Так что ж, напрасно гениям горелось во имя изменения людей?
В восемь утра ему приносили завтрак.
В девять он выходил на прогулку.
С одиннадцати до двух читал.
В два обедал.
До четырех отдыхал.
Вечером просматривал почту.
Ужинал в восемь.
И ровно в десять ложился спать.
Ничто не могло помешать этому распорядку.
Так продолжалось пятьдесят лет.
Дом, в котором он жил, был единственной тюрьмой на всей планете.
А он был ее единственным узником…
За те пятьдесят лет, что он провел в заключении, обитатели планеты Граунд забыли и его самого и суть его преступления.
В архивах Великой Директории Граунда хранились запечатанные металлические капсулы со всеми материалами следствия. Таких капсул было несколько десятков, на каждой из них — не поддающаяся разрушению гравировка:
«Вскрыть через двести лет».
И подпись Президента Великой Директории.
Каждые полгода сменялся весь штат, обслуживавший узника.
Каждые полгода он писал петицию на имя Президента Великой Директории.
Каждый новый начальник тюрьмы принимал от предыдущего сейф с опечатанными петициями.
Инструкция разрешала узнику обращаться к Президенту два раза в год, в день смены тюремного штата. По той же инструкции начальник тюрьмы имел право прочитать петицию, затем обязан был опечатать ее и положить в сейф.
Таким образом, когда прошло пятьдесят лет, дела принял сто первый по счету начальник, а в сейфе лежало сто опечатанных петиций.
101-й был молод и весел.
Он понятия не имел, что за человека обязан стеречь [2]. Он знал только, что этот человек совершил в прошлом тягчайшие преступления против человечества и осужден на пожизненное заключение [3].
101-му, как и всем предыдущим начальникам тюрьмы, инструкцией запрещалось разговаривать с узником на любые темы, кроме бытовых. Той же инструкцией ему вменялось в обязанность обеспечивать узника всем необходимым для жизни и здоровья, выполнять все его бытовые требования, снабжать книгами, журналами, газетами.
Узник был стар и угрюм. Несмотря на комфорт, правильный режим, прекрасный климат, пятьдесят лет заключения наложили свой отпечаток.
Особенно плохо ему стало в последний, пятидесятый год. Он уже все понял. Он понял, что его обращения к Президенту не посылаются. Он понял, что здесь, в тюрьме, ему придется умереть.
И он не мог с этим смириться.
Днем узник был замкнут, не вступал ни в какие разговоры с тюремщиками, заставлял себя много читать и много двигаться.
А вечером…
Если бы 101-й хоть раз заглянул в спальню узника вечером, он увидел бы и услышал странные вещи.
Узник возбужденно ходил по комнате и непрерывно что-то шептал.
— Они ничего не поняли… Мое изобретение могло бы в десять лет перевернуть всю жизнь на Граунде… Я дал им в руки неограниченные возможности… И теперь я здесь… Я не могу допустить, чтобы мои открытия умерли вместе со мной… И я не могу показать всю полноту моих открытий… Я — в тюрьме… Я стар и болен… Я не имею права умереть… И у меня нет никакой надежды…
Когда-то давно, в первые годы своего заключения, после того как он написал три или четыре петиции, он попытался полуоткровенно поговорить с очередным начальником тюрьмы. Результат был незамедлительный. Через два дня после разговора весь штат тюрьмы досрочно был сменен.
И с тех пор узник молчал.
А теперь…
Узник понимал, что прямой путь отрезан. Но однажды ему показалось, что он нашел выход…
Инструкция обязывала начальника тюрьмы один раз в неделю беседовать с узником. Беседа не могла продолжаться более часа.
Эти беседы по традиции носили домашний характер. В столовую подавали чай, персонал уходил, и начальник тюрьмы оставался с узником один на один.
И вот 101-й пришел к узнику на одну из таких бесед.
После нескольких общих фраз они разговорились.
И тогда узник сказал:
— Я стал сдавать в последнее время. За эти годы я много работал, но, очевидно, мне не увидеть результатов своей работы…
— Да, возможно, — ответил 101-й. — Прошу извинить меня, но я вынужден вам напомнить, что мы не имеем права выходить за пределы бытовых тем.
