У одних потомков были предки, у которых обе руки были правые. Поэтому каждый предок работал за двоих потомков.
Много они наработали, постепенно в потомков перешли, а когда перешли, почувствовали некоторую усталость. И подумали: а нельзя ли так приспособиться, чтоб одной рукой работать, а другой отдыхать?
И тогда они устроили леворуцию. С тем, чтоб левой рукой отдыхать, а от правой получать по способностям и соответственно ей воздавать по заслугам.
Но хотелось больше получать по заслугам, поэтому некоторые продолжали работать так, словно у них обе руки правые. То есть по-старому, как работали предки.
Это было неправильно. Не может один человек столько получать по заслугам. Поэтому у них отбирали заслуженное и отдавали тем, кто не имеет никаких заслуг.
Это называлось: социальная справедливость. И многие стали работать так, словно у них обе руки левые. Одни — чтоб показать свою леворуционность, другие — чтоб получать не по заслугам, а по социальной справедливости, поскольку по ней больше платят.
Врачи вместо язвы желудка ставили диагноз сердечной недостаточности. Больной умирал от язвы, а его хоронили от недостаточности. Он умирал от недостаточности, а его хоронили от непроходимости. Диагноз гонялся за болезнью по всем больным, но не мог ее догнать, и больных все время хоронили не от того, да как хоронили! Тоже так, будто у них обе руки левые.
Следователи хватали преступника обеими руками, но руки были левые, поэтому хватали не тех людей. Честные люди первыми попадали под следствие — не потому, что следствие предпочитало честных, а потому, что их легче было поймать. И, конечно, если ловить левыми руками, приходилось ловить легкое, а не трудное. Надо сказать, что продукция, производимая левыми руками, была не такой уж качественной и не количественной тоже. На качественной продукции приходилось ставить специальный знак, чтоб ее можно было отличить от некачественной. А чтоб продукция выглядела более количественно, к ее количеству приписывали разные цифры — правда, тоже грубо, некачественно, левыми руками.
Леворуционность была у всех на виду, но продукция все больше исчезала из виду. И когда уже не стало мочи постоянно находиться под следствием, умирать не от тех диагнозов и получать от жизни все некачественное и неколичественное, люди призадумались: неужели в этом и состоит социальная справедливость?
Долго думали. Некоторые за ответом отправились к предкам, но до сих пор ответа так и не принесли.
На Земле было много цивилизаций, но всем им мешало то, что Земля круглая и что она вращается вокруг Солнца.
То, что Земля круглая, уже в самой первой цивилизации обнаружил ученый Фифагор, подвергнутый за это публичному осуждению. Потому что когда Земля круглая, по ней неудобно ходить, все время куда-то сваливаешься.
Но Фифагор сказал:
— Когда Земля круглая, все мы повернуты лицом друг к другу. Одни повернуты лицом, потому что повернуты лицом, а те, что повернуты спиной, тоже повернуты лицом, только лица их разделены земным шаром.
Однако на плоской Земле тоже живут не дураки. Фифагору сказали:
— Когда Земля круглая, все мы повернуты друг к другу спиной. Одни повернуты спиной, потому что повернуты спиной, а те, что повернуты лицом, тоже повернуты спиной, только спины их разделены земным шаром.
То есть нанесли Фифагору удар его же оружием.
После смерти Фифагора люди продолжали жить на плоской Земле, но постоянно чувствовали: куда-то они сваливаются. Куда можно сваливаться на плоской Земле?
Великий ученый Архивед соорудил такую пушку, снаряды которой летели по кривой, и это наводило на мысль, что Земля все же круглая. Последователи Архиведа взяли эту мысль на вооружение и стреляли из пушки по всем, кто был не согласен с его учением. Тогда все успокоились и стали устраиваться на круглой Земле.
И тут появляется Пуперник и говорит:
— Рано радуетесь! Земля вращается вокруг Солнца.
Как, с какой стати? Мало того что мы живем на круглой Земле и постоянно куда-то сваливаемся, так мы еще вращаемся вокруг Солнца! Валимся и вращаемся, валимся и вращаемся! Как же можно жить на такой Земле?
Трудно было жить. И не удержалась цивилизация. Такая была хорошая цивилизация — и не удержалась. Провалилась неизвестно куда.
За ней пришла другая и тоже провалилась неизвестно куда. Может, потому, что люди никак не могли договориться между собой? Их постоянно — то сзади, то спереди — что-то разделяло.
И тогда жители Земли пришли к выводу: их разделяет земной шар. Если бы не земной шар, они бы жили в полном согласии, душа в душу, рука об руку, одной большой и дружной семьей. Но как избавиться от земного шара?
Вот над этим ломали головы ученые позднейших цивилизаций. Но всякий раз получалось, что не они избавлялись от земного шара, а земной шар избавлялся от них. И все они куда-то проваливались.
Почему так получалось? Это остается загадкой и для нашей цивилизации.
Однако наука неуклонно движется вперед. Ученые не смыкают глаз, не покладают рук… И уже скоро, скоро… Осталось совсем недолго ждать… Еще один эксперимент, другой эксперимент — и мы наконец избавимся, навсегда избавимся от земного шара!
Сегодня у нас чума, а когда-то была холера. Холера — болезнь для избранных, ею болеют только люди. Если уж заболел холерой, можешь быть уверен, что ты — человек (иногда не хватает этой уверенности). А если чумой заболел, то это еще вопрос, потому что чумой болеет и всякая нечисть.
Эх, холера! Вот это была болезнь! От нее даже иногда выздоравливали. Некоторые еще лучше себя чувствовали, чем до болезни, говорили, что холера прибавила им здоровья.
А холерные бараки? Разве их можно сравнить с чумными ямами? Причем каждый больной холерой имел право на место в холерном бараке, среди людей, потому что холера — болезнь человеческая. А сегодня у нас ничего человеческого почти не осталось. Свалят тебя в чумную яму, польют известью, и лежи, отсыпайся.
И мы еще были недовольны. Холерой недовольны! Хотя лежали не в ямах, а в нормальных барачных условиях, и некоторые даже выздоравливали. Но все равно мы были недовольны. Вот и имеем теперь чуму.
Конечно, чума — более демократическая болезнь, потому что ей подвержена всякая тварь, а не только избранное человечество. Но демократия хороша, когда она вытаскивает из ямы, а не сваливает в нее.
Хотя некоторые и сейчас, при чуме, продолжают ругать холеру. Говорят, что это было закрытое барачное общество. Им подавай открытую яму, чтоб можно было известь открыто воровать, сплавлять ее на все четыре открытых стороны.
Но в большинстве своем народ вспоминает холеру хорошо и надеется, что она еще, возможно, вернется. И провозглашает народ:
— Холера на нашу голову! Где ты, холера на нашу голову?
И на свадьбах, именинах и других торжествах самое лучшее пожелание:
— Чтоб тебя холера забрала!
Много у нас памятников старины, но самый старый среди них — это наша тюрьма народов. И охраняется государством зорче других. Народ, однако, недоволен. Хоть и старинная тюрьма, и достопримечательная, а все равно тянет из нее на свободу.
Государство думает: может, и впрямь перестроить им эту тюрьму во что-то более пригодное для жизни? В какой-нибудь, к примеру, дом отдыха?
Перестроили. Сидят граждане, отдыхают. Раньше просто сидели в тюрьме, а теперь сидят, отдыхают. Дело это мудреное: сидеть-то они умеют, а отдыхать — нет. Пить, конечно, тоже умеют, потому что, когда сидишь, всегда почему-то выпить хочется.
Сидят, выпивают под охраной государства. Уже и пить нечего, и закусывать нечем, а они все равно выпивают, закусывают. С такой закалкой надо в рынок входить. Прямо в рынок входить, никуда не заходя по дороге.
Стали перестраивать дом отдыха в рынок. В торговый дом. Если б только не рэкет. «Рэкет» — слово английское, но он почему-то у нас появился. Ничего английского не появилось, только рэкет, то есть мучительство. Издевательство над гражданами. Как будто у нас своего издевательства не хватало.
Потерпите, говорит государство, все будет хорошо. Но никто терпеть не хочет. Может, перестроить торговый дом в дом терпимости?
Перестроили. Официально назвали — публичный дом, для большей публичности, всенародности. Чтоб народ понимал, что он не просто терпит, а публично участвует в этом большом всенародном деле. И все же спокойной жизни нет. Убивают, грабят, насилуют. В публичном доме насилуют! Ну не сумасшедший дом?
