки: они любят тех, чье время пришло. А тех, чье время прошло, девушки забывают.

Сновидец

В детстве мне приснилось, что я бросился под трамвай.

Я уснул так, чтобы помнить, что я сплю, и стал во сне приставать к прохожим. Прохожие не знали, что все это происходит во сне, вся их жизнь протекала во сне, и они относились к нему, как к действительности. Конечно, они вызвали милицию. Вот тогда я и бросился под трамвай, и мне оставалось только проснуться.

Потом я часто думал: что было бы, если б я не проснулся? Какое было бы у этого сна продолжение?

В другой раз я уснул так, чтобы пойти в цирк, но там, во сне, забыл, что сплю, и стал за билетом в очередь. Людей было много, билетов мало, и все мы волновались, что билетов нам не достанется. А тут еще какой-то тип с чемоданом полез без очереди, объясняя это тем, что он опаздывает на поезд. Я запротестовал, он ударил меня чемоданом по голове, и я проснулся, так и не узнав: достался мне билет или не достался.

Ну, ладно. Чтобы как-то утешиться, решил я по-настоящему пойти в цирк. Смотрю — очереди нет, билетов нет, если, допустим, уснуть, то и смотреть нечего.

И тут выходит из цирка человек в белом свитере.

— А, — говорит, — это ты. Которого чемоданом ударили. Но ты не волнуйся, тот тип все равно на поезд опоздал. Его, когда ты проснулся, в милицию повели и обнаружили в чемодане сейф, который он украл из сберегательной кассы.

— Так вот от чего я проснулся!

— Да, от этого. От такого можно и совсем не проснуться.

Я пожаловался:

— Всегда я просыпаюсь в самых интересных местах.

— А ты хотел бы знать, какое у сна продолжение?

— Просто интересно узнать, достался бы мне билет или не достался, если бы тот, с сейфом, не помешал.

— Ничего нет проще, — говорит человек в белом свитере. — Я как раз решаю сны. Как задачи. По известному началу нахожу неизвестное продолжение.

Он уточнил некоторые подробности: за кем я очередь занимал, не стояла ли за мной дама с коровой на цепочке, не чихал ли кто на афише, а если чихал, то кто именно. Выяснив все это, он сказал:

— Билет тебе, мой друг, не достался. Нужно раньше ложиться спать, чтобы раньше занимать очередь.

Потом я его долго не видел. Уже и школу кончил, и в институт поступил.

И приснилась мне как-то девушка из нашего института. Она мне не только во сне нравилась, но там, не во сне, я не решался ей об этом сказать. А здесь решился.

— Ты, — говорю, — мне нравишься. А как я? Я тебе нравлюсь? Или, может, тебе нравится кто-то другой?

Она хотела ответить, но тут я проснулся. Разбудили меня: вставай, опоздаешь на лекции! Какие там лекции, когда такой разговор!

Укрылся с головой, чтоб она опять мне приснилась. И она приснилась. Только почему-то в мою сторону не глядит.

— Ты обиделась?

— А ты считаешь, нечего обижаться? После того, что ты так трусливо сбежал…

— Я не сбежал, я проснулся. Меня разбудили, а теперь я опять уснул.

Но она не стала слушать. Она ушла, даже не посмотрев в мою сторону.

Долго я ломал голову: что там могло быть, если б меня не разбудили. И, раздумывая над этим, сам не знаю как, очутился около цирка.

И хоть было это уже совсем в другом городе, смотрю — из цирка выходит тот самый человек. Но уже не в белом, а в голубом свитере. И постарел немного.

— Ну, — говорит, — рассказывай, где вы с ней встретились, под какими часами. Если на них не было цифр и стрелок, то это хорошо. Если они были желтые и светящиеся, то это еще лучше. А если висели они прямо на небе, среди звезд, то это так хорошо что лучше и не придумаешь.

Я рассказал, он выслушал.

— Что было бы, если б ты не проснулся? Ну, что бывает в таких случаях? Сам понимаешь…

Значит, я ей понравился. Мы, возможно, даже поцеловались. Верней, могли бы поцеловаться, если б меня не разбудили на лекции.

