Глава одиннадцатая АРНАУТ КАТАЛАН ПОЕТ ХВАЛУ ГОСПОДУ

Все свои синяки, ссадины и душевные раны понесли тулузские доминиканцы в Каркассон. Впервые за долгие годы снова оказался Каталан в этом городе. Многое сторожило его в Каркассоне – кажется, только и ждало часа наброситься и изглодать каталанову душу. Думал – падет посреди улицы, стеная; а вышло иначе. Время и вправду лечит, притупляет боль, стачивает угрызения совести. Лишь запоздалая печаль стиснула сердце ноюще и сладко…

С Каталаном неотлучно оставались Фома и тот бывший епископский слуга, что излечивался в монастыре. Звали этого человека Робен; был он лет двадцати пяти, на удивление молчаливый и тихий.

Вот так втроем вошли в кафедральный собор Сен-Назар, сразу погрузившись в торжествующее многоцветье витражного света, щедро изливающегося, казалось, прямо из сердцевины рая. Фома только головой крутил, дивясь красоте. Все в соборе посмотрели, каждой святыне поклонились, а после подошли к гробнице, перед которой горело несколько свечей. Простодушный Робен сразу встал на колени, чтобы помолиться за усопшего, кем бы он ни был. Каталан же, взглянув на надгробное изображение, так и застыл на месте: еще не прочитав имени – узнал.

Симон де Монфор, в кольчуге и сюркоте, украшенном чередующимися тулузскими крестами и вздыбленными монфоровскими львами, с руками, сложенными для молитвы, глядел из камня и гневно, и страстно. Живым показалось вдруг Каталану его лицо в тесном обрамлении кольчужного капюшона, прочерченное в каменной плите, – с резкими морщинами на лбу и вокруг рта.

И виделось Каталану в теплом мерцающем свете не мертвое надгробие, но люди, живые и юные, – Амори, Алиса. Весь задрожал, затрясся – сам не понимал, отчего долгожданная боль вдруг точно пополам рванула душу.

Могила Симона в Каркассоне была пуста. Двенадцать лет назад, уходя из Лангедока, забрал Амори де Монфор прах своего отца, увез его далеко на север, в Ивелинские леса, чтобы похоронить в земле предков.

Нагнувшись, Фома старательно прочитал латинский стих на гробнице:

Simo iste comes, fidei protectio, Regis

militae famus fuit, hic discretio legis.

Робен поднялся на ноги и тихо спросил Каталана:

– Что это означает по-нашему, господин?

И Каталан перевел – по давней привычке сразу импровизируя стихами:

Вот граф Симон, защитник веры, достойный трона,

Преславный воин, принявший смерть во имя Бога и Закона.

Фома неожиданно сказал:

– Я завидую ему.

***

Вскоре в Каркассон прибыл – все еще разбитый недугами – тулузский епископ Раймон; отпустили его консулы Тулузы, решив, видимо, что после публичного изгнания из города братьев проповедников держать епископа в заложниках будет уже неразумно.

Пока Тулуза праздновала избавление от инквизиции, Каркассонский трибунал тоже даром времени не терял – отлучил от Церкви консулов Тулузы. Всех одиннадцать.

В Тулузе в ответ на это разгромили монастырь миноритов, которых прежде терпели, считая тихими придурками, и избили в кровь нескольких монахов.

Епископ Раймон, кое-как оправившись от расстройств, двинулся в Рим – жаловаться Папе.

Одновременно с епископом к Папе отправилось посольство от Тулузы: прекрасная дама жаловалась Его святейшеству, со своей стороны, на бесчинства доминиканцев – вот уж воистину подобны цепным псам, сорвавшимся с привязи! И вся злоба этих проповедников – против дома Тулузских Раймонов, к которым братья Доминика де Гусмана издавна питают ненависть, не всегда справедливую. Посему немало бед проистечет, если предоставить доминиканцам полную свободу действий в Тулузе, ибо никогда не бывала еще ненависть добрым советчиком.

Святой Престол отозвался распоряжением отныне разбавлять в трибуналах доминиканцев миноритами, дабы смягчить суровость первых кротостию последних.

Через полгода после шумного выдворения псов Господних те невозбранно и даже отчасти торжествующе возвратились в Тулузу и мгновенно возобновили гонения на ересь.

