Ньютоново яблоко

Административное рвение

Сплетня

Очки это видели своими глазами…

Совсем еще новенькая, блестящая Пуговка соединила свою жизнь со старым, потасканным Пиджаком. Что это был за Пиджак! Говорят, у него и сейчас таких вот пуговок не меньше десятка, а сколько раньше было — никто и не скажет. А Пуговка в жизни своей еще ни одного пиджака не знала.

Конечно, потасканный Пиджак не смог бы сам, своим суконным языком уговорить Пуговку. Во всем виновата была Игла, старая сводня, у которой в этих делах большой опыт. Она только шмыг туда, шмыг сюда — от Пуговки к Пиджаку, от Пиджака к Пуговке, — и все готово, все шито-крыто.

История бедной Пуговки быстро получила огласку. Очки рассказали ее Скатерти, Скатерть, обычно привыкшая всех покрывать, на этот раз не удержалась и поделилась новостью с Чайной Ложкой, Ложка выболтала все Стакану, а Стакан — раззвонил по всей комнате.

А потом, когда Пуговка оказалась в петле, всеобщее возмущение достигло предела. Всем сразу стало ясно, что в Пуговкиной беде старый Пиджак сыграл далеко не последнюю роль. Еще бы! Кто же от хорошей жизни в петлю полезет!

Административное рвение

Расческа, очень неровная в обращении с волосами, развивала бурную деятельность. И дошло до того, что, явившись однажды на свое рабочее место, Расческа оторопела:

— Ну вот, пожалуйста: всего три волоска осталось! С кем же прикажете работать?

Никто ей не ответил, только Лысина грустно улыбнулась. И в этой улыбке, как в зеркале, отразился результат многолетних Расческиных трудов на поприще шевелюры.

Сила убеждения

— Помещение должно быть открыто, — глубокомысленно замечает Дверная Ручка, когда открывают дверь.

— Помещение должно быть закрыто, — философски заключает она, когда дверь закрывают.

Убеждение Дверной Ручки зависит от того, кто на нее нажимает.

Часы

Понимая всю важность и ответственность своей жизненной миссии, Часы не шли: они стояли на страже времени.

Пустая формальность

Гладкий и круглый Бильярдный Шар отвечает на приглашение Лузы:

— Ну что ж, я — с удовольствием! Только нужно сначала посоветоваться с Кием. Хоть это и пустая формальность, но все-таки…

Затем он пулей влетает в Лузу и самодовольно замечает:

— Ну вот, я же знал, что Кий возражать не станет…

Юбилей

Юбилей Термоса.

Говорит Графин:

— Мы собрались, друзья, чтобы отметить славную годовщину нашего уважаемого друга! (Одобрительный звон бокалов и рюмок.) Наш Термос блестяще проявил себя на поприще чая. Он сумел пронести свое тепло, не растрачивая его по мелочам. И это по достоинству оценили мы, благодарные современники: графины, бокалы, рюмки, а также чайные стаканы, которые, к сожалению, здесь не присутствуют.

Несправедливость

— Работаешь с утра до вечера, — сокрушался здоровый Зуб, — и никакой тебе благодарности! А испорченные зубы — пожалуйста: все в золоте ходят. За что, спрашивается? За какие заслуги?

Хлястик

— Замерзнет, небось, человек, — беспокоился Хлястик. — Руки, ноги, плечи поотмораживает. За поясницу-то я спокоен, здесь я лично присутствую. А как на других участках?

Модницы

Мухи — ужасные модницы. Они останавливаются возле каждого куска приглянувшейся им узорчатой паутины, осматривают ее, ощупывают, спрашивают у добродушного толстяка Паука:

— Почем миллиметр?

И платят обычно очень дорого.

Краеугольный камень

— Уголь — это краеугольный камень отопительного сезона, — говорил Кусок Угля своим товарищам по сараю. — Мы несем в мир тепло — что может быть лучше этого? И пусть мы сгорим, друзья, но мы сгорим недаром!

Зима была суровой, тепла не хватало, и все товарищи Куска Угля сгорели. Не сгорел только он сам и на следующий год говорил своим новым товарищам по сараю:

— …Мы несем в мир тепло — что может быть лучше этого? И пусть мы сгорим…

Краеугольный Камень оказался камнем обыкновенным.

Пробочное воспитание

В семье Сверла радостное событие: сын родился.

Родители не налюбуются отпрыском, соседи смотрят — удивляются: вылитый отец!

И назвали сына Штопором.

Время идет, крепнет Штопор, мужает. Ему бы настоящее дело изучить, на металле себя попробовать (Сверла ведь все потомственные металлисты), да родители не дают: молод еще, пусть сперва на чем-нибудь мягоньком поучится.

Носит отец домой пробки — специальные пробки, утвержденные министерством просвещения, — и на них учится Штопор сверлильному мастерству.

Вот так и воспитывается сын Сверла — на пробках. Когда же приходит пора и пробуют дать ему чего-нибудь потверже (посверли, мол, уже научился!) — куда там! Штопор и слушать не хочет! Начинает сам для себя пробки искать, к бутылкам присматривается.

Удивляются старые Сверла: и как это их сын от рук отбился?

Яблоко

Яблоко пряталось среди листьев, пока его друзей срывали с дерева.

Ему не хотелось попадать в руки человека: попадешь, а из тебя еще, чего доброго, компот сделают! Приятного мало.

Но и оставаться одному на дереве — тоже удовольствие небольшое. В коллективе ведь и погибать веселее.

Так, может быть, выглянуть? Или нет? Выглянуть? Или не стоит?

Яблоко точил червь сомнения. И точил до тех пор, пока от Яблока ничего не осталось.

Соседки

Вот здесь живет Спесь, а через дорогу от нее — Глупость. Добрые соседки, хоть характерами и несхожи: Глупость весела и болтлива, Спесь — мрачна и неразговорчива. Но — ладят.

Прибегает однажды Глупость к Спеси:

— Ох, соседка, ну и радость у меня! Сколько лет сарай протекал, скотина хворала, а вчера крыша обвалилась, скотину прибило, и так я одним разом от двух бед избавилась.

— М-да, — соглашается Спесь. — Бывает…

— Хотелось бы мне, — продолжает Глупость, — отметить это событие. Гостей пригласить, что ли. Только кого позвать — посоветуй.

— Что там выбирать, — говорит Спесь. — Всех зови. А то, гляди, подумают, что ты бедная!

— Не много ли — всех? — сомневается Глупость. — Это ж мне все продать, все из хаты вынести, чтоб накормить такую ораву…

— Так и сделай, — наставляет Спесь. — Пусть знают.

Продала Глупость все свое добро, созвала гостей. Попировали, погуляли на радостях, а как ушли гости — осталась Глупость в пустой хате. Головы приклонить — и то не на что. А тут еще Спесь со своими обидами.

— Насоветовала, — говорит, — я тебе — себе на лихо. Теперь о тебе только и разговору, а меня — совсем не замечают. Не знаю, как быть. Может, посоветуешь?

— А ты хату подожги, — советует Глупость. — На пожар-то они все сбегутся.

Так и сделала Спесь: подожгла свою хату.

Сбежался народ. Смотрят на Спесь, пальцами показывают.

Довольна Спесь. Так нос задрала, что с пожарной каланчи не достанешь.

Но недолго пришлось ей радоваться. Хата сгорела, разошелся народ, и осталась Спесь посреди улицы. Постояла, постояла, а потом — деваться некуда — пошла к Глупости:

— Принимай, соседка. Жить мне теперь негде.

— Заходи, — приглашает Глупость, — живи. Жаль, что угостить тебя нечем: пусто в хате, ничего не осталось.

— Ладно, — говорит Спесь. — Пусто так пусто. Ты только виду не показывай!

С тех пор и живут они вместе. Друг без дружки — ни на шаг. Где Глупость — там обязательно Спесь, а где Спесь — обязательно Глупость.

Бритвы

Какою бритвою скорей

Лицо себе поранить можно?

Не той, которая острей, —

С тупою будьте осторожны.

Пускай не вызовет обид

И шутка в нашем разговоре:

Острота зла не причинит,

А тупость — причиняет горе.

Педагогическое

Развязный Галстук весел и беспечен,

И жизнь его привольна и пестра:

Заглядывает в рюмку что ни вечер,

Болтается по скверам до утра,

Сидит на шее и забот не знает

И так в безделье проживает век…

Подумайте!

А ведь его хозяин

Вполне, вполне приличный человек!

Трюмо

Трюмо терпеть не может лжи

И тем и знаменито,

Что зеркала его души

Для каждого открыты.

А в них —

То кресло,

То комод,

То рухлядь,

То обновки…

Меняется душа Трюмо

Со сменой обстановки.

Отобрали солнце у растения…

Отобрали солнце у растения,

Спрятали за каменной стеной.

И растение привыкло к тени,

Только цвет приобрело иной.

И оно не тянется к оконцу,

Не мечтает повстречать рассвет.

Позабыло облик свой и цвет,

Только сказки слушает про солнце.

Работник

«Вот этот человек, — заметила Овца,

Служил еще у моего отца.

Как он работал!

Просто глянуть любо.

Сбивался с ног, по дому хлопоча.

Отец-Баран новехонькую шубу

Ему пожаловал

Со своего плеча».

Пассажир

На остановке при посадке

Кричит он в гневе благородном:

«Чего толпиться на площадке?

Там впереди совсем свободно!»

Но лишь ему пробиться дайте,

Как он начнет ворчать сердито:

«Потише, эй, не нажимайте!

Здесь и без вас битком набито!»

Три монаха

Три нищих монаха входили в богатый город.

— Сейчас посмотрим, крепка ли вера у здешних жителей!

Вышел один из них ни базарную площадь, гду обычно собирался народ, и провозгласил:

— Братья, я пришел, чтобы научить вас надевать штаны через голову!

Вера у жителей была крепка: «Ну, слава Богу!», «Справедливая мысль!», «И как мы сами до этого не додумались?»

Монаха щедро наградили, и жители стали осваивать новый метод.

Нелегкое это дело — надевать штаны через голову, да и получается как-то не так… Но жители не видели, как получается, потому что глаза у всех были закрыты штанами.

Прошло какое-то время, и решил второй монах посмотреть, крепка ли вера у жителей города. Вышел на базарную площадь т возгласил:

— Братья, надевая штаны через голову, не следует забывать о ногах!

Вера у жителей была крепка: «Ну, слава Богу!», «Справедливая мысль!», «И как мы сами до этого не додумались?»

Это уже и вовсе трудно: надевать штаны и через ноги, и через голову. Жители забросили все дела и с утра до вечера возились со своими штанами. А монах вернулся к своим товарищам — он свое получил.

Прошло еще время, и выходит на площадь третий монах:

— Братья, я знаю, как надевать штаны!

Вера у жителей была крепка по-прежнему: «Как?», «Как?», «Расскажи!», «Научи!», «Посоветуй!» И сказал им этот третий:

— У кого голова на плечах, тот не станет тянуть штаны через голову, а будет надевать их непосредственно на ноги.

Переглянулись жители — у всех вроде головы на плечах. Как же это получилось?

И тут каждый вспомнил, какие муки пришлось ему пережить, надевая штаны через голову. «Ну, слава Богу!», «Справедливая мысль!», «И как мы сами до этого не додумались?»

Наградили и этого монаха, и уже хотели надевать штаны по-новому, а в сущности, по старому доброму методу, да только в городе не нашлось штанов.

…Три богатых монаха уходили из нищего города…

Портьера

— Ну, теперь мы с тобой никогда не расстанемся, — шепнула Гвоздю массивная Портьера, надевая на него кольцо.

Кольцо было не обручальное, но тем не менее Гвоздь почувствовал, что ему придется нелегко. Он немного согнулся под тяжестью и постарался поглубже уйти в стенку.

А со стороны все это выглядело довольно красиво.

Глина

Глина очень впечатлительна, и всякий, кто коснется ее, оставляет в ней глубокий след.

— Ах, сапог! — киснет Глина. — Куда он ушел? Я не проживу без него!

Но проживает. И уже через минуту:

— Ах, копыто! Милое, доброе лошадиное копыто! Я навсегда сохраню в себе его образ…

Осенняя сказка

Взгляни в окно: ты видишь, одинокий лист кружится на ветру? Последний лист…

Сейчас он желт, а когда-то был зелен. И тогда он не кружился по свету, а сидел на своей ветке рядом с молодой, румяной вишенкой, которую любил всем сердцем. Старый гуляка Ветер часто говорил ему:

— Пойдем, побродим по свету! Повсюду столько румяных вишенок!

Но Листик не соглашался. Зачем ему много вишенок, когда у него есть одна, его Вишенка, самая лучшая в мире!

И вот счастье его оборвалось. Вишенка вдруг исчезла, и никто не мог сказать, куда она девалась.

Стояла холодная пора, и все листья с дерева давно облетели. Только один Листик, осунувшийся, пожелтевший от горя, оставался на своей ветке: он все еще ждал, что вернется Вишенка.

— Что ты здесь высидишь? — убеждал его Ветер. — Пойдем поищем, — может быть, и найдем…

Ветер дунул посильней, и они полетели.

…Взгляни в окно: ты видишь, темные деревья зябко ежатся от холода. Еще бы: все одеваются к зиме, а они, наоборот, раздеваются. А вон там, видишь, кружится на ветру последний желтый лист. Это наш Листик, наш однолюб. Он все еще ищет свою Вишенку.

Память

У них еще совсем не было опыта, у этих русых, не тронутых сединой Кудрей, и поэтому они никак не могли понять, куда девался тот человек, который так любил их хозяйку. Он ушел после очередной размолвки и не появлялся больше, а Кудри часто вспоминали о нем, и другие руки, ласкавшие их, не могли заменить им его теплых и добрых рук.

Вскоре пришло известие о смерти этого человека…

Кудрям рассказала об этом маленькая, скрученная из письма Папильотка…

Радость

Котенок проснулся и обнаружил у себя хвост.

Это было для него большим открытием, и он посмотрел на хвост недоверчиво, почти испуганно, а затем — бросился его ловить.

И, глядя на веселую, самозабвенную возню Котенка, как-то не верилось, что столько радости может доставить этот грязный, куцый, беспомощный хвостик.

Любовь

Отвертки крутят головы Винтам,

На кухне все от Примуса в угаре,

Будильнику не спится по ночам —

Он все мечтает о хорошей паре.

Дрова в печи поют, как соловьи,

Они сгореть нисколько не боятся.

И все пылинки только по любви

На этажерки и шкафы садятся.

Ревность

От измены ревность не спасает:

Ревность — это глупый пес, который

Своего хозяина кусает

И свободно пропускает вора.

Счастье

Покрытая снегом, озябшая Елка

Прильнула к окну, подобравши иголки,

И жадно глядела на Елку в огнях,

Мечтая о собственных радостных днях.

А Елка домашняя, в ярком уборе,

Вздыхала о ветре, о снежном просторе,

О том, что она променяла вчера

На пеструю роскошь и блеск серебра.

На поэта влияет поэт

На поэта влияет поэт,

На планету влияет планета.

Вы заметили: даже цвет

Подражает другому цвету.

Он бывает темней и светлей,

Принимает оттенки любые.

Если в небо глядит муравей,

То глаза у него голубые.

Психофизиология творчества

Чтоб головы не утомить,

Не засорить мозгов,

Не нужно в памяти хранить

Написанных стихов.

Но чтоб в дальнейшем

Прежних строк

Поэт не повторил,

Он должен помнить назубок

Все то, что он забыл.

Вещи

Умирает маленькая свечка

И позвать не просит докторов.

Кочерга бесстрашно входит в печку,

Будто укротительница дров.

И удары не пугают ступку,

Сколько медным пестиком ни бей…

Многим замечательным поступкам

Научились вещи у людей.

Ходики

Ходики помедлили и стали,

Показав без четверти четыре…

Общее собрание деталей

Обсуждает поведенье гири.

«Как случилось? Почему случилось?» —

Тут и там вопросы раздаются.

Все твердят, что Гиря опустилась

И что Гире нужно подтянуться.

Очень строго и авторитетно

Все детали осуждают Гирю…

Три часа проходят незаметно.

На часах без четверти четыре

Космический век

Снежинка медленно опускаясь на землю, спрашивает у встречных Кустов:

— Это Земля? Скажите, пожалуйста, какая это планета?

— Да, кажется, это Земля, — отвечают Кусты.

Но в голосе их не чувствуется уверенности.

Занавес

Всякий раз, когда спектакль близился к концу, Занавес очень волновался, готовясь к своему выходу. Как его встретит публика? Он внимательно осматривал себя, стряхивая какую-то едва заметную пушинку и — выходил на сцену.

Зал сразу оживлялся. Зрители вставали со своих мест, хлопали, кричали «браво». Даже Занавесу, старому, испытанному работнику сцены, становилось немного не по себе оттого, что его так восторженно встречают. Поэтому, слегка помахав публике, Занавес торопился обратно за кулисы.

Аплодисменты усиливались. «Вызывают, — думал Занавес. — Что поделаешь, приходится выходить!»

Так выходил он несколько раз подряд, а потом, немного поколебавшись, и вовсе оставался на сцене. Ему хотелось вознаградить зрителей за внимание.

И тут — вот она, черная неблагодарность! — публика начинала расходиться.

Пеший город

Пеший город — с птичьего полета

Топ, топ, топ… По улицам ходят птицы. Они идут чинно и не спеша, стараясь держаться в затылок друг другу и не слишком явно размахивать крыльями. Топ, топ, топ…

Прямо на тротуарах большими буквами выведены руководства для пешеходов. Когда-то их пробовали вывесить наверху, но это привело к несчастным последствиям. Для того, например, чтобы прочитать простую инструкцию: «Смотри под ноги!» — птицы должны были отрывать глаза от земли и часто ломали ноги, даже не успев под них посмотреть.

Теперь все инструкции у птиц под ногами. Здесь же пишутся объявления и рекламы, так что пернатым есть что почитать, пока они топают из дома на службу и обратно.

Топают птицы по улице, у каждой свои дела.

Козодой несет на рынок молоко. Шилохвост спешит на работу в сапожную мастерскую. Пустельга просто болтается по улицам (она начинает болтаться с утра, чтобы иметь впереди целый день, — так Пустельга экономит время).

Тут же болтается и Сорокопут. Но он болтается не просто так, Сорокопут болтается в поисках работы. По профессии он адвокат, еще недавно у него была своя контора и приличная частная практика, но после одного громкого дела… Сорокопут увлекся своими мыслями и чуть не угодил под такси, на котором ехал редактор местной газеты Говорунчик — Завирушка. Страус, исполнявший одновременно обязанности и такси, и шофера, уже занес было ногу, чтоб его раздавить, но кто-то вовремя вытолкнул зазевавшегося пешехода на тротуар.

Бывший адвокат посмотрел на своего спасителя и тут же признал в нем Орла, здешнего дворника.

— Не знаю, как вас благодарить… — сказал Сорокопут и смутился. — То есть я знаю, как благодарить… — Сорокопут еще больше смутился и замолчал.

Дворник кивнул и продолжал подметать улицу. Хотя он уже стар, но крылья у него большие и сильные, благодаря им Орлу удалось получить такое хорошее место. Дворник метет аккуратно, стараясь не поднимать пыль, и очень следит, чтоб не побеспокоить пешеходов.

А пешеходов все больше. Красавец Фазан спешит на свидание. Он очень спешит, потому что впереди у него еще одно свидание, а там еще одно и так до следующего утра. Красавец Фазан, как никто другой, рожден для тихой семейной жизни, но — говорит Фазан — женские чары страшней, чем янычары, вот и получается не жизнь, а сплошное беспокойство.

А почтовый Голубь спешит доставить утреннюю почту. Но еще больше он спешит попасть на стадион. Голубь работает почтальоном, но в душе он футболист. Его душа гоняет по полю и штурмует ворота, в то время как тело мирно разносит корреспонденцию.

У Ворона свои дела на кладбище. Работа на кладбище — не бей лежачего, но на всякий случай Ворон нацарапал на земле объявление: «Прием покойников в порядке живой очереди». Порядок — везде порядок.

Но самое любопытное в Птичьем городе — это трубы. На вид они ничем не отличаются от обычных дымовых труб: из них так же валит дым, они забиваются сажей и время от времени требуют чистки. Но есть у них одно особое качество: эти трубы поют. Стоит подуть ветру, и в городе начинается трубный концерт. Песен много, и они никогда не повторяются.

Для чего у птицы крылья? Чтобы ими укрываться,

Чтоб вышагивать ногами, а на крылья опираться.

Чтоб глаза прикрыть от солнца, спрятать голову под мышку,

Чтоб махнуть крылом на небо, о котором пишут в книжках.

Чтобы их носить по моде и укладывать красиво,

Чтобы хлопать от восторга, благодарного порыва.

Чтоб зарядку ими делать, чтобы их во гневе стиснуть.

Чтоб из крыльев дергать перья и писать любимой письма.

Будьте умненькими, птицы, спрячьте крылья под жилетку!

Для чего у птицы крылья? Чтоб за них сажали в клетку.

Что ж, песни как песни, и если бы их пели птицы, никто бы на них не обратил внимания. Но то, что их поют трубы, придает песням какой-то скрытый иронический смысл, агенты тайной и явной полиции рыскают по городу, залазят в трубы, и не один из них буквальным образом сгорел на работе при исполнении служебных обязанностей.

Голубь и солдат Канарей

Был большой футбол, и болельщиков набралось столько, что негде было упасть мячу.[1] Птицы по-своему играли в футбол: роль мяча у них выполняла какая-нибудь птица. Пернатые буквально дрались за мяч, то есть за то, чтобы побыть мячом хоть немножко, потому что тогда они получали возможность влететь в ворота. Влететь что может быть желанней для птицы!

На центральной трибуне восседали опытные болельщики: Дятел, Зяблик и Сорокопут. Это были птицы совершенно неспортивного вида, но они знали о спорте все, что можно о нем знать. Офсайд, говорили они. Корнер. Штрафной удар.

Здесь же был профессор Дубонос, отличавшийся умением не говорить ничего лишнего. Как только ему предстояло сказать что-то лишнее, Дубонос умолкал, и за него говорили другие. «М-да…» замечал в таком случае Дубонос, скрывая за этим одобрение, осуждение либо насмешку.

На отдельной трибуне восседал Грач, главный медик его величества. Он поглядывал по сторонам, узнавая своих пациентов: «Печень!», «Желудок!», «Дыхательные пути» — и постепенно заражаясь общей болезнью,

Сейчас мячом был Голубь, тот, который разносил почту. Почту он все еще не доставил, и утренняя почта могла легко превратиться в вечернюю. Но Голубю было не до писем. Он поминутно влетал в ворота, и вратарь Кряхтун не успевал вынимать его из сетки.

— Какой полет! — квалифицированно восхищался Зяблик. — Дятел, вы видели этот полет? Сорокопут, вы видели?

— Н-ничего особенного, — квалифицированно возражал Дятел. — В-во-первых, м-мимо в-ворот, этого вы не станете отрицать. А в-во-вторых, б-было крыло, это тоже вполне очевидно.

Дятел был заика, но любил послушать себя.

— Крыло? Я не видел крыла. Сорокопут, вы видели?

— Не совсем… Так, краем глаза…

М-да… — сказал Дубонос, уходя с головой в газету, в которой его интересовала заметка о том, что слабым местом нашей команды до сих пор остается неумение бить по мячу.

Голубь хорошо справлялся с обязанностями мяча, но удача, как видно, вскружила ему голову. Не рассчитав, он пролетел мимо ворот и вылетел за пределы стадиона.

Аут, сказал Зяблик. Аут, сказал Дятел. Скорей всего и то и другое, сказал Сорокопут. А на отдельной трибуне медик Грач, не владея спортивной терминологией, кричал на своем языке:

— Ах, холера тебя возьми! Язва тебе в желудок!

Все смотрели туда, куда вылетел Голубь, но он не возвращался.

— Он заставляет себя ждать. То есть, он заставляет ждать нас, а о себе и говорить нечего, — сформулировал Сорокопут общее настроение.

Впрочем, о Голубе скоро забыли, и игра продолжалась с другим мячом, но с тем же подъемом и воодушевлением. Один солдат Канарей не мог попасть в общий тон. Он ждал возвращения Голубя.

Сколько помнит себя солдат Канарей, всегда рядом с ним кто-то исчезал. Сначала исчез его отец, и мать записала его на свою фамилию. Потом и мать исчезла: за ней приехал Ворон и увез ее неизвестно куда. С тех пор Канарей воспитывался на улице. Его воспитал дворник Орел, который никуда не исчезал, потому что у него было много работы. Так бы они и жили вместе, но тут вдруг исчез Канарей: его взяли в солдаты.

А вчера он приехал в отпуск, и Орел его не узнал, до того Канарей возмужал на солдатской службе. Ушел совсем птенцом, а теперь — поглядите на него: крылья по швам и докладывает по всей форме:

— Солдат Канарей прибыл в ваше распоряжение!

Тут Орел его обнял и, конечно, принял в свое распоряжение: повел в дворницкую, накормил и положил спать на самое удобное место…

Игра давным-давно кончилась, болельщики разошлись, а Канарей все сидел и ждал возвращения Голубя. Он обвел глазами стадион и увидел лежащую посреди поля почтовую сумку. Ее он и доставил Орлу — как ответственному лицу, отвечающему за порядок на улице.

Писем в сумке Голубя было немного — всего три, причем содержание двух было дворнику ясно без чтения. Страховой агент Зяблик писал свое обычное утреннее послание Пеночке-Пересмешке. Зяблик был из робкого десятка и не решался говорить прямо в глаза. Но на бумаге у него все получалось довольно складно, поскольку, избегая высказывать собственные мысли, Зяблик широко пользовался художественной литературой.

Второе письмо адресовалось редактору газеты «Друг пешехода» Говорунчику-Завирушке, который одновременно являлся его автором. Газета не может существовать без читательских писем, и за их отсутствием редактору приходилось брать функции читателя на себя. Тем более, что именно он и был самым внимательным читателем газеты.

Загадку представляло третье письмо, адресованное Марабу, начальнику тайной полиции. Отправителем был указан Сорокопут.

— Что-то здесь не так, — с сомнением покачал головой Орел. — Наш адвокат только на язык скор, но такого за ним пока еще не водилось.

— Завтра я разнесу эту почту, — предложил солдат Канарей. — Меня в армии часто посылали с пакетами. И про Голубя узнаю, где он сейчас.

Пустельга

После стольких впечатлении Канарей никак не мог уснуть. Осторожно, чтобы не разбудить Орла, он вышел из дворницкой и побрел по улице.

Город спал. Спали птицы в своих гнездышках, и каждая видела сон, который, кроме нее, никто не видел.

Солдат свернул за угол и наткнулся на двух птиц, которые боролись посреди улицы.

— Отставить! — скомандовал Канарей. — Разойдись!

Птицы тотчас разошлись, причем одна пустилась бежать, хотя такой команды дано не было. Другая птица громко всхлипывала и на вопросы Канарея не отвечала. Но наконец сказала:

— Ну, хорошо, допустим, я Пустельга. Значит, каждый может приставать, да?

Канарей считал, что нет. Он думает, что приставать никто не имеет права.

— Ах, вы так думаете? — Пустельга вскинула голову и смерила его презрительным взглядом. — В таком случае, что вы здесь стоите? Что вам от меня надо?

— Мне ничего не надо. Я просто хотел помочь.

— Знаю я вашу помощь… — И Пустельга заплакала.

Можно было сказать ей «Смирно!» или «Налево кругом!», но это вряд ли бы ее успокоило. И Канарей заговорил, с трудом подбирая другие слова:

— Не плачьте, я сейчас уйду. Вот я уже ухожу, смотрите.

Но уходил он медленно, словно ждал, что она его остановит. И она его остановила:

— Постойте, я сама не знаю, что говорю. Мне совсем не хочется, чтоб вы уходили. Давайте сядем вот здесь.

Они сели.

— А я уже думал, что вы мне — шагом марш, — сказал Канарей. — Вообще-то мне к этому не привыкать, у нас в пехоте это часто приходится. Здесь все иначе, не так, как у нас. Вот Голубь полетел выше ворот, а теперь неизвестно, что с ним будет. — Канарей замолчал, не зная, что говорить дальше. — Если б вы видели, как он там летал. Даже у меня зачесались крылья, хотя мое, как говорится, дело пехотное.

— Ах, что вы, летать! Это же убиться можно! — И Пустельга обхватила Канарея, словно для того, чтоб удержать его на земле.

Разговор становился все более интересным. Канарею и Пустельге было о чем поговорить, они говорили так, словно не виделись всю жизнь, что было тоже правдой, если учесть что только сегодня они познакомились. Канарей спрашивал — Пустельга отвечала, Пустельга спрашивала — отвечал Канарей. «Да?» — «Да». «Нет?» — «Нет». Словно они заранее договорились.

Бывает же так, что два совершенно случайных гостя почувствуют себя в чужой квартире, как дома. Вот так почувствовали себя Пустельга и солдат Канарей на крылечке чужого гнездышка.

Звезды гасли в небе — одна за другой.

— Скоро утро, — сказала Пустельга. — У меня никогда не было такой ночи.

— И у меня не было. Все стоишь на посту один, слова сказать не с кем. Вдвоем оно как-то веселее.

— Веселее, — вздохнула Пустельга. И спросила: — Мы еще встретимся?

— Так точно, встретимся, — подтвердил солдат Канарей. — Только хорошо бы не здесь, а где-нибудь там… — И он склюнул с неба последнюю звезду, которая еще не успела погаснуть.

Привратник Дятел

У дворцовых ворот стоит Дятел, младший привратник его величества Индюка. Работа у него несложная: подойдет какая-нибудь важная птица, так чтоб ей самой не стучать, Дятел — стук-стук в ворота. Только и на этой работе надо ухо востро держать: до Дятла уже не один достукался.

Что и говорить, должность у Дятла маленькая, но у него большая семья, приходится дорожить своим местом. Каждое утро он встает чуть свет и очертя голову летит на работу, чем вызывает немалое беспокойство у своей супруги Дятлихи. Правда, летит он в переносном смысле, но если станут докапываться, пойди докажи, в каком ты смысле летел. Дятел это понимает, он не рвется в небо, он доволен своим местом на земле, хотя это и не очень видное место.

— И к-курьеры делают к-карьеры, — любит говорить он, имея в виду Воробья, который прошел головокружительный путь от простого курьера до главного рассыльного.

К воротам подходит Колибри, придворная дама короля. Смешно смотреть, как ее здесь встречают. Перед ней распахивают ворота — стоит ли распахивать ворота перед такой маленькой птичкой? Смешно смотреть, но Дятел не смеется. Хорош бы он был, если б смеялся при исполнении служебных обязанностей! Не распахнуть перед Колибри ворот, унизить ее до естественных размеров было бы обидно для нее и не безопасно для окружающих.

В ворота проследовал Удод, один из советников короля, с претензиями интеллигента, но без его интеллигентности.

— Фи! — приветствовал Дятла Удод. — До чего же противная физиономия!

А вот и святой Каплун собственной персоной. Перышко да перышко, вот тебе и крылышко. Крылышко да крылышко, вот тебе и птичка. Обыкновенный петух, только его в каплуны постригли. Каплун уверяет, что, если птица смиренно ходит по земле, она после смерти обязательно попадет на небо. Сам он, наверно, и после смерти на небо не попадет: где ему, жирному, подняться!

А это еще кто такой? И для него тоже нужно стучать в ворота?

К воротам подходит солдат Канарей. У него пакет к самому начальнику тайной полиции. Дятел предлагает оставить пакет, но солдат категорически отказывается. Он может передать только лично.

Лично! Подумаешь, важная личность! Ходят тут всякие, только от работы отрывают!

Во дворец прибывали все новые и новые птицы. Дятел приветствовал их и одновременно отвечал солдату Канарею. Приходилось только удивляться, как точно Дятел адресовал все эти обращения. Он ни разу не перепутал, ни разу не сказал Канарею «Рад вас видеть», а почетному гостю — «Проваливай!»

Хорошо, что каждое письмо имеет два адреса: прямой и обратный. И если нельзя вручить адресату, то можно вручить хотя бы отправителю.

Так подумал солдат Канарей и пустился на розыски Сорокопута.

Страховой агент Зяблик и адвокат Сорокопут

У Сорокопута была «труба» так назывались часы досуга, которые он проводил со своим другом Зябликом. Это у них было заведено с тех пор, как в городе начали петь трубы. Узнав из прогноза погоды, что на завтра обещается ветер, Зяблик и Сорокопут по очереди приглашали друг друга «на трубу».

В ожидании ветра они успевали разок-другой сразиться в шахматы, и это были жестокие сражения, потому что каждый из них был в душе боец. Каких только головокружительных комбинаций не разыгрывали Зяблик и Сорокопут, каких не придумывали рискованных эндшпилей! Правда, никто не решался дать мат королю, и все партии кончались вечным шахом.

Так было и сегодня. Партия была трудной, обоих измотала вконец, и только где-то на пятидесятой минуте Сорокопут торжественно объявил:

— Вам шах, Зяблик!

Зяблик вздрогнул и инстинктивно прикрылся офицером:

— Нет шаха!

— Еще шах!

— Нет шаха!

— Вечный шах! — провозгласил Сорокопут.

— Счет один-один! — напомнил Зяблик. — В прошлый раз я вам дал вечный шах!

Вечный шах… Ничего нет вечного на земле, кроме вечной угрозы мата. Так подумал Зяблик, и так подумал Сорокопут — они всегда думали одинаково.

В это время запела труба:

Мы не дрогнем! Мы не вздрогнем!

Мы не съежимся от страха!

Пусть потомки наши знают,

как их предки дали маху!

Сердце Зяблика забилось сильней. Да, он не дрогнет! Он покажет себя! Вот сейчас он поднимет крыло — и… пусть потомки знают, как он, Зяблик, дал маху! Может, и о нем споет когда-нибудь эта труба…

Хозяин поспешно задернул шторы, забаррикадировал дверь. В комнате стало темно, и Сорокопут не видел, что делает Зяблик, а Зяблик при всем желании не мог разглядеть, чем занимается Сорокопут.