Потом я все равно женился на этой девушке и все наверстал. И в цирк стал ходить только с детьми, а спустя недолгое время — с внуками.

Сейчас я на пенсии. Все сны досматриваю до конца. Но как-то раз опять пошел в цирк, хоть вроде и не было повода.

И опять вышел ко мне мой сновидец, на этот раз в фиолетовом свитере, и рассказал я ему всю свою жизнь, как будто она мне приснилась. Рассказал, чтоб узнать ее до конца. А то вдруг не доживу до конца, тогда и узнавать будет некому.

Улыбнулся сновидец:

— Помнишь, как ты когда-то бросился под трамвай? Трамваю бы зарезать тебя за твою хулиганскую выходку, но вожатый попался добрый, свернул с рельсов в сторону. Потому ты и живешь, что вожатый попался добрый. Так что живи и не спрашивай.

И я живу.

Два следа на песке

Встретились два следа на морском берегу. Один был большой и, очевидно, более старый: его оставили здесь целую минуту назад. А второй был поменьше, и отроду ему было две-три секунды.

Они соединились и составили один след, направленный в разные стороны, они соединили все встречи и расставания…

Время остановилось.

Это такая уловка времени: в счастливые минуты оно делает вид, что остановилось, а на самом деле идет все быстрей и быстрей… Не исключено, что время — это всего лишь розыгрыш, который придумало пространство.

Встретились навсегда — это разве не розыгрыш?

Бегут секунды — навсегда, навсегда!

Разлуки, встречи — навсегда, навсегда!

Но вот набежала волна — и никого нет. Как будто никогда не было…

Но ведь никогда — это тоже розыгрыш!

Смотрите: на песке у самого моря снова встретились два следа. И оба смотрят в разные стороны — так, что не поймешь, встретились они или расстались.

Ишакович

Когда мы с Григорием виделись последний раз, этих людей вообще не было в природе. Где они были — извечная загадка для всех, но в природе их не было.

Ничего удивительного: мы с Григорием не виделись тридцать лет. Разве мог я предположить, что он станет директором школы?

То ли от солидной этой должности, то ли оттого, что прошло столько лет, Григорий и сам посолиднел, покрупнел и раздался вширь, как его имя. Раньше он назывался узенько: Гриша, а теперь — широко: Григорий Исаакович. За тридцать лет каждый станет Григорием Исааковичем, если он, конечно, Гриша и отец его был Исаак.

Григорий Исаакович движется по коридору, как Эльбрус, и внимательно следит за тем, что происходит у его подножья. С такой высоты эти люди кажутся маленькими, но они действительно маленькие, потому что только начинают расти.

— Что тут происходит? — задает директор традиционный вопрос, возвышаясь над местом наиболее драматических событий. — Почему деретесь?

— Он обзывается.

Обзывался вот этот, самый маленький. Из первого «И». И обзывал не кого-нибудь, а самого директора школы.

— Как же ты обзывался?

— Я говорил… я говорил… Григорий Ишакович…

Так директора еще никогда не обижали. Конечно, на этой работе станешь не только Ишаковичем, тут работы на десять Ишаковичей…

Григорий Исаакович приводит оскорбителя в кабинет, устанавливает на таком расстоянии, чтоб его было хорошо видно а сам садится на директорский стул и долго смотрит на этого человека, которого еще и в природе не было, когда он уже сидел на директорском стуле.

— Ты посмотри на меня, — устало говорит директор Григорий Исаакович, — я такой большой, я директор школы… Я так много работаю… Но это еще не повод называть меня Ишаковичем.

Сам он не уверен, что это не повод. Может, только так его и следует по справедливости называть. Но если всех называть по справедливости… Справедливость — жестокая вещь.

По щекам оскорбителя текут слезы. Он стоит, опустив повинную голову, так, что видны все его три макушки — верный знак, что природа еще с ним наплачется.

— Ну вот, ты уже все понял, — смягчается директор Григорий Исаакович. — Обещай, что ты больше не будешь меня обзывать. Нехорошо директора обзывать.