Монастырь за время их отсутствия основательно разграбили; серебряные сосуды вынесли, статуи разбили в щепу, огород уничтожили, колодец засорили. Так что работы у братьев прибавилось.

Каталана теперь разве что ветром не шатало, так уставал. От утомления почти перестал спать, а ел что попало и часто забывал о голоде. Лицом сделался желт, под глазами пролегли коричневые полукружия, рот ввалился, как у старика.

Нынешний приор доминиканского монастыря, недавно выбранный, Пейре Челлани, приставил к Каталану Робена – следить, чтобы отец инквизитор не уморил себя до смерти раньше времени. Вскоре, однако же, и Робен приобрел вид крайнего утомления. Видать, одному брату Фоме под силу совладать с Каталаном и укротить в нем рвение, дабы не сгрыз он самого себя изнутри; но Фома был занят огородом.

В товарищи Каталану дали минорита – Этьена из Сен-Тибери. Этот Этьен Каталану пришелся очень даже по душе – такой же блаженный и блажной, как сам Каталан, только на свой лад. Да еще, пожалуй, менее склонный к злому юродству.

***

Первый владетельный сеньор, за которого взялись инквизиторы, был, конечно, граф Фуа – сын и наследник Рыжего Кочета. Крепка скорлупка у этого ореха, и зубов об нее обломалось немало. Вот еще новые охотники выискались! Вызов в трибунал граф Бернарт, конечно же, получил, да только отвечать не намеревался.

Невесело сейчас в Фуа. Граф стареет, дочери растут – томятся, дерзят. Петронилла де Коминж совсем ссохлась, сделалась как паутинка. Отец ее, старый граф де Коминж, недавно умер. Прямо за обеденным столом схватился за левый бок и повалился на пол; когда подняли – уже не дышал. Похоронили по католическому обряду, а после, когда попы поразъехались, приходила из Памьера Эклармонда де Фуа, "совершенная", спускалась к могиле брата, а что там делала и какие обряды вершила – неведомо.

И все темнее клубятся грозные тучи вокруг, и все гуще оплетается Фуа заговором, все крепче делается нерушимая связь с Лорагэ. Не ради любви, не ради песен и забав сходятся теперь братья – родные, двоюродные, кровные, названные. И, кажется, ощутимо надвигается на Лангедок Гора. Можно не называть ее по имени, в Лангедоке одна Гора, и там – узел всему; отовсюду она теперь, мнится, видна.

Монсегюр.

Последний оплот, последняя надежда, обитель "совершенных" и сосуд священного огня. И только там, на Горе, ныне крепка по-настоящему катарская церковь, наложившая строгий запрет на каиново преступление – кровопролитие.

***

На вторичный вызов явиться в трибунал святой инквизиции граф Бернарт отозвался по-своему: наставил синяков послушнику, который передал ему послание Каталана из рук в руки, и показал ему, держа за волосы, из окон замка обрыв в пропасть, где, невидимая под листвой, неслась обмелевая к лету река Арьеж.

– Здесь, щенок, не Тулуза, – сказал граф Фуа послушнику. – Высоко отсюда падать.

И выпроводил – по счастью, через двери, наградив напоследок хорошим пинком.

***

– Ну вот, – сказал Робену (это был он) Арнаут Каталан, смазывая тому кровоточащую ссадину за ухом, куда пришлась суковатая палка графа Фуа, – теперь ты настоящий доминиканец!

***

И оставили Бернарта де Фуа в покое – на время, наскольку дал понять граф: чтобы привлечь его к суду, придется монахам штурмовать его замок, а к такому подвигу ни братья проповедники, ни минориты готовы пока что не были.

И тень Горы лежала на всем…

***

И покорно, с исступленным внутренним самоистреблением, погрузился Каталан в бесконечное варево лиц и личин – слушал, слушал, слушал, а ему лгали, лгали, лгали…

Захватить из намеченных к аресту удавалось лишь немногих; остальные исчезали бесследно. Церковь конфисковывала их имущество; однако зачастую и имущества у беглецов, невзирая на их знатное происхождение, не обнаруживалось.

Из всего, что говорили Каталану арестованные, только их презрение к нему было искренним. Не впрямую – упаси Боже! – исподволь давали понять: черная кость, грязный доминиканец с изглоданными до мяса ногтями.