Зяблик приподнял крыло и задрожал от волнения. Если б его видела сейчас Пеночка-Пересмешка! Зяблик двинул крылом. Какое удивительное ощущение! Как будто падаешь с головокружительной высоты — все замирает внутри от восторга и немножко от страха…

Сорокопут тоже не дремал. Он махнул крылом — впрочем, не очень выразительно, чтобы, если спросят, сказать, что он просто прощается со своим другом Зябликом. Но про себя, а то Сорокопут знал, что этот взмах имеет совсем другое значение.

То, что мы сложили крылья, это враки, это враки!

Мы еще помашем ими после драки, после драки!

— пела труба. В дверь постучали.

Зяблик и Сорокопут забегали по комнате. Кое-как подняли шторы, освободили дверь, но когда Сорокопут пошел открывать, Зяблик на всякий случай залез в шкаф: ему не хотелось мешать хозяину.

Возвратился Сорокопут еще с одним гостем.

— Вот вам ваше письмо, — сказал солдат Канарей.

— Мое письмо? — растерялся Сорокопут. Вы в этом уверены?

Он взял письмо и стал его рассматривать.

Действительно, отправитель Сорокопут. Очень интересно! То есть, не то, чтобы очень, а интересно в определенной степени.

Сорокопут надорвал конверт, вынул письмо и принялся читать. Он читал вслух, чтобы почтальон не подумал, будто у Сорокопута от него какие-то секреты. «Довожу до вашего сведения, что Дятел летает на работу, очертя голову. Сорокопут».

— Ничего себе письмо! — воскликнул солдат Канарей.

— Да, письмо вроде ничего, — согласился Сорокопут. — Хотя, признаться, лично мне такие письма не очень нравятся.

— Еще бы! Это же самый настоящий донос!

— Не нужно так выражаться, попросил Сорокопут. — Если вы уважаете в себе почтальона, то вы должны его в себе уважать.

Потом он опять занялся письмом.

— Если я написал, что Дятел летает на работу, значит, я знал, что он летает на работу. А если б я знал, то знали бы и другие. Но другие не знают, раз не знаю я, а если не знают они, значит, и я ничего не знаю. Как же я мог написать это письмо?

— Ладно, — сказал Канарей, — порвите его и забудьте.

— Вы знаете, я, наверно, его порву. А? Как вы думаете? Прямо сейчас возьму и порву. Подумаешь, документ государственной важности!

Документ? Государственной важности? Сорокопут прислушался к своим последним словам. А ведь письмо действительно может рассматриваться как документ. И кто его порвет? Он, Сорокопут!

— Нет, — сказал Сорокопут, — я не могу его порвать. Вернее, не то, что не могу, я могу, но только не порвать. Знаете что — порвите его сами!

Солдат Канарей выполнил приказание.

— Ну вот, — облегченно вздохнул Сорокопут. — Теперь я уже вспомнил, что не писал это письмо. Не понимаю, зачем мне его принесли? Я прошу больше не носить мне таких писем. То есть, письма носите, но не такие, а такие может не носить.

Он до того приободрился, что даже стал потихоньку скандалить.

— Вы мне лучше скажите, почему я не получаю газет, — наскакивал он на гостя. — Почему мне не носят газет — вот что вы мне скажите!

— Не могу знать. Я же не почтальон.

— Ах, он не почтальон! — возмутился Сорокопут, словно обращаясь к кому-то третьему. — Как носить чужие письма, так он почтальон, а как доходит до газет, так он не считает себя почтальоном!

Сорокопут наскакивал на гостя, пока не вытеснил его за дверь. Затем он вернулся в комнату и только теперь вспомнил о Зяблике. Странно, Зяблик как будто оставался здесь. Куда же он девался?

И тут Зяблик вышел из шкафа. Он вышел из шкафа так, будто выходил из него каждый день и это давно вошло у него в привычку.

— Гм! — сказал Зяблик и посмотрел при этом на Сорокопута.

Больше он ничего не сказал. Он только сказал: «Гм!» и удалился.

Парикмахерская «Стриж и клиенты»

После ухода Зяблика Сорокопут чувствовал себя неспокойно. Зяблик так на него посмотрел… Нет, конечно, Зяблик и прежде на него смотрел, но то было совсем не так, а так это было впервые. И чего он посмотрел? Может, он думает, что Сорокопут написал о Дятле?

Сорокопут вышел из дома и стал бродить по улицам.

Прохожих было много, но все они спешили по своим делам, и Сорокопуту никак не удавалось кого-нибудь остановить, чтобы как следует отвести душу.

Каменщик Жаворонок мостил тротуар. Он легко ворочал большие плиты и что-то бубнил себе под нос, — видно, Жаворонку нравилась эта работа.

Сорокопут постоял, подождал и, видя, что Жаворонок не обращает на него внимания, сказал:

— Вот, говорят, что Дятел летает. Но лично я этому не верю.

Жаворонок поднял голову, посмотрел на внезапного собеседника.

— Подай-ка мне вон ту плиту.

— Не то, что не верю вообще, но не верю, что он летает… — Сорокопут с трудом тащил плиту, стараясь не упустить нить разговора.

— Я даже мало знаю этого Дятла, — продолжал он. — Нет, знать-то я его знаю, но что он летает — с какой стати это придет мне в голову?

— Дай-ка мне еще вон ту плиту, — сказал Жаворонок.

От такого разговора Сорокопут быстро выбился из сил.

Некоторое время он работал молча, потом попрощался с Жаворонком и побрел дальше.

Дворник Орел подметал улицу.

— Вы слышали про Дятла? — между прочим спросил Сорокопут. — Говорят, он летает. Не все, правда, говорят, но некоторые.

— Мало ли что говорят! Всех не переслушаешь.

Дворник усердно трудился крыльями, и Сорокопут заметил в раздумье:

— Если все будут летать, то кто же будет работать?

И он побрел дальше, машинально читая вывески, которые, собственно, были и не вывески, потому что были написаны прямо на тротуаре. Среди них особенно выделялась одна: ЗАВЕДЕНИЕ «СТРИЖ И КЛИЕНТЫ».

Когда-то Стриж имел немало хлопот со своей вывеской. Она у него прежде выглядела так: «ПАРИКМАХЕР СТРИЖ. СТРИЖЕМ, БРЕЕМ».

Но у властей бреющая парикмахерская почему-то ассоциировалась с бреющим полетом. Стрижа затаскали по инстанциям, и вывеску пришлось сменить. Вот тогда он и придумал новое название, ловко обойдя не только слово «бреем», но и само слово «парикмахерская».

Заведение «Стриж и клиенты». Клиентам было приятно, что о них написали такими большими буквами, и они валом валили в парикмахерскую. Заведение Стрижа превратилось в клуб, здесь заключались сделки и подписывались контракты, обменивались новостями и старыми анекдотами, и среди всего этого хаоса эмоций и информаций усердно хлопотал Стриж, любовно поглаживая доверчивые горла клиентов.

Сегодня в заведении было на редкость тихо. Стриж трудился над Чижом, а в стороне сидел профессор Дубонос и терпеливо ждал своей очереди.

— Мода не должна нравиться, — рассуждал между делом Стриж, — она должна озадачивать. Вот, к примеру, этот хохолок. Если он здесь, то он пройдет незамеченным, а если здесь? Это уже совсем другое.

— Как выручка? — прервал его рассуждения Чиж, проявляя интерес к другой области знаний.

— Так себе. Пять монет за утро. Но я не жалуюсь. Лучше пять найти, чем десять потерять.

Сорокопут сидел и мучительно думал, как бы ввязаться в разговор.

Наконец он улучил момент:

— Говорят, Дятел летает… Странно, но говорят…

Все как-то неловко замолчали.

— Вот здесь, пожалуйста, подровняйте, — нейтрально сказал Чиж.

— Непременно. И хвостик тоже?

— Я бы сам не поверил, если бы мне не сказали, — пояснил свою мысль Сорокопут.

— М-да, — сказал Дубонос и вышел из парикмахерской.

В следующую минуту никто не проронил ни слова. Сорокопут тяжко вздохнул, чтобы хоть этим нарушить молчание, но его опять не поддержали.

Сорокопут встал, потоптался у дверей.

— Как это с Дятлом вышло… Хорошо, что никто не знает… Не то, чтобы никто, но некоторые все же не знают…

Сорокопут покачал головой и вышел из парикмахерской.

Редактор газеты Говорунчик-Завирушка

Солдат Канарей сидел в приемной редактора газеты «Друг пешехода». Он сидел уже два часа, хотя посетителей в приемной почти не было.

Начинающий поэт Кукша сидел в приемной давно, еще с молодости. Сейчас он был уже в солидных летах, но о возрасте своем не распространялся, следуя своему же собственному меткому определению: своего возраста стесняются только женщины и начинающие поэты. Здесь же, в приемной, Кукша писал свои стихи, которые вызывали у редактора одно чувство — сомнение.

Темнота не всегда чернота, не всегда пустота, теснота, глухота, немота, слепота, — писал Кукша, искусно используя внутреннюю рифму, — темнота иногда широта, высота, красота и мечта, и далекая в небе звезда — темнота.

Прочитав такое стихотворение, редактор долго пребывал в молчании.

— Это не пробьется, — наконец заключал он, намекая на то что никто в этом не виноват: ни автор, ни редактор. Просто стихотворение само по себе не пробьется. — Нам-то с вами, Кукша, оно понятно, нам оно очень даже понятно, только будет ли оно понятно читателю?[2]

Читатель! Загадочный, непостижимый читатель! Это о нем мечтал Кукша бессонными ночами, но поймет ли читатель, этого Кукша не знал, у него никогда не было читателя.

Начинающий поэт Кукша и солдат Канарей томились в приемной, а редактор томился у себя в кабинете. Редактор томился от безделья, потому что материала для газеты не было, газета выходила от случая к случаю, и со времени последнего случая прошло уже больше недели.

Больше всего редактора заботила рубрика «Пешедралы и пешедралки» (более звучный вариант названия «Пешеходы и пешеходки»). Это была рубрика о заслуженных птицах, которые прошли большой жизненный путь, и все пешком, пехом, пешедралом… Но кому заказать статью?

Говорунчик-Завирушка страшно обрадовался своему посетителю, но принять его сразу было неудобно: посетитель мог подумать, что у редактора нет другой работы. Поэтому ради приличия Говорунчик выдерживал посетителя в приемной.

Наконец он распорядился его впустить.

Редактор углубился в бумаги и, когда Канарей вошел, спросил, не поднимая головы:

— Стихи? Проза? Объявление?

— Не могу знать, — сказал солдат Канарей. — Пакет запечатан.

Говорунчик-Завирушка взял конверт и сразу узнал свой почерк.

— А-а, — протянул он небрежно, бросая письмо в корзину. — Письма читателей. Покоя нет от этих писем! Везет же другим газетам, у которых вообще нет читателей!

Канарей смотрел на него и думал, что такого занятого работника ему еще не приходилось встречать. А редактор решил про себя, что этого посетителя он не скоро отпустит: с ним легче будет скоротать оставшееся рабочее время.

— Садитесь, — предложил Говорунчик-Завирушка, — у меня как раз выдалась свободная минутка. — Он помолчал, обдумывая, что бы еще такое сказать. — Вы никогда не видели нашей газеты? Отличная газета! Первое место по объему, по тиражу и по всему остальному.

Газета была единственная, поэтому ей нетрудно было удерживать первые места, но это никак не умаляло заслуг редактора, и он продолжал:

— Жаль, что я не могу показать вам нашу газету. Ее так расхватывают, даже я не могу купить. Жена с ночи занимает очередь. На сегодняшний день вы не найдете в городе читателя, который мог бы похвастаться, что ему удалось купить нашу газету.

Редактор остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление его слова произвели на собеседника.

— А все почему? Потому что мы пользуемся достоверными слухами. Вы любите слухи? Есть среди них просто замечательные. Вот, например, этот… — Завирушка наклонился к собеседнику и зашептал: — Приходит пешедрал домой, а у его пешедралки… — дальше Канарей, сколько ни напрягался, ничего не мог разобрать. — К сожалению, такое не напечатаешь. Такова специфика газеты: самое интересное в ней то, чего нельзя напечатать.

Редактор откинулся в кресле и захохотал. Потом опять стал серьезным.

— К сожалению, у нас много завистников, много непрофессиональных сплетников. Взять хотя бы Сорокопута. Он болтлив, как сорока, но так все путает, что наши читатели постоянно пребывают в заблуждении.

— Он что, работает у вас в газете?

— Да нет… Просто сплетник-любитель.

Канарей упомянул о письме Сорокопута начальнику тайной полиции, не раскрывая, разумеется, содержания письма. Но и сам этот факт произвел на редактора до того сильное впечатление, что он вскочил и быстро-быстро забегал по комнате. Он бегал, заложив крылья за спину, так, словно гонялся за какой-то мыслью, потом повалился в кресло и замер в ожидании. Давний птичий опыт подсказывал Говорунчику, что, если за мыслью не гоняться, она сама залетит в голову. Так оно, видимо, и случилось.

Скорей всего, решил он, это обычное поздравление но надо знать Сорокопута. У него любое поздравление может обернуться доносом. А на кого? Кто даст гарантию, что это донос не на него, на редактора?

— Мне очень жаль, сказал он, — но я должен немедленно вас покинуть.

И он тут же покинул гостя, кабинет и всю редакцию газеты «Друг пешехода».

В семье у Дятла

С легкой руки Сорокопута о том, что Дятел летает, говорил уже весь город, и только сам Дятел об этом ничего не знал. Он отдыхал в кругу семьи и демонстрировал Пустельге свои семейные достижения. Ну-ка, сынок, покажи тете, какую ты в-выдолбил дыр-ку! Дятенок показал.

— Хорошо это у него получается — д-долбить по дереву, прихваливал сына Дятел. — Учителя г-говорят, природные способности, советуют идти по этой линии.

Дятлиха не принимала участия в разговоре. У нее было свое отношение к Пустельге, и она не могла понять, с какой стати эта особа вдруг явилась к ним в дом. А Пустельга не могла не явиться. Она исходила весь город, чтобы встретиться с солдатом Канареем, потому что ведь он обещал, что они еще встретятся, но так его и не нашла. Кто-то видел его у дворцовых ворот, когда он разговаривал с младшим привратником, — и вот Пустельга пришла к Дятлу в надежде что-нибудь от него узнать.

— Дятенок у нас м-мастер, — благодушествовал Дятел. А вот младший, Дятеныш, этот больше по стихам. Ну-ка, сынок, почитай тете! Дятеныш почитал.

— А? Каково? — выпытывал Дятел, — Артист! Чтец-декламатор!

— Молодец, рассеянно согласилась Пустельга. Это тебя в школе научили?

— Там научат! — сыронизировал Дятел. — Все сам! Придет со школы, уткнется в книжку… В-вот так. — И Дятел показал, как Дятеныш утыкается в книжку.

— А у нас на уроке физкультуры Щегленок за то, что летал, получил двойку по поведению, — сообщил Дятеныш.

— А ты что получил? — съехидничал его брат.

— Я никогда не летаю. Зачем мне летать? Чтоб долетаться, да?

— Вы слышали? — рассмеялся Дятел. — Н-нет, вы слышали, что он сказал? Этот в жизни не п-пропадет, будьте уверены. — Он потрепал Дятеныша по голове. — Как, сынок, не п-пропадешь в жизни?

— Не пропаду! — подтвердил Дятеныш.

— Слышите? Он не п-пропадет! Вот разбойник!

Пустельга уже несколько раз пыталась заговорить о своем, но где ей было переговорить хозяина!

— Семья у нас что надо! — возвещал Дятел. — Вот, например, м-мать. Посмотрите на нее. Нет, вы, пожалуйста, на нее посмотрите!

— Ты лучше на себя посмотри, — сердито отозвалась Дятлиха. — Тоже называется — глава семьи.

— А что, ч-чем не глава? — Дятел поднял клюв и обвел всех значительным взглядом. — И перья, и хвост, и все, как положено.

— Кстати, о перьях и хвосте. Это мне напомнило одного моего знакомого, — поспешно заговорила Пустельга, довольно искусственно переводя разговор на нужную ей тему. — Его зовут Канарей, вы, может быть, знаете?

Дятел сразу заскучал. Он терпеть не мог посторонних тем в разговоре.

— Он живет у Орла. Вы знаете Орла? Такой крупный, представительный.

Пока Пустельга это говорила, слушателей у нее уменьшилось ровно вдвое. Дятеныш сбежал гулять, а Дятлиха вышла, громко хлопнув дверью в знак того, что на нее в этом разговоре рассчитывать нечего.

— Мы с ним познакомились, — рассказывала Пустельга. — Все было так неожиданно и… Вы знаете, у него нет никого, даже родителей.

— Родителей? — подхватил Дятел, обретая почву под ногами. — Я вам скажу, что родителем быть не так просто. Школа — это ш-школа, но родители…

Дятел оборвал себя на полуслове: послышался сильный стук в дверь. И не успел он встать из-за стола, как в комнату ввалились новые гости: начальник явной полиции Филин-Пугач и две его руки — правая сержант Глухарь и левая ефрейтор Сплюшка.

— Именем Индюка! — возгласил начальник полиции, зловеще сверкнув очками.

Очки были именные. Филин получил их за многолетнюю безупречную службу и теперь никогда с ними не расставался. Он даже спал в очках, чтоб лучше видеть сны. С тех пор, как ему приснилось что-то подозрительное, Филин был особенно осторожен.

Дятел как-то сразу ушел в себя, но по инерции продолжал говорить, — впрочем, совсем не то, что принято говорить в подобных случаях:

— П-присаживайтесь, п-пожалуйста… Ч-чем могу служить?

— Не надо нам служить! Мы пришли всех арестовать! — гремел начальник полиции.

— Арестовать? В-всех? Но нас только трое. Может, позвать с-соседей?

Начальник полиции рассердился не на шутку — шуток он не понимал:

— Молчать!

Сержант Глухарь вытянулся по стойке смирно: наконец- то он услышал знакомое слово!

Обычную речь сержант Глухарь не воспринимал, она сливалась у него в сплошное гудение. Со всей отчетливостью до него доходили только слова команды. Поэтому и сейчас сержант Глухарь вытянулся в струнку и замолчал еще усердней, чем молчал до сих пор.

Все остальные тоже замолчали, и только ефрейтор Сплюшка, который дремал на своем посту, внезапно проснулся и завопил:

— По порядку номеров рассчитайсь!

— Первый! — рявкнул Глухарь, но Филин его оборвал:

— Отставить!

Ефрейтор Сплюшка на своей команде не настаивал: он уже снова спал.

Филин приказал погасить свет и стал читать по бумажке:

— Именем его величества, по поручению его превосходительства…[3]

— Устав от непривычного чтения, Филин скомкал бумажку и гаркнул своими словами:

— Взять их!

Дятенок и солдат Канарей

Слухи бродили по улицам. Они останавливали знакомых, заходили в дома и всюду поведывали о том, что младший привратник Дятел летает на работу очертя голову. Солдата Канарея эти слухи настигли на пути к Пеночке-Пересмешке, которой он собирался доставить последнее письмо.

Канарей круто повернул и бросился предупреждать Дятла.

Но Дятла уже было поздно предупреждать. Об этом Канарей узнал от Дятенка.

Птицы бывают большие и маленькие. Есть птицы маленькие на работе, но зато большие у себя в семье. Есть птицы большие на работе, но в семье все-таки маленькие. И только птенцам приходится хуже всех, потому что они маленькие всюду.

Единственным внимательным слушателем у Пустельги был Дятенок. По натуре Дятенок был сам солдат, хотя об этом, наверно, никто не догадывался. Поэтому он только делал вид, что готовит уроки, а на самом деле старался не пропустить ни слова о солдате Канарее. Особенно понравилось Дятенку то, что у солдата не было родителей.

Если бы у Дятенка не было родителей! Уж тогда бы он себя показал. Все бы узнали, на что способен Дятенок. У него уже и клюв вон какой, и перья выросли… И, конечно, когда Филин скомандовал «Взять их!», Дятенок не испугался. Он вышел вперед, гордо откинув голову и всем своим видом давая понять, что Дятенка можно арестовать, но правду не арестуешь.

На него не обратили внимания. Взрослых увели, а его оставили, будто он и вовсе уже ни на что не годен.

Дятенок готов был заплакать. Но тут случилось невероятное. К нему, к Дятенку, явился солдат Канарей. Сам солдат Канарей!

— И как это я опоздал? — сокрушался Канарей. — Немного раньше прийти, и Дятел успел бы скрыться.

Дятенок продолжал рваться в бой:

— Скажите, а я тоже мог бы скрыться?

— Ты пока дома сиди. До особого распоряжения.

Дятенок повесил свой талантливый нос, которым он с таким успехом долбил по дереву. Канарей тотчас же на это отреагировал:

— Слушай мою команду! Не плакать! Не унывать! Не падать духом!

Всю ночь Дятенок думал о Канарее, о его простых солдатских словах. Конечно, он не будет плакать, не будет падать духом и унывать — до особого распоряжения. А когда поступит распоряжение…

— Я думаю о вас, только о вас. Ждите меня завтра в полночь! — продекламировал Дятеныш.

— Ты откуда это взял? — строго спросил старший брат, забирая у него листок с непонятным текстом.

Дятеныш спрятал подальше конверт, чтоб у него не отобрали и это, последнее, и только тогда кивнул на почтовую сумку, оставленную солдатом Канареем. Так было вскрыто последнее письмо из сумки Голубя-почтальона — письмо Зяблика к Пеночке-Пересмешке.

Дятенок развернул листок и прочитал: «Я думаю о вас, только о вас. Ждите меня завтра в полночь. Подайте мне какой-нибудь знак, и я уведу вас из этих каменных стен. Доверьтесь мне». (Подпись неразборчива).

У Дятенка перехватило дух. Ай да солдат Канарей! Он придет завтра в полночь. Ему надо подать знак… Он уведет из каменных стен… Из каких стен? Ну, конечно, из клетки!

Дятенок разволновался. Вот оно — особое распоряжение! Там, в клетке, ждут письма, а оно лежит здесь, и глупый Дятеныш его декламирует!

Но ничего, письмо будет доставлено. Дятенок берет это на себя. Завтра в полночь птицы выйдут из каменных стен. Как говорит солдат Канарей, задание будет выполнено!

Пеночка-Пересмешка

На окраине города живет Пеночка-Пересмешка. Она живет с матерью и младшими сестрами, так что ей за всех достается. У нее даже не хватает времени ответить на письма, которые пишет Зяблик, страховой агент.

Чудак он, этот Зяблик. Он объясняется Пеночке в любви каждое утро, между зарядкой и завтраком, хотя на свои письма никогда не получает ответа. Потому что Пеночка любит не Зяблика, она любит Сокола, которого посадили в клетку.

Если бы Сокол ходил по земле, как все птицы! Он был бы на свободе, и все было бы хорошо. Они бы встречались иногда, а может, если бы он захотел, только иногда расставались… Но Сокол не хотел ходить по земле, у него для этого были слишком сильные крылья. Ему непременно нужно было летать, и за это его посадили в клетку.

И теперь Пеночка все время смеется. Некоторые думают, что ей весело, а она, наоборот, от горя смеется.

Только письма Зяблика ее развлекают. «Встретимся у развалин старого замка…», «Если вы скажете «да», у меня вырастут крылья…» А замков-то в городе нет, и крылья у него давно выросли, только от них никакой пользы. Все из книжек цитаты выписывает, лишь бы почтальонов гонять.[4]

Пешеход № 1

В клетке их было четверо: Сокол, Голубь, Дятел и Пустельга. Но Дятла сразу, еще с вечера, потащили на допрос, а Голубь засел за письма своей Голубке, так что Пустельга и Сокол были, по сути, предоставлены друг другу.

Сокол сидел в клетке уже давно, поэтому его интересовали последние новости.

— Ну, что там слышно на воле?

— Да так, ничего. Длинных крыльев уже не носят.

— Как это не носят? А что же с ними делают?

— Подрезают. Это такая новая мода. В «Друге пешехода» еще было напечатано, в отделе «Наши советы». Разве вам не носят газет? — Пустельга обернулась к Голубю: — Как вы отправляете свои письма? Сюда приходит почтальон?

— Я сам почтальон. Выпустят, тогда и отнесу.

— А мне Канарей напишет письмо. Он обещал со мной встретиться, но теперь уже, наверно, напишет.

Почтальон знает всех, но о Канарее он слышал впервые. Он даже сказал, что в городе нет такой птицы. Подумайте, какая самоуверенность! Говорить, что Канарея нет, когда Пустельга с ним вчера разговаривала! Она даже взяла его за крылышко — и после этого Голубь еще будет спорить!

— Вы не могли его видеть, — спокойно возразил Голубь. — Раз его нет, с ним никто видеться не может.

Их спор был прерван персональным появлением его величества.

— Здравствуйте, пичужки! Ну, как вы тут?

Его величество принадлежал к славной династии Павлинов, но был обыкновенным индюком. И это неудивительно: древние династии часто вырождаются и приходят в упадок. Что же касается этого Индюка, то он настолько пришел в упадок, что еле-еле ковылял по земле, тяжело переваливаясь и с трудом волоча свое толстое тело. И, подражая ему, даже стройные аисты ходили по земле вперевалку.

А вообще-то Индюк был самым простым, самым простецким королем и любил по-свойски общаться с птицами, особенно с теми, которые в клетке. Иногда даже он кормил их из своих рук. Специально для этого клетки были поставлены на главной дворцовой площади, где проходили все церемонии и торжества. Таким образом, придворных от заключенных отделяла только решетка, что было важно в целях взаимного назидания.

— А я думал, думал, — не спеша начал Индюк, — чем бы развлечь моих арестантиков? И вот, пичужки, у меня для вас новость. Завтра у нас елка, а? То-то повеселимся! В лесу родилась елочка, в лесу она росла, пропел Индюк без всякого голоса. — Так, что ли, мой соколик?

Сокол ничего не ответил.

— Сердишься? Это ты зря. Я ведь тебе добра желаю. Я всем добра желаю, это у меня в крови. — Индюк вздохнул: — Стараешься, стараешься, ночей не спишь…

Индюк говорил так искренне, что Пустельга поспешила его утешить:

— Вы не обижайтесь на него. Он хотя и молчит, но все хорошо понимает.

— Я не обижаюсь, — сказал Индюк. — Я вообще не обидчивый, это у меня в крови. У меня много чего в крови, такая у меня должность.

Король Индюк и редактор Говорунчик-Завирушка

Следы письма, посланного Сорокопутом начальнику тайной полиции, привели Говорунчика-Завирушку к воротам дворца. У ворот Дятла не было, его заменяла табличка: «Стучать три раза».

Говорунчик неуверенно постучал. Ворота открылись, и из них выглянул Попугай, самый главный привратник.

Все, кто знал привратника Попугая, считали его необыкновенной птицей. И не потому, что он хорошо открывал ворота или точно отвешивал поклоны. Попугай был известен тем, что всю жизнь посвятил собиранию интересных выражений. В нужную минуту он пускал их в ход, освобождая себя от скучной обязанности придумывать какие-то новые.

Сегодня Попугая с утра мучила фраза, которую он случайно услышал от одной придворной дамы: «Ах, это вы! А я уже все глаза проглядела!»

Это была замечательная фраза. В ней так удивительно чередовались различные звуки, что Попугай два часа ее твердил, пока не запомнил. И теперь, высунувшись навстречу Завирушке, он произнес с большим чувством, точно повторяя все интонации:

— Ах, это вы! А я уже все глаза проглядела!

В вестибюле дворца лежал ковер-самолет, на котором было начертано: «Вытирайте ноги!» Говорунчик долго топтался на этом ковре, то ли вытирая ноги, то ли не решаясь войти. Наконец он сделал шаг — не такой, чтоб слишком удалиться от ковра, но и не такой, чтобы на нем оставаться

— А я думал, думал, — сказал Индюк, когда редактор замер перед ним в низком поклоне, — куда это, думаю, девался мой Говорунчик? Ну, как ты поживаешь? Мы что-то не видели сегодняшней газеты.

— Спасибо, ваше величество, хорошо поживаю! — охотно сообщил Завирушка, обходя молчанием последнее замечание короля. — Очень хорошо поживаю.

— Ты напечатал в газете наши слова за вторым полдником?

— Конечно, ваше величество, на первой полосе! Король не был доверчив — напротив, он был самым подозрительным индюком из всех, каких знала история биологии. Но он и мысли не допускал, что кто-нибудь из подданных может ему соврать, поэтому королю врали особенно охотно. Со времени коронования Индюк не слыхал ни одного правдивого слова.

— Ну, что ж, — удовлетворился король, — нам нет смысла читать, ведь это же наши слова. А остальным очень советую.

— Читали, мы читали! — дружно соврали придворные. Индюк был польщен.

— Все-таки газета — большое дело. Не забыть бы представить к награде редактора.

— Заранее благодарен, ваше величество.

— Не за что, — милостиво улыбнулся король. Благодарить и вправду было не за что. Если король говорил: «Не забыть бы», это значило, что он забудет наверняка. Щедрость была слабостью короля, поэтому ее неизменно побеждала жадность.

Так ничего и не выведав во дворце, редактор решил прямо обратиться к Сорокопуту.

Редактор Говорунчик-Завирушка и адвокат Сорокопут

На тротуаре перед домом Сорокопута две таблички. На одной красивыми крупными буквами выведено: «Адвокат Сорокопут». На другой — мелко и коряво, так, чтобы не каждый мог прочитать: «Частные уроки: самозащита без защитника».

Первая табличка написана еще в те времена, когда Сорокопут работал адвокатом. Он выступал по многим делам, но никто не помнит случая, чтобы он когда-нибудь выиграл дело. Однажды, выступая на каком-то процессе, Сорокопут произнес свою знаменитую фразу: «Не летающий не должен не быть не наказан». Фраза настолько всех ошеломила, что обвиняемого даже хотели оправдать. Но потом какой-то судейский расшифровал все эти «не», и фраза Сорокопута предстала в своем обнаженном виде: «Не летающий должен быть наказан». Теперь Сорокопуту пришлось защищать себя. Может быть, во время этой самозащиты ему и пришла в голову идея частных уроков, о которых ныне возвещала его табличка.

Впрочем, и этого, последнего своего дела Сорокопут не выиграл. Сколько он ни оправдывался, сколько ни доказывал, что просто недодал одно «не», его все равно уволили. Хорошо еще, что Сорокопут догадался обратиться к Грачу, это спасло его от более серьезных последствий.

Грач был признанным авторитетом, он отличился еще тогда, когда по приказу Марабу птицы проверялись на трепыхаемость. Для этого их сначала выслушивали, чтобы узнать, кто чем дышит, а потом брали кровь на анализ. Слабость анализа была у Грача в крови, и он, чтобы не ошибиться, каждому писал: «Следы трепыхаемости в поле зрения». И вот этот Грач выручил Сорокопута, засвидетельствовав, что у него врожденный дефект речи, хотя сам Сорокопут считает, что никакого дефекта у него нет, а если и есть, то не речи, хотя и дефект речи у него мог бы быть, если бы он, конечно, не был Сорокопутом.

Сорокопут встретил Говорунчика, думая совсем не о нем, а о своем друге Зяблике, с которым он недавно расстался.

— А мы все пишем, пишем, вот так и живем, — начал издалека Завирушка. — Некоторые считают, что газета — легкое дело, но вы у меня спросите, я вам скажу…

— Газета — легкое дело? — машинально спросил Сорокопут, занятый своими мыслями. Зяблик так на него посмотрел… Хотя он и прежде смотрел на Сорокопута, но тогда он смотрел не так, а так он смотрел впервые…

— Нет, не легкое, — отвечал между тем Завирушка. — Сами- то, небось, писать не хотите?

— Я хочу, хочу, — заверил его Сорокопут. — Правда, не статьи, а так, письма… как рядовой читатель-пешеход…

— Вот именно, письма, — пришпорил редактор своего конька, который, собственно, и привез его к Сорокопуту. — И какие же это письма?

— Разные… Иногда критические… Но, конечно, не в смысле критики, а в смысле как рядовой читатель-пешеход…

— Но вы уверены, что это письма в редакцию? Может быть, вы пишете совсем по другому адресу? У нас в городе столько адресов…

Сорокопут похолодел. Все ясно — Зяблик не удержался. Конечно, он не пойдет доносить на Сорокопута в полицию, но какая разница? Интеллигентские штучки: вместо того, чтоб сообщить в полицию, написать в газету.

Теперь нельзя было терять ни минуты. И Сорокопут заговорил очень внятно и вразумительно:

— Я вас прошу в этом разобраться. Конечно, здесь не место и не время говорить о Зяблике, но разобраться не мешает.

Говорунчик с трудом его остановил:

— Послушайте, вы о чем? Какой-то Зяблик, какой-то читатель-пешеход. Что это вы долбите, как дятел?

— Дятел? — встрепенулся Сорокопут. — Вот уж к Дятлу я не имею никакого отношения. Правда, мы с ним иногда встречались, но Зяблик тоже там был.

— Ну вот, теперь вы о Дятле, — поморщился Завирушка, сдерживая раздражение. — Кстати, Дятла уже взяли, так что тема о нем исчерпана.

Сорокопут сразу успокоился:

— Значит, еще кто-то написал, — сказал он с облегчением.

У Говорунчика тоже отлегло от сердца.

— Так вы писали о Дятле?

Сорокопут сделал головой сложное движение: одновременно сверху вниз и из стороны в сторону.

— Вот оно что! — рассмеялся Завирушка. — Значит, Дятел того… достукался?

— Достукался, — просиял Сорокопут.

Редактор стал прощаться.

— Так вы заходите, — пригласил он Сорокопута. — И в редакцию, и не в редакцию… — Другого адреса он, однако, не сообщил.

— А вы уж, пожалуйста, обратите внимание на это письмо Зяблика… Не то, что обратите, вы на него не обращайте внимания, так, как будто его вовсе нет.

— Какое письмо? Зяблик нам ничего не писал.

У Сорокопута отнялся язык впервые за многие годы.

