Рассказ взят с авторской странички Феликса Креса.
Меня убили всего лишь раз, а к тому же и не совсем до конца. Бога, ясный перец, на другой стороне не было, во всяком случае, он меня там не ждал. А все эти истории про туннель, на конце которого горит свет, это все фуфло. Не знаю, каким макаром и куда направлялись все эти люди после клинической смерти, которые потом вешали всем лапшу на уши, рассказывая о переходе на «другую сторону», о том, как они взлетали над собственным телом и тому подобную муть… Лично я не увидел ничего величественного или успокоительного; я вообще ничего не видел, а из земной юдоли забрал лишь страх и множество боли, потому что умирал я не просто. Я не воспарил над собственным телом — меня откуда-то и куда-то пропихивали, в форме избитого куска ногами мяса. С собой я забрал сознание того, что все уже кончено — наконец-то, но, может, и к сожалению. А потом, в течение краткого, очень краткого мгновения, наверное, я был совершенно счастлив — говорю «наверное», потому что не ощущал абсолютно ничего, потому что ничего не чувствовал, не видел и не слышал. И уж наверняка я не мог размышлять или чувствовать себя счастливым. Зато у меня осталось краткое, очень странное, потому что отличающееся от всего остального, воспоминание после этой совершенной пустоты, и это воспоминание было приятным. Так что, по-видимому, я был счастлив.
Убили меня не одного, моим товарищем была моя жена. Мы шли вечером по пустой улице; и нельзя сказать, чтобы это был какой-то паршивый закоулок — в подобные места я жену не водил. Самая обыкновенная боковая улица, по ней даже автобусы ездили. Дрался я достаточно мужественно, можно сказать, с умением, превышающим средний уровень, потому что жить чертовски хотелось, только бейсбольная бита быстро показала, чего я значу. Вот если бы у меня был какой-нибудь пистолет… Только в Польше нельзя владеть оружием, потому что, известно, будут несчастные случаи, опять же, расцветет преступность. Так что я валялся под стенкой, без оружия и без расцвета преступности, и подыхал, к сожалению, достаточно долго, чтобы поглядеть на то, что делают с моей женой. Когда ее пинали, она свернулась в клубок, дурацкий инстинкт ежа без иголок. Били ее дубьем, пока не сломали руку, которой та заслонялась. Из выпущенной сумочки выпали какие-то мелочи, косметика, какие-то старые, закомпостированные билеты. И батончик «Марс», а может и «Сникерс». Что-то еще, но я уже не уверен.
И тут я умер. И никакого Бога не было.
Ну а потом у меня отобрали все, даже эту краткую секунду счастливого «ничто». Я же вернулся на эту проклятую улицу и остался там. Так что, вот он я, день добрый.
Тип с нимбом вокруг головы и крыльями показался мне настолько нелепым, что даже и смеяться не хотелось. Выходит — ангел. Ко мне пришел ангел. Но не дурак, слава Шефу. Лишь только он поглядел на меня, то тут же погасил нимб и весьма искусно избавился от крыльев. Так же он избавился от парика с его дурацкими ангельскими светленькими локонами. Ангел покачал головой.
— Ну и все, — сказал он. — Высокий коэффициент варки в башке крылатого человека вечно исключается. Честно говоря, перья вовсе и не нужны. Это такая визитка, понимаешь. Ну, словно фуфайка для строителя.
До меня доходило, что он имеет в виду.
— Вот если бы ты, мужик, хоть немножко верующим был… Что, совсем никак? — без особой надежды выпытывал он.
— Совсем никак, — отрезал я. — Даже если покажешь мне трон Господа Бога, то подумаю, что у меня шарики за ролики заехали. Конечно, шизиком я быть могу, но уж никак не католиком. Так что, простите.
— Протестант? Греко-католик? Иудей? Свидетель Иеговы? Ну скажи хоть, где теплее?
— А нигде. Отъебись от меня. Атеист.
Мой тон его совсем даже не оскорбил.
— Посмертный шок, — констатировал он. — Тебя убили.
— Да нет, это так, чуточку, — ответил я.
Ангел уселся на мусорной урне (совсем забыл сказать, находились мы на автобусной остановке), и выглядел он абсолютно нормально. Джинсы, свитерок, пластиковая рекламная сумка с голой бабой, а может и моднейшим «феррари». С вредными привычками. Курил «Мальборо».
— Ну ладно, — сказал он. — Предположи, что это сон. Или же посттравматический бред. Получил по башке, валяешься, и вот что-то кажется… Подходит?