И шли, чередуясь и смешиваясь в причудливом хороводе, перед Каталаном лица, лица, лица… По сотне раз задавал одни и те же вопросы и получал одни и те же ответы:

– Да, верил в двух богов: доброго и злого.

– Да, становился на колени перед "совершенными".

– Да, слушал их поучения.

– Да, бывал на братских трапезах.

– Да, верил, что…

Доминик, зачем ты прислал меня к своим братьям в монастырь Сен-Роман?..

И диктовал нотарию Понсу Понтелю одни и те же слова, и усердно строчил Понтель, украдкой поглядывая на Каталана с сочувствием.

Каталан увязал в словах, как в болоте, тщетно пытаясь выбраться на твердую почву. Катары начинали говорить свое исповедание, и Каталан терял голову, переставая понимать родной язык. А цитаты из Писания с их уст так и сыпались – орешками. На всякое слово находилось два. И перестал Каталан спрашивать исповедание, а спрашивал только понятное:

– Верил ли в двух богов: доброго и злого?

– Становился ли перед "совершенными" на колени, испрашивал ли их благословения?

– Бывал ли на братских трапезах?

– Помогал ли "совершеным" деньгами, одеждой и продуктами?

А о вере говорить запрещал.

Что лгали ему – видел; но уличить не мог. Лишь те, кто сразу оговаривал себя, оказывались, как правило, невиновны – тех Каталан отпускал на покаяние как заблуждающихся; лгущих же держал в тюрьме и морил голодом.

И знал Каталан: они – всего лишь листья; корень же всему – Гора.

***

Быв фигляром, бездомным и бездумным, бродил некогда Каталан по зеленым холмам Лорагэ, между полей вилась его дорожка. Шел себе, цветок дикого мака за ухом, распевал во все горло – когда встречным людям, а когда и просто ветру; ни денег, ни благодарности от ветра не хотел, а чего хотел – и сам не знал, так порой донимал его голод. И потому половина песен была у него о набитом брюхе, а половина – о брюхе пустопорожнем.

Добрый рыцарь де Сейссак

Поесть и выпить не дурак;

Зато оголодал Бернар,

Он совершенный был катар…

И плясал, и кривлялся по малым городам Лорагэ, и подавали ему в Авиньонете и Вильфранше медные грошики и серебряные денежки…

Только давно уже забыл нынешний Каталан того давнишнего Каталана; встретились бы сейчас на дороге – кажется, не признали бы друг друга.

И Лорагэ видится теперь Каталану иным: тогда была Лорагэ зеленой, веселой, солнцем пронизанной, а ныне будто увяла, пропитанная зловонной ересью. Прежде весь мир перед Каталаном распахивался, точно двери трактирные, ибо знал бедный фигляр совсем немного, а властью и вовсе никакой не обладал. Какое там – другими людьми повелевать, когда собственные ноги иной раз в повиновении отказывали! Ныне же словно прежние глаза на другие заменились; а все потому что выйдя на единоборство с дьяволом одного только дьявола и видел.

Давно уже понимали – и Каталан, и Этьен де Сен-Тибери, да и провинциальный приор ордена проповедников: сидя в Тулузе, одну лишь тень они ловят; корни же – по всей Лорагэ и южнее, там, где темной тенью высится Гора, неприступная и страшная.

И потому решено было переместить трибунал из Тулузы в Авиньонет. Слишком уж много путей в этом Авиньонете сходилось. И увела туда дорога брата Арнаута Каталана и с ним брата Фому из ордена проповедников, минорита Этьена Сен-Тибери, нарбоннского доминиканца по прозванию Писака, а также послушника Робена, нотария Понса Понтеля и с ними архидиакона тулузского кафедрала Лезату.

Ехали молча, каждый утонув в своей думе. Ни у одного не была эта дума веселой. И земля, казалось, поглядывала на монахов с опаской, почти враждебно: не любы ей эти чужие люди. И смотрел Каталан на зеленые поля, но ни одного цветка не различал между стеблей – зрение к сорока с лишним годам сделалось у Каталана совсем негодным.