Между прочим, неплохая идея. Перестроили дом терпимости в сумасшедший дом. Тут, конечно, со всех сторон потекла гуманитарная помощь. И прямо на рынок, никуда по дороге не заходя. Потому что мы уже вошли в рынок и теперь никак из него не выберемся.
Гуляет государство под охраной государства. А сумасшедшие ходят с плакатами: «Верните нам нашу тюрьму народов!»
Ну не сумасшедшие? Верните им тюрьму народов! Тюрьму надо содержать, а на что ее содержать, когда тут на нормальную сумасшедшую жизнь не хватает?
О старый, добрый сумасшедший дом,
В какой содом ведут твои дороги?
Я б до всего дошел своим умом,
Да жаль, у головы устали ноги.
Иван Иванович вырыл во дворе ямку, встал в нее босыми ногами и сверху ноги присыпал землей. Потом раскинул руки, как на утренней зарядке, а на руках растопырил пальцы. Теперь он был похож на дерево.
Иван Иванович решил поменять животный образ жизни на растительный, чтоб получать пищу непосредственно из земли. Зарплату по полгода не платят, цены в магазинах такие, что никакому животному не по карману — кроме, конечно, самых хищных, которые других едят, а магазинными продуктами только закусывают.
Иван Иванович стоял, погрузив ноги в родную землю, и прислушивался: поступает в него пища или не поступает? Когда он был животным, то сразу это определял. Правда, ногами он никогда не ел, разве что по пьянке.
Из дома выбежала жена Верка. Еще издали удивилась, что муж стал какой-то маленький. А когда, приглядевшись, увидела, что он стоит с закопанными ногами, подумала, что он начал постепенно себя хоронить, и подняла крик, граничащий с плачем. Хотя была Верка крепкая женщина и крик у нее никогда не граничил с плачем — разве что с плачем окружающих.
— Ваня! — кричала Верка. — Ты куда от нас собрался, на кого кидаешь родных детей?
Иван Иванович молчал. Ему как дереву положено было молчать и только прислушиваться: поступает в него пища или не поступает? Деревья, может, потому и не разговаривают, что сосредоточены на добывании пищи. И если он за всю жизнь ничего для семьи не добыл, то, может, потому, что чересчур много разговаривал.
Вокруг собирался народ. Из дома выходили соседи, с улицы заходили прохожие. Одни рассматривали поступок Ивана Ивановича как самозакапывание — что-то вроде самосожжения, с той разницей, что при самосожжении человек сам себя сжигает, а при самозакапывании, без внешней помощи ему не обойтись. Некоторые пошли за лопатами.
Ноги мерзли, хотя при еде должно становиться тепло. Но это смотря какая еда, под землей, наверно, не разъешься. Может, деревья для того и присыпают землей, чтоб они не упали от голода.
Криком кричала верная жена Верка. Соседи с лопатами, сообразив, что это не самозакапывание, а обыкновенная растительная забастовка, стали тоже вокруг окапываться в ожидании грядущих растительных битв.
В краю вечной мерзлоты и бессрочного заключения одному начальнику лагеря пришла счастливая мысль высечь на скале бессмертный образ товарища Сталина.
Богат талантами край вечной мерзлоты. Если по баракам распределять, то наберется барак писателей, барак композиторов и, конечно, барак художников со скульптурным отсеком. Начлаг Кобыляко среди вверенных ему талантов легко нашел мастера резца, освободил его от каторжных работ и даже назначил усиленное питание.
Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон, поэт может спокойно вкалывать на лесоповале, но, когда Аполлон потребует, тут уж извините: придется засучить рукава.
И мастер старался. Чуть свет он уже на скале, врубается в гранит, вырывая из него всенародно любимые черты, но придавая им более глубокое и осмысленное содержание. Особая трудность состоит в том, что в каждой каменной глыбе имеются свой Пушкин и свой Дантес, Моцарт и Сальери, Каин и Авель, и как не запутаться среди них, извлекая образ товарища Сталина?
Троцкий ведь тоже там сидит. И Ленин сидит. И каждый ждет своего часа.
Скульптуртрегер Кобыляко в искусстве не очень разбирался, он в нем любил только образ товарища Сталина. И по мере того, как любимый образ проступал из гранита на белый свет, он все чаще наведывался к скале, чтобы отдохнуть, созерцая вождя, от своей тяжелой и неблагодарной работы.
Когда оставалось прорубить всего несколько морщинок, чтобы улыбка вождя стала менее каменной и более человечной, в лагерь внезапно нагрянула инспекция. Начлага отыскали у подножия скалы, где он безмятежно наблюдал, как матерый враг нашего народа лупит топором по светлому лику товарища Сталина.
Арестовали обоих. Хотя мастер был уже один раз арестован, его арестовали во второй раз. Арестованные пытались объяснить, что скульптор не разрушал, а создавал образ великого Сталина, но вскоре оба признались, что работали на иностранную разведку.
На этом бы дело и кончилось, но в центре узнали, что отец народов оказался на Колыме, что было, конечно, результатом заговора. Арестовали инспекцию, лагерную администрацию, а также скульптора, уже дважды арестованного, арестовали в третий раз.
Но тут возник вопрос: что делать со скульптурой? Транспортировать в столицу — можно в дороге повредить, и тогда, чего доброго, загремишь в обратном направлении, а оставить ее на месте — получается, будто вождь народов сослан на Колыму.
Ситуация казалась безвыходной. Но там, на самом верху — не на скале, а на самом верху государства, — тоже не дураки сидят. Какой-то гуманный человек — не то Ворошилов, не то Каганович, а может быть, великий гуманист Молотов — сказал:
— Эти бедняги и без того многого лишены, не будем их лишать светлого образа товарища Сталина.
Чтобы все было ясно, на скале выбили надпись: «Дорогому товарищу Сталину от любящих заключенных».
Но потом сообразили, что в таком случае скульптуру придется везти в Москву, и эту надпись забили, а вместо нее выбили новую: «Дорогим заключенным от любящего товарища Сталина».
Репатриировался на свободу Гнусавый уже месяца с два, но до сих пор не получил статуса свободного человека. А какая свобода без статуса? Без статуса, друг любезный, и самого человека считай что нет. Тут-то и нахлынет на тебя ностальгия, тоска по утраченному, и Гнусавый писал другу Хрипатому в родные покинутые места:
«Живу я, Хрипатый, на свободе. Хорошие места. Однако жизнь трудная, хотя и свободная. Никто тебе бесплатно кусок не сунет, а начнешь кусать, все на чьи-то зубы натыкаешься.
Особенно много нищих. Самых настырных из них называют рэкетирами: прямо берут за горло, пока не подашь. Когда руку протягивают, не поймешь: за подаянием или чтоб взять за горло. Можно, конечно, на это закрывать глаза, но, как говорится, никакая катаракта не спасает от теракта.
И все же те, которые со статусом, быстро в гору идут. Потенциальный талант, выдержанный в режимных условиях. Недавно встретил Гундосого. Вышел он из машины «Мерседес», а из других машин высыпала охрана. Привык ходить под конвоем. Только у нас ему конвой давали бесплатно, а здесь приходится из собственного кармана платить. Правда, карман у него будь здоров, в нем спрячется вся милиция вместе со всей прокуратурой.
Конвоиров здесь называют телохранителями, как кладбищенских сторожей. Оно и правильно, потому что только тело тебе и сохранят, а остальное на твое усмотрение. Так что, Хрипатый, пока ты там, пользуйся бесплатной охраной…»
Гнусавый перестал писать и задумался. Ему представилось, как он сидит на нарах, рядом — Хрипатый, напротив — Косой и Рябой. Они сидят и травят баланду, а потом им приносят баланду — это уже обед. Как в песне поется: «Баланды, полные кефали…» Нет, в песне шаланды. Да и какая в баланде кефаль?
Он улыбнулся воспоминаниям и продолжал:
«Здесь тоже ставят решетки на окнах, как у нас. Только у нас, чтоб не вылезли, а здесь — чтоб не влезли. Такая свобода, Хрипатый: те же решетки, тот же конвой. Только люди другие. Расползаются по свободе, как тараканы, нет у них той близости, что у нас в тюрьме…»
Гнусавый посмотрел вокруг. Вокруг была свобода. Она была большая, но места в ней Гнусавому не было. Затюканный апостол, отставленный от дел, заместо нимба постол на голову надел, как поется в народной песне.