— Рационально. Ясное дело, что подходит.
— Ладно. С вами хуже всего. Ну, с агностиками, — пояснил он. — Сыграет такой вот в ящик, и уже непонятка, что с ним делать.
— А что можно сделать?
— А тут по разному. Сукиных сынов пускают туда, где им и место. Тебе бы не хотелось туда попадать, да и, говоря по правде, ты вовсе того места и не заслуживаешь.
— Ну а других… которые не сукины дети?
— Ну а тут уже прости. Видишь ли, я ухватил тебя, только слабовато, — признал он, но без особого раскаяния. — Ты же дергался, мужик. Я и не думал, что ты так дергаться будешь. Уперся умереть по-своему, и тебе почти что удалось. И что теперь? — риторически спросил он.
— Выходит, из автобуса выпал?
— Врубаешься…
— Выходит, я не отправлюсь туда, где мое место? Туда, куда, вроде бы, попасть не желал?
— Это не твое место.
— А где мое?
— Да говорю ж, прости. Нигде. Именно это нигде. Такие как ты умирают солидно, раз и навсегда. Небытие, мужик.
— Ну, на это я и рассчитывал.
— Что, так сильно тебе не нравилось жить? Плохо было на свете?
— Да шикарно, бля, мне было. Если, конечно, не считать финала.
— И что? Не пожил бы еще? Ну, скажем, вечно?
— Похоже, что тут главным условием является вера?
Ангел пожал плечами.
— Эх, блин, — сказал он. — Ну, в какой-то степени, да, условие обязательное. Особенно же в твоем случае. Такое случается раз в тысячу лет, ну, даже не знаю, во всяком случае, ужасно редко. Ты застрял, — объяснил он. — Приличных неверующих отпускают туда, куда они хотят идти. Черная дыра, небытие, беспамятство. Но иногда кто-нибудь дернет такого вот к себе. По ошибке или там… Причины всякие бывают. В общем, я дернул… Но ты застрял, мужик. Ну как зять Али-бабы в дверях Сезама. Если живот не подтянешь, так мы тебя и не пропихнем. Ни туда, ни сюда. В Небо, или же… будешь сидеть тут. Выбирай. Разве что, придется поверить.
— А мое небытие? То есть, черная дыра?
— Мне очень жаль.
— Почему я не могу отправиться туда?
— Потому что, мне очень жаль, но мы уже в твоей дыре. Видишь ли, я тебя схватил, ну и… Говоря по правде, это как раз ты потащил меня за собой, а не наоборот. Какое там небытие? Какое там беспамятство, раз про нашу сцепку ты помнишь, не говоря уж про таблицу умножения. А черная дыра — это черная дыра. Ты же притащил в нее столько, что даже моя скромная особа ничего уже не изменит.
— Это не моя вина.
— Ясно, что не твоя. Хочешь дать мне в морду? Пожалуйста, — он поднялся и отложил сумку, потом вынул из кармана очки, тоже отложил. — Но твоей черной дыры нет. Порвалась она, и мне очень жаль. Убили тебя, не живешь, — продолжал объяснять ангел. — Как я должен запихнуть тебя в эту дыру? Убить убитого? Ведь это смерть сбрасывает тебя в небытие, в твое любимое не-существование; смерть гасит память, чувства. Ты преодолеваешь границы мрака и остаешься в черной дыре, ну, разве не так? — терпеливо пояснял он. — Но вот ты перешел границы мрака и зажег свет. Ну ладно, я зажег, а что мне делать? Торчать тут с тобой в темноте? Ну ладно, это я напартачил, тебе от этого легче? Второй раз границ мрака перейти нельзя, потому что два раза убить невозможно. Ну невозможно пришить покойника. Пошли в Небо, проходите…
— Другие возможности имеются?
— Никаких.
— Страна Вечной Охоты? — попытался я, просто, чтобы потянуть время. — Мне разрешено поверить только в Бога христиан?
— Естественно, потому что индейцы тебя к себе не тянули, только я. Мужик, хватит уже, а то у меня терпения не хватает. Давай к нам, я тебе по-дружески советую. В Небе вовсе не распевают псалмы, это не такое уже нудное и кошмарное место, как ты себе представлял. Пошли?
— А чистилище?