Оскорбитель молчит. Потом говорит еле слышно:

— Я не обживалшя, Григорий Ишакович…

Болдинская весна

Первый месяц весны я проводил в Болдине, в Доме творчества писателей, литературном комбинате на семьдесят творческих мест. Осенью там большой наплыв классиков, желающих повторить известный исторический опыт, а весной путевку легче достать, поскольку болдинская весна никак в истории себя не зарекомендовала.

Мой сосед по столу, в прошлом известный юморист, позднее известный поэт, а в последнее время известный прозаик, знакомил меня с болдинскими нравами и рассказывал о своем жизненном пути.

Да, у него уже был жизненный путь, который, несомненно, впоследствии станет известным, но для меня мой сосед сделал исключение, позаботясь, чтобы мне он стал известен уже сейчас.

— Почему я сатиру сменил на поэзию, а поэзию на прозу? Дорогой мой, в этом повинна арифметика. Да, да, простая арифметика. — Он кому-то кивнул, с кем-то раскланялся, кого-то прижал к сердцу и продолжал: — Возьмите прозаиков. Возьмите самых крупных. Льва Толстого возьмите, Достоевского, Тургенева, Гончарова… Затем Герцена возьмите, — говорил он, словно передавая мне холодную закуску, — Горького, Алексея Толстого, Паустовского… Кого еще? Бунина, Куприна… Каков средний возраст этих крупнейших наших писателей? Не трудитесь подсчитывать: ровно семьдесят лет.

Он доел первое и принялся за второе.

— Теперь возьмите поэтов. Тоже самых крупных, разумеется. Пушкина возьмите, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета. Блока и Маяковского. Есенина возьмите. Пастернака и Ахматову. Средний возраст — пятьдесят два. На восемнадцать лет ниже, чем у прозаиков. Вы понимаете?

Да, теперь я начал понимать.

— Ну, а теперь возьмем сатириков. Гоголя возьмем, Щедрина, Чехова, конечно. Затем Аверченко и Сашу Черного, Булгакова и Зощенко, Ильфа и Петрова. Из пародистов — сейчас пародисты в большом ходу, — так мы из них возьмем Архангельского. И что же нам говорит арифметика? Средний возраст — сорок восемь лет. Меньше, чем у поэтов, хотя из названных поэтов почти половина умерла не своей смертью. А сатирики, за исключением Петрова, погибшего на войне, все умерли своей смертью, но какой ранней! Гоголь и Чехов едва перешагнули за сорок, Ильф и Петров не дожили до сорока! А еще говорят, что юмор продлевает жизнь. Нет, дорогой, Джамбул прожил девяносто девять лет, но найдите у него хоть одно юмористическое произведение!

Я вежливо наморщил лоб, припоминая творчество Джамбула.

— Какой из этого вывод? Значит, что-то укорачивает сатирикам жизнь — почище, чем поэтам дуэли и самоубийства. Сорок восемь лет — средний возраст! Да если б Достоевский столько прожил, не видать бы нам ни «Бесов», ни «Братьев Карамазовых»!

Он доел второе и принялся за компот.

— Конечно, пока молодой, можно заниматься сатирой. И я занимался, вы это знаете! А как перевалило за сорок, думаю — стоп! Так недолго и помереть. И перешел на поэзию. Ну, конечно, жил сдержанно: на дуэли не стрелялся, самоубийством не кончал, смирял свои страсти. А как перевалило за пятьдесят — средний-то возраст поэтический пятьдесят два года! — стоп, думаю. И перешел на прозу. До семидесяти у меня еще десять лет Поживу, поработаю. А там, возможно, займусь переводами. Переводчики у нас живут долго, особенно если сатиру не переводить…

— То-то я смотрю, у нас мало сатиры…

— Естественно. Как же ее будет много, когда в ней люди не живут? И поэзии настоящей мало. В ней тоже люди не живут.

Я хотел сказать, что и прозы настоящей мало, но воздержался: мой сосед мог подумать, будто он мало написал.

За окном шумело Болдино, не слыша нашего разговора.