***

Красив Авиньонет – "Авиньончик" – малый город, обступивший Богородичную церковь на высоком холме, обнесенный стеной и защищенный всего двумя башнями – а большего, по правде сказать, и не требуется. Красив и невелик, весь в стенах уместился, как в ладонях, за стены еще не вытеснился. В жару по узким улицам струится пыль, а в дождь – несутся бурые потоки. Но площадь хорошо замощена деревянными брусками. От Богородичной церкви видна вся широкая долина Гаронны и далекие, едва читающиеся в бегущих очертаниях горизонта грозные горы…

Красив и господин Авиньонета, нареченный любимым здесь именем – Раймон. Да он и лицом, и повадкой, и нравом – всем, кажется, напоминает старого графа Раймона. Оно не диво, ибо приходится Авиньонетский Раймон старому графу родным внуком. Была у доброго тулузского владыки возлюбленная, с которой, хоть и не венчан, прожил неколикое время в полном согласии. Она же в ответ на ласку подарила графу дитя – дочь, названную Гильеметтой. Граф Раймон детей своих не забывал, хоть законных, хоть внебрачных. Вот и Гильеметту, когда вошла в лета, хорошо выдал замуж – за своего сенешаля Юка Альфаро, а в придачу подарил им город Авиньонет.

Кто в Лорагэ не знает, что Раймон Альфаро – катар? Да и странно было бы, окажись иначе.

Всем хорош Раймон Альфаро. По узкому удлиненному лицу, по веселому смеху, по любви к своим людям сразу узнавалось потомство доброго графа Раймона Тулузского.

Как брата принимали его и в Фуа, и на Горе, и немалое число заранее осужденных инквизицией проходило через его городок. Здесь, обогретые и накормленные, получали беглецы и помощь, и провожатых и уходили в Пиренеи, а святым отцам только и оставалось, что посылать им вослед бесполезные проклятия.

И все-то находилось у Альфаро под рукой: и верные люди, и добрые кони, и богатые припасы.

***

Стоял горячий слепящий май; был канун Вознесения. Вот уж и Авиньонет показался – оседлавший холм тихий городок под синим небом, среди зеленых полей и рощ. Ворота стоят раскрыты; не глядя ни вправо ни влево вступают в Авиньонет монахи, точно Господь в Иерусалим; только вот никто не выходит к ним навстречу с пальмовыми ветвями, никто не устилает им путь одеждами; безмолвно поглядывает на них Авиньонет, тревогу таит.

Явились в церковь; месса уже заканчивалась. Отстояли, сколько оставалось, склонив головы, дослушали. Но вот уж месса проговорена и немногочисленные прихожане разошлись. Тогда прошел Каталан в ризницу – приору назвался. Приор засуетился, оробел – побаивался, зная за собою некоторую нерадивость. И то сказать! Чтобы Лорагэ в нелицемерном католичестве держать – тут не бедным приором, тут апостолом Павлом быть надобно. Да где же на всякий городишко апостолов наберешься!

Вышли вдвоем из ризницы; Каталан приору и товарищей своих назвал – всех по очереди. Настороженно каждого приор оглядывал – будто ждал, что и его, бедного, за недостаток усердия карать начнут. Но после, как поглядел на смирного Робена да на простоватого Фому – поуспокоился.

Предложил с дороги хотя бы воды с медом выпить – холодной, из погреба.

Приор жил в двух шагах от храма, так что даже и ходить далеко не пришлось.

Впрочем, в Авиньонете вообще никто далеко не ходит; чего ни хватись – все под рукой. Вот и до светских властей добрались – еще побыстрей, чем до духовных.

Раймон Альфаро – это вам не задерганный нерадивостью служек и равнодушием прихожан приор. Раймон Альфаро – хоть и в малом Авиньончике, а государь. Стоит перед Каталаном хмурый, красивый. И молодости, и сил, кажется, еще на тысячу свершений хватит. Инквизитор перед Раймоном Альфаро – будто пугало огородное в тряпках монашеских; весь усохший, желтый, с покрасневшими глазами.

Поднял на Каталана взор Раймон Альфаро и, будто решившись на что-то, улыбнулся, зубы на загорелом лице блеснули. Оба послания – и от провинциального приора ордена, и от папского легата, монсеньора архиепископа Вьеннского, – вручил – не вручил, всучил! – своему нотарию: "Прочти!" Будто сам читать не обучен. Нотарий в послания уткнулся, забубнил:

– "Во имя Господа нашего Иисуса Христа. Сим извещаем всех верных католиков, к которым попадет это письмо, что мы, Иоахим, благодатью Божией смиренный слуга Его в архиепископстве Вьеннском…"

А Раймон Альфаро нотария почти не слушает, бесцеремонно разглядывает то изможденного Каталана, то Этьена Сен-Тибери в пыльной коричневой рясе, то взволнованного приора. А приор и впрямь от волнения задыхается: шутка ли, такая важность в Авиньонет пожаловала!