— Чистилище придумали на каком-то соборе или синоде, в средние века или черт знает когда, — занервничал ангел. — Разве Иисус информировал о чистилище? Что, забыл? В Непорочное Зачатие тоже веришь? В правило целибата, непогрешимости папы, в гномов? Там находятся Небо и Творец, а вовсе не Церковь с иерархами. В связи с серьезностью места инфантилизма мы стараемся избегать.
— Инфантилизма… избегать? Ладно. А твое служебное одеяние?
— Крылья? Там я их не ношу. А так честно, если бы без крыльев, ты бы врубился, вот так, сразу, кто я такой? Так что иногда и они на что-то годятся. Иногда необходимо соответствовать представлениям о… Впрочем, с тобой я тоже говорю иначе, чем говорил бы со Стивеном Хокингом. Только не обижайся.
— Иерархов нет? — усомнился я (как по мне, тип болтал слишком много и слишком быстро). — В Небе?
— Ты имеешь в виду тех… епископов? — притормозил он. — Какие-то имеются. Но в гражданском. С епископами можешь и не пить. Давай, парень, на Небо.
Я немного помолчал, помедитировал.
— Один вопрос, последний…
— Последний?
— Последний, — пообещал я.
— Валяй, мужик.
— А она там?
Тот поскучнел.
— Твоя жена? Нет. Нету.
— А где она?
— Ну… атеистка. Известно где.
— Ничего не известно, — сказал я. — Нахуя мне тогда твое Небо?
— Погоди.
— Иди уже отсюда. Гуляй, а не то сейчас в задницу ебну, клянусь.
Ангел зажал нос двумя пальцами и какое-то время что-то комбинировал.
— Ну ладно, — сказал он наконец. — Времени у нас вагон и маленькая тележка. Я еще приду.
Он вовсе не собирался растаять или улетать. Уходил совершенно нормально. Но при этом обернулся и сказал:
— Мужик, все-таки я извиняюсь. Влез совершенно напрасно.
— Что правда, то правда, — ответил я на это.
Было где-то около одиннадцати вечера, а это означало, что последний автобус уже уехал. Совершенно бессмысленно я изучал приклеенное на остановке расписание движение 70 маршрута. Мне пришло в голову взять такси. Тут я усмехнулся, потому что хорошая мысля, в основном, приходит опосля.
Улица была пуста. Никто по ней не шел, ничто по ней не ехало.
Я, не спеша, направился вдоль ряда домов, вошел под арку и сел прямо на мостовую. Каким-то образом я знал, что ничего не получится, но через какое-то время попытался поднять смятый автобусный билет. Ну сколько может весить аодобная мелочевка? Я пробовал, но мне не удалось.
Вспомнилось кино «Привидение» с Патриком Суэйзом Деми Мур. Там тоже убили парня, но в конце, пускай и бестелесный, он научился двигать различные предметы.
К сожалению, в кино я не играл и в духов с привидениями не верил. Зато была нарушена моя вера в фундаментальные основы, а именно в то, что после смерти буду иметь вечный покой. Похоже, что такое мне и не светило. Хотя, с другой стороны, идея моего ангела такой уж плохой и не была. Может я и вправду бредил? Мозги, обработанные бейсбольной битой, произвели на свет вовсе даже и неплохую историю. Так мне, по крайней мере, казалось. Достаточно было терпеливо подождать, когда отключат аппарат искусственного дыхания и капельницы. Впрочем, имелась возможность, что я даже и не был в больнице. Наверняка нет.
Очень медленно я протянул руку и еще раз попытался взять смятую бумажку. Я очень старался, и пальцы мои сильно дрожали. Потом я встал и вышел из подворотни. Улица была такой же пустой. Я подумал, что направлюсь на Петрковскую.
Лодзь — это самый некрасивый город в мире. Я здесь родился, получил образование, и знаю одно — это не город, а дитя аборта. Но пришел Бальцерович, капитализм, а одним из проявлений капитализма было то, что он сделал главную улицу даже вполне ничего. Во всяком случае, по моим личным стандартам. Мостовые и тротуары в торгово-сервисном центре были выложены цветной плиткой. Это вам не фунт изюму, длина улицы километра два. Магазины, пабы, черт знает, что еще; пива можно выпить вполне даже пристойно. Фасады старых домов отреставрировали. Витрины, неон, рекламы. Опять же, запрет проезда на автомобилях. Все лавочники подняли хай — и по делу, впрочем — их заставляли платить сумасшедшую аренду, а никто не хотел покупать товары в местах, куда невозможно подъехать. Деятели из горсовета, вместо того, чтобы понизить аренду, чтобы люди хотя бы на свое вышли, решили вернуть автомобильное движение в центре города. Совершенно вопреки европейским тенденциям. Эксперты посчитали, что плитка на тротуаре, предназначенная, что ни говори, чтобы по ней ходили, но никак не ездили, разлетится за год-полтора. И останется от нее такой разноцветный гравий. Такая вот маленькая польская паранойя. А в плитку эту всадили кучу миллионов. Как мне кажется, по ней стоило бы запустить парочку танковых бригад. По крайней мере, ямы уже копать было бы не нужно.