— Не писал?.. Как же это? Зяблик так хорошо умеет писать… Вы привлеките его… — бормотал он вслед уходящему редактору.

Вот это Зяблик! Оказывается, он ничего не писал. А ведь как посмотрел тогда на Сорокопута — ну прямо, казалось, возьмет сейчас и напишет. И было о чем написать: Сорокопут иногда говорил такое… Другой бы на месте Зяблика давно написал, а он не пишет, крепится. Что и говорить, Зяблик настоящий друг. Порядочный, интеллигентный. И в шахматы хорошо играет — такие шахи дает! Жаль, что сегодня Зяблик не придет, обиделся. Так посмотрел… Сорокопут тоже сначала обиделся, но теперь уже ничего, прошло. Да и что, собственно, произошло? Кто-то пишет письма, кого-то сажают в клетку… Клетка С-4 отличная позиция для ферзя. Интересно, знает ли об этом Зяблик?

Письма, письма…

Сидеть в клетке — тоже надо иметь усидчивость. Тут непременно нужно чем-то себя занять.

Голубь писал письма. Сокол летал по клетке. Он летал каждый день, чтобы сохранить силу крыльев. Пустельга думала о солдате Канарее.

У нее было много знакомых, но такого не было никогда. Как он тогда бросился ей на помощь… «Не плачьте», — сказал он. Как он это сказал! Много в жизни плакала Пустельга, но никто никогда не сказал ей: «Не плачьте».

Что такое любовь? — думала Пустельга. — Вот Голубь от любви совсем облысел, половину перьев на письма израсходовал. Но все-таки ему легче, даже в клетке и даже без перьев…

Голубь как раз окончил письмо, отложил его и взялся за следующее.

«Дорогая Голубка, — писал он, — мне кажется, что я не видел тебя вечность. Как ты живешь? Как дети? Вам, бедняжкам, наверно, без меня тяжело, а я здесь сижу, как на курорте».

Голубь до того расчувствовался, что сломал перо и пришлось выдергивать новое.

И тут появился Дятенок. Ловким маневром усыпив бдительность Сплюшки, он подкрался к клетке и бросил в нее письмо. Но тут же, забыв от радости все правила конспирации, затарахтел:

— Вы не волнуйтесь! Мы с Канареем… Я и солдат Канарей…

От его крика ефрейтор Сплюшка проснулся и завопил:

— Держи вора!

Дятенок пустился наутек.

— Я же говорила, что он напишет письмо, — ликовала Пустельга, прижимая к груди письмо Зяблика Пеночке-Пересмешке. — Вот тут он пишет: «Я думаю о вас, только о вас». Правда, хорошо сказано?

— Неплохо, — согласился Голубь. — Хотя не совсем точно, поскольку неизвестно, что именно он о вас думает. Я, например, пишу в таких случаях…

Голубь стал цитировать свои письма. Он читал с выражением, выделяя голосом наиболее удачные места и подробно объясняя их значение. Пустельге хотелось поговорить о своем письме, но теперь об этом нечего было и думать: у Голубя была целая пачка писем, а у нее только одно.

Дятенок и Зяблик

Дятенок бежал, сбивал с ног прохожих. Он успешно провел операцию и теперь, вручив письмо, мог спокойно спасаться от преследователей.

Он подолгу прятался за каждым углом, забегал во все подворотни и даже полз по-пластунски, хотя в школе по ползанию у него были неважные отметки. Он пролез через все дыры, перепрыгнул через все заборы и, чтоб окончательно замести следы, забежал в парикмахерскую, куда в обычное время затащить его было не просто.

— Подстрижемся? — любезно приветствовал Дятенка Стриж и, тут же забыв о нем, углубился в своего клиента. — Поэтому я считаю: нужно идти в авангарде моды, а не плестись у нее в хвосте. Возьмите вот этот хохолок, — при этом он бережно взял хохолок клиента, — если он здесь, то пройдет незамеченным, а если вот здесь?

Дятенок глянул на этого клиента и обмер: из зеркала на него таращился Филин-Пугач, начальник явной полиции. Вот он полез в карман за очками, вот водрузил их на нос…

Дятенок попятился к двери.

— Ни с места! — гаркнул недостриженный начальник полиции. — Именем Индюка — ни с места!

Если б Дятенок не попятился, он бы на него и не посмотрел, но всякий, кто пятится от полиции, вызывает у нее рефлекс преследования.

Дятенка как ветром сдуло с того места, с которого ему запретили сходить.

Филин выскочил из парикмахерской и бросился за Дятенком. Он не успел даже вызвать такси и бежал, размахивая простыней, как белым флагом, хотя по всему было видно, что сдаваться он не собирается.

Дятенок почувствовал, что силы его покидают. Он уже сделал три круга по городу, не решаясь забежать в какой-нибудь дом, чтобы не навлечь беды на его обитателей, но на четвертом круге не выдержал: шмыгнул в первый попавшийся подъезд и притаился за дверью.

Он стоял, спрятав голову под крыло и зажмурив глаза для большей конспирации, и, может быть, поэтому Филин его не заметил. Начальник полиции пронесся мимо, не снижая темпа, и неизвестно, сколько еще колесил по городу со своей простыней, наводя страх на его обитателей.

Дятенок чуточку отдышался и стал пятиться в глубь подъезда, пока не ткнулся в какую-то дверь.

— Кто там? — прошептали за дверью. Дятенок сжался в комок от ужаса:

— Это не я…

Дверь приоткрылась, и из нее выглянул Зяблик. Он страшно обрадовался, но Дятенок бы ошибся, приняв эту радость исключительно на свой счет.

Еще там, сидя в шкафу у Сорокопута, Зяблик много чего передумал. Они с Сорокопутом были друзья и, как водится между друзьями, разное говорили друг другу. И вот теперь — это письмо. Конечно, Сорокопут его не писал, Сорокопут вообще не любит писать письма. Но…

Ах, он, Зяблик, такой доверчивый! Трясогузка права: Зяблик слишком всем доверяет, у него чересчур острый язык, и ему никогда не хватало осторожности. Подумать только, сколько он в жизни рисковал! Вот и в разговорах с Сорокопутом он часто говорил такое…

Зяблик стал припоминать, что такое он говорил Сорокопуту за время их многолетней дружбы. К примеру, эта фраза. О том, что у некоторых — не будем называть имен — слишком маленькая голова для такого большого туловища и особенно для такого большого чина… Нет, кажется, эту фразу сказал Сорокопут… Или Зяблик? Скорее всего было так. Зяблик сказал про туловище, а Сорокопут добавил про чин. Это было удачно добавлено. Уж не добавил ли это Зяблик? Ну конечно! Сорокопут сказал про большое туловище, а Зяблик… Даже страшно подумать…

И, конечно, когда в дверь кто-то стукнул, Зяблик не сомневался, что это пришли за ним. «Вот она, наша жизнь, — только и успел подумать он, — она похожа на палку и хотя имеет один конец, но этим концом достает каждого».

Поэтому, увидев Дятенка, Зяблик словно наново на свет родился.

— Дятенок, — бормотал он, — Дятеночек… Это так хорошо, что вы пришли!

— Тсс! — сказал Дятенок. Я вас не знаю, вы меня не знаете. Мы встретились совершенно случайно.

— Дятенок, что с вами? Вы меня не узнали?

И тут Дятенок поднялся на цыпочки. Он поднялся ровно настолько, чтобы дотянуться до уха Зяблика, и шепнул:

— Завтра в полночь!

Ух ты, как интересно! Совсем как в той книжке, которую Зяблик недавно читал. Но что же произойдет в полночь? И почему об этом неизвестно Зяблику? Ну, конечно, он же уже два дня не выходит из дома. Он специально взял отгул, чтобы застраховать себя от возможных случайностей…

Дятенок опять поднялся на цыпочки:

— Мы уведем их из каменных стен…

Да, видно, готовится что-то интересное. Как в той книжке… Зяблик забыл название… Конечно, это будет именно так… Ночь… Полночь… Зяблик выходит… Он идет… Подходит… «О, это вы?» — «Да, это я». Зяблик срывает черную полумаску. Потом не спеша… совсем не спеша приближается… и — «Ура! Да здравствует Зяблик!» Громче всех кричит Пеночка. И Трясогузка тоже. «Ах, Зяблик… вы такой!..»

И тут в дверь постучали.

Зяблик обмер: конечно, это пришли за ним. Значит, Сорокопут написал, не удержался. Все пропало, Зяблика сейчас заберут. «В смерти моей прошу винить отсутствие здоровья, благосостояния, а также взаимности в любви», — вспомнил он любимые строчки.

— Дятенок, — прошептал Зяблик, — это за мной. Прощайте, больше мы с вами никогда не увидимся… Передайте Пеночке, что я ее любил… И Трясогузке передайте то же самое…

Да, в последнюю минуту Зяблик подумал о Пеночке. Пусть она об этом узнает и пусть пожалеет, что так бессердечно с ним обошлась. Пеночка никогда не любила Зяблика. Как странно, ведь она никогда его не видела. Разве можно не любить, ни разу не видев? Зяблик не решался ей открыться, он молча страдал, а потом пришла Трясогузка. Вернее, не она, а он к ней пришел, чтобы застраховать ее жизнь. Трясогузка не хотела страховаться, она говорила, что ее жизнь ничего не стоит, но Зяблик ее разубедил, показав таблицу, в которой было точно указано, сколько стоит Трясогузкина жизнь в зависимости от срока договора. «Зяблик, вы мне вернули веру, — сказала она, — неужели теперь вы меня покинете?» Нет, Зяблик ее не покинул, он приходил всякий раз, когда нужно было уплачивать страховые взносы… А вот к Пеночке Зяблик не приходил, и она так и осталась незастрахованной…

— Это не за вами, — вмешался в его мысли Дятенок, — это за мной.

— Вы точно знаете? Тогда я пойду открою.

Он открыл дверь и обнаружил за ней Сорокопута. Сорокопут просто шел мимо и подумал: дай-ка зайду. Почему бы не зайти к другу Зяблику?

— Заходите, Сорокопут, заходите. А я уже было собрался к вам… Вы знаете, что завтра в полночь?

— Что случилось, Зяблик? О чем мы говорим? Может, это как-то связано с моей работой?

— Все связано одно с другим, — загадочно произнес Зяблик.

— У меня все готово, я могу приступать, — на всякий случай заверил Сорокопут. — Меня уволили совсем незаконно… То есть, не совсем не законно, а законно, но не совсем…

Зяблик сказал:

— Совершенно конфиденциально: завтра в полночь, у каменных стен… Но, Сорокопут, это строго между нами!

— Зяблик, вы знаете меня!

— Тсс!

— Какие могут быть разговоры!

Начальник тайной полиции Марабу

Дятел давно привык к тому, что никому, кроме своей семьи, он не нужен, что до него никому нет дела, даже тем, для кого он стучал в ворота, когда стоял на своем посту. И вдруг его окружили вниманием.

Его принимали у себя птицы, к которым в обычное время не так просто было попасть на прием, они расспрашивали Дятла о жизни и проявляли живой интерес к мельчайшим подробностям его биографии. Беседовал с Дятлом сам начальник тайной полиции Марабу, по всей вероятности, иностранец, потому что его слова, веско звучавшие каждое в отдельности, как-то неуклюже согласовывались между собой.

Внешне начальник тайной полиции не имел особых примет, хотя считал наличие их чуть ли не главным достоинством. Если бы он не был начальником тайной полиции, он был бы как две капли похож на всех остальных марабу, — хотя правда и то, что не будь он Марабу, он был бы как две капли похож на всех остальных начальников тайной полиции.

— Скажите, — спрашивал он, — вы имел сообщники?

— У меня жена, — отвечал Дятел, — и д-двое детей. Это все мои сообщники.

— Жена и дети — это семья, — мягко разъяснял Марабу. — Назовите ваши сообщники.

— Может, применить? — предлагал Филин.

— Не надо применить, — возражал Марабу так мягко, что у Филина кровь стыла в жилах. И опять обращался к Дятлу: — Вы подумай. Если можно так выразиться, пораскинь головой. Я всегда так делал, когда хочу что-нибудь вспомнить.

Он отпускал Дятла, но не успевал тот дойти до клетки, как его вызывали снова. На этот раз Дятла допрашивал Филин.

— Ах ты, такой-сякой! — кричал Филин, заменяя местоимения точными определениями. — Будешь ты говорить или нет?

— У нас есть сведения, что ты летал на работу очертя голову.

— Но ведь я не в том смысле… Как честный гражданин…

— Дурак ты, а не гражданин! — обрывал Филин, как будто два эти понятия исключали друг друга.

За спиной Филина неслышно вырастал Марабу.

— В каком же смыслах? Скажите, если не секрет. Дятел был глупый, но умный. Поэтому он настаивал на переносном смысле. А что касается секретов, то какие могут быть секреты от полиции?

— Мне нравится ваша физиономия, — говорил Марабу. — Не может быть, чтобы у Дятла с такой физиономией не был сообщники.[5]

Дятел был польщен. Марабу ему все больше нравился. Особенно по сравнению с этим неотесанным Филином. Были б у Дятла сообщники, он бы непременно назвал их всех. Но у Дятла не было сообщников.

— Может, вы что-нибудь скажете про плотник Скворец? Или про этот, сапожник? — пытался ему помочь Марабу. — Не правда ли, очень интересные птицы, особенно для нас, для полиции? А каменщик Жаворонок? Ему, если можно так выразиться, камень в рот не клади?

— Я не знаю. Я с ним п-почти не знаком.

— Я устал от эти разговоры, — вздыхал Марабу. — Вы, Дятел, как видно, больше вынослив… Хотя, — грустно добавил он, — по-настоящему вынослив становишься после того, как тебя вынесут.

— Вынесут? — всполошился Дятел. — Нет, зачем же, я могу уйти сам, вы т-только скажите!

— Я вас понимаю, — говорил Марабу. — У всех тяжело. Иногда хоть бери и повешайся. Но жизнь это жизнь. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не вешалось… если, конечно, можно так выразиться.

Дятлу начинало казаться, что Марабу им недоволен. Филин недоволен — пусть, но Марабу, мягкий, умный, немного грустный Марабу… Дятел готов был назвать кого угодно, но все имена, как на грех, вылетели из его памяти, и в ней болтались только два имени: Филин и Марабу.

— Может, применить? — предлагал свои услуги начальник явной полиции.

— Не надо применить.

Постепенно Дятел осваивался в новой обстановке. Он шел на допрос, как ходил, бывало, на работу, и беседовал с Марабу легко и просто, как со старшим привратником.

Мастерская сапожника Шилохвоста

Корелла и Розелла, две миловидные попугаечки, сегодня с утра в заботах. Нужно срочно достать сапожки — знаете, такие, как у Цесарки: шиферно-серые, с небольшой грязнотцой. Это так элегантно, говорит Корелла, это так элегантно, говорит Розелла, что просто невыносимо их не достать.

Да, в жизни нет ничего вечного. Подумать только, еще вчера можно было ходить в красных сапожках (с небольшой желтоватинкой), еще вчера это казалось красивым, а сегодня — подумать только! — это уже устарело, говорит Розелла, устарело, говорит Корелла, и нужно снова бегать что-то искать.

Мастер Шилохвост, заваленный сапогами так, словно собирался совершить пешком кругосветное путешествие, поднял глаза на посетителей и молча указал на табличку: «Здравствуйте. Заходите. Садитесь и — извините!»

Мастер Шилохвост был занят, он не мог тратить время на разговоры, и обычно, пока он трудился, посетителей развлекали его таблички. «Как живете? Как здоровьице? Не волнуйтесь! Все устроится!..», «А погода подвела. Да… такие-то дела…»

Но Корелла и Розелла не стали поддерживать этот разговор с сапожником, а сразу нырнули в кучу обуви, выныривая лишь для того, чтобы обменяться впечатлениями, которые были то яркими, то бледными — в зависимости от расцветки обуви. Вот эти, желтенькие, довольно милы, сказала Корелла, довольно милы, сказала Розелла, и обе снова исчезли в куче сапог.

Мастер Шилохвост окончил работу и спохватился, что где-то здесь у него должны быть посетители. Он уже собирался начать розыски, но тут отворилась дверь и в мастерскую вошел сосед Кукша.

Начинающий поэт Кукша и сапожный мастер Шилохвост были большими друзьями. Они часто собирались вот так, вдвоем, и разговаривали об искусстве, поскольку эта тема занимала обоих.

— Сочетание цветов, как и сочетание звуков, должно вызывать чувство гармонии, — говорили они, и при этом Шилохвост демонстрировал сапоги, а Кукша читал какое-нибудь стихотворение. И приходили к общему выводу: сапоги — это как стихи: надо, чтоб было прочно, красиво и чуточку согревало.

На сей раз, однако, сосед Кукша пришел не за разговорами, он задал сапожнику прямой вопрос:

— Шилохвост, мы друзья?

— Да, конечно, Кукша, разве ты сомневаешься? Кукша стоял и молчал. Он сомневался. Потом он сказал:

— А если мы друзья, то почему у тебя от меня секреты? Я же знаю, что ты встречаешься с Жаворонком и Скворцом, что у вас что-то готовится.

Из сапожной кучи выглянули Корелла и Розелла. Не потому, что они хотели подслушать разговор, а просто интересно, шепнула Корелла, интересно, шепнула Розелла, и обе прислушались.

— Конечно, — продолжал Кукша, — какой от меня толк? Я не умею ни тачать, ни строгать, ни камни ворочать… Меня даже в газете не печатают.

— Не надо, Кукша, — попросил Шилохвост.

— Нет, я знаю, знаю! Что я в жизни сделал, что я успел? Написал вот эти таблички? «Не волнуйся, все устроится!» Ничего, Шилохвост, не устроится, это я теперь точно знаю. Потому что — кому я нужен?

Невозможно было слышать, как он это сказал, как он прошептал, что он никому не нужен. Нет, это неправда, воскликнула Корелла, неправда, воскликнула Розелла, и тем самым выдали свое присутствие.

— Так вот вы где, — обрадовался находке Шилохвост. — Познакомьтесь, это Кукша, поэт.

— Начинающий, — скромно добавил Кукша.

Корелла и Розелла сразу забыли, зачем пришли. Поэт, ах, поэт, это вы, значит, стихи пишете? Подумать только — стихи! Корелла когда-то читала одно стихотворение, забыла уже, как называется, может быть, Розелла помнит, но нет, Розелла читала совсем другое стихотворение.

Начинающий поэт Кукша, не избалованный славой, почувствовал легкое головокружение. Это было приятное головокружение, похожее на то, когда отрываешься от земли… Вы любите природу? — спросила Корелла, и Кукша ответил, что да, хотя для него природа была всего лишь сырьем, из которого он изготовлял свои произведения. Как многие поэты, он любил больше природу в поэзии, чем поэзию в природе, и, быть может, об этом бы он сейчас и сказал, но тут Корелла и Розелла внезапно вспомнили о сапогах и столь же внезапно забыли о Кукше.

— Шилоклювка! — одновременно воскликнули они, имея в виду то, что ведь, кроме сапожной мастерской, есть еще ателье Шилоклювки, где тоже неплохой выбор обуви. — Шилоклювка! — воскликнули они и выбежали из мастерской.

Трясогузка

В жизни главное — не теряться! Сколько раз твердила это Зяблику Трясогузка, а он опять потерялся. И Трясогузка целый день, высунув язык, бегает по городу в поисках своего друга.

Странный он стал, Зяблик. Прежде у него всегда находились для Трясогузки какие-то слова, а теперь все ему надо подсказывать.

Вчера Трясогузка весь вечер подстерегала Зяблика у его дома, но так ничего и не выстояла. То ли Зяблик из дому не выходил, то ли домой не возвращался. Проще всего было к нему зайти, но Трясогузка не Пустельга, такого она себе не позволит. Пока не позволит.

Вот он, наконец, появился. Трясогузка останавливается перед витриной парикмахерской и начинает внимательно ее рассматривать. Но ее интересует совсем не витрина. Одним глазом Трясогузка продолжает следить за Зябликом, а другим изучает свое отражение: чтобы уследить за Зябликом, нужно прежде всего следить за собой.

А Зяблик все ближе. Вот он подходит к Трясогузке и говорит голосом Жаворонка:

— Что это ты, сестренка, зря топчешь тротуар? Не жалеешь своих ног, пожалей хоть чужую работу.

— Вы не видели моего Зяблика?

— Зяблика? Эка невидаль! Придумай, сестренка, что-нибудь получше.

Грубиян он все-таки, этот Жаворонок. Так прямо и говорит: придумай получше. А чего Трясогузке придумывать? На ее век и Зяблика хватит. Уж во всяком случае почище этого каменщика… хотя каменщик тоже ничего. Вот он стоит, усталый, перепачканный глиной, и улыбается во весь рот.

— До свиданья, сестренка, передай привет своему Зяблику.

Из парикмахерской выглядывает Стриж.

— Что, опять пропал? Я его сегодня не видел.

Если уж Стриж не видел Зяблика, то его не видел никто. В парикмахерской Зяблик бывает каждый день, он проводит здесь все свободное время.

— Вы загляните к Сорокопуту, — советует Стриж. — В это время он там бывает.

— Ну, конечно! Как Трясогузка могла об этом забыть! Конечно же, Зяблик пропадает у этого Сорокопута.

Трясогузка опять идет по улице, но теперь она уже знает, куда идет. У нее твердый, уверенный шаг, и никто не может сказать, что Трясогузка зря топчет тротуары.

В придорожной канаве, вырытой, должно быть, просто так, чтоб пешеходы не зевали, лежит старый Деряба. Трясогузка брезгливо обходит его стороной и останавливается возле дома Сорокопута. Если Зяблик думает, что она постоит и уйдет, он глубоко ошибается. Трясогузка будет здесь стоять хоть до утра, у нее хватит терпения.[6]

Непонятно, что может быть у Зяблика с этим безработным адвокатом. У Зяблика приличное место, он на хорошем счету. Правда, работа беспокойная, приходится целыми днями мотаться по городу. Зяблик работает не за страх, а за совесть, хотя и за страх тоже, поскольку он страховой агент. Такое время, каждому хочется себя застраховать.

Пока Трясогузка об этом думала, на улице стало темнеть. Прошел с работы плотник Скворец, ночной сторож Сыч вышел на работу. А Зяблик все еще сидел у этого Сорокопута.

Ничего, ничего. Трясогузка пока постоит, она пока подождет. Но придет время, Зяблик еще настоится. Он будет ждать ее на каждом углу, бегать за ней по всему городу.

У Сорокопута открылась дверь.

— Счастливо оставаться.

— И вам тоже. Не оставаться, а вообще…

В темноте Трясогузка с трудом различила фигуру, которая отделилась от двери и двинулась вниз по улице.

Почему вниз? Зяблику нужно в обратную сторону. Интересно, куда это он собрался? Но Трясогузку не проведешь! Трясогузка знает, чем такие маршруты кончаются! Она пойдет за ним и все разузнает.

Идти пришлось далеко — в самый конец города. Зяблик остановился возле маленького домика и даже не постучал — просто открыл дверь и вошел.

Вот уже до чего дошло! — подумала Трясогузка.

Она немного постояла у двери и, видя, что дожидаться ей больше нечего, просто взяла и вошла. И замерла на пороге.

Перед ней стоял трубочист Соловей.

Так вот, оказывается, кто был у Сорокопута! Опять Трясогузка обозналась — в который раз!

— Заходите, заходите, — любезно пригласил Соловей. — Вы от Жаворонка?

Подумать только! Стоило Трясогузке пять минут поговорить с Жаворонком, как об этом уже знает весь город.

— Откуда вы знаете?

— Догадываюсь… Да вы садитесь, пожалуйста!

Трясогузка села и стала рассматривать комнату. Никакой обстановки, одни книги, книги кругом — на столе, на полу, на кровати. И еще — ноты. Зачем Соловью столько нот?

— Это я после работы занимаюсь, — объяснил Соловей. — Ноты переписываю. Вчера переписывал для Сипухи, сегодня — для Кряквы. Они в театре поют, а слуха нет. Ну, и приходится петь по нотам. Вот такая история…

Очень он симпатичный, этот Соловей. Стройный, подтянутый. И глаза — совсем как у Зяблика. Кругленькие такие. Только почему-то прихрамывает.

— Что у вас с ногой?

— Да так, обжегся. Чистил трубу у Колибри, ну, а она растопила печь.

— Растопила, когда вы были в трубе?

— Ну да. Не мерзнуть же ей. Колибри — птица нежная.

— Вы как будто ее одобряете. Это же нахальство, не чувствовать, что другие…

— Разве ж это нахальство? — мягко прервал ее Соловей. — Колибри чувствует, что ей холодно, каких еще чувств вы от нее хотите? Замерзла — взяла и растопила печь. Вот такая история.

Соловей говорил просто и понятно, но Трясогузка чувствовала, что как-то он говорит не так. Невозможно было понять, шутит Соловей или говорит серьезно.

А вот Пингвин, — сказал Соловей, — никогда не топит печь. А трубу чистит каждую неделю. Это для сквознячка, говорит. Для крыльев сквознячок — первое дело. А Страус, тот сам трубу чистит. Спрячет голову в трубу с перепугу, а потом осторожно высунет наверх — и все, труба готова. Вот какая история.

Соловей знал массу историй. Казалось, он мог рассказывать их без конца. Он и вообще нравился Трясогузке — такой интеллигентный, воспитанный, даже не верится, что трубочист. И все время шутит. Трясогузка уже поняла, что Соловей шутит, а не говорит серьезно.

— Так что там слышно у Жаворонка? — спросил Соловей, внезапно прервав свои истории.

— Да так, ничего, — замялась Трясогузка. — Я его видела сегодня. Разговорились — то да се… Ты, говорит, зря топчешь тротуар. — Трясогузка смешалась, не зная, что еще можно сказать. — А сейчас я, наверно, пойду, а?

Проводив гостью, Соловей сел за стол и задумался. Теперь, когда ему не с кем было шутить, Соловей был очень серьезным, таким серьезным, каким можно быть только наедине с собой.

— Дверь отворилась, и на пороге появилась Пеночка. — Я к вам от Жаворонка, сказала она.

Дятел и Марабу

— У меня двое детей, — сказал Дятел и дружески подмигнул Марабу: — Сообщники. Старший по дереву долбит, младший стихи декламирует. П-потешные ребята!

— А как насчет другие сообщники? — напомнил Марабу. Например, Пустельга?

Это был тонкий вопрос. О том, что Дятел и Пустельга сообщники, можно было предположить по тому, как упорно она его выгораживала. На все вопросы о Дятле она твердила одно;

— Ко мне как к женщине он не имел никаких претензий.

И теперь, назвав Пустельгу, Марабу рассчитывал застать Дятла врасплох. Но тот почему-то глупо хихикнул.

— Пустельга! Вы, наверное, смеетесь!

— Хорошо смеется тот, кто смеется в последний раз, — сказал Марабу. И, подумав, добавил: Если можно так выразиться.

— Д-да нет же, я такими вещами не занимаюсь! У меня семья, дети, не з-забывайте, что я люблю свою жену.

— Любовь не картошка, ею сыт не будешь, — определил свою точку зрения Марабу.

— Да и вообще… Мне бы жена не п-позволила… Моя жена терпеть не может эту П-пустельгу. «Не п-понимаю, что в ней находят некоторые», — говорит моя жена.

— Кто находит? — немедленно уточнил Марабу.

— Ну, я не знаю. Сам я ничего не нахожу.

— Мне нравится ваша физиономия, — сказал Марабу. Если вам Пустельга не нужен, так он и нам не нужен. Пустельга можно освободить, — сказал Марабу, повернувшись к Филину, и, повернувшись обратно к Дятлу, добавил: — Раз вы советуете.

— П-пустельга! — все еще не мог успокоиться Дятел. — и к-как вам могло прийти такое в голову?

— Нам разное приходит в голову, — спокойно возразил Марабу. — Вот сейчас нам пришло в голову помочь ваша семья. Как вы на это смотрите?

Дятел перестал заикаться. А почему бы нет? Ведь могли же Синицу назначить начальником королевской почты и телеграфа. Еще вчера там был Журавль, но Марабу сказал: «Лучше Синица, который у нас в руках, чем Журавль, который у нас в небе».

Окрыленный Дятел, волнуясь, заговорил:

— Я вас прошу, сделайте одолжение… Жена, двое детей… Один по дереву долбит, другой стихи…

— А стучать ты умеешь?

— Кого вы спрашиваете! Столько лет у ворот младшим привратником… Это мой долг.[7]

— Ну вот и отлично, — подытожил Марабу разговор. — Думаю, мы с вами сработаемся. Как умный Дятел вы должны понимать, что, если мы не летаем, значит, мы знаем, что мы делаем. Небо — это туда-сюда, вверх-вниз, шиворот-выворот — разве это порядки?

Дятенок и другие

— Прибыл в ваше распоряжение! — доложил Дятенок.

— Ну что ж, докладывай, — улыбнулся солдат Канарей.

— Есть докладывать! Я тут еще двоих привел, они за дверью ждут. Надежные ребята!

— Ох ты, господи, — засуетился дворник Орел. — Чего же им под дверью стоять? Проси, пускай заходят.

Дятенок подал знак, позволявший зайти его компании.

Простите за беспокойство… Чрезвычайно счастливы… Не имеем чести… Имеем честь… Дятенок, представьте же нас!

В дверях стояли надежные ребята Зяблик и Сорокопут.

— Мы, кажется, где-то виделись, — сказал Зяблик и смутился: он вспомнил, что виделся с Канареем тогда, когда сидел у Сорокопута в шкафу и подглядывал в щелочку.

— Мне кажется тоже, что я вас где-то видел. Только где — не помню, — сказал и Сорокопут.

— Это когда я письмо приносил.

— Письмо? — спохватился Сорокопут. — Нет, значит, я видел не вас… Верней, не я вас видел…

— Ты пока займи гостей, — сказал солдату Орел, — а я пойду, у меня еще два переулка не метено.

Канарею не пришлось никого занимать: сегодня всех занимал Дятенок.

— Секретный пакет доставлен по назначению, — доложил он и, видя, что Канарей будто бы ничего не понимает, и по-своему истолковывая это непонимание, кивнул в сторону Зяблика и Сорокопута: — Они уже в курсе.

— Да, да, мы в курсе… Не то, чтобы в курсе, а вообще, — заверил солдата Сорокопут. — Но скажите, меня тогда точно возьмут на работу? Сейчас меня не берут, но это не почему-то потому, а потому что почему-то…

Канарей, который всегда отличался солдатской смекалкой, на этот раз туго соображал. Что за игру затеял этот Дятенок? И почему в ней участвуют такие солидные птицы, как Зяблик и Сорокопут?

Дятенок предложил план операции:

— Сначала надо усыпить бдительность Сплюшки.

— Не совсем усыпить, а на определенное время, — внес свою поправку Сорокопут. — Зяблик мастер на такие дела.

— Уж и мастер! — решительно запротестовал Зяблик. — Не скромничайте, Сорокопут, вы сами кого хочешь усыпите.

— Потом надо проникнуть в клетку, — продолжал Дятенок докладывать план операции.

— В клетку проникнет Сорокопут, — незамедлительно отозвался Зяблик.

— Я проникну? — Сорокопут вспомнил, как проникли в клетку Голубь, Дятел и прочие, и ему стало не по себе. — Кстати, мне еще не сказали, буду ли я работать… Пусть мне скажут это сейчас, чтоб я знал, что я знаю.

Солдат Канарей изо всех сил напрягал свою смекалку. О чем они говорят? Вот Дятенок упомянул о полночи, а Зяблик на это возразил, что время, может быть, выбрано не совсем удачно, потому что он, Зяблик, привык рано ложиться, потому что ему, Зяблику, рано вставать. А Сорокопут сказал, что он тоже рано вставал, когда ходил на работу, но, если понадобится, он может рано вставать и сейчас. Дятенок сказал, что в полночь легче усыпить бдительность Сплюшки, без чего в клетку проникнуть нельзя.

— Что-то я озяб, — поежился Зяблик. — Подумайте, весна, а так холодно.

— Если говорить о погоде, то это действительно, резюмировал Сорокопут.

— Может, печку растопим, а? — предложил Зяблик. — Посидим, погреемся.

Он положил в печку несколько щепочек, отодвинул заслонку, и — ветер хлынул в трубу:

Эй вы, птицы-пешеходы, что ж сидите вы на месте?

Выдвигайте прочь заслонки, чтоб послушать наши песни!

Широко раскройте уши, если души ваши слепы,

Ведь не зря зовут вас трубы, ваши трубы — двери в небо!

— Кажется, стало теплей, не будем топить, правда? — сказал Зяблик и задвинул заслонку.

Сорокопут был занят своими мыслями.

— Я много проработал, у меня это в крови. Я могу каждый день ходить на работу.

— Хорошо бы сейчас пойти на работу, — вздохнул Зяблик.

— А? У каждого столько дел…

— В точку сказано, — ответил солдат Канарей, имея в виду не слова Зяблика и тем более не слова Сорокопута. — Трубы двери в небо!

— Мне кажется, я уже слышал что-то подобное, — отозвался Сорокопут. — Во всяком случае, о том, что трубы — двери в небо, я уже откуда-то знал. Не может быть, чтоб я это слышал впервые, а если и слышал, то не впервые, во всяком случае. Зяблик, вы мне такого не говорили?

Зяблик внимательно посмотрел на Сорокопута.

— Что-то не помню.

«Опять он так на меня посмотрел, — забеспокоился Сорокопут. — Может, лучше не связываться? Правда, получить работу вроде бы хорошо, но сидеть в клетке — это тоже не работа».

— Что ж это я сижу? — заторопился Сорокопут. — Зашел на минутку… — Он с необычайным для гостя проворством нашел двери дворницкой. — Всего хорошего, я побежал!

Ох, этот Сорокопут! Зяблик всегда знал, что в трудную минуту на него нечего рассчитывать. Вот сейчас он побежал, и кто Зяблику поручится, что побежал он в том, а не в другом направлении? Нет, конечно, они друзья. Сорокопут ничего плохого не скажет о Зяблике. Не скажет сам. А если спросят? Если спросят, как не сказать? Дружба дружбой, но если спросят…

— Сорокопут, куда же вы? — крикнул Зяблик. — Погодите, я его сейчас догоню!

