Вот письмо, лежащее на столе теперь, когда все уже кончилось.
Почерк этого - очень длинного! - письма близко напоминает почерк в парусиновой тетради.
Но эксперты-графологи (их привлек к делу профессор Бронзов) не рискнули уверенно “идентифицировать” оба эти почерка. Не рисковали они, однако, и утверждать, что оба документа принадлежат Двум различным лицам.
“Бывает, - осторожничали они, - что во время болезненных состояний или сильных душевных потрясений почерк человека резко изменяется…” “А по выздоровлении возвращается к “статус-кво антэ”?” - допытывался Бронзов.
Эксперты пожимали плечами.
“Крайне редко…” - отвечал один.
“Бывает, но обычно с заметными изменениями”, - утверждал второй.
Надо сразу сказать, что все то, о чем говорится в письме, содержится - только, так сказать, в сжатом виде - в парусиновом блокноте.
“Светочка, дочка! Только ты сможешь понять меня. Я расскажу тебе все, как… Нет, я не рискую написать: “как было”. Как мне кажется, что оно было…
Землетрясение случилось в ночь на двадцать четвертое, а потом хлынул дождь. Ты таких не видывала: воздуха не оставалось, была сплошная вода. Хина мне уже не помогала.
Закутавшись в три одеяла, я дрожал под перекосившейся полупалаткой моей: не думал я, что так можно зябнуть в тропиках!
Наконец я впал не в сон, а скорее в долгий, переполненный кошмарами обморок (в дневнике сказано проще: “Надолго потерял сознание”).
Открыв глаза, я не поверил себе. Было сухо и тепло: ни лопотания капель по кожистой листве, ни плеска речных волн. Я лежал под какой-то кровлей, точно бы внутри хижины. Но прямо передо мной виднелась не прямоугольная дверь хижины, а как бы неправильный пролом в каменной стене. Пролом, и за ним - темное ночное небо экваториальной полосы Земли. У верхнего края пролома я различил Южный Крест.
Снаружи на меня веял чистый, теплый, но не знойный воздух. Он вливался в мои легкие, бежал по сосудам, и лихорадка уходила от меня. Живительно прозрачный, как чистая вода, ветер гор!
Этот ветер колебал маленькое пламя за моей головой. В его переменном мерцанье, на краю моего ложа я и увидел Ее.
Она сидела, легкая, как воздух, непонятная, как вся ее страна.
Белое с золотой каймой широкое одеяние окутывало ее.
Я не мог бы описать ее, Светочка, даже если бы был гениальным писателем. Кроме того, ты женщина, и, что бы я ни сказал тебе про другую женщину, тебе будет или слишком мало, или чересчур много.
У нее было очень типичное лицо аннамитки или бирманки…
Мне кажется, что среди красавиц мира аннамитская красавица стоит на много ступеней выше всех.
Узкоглаза была она и широкоскула, с кожей золотистой, как кожица плодов тех стран. Ничего не могут сказать об этом слова наших языков…
Ее губы… Улыбались они или нет, в то мгновение разве может об этом судить европеец? Ее дикие глаза смотрели сквозь меня, как глаза тонкой золотистой змеи джунглей, как глаза пантеры. И ее зачесанные гладко волосы, завязанные большим узлом на затылке, черные, как черный лак тамошних изделий, отливали то красным, то синим в неправильном мерцании светильника.
В недоумении я двинул рукой: как попал я сюда? Тогда ее рука, тонкая, как золотистая ветка, и сильная, как рука истинной дикарки, вынырнула из бело-золотого шелка. Протянувшись вперед, она властно легла мне на лоб.
“Silence!” (“Молчи!”) - проговорила она по-английски.
Потом очень медленно она выпростала из складок одеяния и вторую руку. Обеими ладонями, крошечными, как половинки апельсиновой шкурки, она, согнув их ковшичками, обняла мои обросшие густой бородой щеки, приподняла мою голову, и, дюйм за дюймом, не отводя глаз от моих, приблизила свои губы к моим губам.
“Сайленс!” - еще раз прошептал ее горячий, никогда до того не слыханный мною голос.