А сам я их плитку уже не разобью.
Я не пошел на Петрковскую — единственный приятный уголок во всем гадком городе. Подумал, что будет просто жалко. Жалко улицы, жалко себя, а может еще чего-то или кого-то. Мое место было здесь: среди старых, вонючих домов, о которых никто и никогда не заботился и, видно, уже никогда не позаботится.
На ближайшем перекрестке имелся скверик, говоря точнее, всего лишь газон с треснувшей лавкой у самых кустов. Двое мужчин, как это бы действие определил полицейский, потребляли спиртное. Не мужчины, а подростки лет пятнадцати, самое большее — семнадцати. Говоря же еще точнее, не подростки, а двое бандитов. Откуда я это знал? А по результатам вскрытия.
Присев на корточках, я слушал, о чем они говорили.
Вообще-то, ни о чем таком особенном.
Через какое-то время к ним присоединился третий вьюнош, на глаз лет около двенадцати. И над же такое, что и этого я узнал. Он принес еще пару бутылок вина. Его приветствовали как спасителя:
— Давай, малой, блядь, давай, давай… Что, блядь, дрочил по дороге?
— Да нихуя, Кривой, нихера такого не было…
— Да дрочил, блядь, признавайся!
Честное слово, это они так, блядь, разговаривали.
Я послушал их еще немножко — в конце концов, именно я заплатил за это вино — и тут на меня сошло просветление. До меня дошло, что подобных людей нет. Никто мне в темной подворотне по голове не давал. Ничего не происходило, совершенно ничего. Никакие не бредни полутрупа с мозгами на улицу. Просто я лежал в психиатрической больнице. Меня поплющило, покарежило, я выдумал, что я Наполеон, и тут же еще выдумал этих троих, побивая рекорд психушки. Медведь в шапке при этом сущая мелочевка. Я понял Мастера, который не хотел уйти из дурки, хотя снаружи его ожидала маргарита. В больнице ты у себя, в больнице все имело смысл. Там было хорошо, было безопасно!
— Сестра! — позвал я на пробу. — Пан доктор, сюда, цигель-цигель!
Я открывал все новые и новые истины. Что не может существовать мир, в котором львы носят шерстяные кашне, Александров Македонских хоть чем-то ешь, а на лавках сидят и бухают дебилы, которых никто по каким-то причинам не усыпил.
Я радовался и смеялся, потому что сложил головоломку. Потому что открыл, что я ненормальный. Я просто шизик, добрейший всем вечерочек.
А после этого я разрыдался, сам не знаю, почему. Если я сумасшедший, то мне все можно. Если же я нормальный — тогда тем более.
Только нормальным я не был. Нет, не был.
— Господи Иисусе, пан доктор. Сделайте хоть что-нибудь, пан доктор. Я так чертовски мучусь сам с собой, ведь есть же какие-то лекарства. Я уже не хочу всего этого.
Никогда еще в своей жизни я так не плакал. И никогда еще в жизни так не мучился.
Все-таки, наверное, в больнице я тоже не был.
Я научился двигать предметы.
Это даже и не было особенно трудно. Следовало лишь открыть чувство осязания, осознать фактуру и вес предмета, ощущать его осознанно — и ничего больше. Вскоре масса перестала иметь какое-либо значение. Я не мог поднять ничего больше, чем при жизни, потому что не мог воспроизвести такой поступок из памяти. Но вот по морде дать мог, причем хорошенько.