Зяблик не только догнал, но и перегнал своего друга. Он пробежал мимо, делая вид, что очень спешит, и даже отвернул голову, как будто не заметил Сорокопута. Впрочем, при виде Зяблика Сорокопут тоже отвернул голову. Впервые за много лет они встретились и расстались, как чужие.

Пустельга и солдат Канарей

Дятенок блестяще разрабатывал план операции, но за последние полчаса ему не дали сказать ни слова. Исчезновение Зяблика и Сорокопута, которому он из-за торжественности момента не придал большого значения, позволило ему раскрыть рот, чтобы перейти к третьему пункту, но тут распахнулась дверь, и на пороге возникла Пустельга.

— Вас выпустили? — обрадовался Канарей.

Пустельга кивнула.

— А Дятел? Его тоже выпустили?

Пустельга кивнула.

При этом известии Дятенок заторопился домой. Ох и попадет же ему, раз отца выпустили из клетки! Пока Дятел сидит, Дятенок может гулять на свободе, но когда на свободе Дятел, Дятенку свободы не видать.

Солдат Канарей не стал удерживать Дятенка, как не удерживал и его надежных ребят. Он так и не понял цели их посещения. И продолжал расспрашивать Пустельгу.

— Значит, все в полном порядке? Пустельга кивнула.

— Что это вы киваете? Не можете сказать словами?

И он еще спрашивает!

— Вы просили подать вам знак, — сказала словами Пустельга. — Поэтому я киваю. Это у меня такой знак.

— Какой знак? Зачем?

Оказывается, солдат Канарей не обращался к ней с такой просьбой. Оказывается, он не обещал увести ее из каменных стен, он даже не знает, что это за стены.

Пустельга порылась под крылышком и протянула Канарею письмо Зяблика: «Я думаю о вас, только о вас. Ждите меня завтра в полночь…»

Канарей не знал, что это за письмо. Он хотел честно сказать Пустельге: «Пустельга, произошло недоразумение. Это не я писал письмо, и не меня вы должны были ждать в полночь». Но Пустельга бы, наверно, заплакала, а он этого не хотел. Поэтому он сказал совсем другое.

— Ну конечно, теперь я вспомнил! Я просил подать мне знак, а потом забыл. Вот чудак! Сам просил, и сам забыл!

Слезы, уже появившиеся на глазах Пустельги, заблестели иначе. Будто кто-то взял и подменил грустные слезы слезами радости.

Дятел. Зяблик. Сорокопут

И опять был футбол. Птицы, как мячи, залетали в ворота, а другие птицы болели за них, кричали «Давай-давай!» и «Судью на мыло!» На самых видных местах сидели прославленные болельщики — Дятел, Зяблик и Сорокопут, тут же сидел профессор Дубонос и — на отдельной трибуне — Грач, главный лекарь его величества. Сорокопут и Зяблик не смотрели друг другу в глаза, что было, впрочем, понятно: ведь они следили за ходом игры.

— Какой полет! — восхищался Дятел. — Зяблик, вы видели, как он влетел? Сорокопут, вы видели?

— Ничего особенного, — возражал Зяблик. Во-первых, было крыло.

— Крыло? Я не видел крыла! Сорокопут, вы видели?

— Не совсем… Так, краем глаза…

После вчерашних событий Зяблик чувствовал себя неважно. Наверно, он в дворницкой порядком озяб, и, хотя температура у него была нормальная, Зяблик все же взял справку у Грача. На всякий случай.

Лучше всех чувствовал себя Сорокопут. Он таки вспомнил, от кого слышал слова: «Трубы — это двери в небо». Это сказал Соловей, который накануне приходил к Сорокопуту чистить трубу. Уж не он ли сочиняет песни, которые распевают трубы Птичьего города? Вот они — наши таланты! Простой трубочист, рядовая птица. Вот о ком надо говорить, выступать и даже писать в газете «Друг пешехода».

И Сорокопут написал. Всю ночь он просидел над этой статьей — первой статьей в своей жизни. Сегодня сразу после футбола Сорокопут отнесет ее в редакцию. Ведь Говорунчик-Завирушка сам приглашал его заходить — запросто, без церемоний.

— Опять мимо! Эх, мазила! — негодовал Зяблик.

— Он, кажется, умышленно полетел выше ворот. Как вы думаете, Зяблик, он полетел не умышленно? — допытывался Дятел. — По-моему, он взял слишком высоко, чтоб это было случайно.

— М-да… — сказал Дубонос, погружаясь в газету, в которой его интересовала заметка о том, что слабым местом нашей команды до сих пор остается неумение находить ворота противника.

— Ну и хитрец! А потом еще будет отказываться, скажет, что этого не хотел. Но мы-то, Зяблик, с вами видели, как это было на самом деле! Вы ведь тоже видели, Сорокопут?

— Не заметил, — сказал Сорокопут. Статья о Соловье была у него в кармане. Она называлась так: «Неизвестный становится известным». Сорокопут долго и трудно шел к этому названию. У него была масса вариантов.

Сначала он хотел скаламбурить: «Соло Соловья». Потом решил назвать просто: «Автор и его песня». Но тут же возник параллельный вариант: «Песня и ее автор», и Сорокопут никак не мог решить, какому из них отдать предпочтение. Тогда он отбросил оба и придумал новое; «Песня вылетает в трубу». Это название Сорокопуту понравилось, в нем был второй, скрытый смысл. Смущало только слово «вылетает». Почему-то пришло на ум интригующее: «А знаете ли вы?», но Сорокопут вспомнил, что такая рубрика есть в газете «Друг пешехода».

«Неизвестный становится известным» было счастливой находкой. Оно просто и вместе с тем загадочно и, кроме того, содержит в себе приятную игру слов. На этом названии Сорокопут и остановился.

— Как вам сиделось? — спросил Зяблик у Дятла. — Это не очень утомляет?

— Да нет, ничего… Разве так бьют по воротам?!

— И это… все время надо сидеть?

— В основном, да… Ну и пенальти! Сорокопут больше не мог сдерживаться.

— Как вы думаете, эти трубы… кто их сочиняет? Вернее, не сами трубы, а песни, которые поют… То есть, не песни поют, а трубы… Мне это вчера пришло в голову…

Дятел сразу забыл про футбол:

— Расскажите, Сорокопут! Вы так хорошо рассказываете!

— Нет, я не могу рассказать, — спохватился Сорокопут. — Не то, что не могу, я могу, но не рассказать… А рассказать я не могу, даже не просите.

— Ну, хорошо, не рассказывайте, — согласился Дятел. — Вы только скажите — кто? Скажите только, кто сочиняет.

— Сказать я могу, но вам же самим потом будет не интересно. Потом, когда вы будете читать статью.

— Вы написали статью?

— Не то, чтобы статью, — смутился Сорокопут, — а так, большую заметку. Не такую уж большую, скорее маленькую статью. Не особенно маленькую.

Дятел на минуту задумался.

— Знаете, нехорошо печатать статью, не прочитав ее самому герою.

— А удобно ли ему читать? То есть, не ему читать, а мне читать?

— Конечно, какой разговор! Ему это будет приятно. Каждому из нас было бы приятно. Ведь вам было бы приятно, Зяблик?

Зяблик подтвердил.

— Вот давайте и пойдем к нему все вместе. Дятел что-то прикинул в уме. — Завтра же и пойдем.

Все вместе — это значит Зяблик, Дятел и Сорокопут. Вполне приличная компания. Да и как-то веселее втроем, хотя, конечно, идут они не за весельем.

— Что ж, я не возражаю, — согласился Сорокопут. — Вернее, я не возражаю против этого.

Сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка

— Сплюшка! Сплюшка! Да не спи же ты!

Но Сплюшка крепко усыпил свою бдительность.

— Каждый Кулик свое болото хвалит, бормочет он. — Выяснить, что за болото… За Куликом установить наблюдение… Одна Ласточка весны не делает. Все делают, а она одна не делает… Взять Ласточку на заметку…

— Сплюшка, что ты там бормочешь себе под нос?

— Пуганая Ворона куста боится, — бормотал Сплюшка себе под нос. — Похвально, похвально… Передать ее опыт молодежи… Старого Воробья на мякине не проведешь… Заменить мякину…

Откуда у Сплюшки столько информации? Это он у начальства слышал, когда не спал, а теперь во сне выбалтывает.

— Цыплят по осени считают… — выбалтывает Сплюшка. Опять запаздывают. С этим делом надо раньше кончать. Соловья баснями не кормят. Надо бы ничем не кормить… — Сплюшка помолчал и вдруг заговорил вкрадчиво-доверительно: — Чижик-пыжик, где ты был? Молчишь? Тогда мы поговорим в другом месте.

— Отставить Чижика! Отставить спать! — прозвучала команда.

Сплюшка сразу просыпается.

— С чего ты взял, что я сплю? Вот фантазия!

— Как? Не слышу! Говори в аппарат!

— Фантазия! Фантазия! — кричит Сплюшка Глухарю в аппарат. Но аппарат старый, он улавливает только слова начальства. — Передаю по буквам: Филин Активизирует Наблюдение Тетеревом Аист Заподозрил Измене Ястреба. Фан-та-зи-я, понял?

— Чего ты кричишь? Я не глухой.

Хорошо сидеть вот так, в позиции «вольно», и разговаривать не по службе, а по душе. Если грустно, сказать, что грустно, если страшно, сказать, что страшно. Можно и просто о жизни поговорить — что вот, дескать, какая жизнь, она, дескать, такая…

— А я, ты знаешь, люблю это дело, блаженно потянулся Глухарь. — Задуматься о жизни… Что там будет лет через сто…

— Романтик ты.

— Чего? Ближе к аппарату!

— Передаю по буквам: Рябчик Обнаружил Малиновку Активизировать Наблюдение Ткачом И Коноплянкой. Романтик, понимаешь?

— Романтик. Чего тут не понимать?.. Послушай, Сплюшка, мне Сорокопут рассказывал, что в шахматах, ну на этой, доске, шестьдесят четыре клетки. А? Что ты скажешь?

— Ничего, подходяще.

— Он, Сорокопут, в шахматах разбирается. Сам, говорит, считал. На каждую фигуру по две клетки.

— Да… — сказал Сплюшка и разъяснил: — Действия Активизированы.

— Через сто лет… Может, и у нас так будет, — размечтался Глухарь. — Две клетки на душу населения. Сиди — не хочу.

— Через сто лет нас не будет.[8]

— Ну да! И Филина не будет? Как же это без Филина? А кто будет команду давать? Насчет команды ты не подумал?

Сплюшка обо всем подумал. Даже о том, что когда-нибудь кончится и его, Сплюшкина жизнь, и то, что наступит за ней, навсегда усыпит его бдительность.

— Сплюшка! Сплюшка! Опять уснул… Сплюшка, ты все же ответь: кто тогда будет давать команду?

И тут, как опровержение всех фантазий и философий, прозвучала команда: Встать! Смирно!

Дятел и Соловей

На первый взгляд появление Филина перед Сплюшкой и Глухарем никак не было связано с появлением Зяблика перед Трясогузкой. На самом же деле оба эти события, как и все в жизни, имели между собой глубокую связь.

Снова обретя своего Зяблика, Трясогузка уже не отступала от него ни на шаг (как известно, отступать было не в ее правилах). И так, вчетвером, в компании с Дятлом и Сорокопутом они прибыли к Соловью.

Соловей почему-то не обрадовался визиту. Он посмотрел на Трясогузку как-то странно и даже не улыбнулся ей, как в прошлый раз.

— Чем могу служить? — сухо осведомился он.

— Не надо нам служить, — сказал Дятел, невольно повторяя фразу, слышанную от Филина. — Просто посидим, поболтаем.

— Может, в другой раз?

— Ну вот еще, в другой! — чуть-чуть обиделся Дятел. — Видите, сколько нас привалило! Вот, знакомьтесь, это Зяблик, наш общий друг. Мировой болельщик! Правда, он утверждает, что защита важнее нападения, но вы ему не верьте. Это он под влиянием своего и нашего общего друга Сорокопута. Вот и он, кстати. Сорокопут. Сторонник защиты на футбольном поле и профессиональный защитник в судебной практике. И по секрету — он нас не слышит — не правда ли, вы нас не слышите, Сорокопут? — по секрету, еще и писатель.

— Какой из меня писатель! — застеснялся Сорокопут и тут же поправился: — Вернее, писатель, но не из меня.

— Не слушайте его, не слушайте! — продолжал Дятел. — Он нам еще сегодня почитает, мы ему не дадим увильнуть. Ведь не дадим, а, Зяблик? Зяблик подтвердил.

— Ну вот. Следовало начать с дамы, но мы ее под конец. Это Трясогузка, наша краса и гордость. Между нами, Дятел подмигнул Зяблику, — мы не все здесь к ней равнодушны. У нас здесь кое-что намечается… А это — я… — закончил Дятел так, словно его не могли не знать. И добавил просто так, к сведению: — Дятел.

— Вы — Дятел? — удивился Соловей. — Значит, вышли из клетки?

— Вышел, — вздохнул Дятел. — Что там было — лучше не вспоминать.

Зяблик стал очень внимательным.

— Мы с Соколом в одной клетке сидели. Бывало, станет невмоготу, а он: «Терпи, брат Дятел, скоро наша возьмет!»

— Любопытно бы на него посмотреть, — сказал Зяблик. — Только не там, конечно, а здесь, когда его выпустят.

— Ну, ладно, — поставил точку Дятел. — Сорокопут, давайте вашу статью. Кажется, я уже говорил, что он у нас писатель. Такую статью накатал — любо-дорого!

— Ну зачем вы так? — смутился Сорокопут. — Вы же еще не слышали. Вернее, слышали, но не статью.

— Ладно, комментарии, как говорится, в примечаниях. Читайте, Сорокопут!

Сорокопут прочитал название: «Неизвестный становится известным». Затем сделал паузу, искоса определив, какое впечатление оно произвело на слушателей, и перешел непосредственно к тексту.

«Все мы давно привыкли, что среди нас живут птицы, которые хотя и живут, но совсем незаметно, а если и заметно, то так, что о них никто не знает, вернее, знает, но не говорит — не в том смысле, что не говорит совсем, а говорит, но не во весь голос, не так, как можно было бы о них говорить, и не только можно, но и нужно, если считать нужным не то, что мы привыкли иногда считать, а то, что мы иногда считать не привыкли, то есть привыкли, но забываем об этой привычке как раз тогда, когда о ней нельзя забывать, не то, что совсем нельзя, но нельзя забывать ни в коем случае».

Соловей слушал и хмурился. Может быть, ему не нравилось, как написал статью Сорокопут, а может, у него были какие-то свои соображения, но он все больше и больше уходил в себя, особенно после того, как Сорокопут приступил к главной части своего повествования.

«Профессия трубочиста, — читал в этой части Сорокопут, — самая обычная, хотя никто не станет ее осуждать, вернее, не то, что не станет, а не захочет, а если и захочет, то не осуждать, а совсем наоборот, потому что это обычная профессия, обычная не в худшем, а в лучшем смысле слова, если понимать под лучшим не то, что под ним иногда понимают, а то, что иногда не хотят понимать, а если и хотят, то не делают этого, вернее, делают, но не так, как положено делать, возможно, и не во всех случаях, но так, как положено делать всегда…»

Трясогузка слушала с упоением. Так вот он какой, Сорокопут! На вид посмотришь — ничего, верней, не то, что ничего, а так, ничего особенного, размышляла Трясогузка, невольно заражаясь стилем автора. Она не могла только понять, почему статья не нравится Соловью. Ведь Сорокопут его так хвалит.

«В песнях наших труб, — читал Сорокопут, — как нельзя лучше, вернее, не то, что совсем нельзя, а так, как только возможно, проявился талант Соловья, который не просто талант, то есть это тоже талант, но не просто, а так, как можно оценить только настоящий талант, не в том смысле оценить, в каком ценят таланты, а в том, в каком их не ценят, вернее, ценят, но не так, как их хотелось бы оценить, если говорить о таланте, как о таланте, а не как о чем-нибудь другом, о чем тоже можно говорить, но совсем по другому поводу…»

— Именем Индюка! — оборвал Сорокопута резкий окрик.

Все вздрогнули. Все, кроме Дятла и Соловья. Казалось, Соловей давно этого ждал — так спокойно он повернулся к двери, где стояли начальник полиции Филин-Пугач и его помощники — сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка.

— Послушайте, куда же вы его? — попытался вмешаться Сорокопут. Ведь вы же о нем ничего не знаете!

Соловей и другие

Соловья вели на казнь. Его собирались казнить самым жестоким образом — вырвать у Соловья из сердца песню.

Соловей шел впереди, а за ним, с клювами наперевес, тяжело ступали Кондор и Коршун, запечных дел мастера. Начальники двух полиций должны были прибыть позже, прямо к месту преступления.

Город только просыпался. Процессия шла по улицам, как за ниточку выдергивая из домов заспанные птичьи головы. Они смотрели вслед Соловью — одни со страхом, другие с состраданием, третьи — просто с любопытством.

Смотрел Стриж. Этот Соловей иногда заходил к нему в заведение, и Стриж ничего плохого о нем не мог подумать. Да и сейчас, если говорить честно, не может. Ну, пел песни. Допустим, смелые песни, которые не всем нравились. Так разве ж за это убивают? Тем более, что песни правильные. Кому-кому, а самому себе Стриж может в этом признаться. Он даже некоторые из них выучил наизусть и напевал дома, в кругу семьи. И дальше будет напевать — нет, нет, Стрижа не запугаете! — потому что это хорошие, справедливые песни.

Смотрел Зяблик. Зяблику тогда повезло, что он вовремя убрался из дворницкой. Странно, что его никуда не вызывают: ведь он был у Соловья как раз тогда, когда этого трубочиста арестовали. Может, еще вызовут? Ну, что ж, Зяблик был там не один, там были и Сорокопут, и Дятел, и Трясогузка. И пошел он просто так, за компанию. Все это затея Дятла. Да, да, это и Сорокопут подтвердит. «Пойдем к нему все вместе», — сказал Дятел. Зяблик еще тогда, как чувствовал, не хотел идти, но неудобно было отказываться. Нет, конечно, Зяблик не собирается ни на кого доносить, это всегда противоречило его принципам. Но если что — он скажет. Вот именно, если что — Зяблик не станет молчать…

Смотрел солдат Канарей. У себя в пехоте он много слышал про Соловья, но видел его впервые. Как жаль, что он поздно его узнал, да еще в такую минуту…

Смотрел преподобный Каплун… Перышко да перышко — вот и нету крылышка. Крылышко да крылышко — вот и нету птички…

Смотрел начинающий поэт Кукша. У них с Соловьем было много общего: Соловья ведь тоже не печатали, а теперь казнят. А Кукша будет жить, потому что даже смерть его никому не нужна…

Смотрела Пеночка-Пересмешка. Что же теперь? Как же? Убьют Соловья, и замолчат трубы, и ничего-ничего не останется впереди. И Сокол никогда не выйдет из клетки…

Смотрел Дятел. Вчера они всей семьей переезжали на новую квартиру. А сегодня у Дятла новоселье — будет сам Марабу, во всяком случае, он обещал, что будет. Дятеныш приготовил новый стишок, правда, сбивается в некоторых местах, но до вечера еще есть время…

Смотрела Корелла, смотрела Розелла. Обе были в новеньких сапожках — помните, таких, как у Цесарки. И эти новые сапожки у них промокли насквозь, потому что Корелла и Розелла плакали…

Смотрел Сорокопут. Взяли б его на работу, он бы, конечно, защитил Соловья. Не в том смысле защитил, что Соловей избежал бы казни, хотя и казни он мог бы избежать, если б его помиловали. Нет, Сорокопут защитил бы Соловья в том смысле, что выступил бы в его защиту, хотя, возможно, эта защита была бы и не в пользу Соловья…

Смотрела Пустельга… Она даже не знала, что на свете бывают такие птицы. Если Пустельга будет когда-нибудь умирать, она б хотела умереть точно так. Пусть у нее вырвут из сердца песню — ведь у нее тоже есть песня, у каждой птицы есть в сердце песня, хотя не каждая птица ее поет.

Говорунчик-Завирушка шел за процессией и вел подробный репортаж: в завтрашнем номере газеты этому событию будет отведена целая полоса, поэтому нужно, чтобы хватило материала. «Приговоренный, — строчил Завирушка, — шел, низко опустив повинную голову, с сознанием своей тягчайшей вины перед гражданами нашего города. Огромная толпа следовала за ним, и из тысячи честных сердец вырывались гневные крики: «Позор! Смерть нашему врагу! Никакой пощады врагу Птичьего города!»

Птицы заполнили улицу, и теперь Говорунчика никто не смог бы обвинить, что он написал неправду. Огромная толпа шла за Соловьем, и из тысячи сердец рвались крики которые пока еще не могли вырваться наружу.

Солдат Канарей бросился наперерез процессии.

— Стойте! крикнул он. — Не дадим Соловья! Птицы! Что же вы, птицы!

Канарей раскинул крылья, чтобы перегородить улицу, но она была слишком широка. Кто-то из конвойных отбросил его с дороги, и солдат Канарей упал замертво.

Процессия остановилась. Все смотрели на маленького солдата, который погиб, даже не успев использовать своего отпуска.

И тут грянули трубы:

Нет, нельзя же молчать без конца

Ради жизни ничтожной своей!

Птицы, птицы, откройте глаза,

Ведь уходит от вас Соловей!

Птицы, слушайте эти слова,

Выходите на свет из темниц!

Ваше счастье — не птичьи права,

А права настоящие птиц!

— Бей их! Клюй! — крикнул Жаворонок и бросился на Кондора.

Кондор шевельнул крылом, и Жаворонок отлетел в сторону.

И тогда появился дворник Орел. В нем трудно было узнать хорошо всем знакомого старого доброго дворника.

— Хватит! Будет терпеть! — сказал Орел и подмял под себя Кондора.

Индюк и другие

— Наша взяла! Наша взяла! — кричали надежные ребята Зяблик и Сорокопут.

Птицы шли на дворец. Они шли, твердо печатая шаг, как будто всю жизнь прослужили в пехоте, но при этом так широко размахивали крыльями, что, казалось, вот-вот они полетят.

Привратник Попугай провожал взглядом толпу и, как зачарованный, повторял еще одну полюбившуюся фразу.

— Будет терпеть!

И столько в его голосе было гнева и решимости — ровно столько, сколько было в голосе у Орла, до того точно Попугай воспроизводил услышанное.

Говорунчик-Завирушка опять стал записывать. Кажется, эти события все же пригодятся для газеты. «Птицы шли на бывший дворец, — писал он, — они шли в едином строю, твердо печатая шаг, и к ним присоединялись все новые и новые птицы…»

На балкон дворца вывалился Пешеход № 1.

— А я думал, думал… Думал, думал… — сказал Индюк и свалился с балкона.

— Застарелая болезнь, — диагностировал Грач. — Хроническая боязнь высоты, закончившаяся летальным исходом.

Но Индюк встал и пошел. Он не выносил ничего летального, как и летательного.

Птицы шли на дворец. У них будто выросли крылья.

У парадного входа в позе швейцара стоял преподобный Каплун.

— Пожалуйте, дорогие гости, милости прошу!

При этом у Каплуна был такой вид, будто он и впрямь просил милостыню.

— Ты, папаша, постой здесь, посторожи общественное добро, — попросил его сапожный мастер.

— Я посторожу, — пообещал Каплун и добавил, уже осваиваясь с новой должностью: — Вы не сумлевайтесь.

В Птичьем городе начиналась новая жизнь. Птицы поднимали головы, широко распрямляли крылья.

— Наша взяла! Наша взяла! — кричали Зяблик и Сорокопут.

И — другие

День полета. Сегодня день полета. Птицы выходят из домов, протирают глаза и сразу вспоминают, что сегодня у них особенный день. Сегодня они полетят. Непривычно, немного страшно, но никому не хочется оставаться на земле.

— У меня не слишком короткая стрижка? — спрашивает Трясогузка у Пустельги. — Сейчас это модно, но не трудно ли будет летать?

Нет, Трясогузка не изменила своего отношения к Пустельге, но теперь у них появилось кое-что общее. Этот солдат Пустельги вместе с Трясогузкиным Зябликом были там, а дружба, рожденная в огне, говорит Зяблик, это самая крепкая дружба. Правда, солдат погиб, но ведь и Зяблику не так просто досталась победа. Он простудился тогда в холодной дворницкой и мог бы пролежать целый день, если б не его беспокойный характер… Кстати, а где Пеночка-Пересмешка? Ее Сокол тоже там был, так что Пеночка имеет право на их общество.

Зяблик и Сорокопут тоже готовятся к полету:

— Как вы делаете крыльями? Так, потом вот так, а потом… вы уверены, что потом надо так, а не так?

— Мне кажется, что уверен, хотя определенно не могу вам сказать. Вернее, могу, но не определенно…

— Приготовиться! — звучит команда Сокола.

Птицы замерли. («Тише! Тише! Вы слышите — приготовиться!», «Да не теснитесь вы, крылья нельзя поднять!»).

— Небо!

Первым взмыл Сокол. Он рассек крыльями воздух, оттолкнулся от земли и стал набирать высоту, быстро и уверенно.

За ним поднялся Орел. Старый дворник легко работал натруженными крыльями, которыми столько лет подметал мостовую, и только теперь все заметили, какие у него красивые, сильные крылья. Где-то высоко-высоко Орел настиг Сокола, и они полетели рядом, крыло к крылу.

Взлетел Соловей — и сразу пропал из виду. То ли потому, что быстро летел, то ли потому, что был маленький и издали его трудно было увидеть.

Вслед за Соловьем взмыл Жаворонок — взмыл и остановился посреди неба, словно любуясь дорогами, которые проложил на земле.

Плотник Скворец, сапожник Шилохвост… Птицы одна за другой покидали землю…

Вот полетела Пеночка-Пересмешка. Она очень быстро, почти незаметно двигает крыльями, и ныряет, и плещется в воздухе — наконец-то Пеночка попала в свою стихию!

Трясогузка летит вместе с Зябликом. Сразу даже не различишь, где он, где она. Вот это настоящая пара!

И старый Деряба, который обычно валялся на земле,[9] на этот раз попытался подняться. Он взмахнул крыльями и устремился вверх — головой, крыльями, ногами. Вот сейчас он доберется до неба, сейчас встретится с ним…

Деряба почувствовал удар, но почему-то не сверху, а снизу. В чем дело? Он опять на земле? Неужели он сбился с дороги?

Сорокопут задержался на земле. Он ходит от птицы к птице и каждой дает советы, как надо летать:

— Вы крыльями, крыльями… Хотя не только крыльями, но и хвостом, однако не столько хвостом, сколько крыльями…

Корелла и Розелла прыгают по земле, не решаясь так сразу подняться. Но — все летают, сказала Корелла, все летают, сказала Розелла, если хочешь, чтоб тебя видели, надо повыше подняться над землей.

А вон — заведение «Стриж и клиенты». Впереди летит Стриж, а за ним его клиенты в установившемся порядке очереди. И все стригут воздух крыльями на бреющем полете. Ни дать, ни взять — парикмахерская «Стрижем-бреем».

Даже Сплюшка, вечно сонный Сплюшка — и тот куда забрался! Сейчас ему некогда клевать носом — разве кто зерна подкинет. И рад Сплюшка, посмотрите, как рад: лучше быть в небесах рядовым, чем на земле ефрейтором.

А вон там, высоко-высоко, — кто это? Ну конечно же, это Пустельга. Она взмывает все выше и выше, и так хорошо смотреть на нее. Хорошо и вместе с тем страшно: а вдруг она улетит и больше никогда не вернется на землю? Потому что больше нет на земле Канарея, нет на земле солдата, который писал Пустельге: «Ждите меня ровно в полночь…»

Ждите… Где ждать его Пустельге, где его ждать, чтобы дождаться?

Что же произошло дальше?

На этот вопрос ответить труднее всего. Жизнь идет, не останавливаясь, и никогда нельзя дать точный ответ — что же произойдет дальше?

Птичий город теперь не узнать: он занимает все небо, хотя птицы не порывают с землей — ведь родились они на земле, и это она дала им крылья.

Должность короля давно упразднена, и никаких династий нет и в помине. Птицы сами управляют своим городом, но особенно прислушиваются, конечно, к мнению таких уважаемых граждан, как Сокол, Орел, Соловей.

Во дворце теперь летная школа. Там занимаются птенцы, которые еще не умеют летать. Дятенок тоже в этой школе, только он не учится, а преподает: время идет, и Дятенок уже не Дятенок. По утрам, когда пора начинать занятия, сторож Каплун дает звонок… Представляете, его преподобие стал теперь школьным сторожем и совсем неплохо чувствует себя в этом новом сане. Наконец-то он нашел свое призвание, о котором прежде и не подозревал. По праву работника летной школы, Каплун рассуждает о полетах, как знаток, но сам летать не решается. «Не те перышки, не те крылышки… Да и на земле как-то спокойнее».

На площади перед дворцом стоит памятник солдату Канарею. Скульптор Жаворонок так его установил, что Канарей совсем не касается земли, он как будто летит по воздуху. И это очень правильно, потому что — теперь это знает каждый школьник — солдат Канарей, хоть и служил в пехоте, но он летел, летел, в самом высоком смысле слова.

Что же произошло с остальными героями нашей истории?

Говорунчик-Завирушка по-прежнему работает в редакции, правда, не в должности редактора, а в должности курьера. Ему пригодилась фраза, когда-то слышанная от Дятла, о том, что и курьеры делают карьеры. Завирушка делает свою карьеру, бегая с поручениями нового редактора и одновременно разнося слухи, что скоро — вот увидите! — все это переменится. «Это я вам говорю как сотрудник газеты «Полет», а также как бывший сотрудник газеты «Друг пешехода».

Зяблику очень пригодилась справка, которую он в свое время взял у Грача. Ведь Зяблик простудился не просто так, а там, в дворницкой, — это подтвердили и Сорокопут, и Дятенок. Трясогузка не работает, но забот у нее хватает. Она очень следит за собой и летает по специальному режиму. «В наше время сохранить фигуру — значит, сохранить семью».

А вот кто работает — ни за что не догадаетесь! — это Сорокопут. Он возглавляет коллегию адвокатов и совсем ничего не путает. В этом просто нет необходимости: ведь теперь по любому вопросу Сорокопут может прямо высказать свое мнение.

Пеночка-Пересмешка часто встречается с Соколом и редко с ним расстается. Ну, конечно, у каждого свои дела, но свободное время они всегда проводят вдвоем, а скоро будут проводить втроем или вчетвером, тогда Пеночке будет совсем весело.

Пустельга работает вместе с Дятенком — воспитательницей в летной школе. Птенцы ее любят, потому что она отдает им всю жизнь. Больше Пустельге некому ее отдавать — не стало кому отдавать, с тех пор как не стало солдата Канарея.

Очень не повезло Голубю. Он пришел к своей Голубке, но она его не узнала: сидя в клетке, Голубь совсем облысел от усиленной переписки. Он, правда, надеется, что Голубка снова полюбит его, но разве может Голубка полюбить вторично? И все же Голубь приходит к ней каждый вечер. Они сидят и читают его письма, читают, как какой-нибудь роман. До конца еще далеко, но Голубка так увлечена, что — кто знает? — может, их роман и хорошо кончится?

Марабу вернулся к себе на родину, где он имеет возможность говорить без акцента. Но должность начальника тайной полиции там была занята, и Марабу пришлось сменить профессию. Он открыл тайную лавочку по продаже секретных сведений. Торговля идет бойко, и успехи Марабу дают все основания ожидать, что скоро он и здесь займет подобающее положение.

Филин и Глухарь прячутся где-то в лесах. Они собирают силы, чтобы напасть на Птичий город и восстановить в нем прежний порядок, но силы их, наоборот, тают, и Глухарь сильно сомневается, правильно ли он сделал, сбежав от своих.

А вот Сплюшка не сбежал. Правда, поначалу он очень страдал, потому что ему не хватало его ефрейторства. Старый служака решил, что теперь его песенка спета, и даже попытался навеки уснуть, но с этим у него ничего не получилось, потому что всякий раз Сплюшка закрывал только один глаз, а другой прищуривал, чтобы посмотреть, как его будут хоронить с воинскими почестями. Потом он раздумал умирать и поступил в дружину по охране новых порядков. Работы у него хватает, потому что пока Филин и Глухарь прячутся в лесах, Сплюшка не должен дремать.

А Дятел остался без работы, хотя он в совершенстве владеет двумя профессиями. Должность младшего привратника упразднена, а вторая профессия, которой обучил Дятла Марабу, также не пользуется популярностью, и Дятлу приходится сидеть дома. Дятлиха ходит на работу, а он варит обед, прибирает комнаты и вообще занимается хозяйством.

Парикмахер Стриж опять сменил вывеску: теперь его парикмахерская называется «Солдат Канарей». Конечно, вывеска у него не на земле, сейчас такого не встретите в Птичьем городе, — а высоко, под самой крышей, так что для того, чтобы ее прочитать, нужно хорошенько поработать крыльями.

Жизнь идет, и есть в ней свои заботы, свои тревоги и разочарования. Есть они и у безнадежно влюбленного Голубя, и у старого Дерябы («Ни-ни! Только по праздникам!»), и у преподавателя летной школы Дятенка (потому что птенцы сейчас такие пошли — нет, мы были другими в наше время!). Но как бы трудно ни складывалась жизнь, дан ответ на главный вопрос:

Для чего у птицы крылья?

Чтоб подняться в поднебесье,

Чтоб парить под облаками,

Быть свободной, словно песня,

Чтоб, покуда светит солнце

Над землей — к нему стремиться.

Для чего у птицы крылья?

Чтобы птица стала птицей.

1962–1963 гг.

Что было дальше на самом деле

Так бы это должно было быть, если б жизнь не была жизнью, если б она оставалась сказкой, прекрасной мечтой. Мечта живет по своим законам, а жизнь по своим, и если мечта пытается жить по законам жизни, то это обычно плохо кончается. Сколько понастроено воздушных замков, а кто в них живет? Воздушные замки для жизни не приспособлены.