«А помнишь Понурого? — продолжал он в тоске. — Того, что грабанул банк. Теперь он в этом банке генеральным директором. Грабь хоть каждый день, даже не нужно отключать сигнализацию. А Гугнявый — народный депутат. Как начнет гугнявить под микрофон, народ из зала бежит, как с пожара. У нас он тоже гугнявил, но из камеры не побежишь, поэтому, если помнишь, мы ему на голове нары поломали.
Но, конечно, не всем так везет. Некоторые не выдерживают, репатриируются со свободы обратно, в насиженные места. Недавно милиция захватила большую группу репатриантов.
Трудно здесь, Хрипатый. Народ на свободе не защищен, он от всех зависит, буквально от каждого встречного. Свобода — это могила независимости, в могилах же только черви живут, а все люди — покойники.
Я пока держусь, на статус рассчитываю. Тогда и я подамся в народные депутаты. Гугнявить не буду, — Гнусавый улыбнулся мечтательно, — но своего не упущу, ты же меня знаешь. Может, выкуплю нашу хату и буду на нарах сидеть. Привык я, понимаешь, на нарах сидеть, это у меня с деда-прадеда».
Гнусавый поставил точку, расписался широким росчерком, а ниже в виде постскриптума поставил две большие буквы — PS, что на нашем родном языке означает: привет соседям!
В одном городе строили больницу.
По-разному строили: одни — с желанием, с огоньком, а другие — спустя рукава, через пень-колоду. И одних вывешивали на Доску почета, а других пригвождали к позорному столбу.
Чтобы помнить, что строим, через все здание протянули плакат: «Лечиться, лечиться и лечиться!»
Но все-таки не упомнили. Когда строительство было завершено, смотрят — это вовсе и не больница, а скорее исправительное заведение.
Тут лодыри быстренько отгвоздились от позорного столба и потянулись к Доске почета. И стали всем рассказывать, как они плохо строили эту тюрьму. А энтузиасты оправдывались, писали объяснительные записки. В том смысле, что они ведь не знали, что построят. Они только знали, что строили.
Но — что построили, то построили.
Стали перестраивать из тюрьмы больницу. Фундамент решили не менять, он был еще вполне хороший. И стены, тоже крепкие, решили оставить. Хотели снять решетки, но тут запротестовала бухгалтерия: решетки числились у нее на балансе.
«Глазок» в двери оставили, чтобы наблюдать за здоровьем больных. Забор с колючей проволокой — чтоб оградить больных от лишних посещений. И вышки по углам — для дежурных врачей. Вышки тоже числились на балансе.
Оставили и Доску почета. Ее водрузили на позорном столбе и написали на ней крупными буквами: ЛЕЧЕНЬЕ — СВЕТ. Правда, этот свет или тот — не уточнили.
Один огородник, педагог по образованию, сажал огурцы в расчете, что из них вырастут помидоры.
Вырастали, однако, огурцы. Что сажаем, то и имеем, как говорил один прокурор совсем по другому поводу.
Огородник же, как педагог, верил в преобразующую силу воздействия. Он считал, что каждый сомнительный фрукт может стать общественно полезным овощем — если, конечно, преодолеть наследственность, которая в нем укоренилась.
У огурцов была жуткая наследственность, и она упорно превращала их в огурцы. И тем верней, чем больше благ они получали.
Призадумался огородник. Они у него вон чем растут, а он еще создает им условия. Земельку под ними рыхлит, водичкой поливает. Нет уж, надо создать им такие условия, чтоб либо совсем не расти, либо — будь любезен! — расти помидором.
Перестал он их поливать, перестал пропалывать. Все равно лезут из земли огурцы. Прикрыл зонтом от дождя — лезут огурцы! Ну что с ними делать?
Взял мотыгу, вырубил все посаженное, новое посадил. Когда огурцы полезли, снова вырубил, снова посадил…
Так год за годом сажал и рубил, сажал и рубил… И однажды глядит: лезет из земли что-то красненькое.
Большой урожай собрал. Отличные помидоры. Из которых при желании можно вырастить огурцы.
Наследственность, конечно, в них сидит, но она ведь тоже до известных пределов.
Я плохо себе представляю Нкетию Квабену. Я вообще о нем впервые читаю в энциклопедии. Мне не было никакого дела до ганского музыкального фольклора, я искал в энциклопедии простое русское слово НКВД, и вдруг, на том самом месте, где должно быть НКВД, я читаю: НКЕТИЯ КВАБЕНА.
Про НКВД — ни звука. Как будто его никогда не было. Вместо этого даются нейтральные сведения про Нкетию Квабену. Дескать, он фольклорист, музыкант, композитор, даже профессор — все, что угодно, лишь бы не говорить про НКВД. Старые приемчики: на месте НКВД возникает нечто совсем отвлеченное, а там, где должно быть отвлеченное, внезапно возникает НКВД.
Эх, Нкетия, Нкетия, наивный ты человек! Стоишь ты в энциклопедии, все сведения нараспашку, а что за тобой скрывается? Ты бы еще кебайю нацепил. Слыхал про кебайю?
Ну, конечно, делаешь вид, что не слыхал, а кебайя тебе как раз впору.
Отвлекает внимание. Во-первых, женская одежда. Во-вторых, индонезийская, что тоже встретишь не каждый день. Приталенная кофточка с застежкой на груди, но если заглянуть под застежку… Мы-то с тобой знаем, Нкетия, что там под застежкой, мы с тобой не вчера родились…
Это неподалеку от тебя, в той же энциклопедии. Я искал там простое русское слово КГБ — и вдруг натыкаюсь на эту индонезийскую кофточку. Кебайю. И стоит она, кебайя, на месте КГБ, застегнувши грудь на застежку, чтоб никто не видел, что там скрывается. Но мы-то знаем, мы с тобой, Нкетия, знаем, нам достаточно энциклопедию полистать. Листаем, листаем… ВЧК — на месте, ГПУ — на месте. А НКВД и КГБ скрылись в неизвестном гано-индонезийском направлении.
Потому что ВЧК и ГПУ — это история, а НКВД и КГБ — это, как говорится, наша жизнь. Зачем лишний раз напоминать про жизнь? От этого она лучше не станет.
В самый разгар тридцатых годов на сцене одесского клуба НКВД шел спектакль «Доктор Штраус». Сцена изображала зверинец. Из клеток выходили хищники, и укротитель принимался хлопать бичом, загоняя их обратно в клетки.
Звери были очень хищные, но укротитель ничем не рисковал. Потому что это были не звери, а люди, одетые в звериные шкуры. Их для того и наняли, чтоб они изображали зверей. Потому что для укротителей это было не так опасно.
Театр НКВД демонстрировал методы работы этой организации. Она ведь тоже старалась не иметь дела с настоящими врагами народа. С настоящими было бы трудно справиться, поэтому вместо них использовали не настоящих — обычных людей, на которых цепляли шкуру врага — диверсанта, вредителя или шпиона.
А мы были просто зрителями. Мы хлопали, кричали «браво!», как это обычно бывает в театре. Мы вырастали зрителями, а на сцену попадали только самые лучшие и самые худшие из нас.
Между ними была борьба — между лучшими и худшими. Побеждали худшие, и им доставались все цветы и аплодисменты. А лучшие ждали и надеялись, что когда-нибудь их время придет. Но время очень медленно идет и когда наконец придет, на сцене уже совсем другие люди…
Вор Прошкин обнаружил в кармане у случайного прохожего дензнаки иностранного происхождения, именуемые в обиходе валютой. Поскольку прохожий как по внешнему виду, так и по манере выражаться не был похож на гостя нашей страны, вор Прошкин тут же сообразил, что валютой он владеет незаконно. Опасаясь сесть в тюрьму как валютчик, вор Прошкин доставил ограбленного в милицию, где подтвердились незаконные операции задержанного лица. Валюта была конфискована в пользу государства, а вор Прошкин получил благодарность и пообещал и впредь помогать нашей славной милиции в задержании нежелательных лиц. И действительно: вскоре он вытащил пачку новеньких сторублевок, которые показались ему фальшивыми, и он сдал их вместе с владельцем в милицию, чтобы чего доброго не сесть в тюрьму как фальшивомонетчик. Деньги оказались настоящими, но были конфискованы в пользу государства, а вор Прошкин получил в подарок именные часы и путевку на южный берег Крыма. Там он обчистил в пользу государства несколько квартир, за что был представлен к званию Почетный Работник Государства.