— Осень здесь чудесная, — вздохнул мой сосед-прозаик, допивая компот.

Ультрабелые стихи

Суд жизни

На суде, который над нами идет,

Родители наши — свидетели защиты,

А дети наши — свидетели обвинения.


Время отстающее

Когда часы отстают, время выглядит моложе.

И тогда непременно куда-нибудь опоздаешь:

Не заглядывайся на молодых!


Правило перехода

Количество!

Переходя в качество, оглянись по сторонам.

Чтоб хотя бы знать, в какое качество ты переходишь.


Цветы

Разные цветы плохо уживаются в общем сосуде.

Они ненавидят друг друга за форму листьев, за цвет лепестков.

Даже в общей своей беде они не прощают друг другу различия.


Человек и природа

Природа не устает зеленеть.

Открывая нам с вами зеленый свет.

Но мы почему-то упорно идем на красный.


Книги

Книга любит, когда на нее обращают внимание.

Пусть ее только раскрыли и сразу закрыли.

Но книга уже вобрала мимолетный взгляд

И долго будет потом вспоминать, как ее раскрывали.


Чиновник и поэт

Один сказал: «Поговорим в другом месте».

Другой сказал: «Поговорим в другом времени».

Дистрофики

* * *

Светлая радость на каждом лице,

Каждое сердце поет и трепещет.

Все говорят о счастливом конце,

Все улыбаются и рукоплещут.

Крики слышны: «Молодец! Мо-ло-дец!»

Вот и фанфары уже прозвучали…

Грустно вздыхает счастливый конец:

Если бы все это было вначале!

* * *

Человек впадает в детство,

Как река впадает в море.

Вырывается из тесных

Берегов и категорий.

Прочь заботы! Прочь напасти!

Снова каждый юн и холост…

Выпадает в жизни счастье,

Как последний зуб и волос.

* * *

Слово «война» родственно слову «вина».

Так утверждают словари и подтверждает исторический опыт.

Правда, во все обозримые исторические времена

Вина ни разу не сидела в окопах.

Еще глядишь — прославишься сгоряча,

А она не любит, когда ее оглашают.

Вина бывает маленькая и неизвестно чья,

А война бывает общая и большая.

* * *

Не смотри на годы, не смотри,

Не живи календарю в угоду.

Мы отменим все календари,

Чтоб тебя не торопили годы,

Чтоб, не омрачая небосвода,

Проносилось время над тобой,

Чтоб была ты вечно молодой,

Как тебя задумала природа.

* * *

Старый век свое отвековал,

Но торопит годы и события.

Прошлое не требует похвал

И не обижается на критику.

Будущему тоже все равно —

Что ругай его, что возвеличивай.

Только настоящее одно

Суетно, тщеславно и обидчиво.

* * *

Современность читает — и все о себе,

Даже то, что писалось когда-то.

И находит себя она в каждой судьбе,

И вмещает все лица и даты.

Потому что ей нужно в себе сочетать

Все, что было и будет за нею.

То, что было, уже не умеет читать.

То, что будет, — еще не умеет.

* * *

Как чужую женщину, ту, что недоступна,

От которой ничего не ждешь,

Прошлое и будущее полюбить не трудно,

Потому что с ними не живешь.

Как родную женщину, близкую, как воздух,

Тот, каким попробуй надышись,

Прошлое и будущее разлюбить не просто,

Потому что между ними — жизнь.

* * *

Нетрудно быть Сократом в век Сенеки,

Сенекой — в бурный век Джордано Бруно…

Чужому веку угодить нетрудно,

Все трудности — от собственного века.

* * *

Как складывается жизнь?

Она просто складывается и складывается,

Иногда из того,

О чем не думалось, не годилось.

Но как-то незаметно

Все скрадывается и скрадывается,

Как будто она не складывалась,

А вычиталась.

* * *

На базаре времени

Вечно одно и то же:

Споры, ссоры,

Швыряние шапок о землю…

Старики пытаются

Прошлое продать подороже,

Молодым не терпится

Будущее купить подешевле.

* * *

По знакомой улице иду,

По дорогам дальним и селениям.