– "…Желая искоренить ересь, уничтожить порок, научить людей истинной вере и воспитать в них добрые нравы, повелеваем…"

Ну, и к чему все эти словеса? И без словес понятно: приехала чертова мельница его, Раймона Альфаро, город в пыль перемалывать. Будто можно вот так превратить всех катаров Лорагэ в бессловесный прах, а потом из этого праха с помощью слюны и Veni Creator слепить истинных католиков. Ну-ну. И с любезной улыбкой глядит Раймон Альфаро на инквизиторов. Темные волосы Альфаро стрижены в кружок, темные глаза под челкой полны потаенного медового света, почти золотые, когда солнце в них светит.

И, разумеется, выказывает Раймон Альфаро полное согласие с обоими посланиями. И готов он всячески содействовать святым отцам в их благом предприятии. Что от светской власти требуется? Предоставить трибуналу охрану и наиболее подходящее здание? К сожалению, ни доминиканского, ни какого иного монастыря в городе не имеется, но в тридцати верстах есть бенедиктинское аббатство Сен-Папул… В память того самого Папула, что в незапамятные времена крестил Лорагэ.

Глядит на Раймона Альфаро Арнаут Каталан, противен Каталану Раймон Альфаро. Все в нем противно – и одежды яркие, и лицо юное, красивое, спесивое. Мнит о себе высоко, смерти боится, Бога – нет.

Глядит Этьен Сен-Тибери на Раймона Альфаро и думает о святом Папуле: трудился первый епископ Лорагэ в поте лица своего, но сколько же плевел на поле его взошло! И поди их выкорчуй, когда корни у них – до сердца земли, а стебли – в жгучих колючках…

А приор – тот сразу на всех глядеть пытается, чтобы уладить дела как можно лучше и ко всеобщему благу.

– Зачем в аббатство? – говорит приор. – Это очень далеко от города. Людям придется тратить целый день, чтобы добраться до трибунала. Это нехорошо.

– В самом деле, – любезно соглашается Раймон Альфаро. – Что ж, я готов предоставить свою резиденцию.

Резиденция у внука Раймона Тулузского большая – самый красивый дом в Авиньонете; на склоне холма стоит, недалеко от городской стены. Не дом, а маленькая крепость. Окна щедро рассекают стены; однако обращены они лишь к центру города и больше похожи на бойницы, за исключением одного. Есть и подвал – правда, не обессудьте, там заложены винные бочки…

Вошли. Тотчас засуетились, забегали слуги – Раймон Альфаро только бровью на них повел.

А после распрощался со святыми отцами и, откланявшись, вышел.

***

Уж конечно умел Раймон Альфаро и читать и писать! И для того письма, что яростно царапал на клочке пергамента, нотария звать не стал. "Брат! – звал Раймон Альфаро. – Беда у меня, брат!.."

И взмыл в синее небо почтовый голубь, сделал круг и, сверкнув, исчез. И накрыла его тень далекой Горы.

***

Пока Робен и Фома вместе со слугами перетаскивали столы и скамьи, пока лишали комнаты суетных украшений, сердясь на то, что и креста у себя на стене Раймон Альфаро не держит, Каталан с Этьеном и Писакой разложил книги с записями. Что время даром терять! Через два дня начнется работа, не до разговоров станет.

Думали оставить в Авиньонете постоянный трибунал, не выездной; для того и назначены Писака с архидиаконом Лезатой; а Каталан, Фома и Этьен предполагали вернуться, передав дела, в Тулузу.

Пальцем по книге водя, показывал Каталан Писаке, как расплетаются сплетенные заговором нити. Называл имена – Вильнев, Сейссак, Моссабрак, Роэкс… Все эти семьи – из Лорагэ; любой из них вырос в ереси и коли не сам еретик, то уж наверняка многих еретиков знает.

И тоска стояла в глазах Каталана, ибо видел перед собою бесконечные горькие труды, и представлялось ему, что искоренять зломыслие в Лорагэ – все равно что бить мотыгой пересохшую землю.