В настоящее время вор Прошкин продолжает сотрудничать с государством. Недавно он взял банк, передав всю сумму в государственную собственность, а государство, припрятав эту сумму подальше, взыскало аналогичную с ограбленных лиц.
У Шерлока Холмса спросили, как он нашел себя. — О, совсем несложно! — ответил великий сыщик. — Я просто искал преступника…
Советский простой человек спал и видел во сне, как он по полюсу гордо шагает, меняет движение рек…
В дверь постучали. Советский простой человек думал, что стучат у него во сне, но во сне за дверью никого не было. Он отошел от двери и зашагал с песней по жизни, закаляясь в битвах и труде…
В дверь опять постучали, и он понял, что стучат не во сне. Он встал, накинул пиджак и пошел открывать по-настоящему.
В квартиру вошел тоже простой советский человек, но в военной форме и с ордером на арест, в сопровождении еще нескольких, таких же простых и таких же советских. Простого советского человека увели, затем увезли и посадили в камеру. Из камеры его водили на допрос, причем непременно ночью, поэтому он сначала думал, что все это с ним происходит во сне. Но от того, что с ним происходило, можно было либо проснуться, либо навеки уснуть, и он понял, что все это происходит в действительности.
Когда советский простой человек признался во всем, что от него требовали, его вывели на этап, и он прошел этап за этапом все этапы большого пути, о которых поется в песне.
За колючей проволокой оказалось много простых советских людей, и конвоировали их тоже простые советские люди. И когда те, которые были на вышках с пулеметами, смотрели вниз, им казалось, что из партийного гимна сюда согнали всех проклятьем заклейменных, весь мир голодных и рабов.
Через двадцать лет простого советского человека реабилитировали, сказав, что напрасно его в ту ночь разбудили, пусть бы он дальше спал и видел во сне, как он проходит как хозяин необъятной родины своей. А еще через тридцать лет государство признало свои ошибки и объявило, что нужно было жить по-другому. Но советский простой человек уже не мог жить по-другому, он вообще никак не мог жить, потому что жизнь его кончилась еще раньше, на одном из этапов большого пути.
У советского человека было постоянное ощущение, что он что-то должен своей родине. Он даже песню такую сочинил: «Но где бы я ни был и что бы ни делал, пред родиной вечно в долгу».
Черт побери! Работаешь на нее, работаешь — и все равно в долгу. Но как мы залезли в такие долги? Что нам такого сделала родина, что мы принуждены всю жизнь с ней расплачиваться?
Любовь — чувство прихотливое, переменчивое, но родину нужно любить всю жизнь одну и ту же. Попробуй ей изменить, как ты изменяешь мелким родственникам! За измену родственникам не судят, а тут так осудят, что не увидишь ни родины, ни родственников. Поэтому советского человека старались не выпускать из страны, чтоб оградить его от соблазна полюбить другую родину. Хотя и перед другой родиной у советского человека был долг, который он называл интернациональным долгом.
Живет он, допустим, у себя, на своей родине, и вдруг спохватывается: что-то он другой родине должен. И тогда он собирает своих воинов-интернационалистов и вводит их как ни в чем не бывало в другую страну. Астрологи утверждают, что обычно это происходило в год Обезьяны. Или накануне года Обезьяны. Возможно, в память о том, что в год Обезьяны 1380-й мы прогнали со своей земли татаро-монгольских интернационалистов. А в год Обезьяны 1812-й — французских интернационалистов. А в год Обезьяны 1944-й — немецких интернационалистов.
А своих интернационалистов мы ввели в Венгрию в 1956 году. В год Обезьяны.
А в Чехословакию мы ввели своих интернационалистов в 1968-м. В год Обезьяны.
С Афганистаном, правда, чуть-чуть поспешили. Недотерпели. Ввели в 1979-м, накануне года Обезьяны.
Но некоторые недовольны. Что-то им в этом деле не нравится. То ли не уважают традиций, то ли им не по душе интернационализм, только они говорят:
— Лучше нам, как в этой злосчастной песне поется, быть пред родиной вечно в долгу, чем вот так выполнять свой долг перед родиной.
Пришли бандиты к власти, а разбойники ушли в оппозицию. Благородные разбойники, которые у богатых отнимали, а бедным обещали раздать. Правда, прошли только первый этап: отнять отняли, а раздать не успели.
Ничего, когда снова придут к власти, раздадут. Теперь, когда половина дела фактически сделана, остальное будет не так трудно.
Что касается бандитов, то они были в принципе против того, чтобы у богатых отнимать, потому что сами очень быстро становились богатыми. Как же им было отнимать у себя, тем более допустить, чтоб у них отнимали другие?
Поэтому народ поддерживал разбойников, и вскоре они пришли к власти. А бандиты ушли в оппозицию. Народ затаил дыхание: ну, сейчас будут раздавать. Но никто ничего не раздает. Потому что эти бандиты все разграбили и теперь нечего раздавать народу.
— Нужно еще немного поотнимать, — говорят разбойники. — Поотнимаем, поотнимаем, а потом уже будем раздавать.
Возмущается народ. И оппозиция возмущается вместе с народом.
А благородные разбойники начинают отнимать у богатых, чтобы потом, конечно, бедным раздать, но у богатых богатство в таких местах, что его не отнимешь, — надежно спрятано. Приходится отнимать у бедных. У этих все их добро на виду. С одной зарплаты отнимешь, с другой отнимешь, так оно постепенно и собирается.
Отнимают разбойники, а как время приходит раздавать, уходят в оппозицию, чтоб возмущаться вместе с народом.
Бандиты придут, награбят — и уходят в оппозицию, чтоб возмущаться вместе с народом.
Не поймешь, кто грабит, кто возмущается. Ясно только, что все с народом, все за народ. Грабители и ограбленные — едины.
На станции переселения душ собралось немало бывшего народа.
— Мародеры есть? — спрашивал дежурный администратор. — А погромщики, головорезы, насильники?
Этих переселяли в первую очередь. При таком скоплении душ нужно своевременно избавляться от душегубов. Но что станет с нашим будущим, если в нем окажутся одни душегубы?
На этот немой вопрос администратор ответил успокоительно: в будущее никого не пошлют. Согласно известной теории отражения, потусторонний мир есть зеркальное отражение мира действительного. Если живая жизнь движется из прошлого в будущее, то отраженная движется зеркально наоборот.
— Верно, батенька! — раздался знакомый голос.
Администратор содрогнулся:
— Вы опять здесь, Владимир Ильич? Я же вас уже трижды переселял в далекое прошлое!
— Ну что такое трижды, голубчик! Вы спросите у товарища Дзержинского, сколько раз он бегал из далекой сибирской ссылки. Вы здесь, товарищ Дзержинский?
— Здесь, Владимир Ильич.
— Вот видите, он опять здесь. А ведь вы его, если не ошибаюсь, переселили в Малюту. А еще раньше — в Торквемаду. И он бежал из вашего прошлого в наше будущее, потому что будущее принадлежит нам.
Всем подавай будущее, огорчился администратор. Но откуда в прошлом возьмется прогресс, если все будут отсиживаться в будущем?
— А откуда в прошлом возьмется прогресс, если туда посылать одних людоедов? — прошелестело в толпе бывшего народа.
— Вот именно, людоедов! — воспрянул духом администратор. — Согласно теории профессора Поршнева (журнал «Дружба народов»), человеческая цивилизация могла возникнуть лишь благодаря людоедству…
— Совершенно справедливо! Не возникла бы проблема, кто кого съест, никто бы не стал шевелить мозгами.
Мозги — это понятие классовое.
— Помолчите, Владимир Ильич! Я только хочу объяснить, что стать разумным человек мог лишь при условии поедания себе подобных. А он этого не мог. Ни один хищный зверь этого не может. Откуда ж было взяться людоедству в эти древние безобидные времена? Пришлось поставлять его из будущего…
Конечно, когда умные съедают дураков, человечество умнеет. Но ведь бывают периоды, когда дураки поедают умных. Перелистайте историю.
