Отчего так получается, что как ни старайся, как ни выслуживайся, пользы все равно никакой: беда сторожит за каждым углом. Да и то сказать, подстерегала бы она какого-нибудь страдальца, который только и ищет в жизни, как бы ему претерпеть мучения и тем самым возвыситься. Так нет же, надо было ей ополчиться на Каталана, который пострадать вовсе не рвался; напротив – хотел он прожить свою жизнь весело, смеша и развлекая окружающих и извлекая из чужого смеха немалую пользу для себя.
И ничегошеньки у него не получалось.
Оставив Ломбардию, направился он в Лангедок, но опять не угадал. Пока прохлаждался за горами, война подошла под самые стены Тулузы.
И зашагал Каталан по зеленым полям Лорагэ, прочь от войны. Миновал Вильфранш, Авиньонет… По утрам женщины с корзинами, полными овощей, выходили на площадь – торговать; стадо, мыча, хрюкая, мекая, двигалось по улице к городским воротам; несколько человек торопливо выходили из церкви, где, видать, были у них неотложные дела к Господу Богу. И нигде не нужен Арнаут Каталан с его шутовством и песенками.
А он и не обижался. Шел себе и шел по дороге, отмахивая лигу за лигой; иной раз перепадало ему что-нибудь – спасибо, а иной раз и вовсе ничего не перепадало.
Добрых деньков выпало Каталану немного, и один из них оказался воскресным. Эта радость застигла Каталана в Сен-Бертран-де-Коминж, и уж как пел-заливался наш фигляр на площади у старого, темного, с могучими боками собора Сен-Бертран, то у голодного желудка спрашивать надобно. Запоешь тут, когда из всех харчевен убийственные запахи, а в кошеле пустехонько.
Когда мой сын дитятею был,
Господь по земле пешком ходил,
Был мир Ему послушен,
Все в мире имело душу:
Душа у сада, душа у камня,
Душа у папы, душа у мамы.
Когда мой сын в года вошел,
Тогда мой сын в солдаты пошел,
Оружие в руки он получил,
А дьявол его считать научил:
Город – солид, крепость – два,
А человек за ни фига,
Деревня – грош, сад – два гроша,
А душа за ни шиша!
Так или примерно так распевал Каталан, и выплясывал, и гримасничал, и на голове стоять пытался, да подвела бедного голодуха: в глазах помутилось, и рухнул он, стеная прежалостно, перед всей почтенной публикой.
Однако слушатели в Сен-Бертране попались незлобивые, веселые, и несмотря на падение щедро надавали неудачнику-жонглеру медных грошиков, а один весьма важный господин вручил серебряный солид – повезло так повезло!
Те грошики Каталан тут же, не сходя с места, и проел, да еще про запас купил вина фляжку да хлеба краюшку, переночевал под навесом, где бочки с водой, а наутро опять тронулся в путь.
На том удача Каталанова и закончилась. Зарядил дождь, всего до нитки Каталана промочил. В худой плащ кутался Каталан, как мог, голову в плечи втягивал, мало в желудок ее не уронил, руками себя по бокам охлопывал, бежать пытался – что только ни делал, чтобы согреться. Но если уж похолодало, да еще дождем подмочило – жди, пока найдется случай обсохнуть. А пока вода в башмаках хлюпает, надежды не будет, стучи зубами и судьбу проклинай, ничего другого не остается.
Вот и брел Каталан по дороге, до ниточки мокрый, продрогший, зубами стучал и судьбу проклинал и больше ничего не делал. Как вдруг повстречались ему три человека с рогожными капюшонами на голове – будто нищие или бродяги, кто разберет. Дорогу Каталану заступили. И все молчком, молчком.
Каталан остановился. И полагая, что из молчания ничего хорошего не выйдет, заговорил с этими тремя заискивающе:
– Здравствуйте, добрые люди.
А те сказали:
– Знаем мы: ты – тот жонглер, что кривлялся в воскресный день перед собором Сен-Бертран. И дал тебе мессен де Коминж серебряный солид, так хорошо сумел ты ему угодить.
– Да, это я, – признал Каталан, поскольку отпираться было бесполезно.
– Ну так отдай нам этот серебряный солид, – продолжал самый рослый из троих. А остальные ближе придвинулись.
Каталан слегка попятился.
– Помилуйте, добрые люди, ведь это мое единственное достояние. Я умру с голоду, если отдам вам его.