Я узнал Яцека, который приносил вино и так любил мастурбировать. Яцека и всю его семью. Какое-то время я даже с ними пожил. Яцек изо всех сил ненавидел своих предков и домой возвращался исключительно по необходимости, не раньше. Там и вправду не было ничего такого, что можно было посчитать приятным. Мама Яцека, всего лишь на пару лет старше меня, выглядела словно моя бабка. С той лишь разницей, что бабка, пускай и в преклонном возрасте, никогда не ходила с синяками под глазом. А вот мама Яцека ходила, пускай и пошатываясь, с вечно битой рожей. Потому что пан Анджей в жизни не достиг ничего; а чего мог он достичь после своего ПТУ, со своим IQ и вообще со всем остальным? Слава Богу, работа у него еще имелась, оплачиваемая по-нищенски, паршивая, неинтересная и тяжелая — но имелась. Вместе с этой своей работой он был нулем, зато полнейшим, никто с ним не считался, ни над кем он не имел хотя бы на крошку власти, а всякий нормальный тип должен ее иметь хотя бы немножко. Только что тут поделать, если разве что каждый десятый обладает истинным значением или властью? Все остальные царствуют над женами, сыновьями и дочерями; такая вот дерьма стоящая власть над домашним скотом: женщины, дети и собаки. Так как же в связи со всем этим пан Анджей мог не пить? Обязан был, блин! Пил и бил (ведь нужно же как-то власть использовать). Не часто, потому что мужик был порядочный, и по правде все маме Яцека даже завидовали, что нашла себе такого мужа. Работу имеет, по бабам не ходит, а деньги домой несет. А то что выпьет или там в карты сыграет? Что приложит своей половине от этих нервов? Да любой, что ни говорите, выпьет. Впрочем, мама Яцека («Нюнька», как называл ее пан Анджей, что бы это не означало) пила с ним, потому что, по крайней мере, пил он дома и не шатался где ни попадя с дружками. Вот так они себе жили и пили.
Я любил посидеть с ними, особенно по вечерам. Нравилось мне кроссвордик решить, да и по телевизору иногда чего-нибудь приятственного показывали. Как-то раз я даже смотрел на секс вживую — то есть, это уже не по телевизору — только вот это как раз приятственным никак не было, так я даже и не досмотрел.
— Ендрек, поговорил бы ты с Яцеком, — как то раз, вечером, сказала Нюнька мужу. — Ребенок должен знать, что у него отец есть. А то ты знаешь, он совсем в школу не ходит? Шатается по ночам неизвестно где, с какими-то хулюганами связался. Сейчас по телевизору столько показывают, еще кто нападет на него, или чего другого. Сам он сейчас шатается с теми, Рудлевскими, что уже отсидели свое в исправительной. Слышишь, что я тебе говорю? Ендрек? Займись им хоть чуть-чуть.
— Хорошо, Нюнька, — сказал пан Анджей.
Но, возможно, он что-то другое сказал. А какое значение, что он там сказал?
Если к нулю прибавить нуль, то не всегда получится нуль. Иногда, к сожалению, равняется и Яцек. Или там Михал, Ендрек, Алик… Оно всегда так, если у тебя такие предки, паршивые, совершенно паршивые перспективы, и тебе двенадцать-тринадцать лет.
Я знал, что Яцек чувствует. У меня самого такой отец был.
Вот мать у меня, к счастью, была другая. Обычная, серая женщина, зато имеющая чувство собственного достоинства, а это означало, что нулем она не была, о нет! И она не хотела быть прибавкой к нулю, так что отца моего отправила пинком в задницу. Мне кажется, что тип этот летит еще до сих пор. И так ему и надо. Только вот Нюнька так не умела.
Я понимал, почему Яцек волочится ночами со старшими дружками. Я просто был переполнен этим пониманием. У этого пацана судьба шла как по рельсам.
Как-то ночью я подождал возле дома, в котором он жил. Дождался только в начале двенадцатого. И взял на себя работу, которую пан Анджей никак выполнить не мог. На эту одну-единственную ночь я заменил Яцеку отца. Я разобрал паршивца на куски — еще раньше я обдумал мельчайшие подробности демонтажа, так что глаза выколупал еще перед тем как переломать обе руки. Потом поломал ноги, чтобы не удирал и весьма старательно обработал колени, потому что у меня мурашки по коже ползали при мысли о том, что он бы мог еще в своей жизни ковылять. Вопли и рыдания были такие, что вечно безразличный дом ожил. Я терпеливо подождал, пока где-то далеко не завыла сирена скорой помощи, ехавшей в сопровождении полиции. Только лишь тогда, в самом центре громадного круга зевак, шикарно невидимый, я отпихнул в сторону Нюньку, маму Яцека, и осколком стекла отрубил говнюку его перец. Если бы я это сделал раньше, пацан мог бы и кровью изойти. А я не хотел его убивать. Ведь сам он меня не убил. Так, немножко ногами пинал, а потом жену держал; а убили нас его дружки.