В природе многие поедают друг друга. Волк поедает барана, и при этом ни волк не умнеет, ни баран не умнеет. Потому что они не выясняют, кто кого съест, им это известно заранее. Но если бы волк съедал волка, а баран барана…
— Вот это я понимаю, классовый подход! Людоедство — это понятие классовое!
— Владимир Ильич! — заныл администратор. — Вы не даете нам работать, Владимир Ильич. Немедленно переселяетесь в Ивана Грозного! Оттуда переселитесь в Чингисхана, затем в Нерона, Сарданапала — и так по степенно придете в дочеловеческие времена.
— Переселяюсь, уже переселяюсь… Товарищ Дзержинский, вы меня слышите? Явки прежние, место встречи изменить нельзя, но все остальное изменить еще можно!
Иван Грозный шел из преисподней на небеса. Ему казалось, что где-то здесь должна быть дорога, минуя жизнь, потому что через жизнь попасть на небеса у него не получилось. Главная его ошибка состояла в том, что он был живой человек, а пока человек живой, он подвержен человеческим слабостям. А чем больше слабостей, тем больше хочется из них сделать силу.
Например, такая слабость, как страх. У него было много страха, и, чтоб сделать из него смелость, приходилось прибегать к самым решительным действиям. Но из этих действий снова рождался страх, и снова приходилось делать что-то решительное. Он старался так запугать свой народ, чтоб на фоне его страха собственный страх выглядел смелостью, но это только увеличивало его страх. Вот она, человеческая слабость!
Или такая слабость, как любовь. Сколько у него было жен, и к каждой он питал какую-то слабость. Из-за слабости к Василисе он убил ее мужа — не мог же он при живом муже жениться на женщине! Потом из слабости к Василисе он убил ее любовника. А саму Василису не убил, такая получилась неувязка. Если б он хоть ее не похоронил! А то похоронить похоронил, а убить упустил из виду.
— Товарищ Грозный!
Иван Васильевич не поверил своим ушам: за четыреста лет преисподней его никто не окликал, а все, наоборот, сторонились.
— Товарищ Сталин, — представился незнакомец. — Я вас знаю, вы мой любимый исторический деятель. Я видел вас на картине товарища Репина, вы там убиваете своего сына.
Понемногу разговорились. Выяснилось, что товарищ Сталин тоже направляется из преисподней на небеса, хотя идет почему-то навстречу Ивану Васильевичу. Оба удивились этому обстоятельству и пришли к выводу, что преисподняя находится с двух сторон, поэтому нужно свернуть в третью сторону.
Пошли в третью. Товарищ Сталин жаловался на товарища Троцкого, который к тому же был еврей, и это, конечно, многое объясняло. Иван Васильевич подумал: может, и Курбский был еврей? Ведь и он, как Троцкий, сбежал за границу, все евреи бегут за границу, потому что им нравится все заграничное.
Иван Васильевич понял свою ошибку. Если б он перед тем, как человека казнить, объявлял его евреем, народ бы лучше принял его политику. Так и оглашать всенародно: князь Долгорукий — еврей, князь Воротынский — еврей. Знал бы народ, что они евреи, он бы сам с ними расправился.
Товарищ Сталин между тем рассказывал, как он ввел крепостное право под видом борьбы за светлое будущее. Будущее бывает очень светлым, только надо, чтоб оно всегда оставалось будущим и никогда не становилось настоящим.
И вдруг товарищ Сталин прервал свой рассказ и закричал:
— Товарищ Ленин! Владимир Ильич! Это же я, Коба, ваш верный друг и единомышленник!
— А, это вы, товарищ Сталин, — сказал товарищ Ленин, подходя. — А вы уверены, что верным путем идете, товарищи?
Сталин был не уверен. Поэтому он перевел разговор:
— А помните, Владимир Ильич, как мы с вами грабили награбленное? Товарищ Грозный, вы когда-нибудь грабили награбленное? Извините, товарищ Ленин, я не представил: это товарищ Грозный. Да, тот самый, из Рюриковичей.
— А, Иван Четвертый! — протянул Владимир Ильич с характерным классовым прищуром, словно этот царь не заслужил, чтоб на него смотрели во все глаза. — Значит, направляетесь в преисподнюю? А я как раз из преисподней.
— Но это мы из преисподней! — воскликнул государь всея Руси.
— Нет уж, дудки, батенька! Это я иду из преисподней. Небольшая эмиграция в ожидании революционного момента.
— Ничего не понимаю, — развел руками царь. — Вы ходит, мы со всех сторон окружены преисподней?
— Не окружены, а защищены, — внес поправку Владимир Ильич. — Чем больше вокруг преисподней, тем надежней защищены небеса.
— Так что же нам делать, товарищ Ленин? — спросил товарищ Сталин, похолодев. Он похолодел еще в конце прижизненного пути, но только сейчас это по-настоящему почувствовал.
— А что делать? Мы же в центре, на небесах, — ответил вождь мирового пролетариата. — Только не следует забывать, что небеса — понятие классовое, и самый прочный и надежный порядок для небес — это диктатура преисподней.
Одной девочке подарили деревянную куклу и при ней, деревянную тоже, пифпалочку.
— Зачем мне пифпалочка? — удивилась девочка.
А кукла сказала:
— Это чтобы в меня стрелять.
— А зачем в тебя стрелять?
— Выстрели, тогда узнаешь.
Не хотелось девочке стрелять в куклу, но было любопытно: зачем стрелять?
И она выстрелила.
Ничего с куклой не стряслось, и вообще ничего страшного не случилось, но кукла сказала:
— Этот выстрел слышала? Это первый. Еще два услышишь — и конец.
— Чему конец?
— Всему конец.
Девочка очень испугалась.
— А я их не услышу. Я просто — раз! — И она выбросила пифпалочку.
Кукла деревянно рассмеялась:
— Пифпалочку не выбросишь, она все равно к тебе вернется.
Смотрит девочка, пифпалочка опять у нее в руках. Она ее снова выбросила, а пифпалочка опять у нее в руках.
— Ну, тогда я выброшу тебя, — сказала девочка и выбросила куклу.
Далеко забросила, но услышала, как кукла засмеялась оттуда:
— Меня-то ты выбросила, но два выстрела все равно остаются. Как их услышишь, так все, конец.
Ходит девочка со своей пифпалочкой, а кукла все попадается ей на дороге.
— Ну, как там? — спрашивает. — Еще ничего не слыхать?
— Ты смотри, какая вредная! — возмутилась девочка. — Тот раз я в тебя не попала, так теперь попаду.
— Попади, — смеется кукла. Деревянно, как смеются все деревянные.
Не выдержала девочка, выстрелила во второй раз. И от досады, что не смогла сдержаться, выбросила пифпалочку.
И на этот раз пифпалочка к ней не вернулась. Вот чудеса! То были чудеса, когда она возвращалась, а теперь наоборот. К чему привыкнешь.
А кукла говорит:
— Теперь пифпалочка к тебе не вернется, теперь она не нужна. Третий выстрел — это любой, который ты услышишь.
И кукла исчезла вслед за своей пифпалочкой.
Испугалась девочка, убежала домой. Забилась в угол, уши зажала, зажмурила глаза.
— Ты почему не гуляешь? — спрашивают родители.
— Я боюсь, — говорит девочка. — Вдруг начнут стрелять.
Рассмеялись родители, но не деревянно, как кукла, а мягко, по-человечески.
— Чего это вдруг начнут стрелять? Мы же не на войне, не на охоте.
— Остался последний выстрел, — говорит девочка.
Она знала: два выстрела уже сделаны, и сделала их она сама. Не было бы тех двух, третий не был бы третьим.
Родители позвали доктора, доктор выписал лекарства, и девочка выздоровела — потому что кто же не выздоровеет от лекарств?
И стала она жить-поживать — в ожидании третьего выстрела. Ума наживать — в ожидании третьего выстрела.
Жизнь, конечно, хорошая — как всякая жизнь, по сравнению с тем, что не является жизнью.
В честь победы над тоталитарным режимом городской тюрьме было присвоено имя Свободы. Тюрьма имени Свободы (не путать с колонией имени Независимости).
Корреспондент местной газеты Семен Дедуля, впрочем, молодой еще человек, предъявил у входа редакционное удостоверение, но оказалось, что тюрьма уже вошла в рынок и впускает не по удостоверениям, а по деньгам. Дедулю это не смутило: он как раз получил зарплату и, легко оплатив свой вход, проследовал от ворот к центральному корпусу.