Пытались даже построить один большой воздушный замок для всех, чтобы все в нем были счастливы. Но ничего с этим не получилось. Строительный материал разворовывали еще на земле, а то, что удалось построить, в конце концов обрушилось всем на голову.

Будущее — это продолжение жизни, а не мечты. Мы привыкли жить в будущем, а в настоящем жить так и не научились. В будущем жить легче, спокойней, безоблачней, безболезненней, к тому же оно не пролетает так быстро, как пролетает настоящее: когда на него ни глянешь, оно всегда впереди.

Время раньше всех научилось летать и пролетает так быстро, что за ним не угонишься. И за будущим не угонишься, оно — как горизонт.

Птичий город теперь не узнать. Всюду взлетные дорожки, вокзалы, заправочные станции (так теперь называются буфеты). Предупредительные надписи: «Внимание!», «Взлет!»

Птичий город занимает все небо, но все предпочитают жить на земле. Все-таки какая-то почва под ногами.

Поразмять крылья, конечно, можно, но постоянно жить — не получается. Только умостишься, закроешь глаза, чтобы отойти ко сну — и тут же куда-то проваливаешься. Ко сну можно только отходить, а отлетать — разве что душой, оставив на земле тело.

Чем-то она притягательна для птицы, эта земля. Они-то думали, что их притягивает небо, а оно их притягивало только на расстоянии. А приблизишься к нему, расслабишься — и сразу летишь камнем вниз.

Появилось новое значение слова «полететь».

— Я вчера так полетела, — говорит Трясогузка и трясет гузкой, которая у нее вся в синяках. Великолепные синяки у Трясогузки! Наверно, когда падаешь с неба, уносишь на землю кусочек его синевы.

Внимание! Отстегнулись! Взлет!

Каждый — весь внимание. Все отстегнулись. Но взлета нет.

Многим просто некогда: столько дел. У некоторых на земле неплохой бизнес, а в небе никакого бизнеса нет. Летать стало просто невыгодно: ты полетишь, а тебя на земле обворуют. Ну, и привычка, конечно. Привыкли быть пешеходами, пешая ходьба полезна для здоровья.

Пешеход № 1 теперь Летатель под тем же номером. Когда-то он полетел с балкона, став одним из первых летателей, и сейчас иногда летает, правда, пока только сверху вниз. Но на очереди у него полеты снизу вверх. Это трудней, но не так больно.

Привратник Дятел приватизировал старые ворота, потратив на это все свои сбережения. На целый дом денег не хватило, но зато теперь у него собственная частная практика: кого хочет, впускает, кого хочет, выпускает. И хотя через эти ворота откуда выйдешь, туда и войдешь, но Дятел строжайшим образом проверяет у всех документы.

Пеночка-Пересмешка часто встречается с Соколом и редко с ним расстается, но расставаться хочется все чаще, а встречаться — все реже. Сойтись-то не трудно, трудно сойтись характерами. Да и вкусами тоже. Пеночка даже не может приготовить обед на двоих, до того у них с Соколом разные вкусы.

Марабу, начальник тайной полиции, уехал из Птичьего города туда, где он может говорить без акцента, но без акцента он понес такую галиматью, что все от него прямо-таки шарахаются. Не зря профессор Дубонос говорит, что в жизни главное — правильно расставить акценты. Как расставишь акценты, так и будешь жить.

В прежние времена Дубонос бы это только подумал, а теперь говорит напрямик. Может, это и лишнее, но почему бы не сказать? Сейчас даже модно говорить лишнее, а о главном молчать. Если хочешь сказать о главном, нужно предварительно застраховаться у Зяблика.

Этого правила придерживается и газета «Друг пешехода», которая, кстати, теперь носит более звучное название: «За правое лево!» Общество резко разделилось в своем поступательном движении в разные стороны: одни твердо знают, где право, но не помнят, где лево. Другие твердо помнят, где лево, но не знают, где право. Газета выбрала компромиссное направление, и теперь упорно борется за правое лево.

Но поэт Кукша, в какую сторону ни крути, в газете все равно не печатается. И Сорокопут не печатается. Свобода слова — это не для него, он предпочитает свободу мыслей от слов свободе слова от мыслей. Правда, выразить мысли, свободные от слов, пока затрудняется.

Кукша пишет тексты для песен. Лишь только его стихи стали текстами, как они сразу зазвучали. Сипуха и Кряква, которые создали свой ансамбль, сипят и крячут с большим успехом у публики. Особым успехом в их ансамбле пользуется Филин-Пугач, который совмещает работу судебного исполнителя с творчеством исполнителя народных песен. Он исполняет песню «Эх, ухнем!», причем лучше всего у него получается «ух!», а над «эх!» еще предстоит поработать.

Тут самое время сказать о Трясогузке. Трясогузка по-прежнему трясет гузкой, но теперь уже осмысленно, целенаправленно. Такие пошли времена: никто вам бесплатно гузкой трясти не станет. Трясогузка выступает в сольных концертах Сипухи, Кряквы и Филина: они поют, а она рядом трясет гузкой. Это обеспечивает солисту большой успех. Если рядом с ним никто гузкой не трясет, никто его и слушать не станет.

Сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка уволены в запас. Глухарь утешился в мирной жизни тем, что купил себе новый слуховой аппарат. Ему больше не приходится напоминать каждому: «Говорите в аппарат!», его новый аппарат обладает мощными звукоулавливателями. И теперь, если кто хочет узнать, что слышно, обращается непосредственно к нему, потому что ему абсолютно все слышно.

А Сплюшка — вот беда! — выспался за время службы и теперь, в запасе, страдает бессонницей. Ему посоветовали считать до тысячи, но он умеет только до ста. И теперь Сплюшка ищет, с кем бы поспать, чтоб ему посчитали до тысячи. Но бесплатно с ним спать никто не хочет, приходится платить по тысяче монет, и, пока их считают, Сплюшка благополучно отходит ко сну.

А Синицу помните? Ту, которую зачислили на должность Журавля, потому что она в руках была надежней Журавля в небе. Синица с тех пор у кого только в руках не перебывала и, поднабравшись опыта, открыла специальное заведение. Фазан, который прежде сбивался с ног, бегая со свидания на свидание, буквально днюет и ночует в ее заведении, теперь у него все свидания в одном месте.

Некоторые улетели из Птичьего города — тю-тю! Едва им разрешили летать, как они тотчас же и улетели. Между прочим, неплохо устроились. Правда, там они тоже не летают, на такие работы их не берут. Нет у них достаточной подготовки. Но подметать взлетные и посадочные дорожки, вокзальные помещения, чистить крылья отлетающих — это сколько угодно. Зато кормят их на убой, говорит Кондор, большой мастер убоя.

Голубь издал свои письма к Голубке и теперь с ней судится, отстаивая свои авторские права. Голубка претендует на эти права, поскольку письма ей адресованы. Сорокопут, адвокат Голубя, ссылается на то, что в почтальонской практике Голубя не было случая, когда бы адресаты претендовали на часть почтальонской зарплаты, хотя письма были адресованы непосредственно им, как и письма Голубя Голубке. В связи с этим Сорокопут возбудил встречное дело, требуя выплаты Голубкой Голубю гонорара за все письма, которые он ей написал.

Ночной сторож Сыч неусыпно сторожит ночь, но никак не может усторожить: к утру ее непременно кто-нибудь уворует. Совершенно отчаявшись, он уволился с работы и нанялся сторожить день. Но с днем происходит та же история: к вечеру его непременно уворуют. Уворовать значительно легче, чем усторожить.

На центральной площади стоит памятник Неизвестному Пешеходу. Когда-то он был известен, но со временем его почти забыли. Потому и памятник поставили, чтоб дальше не забывать. В честь ему — или себе в назидание?

Были ведь и такие, которые вздыхали по старым порядкам. Те порядки, конечно, заставляли желать лучшего, но зато какие были мечты! Как верно заметил профессор Дубонос, хуже всего действительность, которая ни для кого не станет мечтой, и мечта, которая стала действительностью. Потому что, по словам того же профессора, неправда без правды проживет, а правда без неправды сама себе глаза выколет.

Сегодня воздушных замков уже никто не строит. Все довольствуются низменным, которое выглядит возвышенным, если смотреть на него снизу. Все от того зависит, с какой точки смотреть.

Чем строже порядки на земле, тем вольготнее мечте в небе. И вольготнее, и безопаснее. Помните Кукушонка? Того, что на спор взялся пройти по карнизу верхнего этажа и сорвался, дойдя до середины. Разбился, но крыльев не раскрыл. Потому что он уважал порядок, а порядок требовал крыльев для полета не раскрывать.

Кукушонок падал у всех на глазах, но никто не двинул крыльями, чтобы его спасти, потому что все уважали порядок.

Памятник Неизвестному Пешеходу можно считать и памятником Кукушонку, у которого нет своего памятника. Все равно в памятнике нет ни с кем никакого сходства, он изображен в виде труб, нацеленных в небо, словно готовых выстрелить в него свою мечту. Или выстрелить по своей мечте — как получится.

Почему так случилось? Раньше, когда петь было нельзя, трубы пели, а теперь, когда провозглашена свобода пения, когда поют не только такие знаменитые исполнители, как Сипуха и Кряква, как Филин-Пугач, как Чиж, клиент Стрижа, который в былые времена только стригся, — а даже такие непрофессионалы, как плотник Скворец и каменщик Жаворонок, — трубы Птичьего города почему-то умолкли.

1999 г.

Письмо Говорунчика-Завирушки автору повести

Дорогой коллега, Вы так хорошо и правдиво все описали! Здесь вся наша жизнь, ну буквально вся наша жизнь. Я читал жене, она плакала.

Особенно хороша фраза: «Козодой несет на рынок молоко». Действительно, лучше не скажешь. Какая простота, какая незакомплексованность! И где Вы только берете эти слова?

Кукша говорит, что будет у Вас учиться. Пускай учится. И пока не научится, о публикации может и не мечтать. А Дятеныш выучил Вашего Козодоя наизусть. Попросишь его почитать, он сразу прыг на табуретку, отставит ногу и начнет: «Козодой несет на рынок молоко». Большой имеет успех, на всех олимпиадах.

Хотя в последнее время выяснилось, что Козодой нес на рынок не молоко, да и не на рынок, а совсем в другую организацию. Потому что был Козодой боец невидимого фронта. Вы это как почувствовали и больше нигде его не упоминали.

А сегодня только его и упоминают. Потому что он наш президент. Был простой резидент, но ему присвоили дополнительную букву всенародным голосованием. Но в душе он остался бойцом невидимого фронта: снимет букву, расслабится — и опять резидент. Пока мы тут учились не размахивать крыльями, он научился не размахивать еще и ногами. Шагает в ногу с другой ногой, очень красиво получается.

Напишите о нем в нашу газету. Мы сразу напечатаем, не будем ждать тридцать лет, как получилось с нашей повестью. Сегодня мы получили свободу размахивать перьями, — правда, пока еще не касаясь бумаги.

Наша газета по-прежнему друг пешехода, хотя носит другое название. Как говорит наш друг Сорокопут, который теперь советник у президента, если вы уважаете в себе пешехода, то вы должны его в себе уважать. Какая б ни была свобода размахивать, но нужно уважать в себе пешехода. Примите и прочее

Ваш Говорунчик-Завирушка.

2000 года сегодняшнего дня.

Закон всемирного тяготения

Ночь

Я встаю, а она еще не ложилась. Она стоит под окном, как стояла с вечера.

— Уходи! — гоню я ее. — Мне надо работать.

Ночь уходит весьма неохотно. И не успеешь оглянуться — снова стоит под окном.

— Чего тебе не спится? — спрашиваю я не слишком строго.

— Холодно, — отвечает Ночь. — Разве тут уснешь, разве согреешься?

Тогда я гашу свет и впускаю Ночь в комнату.

— Ладно, грейся. Только это в последний раз. Завтра же ты должна оставить меня в покое.

Ночь обещает, но я знаю, что это — только слова. Куда она денется среди зимы, не ночевать же ей под открытым небом!

Завтра и послезавтра все повторяется снова.

Чуть стемнеет, Ночь приходит в мою комнату и уходит только на рассвете. Мне не хочется ее тревожить.

А время идет, и ничего я не успеваю сделать. Ночи этого не объяснишь — она темная, разве она понимает?..

Полуправда

Купил Дурак на базаре Правду. Удачно купил, ничего не скажешь. Дал за нее три дурацких вопроса да еще два тумака сдачи получил и — пошел.

Нелегко сказать — пошел! С Правдой-то ходить — не так просто. Кто пробовал, тот знает. Большая она, Правда, тяжелая. Поехать на ней — не поедешь, а на себе нести — далеко ли унесешь?

Тащит Дурак свою Правду, мается. А бросить жалко. Как-никак за нее заплачено.

— Ты где, Дурак, пропадал? — набросилась на него жена.

Объяснил ей Дурак все, как есть, только одного объяснить не смог: для чего она, эта Правда, как ею пользоваться.

Лежит Правда среди улицы, ни в какие ворота не лезет, а Дурак с женой держат совет — как с нею быть, как ее приспособить в хозяйстве.

Крутили и так, и сяк, ничего не придумали. Даже поставить Правду, и то негде. Что ты будешь делать — некуда Правды деть!

— Иди, — говорит жена Дураку, — продай свою Правду. Много не спрашивай — сколько дадут, столько и ладно. Все равно толку от нее никакого.

Потащился Дурак на базар. Стал на видном месте, кричит:

— Правда! Правда! Кому Правду — налетай! Но никто на него не налетает.

— Эй, народ! — кричит Дурак. — Бери Правду — дешево отдам!

— Да нет, — отвечает народ. — Нам твоя Правда ни к чему. У нас своя Правда, не купленная.

Но вот к Дураку один Умник подошел. Покрутился возле Правды, спрашивает:

— Что, парень, Правду продаешь? А много ли просишь?

— Немного, совсем немного, — обрадовался Дурак. — Отдам за спасибо.

— За спасибо? — стал прикидывать Умник. — Нет, это для меня дороговато.

Но тут подоспел еще один Умник и тоже стал прицениваться.

Рядились они, рядились и решили купить одну Правду на двоих. На том и сошлись.

Разрезали Правду на две части. Получились две полуправды, каждая и полегче, и поудобнее, чем целая была. Такие полуправды — просто загляденье.

Идут Умники по базару, и все им завидуют. А потом и другие Умники, по их примеру, стали себе полуправды мастерить.

Режут умники правду, полуправдой запасаются.

Теперь им куда легче разговаривать между собой.

Там, где надо бы сказать: «Вы подлец!» — можно сказать: «У вас трудный характер». Нахала можно назвать шалуном, обманщика — фантазером.

И даже нашего Дурака теперь никто дураком не назовет.

О дураке скажут: «Человек, по-своему мыслящий». Вот как режут Правду!

Гром и Молния

Грому — что, Гром не боится Молнии. Правда, с глазу на глаз переговорить с ней у него все как-то не получается. Больно уж горяча эта Молния: как вспыхнет!

В это время Гром и носа на свет белый не показывает. Ни видать его, ни слыхать. Но зато как заметит, что Молнии нет на горизонте, — тут уж его не удержишь.

— До каких пор, — гремит, — терпеть все это?! Да я за такое дело!..

Так разойдется, так разбушуется — только послушайте его! Уж он не смолчит, уж он выложит все, так и знайте!

…Жаль, что Молния слышать его не может.

Центр тяжести

Есть такая детская игра — кубики. Поставьте их один на другой, и у вас получится башня. И хоть башня эта ненастоящая, но сами кубики относятся к ней всерьез, будто то, что они делают, — совсем не игра, а самая настоящая, взрослая работа.

Интересно, о чем думают кубики в это время? Если хотите знать, совершенно о разном. Нижний Кубик думает, как бы башню на себе удержать, а Верхний — как бы самому наверху удержаться.

Вот потому-то, если уберете Верхний Кубик, в башне мало что изменится.

А попробуйте убрать Нижний…

Лом

Однажды Лом увидел в стене небольшую Отдушину.

«Как она прелестна, как воздушна! — подумал он. — И такую красавицу замуровали в стену. Ах, варвары!»

И Лом бросился на стену, чтобы освободить пленницу.

Он отважно долбил кирпичи, ломал их, крошил, и вскоре от стены остались одни развалины. Лом бросился к Отдушине, чтобы вывести ее из плена, но она куда-то исчезла.

С тех пор Лом только и думает об этой Отдушине. Иногда он встречает ее в других стенах и опять бросается к ней на выручку, но в последнюю минуту Отдушина куда-то исчезает. И Лом никак не может понять причины этого загадочного исчезновения.

Выбор профессии

Было тихо. Было темно. В темноте — сквозь окно — светились желтые зрачки звезд.

В тишине — за окном — притаились какие-то шорохи.

Мышка сказала:

— Когда я вырасту большая, я обязательно стану кошкой…

Костер в лесу

Костер угасал.

В нем едва теплилась жизнь, он чувствовал, что не пройдет и часа, как от него останется горка пепла — и ничего больше. Маленькая горка пепла среди огромного дремучего леса.

Костер слабо потрескивал, взывая о помощи. Красный язычок лихорадочно облизывал почерневшие угли, и Ручей, пробегавший мимо, счел нужным осведомиться:

— Вам — воды?

Костер зашипел от бессильной злости. Ему не хватало только воды в его положении! Очевидно, поняв неуместность своего вопроса, Ручей прожурчал какие-то извинения и заспешил прочь.

И тогда над угасающим Костром склонились кусты. Не говоря ни слова, они протянули ему свои ветки.

Костер жадно ухватился за ветки, и — произошло чудо. Огонь, который, казалось, совсем в нем угас, вспыхнул с новой силой.

Вот что значит для костра протянутая вовремя ветка помощи!

Костер поднялся, опершись на кусты, встал во весь рост, и оказалось, что он совсем не такой уж маленький. Кусты затрещали под ним и потонули в пламени. Их некому было спасать.

А Костер уже рвался вверх. Он стал таким высоким и ярким, что даже деревья потянулись к нему: одни — восхищенные его красотой, другие — просто, чтобы погреть руки.

Дальние деревья завидовали тем, которые оказались возле Костра, и сами мечтали, как бы к нему приблизиться.

— Костер! Костер! Наш Костер! — шумели дальние деревья. — Он согревает нас, он озаряет нашу жизнь!

А ближние деревья трещали еще громче. Но не от восхищения, а оттого, что Костер пожирал их своим пламенем, подминал под себя, чтобы подняться еще выше. Кто из них мог противиться дикой мощи гигантского Костра в лесу?

Но нашлась все-таки сила, которая погасила Костер. Ударила гроза, и деревья роняли тяжелые слезы — слезы по Костру, к которому привыкли и который угас, не успев их сожрать.

И только позже, гораздо позже, когда высохли слезы, деревья разглядели огромное черное пепелище на том месте, где бушевал Костер.

Нет, не Костер — Пожар. Лесной пожар. Страшное стихийное бедствие.

Любезность

— О, простите, я не одето! — улыбнулось Солнышко и натянуло на себя тучку.

— Ну, не сидеть же вам в темноте! — нахмурилась Тучка и зажгла молнию.

— К вашим услугам! — сверкнула Молния. — Что бы такое вам зажечь?

И она зажгла домик.

— С вашего позволения, я сгорю, — зарделся Домик. — Но вы не беспокойтесь, я оставлю по себе пламя…

И Домик поджег соседние домики.

— Рады стараться! — загорелись Соседние Домики и подожгли весь город.

Земля была растрогана.

— Вы очень любезны, — сказала она и посыпала голову пеплом.

Горизонт

Подошло Солнце к Горизонту.

— Спрячь меня, — просит. — Такой горячий день, нет отбоя от посетителей.

— Неудобно как-то, — кривится Горизонт. — Что обо мне на земле подумают?

— А кто будет знать? Если спросят, скажешь, не видел.

— Не умею я врать, — колеблется Горизонт. — Ну да ладно, что с тобой поделаешь?

Спряталось Солнце за Горизонт, и тут-то о нем все стали спрашивать. А Горизонт и вправду не умел врать.

— Не знаю, — говорит, — не видел. — А сам покраснел, каждому ясно, что врет Горизонт, знает он, где Солнце.

Красный-красный стал Горизонт. «Ну его, — думает, — это в последний раз. Больше я с этим Солнцем не связываюсь».

Так думает Горизонт. А как оно будет на самом деле? Что тут гадать! Подождем до завтра.

Всемирное тяготение

Травинка выткнулась из земли и увидела над собой звезды. Их много, они со всех сторон обступают Травинку, и ей приятно, что звезды ее заметили.

Травинка тянется к звездам. Она даже немножко приближается к ним, но впереди остается еще довольно приличное расстояние.

Травинка тянется из последних сил. Ей необходимо узнать, что происходит там, наверху, и вообще — в мире. Потому что она любопытна, как все травинки, и еще потому, что это приближает ее к звездам…

А умирает Травинка на земле. Она не может расстаться с землей, слишком глубоко она пустила здесь корни.

Закон всемирного тяготения

У Вселенной непорядок с одной Галактикой.

— Что с тобой, Галактика? Как-то ты вся затуманилась…

— Да вот, Солнце тут есть одно…

У Галактики непорядок с одним Солнцем.

— Откуда у тебя, Солнце, пятна?

— С Землей что-то не ладится…

У Солнца непорядок с одной Землей.

— Что у тебя, Земля, там происходит?

— Понимаешь, есть один Человек…

У Земли непорядок с одним Человеком.

— Что с тобой, Человек?

— Бог его знает! Вроде ботинок жмет…

Один ботинок — и тяготит всю Вселенную!

Вечность

Когда Гранитной Глыбе исполнилось два миллиона лет, рядом с ней, — возможно, для того, чтобы ее поздравить, — появился только что родившийся Одуванчик.

— Скажите, — спросил Одуванчик, — вы никогда не думали о вечности?

Гранитная Глыба даже не пошевелилась.

— Нет, — сказала она спокойно. — Жизнь так коротка, что не стоит тратить время на размышления.

— Не так уж коротка, — возразил Одуванчик. — Можно все успеть при желании.

— Зачем? — удивилась Глыба. — От этих размышлений одни расстройства. Еще заболеешь на нервной почве.

— Не сваливайте на почву! — рассердился Одуванчик. — Почва у нас хорошая — чистый чернозем…

Он до того вышел из себя, что пух его полетел по ветру.

Тоненький стебелек упрямо качался на ветру, но уже не мог привести ни одного убедительного аргумента.

— Вот тебе и вечность. Утешение для дураков. Нет уж, лучше совсем не думать, — сказала Глыба и задумалась.

На каменном лбу, который не могли избороздить тысячелетия, пролегла первая трещина…

Физический закон

Великие открытия совершаются чисто случайно.

Чисто случайно встретились в лесу Еж и Лев.

— Приготовься, Еж, — говорит Лев, — сейчас я тебя ударю.

Приготовился Еж: свернулся клубком, не поймешь, где у него душа, а где пятки.

Лев размахнулся и — хлоп! В чем дело? По всем расчетам Ежу бы на три метра отлететь, а он отлетел только на полтора. А на остальные полтора отлетел Лев. Да и этих метров показалось ему мало: поджал хвост — и ходу!

«Интересное явление, — подумал Еж, — надо будет его проверить!»

Стал он проверять, как полагается в научном исследовании. Делал опыты и на волках, и на медведях. Все подтвердилось: чем сильнее удар, тем дальше зверь отлетает. Вот так Еж и открыл закон:

действие равно противодействию

Это было великое научное открытие. До сих пор в лесу только действовали, а противодействовать никто не решался. Теперь же все воспрянули духом. Зайцы, бобры, суслики — всякая лесная мелкота повылезла из своих нор, прет прямо на Льва.

— А ну, — говорит, — ударь!

Начал Лев ударять. Народу перебил — глядеть страшно.

— Это не по закону! — возмущается мелкота. — По закону действие равно противодействию!

Ударяет Лев. Ему наплевать на законы. И тут нашелся один Суслик. Подытожил все опыты и — дополнил закон Ежа:

действие равно противодействию — это физический закон, но там, где действует физическая сила, физические законы бездействуют.

В науке этот закон известен под именем закона Ежа-Суслика.

Зайкины рога

Стащил Зайка в огороде морковку. Идет, а навстречу ему Козел.

— Эй, Заяц, продай морковку!

— А сколько дашь?

— Да у меня, видишь ли, нет ничего — только рога.

Подумал Зайка: рога — это тоже неплохо. Можно и забодать кого при случае.

— Ладно, давай рога.

— Они не снимаются, — объяснил Козел, — но я здесь буду, никуда не уйду.

— Ладно, — говорит Зайка, — сиди здесь. А я побегу, еще себе морковку добуду.

Побежал Зайка в огород, а там Волк. Сидит, нюхает морковку.

— Дяденька, дяденька, — просит Зайка, — продай морковку!

— А сколько дашь?

— Дам рога, — обещает Зайка. — Хорошие рога, крепкие.

Смеется Волк:

— Откуда же у тебя, у Зайца, рога?

— Есть рога, есть! — клянется Зайка. — Они вон там, за кустом. Правда, вместе с Козлом… если не возражаете…

— С Козлом? — оживился Волк. — Ну что ж, это подходит.

Побежал Волк, сожрал Козла, а Зайка остался со своей морковкой. И неловко Зайке, что так получилось, да что поделаешь? Его, Зайкиной, вины здесь нет, он ведь за что купил, за то и продал…

Хитрая Кошка

Бежит Мышка по коридору, вдруг кто-то ее цап за шиворот! Скосила Мышка глаза, зажмурилась и решила сделать вид, будто она не узнала Кошку.

— Скажите, пожалуйста, вы не видели Кошку?

Кошка опешила:

— А вам что — нужна Кошка?

— Д-да, — пискнула Мышка.

«Что-то тут не то, — подумала Кошка. — На всякий случай правды говорить не следует».

— Кошка сидит в кабинете, — схитрила Кошка. — Она там всегда сидит… У нее там работа.

— Может, мне ее там поискать? — предложила Мышка, не совсем уверенная, что ее отпустят.

— Что ж, поищите, — разрешила Кошка, а про себя подумала: «Беги, беги, так ты ее и найдешь! Вот так дураков учат!»

Побежала Мышка. Сидит Кошка, ухмыляется: «Ай да я, ай да Кошка! Хорошо Мышку за хвост провела!»

А потом спохватилась: «Как же так? Выходит, я ее за здорово живешь отпустила? Ладно, попадешься ты мне в другой раз!»

И в другой раз попалась Мышка.

— Ну как, нашли вы тогда Кошку? — спросила Кошка, зло радуясь.

— Да, да, не беспокойтесь, — заторопилась Мышка, а сама так и смотрит, куда бы улизнуть.

«Ну погоди, — решила Кошка. — Сейчас я тебя поймаю!»

— Значит, Кошка в кабинете сидит?

— В кабинете.

— И вы можете ее привести?

— М-могу…

— Ну-ка приведите.

Побежала Мышка.

Час прошел, и два, и три — нет Мышки. Конечно, где ей Кошку привести, когда Кошка — вот она! — здесь сидит.

Хорошо Кошка Мышку обхитрила!

Идеалы

— Я, пожалуй, останусь здесь, — сказала Подошва, отрываясь от Ботинка.

— Брось, пошляемся еще! — предложил Ботинок. — Все равно делать нечего.

Но Подошва совсем раскисла.

— Я больше не могу, — сказала она, — у меня растоптаны все идеалы.

— Подумаешь, идеалы! — воскликнул Ботинок. — Какие могут быть в наш век идеалы?

И он зашлепал дальше. Изящный Ботинок. Модный Ботинок. Без подошвы.

Масштаб

— Я — Океан.

— Одну минуточку, посмотрим по карте. Приметы есть?

— Как вам сказать… Ну, Океан, стихия.

— Называетесь как?

— Тихий называюсь. Тихий океан. Или еще — Великий.

— Ого! Даже так!

— Так, так, во мне ведь тысячи километров!

— Успокойтесь, Океан, сейчас проверим ваши километры. Здесь вам не стихия, здесь вам план. Точный, масштабный план местности… Так вот, Океан: по нашим масштабам ваш километр равен одной тысячной миллиметра. Вот вам и великий. У нас нет великих. У нас все одинаковые.

Решетка

Тюремная Решетка знает жизнь вдоль и поперек, поэтому она так легко все перечеркивает.

Конечно, к ней тоже нужно иметь подход. Если вы подойдете к ней снаружи, она перечеркнет свою камеру, а если, не дай бог, подойдете к ней изнутри — она перечеркнет весь мир, и с этим вам нелегко будет примириться.

Удивительно устроена эта Решетка: она может перечеркивать все, что угодно, и при этом твердо стоять на своих позициях.

Лоскут

— Покрасьте меня, — просит Лоскут. — Я уже себе и палку подобрал для древка. Остается только покраситься.

— В какой же тебя цвет — в зеленый, черный, оранжевый?

— Я плохо разбираюсь в цветах, — мнется Лоскут. — Мне бы только стать знаменем…

Лакмус

— Сегодня щелочь, завтра кислота… Вот так и живем…

— А сам-то ты как относишься к химической реакции?

— Да никак. Просто меняю окраску.

Золото

Кислород для жизни необходим, но без золота тоже прожить непросто. А на деле бывает как?

Когда дышится легко и с кислородом вроде бы все в порядке, — чувствуется, что не хватает золота. А как привалит золото, — станет труднее дышать, и это значит — не хватает кислорода.

Ведь по химическим законам — самым древним законам земли — золото и кислород несоединимы.

Муха

Возле зеркала все время крутились какие-то люди, и Мухе захотелось узнать, что они там увидели. Дождавшись, когда все разошлись, Муха подлетела поближе и заглянула в зеркало.

— Подумаешь! — презрительно фыркнула она. — Обычная муха, я ее даже, кажется, где-то видела.

Муха призадумалась.

— Но что-то они все-таки в ней нашли. На меня, небось, и внимания не обращают, а на нее…

И Муха еще раз посмотрела в зеркало — теперь уже с уважением.

Любовь

Былинка полюбила Солнце…

Конечно, на взаимность ей трудно было рассчитывать: у Солнца столько всего на земле, где ему заметить маленькую, неказистую Былинку! Да и хороша пара: Былинка — и Солнце!

Но Былинка думала, что пара была б хороша, и тянулась к Солнцу изо всех сил. Она так упорно к нему тянулась, что вытянулась в высокую, стройную Акацию.

Красивая Акация, чудесная Акация — кто узнает в ней теперь прежнюю Былинку! Вот что делает с нами любовь, даже неразделенная.

Жизнь на земле

Лес возникает оттого, что дерево тянется к дереву. Оттого, что дом тянется к дому, возникают на земле города.

А если никто ни к кому не будет тянуться…

Если никто ни к кому не будет тянуться, опустеет наша земля. И не будет на ней городов, и не будет лесов и садов, — ничего, ничего не останется на земле, если никто ни к кому не будет тянуться.

Судьба Индейки

Орел летал по всему свету. Но его убили.

Индейка носа не кажет из птичника. Но она жива.

Индейку кормят и поят, за ней хорошо присматривают. За ней присматривают, а на Орла смотрят во все глаза. Потому что из него получилось отличное чучело.

На Орла смотрят, — но он все-таки чучело…

Индейка не чучело, — но на нее никто не смотрит.

Правда, она пока жива, это большое утешение. Но ведь рано или поздно из нее сварят суп — и что тогда? Как тогда на нее посмотрят?

Такова она — судьба Индейки. К ней всю жизнь хорошо относятся, а потом съедят, — в отличие от Орла, которого сначала съедят но зато потом всю жизнь хорошо относятся.

Волк на елке

В новогоднюю ночь старый Волк особенно остро почувствовал свое одиночество. Увязая в снегу, продираясь сквозь цепкие елки, он брел по лесу и размышлял о жизни.

Да, ему никогда не везло. Самые лучшие куски у него выхватывали из-под носа другие. Волчица — и та оставила его, потому что он мало приносил зайцев.

Эти зайцы, сколько из-за них неприятностей! У кого их много — перед теми все на задних лапах стоят, а у кого мало… Да, в волчьем мире зайцы решают все.

Елки, елки… «Елки-палки, — думал Волк, — когда же все это кончится? Никуда не денешься от этих елок, хоть из лесу беги!»

И вдруг… Волк присел на хвост, потер глаза: неужели правда? Под елкой сидит самый настоящий, самый живой заяц. Он сидит, задрав голову, и смотрит куда-то вверх, и глаза его горят так, словно ему там невесть что показывают.

«Интересно, что он там увидел? — подумал Волк. — Дай-ка и я погляжу». И он поднял глаза на елку.

Сколько елок видел он на своем веку, но такой ему видеть не приходилось. Она вся искрилась снежинками, переливалась лунным светом, и казалось, что ее специально убрали к празднику, хотя на ней не было ни одной елочной игрушки.

— Елки-палки! — сказал Волк и замер с открытым ртом.

Бывает же на свете такое чудо! Посмотришь на него — и чувствуешь, как у тебя внутри что-то переворачивается — не в желудке, нет, а повыше. И уже ничего не хочется — только сидеть и смотреть.

Так и сидели они рядышком — Заяц и Волк — под новогодней елкой, и смотрели на нее, и внутри у них что-то переворачивалось.

И Заяц подумал, что есть на свете кое-что посильнее волков, а Волк подумал, что елки-палки, честно говоря, ведь не в зайцах счастье…

Муравей

— Почему вы не носите очки? — спросили у Муравья.

— Как вам сказать… — ответил он. — Мне нужно видеть солнце и небо, и эту дорогу, которая неизвестно куда ведет. Мне нужно видеть улыбки моих друзей… Мелочи меня не интересуют.

Волшебная сказка

Жил-был добрый волшебник. Он мог превращать песок в сахар, а простую воду в молоко, но он ничего этого не делал, так как был убежден, что чудес на земле не бывает.

Пошел он однажды на край света. Пришел, свесил ноги через край и сидит, смотрит вниз — на звезды и луну, на разные планеты.