Обгоняю мысли на ходу,

Оставляю их без сожаления.

Сколько я рассеял их в пути —

На лесной тропе, на горном склоне…

Может быть, идущий позади

Их еще когда-нибудь догонит.

* * *

Что сказать нашей памяти, ожиданию, нас томящему,

Что сказать нетерпению: когда наконец, когда?

На суде над прошлым все голоса принадлежат настоящему,

А будущее томится за дверью, и его не пускают в залу суда.

И пока настоящее все рассмотрит, изучит и вызнает,

И пока сбалансирует шансы возможных побед и потерь,

Гадает за дверью будущее: вызовут или не вызовут?

И смотрит с надеждой будущее на закрытую дверь.

* * *

Крылья у правды не выросли,

Ноги болят и томятся.

Хочется правде стать вымыслом,

Чтоб от земли оторваться.

Нет в небесах справедливости:

Высшие блага приемля,

Хочется правдой стать вымыслу,

Чтоб опуститься на землю.

* * *

Новые будни и новые праздники,

Новые песни — и все же,

Старая классика, старая классика,

Ты все мудрей и моложе.

Время не старит тебя быстротечное,

И не выходит из моды:

Сейте разумное, доброе, вечное…

В неурожайные годы.

Зачем нужен юмор?

Природа не создает ничего лишнего, и что-то же она имела в виду, когда наделила человека чувством юмора.

Курицу не наделила. Быка не наделила. Не говоря о насекомых и вообще одноклеточных (хотя им бы он пригодился больше других).

Когда природа чем-то наделяет, она делает это, чтоб облегчить выживание. Либо в трудных погодных условиях, либо в трудных голодных условиях, либо в условиях враждебного окружения, либо просто для продолжения рода.

Рассмотрим все эти случаи.

Что касается выживания в трудных погодных условиях, то юмор, как известно, погоды не делает. Он только помогает время скоротать, ожидая у моря погоды.

Может быть, юмор нужен для добывания пищи?

Однако опыт показывает, что люди с пищей — сплошь и рядом без юмора, а люди с юмором — сплошь и рядом без пищи.

Известная пословица, что от смеха дети бывают, наталкивает на предположение, что юмор нужен для продолжения рода. Но вот вопрос: почему самые великие юмористы нередко оставались бездетными, тогда как люди, начисто лишенные юмора, имели кучу, а то и не одну кучу детей?

Остается последнее: юмор нужен для защиты от врагов.

Одних природа наделила средствами нападения — клыками, когтями, административными мерами, а других — юмором, одним только юмором — против всех этих сокрушительных средств.

Маленькая печаль

Жила в анекдоте маленькая печаль. Все вокруг смеялись, а она не смеялась.

Ей говорили:

— Смейся! Ведь у нас анекдот!

Но она не смеялась, а только печалилась.

— Если тебе так хочется плакать, ты можешь смеяться до слез, — убеждали ее те, что смеялись.

А она все равно не смеялась. Даже до слез. Потому что жила в таком неудачном месте.

То есть место было удачное — для тех, кто хотел посмеяться, а для тех, кто хотел погрустить или, допустим, задуматься, место это не очень подходило.

Время шло, и маленькая печаль все росла. Чем больше вокруг смеялись, тем больше она росла.

И никто не заметил, как она выросла.

Маленькие печали быстро растут.

Особенно когда живут в анекдоте.

Ирония славы

Хорошая слава лежит, а худая бежит и иногда довольно далеко забегает.

Допустим, вы Держиморда. Знаменитый педагог. Тот самый, что построил школу для педагогически одаренных детей и сам же в ней преподает педагогику.

И вдруг вы, Держиморда, совершенно случайно узнаете, что ваш однофамилец в какой-то комедии ведет себя черт знает как, позорит ваше доброе и (чего там скромничать!) знаменитое имя. Вы потратили жизнь, поднимая над миром это имя, а он его — в грязь!

Можете ли вы утешаться, что это было давно, и что того Держиморду, возможно, уже забыли? Нет, не можете. Потому что скорее забудут вас, несмотря на ваши несомненные педагогические заслуги.