Мне просто хотелось, чтобы Яцек как-то поправился. Я верил, что он поправится; я дал ему шанс и вернул в общество. У меня была какая-то странная уверенность, что сам он уже никого и никогда пнуть не сможет. И станет Яцек порядочным человеком.
Какой-нибудь тип с женой вернутся вечером домой. Он не будет нулем, и она им тоже не станет. Поссорятся о чем-нибудь и помирятся. Она возьмет книжку в ванну, а он помоет ей спину. В таком мире, где люди вечерами просто возвращаются домой.
Я подумал, что ради такого видения стоило бы вернуть обществу всех Яцеков в городе. Ведь так, по честному — почему бы людям вечером нельзя было бы вернуться домой?
— Ну что, все уже? — спросил ангел-переговорщик. — Мучаешься, мужик в этой подворотне. Выйди и поговори со мной.
— Оставь меня в покое, — ответил я. — У меня тут чертовски красивая мечта.
— Ты мертв, и она тоже мертва, — сказал он грубо, но я услыхал, что никакого удовлетворения он от этого не получает — так, просто запланировал шоковую терапию. — Вылезай уже из этого чертового места, ну!
— У меня чертовски красивая мечта, — повторил я.
— Знаю. Ты мечтаешь про то, как убить всех проигравших пацанов.
— Я их не убиваю, но возвращаю обществу. Я тут обдумал шикарную превентивно-воспитательную систему. Конспект дать?
— Вылезай из подворотни.
Я наклонился и в последний раз попытался поднять смятый листик.
— Брось ты эту бумажку.
— Это не бумажка.
— А что же еще?
— Это… это выпало из ее сумочки, когда ее убивали. Это моей жены, а не просто какая-то бумажка.
Ангел молчал.
Я поднялся и вышел из подворотни на улицу.
— Ты хотел говорить. Ну что же, давай говорить.
Мы медленно шли вдоль обшарпанных домов. Он все никак не мог начать. Я не подгонял, времени у меня было навалом. Мне просто приятно было идти вот так.
— Ты не можешь сидеть в той подворотне.
— Почему не могу?
— Ну, просто не можешь. Тебе уже пора, старик. Поверь мне, уже и вправду пора.
— Почему?
— Потому что у всего имеется свое начало и свой конец. И не спрашивай без конца «почему».
— Но… почему, собственно? — спросил я без какой-либо задней мысли. — Почему бы мне и не спросить?
— Потому что ответа и так не будет. Что ты хочешь здесь открыть? Тебе любопытно, почему мир жестокий? Тебе хотелось знать, зачем все это и к чему идет? Ищешь цель и смысл жизни? — подкалывал он, никогда в своей жизни не слышал я, чтобы кто-нибудь подкалывал так печально. Что ни говори, этот ангел вовсе не был плохим человеком. И все равно, как он одевается.
— Оставь это, — сказал он. — Или ты мазохист? Зачем ты сидишь в этой подворотне? Заверши то, что должно было закончиться уже давно.
— Как давно?
— Очень давно. Здесь время в часах не считается; в этой подворотне ты просидел больше, чем прожил.
— Тридцать лет?
— Здесь время в часах не считается, — повторил он. — Но тебе нужно какое-то сравнение, тебе это важно?
— Да. Прошло тридцать лет?
— Больше. Значительно больше.
— Я остаюсь. Никуда отсюда я не пойду. Буду словно чертовы угрызения совести. Оккупационная забастовка. «Солидарность». Лех Валенса и пенополистирол, врубаешься? Я разрушу всю эту вражескую систему. «Дал пример нам Бонапарте, как бить в барабаны…»
— «Как не слушать маму». Слушай, хватит из себя идиота строить. И перестань пиздеть, что станешь разрушать, какую еще систему?
— Не знаю. Что у вас тут имеется.
— Да что ты, псякрев, и вправду опупел? — Боже, наконец-то я его достал. — На вот, парень, стукни себе по башке! Потому что битой тебя мало приласкали. Оскорбился, понимаешь, коньки отбросил и обиделся! Никто больше не умирал, он один! Думал, что будешь там жить вечно? Вечно, это ты можешь лишь теперь, достаточно, если пойдешь со мной. Хотя, ладно, сиди тут, по сути, устроить можно. И не такие вещи уже устраивали. Уважаемый желает, чтобы специально для него создали чистилище? — ангел развел руками. — А почему бы и нет? Все в порядке, мужик, ты остаешься.