Все трое рассмеялись.
– Ты все равно не знаешь, что с ним делать.
И подсказал Каталану его богатый житейский опыт, что сейчас крепко побьют его эти трое и потому надо либо удирать со всех ног, либо просить пощады. Жаль стало Каталану серебряного солида – ну так жаль! – и потому обратился он в бегство. А что оказалось это ошибкой, понял скоро, да только было уж поздно: настигли его шутя, а вот отделали без всякого смеха и снисхождения и деньги отняли.
И остался Каталан один на дороге, с разбитой мордой, без еды, без помощи, без последней надежды. Хотел заплакать – да какое там плакать! Дышать и то больно.
Кое-как побрел дальше, авось встретится кто-нибудь.
В сумерках обогнали Каталана всадники. Каталан не растерялся, собрал остатки сил, за стремя уцепился, крича:
– Помогите мне, добрый господин!
Но сил только на это и достало. Разжал ослабевшие пальцы, рухнул лицом в грязь и от сильного удара о землю на миг потерял сознание. Думал уж, что всадники прочь унеслись, но нет – вот приближается к нему кто-то и ногой несильно толкает.
– Эй, ты! Да кто ты таков?
Каталан с громким стоном закопошился в жидкой грязи, поднялся на четвереньки, головой помотал. Лицо расквашенное поднял, глянул мутно – ничего не увидел, так, тень, громада какая-то над ним высится. Хлынули у Каталана слезы, сказать же ничего не смог.
А рядом другой голос – низкий, спокойный:
– Возьми его в седло, Гильем.
И подхватили Каталана крепкие руки, помогли подняться, на коня усадили. Конь под холодным дождем горячий, пахнет от него крепко. Как тронулись рысью, так каждая косточка в избитом Каталановом теле запричитала на свой лад; стиснул зубы Каталан, жаловаться не смея.
Вот так оказался он в Каркассоне; а подобрал его воистину добрый сеньор – Пейре Рожьер де Сейссак, знатный рыцарь и шателен, бывший в родстве со многими именитыми баронами Лангедока.
Об этом Каталан узнал уже вечером, лежа на постели за кухней, ближе к печи, в каркассонском доме господина де Сейссака. Прислужницы битую морду жонглеру умыли и, обнаружив под слоем крови и грязи человека молодого и если не смазливого, то все же довольно привлекательного, дружно принялись хихикать, строить глазки и шептать друг дружке на ухо. Обласканный, накормленный, умытый, Каталан обмяк и стал многословно жаловаться на свою разнесчастную жонглерскую долю. Все, все без утайки поведал: и о милостивом, но неудачливом бароне Саварике Нечестивце; и о своевольной Гильеме де Бенож, и о прекрасной и разумной Алане де Вильнев, и о глупенькой Гарсенде.
Едва завершил он горестную повесть, как незамедлительно обнаружил рядом с собой немало привлекательных девушек, каждая из которых была рада вознаградить его за все перенесенные прежде невзгоды.
И, осчастливленный таким образом, заснул Каталан.
Большой дом де Сейссака был полон людей: семейных и челядинцев, воинов и катарских духовных лиц, всех, кого только мог укрыть и приютить, спасая от франков. Хранил у себя припасы, рассылая их потом с верными людьми по потаенным катарским общинам; принимал у себя и лечил раненых и больных, которым почему-либо не следовало открыто обращаться к врачу. И для Арнаута Каталана место нашлось, как для малой домашней собачки. Держали его, пригревшегося, прикормившегося, больше для развлечения, чем для чего-либо иного, ибо ни к какой сколько-нибудь серьезной работе он был непригоден.
И вот новая напасть: оставив Тулузу, двинулся на Каркассон Амори де Монфор. Едва прибыв в город, Амори тотчас стал лютовать: кого только подозревал в содействии врагам своего отца, хватал и предавал казни; особенно же ополчался он на проповедников и "совершенных", ненавидя их всей душой. Только тем все было нипочем: приходили в город к нуждающимся в утешении и наставлении, будто и не было здесь никакого Амори де Монфора. Что им угроза смерти? Ничего не страшились, а с земной оболочкой расставались как с постылым бременем, когда наставал их час.
А Каталану дом Сейссака казался твердыней; какие бы страшные дела ни творились в городе, здесь всегда было тепло, сытно, многолюдно. Обитатели дома сменялись. Одни уходили, другие приходили, но всех связывала общая ненависть к католикам-папистам, отчего любой пришелец сразу делался как бы родным.