В тот первый вечер она ускользнула мгновенно, а меня охватило забытье. Но неделю спустя я был уже здоров - то ли от горьких, как хина, напитков, которыми меня поили, то ли от тамошнего воздуха, целебного, как бывает целебна вода минеральных источников.
Да, я стал ее мужем, мужем Золотоликой, Матери сынов Туккхаи. Если бы я был поэтом, Света, я, может быть, сумел бы описать тебе это все: огромную, изрытую пещерами гору с дымящейся вершиной над альпийскими лугами, внизу - темные, непроходимые леса “римбы”.
На северо-востоке леса уходили в туманную дымку. На юге они кончались километрах в тридцати обрезом неприступного морского берега. Над лесом сияло изо дня в день пламенное, синее до боли в глазах небо тропиков, а между лесными вершинами и небом, как такая же синяя вертикальная стена, стоял Океан.
Я бы описал тебе все: как у дверей Золотоликой сменяются бронзовые полуголые стражи с превосходными трофейными винтовками в руках и как в лунном свете ярко-голубым горят огоньки примкнутых штыков над их головами, над головами свирепых воинов, оберегающих свою владычицу, как слабую девочку, и простирающихся перед нею на земле, как перед богиней и как перед всеобщей Матерью. И как в маленьком, глухом и бездонном озере между зеленоватых утесов, которое заменило пока народу Туккхаи отнятое у него пришельцами море, ежедневно с пронзительными криками купаются неистовые желтотелые люди: атлеты, с волосами, закрученными узлом на темени, и девушки непередаваемой стройности, у которых в мокрых блестяще-черных косах горят алые, как пламя, цветы гибиска…
Я нарисовал бы тебе долгие лунные ночи, когда у выходного пролома этой пещеры-дворца мы часами сидели на мягкой, слабо пахнущей неведомыми травами циновке или на шкуре сервала, смотря на залитый ослепляющим серебром остров, на леса, ставшие черными и глыбистыми после захода солнца, там, внизу, на море, сияющее под луной, на пляску светящихся жуков, носящихся тотчас же за каменным порталом, и ведя долгие, медленные - потому что мы были полунемыми друг для друга - разговоры.
Она рассказывала мне про свою страну, а я пытался сказать хоть что-нибудь про мир, из которого пришел. Суровые советники ее двора и не думали покидать нас в эти часы: наши дела были их делами. Они то и дело вмешивались в нашу беседу, спрашивали ее о том, добавляли это…
Все они немного болтали на каком-то странном английском, с примесью португальских и местных слов; и - странное дело! - довольно скоро я овладел этим чудовищным наречием тихоокеанских портов. Она владела этим эсперанто лучше, чем ее подданные. Я рассказывал ей все то, что нам обоим казалось любопытным, а она быстрым щебетом переводила мои слова им.
Много лет он сражался за свободу - народ Большого Тук-кхаи под началом отца Золотоликой; а когда отец ее умер, седобородые сказали, что его место должна занять она, потому что оба ее брата были убиты в боях.
Никто не помогал ей и ее сынам Тук-кхаи в жестокой борьбе с Коротковолосыми, с Пришельцами. Только глухо пролетали порою слухи: далеко, на той половине Земли, в мире белых есть одна страна, населенная Возлюбившими Всех. В той стране нет рабов и нет покорителей. В той стране может быть еще мало знают про остров Тук-кхаири. Но когда-нибудь именно оттуда придет весть об освобождении…
Будь я поэтом, дочка, я украсил бы все это пышными словами.
Но я только обыкновенный человек, удивленный тем, что со мной случилось. Я знаю, что я там был, но я не верю этому, Светочка. Я не мог сделать все, что сделал тот. Он делал больше и лучше, чем было бы в моих силах…
Я - или, лучше, тот, кто почему-то принял мой облик, вошел в меня на короткий срок, - сделал многое. Он, чем умел, помогал маленькому смелому племени жить и бороться. Я (или он) в короткий срок обучил их войско, научил их - рыболовов и охотников - земледелию, расставив по своей карте надежные посты обороны в диких лесах “римбы”. Мы делали, что могли, я, или он, но силы были слишком неравны. Надо было искать помощи.