Но здесь его остановили и, не взглянув на удостоверение, снова впустили по деньгам. Секретарше директора он вытряс на стол последние остатки зарплаты.
Генеральный директор, давний завсегдатай подобных мест, начал свою карьеру с того, что приватизировал тюремную камеру, получив возможность запирать ее изнутри. Когда освободилась камера по соседству, он приватизировал и ее, открыв небольшое коммерческое предприятие по перераспределению передач, которые теперь назывались гуманитарной помощью. Дело быстро росло, и вскоре директор приватизировал целый этаж, затем еще этаж, пока вся тюрьма не перешла в его собственность. Многочисленные его подельники и сокамерники по прежним отсидкам стали его спонсорами и держателями акций. Впрочем, акции распределялись как среди уголовных, так и среди правоохранительных лиц, создавших по стране немало совместных предприятий.
Генеральный директор тюрьмы был великий мечтатель. Дедуля вспомнил другого великого мечтателя, который приватизировал старую тюрьму народов, преобразовав ее в новую тюрьму народов. В теперешних условиях это было трудней, потребовались крупные капиталовложения. Метр полезной площади сегодня стоит полдоллара в неделю, но это все же дешевле, чем в гостинице, поэтому здесь иногда останавливаются даже иностранцы.
Директор подвел корреспондента к окну, за которым простирался сад — вплоть до забора с колючей проволокой.
— Посмотрите на этот сад. Его сажали заключенные. — Директор улыбнулся: — Их сажают — и они сажают, это естественно. А как вам нравятся эти скульптуры? Пока что это Ленин, но мы уже договорились с Грецией. А вон там, в кустах, видите домик? Это дом свиданий, пользуется большой популярностью в городе. Дороговато, правда: пребывание в саду — четверть доллара в час, а в самом домике — два доллара. Собираемся построить еще несколько домов свиданий, чтоб удовлетворить растущие запросы не только заключенных, но и остального населения города.
Все это было прекрасно. Но когда Дедуля простился с директором, оказалось, что за выход нужно платить еще больше, чем за вход. С удивлением узнав, что у корреспондента нет денег, директор предложил самый простой и естественный выход из положения:
— Посидите пока у нас. Большой камеры не обещаю, только то, что бесплатно положено. Питание тоже на уровне бесплатного. Свидания раз в полгода, баня раз в десять дней.
Так и остался Дедуля в тюрьме. Стал работать в тюремной газете. Со временем приватизировал газету, развил большую редакционную деятельность. Появились и доллары. Раз в неделю встречается в доме свиданий с женой, а с детьми и того дешевле — прямо в саду, за четверть доллара. Собирается приватизировать еще двери камеры, чтобы забрать семью, а если дела пойдут хорошо, то и остальных родственников, чтоб они не мучились на свободе.
Приснился я себе молодым, здоровым и в отличном настроении. Даже сам себе не поверил. Не может быть, думаю. Наверно, это я себе снюсь.
Приснился я себе в городе Киеве, на берегу Средиземного моря. Спускаешься с Владимирской горки и в море — бултых! А из моря выходишь прямо к Золотым Воротам.
Когда пришла пора просыпаться, я подумал: а не прихватить ли чего из сна? Напаковал два чемодана, притащился на пропускной пункт — туда, где у нас просыпаются.
Досмотр проводил майор госбезопасности, знакомый мне по прежним временам. Он сделал вид, что меня не узнал, — видно, пересмотрел свои прежние позиции.
— Что это у вас в чемоданах? — спрашивает майор. — Ух, какие тяжелые!
— Да ничего там такого нет. Немного здоровья, немного молодости. Там, куда я проснусь, у меня со здоровьем плоховато.
— Не положено, — говорит майор и вытряхивает из чемоданов все содержимое. А потом требует вывернуть карманы, из которых у меня уже капает Средиземное море.
Я говорю: как же так? Ведь я не чужое беру, свое же здоровье, свою же молодость. А что до моря этого Средиземного, гражданин начальник, так его же от нескольких капелек не убудет.
— Вот здесь и пользуйтесь, — говорит майор, — а про сыпаться с этим не положено.
— Но не могу же я совсем не просыпаться!
— Ну почему же…
Некоторые не просыпаются. Но я все же проснулся. Причем даже с лучшим самочувствием, чем уснул. И не могу понять: откуда такое самочувствие? Ведь все здоровье я оставил там, откуда проснулся.
А потом вспомнил: когда паковал чемоданы, несколько крошек кинул в рот, чтоб не пропадали. Вот только их и удалось вывезти.
Когда в следующий раз я приснился себе в городе Киеве, то уже не стал паковать чемоданы. Проглотил, сколько проглотилось, и — вперед!
Майор (он уже успел стать полковником) даже обиделся:
— А где ваши чемоданы? Без чемоданов я не могу производить таможенный досмотр!
Но я ему только карманы вывернул и проснулся как ни в чем не бывало.
И опять себя лучше почувствовал. Наглотался во сне здоровья.
Теперь я понимаю, почему врачи советуют больше спать. Потому что во сне здоровья много, а в жизни — в обрез. И если ты не дурак (а ты, конечно, не дурак, если, живя в таких условиях, до сих пор ухитряешься просыпаться), то ты все, что угодно, вывезешь, и не только из сна — с того света.
Жизнь такая, что и во сне приходится не дремать. Если во сне дремать, можно вообще не проснуться.
Инженер-программист, профессор бывшей философии и театральный саксофонист продавали на базаре картошку. Лучше бы им рассредоточиться, чтобы охватить большую аудиторию, но они привыкли держаться вместе — и на рыбалке, и в застольной компании, — а главное, дело было новое, непривычное и требовалось морально поддержать друг друга.
Покупатели подходили, приценивались, но покупать не спешили, отдавая предпочтение картошке не с дачных участков, а с приусадебных, где за ней больше присмотра.
— Надо их как-то заинтересовать, — сказал профессор бывшей философии. — Поговорить о чем-нибудь интересном. Ну-ка, Степа, расскажи, что вы там ставите у себя в театре.
В театре ставили «Авгия». Не того Авгия, что из статуправления, и не того, что с механического завода. Этот Авгий был древнегреческий царь, у которого Геракл чистил конюшни.
— Представляете? — увлеченно рассказывал саксофонист. — Авгий выходит из конюшни, а навстречу ему Геракл. И тут я вступаю на саксофоне.
— А помните, хлопцы, как мы раньше ездили на картошку? — мечтательно вздохнул профессор бывшей философии. — Ни сажать ее не нужно, ни за ней ухаживать, бери ее готовенькую прямо из земли. И целый день на чистом воздухе. Костерок, шашлычок… А уж этой картошки сколько перепечешь — такого и в пекле чертям не привидится.
— День поработаешь — и домой привозишь ведро картошки, — сказал инженер-программист.
— Мы на этой картошке больше спектаклей давали, чем теперь за целый сезон, — перевел разговор саксофонист на любимые рельсы. — Теперь не то что зрителей, даже артистов невозможно собрать. Не говоря уже о том, что Авгий вообще уезжает в Америку. А пьеса интересная. Автор считает, что очистка авгиевых конюшен — это подвиг не Геракла, а Авгия. Потому что Авгий сделал главное: предал гласности состояние этих конюшен.
Раньше все делали вид, что в конюшнях идеальный порядок, лошади ходят в белоснежных манишках и сморкаются в батистовые платочки. И вдруг — как гром среди ясного неба — сидим в дерьме.
— Да, уж хуже не придумаешь, — сказал профессор бывшей философии. Но тут у него купили кило картошки, и он успокоился.
— Сначала этому не поверили, — продолжал саксофонист. — Все ведь выросли в этом дерьме, воспитались, получили образование. А как же, говорят, наши регулярные смотры чистоты, олимпиады аккуратности, фестивали незапятнанности? Неужели это все дерьмо? — Саксофонист улыбнулся гордо и застенчиво: — И тут я вступаю на саксофоне.
— Ты у нас всегда вступишь вовремя, — похвалил товарища программист.
— Я вступаю — и появляется Геракл. Геракл — свежий человек, он вырос не в дерьме и даже не в конюшне. Ему со стороны видно, в чем они там сидят, но на всякий случай он спрашивает у Авгия: «Это у вас что? Уж не дерьмо ли?» Авгий мог бы отрицать, но он всю жизнь готовился к подвигу. И он произносит эту ключевую, подвижническую фразу: «Еще какое дерьмо!»