Он похлопал меня по спине и пошел. Честное слово, с характером тип.
А мне было и неприятно, и кисло.
Во всей Лодзи был один только я. Время остановилось на одиннадцати вечера. На улицах стояли какие-то машины, но пустые, как будто хозяева из них испарились. Пустой трамвай с табличкой «В депо». Пустые такси на стоянках; пустые ночные магазины — без пьяниц и продавщиц; пустые ночные клубы — без посетителей и без персонала. Пустые больницы, пустые квартиры, даже вытрезвитель, и тот пустой. Весь город для меня, для одного меня.
Меня манили пустые церкви.
Когда я был маленьким, то посещал уроки закона божьего. Потом Господь Бог как-то выветрился из моей головы. Мне хотелось видеть в нем могучую, великолепную силу; или же существо, какое-то невообразимое создание, бесконечную тайну — а вместо этого в храмах мне предлагали странный и совершенно не смешной цирк. Смесь ярмарки с балом-маскарадом. Неужто Бог должен был быть соразмерен этому балагану? Катастрофа! Ведь там были вонючие дымы, пускаемые странно одетыми типами, совершенно неправдоподобные хоральные вопли, издаваемые людьми, у которых не было ни голоса, ни слуха… китч, дешевка… а, все. Одного только Бога я не мог там найти. Не было Его в той толпе, затверженно бубнящей избитые формулы, не было Его в жестяной коробке табернакулума — честное слово, что не сидел Он и в кубке, накрытом блестящей крышкой. Вот была бы потеха, если бы он там сидел.
Но воспоминание о давнем своем представлении о Нем я нашел в пустом, тихом, холодном костеле Святой Анны. Его я не видел, только Он там был. Впрочем, он присутствовал во всем городе, пустом городе, отданном только мне. Может быть, только лишь затем, чтобы я нашел Бога? В конце концов, для меня построили чистилище на одну душу, так или нет?
Я чувствовал Бога и не верил в Бога, впрочем, точно так же, как и при жизни. Шизофреническое раздвоение… но, может, вовсе и не шизофреническое.
Я вышел из костела и направился в свою подворотню. Приличный шмат дороги. Но прогулки я любил всегда.
Она тоже их любила. Прогулки.
Мы любили ходить вместе и болтать.
И на каждом шагу в мой фильм врезались отдельные кадры — из како-то операционной. Что это, черт подери, могло значить? Асептическая белизна, теплая зелень одноразовых халатов и хирургических масок, какая-то охуительная лампа… Я готов был молиться, чтобы иметь нормальную, столь чертовски нормальную смерть на операционном столе. Чтобы наконец-то был конец, и мое небытие, черная дыра, беспамятство. А, все это не стоит и сломанной копейки… Мне хотелось помолиться Богу, чтобы Его не было.
Никогда до сих пор я не был убитым. А может — может именно так оно и выглядело? Ни бога, ни пустоты, а только какие-то безлюдные города, брошенные машины и жилища…
Ясный перец, было понятно, как хотелось мне отбросить копыта под ножом хирурга. Чтобы, наконец-то, погас этот чертов свет, чтобы фильмы уже не мешались.
Я мучился, как непрощенный грешник. Как некто, кто уже никогда не вернется домой.
Потому-то я и вернулся в свою подворотню. Вернулся, потому что кто-то меня ждал.
Даже если там никого и не было.
Урчание автомобильного двигателя выманило меня наружу. Я же знал каждую треснувшую плиту на тротуаре возле своего дома.
— А вы чудесно выглядите, — сказал я. — Честное слово, ваш сотрудник не врал. Вы и вправду совершенно не инфантильны.
«Вольво» (только не новейшая модель, а та, что была чуточку раньше) содержался весьма даже пристойно. Но без фанатизма — на дверце со стороны водителя можно было видеть небольшую царапину, да еще пригодились бы новые шины. Хозяин машины — седоватый, с бородкой, такой вроде бы Шон Коннери — носил неплохой даже костюмчик, но (на мой глаз), сшитый не по мерке. Его купили хорошем, дорогом магазине, но и все. Возможно, что сигара была несколько экстравагантной — как-то мне никогда не приходило в голову, будто бы Бог может любить сигары. Но почему бы и нет? Неужто он мог умереть от нее, получив раковую опухоль? Вредить себе, это грех — вот только что могло повредить Ему?