— О, я слишком хорошо это помню, — усмехнулся узник. — Я не Стану нарушать инструкцию. Вы знаете, в последнее время я увлекся несколько странным, с вашей точки зрения, занятием.
— Каким же? — вежливо поинтересовался 101-й.
— Боюсь, что вы неправильно меня поймете. Я хочу, чтобы вы хоть немного представили себе мое положение. Я обречен. Все то, чем я занимался до заключения (101-й сделал протестующий жест), предано забвению. А я не могу умереть и ничего после себя не оставить.
101-й повторил свой жест.
— Нет, нет, не бойтесь, речь идет совсем о другом.
Узник снова помолчал.
— Я, — узник запнулся, выдержал небольшую паузу, — я начал писать.
— Дневник? — вырвалось у 101-го.
— Нет, дело обстоит гораздо хуже. Я начал писать фантастические рассказы [4].
101-й облегченно рассмеялся.
— Пишите себе на здоровье, если это помогает вам жить.
— Благодарю за разрешение, улыбнулся узник. — Но я столкнулся с одной непредвиденной трудностью.
— С какой же?
— Мне нужен хотя бы один читатель.
101-й насторожился.
Узник продолжал:
— Я прошу у вас самой малости. Прочтите сейчас один из моих рассказов. Мне хочется узнать ваше мнение.
101-й задумался.
— Это будет нарушением инструкции. Я имею право прочесть только то, что вы подадите мне в последний день моей службы.
— А если я не доживу до этого последнего дня? — тихо сказал узник. — Ведь мне восемьдесят лет [5]. И мои силы убывают с каждым днем.
— Я ничего вам сейчас не скажу. Я подумаю, и в следующий раз мы вернемся к этому разговору.
— Так уже было однажды, — печально сказал узник. — Только не было этого следующего раза.
— Почему?
— Потому что в следующий раз пришел другой начальник.
101-й был молод и весел.
— Я согласен, — сказал он. Давайте ваш рассказ.
Узник протянул ему тонкую пачку голубоватой бумаги.
И 101-й начал читать.
Вот что он прочел.
Утром 5 июня 2969 года Президент Великой Директории, как обычно, разбирал личную почту.
Его внимание привлекла коротенькая записка следующего содержания:
«Настаиваю на личной встрече. Речь идет об открытии общепланетного значения. Обращаюсь к вам, потому что медлить больше нельзя.
Президент попросил соединить его с просителем. В видеошаре появился стройный молодой человек. Президент повернул ручку настройки, крупным планом выделил лицо.
— Ург обращается к вам, Президент Великой Директории. Мы должны встретиться. Зная, как вы заняты, я прошу всего двадцать минут. Вы не пожалеете о потерянном времени, Президент…
— Хорошо, — сказал Президент… — Сегодня в шесть вечера.
— Маленькое условие, — Ург запнулся. — Никаких свидетелей с вашей стороны.
— А с вашей?
— Мне будет помогать ассистент. Я не могу без него обойтись. Мы продемонстрируем вам кое-какие опыты.
— Хорошо. — И Президент выключил видеошар.
Без четверти шесть Урга и его ассистента провели в кабинет Президента и оставили одних. Они быстро собрали на большом столе для заседаний внешне довольно странную установку. На расстоянии двух метров [7] друг от друга они поставили на круглые основания две полусферы. Полусферы были совершенно одинаковые, каждая из них имела радиус около 25 сантиметров. От основания каждой полусферы и от их полюсов к двум ящикам шли толстые кабели. На верхней крышке каждого из ящиков помещался небольшой пульт.
Между собой полусферы ничем не соединялись.
Ровно в шесть часов в кабинет вошел Президент.
Ург поздоровался с Президентом, коротко представил ассистента.
— Я пока не буду вам ничего говорить. Я покажу вам несколько опытов. А затем расскажу, что может дать обществу мое изобретение.
Президент подошел к столу.
Жестом фокусника Ург поднял обе полусферы. Под ними ничего не было. Он опустил их на место.
Затем подошел к столику, на котором стоял сосуд с водой и бокал. Налил в бокал воды. Поднял правую полусферу. Поставил бокал. Поднял левую. И достал оттуда бокал с водой.