Вдруг добрый волшебник почувствовал, что рядом с ним кто-то стоит. Он скосил глаза и увидел петуха, который пристроился на самом краю и преспокойно клевал звезды.

— Что ты делаешь! — забеспокоился добрый волшебник. — Ведь так мы останемся без звезд.

Петух перестал клевать.

— И правда, — сказал он, — мне это как-то не пришло в голову. Но согласитесь — здесь же больше нечего клевать.

— А зачем ты забрел на край света? — спросил добрый волшебник.

— У меня просто не было другого выхода, — сказал Петух. — Так сложилась жизнь — ничего не поделаешь.

Доброму волшебнику захотелось узнать, как складывается жизнь у петухов, и Петух охотно ему рассказал.

Оказывается, он вовсе не был петухом. Он был таким же человеком, как добрый волшебник, только помоложе. Петух даже уверял, что у него была жена, очень красивая женщина, которую он любил больше всего на свете. Он так любил свою жену, что друзья стали над ним посмеиваться.

— И вот один из них, — сказал Петух, — колдун по образованию, превратил меня в петуха… И теперь мне нравятся все курицы… — Петух опустил глаза. — Вот поэтому я сбежал на край света.

— Если бы меня кто-нибудь расколдовал, — закончил Петух. — Я мог бы вернуться к своей жене и опять жить по-человечески…

— Да, если бы, — вздохнул волшебник. — Но чудес не бывает.

Так они сидели на самом краю света и говорили о жизни. Потом волшебник спохватился:

— Однако, что же мы здесь сидим? Надо идти устроиться где-нибудь на ночь.

Они шли по краю света, как по берегу большой реки. То и дело Петух окликал волшебника:

— Посмотрите, какая хорошенькая курочка! — и тут же начинал себя стыдить: — Ах, какой я все-таки… Бессовестный, непутевый…

Поздно вечером набрели на берлогу медведя.

— Заходите, — пригласил Медведь, — хотя угощать у меня особенно нечем. На краю света с продуктами — сами понимаете…

— А как ты попал на край света? — спросил добрый волшебник.

— Можно и рассказать, — сказал Медведь, усаживая гостей. — Это целая история.

— Дело в том, что я не медведь, а петух, — сказал Медведь. — Я пел и зарабатывал довольно неплохо. Было у меня вволю и пшеницы, и овса, и кукурузы… Это так чудесно — быть петухом, — вздохнул Медведь и посмотрел на Петуха, ища сочувствия. — Если бы не мед, я бы и сейчас жил, горя не знаючи…

— Какой мед? — спросил волшебник. — Ты же говорил о зерне.

— Да, зерна у меня хватало. Но мне захотелось меда. Я много слышал о нем, и, понимаете… мы же никогда не довольны тем, что имеем… И вот однажды, когда стемнело, я забрался на пасеку…

Медведь замолчал. Ему было совестно рассказывать о том, что произошло дальше. Но раз уж начал — надо досказать.

— Осторожно, чтобы не разбудить пчел, я залез в улей и стал пробовать мед. Он оказался совсем невкусным, но я столько о нем наслышался, что уже не мог себя удержать. Я уплетал мед за обе щеки и уже подумывал, как бы утащить с собой улей, но вдруг почувствовал, что со мной что-то происходит.

Медведь отвернулся и стал сморкаться в тряпочку.

— Можете себе представить, — продолжал он, — перья и крылья мои куда-то исчезли, а вместо них появилась шерсть и вот эти лапы. И самое главное — я потерял голос. Вот послушайте.

Медведь заревел так, что все вокруг содрогнулось.

— Нет, ничего, голос как будто есть, — робко заметил волшебник, но Медведь только лапой махнул:

— Э, разве это голос! Вот прежде было…

Медведь попробовал показать, что у него было прежде, но опять заревел и смутился:

— Нет, не получается. Эх, если б мне опять петухом стать!

— Ничего не поделаешь, — вздохнул добрый волшебник. — Чудес не бывает.

— Привет честной компании, — послышалось сверху, и в берлогу заглянул человек.

— Ты кто? — покосился на него Медведь. — Часом, не охотник?

— Да нет, какой из меня охотник, — сказал Человек. — Я и не человек вовсе. Медведем родился, медведем и состарился. Да вот на старости лет захотелось стать человеком. Человеку, думал, легче, человеку и пенсию дают. Только вижу теперь — ох, нелегкое это дело быть человеком! Вот и хожу, ищу — кто бы меня опять в медведя переколдовал.

Волшебник покачал головой:

— Чудес не бывает…

Сидят они в медвежьей берлоге, а настроение у всех — ой, не веселое!

— Эх, кабы мне быть человеком! — сокрушается Петух.

— Кабы мне быть петухом! — вторит ему Медведь.

— Кабы мне быть медведем! — вздыхает Человек.

Надоело это все доброму волшебнику, не выдержал он и крикнул:

— А, да будьте вы все, кем кто хочет!

И тотчас же стали все, кем кто хотел, потому что пожелал этого не кто-нибудь, а волшебник.

Петух стал человеком.

Медведь — петухом.

Человек — медведем.

Посмотрел волшебник — сидят в берлоге петух, медведь и человек — и вздохнул:

— Я же говорил, что чудес не бывает!

Но компания и та, и словно уже не та. Ободрились все, повеселели.

Петух песни поет.

Медведь лапу сосет, другой лапой закусывает.

А человек — просто так сидит, улыбается.

«Что с ними произошло? — удивляется волшебник. — Неужто и вправду случилось чудо?»

Но недолго ему пришлось так раздумывать. Вот уже и петух перестал петь, и медведь оставил свою лапу, и человек улыбаться перестал.

— Эх, — вздохнул петух, — благое дело быть медведем. Залезть в берлогу, лапу сосать…

— Нет, — возразил медведь, — человеком все-таки лучше…

А человек ничего не сказал. Он только посмотрел на петуха и задумался.

Киви-киви

Киви-киви выглядит так, будто у него крылья в кармане, поэтому у него такой независимый вид. И он ходит с этим видом, словно бы говоря: «Вот погодите, сейчас я выну крылья из карманов, тогда посмотрите!»

А на самом деле у Киви-киви попросту нет крыльев. Был бы он зайцем или бобром, в этом не было бы ничего удивительного, но он птица, ему положено их иметь, поэтому всем кажется, что у него крылья в карманах.

Еще в школе, когда он выходил отвечать, учитель всякий раз делал ему замечание:

— Как ты стоишь? Ну-ка вынь крылья из карманов!

Но он не вынимал, он не мог вынуть, ему нечего было вынуть, и ему всякий раз снижали отметку по поведению.

Потом он вырос и встретил Горлицу, и они часто гуляли вдвоем по полянке, пропадая в высокой траве. Киви-киви хорошо бегал, у него были сильные ноги, и он всегда догонял Горлицу, а она его догнать не могла. И так они гуляли и бегали по полянке, и Горлица предлагала ему полететь, а он отвечал:

— Что-то не хочется.

Но он обманывал, ему очень хотелось, ему так хотелось полететь с Горлицей, но он обманывал, потому что у него не было крыльев.

И однажды Горлица улетела с кем-то другим. А он все ходил с независимым видом, будто это его не тревожило, будто — подумаешь, велика беда, скатертью дорога!

Потом Киви-киви поступил на работу. Он стал почтальоном и должен был доставлять срочные письма, но он доставлял их с большим опозданием, потому что всюду ходил пешком. И когда ему делали замечание, он обманывал, что была буря, что на него налетели коршуны и пришлось задержаться, чтобы их разогнать.

И у него отобрали все срочные письма и сказали, чтобы он поискал себе другую работу. А он сказал:

— Подумаешь, велика беда, я и сам хотел уходить, эта работа мне вовсе не нравится!

Потом он работал на метеорологической станции. Для того, чтоб определить погоду, нужно подняться очень высоко, но он не поднимался, он не мог подняться, и, когда его спрашивали о погоде, он обманывал, что будет дождь, или что будет солнце — тоже обманывал. И все возмущались, все говорили, что это безобразие, что этому нет названия, что эту станцию давно пора разогнать.

Но станцию не разогнали, а выгнали только его — Киви-киви.

И все равно он ходил с независимым видом, показывая всем, что, подумаешь, как-нибудь проживем, обойдемся — подумаешь!

И еще он работал в разных местах, но нигде не задерживался, и его называли летуном за то, что он так часто меняет работу.

А он все обманывал, обманывал и обманывал, он все обманывал и ходил с независимым видом. Целый день он ходил с независимым видом, а вечером залезал в свою норку и ворочался с боку на бок и долго не мог уснуть. И он тер об землю эти места, где у него должны были вырасти крылья, и вспоминал небо, каким оно было после дождя… И он думал, что небо это — подумаешь, и Горлица эта — подумаешь, и вообще это все — подумаешь!

Потому что себя он не мог обмануть.

Если бы я был Горностаем

Если бы я был Горностаем, я расхаживал бы, как король, и все удивлялись бы, откуда у меня моя шуба, и все спрашивали бы: «Скажите, где вы купили эту шубу, кто вам ее подарил, кто вам ее прислал, у вас, наверно, богатые родственники?» А я бы ходил в горностаевой шубе, в шубе из чистого горностая, потому что я был бы сам Горностаем, и я отвечал бы: «Нет, я нигде не купил шубу, и никто мне ее не подарил, и никто не прислал, я хожу в горностаевой шубе, потому что, вы же видите, я сам Горностай». Но они бы мне, конечно, не верили — ведь Горностая встретишь не на каждом шагу, и они бы просили: «Ах, пожалуйста, дайте нам поносить эту шубу!» А я бы отказывал, я бы всем категорически отказывал: и Зайцу, и Суслику, и Волку… И Волку? Нет, боюсь, что Волку я бы не смог отказать, Волку очень трудно отказать, он наверняка снял бы с меня мою шубу…

Если бы я был Волком, я бы снимал шубу с каждого Горностая, и с Куницы, и даже с Зайца, хотя у Зайца шуба очень плохого качества, она все время линяет, и ее едва хватает на один сезон. Но я все равно бы снимал с него шубу, потому что ведь я был бы Волком, а Волк может себе это позволить, Волк может себе позволить абсолютно все, кроме удовольствия залезть на дерево. Волки не лазят по деревьям, хотя, конечно, им очень хотелось бы, они бы не отказались, но где им, куда! По деревьям лазят обезьяны, а волки бегают по земле, и им ни за что не залезть на дерево!

Если бы я был Обезьяной, я бы никогда не спускался на землю, я бы прыгал по веткам и кричал, и визжал, и швырял бы сверху бананы, стараясь попасть кому-нибудь в голову. И другие обезьяны тоже бы визжали и швырялись, и мы бы соревновались, кто громче завизжит и кто скорее попадет, и радовались бы, что никто не может достать нас на дереве. Разве что Жирафа, потому что она сама, как дерево, потому что у нее шея такая длинная, что по ней можно лезть и лезть и все равно до конца не долезешь!

Если бы я был Жирафой, я бы ни перед кем не склонял голову, я бы смотрел на всех сверху вниз, такая б у меня была длинная шея. И мне ничего не стоило бы заглянуть через забор, и я видел бы, что там внутри, а там обязательно что-то должно быть внутри, потому что заборы существуют не зря — но, конечно, не для тех, у кого такая длинная шея. И никто до меня не мог бы дотянуться, потому что для этого нужно было бы прыгнуть очень высоко, а это не каждый умеет.

Если бы я был Леопардом, я бы, конечно, сумел. Я бы прыгнул этой Жирафе на шею и в одну секунду откусил бы ей голову. А потом прыгнул бы на дерево и откусил бы головы всем обезьянам, а заодно и Волку, чтоб не отнимал чужих шуб, а заодно и Горностаю, чтоб не кичился своей шубой. Если б я был Леопардом, мне не был бы страшен никто — разумеется, кроме Льва, потому что Лев каждому страшен. Когда встречаешь Льва, хочется стать маленьким и незаметным, хочется зарыться в землю, как Крот.

Если бы я был Кротом, я бы каждый день зарывался в землю. Я бы рылся там под землей, и меня бы совсем не интересовало, что происходит здесь, на белом свете. И кто у кого отнял шубу, и кто у кого откусил голову — все это было бы мне ни к чему, все это меня нисколько бы не тревожило. И никто бы меня не видел — ни Лев, ни Леопард, потому что они ведь не станут рыться в земле, им и на земле дел хватает. А я бы себе рылся да рылся, — и только иногда высовывал голову, чтобы посмотреть, как там растет трава и как ее щиплют бараны. Бараны ходят по полю и щиплют траву, и греют спину на солнышке, и они могут ни о чем не думать, хотя, конечно, и они думают, иногда они так задумаются!..

Если бы я был Бараном!

Впрочем, я ведь и есть Баран.

Мы с Зайцем идем на охоту

Сегодня чуть свет заглянул ко мне Заяц.

— Вставай, братец Кролик, пошли на охоту!

На охоте мне не раз приходилось бывать, но все это получалось как-то случайно. Нарвешься на собаку — и ходу, а она за тобой. Ну, и пошла охота.

— Оставь, — говорю, — я еле с прошлой ноги унес.

— Да нет, братец Кролик, я не о том. Мы сами будем охотиться.

Мы — охотиться. Вот чудак!

— Тоже скажешь… Какие из нас охотники?

— Еще какие! — говорит Заяц и разглаживает усы — это он недавно завел себе такую привычку. — Пойдем, засядем в кусты, глядишь, и затравим кого-нибудь. На прошлой неделе — слыхал? — во-от такого Медведя затравили.

— Медведя?

— Ну да, — Заяц почему-то начал смеяться. — Сидим мы, понимаешь, с ребятами в кустах. То, се, пятое, десятое… Смотрим, Медведь ползет. Не спеша так, видно, прогуливается. Ступит шаг — воздух понюхает, но нас не чует: ветер-то в нашу сторону. И тут Хорек говорит: «Трави его, ребята!»

Первым начал травить Сурок. Спрятался подальше за кустик и кричит: «Эй, ты, рыжий!» Медведь идет, будто его не касается. «Рыжий! Рыжий!» — кричит Сурок. Еще немного прошел Медведь и все-таки обернулся. «Это вы меня?» — спрашивает, а сам никого не видит, потому что мы все в кустах. Только хлопает глазами да носом водит по сторонам. Потеха!

«Тебя! — кричит Хорек. — Тебя, рыжего!» — «Я вовсе не рыжий, — говорит Медведь. — Это вам показалось». — «Рыжий!» — кричит Хорек. «Я коричневый, — оправдывается Медведь. — Это только сверху немного выгорело». Представляешь? Мы там, в кустах, прямо валимся со смеху. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» кричит Сурок.

Тут и я голос подал: «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» А чего мне стесняться? Ветер-то в нашу сторону!

Эх, жаль, что тебя там не было, когда я ему это крикнул. Я еще тогда, когда крикнул, подумал: «Жалко, что здесь нет братца Кролика!» «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» — крикнул я, и Медведь сразу присел, попятился. «Нет, не родила! — заревел он. — При чем здесь кошка и еще какая-то кандала?» Жаль, что тебя там не было, ты б на него посмотрел. Мы с ребятами так и покатились в кусты от смеха. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» — кричит Сурок. И я тоже кричу: «Рыжий!»

Ревет Медведь, рвет на себе шерсть, будто хочет показать, какой он внутри. «Честное слово! — ревет. — Не верите, да? Чтоб я так был'здоров, чтоб мои дети так были здоровы!» — «Рыжий! — кричим мы, а сами помираем от смеха. — Рыжий черт! Рыжая команда!»

И тогда, представляешь, он лег на спину и рванул шкуру у себя на груди. «Не верите? Тогда сами можете посмотреть. Снимайте с меня шкуру!»

— Ну?

— Ну и сняли. Это проще всего, когда Медведь затравленный.

Да, вот это охота. Никто за тобой не гонится, никто не преследует по пятам. Сиди себе под кустиком, отдыхай. Тут и покричишь, и посмеешься.

Пошли мы с Зайцем.

— А кого сегодня будем травить? — спрашиваю его по дороге.

— Это уж кого придется, заранее трудно сказать. — Заяц засмеялся: — Не могу забыть, как он сдирал с себя шкуру.

Когда мы пришли, ребята — Сурок и Хорек — уже сидели под кустиками.

— Значит, травим? — сказали они.

— Травим, — сказали мы с Зайцем.

Залезли мы под кустик, и все вместе стали ждать. Час ждем, два ждем — никто не появляется. Погода хорошая, солнышко не печет, и ветерок с полянки как раз в нашу сторону.

— Я пойду погляжу, — говорит Заяц. — Может, они там ходят другой дорогой?

Вышел он на полянку, вокруг походил, назад возвращается. Я уже и потеснился, чтобы место ему освободить, как вдруг слышу — Хорек кричит:

— Рыжий!

Упал Заяц на землю, по сторонам оглядывается. Но по сторонам никого нет.

— Рыжий! — кричит Хорек.

А за ним и Сурок:

— Рыжий!

Только я один ничего не понимаю.

— Кого травим? — спрашиваю ребят.

— Ты что — не видишь? Вот этого! — И показывают на Зайца.

А Заяц, видно, и сам смекнул — не в первый раз на охоте. Сидит, прикрылся ушами, а глазами водит по сторонам. Никогда я не думал, что у Зайца такие большие глаза. И круглые, как капуста.

— Это вы меня, ребята? — спрашивает Заяц и жмется к земле.

— Тебя! — кричит Сурок. — Тебя, рыжего!

Глаза у Зайца стали еще круглей, и такими большими, что в них сразу поместились мы все, со всеми нашими кустиками.

— Какой же я вам рыжий, ребята? — тихо сказал Заяц. — Я просто серый, обыкновенный, как все.

— Рыжий! — кричит Сурок.

— Рыжий! — кричит Хорек.

Никуда от них не сбежишь, не спрячешься,

— Вы же меня знаете, ребята, — объясняет Заяц, а у самого даже уши дрожат. — Я же серый, это только сверху немножко выгорело.

— Рыжий красного спросил, где ты бороду красил? — пропел Хорек, покатываясь от смеха,

— Я на солнышке лежал, кверху бороду держал! — подхватил Сурок.

— Ну что вы, какая у меня борода? — сказал Заяц, и мы все исчезли из его глаз — такими они стали мутными. — А если у меня шкура- немножко… так внутри я ж совсем не такой…

— Такой! — крикнул Хорек.

— Такой-сякой! — крикнул Сурок.

А я добавил, вспомнив, как травили Медведя:

— Рыжая кандала, тебя кошка родила!

Услышав про кошку, Заяц вскочил, но тут же снова упал на землю.

— Не верите? — крикнул он и заплакал.

Слезы текли у него по шерсти, она становилась мокрой и торчала клочьями, так что на Зайца было смешно смотреть.

И мы хором крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули, и опять.

А он все мокрел и мокрел от своих слез, и шерсть у него все больше торчала клочьями. И он катался по земле, которая к нему прилипала, так что уже нельзя было определить его цвет.

— Не верите? — плакал он. — Почему же вы мне не верите? Ну почему? Почему?

Конечно, мы верили ему. Но охота есть охота.

Ихневмон и Циветта

— Счастливая любовь, — сказала бабочка Ванесса. — Все-таки бывает на свете счастливая любовь!

Лягушка Квакша вытянула свою короткую шею и с завистью покосилась на змею Анаконду, которая вся состояла из одной шеи и потому могла слушать в свое удовольствие.

— Это было еще в те времена, когда смельчак Ихневмон охотился на крокодилов. Крокодилы были огромные, но Ихневмон их убивал, потому что он был храбр и любил красавицу Циветту. И в честь Циветты он убивал крокодилов, в этом проявлялась его любовь.

Бабочка Ванесса тихонько вздохнула, и лягушка Квакша тихонько вздохнула, и змея Анаконда тихонько вздохнула. И Ванесса продолжила свой рассказ.

— Однажды, когда Ихневмон убил какого-то там крокодила и уже повернулся, чтобы идти дальше, он вдруг услышал у себя под ногами плач. Ихневмон наклонился и увидел в траве плачущую ящерицу Скаптейру.

— Бедная ящерица! — сказала лягушка Квакша и опять покосилась на змею Анаконду.

— Ихневмон наклонился к ней, — продолжала бабочка Ванесса, — и стал расспрашивать, не потеряла ли она чего-нибудь, потому что в траве так легко что-нибудь потерять.

«Да, потеряла, — сквозь слезы ответила ящерица Скаптейра. — Я потеряла моего крокодила… Ты сам убил моего крокодила, и ты еще спрашиваешь…»

«Это был твой крокодил? — удивился смельчак Ихневмон. — Разве крокодилы бывают чьи-нибудь?»

«Это был мой крокодил, — сказала ящерица Скаптейра. — Ты же видишь, мы с ним похожи, только он большой и в воде, а я маленькая и на суше».

«По-моему, это достаточная разница, — возразил Ихневмон. — Почему бы тебе не найти кого-нибудь маленького и на суше?»

«Я не хочу маленького на суше, — сказала ящерица Скаптейра. — Мой крокодил был большой, и он не боялся воды. Быть может, за это я его полюбила…»

— Как это верно, — сказала змея Анаконда. Она, большая, вот так полюбила Зяблика — за то, что он был маленький и летал.

— Смельчак Ихневмон стоял над ящерицей Скаптейрой, и ему хотелось как-то загладить свою вину. И он сказал, что если ящерице обязательно нужно любить крокодила, то он ей покажет такое место, где крокодилами хоть пруд пруди. Но ящерица Скаптейра ответила, что ей не нужен другой крокодил, что она любила именно этого. И тут уже Ихневмон ничего не мог понять, потому что он не видел, чем этот крокодил отличается от всех остальных, а уж он, Ихневмон, повидал на своем веку крокодилов!

«Послушай, ящерица, — сказал Ихневмон, — мне очень жаль, что так получилось. Я бы и сам заменил тебе крокодила, но ты же видишь, я совсем не большой и живу не в воде, а на суше. И кроме того, я люблю Циветту. Ты не сердись на меня, ящерица, но я действительно очень люблю Циветту и ничего с собой не могу поделать, ты уж меня прости».

— И вот здесь начинается самое интересное. Оказалось, что смельчак Ихневмон, по которому тоскует прекрасная Циветта, ящерице Скаптейре совсем ни к чему, что если б даже он захотел заменить ей крокодила, она бы, ящерица, этого не захотела. Оказалось, что смельчак Ихневмон может убить крокодила, но заменить крокодила он не в состоянии.

Ну что ж, тут, пожалуй бы, ему и уйти, он все сказал, остальное от него не зависело. Но он был добрый, Ихневмон, ему было жаль эту бедную ящерицу, и, чтоб утешить ее, он уже был готов заменить ей ее крокодила…

Он помнил о своей Циветте, он знал, что его ждет Циветта, но не мог двинуться с места, потому что перед ним сидела эта некрасивая, плачущая, отвергнувшая его ящерица Скаптейра, и ему хотелось заменить ей крокодила. Ах, как ему хотелось заменить ей крокодила!

— Мало ли кому что хочется, — сказала змея Анаконда, которой никто не мог заменить ее Зяблика.

— Бедная Циветта! — сказала лягушка Квакша.

В том-то и дело, что не бедная, — сказала бабочка Ванесса. — В том-то и дело, что Ихневмон вернулся к прекрасной Циветте, и с тех пор у них счастливая любовь. Ихневмон не охотится на крокодилов, он живет со своей Циветтой и никуда от нее не отлучается Потому что он знает: стоит ему отлучиться, и ему снова захочется заменить крокодила какой-нибудь ящерице. Ведь на свете так много ящериц и так мало крокодилов…

— К сожалению, это так, — сказала змея Анаконда.

А лягушка Квакша сказала:

— Бедный Ихневмон!

Замок Агути

Мелкий грызун Шиншилла был, безусловно, прав, говоря, что заяц Агути парит в небесах, витает в облаках, что он обитает в воздушных замках. Заяц Агути действительно обитал в этих замках. Он проводил в них все время, за исключением тех немногих часов, которые требуются, чтобы пощипать траву, сбежать от охотника, а также побеседовать с мелким грызуном Шиншиллой.

Замок Агути стоял на горе, вернее, над горой, посреди голубого облака. Некоторые считают, что голубой цвет — это слишком старо и сентиментально, что сейчас больше в моде серые облака, но заяц Агути выбрал именно это облако, потому что был и сам чуточку сентиментален, за что мелкий грызун Шиншилла всячески его порицал.

Замок Агути был самым настоящим, хотя и воздушным замком, со всеми этими ходами и переходами, а также главным входом, у которого сидели огромные львы, разумеется, не каменные, а живые. Они были привязаны к зайцу, как собаки (чего нельзя сказать о собаках, преследовавших его на земле), но охраняли львы не зайца Агути, они охраняли прекрасную Корзель.

— Либо корову, либо газель, — возражал по этому поводу Шиншилла, мелкий грызун. — Ты, Агути, всегда все перекручиваешь.

Бедный Шиншилла, он умел мыслить только логически, у него все было или-или, третьего не дано. И он не в состоянии был понять, что тому, кто живет в воздушных замках, дано третье, и это третье — Корзель, а совсем не газель и, уж конечно, не корова.

Красавица Корзель была пленница этого страшного Бегелопа, который украл ее у родителей, чтобы добиться ее любви. Но она не могла его полюбить, потому что у него был слишком толстый живот и слишком тонкие ноги. И, кроме того, он так страшно разевал свою пасть, что нет, конечно, Корзель не могла полюбить Бегелопа.

— Либо бегемота, либо антилопу, — возражал мелкий грызун Шиншилла, верный принципу, что третьего не дано.

Еще как дано! Еще как было дано, когда Бегелоп явился среди ночи, схватил красавицу Корзель и утащил ее в свою берлогу! В этой берлоге он сообщил ей о своей любви и потребовал немедленной взаимности, но она не знала, что такое любовь, а он не мог ей этого объяснить, потому что у него была слишком большая пасть и слишком тонкие ноги.

— Это же так просто, — растолковывал ей Бегелоп. — Ты берешь и любишь меня, а я беру и люблю тебя, и значит, оба мы любим друг друга.

Но она не понимала, что значит — любить.

— Ну как тебе сказать? — пытался сказать Бегелоп. — Это когда посмотришь — и сразу почувствуешь. Посмотри на меня. Ну? Чувствуешь?

Но она ничего не чувствовала.

Тогда Бегелоп позвал своего приятеля Уткорога.

— Либо утконоса, либо носорога, — вставил Шиншилла.

Нет, он позвал именно Уткорога и попросил, чтобы тот объяснил подоходчивей, что такое любовь.

— Любовь… — сказал Уткорог и почесал себя рогом под мышкой. — Любовь… — сказал он и почесал себя еще где-то. — Любовь…

Больше он ничего не сказал. Он только говорил «любовь» и чесался в разных местах, но в этом не было ничего вразумительного. Красавица Корзель смотрела на Уткорога и не могла понять, что такое любовь, потому что он слишком много чесался и у него был этот дурацкий рог, и он не мог сказать больше одного слова. Тогда Бегелоп позвал Ягудила.

— Либо ягуара, либо крокодила.

Тогда Бегелоп позвал Ягудила, и тот приполз, длинный такой и пятнистый, как выкрашенное бревно, и лежал, как бревно, пока Бегелоп объяснял ему, что от него требуется, и только широко раскрывал свою пасть, словно соревнуясь в этом с Бегелопом. И когда Ягудил наконец все усвоил, он так посмотрел на Корзель, что она испугалась и, уж конечно, не могла понять, что такое любовь.

И вот тогда, только тогда Бегелоп позвал зайца Агути. И заяц Агути пришел, и шерсть его блестела, как золото, а глаза сияли, как звезды.

Заяц Агути посмотрел на красавицу Корзель и сразу забыл все, что знал прежде, и вспомнил то, чего не знал никогда.

— Знаешь ли ты, как рождается луна? — спросил заяц Агути. — Она рождается, как серп, который не знал любви, потом она растет и становится похожей на сердце, которому не хватает его половины, а потом находит свою половину и становится полной, как два сердца, слившиеся в одно.

Заяц Агути был немножко сентиментален, и потому он так говорил.

— Знаешь ли ты, как вырастает цветок? — спросил заяц Агути. — Сначала он прозябает в земле, но потом пробивается к свету и видит небо над своей головой. И он вдруг понимает, что теперь ему не жить без неба, что теперь их будет двое, только двое на всей земле.

Бегелоп слушал зайца Агути и пытался запомнить его слова, чтобы потом сказать их Корзели.

— Знаешь ли ты, как возникает любовь? — тихонько повторял он вслед за зайцем Агути. — Она возникает внезапно, и никто не может сказать, откуда она взялась, как никто не может сказать, откуда луна в небе и цветы на земле. Но когда она приходит, без нее уже невозможно жить, как нельзя жить без луны и цветов, как нельзя жить без тебя, Корзель, потому что ты — самая прекрасная…

Вот что сказал заяц Агути, и хотя это было сентиментально, Корзель опустила глаза и ей захотелось услышать еще что-нибудь в этом роде, потому что она поняла, что такое любовь.

— Наконец-то ты поняла! — радовался Бегелоп. — Теперь ты, заяц, можешь идти, больше ты нам не нужен.

— Нет, он нужен, — сказала красавица Корзель. — Он нужен, потому что только с ним я понимаю любовь, а без него мне снова будет ничего не понятно.

Услышав, что он нужен, заяц Агути почувствовал в себе такую силу, какой не чувствовал никогда.

— Да, Бегелоп, — сказал он, — я нужен, а ты не нужен. И можешь убираться отсюда и не попадаться мне на глаза.

И услышав, что он не нужен, Бегелоп почувствовал в себе такую слабость, какой никогда не чувствовал, и он встал и ушел из собственной берлоги.

Это было именно так, хотя Шиншилла, мелкий грызун, этому не поверил.

— Либо ты ушел, либо она ушла… Но чтоб ушел Бегемот… — так он по-своему назвал Бегелопа.

И когда Бегелоп ушел, заяц Агути взял Корзель и повел ее в свой замок. Он бросил к ее ногам все облака, и она ступала по ним, и ей было радостно, как бывает радостно, когда ступаешь по облакам. И заяц Агути шел рядом с ней, и это было самое лучшее, что можно придумать.

Там они с тех пор и живут, и их охраняют огромные львы, послушные и верные, как собаки. Они живут посреди голубого облака, и по ночам у них в замке зажигаются звезды — вот эти звезды, которые видны с земли.

А когда заяц Агути щиплет траву или спасается от охотников, он знает, что там, высоко, у него есть замок, где его ждет красавица Корзель.

— Либо корова, либо газель, — поправляет Шиншилла.

Мелкий грызун, что знает он о воздушных замках? Что знает он о цветах, которые выбиваются из подземелья, чтобы увидеть небо над своей головой?

Кайнозойская эра (трактат)

Мы живем в Кайнозойскую эру. (Знаете ли вы, читатель, что живете в Кайнозойскую эру, или вы над этим никогда не задумывались?) Эта эра славится многими выдающимися событиями, среди которых особенно замечательны два: исчезновение белемнитов — двужаберных десятиногих моллюсков, тормозивших развитие цивилизации, и появление человека.

Особо нужно сказать о рептилиях, которые господствовали на земле в течение почти двух эр — Палеозойской и Мезозойской. Их отличали фантастические размеры, четырехкамерные сердца, а также названия, оканчивающиеся на — завр: динозавры, бронтозавры, ихтиозавры, тираннозавры (исключение составляли иностранцевии, название которых, как оно само о том свидетельствует, было не нашего происхождения. А также некоторые другие виды). Рептилии занимали все жизненное пространство, и человеку просто негде было бы появиться, если б эти чудовища не стали пожирать друг друга, сочетая таким образом приятное с полезным[10]. Были, конечно, среди них и травоядные, которые вымерли сами по себе, потому что всю жизнь питались одной травой. Выжили лишь те, кто вовремя успел приспособиться и, сжавшись в размерах, стал незаметно существовать под именем пресмыкающихся.

Таким образом, Кайнозойская эра (пятая по счету, но не по значению) навсегда покончила с отсталостью, в которой пребывали обитатели Земли, ведшие исключительно животный и растительный образ жизни. Поэтому, читатель, мы с вами вправе гордиться, что живем в Кайнозойскую эру.

Правда, и в нашей эре были разные периоды. Был особенно трудный — Третичный период, который можно назвать подготовительным, поскольку он подготовил почву для будущего расцвета. В этот период исчезли десятиногие белемниты, а рептилии превратились в обыкновенных пресмыкающихся. И тогда же, в Третичный период, появились первые обезьяны — предки тех обезьян, без которых (согласно последним теориям) было бы невозможно появление человека. Все шло к тому, что человек должен был появиться. Материя не могла существовать просто так — она должна была осмыслить себя, осознать, чтобы свободно господствовать над собой и держать себя у себя в подчинении. Никакие, самые фантастические, животные не могли ей в этом помочь, и она отказалась от них, чтобы осознать себя в человеке. Таким образом, хотя ничего разумного в этот (Третичный) период еще не было на Земле, общий ход развития был совершенно разумным.

Четвертичный период, пришедший на смену Третичному, начался Ледниковой эпохой. Глыбы льда, наподобие гигантских бульдозеров, проползали по земле, расчищая место для будущей цивилизации. Последние фантастические животные гибли, как гибнут фантазии перед лицом реальной действительности, а маленькая обезьянка ловко лавировала между ледниками, и чем больше на пути у нее было трудностей, тем быстрей она превращалась в человека. (Хотя говорят, что труден только первый шаг[11], тем не менее и остальные шаги не отличаются особенной легкостью. Даже в наше время, когда мы уже достаточно далеко ушли от обезьян, стать человеком представляет известную трудность.)


С появлением человека на земле началась новая жизнь. Самые, казалось бы, бесполезные предметы вдруг нашли свое применение. Камни, палки — все пошло в ход для того, чтобы утвердить на земле человека.

Это был Каменный век, век всеобщего изобилия. Все необходимое валялось прямо так, под ногами. Нужен молоток — вот тебе молоток, нужно зубило — вот тебе зубило. Впрочем, уровень культуры был еще не высок. Не говоря уже о развитии наук, которые вовсе не развивались, само сознание людей оставляло желать много лучшего. Очень часто, не отдавая себе отчета, в какую эру они живут, люди совершали поступки, немыслимые даже в Мезозойскую эру. Так, например, они (иногда) убивали себе подобных.