— Я бы этого Авгия повесил на первом суку, — сказал профессор бывшей философии. — Сказать сказал, а кто будет вывозить? Дядя? По пьесе, да и по мифу вывозить должен был Геракл. Авгий вынес сор из избы в перенос ном смысле, объявив о его существовании, а Геракл дол жен был сделать это буквально.
— Но когда? Уже десять лет, как на весь мир объявлено, что сидим в дерьме, а кто у нас дерьмо вывозит? — шумел профессор бывшей философии.
— Вывозить-то вывозят, но не дерьмо, — подключился к разговору кто-то из покупателей. — Его ведь, дерьмо, в швейцарские банки не принимают.
— Это нам ввозят дерьмо, — откликнулся другой покупатель. — К нашему дерьму еще ихнее. Импортное.
— А сам Авгий в это время по заграницам мотается и всех оповещает, что мы сидим в дерьме, — сказал профессор бывшей философии и машинально продолжил: — Да нет, это не дерьмо, это картошка. Сколько вам? Полкилограммчика?
Но покупатель уже охладел к картошке. Его воспламенил разговор.
— Нечего рассчитывать на гераклов, — говорил покупатель, пренебрегая картошкой. — Нашим гераклам не до подвигов, они все здесь, на базаре.
— А что вы думаете? — оживился саксофонист. — Мы так и поставим. Жаль только, что Авгий уезжает в Америку. Да и на роль Геракла надо кого-то искать.
И на роль зрителя надо кого-то искать. Ведь ваши зрители тоже все здесь, на базаре, — сказал профессор бывшей философии.
В одном доме, находящемся, правда, уже в развалинах, жила под развалинами семья: мама с папой, бабушка с дедушкой, а главное — мальчик Буба, без которого мама не была бы мамой, папа — папой, а бабушка с дедушкой — бабушкой с дедушкой. Еще недавно дом был целый, но его разбомбили в интересах целостности государства. Государство должно быть целым, а дома могут быть и разваленными.
Под развалинами тоже можно жить, но как ходить в школу? Мальчик Буба как раз пошел в школу, но дойти не успел, потому что школу разбомбили в интересах целостности государства. Он хотел вернуться в детский сад, но тут и детский сад разбомбили в интересах целостности государства. Потом и дом разбомбили, и остались они жить под развалинами. Папа чистил оружие, чтобы, когда их раскопают, сразу ринуться в бой. Мама вытирала оружие влажной тряпкой, чтоб, когда папа ринется в бой, не было стыдно перед людьми, что он ринулся с грязным оружием. А бабушка ставила оружие у дверей, чтоб, когда папа ринется в бой, оружие было у него под руками.
А дедушка боролся с бессонницей. Это была героическая борьба, но одерживал дедушка только минутные победы. Все его ровесники давно спали, а он не мог уснуть, потому что его мучила бессонница.
И вдруг в комнате появляется странный субъект шарообразной комплекции, а точнее, шарикообразной комплекции, если учесть его небольшие размеры, и говорит, не смущаясь своим внезапным вторжением:
— Ну, наконец-то! Наконец я в городе Раскопане!
Никто в семье не смутился его вторжением, в этой стране к вторжениям было не привыкать. Просто ему разъяснили, что это никакое не Раскопане, это даже не Закопане, потому что Закопане в Польше, а здесь другая страна. На это субъект возразил, что Закопане не только в Польше, и он лично во многих из них побывал. Закопало его еще в войну, в городе Киеве, в собственном доме. Дом разбомбили — вот вам и Закопане. А ему без дома невозможно, потому что он — домовой.
Он стал рассказывать о Закопанях, в которых ему довелось побывать: о минском, варшавском, берлинском. И даже римском и карфагенском, из Древних веков, потому что все развалины связаны между собой во времени и в пространстве.
— Как интересно! — вздохнул дедушка. Ему было до того интересно, что у него сразу прошла бессонница, и, уже засыпая, он пробормотал:
— Давайте все вместе пойдем искать Раскопане…
— Пойдемте! Пойдемте скорей! — закричал мальчик Буба. И посмотрел на бабушку. Бабушка посмотрела на маму, мама — на папу, а папа сказал:
— Никуда мы не пойдем. — Тут он стал еще быстрее чистить оружие. — Мы останемся здесь и будем защищать наше Закопане. Потому что это наше Закопане, и мы его не променяем на тысячи чужих Раскопань.
Шарикообразный домовой стал кататься от смеха из угла в угол, но вдруг оказалось, что катается он не от смеха, а от возмущения.
— Теперь я понимаю, почему у нас закапывают лучше, чем раскапывают, — заговорил он так, как говорил бы у себя дома. — Каждый дорожит своим Закопане, а на Раскопане ему наплевать. Поэтому, — продолжал он кататься по комнате, можно даже сказать, нагло кататься по комнате, с опаской поглядывая на вычищенное оружие, — поэтому у нас закопанных намного больше, чем раскопанных, а будет еще больше, это я вам точно говорю!
Наконец и до меня добрались: я стал стратегическим секретным объектом.
Внешне я остался такой, как был, каждый желающий может меня потрогать. Но внутренние мои органы засекречены, теперь они проходят по ведомству внутренних дел. Точнее, внутренние мои дела проходят по ведомству органов.
Ведомство — нехорошее слово. В основе его два значения — знать и управлять, и оно обычно предпочитает второе значение. Ведает в смысле управления, поэтому в смысле знаний не ведает, что творит.
И вот прихожу я к врачу. А врач глаза отводит. «У вас, — говорит, — свинка. Или ветрянка».
Раньше были засекречены только мои мозги. Что я думаю, например, о нашем развитом социализме и не считаю ли, что у нас не те люди стоят у руля и не те сидят там, где сидеть положено. Я эти секреты если и выделял, то лишь в той мере, в какой каждый организм выделяет секреты (смотри об этом в медицинской энциклопедии). Теперь же мои мозги рассекретили, зато засекретили щитовидную железу, лейкоциты в крови и что-то в моче — что именно, это уже секреты моего организма.
Медицину тоже можно понять: она лечит не от себя, а от государства. А в тех условиях, когда государство не гарантирует гражданину личную безопасность, повышается роль государственной безопасности от каждого отдельно взятого гражданина.
И вот в интересах этой государственной безопасности достает мой доктор справочник, в котором точно записано, что от чего лечить: цистит от мастита, колит от радикулита. Скосил я глаза — у меня природное косоглазие — и вычитываю, вычитываю, чтобы как-то свести концы с концами и не отдать концы, которые мне еще в жизни понадобятся. Как говорит мой приятель, которому медведь на ухо наступил (у него медведь — сокращенно «медицинское ведомство»), с этим медведем нужно держать ухо востро, и не только ухо, а все остальные органы.
Вот так — повычитывал я, что от чего лечить, теперь мне не страшны никакие болезни. Кроме, конечно, косоглазия.
Жизнь такая: приходится смотреть вкось.
Всюду предупреждают: будьте осторожны! Поезд отправляется — будьте осторожны! Тучи собираются — будьте осторожны!
А кто у нас во дворе? Во дворе у нас злая собака.
А какие у нас скамейки? Скамейки у нас крашеные.
На скамейки можно не садиться, можно и постоять — подальше от будки с собакой, от мест возгорания, затопления и, конечно же, не под стрелой. «Не стой под стрелой!» — это еще одно серьезное предупреждение. Но что делать, когда ты не в этих опасных местах, что делать, когда ты у себя дома?
Ты садишься обедать, подносишь ложку ко рту, и вдруг — словно кто-то схватил тебя за руку. Потому что в ложке такое, что это хуже, чем стоять под стрелой. В том числе и под стрелой Робин Гуда.
Ты выходишь во двор, чтобы глотнуть свежего воздуха, но этим воздухом лучше не дышать. А чем дышать, никто не объясняет. Некоторые дышат дымом. Говорят, дым в сильной концентрации убивает радиацию. Так же, как фенол в воде убивает нитраты в пище.
Так с чем же быть осторожным — с фенолом или с нитратами?
Возьмите море. В него нельзя далеко заплывать, но почему же рыба, достаточно опытная в этих делах, старается, наоборот, держаться подальше от берега? Здесь, у берега, все, что угодно плавает, только не рыба. Здесь ТАКОЕ плавает!