Выпив воду, Ург отнес бокал на прежнее место.
Президент улыбнулся.
— Похоже на цирк.
Ург не ответил.
Он подошел к письменному столу, взял листок бумаги и попросил Президента написать несколько слов.
Президент написал фразу: «Пока я только удивлен».
Ург положил листок в левую полусферу. Закрыл ее. И тут же достал тот же самый листок с той же фразой из правой полусферы.
Президент задумался.
Ург вынул из саквояжа клеточку с белой мышью.
Поставил ее в правую полусферу.
И достал из левой.
Президент молчал.
— Продолжать? — спросил Ург.
— Не нужно. Как вы это называете?
— Передача материи на расстояние.
— Это реально в больших масштабах?
— Да.
— Что можно передавать таким способом?
— Всё.
— Как всё? И… людей?
— Да, — твердо ответил Ург.
— Когда вы можете сделать первую опытную установку большого размера и продемонстрировать ее Великому Собранию Ученых?
— Она готова. Мне нужно только перевезти ее туда, куда вы мне укажете.
— Хорошо, — сказал Президент. — Я извещу вас.
— До свиданья.
И Ург с ассистентом, собрав приборы, вышли из кабинета Президента Великой Директории.
Великое Собрание Ученых происходило в необычной обстановке.
Впервые в истории Собрания не был известен заранее вопрос, который предстояло обсудить. Не был известен и докладчик. Впервые за всю историю Собрания не были допущены корреспонденты.
Впервые Собрание открыл сам Президент Великой Директории.
— Я буду краток, — начал он. — Несколько дней назад я познакомился с открытием инженера Урга. Это открытие может сделать революцию в науке и технике. Так как доклад может показаться невероятным, мы решили от него отказаться. Вашему вниманию будет предложена серия опытов, а затем мы приступим к обсуждению. Начинайте, — обратился Президент к Ургу.
Ург пришел на заседание без ассистента. На демонстрационном столе стояли уже знакомые Президенту две полусферы. А с двух сторон зала заседаний симметрично были расположены два больших цилиндра, высотой в два с половиной метра каждый. Диаметр цилиндров не превышал полутора метров. В цилиндры можно было войти через дверцы, которые открывались в сторону зала.
Сначала Ург молча показал небольшую серию опытов с полусферами. Они не произвели большого впечатления. Ученые иронически улыбались. Тогда Ург вошел в правый цилиндр и тут же вышел из левого.
Ученые перестали улыбаться.
— Предлагаю проверить. — Ург гостеприимно распахнул дверцу правого цилиндра.
Воцарилось молчание.
Ни один из Ученых не поднялся с места.
И тогда сам Президент твердой походкой подошел к правому цилиндру.
Остановившись у дверцы, он шепнул Ургу:
— Это абсолютно безопасно?
— Абсолютно, — так же тихо ответил Ург. — Войдя внутрь, станьте, не касаясь стенок, и нажмите кнопку.
— И всё?
— И всё.
Президент вошел в цилиндр, Ург закрыл дверцу, и Президент вышел из противоположного цилиндра.
— Пожалуйста, уважаемые Ученые, прошу проверить! — Президент весело улыбался.
— Мистика! Идеализм! Абсурд! — раздавалось со всех сторон.
Ученые были явно возмущены такой ненаучной постановкой опыта.
Но Президент был властным человеком. Он умел подчинять людей своей воле. Он поднял руку, и Ученые смолкли.
— Я не прошу вас сейчас оценивать, принимать или отвергать изобретение инженера Урга. Я прошу вас проверить его. А так как вы все отлично понимаете, что, пока мы всесторонне не изучим всех возможностей открытия и всех путей его использования, мы можем допустить к нему только членов Великого Собрания Ученых — следовательно, испытывать аппараты придется вам. Поэтому — прошу!
Президент повелительным жестом указал на правый цилиндр.
И Ученые нехотя, медленно, по одному стали подходить к правому цилиндру. Недоверчиво пожимая плечами, они выслушивали краткие наставления Урга, входили внутрь, закрывали за собой дверцу и тут же, недоумевающие, растерянные, какие-то пришибленные, выходили из левого цилиндра.
Президент внимательно проследил, чтобы все Ученые приняли участие в опыте.