И вот через два месяца после того, как у Золотоликой в самой дальней пещере дворца родился сын, - я вздрагиваю, слыша, как ты называешь его твоим “братцем”, дочка, - поговорив обо всем и обсудив все, мы решили вдвоем, что настало время разлуки.
Она сама послала меня послом в ту страну, где хранят прах и душу Возлюбившего Всех людей.
Она поручила мне сказать моим братьям, что нельзя дольше оставлять без помощи и защиты сынов Тук-кхаи. Они отрезаны от голубых вод. Большие железные лодки Коротковолосых подходят к берегу и бросают через леса и горы толстые пули, которые громыхают убивая. Только на недоступном южном берегу остались бухточки, куда они не осмеливаются заходить из-за множества рифов.
“Мои сыны, - указала она тонкой рукой своей на смутный горизонт, - переправят тебя на ту далекую землю. - Там чуть намечался между небом и морем еще более синий, чем они, контур ближайшего острова. - Там живут белые люди, похожие на тебя. Они пошлют огненную прайю, и она унесет тебя к твоим.
А если будет нужно, ты велишь - и железная рычащая птица понесет тебя к твоему дому. Но когда ты будешь на родине, не забывай меня и мой народ. Поди к старейшинам твоего племени и расскажи о нас. Скажи им, чтобы они проявили гнев и справедливость…
Что я должен был сделать? Как я мог объяснить ей, что такое Мир и какие железные законы действуют в нем? Я смотрел на нее так, как смотрел бы в глаза царицы Нефертити, если бы Маш;ша Времени перенесла меня в Древний Египет. Эта девочкаподросток пятый год мудро правила своими дикарями, но она не могла вонять меня. Она знала, что есть добро и зло, свет и тьма.
Ядовитые тарантулы приносят смерть; гордые маленькие Туккхаи, зверюшки-фетиши, побеждают их. Но ей немыслимо было представить себе ни сорок тысяч километров окружности земного шара, ни ту пестроту нравов и цивилизаций, обычаев и стремлений, которые неистовствуют на этой окружности.
Однако она была владычицей моих дней, Я не мог не исполнить ее приказа. А кроме того… А кроме того, Светочка, наверное, вы с мамой звали меня отсюда, хотя я и не понимал, что это ваш зов.
Был Седьмой день Луны Летучих Собак, когда она повела меня на Луг Клятвы. Неведомо когда и кем изваянная, там стояла громадная грубая статуя - изображение самого мирного и самого благодушного из всех богов острова, бога изобилия и плодов земных, бога данных и выполненных слов, О-Ванга. Тут, у подножия идола, на разошедшихся далеко друг от друга каменных плитах, лежали в тени невысокого деревца два туго набитых кожаных мешочка. Старый жрец кадил в душном воздухе горьковатым голубым дымом, а над головой толстобрюхого доброго бога склонялось второе дерево, широколиственное, могучее, - дуриан или гуява. Странные плоды приносит оно: запах их так омерзителен непривычному человеку и так силен, что белые всюду в тропиках запрещают вносить гуяву в свои дома. Но тот, кто, преодолев отвращение, отважится отведать мякоти его, похожей на сливки, смешанные со сладчайшим вареньем, тот уже никогда не забудет этого восхитительного, ни на что другое не похожего вкуса…
Плоды дуриана на острове посвящены О-Вангу, безобразному и благодетельному отцу всех живущих.
Мы стали над жертвенным камнем у подножия идола. Подняв на камень кожаные торбочки, Золотоликая передала их мне - и я ахнул: в каждой из них, распространяя свой особый, слегка терпкий запах, лежали отобранные, очищенные семена шальмугрового дерева - не менее пяти килограммов в каждом мешке.