Он был старше, так что я не поперся, протянув лапу — подождал жеста с его стороны. Нормальное, мужское рукопожатие, никакая там не вялая лапка, но и не тиски. Я представился, хотя и предчувствовал, что это лишнее.
— Такая привычка, извините, — сказал я. — Ведь я же знаю, что вы знаете… что вам мое имя известно.
— Откуда это уважение? — спросил тот. — Для особы неверующей я ведь, наверное, никто и ничто? Стою столько же, сколько и старый, облупанный священный баобаб дикарей?
— Неправда, — сказал я. — Кстати, если бы ко мне пришел этот упомянутый вами баобаб… я бы его тоже оскорблять не стал.
Он слегка усмехнулся. Я тоже.
— Ты хочешь сидеть здесь без конца? — спросил он потом, уже серьезно.
Я тут же мотнул головой.
— Знаю, тебя об этом уже спрашивали.
Какое-то время мы помолчали.
— И ты не уверуешь в меня? Ни за какие в свете сокровища?
— А я что, получу какие-то сокровища света? Ведь до сих пор мне обещали только номер в вашей гостинице, — сказал я. — Это я предпочитаю держаться версии, что получил дубиной по голове и теперь брежу в горячке. Или же, что поделать, съехал с катушек.
— Разве это логично? — спросил он. — Ты в любом случае желаешь быть рационалистом, а дискутируешь с бредней? И даже с ней вежлив.
— Вы не сердитесь, — сказал я, — но это глупый вопрос, так? Ведь от кого вы желаете этот рационализм взыскать? От типа, горячечно бредящего в операционной? Мне можно все. Все, что угодно.
— Ну как тебя убедить? Ты сидишь в пустом голоде, в темной подворотне. Я хочу забрать тебя к себе. И не в гостиницу. Домой.
— Я хотел вернуться домой. Мы возвращались домой. А теперь мой дом здесь, — ответил я. — Так что с этими сокровищами света?
— Это всего лишь выражение, ничего более. Я способен дать тебе много, но лишь тогда, когда ты уверуешь. А вот наоборот я не могу. Не могу покупать твоей веры и твоего доверия. Верой мы называем это потому, что все должно обойтись без доказательств.
— Вы, наверное, идите, — сказал я. — Жалко вашего времени. Да и моего тоже.
— И что ты хочешь делать с этим временем?
— Это мое время. Я получил его вопреки своей воле, или, точнее, невольно, потому что меня не спросили, хочу я его или нет. Вы хотите его у меня отобрать? Но ведь ни о чем ином я и не прошу.
Он покачал головой.
— Ты всегда можешь прийти ко мне. Я утешу тебя. И не буду иметь никакого гаденького удовлетворения, будто взял тебя «на содержание». Приди ко мне, когда посчитаешь, что уже ничто тебя здесь не удерживает.
— Но ведь здесь… ведь здесь всегда будет то, что меня держит, сказал я, и такой была правда. — А вы ведь не можете «покупать» моей веры. Чтобы уйти, вначале я должен был бы кое-что отсюда забрать. И вы знаете, что я имею в виду.
Дальше я уже не очень-то мог говорить, поэтому вернулся в свою подворотню. Несколько стыдно, взять вот так и расклеиться. Даже перед Господом Богом.
— И все-таки я буду ждать, — сказал он у меня за спиной, и мне показалось, что и он тоже несколько… ну, я знаю, тронут.
И беспомощен.
Бог и человек — оба беспомощны. Один боялся поверить без доказательств, второй же не мог дать доказательств без веры.
Урчания двигателя я уже не слышал, но знал, что Он уехал. На что я рассчитывал? Что меня заберут отсюда силой?
Когда-то я видел репортаж о монастыре и монахах. В старой орденской часовне колени монахов сделали углубления в каменном полу.
Я уселся в своей подворотне под стенкой, где и всегда. У меня там было свое небольшое углубление, куда было удобно пристроить голову. В штукатурке имелась глубокая и неровная щель, дающая занятие пальцам — я мог отщипывать старый раствор.
Я подумал о Боге — что, может, все-таки… прежде чем уехать на своем «вольво»… он нашел способ исполнить мою просьбу… Только одну, даже не высказанную просьбу человека, у которого он отобрал жизнь, а потом еще и небытие.
Я наклонился, но без веры. Протянул руку — и еще раз попытался взять маленькую, смятую бумажку.
Феликс В. Крес
май-июнь 1998 г.