И никто не предупреждает: «Будьте осторожны! Заплывайте подальше, ныряйте поглубже, дышите пореже и только не воздухом!»
Помните песенку: «Солнце, воздух и вода…»? Вспомните ее — и будьте осторожны! На солнце — будьте осторожны! В воде — будьте осторожны! На воздухе — будьте осторожны!
Бегите от них подальше! Бегите, превышая скорость, перебегая улицы в неположенных местах, останавливаясь под стрелой и отдыхая на крашеных скамейках!
Сторожа у нас на зарплате, а воры на хозрасчете, поэтому у нас воруют охотней, чем сторожат. И дело не только в социалистическом принципе: от каждого — по способностям, каждому — за труд, но и в принципе еще более социалистическом: что уворовал, принадлежит тебе, что усторожил, принадлежит государству.
Призадумались в нашей организации: а что, если воров перевести на зарплату? Материальная незаинтересованность снижает энтузиазм, она — незаменимый стимул плохой работы, могучий двигатель ее в обратную сторону.
Уволили сторожей, а на их места приняли воров. Но, поскольку воров у нас значительно больше, чем сторожей, пришлось потеснить и другие специальности.
Работают наши воры. Инженеры, инструкторы, бухгалтеры. Командиры производства. Политработники.
Только однажды приходим на работу — нет сейфа. В другой раз приходим — ни единого письменного стола. И это на одной зарплате, без всякой материальной заинтересованности.
Видно, они заинтересованность с прежней работы принесли. Со своей прежней, весьма заинтересованной деятельности.
И ведь сколько мы их воспитывали, перековывали в сторожей государственной собственности, а жизнь упорно перековывала их обратно.
Стали переводить их обратно на хозрасчет, чтоб хоть на зарплате сэкономить, а они ни в какую. Упираются, жалобы пишут. Сидячую забастовку устроили — прямо на работе, на зарплате и на прочем довольствии. Им, конечно, выгодно: там у них один хозрасчет, а здесь зарплата плюс материальная заинтересованность.
Так с тех пор и работаем: каждый сторож — и по совместительству вор. Слесарь — и по совместительству вор. Профессор — и по совместительству вор. Социалистический принцип: каждому — за труд, а остальное — по способностям. Труда мало, способностей много, и в результате получается ничего.
Пора закрывать нашу организацию.
Два могильщика приватизировали родильный дом, чтобы заранее готовить себе клиентуру. Однако рождаемость продолжала падать, и тогда могильщики приватизировали дискотеку, ресторан с гостиницей, дворец знакомств и бракосочетаний. Телевизионную передачу «Любовь с первого взгляда», чтобы не тратить больше одного взгляда на единицу рождаемости.
Рождаемость, хоть и медленно, поползла вверх. Теперь можно было все силы бросить на смертность.
Приватизировали больницу, убрав из нее лекарства и продукты питания. Медицинскому персоналу перестали платить зарплату, отрывая его от больных для поисков других видов заработка. Приватизировали продуктовые магазины, заменив в них овощные отделы винно-водочными и табачными. Продукты первой свежести заменили продуктами второй, третьей и четвертой.
Постепенно стали приватизировать и милицию, лишив ее средств существования и вынуждая добывать их иным вооруженным путем.
Граждане недоумевают, почему у них такая жизнь? Денег нет, здоровья нет, на улицах режут, а в больницах резать отказываются…
А все очень просто. Это могильщики приватизировали нашу жизнь, подчинив ее исключительно конечному результату.
Построение социализма — это был всего лишь переходный этап между национализацией и приватизацией чужой собственности.
Похоронили Михайлыча, закопали в землю, и лежит он, как давно не лежал. Спокойно ему, умиротворенно. Нигде ничего не болит, даже кашель прошел, мучивший его последние годы.
Умостился Михайлыч поудобней, расслабился, стал подремывать помаленьку. Завтра суббота, не надо рано вставать… И вдруг слышит голос. Глухой такой, словно чем-то сверху придавленный:
— С прибытием, земляк! Что там наверху слышно?
Ну вот, подумал Михайлыч, начинает подбираться компания. Так всегда бывает: вроде бы никого, но глазом не успеешь моргнуть — начинает подбираться компания.
— Меня вот что интересует: как они с землей решили? — спрашивает сосед. На сегодняшний день земля — это самая главная проблема.
— Тебе что, земли не хватает?
Земли было выше головы, но сосед считал, что это не решение проблемы. Вопрос в том, кто владеет землей. Человек отходит в вечность, а землю ему дают во временное пользование. Полежал — дай полежать другому. Какая ж это вечность, к едреной матери? Мало того что не дают жить на земле, так и после смерти отойти некуда.
Вокруг звучало уже много голосов, и все по земельному вопросу. Сначала нестройные, разрозненные, они сливались в один монолитный лозунг:
— Земля принадлежит — тем, кто в ней лежит!
Такой сон перебили Михайлычу! Он думал, хоть здесь пройдет бессонница, мучившая его при жизни, но, видно, и в этом мире никуда от бессонницы не уйти.
А мы всё шагаем путем безысходным
И сбросить не в силах постылый свой груз.
Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки великая грусть…
Выбрался я на сушу из болота. Одной ногой выбрался, а другой пока там. Пробую сушу ногой и чувствую какое-то неудобство. Твердо как-то. И холодно: со всех сторон обдувает.
А болото мягкое, теплое. Правда, засасывает. Это плохо. Но, с другой стороны, засасывает все-таки в тепло. В тихое, безмятежное бульканье.
Так и стою: одной ногой на суше, другой в болоте. И не знаю: то ли выбираться совсем, то ли уж совсем назад возвращаться.
Оно-то хорошее дело — выбраться наконец на сушу из болота. К новой жизни от прежней погибели. Но неудобства есть.
Обратите внимание: в новой жизни масса всяческих неудобств. В болоте уже как-то привык, угрелся, расслабился. Можно спокойно погружаться, никуда не спешить.
— Чав, чав, чав…
Это меня болото засасывает. Обволакивает, убаюкивает, обчмокивает со всех сторон…
Все-таки суша пока еще для жизни не приспособлена. Так-то она хороша, только для жизни не приспособлена. Даже непонятно: как на ней люди живут?
В кооперативной газете, свободно конвертируемой за три рубля на одной из центральных площадей столицы, было опубликовано сообщение, подписанное совместным кооперативом трех ведомств: Воздушного сообщения, Жилищного распределения и Продовольственной службы. В сообщении говорилось, что такого-то числа из аэропорта Домодедово отправляется самолет, который будет угнан в столицу Швеции. Билеты по договорным ценам.
От центральной площади неудержимый поток устремился в направлении Домодедова. Мы-то думали, что у нас дефицит колбаса, батарейки, табачные изделия, а у нас, оказывается, совсем другие дефициты. Швеция — вот наш дефицит. Западная Германия. Соединенные Штаты.
В Домодедове оказалось, что нужно бежать во Внуково. В чем дело? Почему Внуково? Ведь самолет угоняют из Домодедова?
Все правильно, угоняют из Домодедова. Но очередь за билетами уже из Домодедова дотянулась до Внукова. Так что занимать нужно во Внукове и постепенно двигаться к Домодедову.
Обычная наша безалаберщина: если очередь движется от Внукова, почему бы не угонять прямо из Внукова? Зачем гонять людей из аэропорта в аэропорт?
И тут по очереди проносится слух, что Швеция не принимает. Почему не принимает? Оказывается, по погодным условиям. Причем не по своим, а по нашим погодным условиям. У нас такие погодные условия, что нас уже нигде не хотят принимать.
А очередь между тем добежала до Шереметьева и круто повернула на Борисполь. Прямо через Сухиничи, Брянск, Конотоп…
Возникает опасение, что на такую большую очередь в стране не хватит людей и придется обращаться за помощью в соседние государства.
Несовершенство двигает прогресс,
Несовершенство камня и металла,
А совершенство от всего устало
И к жизни потеряло интерес.
Несовершенство двигает прогресс,
Несовершенство быта и комфорта,
А совершенство все послало к черту,
Поскольку мягко спит и сладко ест.
Несовершенство двигает прогресс,
Несовершенство знания и мысли,
А совершенству мысли ненавистны,
Ведь легче жить не с мыслями, а без.
Несовершенство двигает прогресс —
Все выше, все быстрее век от века…
И лишь несовершенство человека
Его на землю шмякает с небес.