“Возьми дар, который мой народ шлет твоему народу, - заговорила она, нахмурив брови, точно говоря по заученному. - Я знаю, и ты знаешь: пять твоих братьев, не считая тебя, пришли сюда за семенами калава. Теперь ты остался один. Остальные спят в волнах Хо-Конга с того дня, когда он был запружен землетрясением. Но Хо-Конг не взял бы их, если бы коротковолосые не загнали их в Теснину Тысячи Ветров.
Они были смелы,. твои братья.
Они мужественно боролись с врагами, с моими врагами! Они погибли, но смерть в бою - не смерть. Возьми же, отвези этот выкуп за их жизни в твою страну от тихого Хо-Конга; он не знал, что творит. Да произрастет у вас дерево калав, ниспосланное людям богами. Пусть его соки оживляют страдальцев, изгоняют болезнь силою заплаченных за них жизней. Пусть зерна его будут залогом, который я вручаю тебе за себя и за сына моего Туккхаи.
Ну и ты тоже дашь мне залог.
Когда до тебя дойдет весть, что проказа смыта с моего острова, ты оставишь все и придешь ко мне!
Ты узнаешь об этом не по слухам. Если боги сохранят мне глаза, когда земля Золотоликой станет свободной, - клянусь семью именами О-Ванга, я пришлю тебе три шальмугровых яблока. Три, одно за другим.
Где бы ты ни был, на земле или под землей, на воде или на дне моря, в небе или за его твердью, они придут к тебе. И когда третье коснется рук твоих, ты оставишь все и пойдешь ко мне.
А чтобы тебя не смущали многие призраки, вот тебе знамение: утром того дня, когда ты узришь третье яблоко, поздним утром ты увидишь О-Ванга, бога моей страны, сиДящим, как он сидит перед тобой здесь, и плоды дуриана будут лежать на земле у ног его.
И запах дуриана, ненавистный людям Запада, войдет в твои ноздри.
И ты не захочешь нарушить этой клятвы - клятвы сильного. Где бы ты ни был и что бы ни делал, ты встанешь и пойдешь, и придешь ко мне, Золотоликой. Встань же на камень клятвы и клянись!”
И я стал рядом с ней на вытертый тысячами босых ног камень, и няня-аннамитянка, выйдя из кустов, дала мне на руки маленького Тук-кхаи. Ему было два или три месяца. Он смеялся и двигал ручонками, пугаясь, когда они задевали мою бороду.
И тогда, Светочка, я поклялся прийти…
А через три дня носилки покачивали меня над кремнистой тропой, ведущей под гору, и я все оглядывался назад и видел наверху, на каменной террасе дворца-пещеры, у самого ее края, маленькое неподвижное белое пятнышко. Белое, с уже незримым мне золотом каймы…
Я помню, как старый Нгуэн-о-Гук зашиб ногу о валун. Я помню, как на опушке леса точно бы стремительная стрела свистнула над моим примитивным паланкином: то сорвалась с верхушки арёковой пальмы летучая змея, Хризопелёя наших ученых. Я помню, как скрылся вдруг за поворотом светло-лиловый на синем Вулкан Голубых Ткачиков. А потом…
А потом, Светлана, я ничего не помню. Я не знаю, как, когда, каким путем, при чьей помощи оказался я в Советском Союзе. Я не знаю, выполнил ли я или нет возложенное на меня поручение - два поручения, с шальмугрой и с призывом о помощи. Я не помню ни морского перехода, ни полета.
Ничего, решительно ничего…
Мне неведомо, каким чудом Бханг, муж Золотоликой, стал вновь Андреем Коноплевым, твоим отцом, неизвестно мне -один ли Коноплев существует в мире или их много - таких Коноплевых, вернувшихся оттуда.
Если ты скажешь, что все это просто приснилось мне, потому чта я слишком долго ломал голову над записной книжкой в холстинковом переплете, я поверю тебе.
Но одно я знаю наверняка: клятва была дана, и кровь жертвенного ара, белого, как облако, обрызгала сразу наши босые ноги - и мои и ее. Неподвижно стояли они рядом на мшистом и теплом мраморе. И еще в одном уверен я: третье яблоко - на пути ко мне. Могу ли я не послушаться заключенного в нем призыва, Света?…”