Потому что хорошая слава лежит, а худая бежит, и не вам обогнать этого бегущего Держиморду.

Удовлетворение желаний

Счастье — в самих желаниях, а не в удовлетворении желаний. Требуя у жизни удовлетворения, мы вызываем собственную жизнь на дуэль.

А там уж как повезет: либо мы ее прикончим, либо она нас ухлопает.

Собственность

Вместе с тем, что ему принадлежит, человек составляет единое целое. Поэтому чем он больше имеет, тем меньшую часть составляет сам.

И за определенным пределом он сам начинает принадлежать — тому, что ему прежде принадлежало.

Штаны Диогена

Александра Македонского, который варился у Данте в аду, Рабле наказал еще и тем, что заставил чинить штаны Диогена.

Там, в аду, у Диогена появились штаны. Хоть и дырявые, но все же штаны… Плохо только, что из-за них его поместили в ад — поближе к месту новой работы Александра.

Видно, правильно говаривал философ: лучше ничего не иметь. Стоило появиться штанам, как начались неприятности.

Жанры жизни

Живешь эту жизнь, как эпопею, а в конце поглядишь — она вся на одном листке умещается. Стоило ее жить, как эпопею? Может, лучше было прожить ее, как афоризм: коротко, но со смыслом? Так бы она лучше запомнилась…

Пусть светится!

Все радовались свету.

Все говорили: да будет свет!

Но прибор для включения света на всякий случай назвали выключателем.

Жизнь с препятствиями

Жизнь — это бег с препятствиями.

Потом — шаг с препятствиями.

Потом — медленный шаг с препятствиями.

Меняется темп движения, но препятствия остаются.

Охота

Охотник, собака и дичь — и все это слито в одном человеке Он одновременно берет след, стреляет и падает под выстрелом.

И всякий раз, как он делает очередной выстрел, в нем остается меньше человека и больше собаки и охотника.

Пережиток хвоста

Смех уничтожает страх, который в человеке — пережиток его животного прошлого. Вроде копчика — пережитка хвоста.

Животному избавляться от страха нецелесообразно. Если б мышка избавилась от страха, она была бы немедленно съедена. Поэтому мышка не может позволить себе такой роскоши — смеяться над кошкой.

Человек — может. Это единственная роскошь, которую он может себе позволить в самой убогой бедности.

Правда, если его одновременно смешить и пугать, он может больше бояться, чем смеяться. Потому что в нем еще сильны пережитки животного. Не зря говорят: животный страх. А «животный смех» — такого никто не слышал.

Смех не бывает животным даже тогда, когда мы надрываем животики. Именно тогда, когда мы надрываем животики, мы избавляемся от пережитков хвоста.

Ну, а если мы страхом подавляем смех, — тут уж отращиваем в себе пережитки, которые могут вырасти до размеров хвоста, так что будет неловко встречаться друг с другом.

Литературная хирургия

Сатира, которая призвана вскрывать язвы общества, достигла больших успехов по части анестезиологии. И хотя вскрывает хуже, но значительно лучше умеет усыплять.

Черный юмор

Черный юмор — это не смех сквозь слезы.

Это смех вместо слез.

Надежды

Одни надежды оправдались, другие не оправдались… Почему-то надежды наши — как преступники перед судом: им постоянно нужно оправдываться.

Наука в древние и новые времена

Когда-то наука избавила человека от страха перед действительностью… А сегодня — как нам нужна действительность, которая избавит нас от страха перед наукой!

Право на недовольство

Только тот, кто недоволен собой, имеет право на все прочие недовольства.

Борьба противоположностей

Одни смехом уничтожают страх, другие страхом уничтожают смех, поэтому в мире не убывает ни смеха, ни страха.

Слабость чистого разума

Когда разум пытается заменить чувство, ему требуется вся его сила, вся эрудиция, — там, где чувству достаточно одного вздоха.

Практический совет

Если перед тобой возникнет стена, вбей в нее гвоздь, повесь на него шляпу и чувствуй себя как дома: одна стена у тебя уже есть.