Но они любили свой Каменный век и мечтали о будущем — Медном веке. И чтобы быть достойными этого века, они совершали свои ошибки и исправляли их, и на старых ошибках учились совершать новые.


Колесо истории двигалось медленно и со скрипом, словно проезжая по всем камням, которые разбросал перед ним Каменный век. Но оно все же двигалось, увлекая за собой Землю и всех, кто ее населял.

Большой потерей было исчезновение мамонтов. Эти великолепные животные, которых было бы так хорошо поместить в зоопарках, и ухаживать за ними, и кормить их, протягивая сквозь прутья клетки булку или морковь, вымерли все до одного от недостатка ухода.

Может быть, мамонтов погубило то, что они, в отличие от людей, не верили в бессмертие. Люди, в отличие от мамонтов, верили. Их земная жизнь была подобна кокону бабочки: и тесно, и неудобно, зато потом, после всего, есть надежда расправить крылья.

Несмотря на популярную версию о — бессмертии, люди в то время были смертны, как никогда. И хотя жизнь, словно картина бездарного художника, была дорога только своему владельцу, каждый порывался ее у него отобрать.


Старый, добрый Каменный век давным-давно канул в прошлое, уступив место суровому Медному веку. Медь не валялась под ногами, ее приходилось добывать, и человечество разделилось на тех, кто добывает, и тех, кто использует добытое, — на рабов и рабовладельцев. Медный век, подобно медному пятаку, был повернут к одним орлом, а к другим — решеткой.

Бронзовый век был подобен бронзовому пятаку…

Железный век…

Вместе с тем, по сравнению с первобытной общиной, рабовладельческий строй был значительным шагом вперед. Благодаря новой организации труда, человечество добилось больших успехов.

У входа в гавань Родоса возвышался Колосс Родосский, семидесятиметровый колосс, отлитый из меди.

В Вавилоне появились висячие сады, которые хотя не плодоносили, зато буквально висели в воздухе, совершенно не касаясь земли.

В Египте строились пирамиды. Работа спорилась.

Так за короткий срок были созданы все семь чудес света. Рабский труд поистине творил чудеса.

Повысилась и общая культура. В Греции был изобретен буквенный алфавит, открывший широкие возможности, используя эти возможности, афинский законодатель Дракон написал свои знаменитые драконовские законы, по силе воздействия не уступавшие поэмам Гомера.

Вначале, когда производство было еще не налажено, рабов импортировали из других стран. Из Египта в Персию, из Персии в Рим. Но со временем каждая страна научилась производить рабов на месте, из своих соотечественников. Экономически это было более выгодно, да и более гуманно, так как, находясь у себя в стране, рабы были избавлены от тоски по родине.


В одно и то же время в одной и той же стране жили рабовладелец Симонид и раб Эзоп, оба питавшие склонность к литературе. Первый уже тогда был известным поэтом, которого тираны[12] наперебой приближали к своим дворам, а второй сочинял свои басни в свободное от работы время, между уборкой хлева и рубкой дров. Возможно, они были знакомы. Возможно даже, безвестный Эзоп приходил к знаменитому Симониду за советом и консультацией.

— Эх, Эзоп, Эзоп, — возможно, говорил Симонид. — Ну к чему все эти аллегории? Неужели ты не можешь, как я, открыто славить тирана? И что это за намек — одна ласточка весны не делает? В наших условиях, Эзоп, именно одна ласточка делает весну.

Эзоп, конечно, понятия не имел, что такое аллегория, и тогда Симонид ему объяснял:

— Аллегория, Эзоп, это такая двусмысленность, когда можно думать и так, и этак. А это, Эзоп, нехорошо. Хорошо, когда все думают одинаково.

— Значит, не получилось, — вздыхал Эзоп. — Видно, оно такое дело… Видно, не каждому дано…

И он уходил, давая себе зарок отныне бросить это пустое занятие и одновременно сочиняя басню про лисицу и виноград…


Кончились доисторические времена, и человек начал творить историю. Он мучительно вспоминал свое прошлое, подчас буквально выкапывая его из-под земли. «Каменный век… что же было у нас в Каменный век?» И хотя в Каменном веке было все, вплоть до мамонтов, современный человек не склонен считать его веком полного изобилия. Ему, современному человеку, мало, чтобы камни и палки валялись у него под ногами. Он, современный человек, не хочет убивать себе подобных, а если и убивает, то только тех, кого не считает себе подобными. Всему свое время. Мы сегодня не те, что были вчера[13].

И все же нам, homo sapiens'ам[14], иногда полезно заглянуть в прошлое, чтобы, исправляя вчерашние ошибки, не совершать тех, которые придется исправлять завтра.

Бронтозавры вымерли еще в Третичный период.

Еще в Ледниковую эпоху обезьяна очеловечилась.

Главное — не забывать, в какое время мы живем, помнить, что мы живем в Кайнозойскую эру.

Питекантропы

— Питекантропы! В наших жилах течет древняя кровь, это ложь, что мы происходим от обезьяны!

Услыхав, что они происходят не от обезьяны, питекантропы почувствовали себя сиротами. Они стали на четвереньки и ткнулись носами в траву.

— Выше головы, питекантропы!

Питекантропы доверчиво подняли головы.

— Кто происходит от обезьяны, тот не питекантроп!

Ах вот оно что! Тогда действительно… Если б питекантропам сказали об этом раньше…

— Пусть встанут те, кто происходит от обезьяны!

Питекантропы смотрели друг на друга. Интересно все-таки — кто? Неужели есть и такие?

Никто не вставал. Все стояли на четвереньках. Каждый твердо верил в свое происхождение.

Как человек вступил на жизненный путь

Человек должен жить. Человек должен как-то шагать по жизни.

Но как?

Человек мог бы шагать по жизни, как по земле: глядя вперед и выбирая себе дорогу. Тогда б он видел, что у него впереди, а прошлого мог бы не видеть.

Ну, это ладно, если впереди только хорошее. А если неприятности, неурядицы, серьезные неудачи? Ведь так, пожалуй, и идти не захочется… Другое дело — пройденный путь: все позади — и толковать не о чем.

Именно так человек вступил на жизненный путь: лицом к пройденному. И зашагал в будущее, не видя, что у него впереди…

Ребро Адама

— А где еще одно твое ребро?

Это были первые слова, с которыми на свет появилась Ева.

— Дорогая, я тебе сейчас все объясню. У создателя не нашлось материала, и он создал тебя из моего ребра.

Она стояла перед ним — божественное создание — и смотрела на него божественным взглядом.

— Я так и знала, что ты тратишь свои ребра на женщин!

Так началась на Земле семейная жизнь.

Каин

Уже на заре истории была уничтожена половина человечества: Каин убил Авеля.

Потом потекли мирные дни. Каин оказался дельным хозяином: он быстро освоил землю и заселил ее обильным потомством. И своим детям, которые не могли всего этого оценить, Каин не раз говорил:

— Берегите, дети, этот мир, за который погиб ваш дядя!.

Каинова печаль

О господи, мы в слепоте своей не ощущаем тяжесть утраты! Великий Каин любил людей, он обращался с каждым — как с братом! Великий Каин любил народ, не уставал говорить о народе…

За что же камень в его огород — как раз когда Каин сидит в огороде?

Мафусаил

Первым человеком был Адам. Мафусаил не был первым человеком. Первым пророком был Моисей. Мафусаил не был первым пророком.

Поэтому Мафусаил прожил девятьсот шестьдесят девять лет. И в некрологе о нем было написано: «Безвременно скончался…»

Земля обетованная

А земля обетованная оказалась обычной землей, да еще вдобавок сухой и каменистой.

Соплеменники Моисея ковырялись в этой земле и с тоской вспоминали то время, когда они, голодные и босые, брели по безводной пустыне и впереди у них была земля обетованная…

Притчи царя Соломона

— Лучше открытое обличение, нежели тайная любовь!

Прежде подданные тайно любили царя, но, услышав такую притчу, перешли к открытому обличению:

— И это называется царь!

— Подумаешь — Соломон Мудрый!

— Считает себя мудрым, а на самом деле дурак дураком!

Подданные обличали вовсю. Они не щадили ни Соломона, ни его жен, ни его роскошных хоромов. Они перемывали косточки царя, как перемывают грязную посуду.

И тогда Соломон сказал еще одну притчу.

Он сказал:

— Кто хранит уста свои, тот бережет душу свою, а кто широко растворяет рот, тому беда!

И подданные захлопнули рты.

Подданные замолчали.

Подданные по-прежнему тайно любили царя.

Мифы

По ночам, когда землю окутает мгла, загораются звезды над нею. Есть созвездие Ворона, Пса и Орла — нет созвездия Прометея. То ли сфера небесная слишком мала — Прометей на ней не отмечен…

Но горит над землею созвездье Орла, что клевал Прометееву печень. И горит над землею созвездие Пса, злого Цербера, стража ночи. И стоглавая Гидра таращит глаза, словно миру погибель пророчит. Скалит пасти Дракон, извивается Змей…

Но от них на земле не светлее…

Среди тысяч и тысяч ночных огней ищут люди огонь Прометея

Божеский разговор

Титаны восстали против богов-олимпийцев.

— Что это вы, ребята? — журил их Зевс. — Ай-ай, нехорошо! Давайте говорить по-божески. Только не все сразу, подходите поодиночке!

Подошел первый титан-одиночка. Смотрит Зевс — здоровенный титан! Где с таким говорить по-божески! Пришлось поставить его на колени.

Стоит на коленях титан — и все равно выше Зевса на целую голову.

Пришлось отрубить ему голову.

— Ну вот, — сказал Зевс, — с этим как будто договорились. Давайте дальше — поодиночке!

Лаокоон

Высший совет богов постановил разрушить Трою.

— Подкиньте им троянского коня, — сказал Зевс. — Да не забудьте посадить в него побольше греков.

Воля Зевса была исполнена.

— Ну как Троя? Разрушена?

— Пока нет, громовержец. Там у них нашелся какой-то Лаокоон…

— Что еще за Лаокоон?

— Личность пока не установлена. Но этот Лаокоон не советует ввозить в город троянского коня, он говорит, что надо бояться данайцев, даже если они приносят дары.

— Уберите Лаокоона. Личность установим потом.

Воля Зевса была исполнена. Два огромных змея задушили Лаокоона, а заодно и его сыновей.

Смелый троянец умирал как герой. Он не просил богов о помиловании, он только просил своих земляков:

— Бойтесь данайцев, дары приносящих!

— Сильная личность! — похвалил его Зевс, наблюдая с Олимпа за этой сценой. — Такому не жалко поставить памятник.

Воля Зевса была исполнена. И, учитывая последнюю просьбу Лаокоона — не ввозить в город троянского коня, — ему воздвигли красивый памятник: Лаокоон въезжает в город на троянском коне.

Яблоко раздора

Богини спорят о красоте:

— Ну-ка, Парис, кому ты отдашь яблоко?

Медлит Парис: Гера предлагает ему власть, Афина — славу, Афродита — самую красивую женщину.

Медлит Парис: он любит и власть, и славу, и женщин… Но больше всего Парис любит яблоки.

Олимпийское спокойствие

Ах, каких детей породила Ехидна! Старший — настоящий лев. Младший — настоящий орел. Средние — Цербер и Гидра — умницы, каких мало: на двоих двенадцать голов.

Выросли дети, и каждый нашел для себя занятие. Цербер трудился под землей — сторожил подземное царство Аида. Орел действовал с воздуха — клевал печень Прометея, прикованного к скале. А лев и Гидра работали на земле — опустошали окрестности Немей и Лерны.

Все дети пристроены, все при деле, Ехидне бы жить да радоваться. Но тут подвернулся Геракл со своими подвигами. Он задушил Немейского льва, отрубил головы Лернейской гидре, застрелил из лука орла, а Цербера связал и бросил в темницу. Хорош герой — убивать чужих детей! Да его б за такие подвиги…

— Господа олимпийцы, перед вами несчастная мать! Она породила детей, которые стали ее единственной радостью и надеждой. И вот приходит какой-то Геракл, давно известный своими подвигами, и убивает этих детей. Он убивает их на наших глазах, а мы храним олимпийское спокойствие. Господа олимпийцы, до каких пор наши гераклы будут уничтожать наших гидр, которые опустошают наши города? До каких пор наши гераклы будут уничтожать наших орлов, которые клюют наших прометеев?.. Отвечайте, господа олимпийцы!

Одиссей

Одиссей не странствовал по свету — он все годы просидел в окопах. Шла война. Гремели залпы где-то. Ожидала мужа Пенелопа.

Одиссей не встретил Навсикаю. Не гостил у влюбчивой Калипсо. Линию огня пересекая, он ходил с ребятами на приступ.

И не в море, не во время бури полегли отважные ребята. Полифем, единоглазо щурясь, покосил их всех из автомата…

И опять — атака за атакой, вместо шумных пиршеств Алкиноя.

Не вернулся Одиссей в Итаку. Он остался там, на поле боя.

И теперь забыты «Илиады», «Одиссеи» все сданы в музеи: ни к чему поэмы и баллады — на войне убило Одиссея.

После Трои

…И на много, на много дней стала слава пустой и ненужной. Табуны троянских коней разбрелись по своим конюшням. Кони мирно щипали траву и лениво плелись к водопою. И все реже им наяву рисовались картины боя. И все реже слышался вой, сотрясавший древние стены…

Тишина. Безмятежье. Покой. Чистый воздух. Свежее сено. Бесконечный разгон степей. Стойла чистые. Прочная кровля.

В мире — мир.

Троянских коней прибавляется поголовье.

Дамоклов меч

Дамокл поднял голову и увидел над собой меч.

— Хорошая штука, — сказал он. — Другого такого не найдешь в Сиракузах.

— Обрати внимание, что он висит на конском волосе, — растолковывал ему тиран Дионисий. — Это имеет аллегорический смысл. Ты всегда завидовал моему счастью, и этот меч должен тебе объяснить, что всякое счастье висит на волоске.

Дамокл сидел на пиру, а над его головой висел меч. Прекрасный меч, какого не найдешь в Сиракузах.

— Да, счастье… — вздохнул Дамокл и с завистью посмотрел на меч.

Семейные дела

Зевс полюбил прекрасную Ио.

— Этого еще не хватало! — возмущалась его жена. — Объясните мне хоть, кто она такая!

— «Ио» значит «исполняющая обязанности», — объяснил Гере всезнающий Гименей.

— Ну, знаете! Мне ничья помощь не нужна, я могу сама исполнять свои обязанности!

Услыхав, что ее помощь не нужна, Ио ударилась в слезы. Зевс стал ее утешать:

— Ладно, будет реветь, как корова!

Что значит в устах бога даже простое сравнение! Ио тут же превратилась в корову. И Зевсу ничего не оставалось, как помириться с женой.

— Забудем прошлое, — сказал он. — Хочешь, я подарю тебе корову?

Янус

Не беда, что Янус был двулик, в общем-то он жизнь достойно прожил. Пусть он был одним лицом ничтожен, но зато другим лицом — велик. Пусть в одном лице он был пройдоха, но в другом был честен и правдив. Пусть с людьми он был несправедлив, но с богами вел себя неплохо. Пусть подчас был резок на язык, но подчас довольно осторожен.

Не беда, что Янус был двулик. В среднем он считается хорошим.

Нарцисс

Женщины ходили за Нарциссом по пятам и делали ему самые заманчивые предложения. Но Нарцисс отвечал каждой из них:

— Я не могу любить сразу двоих — и себя, и тебя. Кто-то из нас должен уйти.

— Хорошо, я уйду, — самоотверженно соглашались одни.

— Нет уж, лучше уходи ты, — пылко настаивали другие.

Но результат был один и тот же.

Только одна женщина сказала не так, как все.

— Да, действительно, — сказала она, — любить двоих — это дело хлопотное. Но вдвоем нам будет легче: ты будешь любить меня, а я — тебя.

— Постой, постой, — сказал Нарцисс, — ты — меня, а я?

— А ты — меня.

— Ты меня — это я уже слышал. А я кого?

— Ты меня, — терпеливо объяснила женщина.

Нарцисс стал соображать. Он шевелил губами, что-то высчитывал на пальцах, и на лбу у него выступил пот.

— Значит, ты меня? — наконец сказал он.

— Да, да! — радостно подтвердила женщина.

— А я?

Женщина ничего не ответила. Она посмотрела на Нарцисса и подумала, что, пожалуй, ей трудно будет его полюбить.

— Знаешь что? — предложил Нарцисс. — Зачем так все усложнять? Пусть каждый любит сам себя — это гораздо проще.

Орфей

Орфей спустился в ад, а там — дела все те же: ни песен, ни баллад — один зубовный скрежет. Кипящая смола да пышущая сера, да копоть — вот и вся, по сути, атмосфера.

И здесь, в дыму печей, в жару котлов чугунных, стоит певец Орфей, перебирает струны. О райских берегах, о неземных красотах…

Кипит смола в котлах — в аду кипит работа.

Орфей спустился в ад, но ад остался адом: шипенье, грохот, смрад — каких тут песен надо? Когда живой огонь воздействует на чувства — какой уж тут глагол? Какое тут искусство?.

Осуждение Прометея

— Ну посуди сам, дорогой Прометей, в какое ты ставишь меня положение. Старые друзья, и вдруг — на тебе!

— Не печалься, Гефест, делай свое дело!

— Не печалься! По-твоему, приковать друга к скале — это так себе, раз плюнуть?

— Ничего, ты ведь бог, тебе не привыкать!

— Зря ты так, Прометей. Ты думаешь, богам легко на Олимпе?

Гефест взял друга за руку и стал приковывать его к скале.

— Покаялся бы ты, дорогой, а? Старик простит, у него душа добрая. Ну, случилось, ну, дал людям огонь — с кем не бывает?

Прометей молчал.

— Думаешь, ты один любишь людей? — вздохнул Гефест. — А боги на что? Ведь они для того и поставлены. И тебя они любят, как другу тебе говорю. А если карают… — Гефест взял копье и пронзил им грудь Прометея. — Если карают, то ведь это тоже не для себя. Пойми, дорогой, это для твоего же блага!

Александр Македонский

— Избавь меня, бог, от друзей, а с врагами я сам справлюсь!

Он так усердно боролся с врагами, что бог избавил его от друзей.

Сократ

— В споре рождается истина…

— Что ты, Сократ, не надо! Спорить с богами бессмысленно, выпей-ка лучше яду!

— Пей, говорят по-гречески!

— Просят, как человека!

Так осудило жречество самого мудрого грека.

Праведность — дело верное. Правда карается строго. Но не боялись смертные выступить против бога. Против его бессмысленных, бесчеловечных догматов.

В спорах рождались истины. И умирали сократы.

Ксантиппа

Верная, примерная Ксантиппа, как ты любишь своего Сократа! Охраняешь ты его от гриппа, от друзей, от водки, от разврата, от больших и малых огорчений, от порывов, низких и высоких, от волнений, лишних впечатлений, от весьма опасных философий, от суждений. слишком справедливых, изречений, чересчур крылатых… Любящая, добрая Ксантиппа, пожалей несчастного Сократа!

Платон

Платон был общительный человек, и у него было много друзей. Но все они говорили ему:

— Платон, ты друг, но истина дороже.

Никто из них в глаза не видел истины, и это особенно обижало Платона. «Почему они ею так дорожат?» — с горечью думал он.

В полном отчаянии Платон стал искать истину. Он искал ее долго, всю жизнь, а когда нашел, сразу потащил к друзьям.

Друзья сидели за большим столом, пили и пели древнегреческие песни. И сюда, прямо на стол, уставленный всякими яствами, Платон вывалил им свою истину.

Зазвенела посуда, посыпались черепки.

— Вот вам истина, — сказал Платон. — Вы много о ней говорили, и вот — я ее принес. Теперь скажите — что вам дороже: истина или друг?

Друзья притихли и перестали петь древнегреческие песни. Они сидели и смотрели на истину, которая неуклюже и совсем некстати громоздилась у них на столе. Потом они сказали:

— Уходи, Платон, ты нам больше не друг!

Рабство

Туллий Цицерон был рабом своего красноречия.

Гней Помпей был рабом своего успеха.

Юлий Цезарь был рабом своего величия.

Один был в Риме свободный человек: раб Спартак.

Архимед

Не троньте, не троньте его кругов! Не троньте кругов Архимеда!..

Один из пришлых римлян-врагов с ученым вступает в беседу:

— К чему говорить о таком пустяке? — легат вопрошает с улыбкой. — Ты строишь расчеты свои на песке, на почве, особенно зыбкой.

Сказал — и услышал ответ старика:

— Солдат, вы меня извините. Но мудрость жива и в сыпучих песках, а глупость — мертва и в граните.

— Ты, вижу, мастер красивых слов, — легат завершил беседу. — Старик, я не трону твоих кругов.

Сказал — и убил Архимеда.

История мчится на всех парах, одни у нее заботы: уже архимеды горят на кострах, восходят на эшафоты…

Они, архимеды, кладут кирпичи, другим уступая победу…

И ныне, как прежде, над миром звучит: не троньте кругов Архимеда!

Герострат

А Герострат не верил в чудеса. Он их считал опасною причудой. Великий храм сгорел за полчаса, и от него осталась пепла груда.

Храм Артемиды. Небывалый храм по совершенству линий соразмерных. Его воздвигли смертные богам — и этим чудом превзошли бессмертных.

Но Герострат не верил в чудеса, он знал всему действительную цену. Он верил в то, что мог бы сделать сам. А что он мог? Поджечь вот эти стены.

Не славолюбец и не фантазер, а самый трезвый человек на свете — вот он стоит. И смотрит на костер, который в мире никому не светит.

Диоген Синопский

Диоген получил квартиру.

После тесной и душной бочки стал он барином и жуиром, перестал скучать в одиночку. Всем доволен, всем обеспечен, он усваивал новый опыт. Иногда у него под вечер собирались отцы Синопа. Те, что прежде его корили, те, что прежде смотрели косо…

И все чаще в своей квартире тосковал Диоген-философ.

И тогда, заперев квартиру, неумытый, в одной сорочке, шел к соседнему он трактиру.

Диогена тянуло к бочке…

Избиение младенцев

Палач тяжело дышал.

— Сил моих нету! Прямо детский сад, а не серьезное заведение!

— Чтобы рубить головы, надо свою сохранить на плечах, — мягко улыбнулся царь Ирод.

— Трудно с ними, — всхлипнул палач. — Сущие ведь младенцы!

— Младенцы? — Ирод встал из-за стола. — Младенцы? — Ирод вышел на середину кабинета. — Запомни, палач: если думать о будущем, младенцы — это самый опасный возраст. Сегодня младенец а завтра Иисус Христос!

Сии малые

«Горе тому, кто соблазнит единого из малых сих!»

Соблазненные такими речами, сии малые захотели большего. Они обивали высокие пороги, высиживали в приемных, предъявляли справки о том, что они действительно малые. Власти предержащие выслушивали их со вниманием.

— Вы добрые малые, и горе тому, кто вас соблазнит! — говорили предержащие власти и выдавали малым самые лестные характеристики.

— Вы добрые малые… — говорили они и заверяли характеристики своими подписями.

Но время шло, воздавалось кесарю кесарево, богу богово, а добрым малым никто ничего не воздавал. И они сидели в приемных с заверенными характеристиками.

Овцы и козлища

Стали отделять овец от козлищ.

— Ты кто есть?

— Овечка.

— А откуда рога?

— Честным трудом добыты.

— А борода?

— В поте лица нажита.

— Проходи, проходи, овечка!

Отделяют дальше.

— Ты кто?

— Овечка.

— Где ж твоя борода?

— Беда ободрала.

— Где ж твои рога?

— Нужда обломала.

— Проходи, проходи, овечка!

Проходят козлища, лезут, прут, нагоняют страх на честных овечек. «Ох, — трясутся овечки, — трудные времена пошли! Не знаешь, когда бороду отпускать, когда постригаться!»

Назореи

Иудейские секты — начало, становление христианства… Не забылось, не отзвучало слово древнего Экклезиаста:

— Сердце мудрого в доме плача, сердце глупого — в доме веселья…

Назореи, вот незадача: где же вам справлять новоселье?

Вас никто осуждать не станет, обижать никто не посмеет: вы и добрые христиане, вы и честные иудеи. Вы и глупыми быть перестали, вы и умными стать не успели…

Вы живете, свой дом печали называя домом веселья.

Нечистая сила

Не стало бесам житья: отовсюду их изгоняют. Только вселится бес в человека, а тут уже целая куча праведников:

— Чур тебя, нечистая сила! Изыди!

Изошли бесы кто в чем стоял и удалились в изгнание.

Бредут они по грешной земле, на судьбу свою плачутся.

— Совести у них нет, — плачется Бес Совестный.

— Черствые сердца, — плачется Бес Сердечный.

И вдруг чуют бесы — идет им навстречу праведник. В темноте не видать, но у бесов на это особое чутье.

— Наше вам почтение! — поклонился Бес Церемонный. — Позволено будет спросить, откуда путь держите?

— Из города.

— А что вы делали в городе, позволено будет спросить?

— Изгонял бесов, — говорит праведник.

Притихли бесы, опустили глаза, чтобы в темноте не так блестели.

— А это хорошее дело — бесов изгонять? — осторожно спросил Бес Совестный.

— Видно, хорошее, если за него деньги платят, — сказал праведник и пошел своей дорогой.

Призадумались бесы: вот ведь как устроился человек. Кого-то там погонял — и деньги в кармане. И сердце у него не болит, и совесть его не мучит…

— Я бы так, наверно, не смог, — вздохнул Бес Церемонный.

Бесы отводили глаза и старались не смотреть друг на друга.

— Платят, видно, на совесть, — между прочим сказал Бес Совестный. — А работа ничего. Чистая работа.

Бес Сердечный молчал. Он долго молчал, а когда заговорил, то сразу высказал общее мнение:

— Хватит! Айда в город, бесов гонять!

По дороге запаслись одежонкой, чтоб принять человеческий вид, подзубрили кой-какие молитвы. И — закипела работа.

Поначалу было трудно: известно, дело непривычное. Но потом изловчились, во вкус вошли. Иного беса можно б и не изгонять, а они и того изгоняют.

— Нечего с ними церемониться! — говорит Бес Церемонный.

— У нас работа на совесть! — заявляет Бес Совестный.

А Бес Сердечный только сплюнет в сердцах да еще на руки поплюет для надежности.

Раздобрели бесы, остригли хвосты, животы отпустили — такие тебе стали праведники!

— Чур тебя! — говорят. — Изыди, нечистая сила!

Раз, два сказал — и деньги в кармане, так почему б не сказать?

Любит нечистая сила чистую работу!

Последний Ромул

Все началось при Ромуле и кончилось при Ромуле, будто и не было этих двенадцати веков триумфов и побед, будто не было величия Римской республики и могущества Римской империи, и славы, славы, немеркнущей славы ее полководцев, консулов, императоров и рабов.

Последний Ромул — Ромул Августул Момилл (что отличает его от первого — просто Ромула) — живет на вилле, построенной еще знаменитым римлянином Лукуллом, которого, возможно, тоже не было, как и его современников — Цезаря и Суллы. А было — что?

Последний Ромул, Августул Момилл, пытается вспомнить — что было…

Сначала семь холмов и посреди них — волчица, кормящая мать, воспитавшая основателя вечного города (ничего нет вечного на земле — поздняя мудрость, неизвестная основателям). Первый Ромул построил город, и с этого, собственно, все началось… а быть может, совсем и не с этого, потому что первый Ромул давно уже стал легендой.

Легенды, легенды… Много их накопилось за тысячу двести лет. Самнитские войны. Пунические войны. Дакийские войны. И в результате — владычество Рима на юге и севере, западе и востоке… Легенды говорят, что было такое владычество.

Варвар Одоакр, которому Ромул отдал престол в обмен на роскошную виллу Лукулла, называет все это римскими сказками.

— Чепуха! — смеется варвар Одоакр. — Каждый себе что-то придумывает. И если хотите знать, ваш Цезарь ничего не смыслил в политике, а Цицерон был никудышный оратор.

А похищение сабинянок? А мудрые законы Нумы Помпилия?

— Чепуха!

Одоакр сейчас в Риме король, поэтому он разбирается в римской истории. И может быть, действительно Цезарь был не того… Цицерон был не того?..

Последний Ромул, Августул Момилл, готов с этим согласиться. В конце концов, не он делал эту римскую историю, и если в ней что-то не так, — пусть спрашивают с других. С Помпилиев. С Клавдиев. С братьев Гракхов. Ведь не он, Ромул, основал этот Рим — его основал тот, другой Ромул.

Выкормыш волчицы. Смешно сказать! И придумают же такое!

Последний Ромул смеется. Он представляет, как тот, первый строил город без лопаты и топора, без всякого нужного инструмента. С одной волчицей, смеется последний Ромул.

Без инструмента, смеется он, даже эту виллу не построишь. Правда, вилла построена хорошо, этот Лукулл, был он там или не был, видно, любил пожить. А кто не любит? Все любят. Да, чего там говорить, вилла неплохо построена. Сам Одоакр, король, останавливается здесь во время охоты.

Король Одоакр останавливается здесь, и Августулл Момилл принимает его, как настоящий хозяин, и даже сидит с ним за одним столом. И тогда Одоакр называет его императором — в шутку, конечно, но не без основания, потому что Ромул ведь и вправду был императором…

Был или не был? Кажется, все-таки был.

Тарквиний Гордый, Помпеи Великий, Антонин Благочестивый… Доблестный Марий, потерпев поражение, сказал знаменитую фразу: «Возвести своему господину, что ты видел Мария сидящим на развалинах Карфагена». Непокорный Катилина, потерпев поражение, сказал знаменитую фразу: «Я затушу развалинами пожар, который хочет уничтожить меня». Последний Ромул смеется: от всей истории остались одни знаменитые фразы. А может быть, и их тоже не было?

Трубят рога. Входит варвар Одоакр. Король Одоакр. Он хлопает Ромула по плечу, он опирается на его плечо и так проходит к столу, где для него уже все приготовлено. Он садится, он пьет («Твое здоровье, Ромул!»). Он рассказывает что-то смешное — и сам смеется, и Ромул смеется. Он разрывает мясо руками и глотает его, и заливает вином…

— Погляди, — говорит Одоакр, — какую я приволок волчицу.

Удачная охота. Сегодня хороший день. И вечер будет хороший.

Сколько лет Рим воевал с варварами, а все так просто — посадить варвара на престол…

Последний Ромул стоит над телом мертвой волчицы.

Праздник на улице Варфоломея

В жизни каждого Варфоломея есть своя Варфоломеевская ночь. Была такая ночь и у святого Варфоломея.

Она пришла с большим опозданием, где-то в середине средних веков, когда о самом апостоле уже почти забыли. Но он не унывал, он знал, что и на его улице будет когда-нибудь праздник.

И вот наконец…

Варфоломей побрился, надел свой лучший костюм, доставшийся ему в наследство от распятого учителя, и вышел на улицу.

На улице была ночь. Варфоломеевская ночь.

— Спасибо, родные, порадовали старика, — бормотал апостол, глядя, как братья во Христе уничтожают друг друга, — господь не забудет ваше святое дело!

Варфоломей прослезился. Потом выпрямился и крикнул громко, впервые за всю свою безответную жизнь:

— Так их! Истинно так! А теперь — этих!

К нему подошли двое.

— Именем Варфоломея! — сказали они и взяли святого за шиворот…

Была ночь. Варфоломеевская ночь. Варфоломеевская ночь, но уже без Варфоломея.

Простая старушка

Старушка подошла к костру, на котором сгорал Ян Гус, и сунула в него вязанку хвороста.

— О святая простота! — воскликнул Ян Гус.

Старушка была растрогана.

— Спасибо на добром слове, — сказала она и сунула в костер еще вязанку.

Ян Гус молчал. Старушка стояла в ожидании. Потом она спросила:

— Что ж ты молчишь? Почему не скажешь: «О святая простота»?

Ян Гус поднял глаза. Перед ним стояла старушка. Простая старушка.

Не просто простая старушка, а старушка, гордая своей простотой.

Памятник Мигелю Сервету

Кальвин сжег Мигеля Сервета. Кальвинисты воздвигли ему памятник.

— Вот здесь, — говорили кальвинисты, — на этом самом месте безвременно сгорел великий Сервет. Как жаль, что он не дожил до своего памятника! Если б он так безвременно не сгорел, он бы сейчас порадовался вместе с нами!

— Но, — говорили кальвинисты, — но он недаром сгорел. Да, да друзья, великий Сервет сгорел не напрасно! Ведь если б он здесь не сгорел, откуда б мы знали, где ему ставить памятник?

Отречение Галилея

— Между нами говоря, дорогой Галилей, я и сам думаю, что она вертится. — Отец инквизитор покрутил пальцем, показывая, как вертится Земля. — Но одно дело — думаю, а другое дело — говорю. Вы ученый человек, неужели вы до сих пор не поняли разницы?

— Нет, я понял, — сказал Галилей, — и именно поэтому я говорю, а не только думаю.

— В таком случае говорите так, чтобы вас никто не слышал. А то ведь — я не хочу вас пугать — у вас могут произойти неприятности… Вспомните Джордано Бруно.

Галилей вспомнил.

«Я уже стар, — подумал он, — и у меня впереди большая работа. Это очень важная работа, и не хочется умереть, не закончив ее…»

Святая церковь пышно праздновала отречение Галилея. Рекой лилось виной, приготовленное из крови Спасителя. А когда был провозглашен тост за дружбу науки и религии, отец инквизитор подмигнул Галилею и шепнул:

— А все-таки она вертится!

Ньютоново яблоко

— Послушайте, Ньютон, как вы сделали это свое открытие, о котором теперь столько разговору?

— Сам не знаю, как… Просто стукнуло в голову…

— Яблоко стукнуло? А ведь, признайтесь, это яблоко было из моего сада…

Они стояли каждый в своем дворе и переговаривались через забор, по-соседски.