Каталан же стремился и вовсе не покидать стен. Пособлял на кухне, как умел, тешил своего господина песнями, а стряпуху – кое-чем иным, и был счастлив.
И вот случилось так, что один из соратников Сейссака привел в этот дом двух "совершенных", которые проникли в город почти совсем не таясь, – в черных плащах, с сумой, где хранили Священное Писание на провансальском языке и корку хлеба, – больше у них при себе ничего не было.
Когда узнал об новых гостях Каталан – весь затрясся от любопытства и радости. Не забыл еще Эркенбальда из Сен-Мишеля, того, что одним упоминанием Господнего имени, не прикасаясь даже пальцем, умертвил мышку. Ибо если что и могло повергнуть Каталана в восхищение, так это чудеса, а их катарские проповедники творили охотно и щедро.
Однако "совершенные" были настолько изнурены долгим путем по стране, разоряемой нашествием, что поначалу ни о каких поучениях и чудесах и речи быть не могло. Святых людей сразу увели в лучшие покои, а всем прочим запретили их тревожить. Только слуги то и дело вбегали туда, внося то тюфяки со свежей соломой, то сухие, подогретые у печи одеяла, то котел с горячей водой для питья, то в корзине самый лучший свежий хлеб, какой только отыскался на кухне, – утренней выпечки. Выходили же слуги от "совершенных" с просветленными, даже как будто поглупевшими от изумления лицами.
И хоть несколько дней после прибытия "совершенные" из комнаты не показывались, проводя время в постоянной молитве, и ничего особенного, вроде бы, не происходило, дом Сейссака как-то вдруг наполнился неким потаенным праздником, так что в конце концов радость охватила даже самого последнего из домчадцев.
Проповедника звали Госелин. Он оказался еще старше и вместе с тем, крепче, чем Эркенбальд, – такой же иссушенный пыльными ветрами, просмоленный смолами дерев, меж которых уединенно жил в лесах, прокаленный солнцем Юга, плоть от плоти суровых скал, где неколебимо стоят, насмехаясь над чужаками-франками, старинные родовые гнезда лангедокских баронов.
Многие из собравшихся в тот вечер у Сейссака знали этого Госелина и при его появлении опустились на колени, испрашивая себе благословения. И Каталан преклонил колени среди прочих, заранее трепеща в ожидании.
Благословив собравшихся, Госелин подал Священное Писание Пейре де Сейссаку и попросил почитать по-провансальски – ибо католики желают утаить от христиан подлинное содержание Божественного Откровения и не позволяют мирянам перекладывать его на свой язык. У Госелина было слабое зрение; оттого и просил он Сейссака о таком одолжении.
Покраснев от счастья, начал Сейссак читать. И снова Каталан, слушая, дивился: сколь просто и торжественно, оказывается, то, что у попов звучит так скучно и вымученно!
Посреди чтения Госелин оборвал, сказав: "Довольно" – и Каталан вздрогнул, будто его разбудили.
А Госелин поднялся со своего места – во главе длинного пиршественного стола, где нынче не стояло ничего, кроме множества горящих свечей, – и начал говорить. И полсотни лиц обратились к нему с надеждой: и белые лица дам, и загорелые – простолюдинов, и суровые – воинов, и глуповатые – прислуги, и хмурые – стариков, и одна чрезвычайно любопытная физиономия – Арнаута Каталана.
И учил Госелин тому, что Бог ветхозаветный есть злой Бог, подверженный вспышкам необузданной ярости, ревнивый и мстительный; и тому, что Иисус Христос, Дева Мария и Иоанн Креститель низошли с небес и никогда не имели земной плоти; ели же и пили вместе с людьми только для вида, чтобы не вводить в смущение человеков.
И еще говорил Госелин, что любое соитие мужчины с женщиной ведет к погибели обоих. Велика католическая ложь, объявившая брак таинством! Жены наши суть наложницы наши, и совокупление с ними – не что иное, как прелюбодеяние.
И вот как это доказывается.
Открыл Госелин книгу Священного Писания – она сама будто под его руками раскрылась – и указал Сейссаку то место, которое надлежало прочесть громко.
И прочел Сейссак:
– "Адам сказал Богу: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел. И сказал Господь Бог жене: что ты это сделала? Жена сказала: змей обольстил меня, и я ела…
Жене сказал Господь Бог: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей! Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя! В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься".