А Писака – еще свежий, трудами этими еще не иссушенный, не изнуренный. И втайне жалеет его Каталан: с какой охотой, с каким усердием вникает в суть дел Писака. Не догадывается, какой ад придется в грудь принять да так и жить с этим адом до самого смертного часа.

***

И второй голубь взлетел из широких смуглых ладоней Раймона Альфаро, но улетел недалеко, ибо из иной голубятни происходил, нежели первый: посылал весть Раймон Альфаро верному своему человеку, под рукой которого ходило еще несколько десятков верных людей, все отменные воины. Ибо незачем держать все силы на одной Горе; куда лучше, если рассыпаны они по всей Лорагэ и готовы воспрять по первому зову, свежие, полные сил, не уставшие после долгой дороги.

А первая птица уже на полпути к Горе…

***

До Вознесения оставались ночь, день и еще одна ночь.

Всего-то день прожит в разлуке с Тулузой, а Фома уже томится по своему монастырю. Робен молчит и не ропщет, делает, что велят, а в остальное время бродит по роще невдалеке от Авиньонета, либо спит. Писака с Каталаном книги разбирают, имена заучивают. Лезата обдумывает проповедь – ему поручено объявить на торжественной мессе по случаю праздника об открытии в Авиньонете постоянного трибунала инквизиции.

Мучается архидиакон Лезата. Какие слова найти, чтобы проникли в души, прожгли их, заставили людей устыдиться и покаяться?

И сказал опечаленный Лезата:

– Да простит мне Господь, брат Фома, но я близок к отчаянию. Какое бы слово ни взял, всякое кажется мне жалким.

И ответил ему Фома:

– Дивлюсь тебе, Лезата. Слово – это Бог, а ты дерзаешь называть его "жалким".

***

И ожила Гора. Издали посмотреть – разверзлось таинственное чрево земли; а если быть одним из тех, кого она исторгла, то и чуда никакого не заподозришь: влетел голубь в руки хозяина, трепеща крылами и надувая перья на нежном горле, и услышали на Горе братья далекий зов Раймона Альфаро: "Беда у меня!"

Взяли коней и помчались по долине – славные рыцари, добрые катары, но не "совершенные", а верные; верным же, в отличие от "совершенных", дозволялось и вкушать мясо, и наслаждаться женщиной, и проливать кровь.

***

Ночь на Вознесение была теплой и звездной. Тихо фыркали лошади, шевелилась над головою черная листва, а в груди сжималось и летело неугомонное сердце.

И сказал Альфаро своим всадникам – а набралось их чуть менее сотни, считая и тех рыцарей, что извергла Гора:

– Пора!

Вышли из рощи и двинулись к Авиньонету – шагом, а хотелось бы – во весь опор. Вот и город; церковный крест на вершине холма выделяется на небе, будто хочет перечеркнуть звезды.

Ворота в эту ночь держали открытыми. Спросили только:

– Кто идет?

– Альфаро! – отозвался один из рыцарей, что примчался на зов из Монсегюра.

А другой в один голос с ним крикнул:

– Раймон!

Назвал с юности любимое имя – будто весь Авиньонет обласкал.

Внук же Раймона Тулузского промолчал.

Вошли в город, рассыпались по улицам. По знаку Альфаро, десяток воинов спешились и побежали следом за ним к резиденции – благо недалеко от стены она стояла. Не на битву шли, на бойню, и потому только легкие кольчуги надели. Легко бежалось.

Легко и в дом проникли – всего-то дверь пнули; незаперта оказалась. Хоть и дал Раймон Альфаро инквизиторам стражу, но позаботился и здесь верных себе людей поставить.

В доме темно; да только кто, как не Альфаро, свой собственный дом знает! Ворвался первым в ту комнату, где монахи спали, и не глядя кому-то из них первый удар нанес – не мечом, древком короткого копья. Ощутил только, как живое под ударом содрогнулось.

Кто-то крикнул не таясь:

– Света!

На другом конце комнаты вдруг вспыхнул факел.

Святые отцы повскакивали – на полу спали, вповалку, как бродяги; и приор с ними оказался – задержался, должно быть, за разговорами. Что приор здесь – то худо; но рассуждать уже некогда. Время стронулось с места и бешено помчалось вскачь.

Альфаро ногой перевернул на спину того, кто подвернулся под древко; оказалось – сам Каталан. Вся левая половина лица у инквизитора кровью залита, и так-то некрасив был, а теперь совсем уродом сделался.