Счет 3:1, но в чью пользу?

Одни умирают от смеха, другие умирают от любопытства, третьи умирают от любви… А четвертые — просто умирают, и это самое неприятное.

Легкое, но тяжелое

Чувство юмора — самое легкое из всех чувств и одновременно самое тяжелое: его невозможно поднять на вершины власти.

Всемирное тяготение

Человек привязывается к людям, животным, растениям, чтобы подольше задержаться на этой земле…

Чучело муравья

В копенгагенском зоологическом музее муравьи служат музейными экспонатами. Все остальные экспонаты — чучела, но попробуйте сделать чучело муравья! Гораздо дешевле использовать на этом месте живого.

И вот живет в музее муравей, сам живой, а работает чучелом. Не он один работает чучелом, хотя многие делают вид, что у них другая, более осмысленная работа. Потому что с чучела какой спрос? Живешь за стеклянной витриной, в государственном муравейнике. А рядом по телевизору всю твою жизнь показывают в увеличенном виде. Какой муравей может мечтать, чтоб его показывали по телевизору?

Плохо только, что свои не могут посмотреть. Они внутри витрины живут, а телевизор повернут экраном наружу. Выберется муравей из витрины, чтоб по телевизору себя посмотреть, а там зазевается, с кем-то заговорится — и поползет от витрины к витрине, разглядывая, как там настоящие чучела живут.

Ничего не скажешь, красиво чучела живут. Какое разнообразие, какое богатство природы! Тут тебе и тропики, тут тебе и арктические льды. Умеют чучела жить, умеют устраиваться. Станешь им рассказывать про свою насекомую жизнь, а они и не слышат. И головы в твою сторону не повернут. Такие важные, неподвижные. Это называется: манера держаться. Что бы тебе ни говорили, а ты как глухой. Держишь себя в руках, не поддаешься соблазну.

Все-таки быть чучелом — большое искусство. Не просто работать чучелом, а быть чучелом всем своим существом.

Говорят, такое чучело где-то работало директором музея. Прислали его экспонатом, но на месте не разобрались и зачислили на должность директора. Спохватились, когда уже на пенсию провожали. Подошли целовать, чмок, а это чучело.

Да, по-крупному чучела живут, у нас так не умеют. Правда, по телевизору их не показывают в увеличенном виде, а что толку, что нас показывают, если мы живем в натуральную величину? У нас в жизни одно, и совсем другое по телевизору.

Правда, обещают. Если будем жить самоотверженно, беззаветно, то и нам после смерти воздвигнут чучело. Вот когда мы по-настоящему заживем!

Хотя какая это жизнь — после смерти! У нас и при жизни этой жизни пустяк, а после смерти и столько не наберется. И все же больше, чем у этих чучел, потому что у них и того нет. Жизнь красивая, а присмотришься — жизни нет. Потому что у них нет проблем, а для жизни нужны проблемы.

Была б у муравья своя отдельная семья, был бы у него личный ребенок, он бы сказал этому сопляку: жизнь — это проблемы. Мы живем, потому что у нас проблемы. И пока у нас проблемы.

А эти чучела? У них никаких проблем. Поэтому и жизни у них на муравьиный ноготь не наскребется.

Избранные примечания

Кошка в зоопарке. У писателей значительно больший размах: они бывают одноклеточные и многоклеточные. Одноклеточные — те, которые носят клетку в себе, а многоклеточные — те, что все сидят в одной клетке.


Потомки предков. Лучше жить при царе Горохе, чем при шутах гороховых.


Педагогика в земледелии. На сизифовой работе каинова печать.


Две любви писателя Ивана Петрова. С тех пор, как поубавилось запретных плодов, жизнь уже не кажется нам такой сладкой.


Исповедь сидящего на суку. Человечество наконец научилось извлекать пользу из своих бед, чтобы потом всю эту пользу употребить для одного огромного всеобщего бедствия.


Швеция не принимает. Скольких людей судили за то, что они пытались сбежать из страны, хотя сидели они в этой стране вовсе не за преступления.

Загрузка...