– Да, воистину: прах ты и во прах возвратишься, – тихо проговорил Госелин, когда Сейссак закрыл книгу. – Жена ввергла человека в грех, и злой ветхозаветный Бог наложил на род людской свою яростную руку и заточил душу в греховное, страдающее тело. Так каким же образом союз с женой может быть благословенным? Вы скажете: церковь благословляет брак! – говорил Госелин, и голос его постепенно набирал силу. – Вы скажете: нас учили, что брачное состояние столь же угодно Богу, как девственное! А я говорю вам сегодня: сие ложь, ведущая к погибели! Дети, прошу вас, умоляю: слушайте! – Госелин обвел собравшихся большими глазами, в которых сверкали слезы. – Слушайте меня! Давно минули те времена, когда истинная благодать Господня была с католической церковью. С тех пор она обросла жиром, отягчилась златом – а всего этого не знала в первые годы! Прелаты ее – не прелаты, а Пилаты! Ее так называемые богослужения – бессмыслица; в лучшем случае – пустое времяпрепровождение, но куда чаще – дьяволопоклонничество! Как же может она, эта предавшаяся врагу церковь, решать: что проклято, а что благословенно?
И простер руки Госелин, и благословил лежащие перед ним хлебы, сказав:
– Вкушайте хлебы знания и да будут между вами любовь и братство, и да низойдет на вас благодать Господа нашего! – И добавил звенящим от слез голосом: – Дух Святый, Утешитель, утешь нас!
И тотчас сгусток света загорелся у него над головой, заметался, становясь все больше – и все увидели маленького серебряного голубя. Птица опустилась на хлебы и спустя миг исчезла. Теперь сами хлебы источали яркое серебряное сияние. И две дорожки слез на щеках Госелина, и новые слезы, дрожащие на ресницах, – заиграли всеми цветами радуги, как роса на рассвете.
При виде чуда ощутил Каталан, как все внутри словно бы обрывается и взмывает, увлекая вверх, в горние выси, и душу, и бренное тело…
И еще захлестнула его ненасытная жадность: знал, что захочет снова и снова видеть чудеса, что пойдет ради них за "совершенным" на край света, лишь бы только опять испытать этот полет освобождаемой души.
И многие в том зале испытывали то же самое, ибо чудо – как вино: пристрастившись, человек уже без него не живет, а прозябает.
И ел Каталан сияющий хлеб и целовал каменный пол там, где коснулась плит нога "совершенного" и, истомленный восторгом, заснул на кухне уже под утро, когда звезды медленно гасли на светлеющем небосклоне.
Едва только смежил веки Каталан, как загремело вокруг дома Сейссака оружие.
Амори! В дверь латной рукавицей постучал – открыть потребовал, а когда за дверью замешкались, сам вошел, без позволения. Ни возмущенные крики, ни оправдания не остановили франка; он не беседовать сюда пришел – карать.
Десяток лучников с ним и еще полторы дюжины воинов – все в кольчугах, с оружием.
Глухи были к речам, нечувствительны к слезам, а когда иные слуги Сейссака взялись за оружие, тотчас перебили смутьянов.
Ой-ой! Опять схватили Каталана злые вороги! Почему только не дадут ему жить как хочется – сытно да весело? За что гонит судьба бедного фигляра? Едва только найдет он себе господина, едва только сядет при ком-нибудь, как немедля по воле рока все рушится!
Ой-ой! И как больно сделали опять Каталану, ударив его сапогом по брюху – по мягкому брюху, набитому ветчинной колбаской, соленым сыром, светлым винцом и тремя ломтями хлеба!
Закричал Каталан, запричитал, на спину перекатился, колени к груди подтянул, лицо от побоев руками закрыл.
И не стал больше бить его франк, только руки ему связал и подтолкнув к прочим, на колени поставил. От горя ослеп Каталан, плохо видит вокруг.
И вот выходит из разоренного дома Амори де Монфор, широкое лицо покраснело от гнева, светлые волосы растрепаны, губа закушена.
Стремительно подходит к пленным, оглядывает – как скотину, бегло, ни на ком не задерживаясь взглядом – и, повернувшись к своим франкам, что-то говорит им на северном наречии.
И доносится до Каталана громкий голос "совершенного" – Госелина:
– Дети Господни! Мужайтесь.