– Бейте их! – закричал Раймон Альфаро сам не свой, видя, что прочие мешкают. В свете огня был Альфаро нечеловечески красив, точно одет вдохновением смерти.

Приор заметался – понял; к окну бросился – а за окном голоса и факелы; к двери кинулся – но на лестнице стучат сапоги. И робкий Робен, видя, как тянется к приору рука с ножом, закрыл его собой. Робена щадить не стали – на колени повергли и, за волосы взяв, перерезали ему горло.

Тогда Этьен Сен-Тибери раскинул руки, собирая остальных монахов к себе, и закричал во все горло:

– Te Deum laudamus!3

И все монахи, кто жив еще оставался, и приор, прибились к Этьену и стали вторить ему:

– Te Dominum confitemur!4

Сперва вразнобой, неловко голоса их звучали, но как-то очень быстро сладились. Даже Фома, который и вообще петь не умел, ухитрился в тон со всеми попадать.

А у Этьена лицо страшное, глаза распахнуты, волосы разлохмачены.

– Tu devicto mortis aculeo, aperuisti credentibus regna coelorum!5

– Что стоите! – в исступлении крикнул Раймон Альфаро. – Убейте их!

И отобрал у Этьена архидиакона Лезату, а тот, глядя ему в глаза, все пел и пел, покуда нож не полоснул по горлу.

И кричали убийцы на своем страшном, на диком своем языке:

– Va be! Esta be!

Казалось – вечность истребляли монахов и бедного приора, а оказалось – совсем недолго; дозорный едва успел от ворот доскакать и крикнуть , что в городе спокойно.

Тело Робена вышвырнули в окно – услышать, как отзовется ликующим ревом Авиньонет.

Затем бросились искать книги инквизиторов – со списками имен и протоколами допросов. Выпотрошили заодно и кошели, забрали серебряные сосуды, взяли золотую цепь, что была у архидиакона, вырвали библию из серебряного оклада с рубинами – оклад взяли, книгу бросили. А маленький молитвенник в простом переплете, что хранил при себе Каталан, даже и в руки брать не стали – больно неказист. Да и зачем на Горе латинский молитвенник?

– Пора уходить! – сказали братья Раймону Альфаро.

И кричал Авиньонет:

– Раймон! Раймон!

Альфаро наклонился над убитыми, поводил факелом– разыскивал. Нашел Каталана и взял его голову себе на колени. Каталан был еще жив – пачкая Раймону Альфаро руки скользкой кровью, содрогнулся от чужого прикосновения. Альфаро засмеялся. Раздвинул пальцами Каталану губы, разжал зубы и, ухватив за язык, отмахнул ножом. А после выпрямился, отпихнул тело ногой, и с силой пригвоздил ненавистный язык к дверному косяку.

И с факелом – руки по локоть в крови – выбежал на улицу следом за своими людьми.

Раймону Альфаро подвели коня. Отдал факел – не глядя, кому – сел в седло, крикнул:

– Убийцы мертвы! Живите без страха! Теперь вы будете счастливы!

И в широко раскрытые ворота Авиньонета умчался отряд и с ним Раймон Альфаро – в ночь, по долине, в братские горы, в грудь Горы, к единомышленникам, к братьям – спасать веру, спасать себя, спасать прекрасную страну Лангедок.

***

– Отрезал ему язык? – переспросил Раймона хозяин Горы.

Смеясь, обнимались они, стоя в теснине, на берегу бурливой речки. Заря полыхала на небе во всю ширь – будто руки над горами развела, засветив золотые персты. От Раймона Альфаро потом разит, весь он в засохшей крови, и счастье рвется из его темных глаз.

– Ох, брат! – говорит Раймон Альфаро. – Будь я проклят, если не убил их собственными руками! Все они мертвы.

– А их книги?

– Здесь!

– Много у меня на Горе найдется охотников почитать эти книги! – говорит хозяин Горы. – Но почему ты не привез мне их головы? Я сделал бы из них чаши для доброго вина!

***

А язык Каталана пошевелился на ноже и с трудом выговорил:

– Te… Deum… lau…

И обвис.

***

Такова была смерть Арнаута Каталана; а какой была его жизнь – вы уже знаете.


8 мая – 12 июня 1997

Загрузка...