— Вот видите, моя ветка свешивается к вам во двор, а вы имеете привычку здесь сидеть, я это давно приметил.

Ньютон смутился.

— Честное слово, не помню, что это было за яблоко.

На другой день, когда Ньютон пришел на свое излюбленное место, ветка была спилена. За забором под своей яблоней сидел сосед.

— Отдыхаете? — кивнул соседу Ньютон.

— Угу…

Так сидели они каждый день — Ньютон и сосед за забором. Ветки не было, солнце обжигало Ньютону голову, и ему ничего не оставалось, как заняться изучением световых явлений.

А сосед сидел и ждал, пока ему на голову упадет яблоко.

Может, оно и упало, потому что яблок было много и все они были свои. Но сейчас это трудно установить. Имени соседа не сохранила история.

Спектральный анализ

На вкус и цвет товарищей нет, и когда Ньютон заговорил сразу о семи цветах, у него стало в семь раз меньше товарищей.

— Он и прежде любил утверждать, что белое — это черное, — припоминали бывшие товарищи. — А теперь выходит, что белое — это красное, оранжевое, желтое, зеленое, голубое, синее и фиолетовое? Так, что ли, надо его понимать?

Все знали, как надо понимать, и все ничего не понимали. И тогда, чтобы им объяснить, Ньютон взял семь цветов и соединил в один белый цвет.

— Ну, знаете! Семь цветов — в один! — зашептались вокруг.

И у Ньютона стало еще в семь раз меньше товарищей.

Дон-Кихот

Говорят, что в самом конце Дон-Кихот все-таки женился на своей Дульсинее. Они продали Росинанта и купили себе козу. Коза дает два литра молока, но это, говорят, не предел. Говорят, бывают такие козы, которые дают в день до трех литров…

Впрочем, это только так говорят…


Санчо Панса, трезвый человек, человек не сердца, а расчета, вот уже подряд который век ходит на могилу Дон-Кихота.

И уже не бредом, не игрой обернулись мельничные крылья… Старый рыцарь — это был герой. А сегодня он лежит в могиле.

Был старик до подвигов охоч, не в пример иным из молодежи. Он старался каждому помочь, а сегодня — кто ему поможет?

Снесены доспехи на чердак, замки перестроены в хоромы. Старый рыцарь был большой чудак, а сегодня — мыслят по-другому…

Видно, зря идальго прожил век, не стяжал он славы и почета…

Санчо Панса, трезвый человек, плачет на могиле Дон-Кихота.

Комедия масок

Простак, Убийца и Король, играя без подсказки, со временем входили в роль и привыкали к маске.

И даже кончив свой спектакль и сняв колпак бумажный, держался простаком Простак, Убийца — крови жаждал, Скупой — копил, транжирил — Мот, Обжора — плотно ужинал, Любовник — все никак не мог вернуться к роли мужа…

И не поймешь в конце концов — где правда, а где сказка. Где настоящее лицо, а где — всего лишь маска.

Йорик

Мне хочется во времена Шекспира, где все решали шпага и рапира, где гордый Лир, властительный король, играл не выдающуюся роль; где Гамлет, хоть и долго колебался, но своего, однако, добивался; где храбрый Ричард среди бела дня мог предложить полцарства за коня; где клеветник и злопыхатель Яго марал людей, но не марал бумагу; где даже череп мертвого шута на мир глазницы пялил неспроста.

Мне хочется во времена Шекспира. Я ровно в полночь выйду из квартиры, миную двор, пересеку проспект и — пошагаю… Так, из века в век, приду я к незнакомому порогу. Ссудит мне Шейлок денег на дорогу, а храбрый Ричард своего коня. Офелия, влюбленная в меня, протянет мне отточенную шпагу… И я поверю искренности Яго, я за него вступлюсь, презрев испуг. И друг Гораций, самый верный друг, меня сразит в жестоком поединке, чтобы потом справлять по мне поминки.

И будет это долгое — Потом, в котором я успею позабыть, что выпало мне — быть или не быть? Героем — или попросту шутом?

Панург

Всем известно — кому из прочитанных книг, а кому — просто так, понаслышке, сторонкой, — как бродяга Панург, весельчак и шутник, утопил всех баранов купца Индюшонка. После торгов недолгих с надменным купцом он купил вожака, не скупясь на расходы. И свалил его за борт. И дело с концом. И все стадо послушно попрыгало в воду.

Ну и зрелище было! И часто потом обсуждал этот случай Панург за стаканом. И смеялся философ, тряся животом, вспоминая, как падали в воду бараны.

Но одно утаил он, одно умолчал, об одном он не вспомнил в застольных беседах: как в едином порыве тогда сгоряча чуть не прыгнул он сам за баранами следом. Он, придумавший этот веселенький трюк, испытал на себе эти адские муки, когда ноги несут и, цепляясь за крюк, не способны сдержать их разумные руки Когда знаешь и помнишь, что ты не баран, а что ты человек и к тому же — философ… Но разумные руки немеют от ран, от жестоких сомнений и горьких вопросов…

А теперь он смеется, бродяга хмельной, а теперь он хохочет до слез, до упаду… Но, однако, спешит обойти стороной, если встретит случайно на улице стадо.

Слово

Человек простой и неученый, всей душой хозяина любя, Пятница поверил в Робинзона. Робинзон уверовал в себя.

Он уверовал в свое начало и в свои особые права.

И — впервые Слово прозвучало. Робинзон произносил слова.

Первое — пока еще несмело, но смелей и тверже всякий раз. Потому что, став превыше дела, слово превращается в приказ. И оно становится законом, преступать который — смертный грех.

Ибо должен верить в Робинзона Пятница, туземный человек.

Фауст

Над землей повисло небо — просто воздух. И зажглись на небе звезды — миф и небыль, след вселенского пожара, свет летучий… Но закрыли звезды тучи — сгустки пара. Слышишь чей-то стон и шепот? Это ветер.

Что осталось нам на свете? Только опыт.

Нам осталась непокорность заблужденью. Нам остался вечный поиск — дух сомненья.

И еще осталась вера в миф и небыль. В то, что наша атмосфера — это небо. Что космические искры — это звезды…

Нам остались наши мысли — свет и воздух.


— Доктор Фауст, хватит философий, и давайте говорить всерьез!

Мефистофель повернулся в профиль, чтобы резче обозначить хвост.

Все темнее становилась темень, за окном неслышно притаясь. За окном невидимое время уносило жизнь — за часом час. И в старинном кресле — неподвижен — близоруко щурился на свет доктор Фауст, маг и чернокнижник, утомленный старый человек.

— Доктор Фауст, будьте оптимистом, у меня для вас в запасе жизнь. Двести лет… пожалуй, даже триста — за здоровый этот оптимизм!

Что он хочет, этот бес нечистый, этот полудемон, полушут?

— Не ищите, Фауст, вечных истин. Истины к добру не приведут…

Мало ли иллюзий есть прекрасных? Доктор Фауст, ну же, откажись!

Гаснут звезды. В доме свечи гаснут. В старом кресле угасает жизнь.

Гулливеры

Гулливеры не внушают веры, слишком в гору забирают круто, и высокий титул Гулливера присуждают чаще лилипутам.

Человечки маленькие ловко лезут и карабкаются в гору, и гора вскружает им головки, но не расширяет кругозора.

На земле невидимые глазу и невразумительные уху, лилипуты произносят фразы, высшего исполненные духа. Лилипуты издают законы, лилипуты подают примеры…

И за ними следуют покорно рядовые люди — Гулливеры.

Мушкетеры

Бражники, задиры, смельчаки — словом, настоящие мужчины… Молодеют в зале старики, женщины вздыхают беспричинно.

Горбятся почтенные отцы: их мечты — увы! — не так богаты. Им бы хоть бы раз свести концы не клинков, а собственной зарплаты.

Но зовет их дивная страна, распрямляет согнутые спины — потому что женщина, жена, хочет рядом чувствовать мужчину.

Бой окончен. Выпито вино. Мир чудесный скрылся за экраном.

Женщины выходят из кино. Каждая уходит с д'Артаньяном.

Квазимодо

Сколько стоит душа? Ни гроша. На нее не придумана мода. И живет на земле, не греша, золотая душа — Квазимодо.

Он живет, неприметен и сер, в этом мире комфорта и лоска, в этом веке, где каждый нерв обнажен, как Венера Милосская.

Недоросток, уродец, горбун, Красоты молчаливый свидетель, тащит он на своем горбу непосильную ей добродетель.

Дон-Жуан

Сколько нужно порывов темных, чтобы разум один заменить? Сколько нужно иметь невиновных, чтобы было кого обвинить? Сколько немощи — для здоровья? Сколько горечи — чтобы всласть? Сколько нужно иметь хладнокровья, чтоб одну заменило страсть?

И победы — совсем не победы, и блестящие латы твои ни к чему тебе, рыцарь бедный, Дон-Жуан, дон-кихот любви…

Сколько крика нужно для шепота? Сколько радости — для печали? Сколько нужно позднего опыта, чтобы жизнь была — как в начале? Сколько, сколько всего, что хочется, когда хочется так немного?.. Сколько нужно иметь одиночества, чтобы не было одиноко?

Молчалины

Молчалину невмоготу молчать, лакействовать, чужих собачек гладить. Невмоготу с начальниками ладить, на подчиненных кулаком стучать. В нем тайно совершается процесс, невидимый, но давний и упорный. Сейчас он встанет, выразит протест, оспорит все, что почитал бесспорным. Куда там Чацкому, герою громких фраз, которые достаточно звучали! Но ждите, слушайте, настанет час, придет пора — заговорит Молчалин!

Нет, не придет… Он знает их тщету — всех этих фраз, геройства и бравады. Молчалину молчать невмоготу, но он смолчит — минуя все преграды. И будет завтра так же, как вчера, держать свое бунтарство под запретом.

Когда со сцены уходить пора — молчалиным не подают карету

Монтекки и Капулетти

Для чего на землю солнце светит, и сады шумят, и плещут реки?

— Для добра, — нам пояснят Монтекки.

— Для добра, — нам скажут Капулетти.

Но ведь солнце в черных тучах меркнет, а сады ломает град и ветер!

— Это зло, — вздыхают Капулетти.

— Это зло, — печалятся Монтекки.

И еще вдобавок — войны эти. Люди гибнут, множатся калеки.

— Для добра, — храбрятся Капулетти.

— Для добра, — воинствуют Монтекки.

Но ведь станет пусто на планете. Воевать ведь скоро станет некем!

— Не беда! — ответствуют Монтекки.

— Не беда! — смеются Капулетти.

Ну а если… И леса, и реки — все сгорит… И кто тогда в ответе?

— Капулетти, — говорят Монтекки.

— Нет, Монтекки, — молвят Капулетти.

Философские камни

Люди ищут философские камни, а они лежат повсеместно. Каждый камень по-своему Гамлет: без толчка не сдвинется с места.

Есть у камня свои сомненья и свои вековые вопросы. Чтобы камень принял решенье, нужно камень поднять и бросить.

Философские, мудрые камни, каждый знает привычное место… Каждый камень — по-своему Гамлет…

Но трагедии им — неизвестны.

Мюнхгаузен

Ври, Мюнхгаузен!

Выдумывай, барон!

Выдавай за чистую монету!

Не стесняйся, старый пустозвон, —

Все равно на свете правды нету!

Скептическая песня.

— Итак, я летел с двадцать третьего этажа…

Мюнхгаузен посмотрел на своих слушателей. Они сидели, ухмылялись и не верили ни одному его слову.

И тогда ему захотелось рассказать о том, что у него на душе, о том, что его давно печалило и волновало.

— Я летел и думал, — заговорил он так правдиво и искренне, как не говорил никогда. — Земля, думал я, в сущности, неплохая планета, хотя не всегда с ней приятно сталкиваться. Вот и сейчас она тянет меня к себе, даже не подозревая о возможных последствиях, а потом, когда я больше не смогу ей противиться, она спрячет меня, как прячет собака кость. Прячет, а после сама не может найти. Земля тоже не сможет меня найти — если станет искать когда-нибудь…

Мюнхгаузен опять посмотрел на слушателей. Они по-прежнему ухмылялись и не верили ни одному его слову.

И ему стало грустно — так грустно, что он величественно поднял голову и небрежно окончил рассказ:

— Я задумался и пролетел свою конечную остановку. Только это меня и спасло.

Действующие лица

Датский принц давно уже не тот, не рискует с тенью разговаривать. Доктор Фауст в опере поет, у него на все готова ария. И на самый каверзный вопрос он готов ответить без суфлера.

Ленский ожил. Недоросль — подрос.

Хлестаков назначен ревизором.

Среди прочих радостных вестей новость у Монтекки с Капулетти: скоро будет свадьба их детей, и о том объявлено в газете.

И, как денди лондонский одет, Плюшкин прожигает все — до цента.

Собакевич поступил в балет.

Пришибеев стал интеллигентом.

Дон-Жуан — семейный человек, у него отличная семейка.

Полюбивший службу бравый Швейк стал недавно капитаном Швейком.

И Мюнхгаузен, устав от небылиц, что ни слово — так и режет правду…

Сколько в мире действующих лиц действуют не так, как хочет автор!

Дон-Кихоты

У рассудка — трезвые заботы. У мечты — неведомые страны.

Называли люди дон-кихотом первого на свете Магеллана. Первого на свете капитана, первого на свете морехода, уплывающего в океаны, называли люди дон-кихотом.

У рассудка — точные расчеты. У мечты — туманные идеи.

Называли люди дон-кихотом первого на свете Галилея. Первого на свете Птоломея, первого на свете звездочета, негодуя или сожалея, называли люди дон-кихотом.

Но земля, как прежде, рвется в небо, и мечта скитается по свету. В прошлое уходят быль и небыль, но живут бессмертные сюжеты: обезьяне было неохота расставаться с добрым старым веком, и она считала дон-кихотом первого на свете человека.

Дульсинея Тобосская

Семейная хроника

Действие происходит в доме Дульсинеи, у очага.

В глубине сцены большой портрет Дон-Кихота. Под ним кресло, в кресле — Санчо Панса, толстый мужчина лет 60. Рядом с ним, на низенькой скамеечке, Дульсинея, толстая женщина лет 45, вяжет кофту.


Санчо Панса (заключая рассказ). А потом я закрыл ему глаза…

Дульсинея. Ах, Санчо, вы опять разрываете мне сердце! Вот уже сколько лет вы разрываете мне сердце, а я все не могу прийти в себя. Но, пожалуйста, вернитесь к тому месту, где вы встретились с этим рыцарем и ваш господин сказал…

Санчо Панса (возвращается к тому месту). Он сказал: «Сеньор, если вы не разделяете мнение, что Дульсинея Тобосская — самая красивая дама, то я всажу в вас это мнение вместе с моим копьем!»

Дульсинея (ликуя и сочувствуя). Бедный рыцарь! Он был на волосок от смерти!

Санчо Панса. Определенно. Но он не захотел спорить, он сказал, что лично ему не попадалось ни одной приличной женщины и что, быть может, такой и является Дульсинея Тобосская. Он сказал, что наш сеньор счастливее его.

Дульсинея. Бедный рыцарь!

Санчо Панса. Да, он оказался неплохим человеком. И знаете, Дульсинея, ведь мы чуть не убили его. А сколько бывает, что человека сначала убьют, а потом уже выясняют, какой он был хороший…

Дульсинея (погрустнев). Я была глупой девчонкой, Санчо, я ничего не понимала. Когда ваш сеньор назвал меня дамой своего сердца, я решила, что он спятил… И вот прошло двадцать лет… У меня выросли дети. Старший, Алонсо, служит в армии короля, средний, Алонсо, работает с отцом в поле, младший, Алонсо, пасет овец. У меня трое детей, и всех их я назвала в память о нем.

Санчо Панса. Да… (Обращаясь к портрету.) Алонсо Кехана, Дон-Кихот, славный рыцарь Печального Образа. Лежите вы, сеньор, в земле и не подозреваете, что делается с вашим именем. А оно, имя ваше, живет, его дают маленьким детям, чтобы он вырастали такими же, как и вы. Нет, сеньор, вы не должны были умирать.

Дульсинея. И подумать только, что все это из-за меня, что я, я одна виновата в его смерти!

Санчо Панса. Ну нет, это вы уже говорите лишнее. Он умер от болезни. Я сам закрыл ему глаза.

Дульсинея (на самой высокой ноте). Санчо, не спорьте с женщиной, у которой трое детей и которая знает толк в этом деле. Он умер от любви.

Санчо Панса (с сомнением). От любви рождаются, а не умирают.

Дульсинея. И рождаются, и умирают. Все Санчо, все, что происходит на свете, — все это от любви.

Санчо Панса (не убежден, но не желает продолжать спор). Да, отчаянный был человек. Не могу забыть, как он воевал с этой мельницей. «Сеньор, — говорю ему, — не связывайтесь вы с ней!» И знаете, что он мне ответил? «Санчо, — говорит, — мой верный Санчо! Если я не захочу связываться, и ты не захочешь связываться, и никто не захочет связываться, то что же тогда будет? Сколько нехорошего совершается на земле, и все оттого, что люди не хотят связываться». — «Сеньор, — говорю я ему, — но зачем же нам воевать с мельницами?» — «Санчо, — отвечает он и смотрит на меня близорукими глазами, — верный мой Санчо, если я не стану воевать с мельницами, и ты не станешь воевать с мельницами, и никто не станет воевать с мельницами, то кто же будет с ними воевать? Настоящий рыцарь не гнушается черной работы».

Дульсинея. Я это мужу всегда говорю.

Санчо Панса. Да, поездили мы с ним. Бывало, не только поспать — и поесть некогда. Только пристроишься, а тут: «Где ты, мой верный Санчо? Погляди, не пылится ли дорога!» — «А что ж, — говорю, — дорога на то и дорога, ей пылиться положено». — «Нет, добрый мой Санчо, дороги бывают разные, и люди по ним ездят разные, так что ты, пожалуйста, погляди!» — «Сеньор, — говорю, — это и не люди вовсе, это стадо какое-то». — «Тем более, Санчо, тем более! На хорошего человека у меня рука не поднимется, а это… Так что вперед, храбрый Санчо, пришпорь своего осла!»

Дульсинея (восхищенно). Страшно-то как!

Санчо Панса. Еще бы не страшно! Их, этих свиней, сотни три, нас двое. После этого он полдня в себя приходил, а как пришел, первым делом: «Где ты, мой верный Санчо? Погляди, не пылится ли дорога!» Близорукий он был, за два шага ничего не видел.


Оба задумываются.

Дульсинея вяжет кофту. С охапкой дров входит муж Дульсинеи, высокий, тощий мужчина лет 50. Хочет пройти тихо, чтоб не помешать, но роняет полено.


Санчо Панса (привстав). Здравствуйте, сосед. Как поживаете?

Муж. Да так… (нерешительно смотрит на жену).

Дульсинея. Он хорошо поживает.

Муж. Спасибо… Я хорошо…

Дульсинея (мужу). А мы тут говорили о покойном сеньоре. Ты помнишь покойного сеньора? (Санчо.) Он помнит покойного сеньора. (Мужу.) Он был настоящим рыцарем и никогда не брезговал черной работой. Он был смелым. И он любил… Ты понимаешь, что значит — любить? (Санчо.) Он не понимает, что значит — любить. (Мужу.) А как он воевал! Он дрался, как лев!

Муж (нерешительно). Совсем, как наш старший Алонсо.

Дульсинея. А? Ну да, ты прав. (Санчо.) Он прав. Наш старший весь в сеньора.

Санчо Панса. Я рад за вас, потому что мои дети пошли Бог знает в кого. Ведь теперь какие дети? Хорошие примеры на них не действуют.


Муж подбирает полено и роняет второе. Подбирает второе и роняет третье. Дульсинея и Санчо следят за его работой.


Дульсинея (Санчо). Он у меня ничего. (Мужу.) Правда, ты у меня ничего? (Санчо.) Он согласен… Между прочим, вы ничего не заметили? Ну-ка присмотритесь к нему! А? Особенно в профиль…


Муж в смущении роняет дрова.


Ладно, не будем ему мешать. Расскажите еще, сосед, о сеньоре.

Санчо Панса (задумывается). Мы с ним были два сапога пара. Я тоже любил разные приключения. Куда он, туда, бывало, и я. Сколько раз после боя лежим мы с ним рядом — не двинуть рукой ни ногой, а он говорит: «Санчо, знаешь ли ты, сколько в мире звезд?» — «Тьма», — говорю. «Правильно, Санчо, тьма — и еще одна. И эта одна — моя Дульсинея!»


Муж Дульсинеи с поленом в руке улыбается и с гордостью смотрит на жену. Он очень внимательно слушает рассказ Санчо Пансы


Ох, и любил он вас, соседка. Уж так любил, так любил, ну просто — никакого терпения. Извините, сосед.

Дульсинея. Он извиняет.

Санчо Панса. Настоящий рыцарь. Иной раз так поколотят, лежит — ну хоть сейчас на кладбище. «Санчо, — шепчет, — послушай, как у меня бьется сердце!» А сердце — еле-еле: тик-так, как дамские часики… «Санчо, — говорит, — оно бьется любовью к ней!» Это значит, к вам, соседка. Извините, сосед.


Дульсинея прикладывает к глазам кофту, встает.


Дульсинея. Извините, я пойду… Я больше не могу… У меня столько дел на кухне… (Быстро уходит).

Муж (после ухода жены сразу обретает дар речи). Вот так она всегда: чуть вспомнит — тут же расстроится. Никак не может забыть. Я, конечно, понимаю: разве можно так просто забыть человека? Тем более, такой человек. (Говорит быстро, словно спеша выложить все, что накопилось за многие годы.) Между нами говоря, я сам не могу забыть — все время что-то напоминает. А она тем более женщина. Разве ж я не понимаю? Ваш сеньор замечательный был человек, хотя сам я его не знал, но жена мне рассказывала. Ну просто удивительно, какой это был человек… Между нами говоря, я стараюсь быть на него похожим. Вы слышали сегодня: она уже замечает. Пока это только так, чисто внешнее сходство, но я стараюсь. И детей своих так воспитываю. В общем, между нами говоря, в нашем доме ваш сеньор пользуется большим уважением. Мой младший Алонсо сказал недавно: «Когда я вырасту, я буду таким, как мамин сеньор!»

Санчо Панса. Мне приятно это слышать. Пожалуй, вы действительно немного похожи на рыцаря Печального Образа. Он был такой же худой…

Муж (доверительно). Между нами говоря, я. расположен к полноте Но я стараюсь. Я ем через день и почти ничего не пью, потому что от этого дела полнеют. Кроме того, я совершенно не ем мучного, молочного и мясного, а также жирного, сладкого и острого. Хотел еще отказаться от овощей, но у меня не хватает силы воли. Но погодите, я заставлю себя, вот тогда вы меня сравните с вашим сеньором!

Санчо Панса. Вы еще попробуйте ездить на лошади. Для рыцаря это первое дело.

Муж. Что вы, с лошади я упаду! Между нами говоря, я даже с кровати падаю! И кроме того, для того, чтоб похудеть, надо больше ходить пешком.

Санчо Панса. Все рыцари ездили на лошадях.

Муж. Не нужно об этом, с лошадью у меня не получится. (Посмотрел на портрет и вздохнул.) И еще вот — драться я не умею…

Санчо Панса. Ну, без этого и вовсе нельзя. Мой сеньор всегда дрался до потери сознания.

Муж. Боюсь я как-то. Крови не выношу. Курицу — и то не могу зарезать. Жена у меня кого угодно зарежет, а я не могу. Это у меня с детства.

Санчо Панса. Положим, мой сеньор тоже никого пальцем не тронул. Главным образом били его.

Муж. Чтоб меня били, это тоже я не могу. Я, между нами говоря, не переношу физической боли. Какую угодно, только не физическую. Однажды, вы знаете, полено на ногу уронил, так со мной потом сделался нервный припадок. Я вам честно говорю, это у меня, наверно, такая болезнь. (Вздыхает.) Он бы на моем месте, конечно… Мне даже совестно и перед женой, и перед детьми, что это я, а не он на моем месте. Конечно, я стараюсь, но все что-нибудь не так получается.

Санчо Панса (обдумав последнее замечание). А что, если вам не стараться, а? Я вам вот что, сосед, посоветую: ешьте каждый день, даже три раза в день, ешьте мучное, мясное, молочное, соленое, кислое и сладкое. Пейте, сколько влезет, толстейте, раз вы к этому расположены. В общем, сосед, будьте сами собой.

Муж (испуганно). Самим собой? Но кому я такой нужен? Меня выгонят в первый же день. Ни старший Алонсо, ни средний Алонсо, ни младший Алонсо — никто не захочет меня знать, не говоря уже о жене. Они терпят меня лишь потому, что я на него похож, а попробовал бы я не быть на него похожим!


Входит Дульсинея. Муж сразу умолкает.


Дульсинея. Вот она, участь женская: все пригорело. Вам, мужчинам, этого не понять. Пока за молоком проследишь, суп выкипит, пока тесто замесишь, молоко сбежит. И посуда три дня немытая, — вот они, женские дела. (Мужу.) Пойди суп помешай Когда закипит, всыплешь картошку. Только почистить не забудь Соли ложку столовую… Только грязную ложку не сунь, помой сперва. Ты понял? (Санчо.) Он понял.


Муж подбирает дрова и уходит. Дульсинея садится на скамеечку, опять принимается за свою кофту.


Ну, а потом что?

Санчо Панса. А потом я закрыл ему глаза…


Медленно идет занавес.

На фоне музыки, которая звучит то тише, то громче, слышны отдельные фразы.


Дульсинея. Ах, Санчо, вы опять разрываете мне сердце! Прошу вас, вернитесь к тому месту, где вы встретились с этим рыцарем…

Санчо Панса. Он сказал: «Сеньор, если вы не разделяете…»

Дульсинея. Я была глупой девчонкой, Санчо…


Дальнейшие слова звучат уже при закрытом занавесе. У левой кулисы появляется Муж. В одной руке у него щетка, в другой ведро. Печально опустив голову, он идет к правой кулисе, словно шлюстрируя звучащие в это время слова.


Голос Санчо Пансы. Алонсо Кехана, Дон-Кихот, славный рыцарь Печального Образа!..

Голос Дульсинеи. Все, Санчо, все, что происходит на свет, происходит от любви!

Неначатые рассказы

Признательность

…но увидев слезы у нее на глазах, лук от волнения забыл, что его режут.

Зрелость

…и теперь, выйдя на широкую дорогу, он уже не рвался в краеугольные камни, а довольствовался скромной ролью камня преткновения.

Положительный пример

…вот, например, ложка: она ведь тоже не всегда бывает в своей тарелке, но это ничуть не мешает ей работать с полной отдачей.

Индивидуальность

…но — ох, и до чего же трудно быть изюминкой! Особенно в ящике с изюмом.

Здоровый оптимизм

…мушка верит в мушку, мошка верит в мошку. А мышка верит в мышку — и совершенно не верит в кошку.

Проигрыватель

…и потому, что он в жизни всегда проигрывал, слушать его было особенно интересно.

Точка зрения

…а что до лысины, то ей главное, чтоб сверху блестело.

Спор

…каждый на свою стенку лезет, а истина лежит, между тем, внизу, у всех под ногами.

Дискуссия

…Баран выразил общее недоумение. Заяц выразил общее опасение. Потом встал лев и выразил общее мнение.

Свое мнение

…наконец и воробей получил возможность высказать свое мнение.

— Чик-чирик, — сказал воробей. — Чик. Чирик. Этого — чик! Этого — чирик! А чего с ними чикаться?

Проблемы

…тут важно: кто ездит, куда ездит, зачем ездит…

— И на ком ездит, — вставил верблюд.

Заключение

— …факты — упрямая вещь, — сказал осел.

Волки и овцы

…и когда волки были сыты и овцы целы, возникла проблема: как накормить овец?

Рыцари круглого стола

…в заключение был дан обед. Лягушка съела мушку, уж съел лягушку, еж съел ужа… Обед прошел в обстановке взаимного понимания.

Начало начал

…мироздание строилось по принципу всех остальных зданий: с самого первого кирпича оно уже требовало ремонта.

Живая статуя

…оживив себе жену, Пигмалион очень скоро пожалел, что не сделал ее из более мягкого материала.

Урок красноречия

…и тогда Демосфен выплюнул свои камни и набрал в рот воды

Преемники

…они мыслили точно так, как Сократ. А цикуту им заменяла цитата.

Трамвайная философия

…человек уходит из жизни, как выходит из трамвая: на его уход обращают внимание те, кого он толкнул или кому уступил место.

Мода

…нимбы носят вокруг головы, а петли — вокруг шеи.

Сила искусства

…очнувшись от своей игры, Орфей застал жену в объятиях Морфея.

Прогресс

…таким образом, эта маленькая страна, производившая только пуговицы и зубочистки, теперь производит все: от пуговиц до зубочисток включительно.

Житейская философия

…цель оправдывает средства, но — увы! — не всегда их дает.

Смирение

…буйным становится человек, когда он продает душу дьяволу, но каким же кротким становится он, когда отдает богу душу!

Жизнь человеческая

…одни на спине, другие — в петлице… Вот так каждый несет свой крест…

Мечты всевышние

…если б люди вели себя, как ангелы, а работали, как черти!

Формула любви

…ведь, в сущности, что такое любовь? Любовь — это такое явление, которое, укорачивая жизнь каждому человеку в отдельности, удлиняет ее человечеству в целом.

Формула ревности

…а ревность — это цемент, соединяющий крупицы любви в сплошную стену, отделяющую человека от общества. Чем меньше крупиц, тем больше требуется цемента.

Некролог

…он сгорел, как свеча в эпоху сплошной электрификации.

Признание

…и вот уже он стал таким великим художником, что мог позволить себе ничего не видеть вокруг, как Гомер, и ничего не слышать вокруг, как Бетховен.

Многоклеточные

…количество клеток современной обезьяны равно n+1. Единицей обозначается клетка, в которой обезьяна сидит.

Родословная пресмыкающихся

…и так, пресмыкаясь, огромные ящеры превратились постепенно в маленьких ящериц.

Сказка

…а так как Золотой Рыбке было мало ее морей, у старика отобрали последнее старое корыто.

Публика

…и все были разочарованы, что он не смог исполнить на бис свою лебединую песню.

Чувство локтя

..когда Калигула ввел в сенат своего коня, все лошади Рима воспрянули духом.

Бойтесь данайцев!

…дошло до того, что данайцы стали бояться друг друга.

Вера

…и до конца своих дней Гомер слепо верил в прозрение своих современников.

Темпы роста

…от никого — к Робинзону, от Робинзона — к Пятнице. Таков прирост населения необитаемых островов.

История

…что же касается войн Алой и Белой розы, то это были только цветочки.

География

…мало быть Магелланом. Надо, чтобы где-то был еще Магелланов пролив

Лето в декабре

И в декабре не каждый декабрист. Трещит огонь, и веет летним духом. Вот так сидеть и заоконный свист, метельный свист ловить привычным ухом.

Сидеть и думать, что вокруг зима, что ветер гнет прохожих, как солому, поскольку им недостает ума в такую ночь не выходить из дома.

Подкинуть дров. Пижаму запахнуть. Лениво ложкой поболтать в стакане. Хлебнуть чайку. В газету заглянуть: — какая там погода в Магадане?

И снова слушать заоконный свист. И задремать — до самого рассвета.

Ведь в декабре — не каждый декабрист.

Трещит огонь.

У нас в квартире — лето…

Амур

За столько веков Амур испробовал все виды оружия.

Стрелы.

Ружья.

Пушки.

Бомбы разных систем.

И все это для того, чтоб люди полюбили друг друга.

Избранные примечания

Горизонт. У Горизонта с Солнцем приятельские отношения. Солнце то заходит за горизонт, то выходит из-за горизонта, как это о нем говорится в прозе, которая сама просится в стихи:

Птичка чиркнула спичкой-чиричкой и зажгла над землею рассвет. Солнце, щуря глаза по привычке, в свой небесный взошло кабинет.

Солнце — высшее наше начальство, но ему не присуще зазнайство: столько в нем простоты, теплоты. Регулярно, весною и летом, поднимается Солнце с рассветом и работает до темноты.

Солнце — высшее наше начальство, но ему не присуще нахальство: ты лишь тент над собой натяни, и останется Солнце в тени, отвернись — не обидится тоже: осторожно, ничем не тревожа, проскользнет у тебя за плечами, тихо-тихо ступая лучами.

Но того, кто пред ним всякий раз выставляет себя напоказ, кто на пляжах и дач, и столиц перед Солнцем склоняется ниц, Солнце может порядком распечь, так, что после спины не согнут. А чего подхалимов беречь? Их и так на земле берегут.

— Справедливое Солнце мое! Ты устало, укройся в тень! Брось работу! Забудь про нее! Туча выдаст тебе бюллетень.

У тебя ведь нелегкая жизнь… Впрочем, я уже, кажется, льщу… Солнце, Солнце, прости, не сердись! Я ошибся, я просто шучу! Я, тебя бескорыстно любя, я б нашел в себе силу и смелость. Не вертелся бы возле тебя, если б наша Земля не вертелась…

Вот так эта проза просится в стихи. Но тут разве допросишься? Казалось бы, все есть для стихов, а все равно остаешься прозой.


Закон всемирного тяготения. То, что один ботинок тяготит всю вселенную, характеризует, с одной стороны, нашу вселенную, а с другой — наши ботинки.


Зайкины рога. Будь я на месте этого Козла, я предпочел бы иметь дело со стаей волков, чем с одним таким безобидным, наивным Зайкой.


Масштаб. Масштаб — это тот аршин, которым малое измеряет великое, чтоб постигнуть его во всем объеме.


Кайнозойская эра. Свыше тридцати лет прошло, а мы все еще не знаем, в какую живем эру. В игре «О счастливчик!» большинство счастливчиков заявило, что живут в Протерозойскую эру, то есть два миллиарда лет назад. В счастливое мы время живем! У нас счастливые не только часов, но и эр не наблюдают.


Лето в декабре. Там, где нельзя говорить то, что думаешь, нужно думать, что говоришь.

Загрузка...