— А теперь — ваше слово, — обратился он к Ургу.
Ург начал свой краткий доклад:
— Я назвал свое открытие «Передача материи на расстояние». Краткая сущность его такова. Мне удалось добиться мгновенного преобразования материи в некое поле, природа которого пока неизвестна.
По залу заседаний пронесся гул возмущения: «Как? Этот мальчишка посмел проделать опыт с Членами Великого Собрания, не зная сущности эксперимента! Такого еще не бывало в стенах Великого Собрания».
— Однако, — нимало не смущаясь этим ропотом, продолжал Ург, — главной особенностью этого поля оказалось такое его свойство, как мгновенная обратимость в тот самый вид материи, из которого оно образовалось. Для этого нужны определенные условия, которые создаются в цилиндре-приемнике. В демонстрировавшемся опыте каждый цилиндр выполнял свою функцию: правый — передатчик, левый — приемник. В серийном производстве эти функции будут совмещены в одном цилиндре. А теперь прошу задавать С вопросы.
И тут пришла очередь удивляться Ургу. Он ждал, что посыплются специальные вопросы, на которые он сможет ответить с большим трудом, так как плохо понимал теоретические предпосылки открытия. Ведь опыты демонстрировались на Великом Собрании Ученых! Но он не учел одного: Ученые — тоже люди. И больше всего их интересует то, что с ними только что произошло.
— Сколько раз вы проделывали этот опыт на себе?
— Около десяти тысяч.
— И за все время вы не заметили никаких отклонений?
— Отклонений от чего?
— От… — Ученый, задававший вопрос, замялся, подбирая нужное выражение, — от… передаваемой субстанции?
— Нет, не заметил. И приборы, специально сконструированные мной для контроля, тоже не заметили никаких отклонений от… — Ург рассмеялся, — …от передаваемой субстанции.
— Какие помехи влияют на качество передачи?
— Мне не удалось создать таких помех.
— Вы проводили на себе и опыты с помехами?
— Да.
— Какова возможная дальность передачи?
— В пределах планеты.
— Вы проверяли?
— Да.
— Что и куда вы передавали?
— Мелкие предметы и некрупных животных из Северной Федерации в Южную.
— Кто вам помогал?
— Мой ассистент.
— Как далеко вы передавали себя?
— Липс [8] — Миел [9] и обратно.
— Сколько таких опытов вы проделали?
— Около пятисот.
Затем пошли вопросы более специального характера. Ург спокойно отвечал на них.
К нему подошел Президент.
— Я думаю, что с теоретическими вопросами можно подождать. Я попросил бы вас, Ученый Ург, очень коротко перечислить области применения вашего открытия.
— Почта, телеграф, — начал Ург, — городской транспорт, железнодорожный, монорельсовый, автомобильный, речной и морской, авиация — все это становится вчерашним днем. Вместо всего этого — приемо-передающие станции любых размеров, которые с одинаковым успехом передают грузы и людей. Автоматическая система управления исключает возможность ошибки. Я предлагаю для начала покрыть сетью ППС Южную Федерацию. На это понадобится лет пять. А через десять лет мы не узнаем Граунда.
Зал разразился овацией.
Все Ученые встали.
— Благодарю за внимание, — сказал Ург. Он подошел к правому цилиндру.
Утром 17 июня 2973 года чиновник региональной директории Сленг, набрав несколько цифр на диске портативной полусферы, достал из нее завтрак, наскоро проглотил его и, войдя в приемопередающую станцию у себя в квартире в Лексе [10], вышел из такой же станции в своем служебном кабинете в Тропе [11]. Он сел за стол и нажал кнопку на небольшой панели, вделанной в центр стола.
— Сегодня — 17 июня 2973 года, — послышался бесстрастный механический голос. — Вам надлежит к десяти утра прибыть в Липе для участия в обсуждении вопроса о закрытии последней автомобильной дороги Северной Федерации. В два часа дня вам предстоит интервью с телекорреспондентом по поводу использования ППС Урга в ряде отраслей промышленности. В четыре часа ваша жена ждет вас к обеду в Миеле.
Голос умолк.
Сленг взглянул на часы. Было начало десятого. «Поброжу немножко по Липсу до начала обсуждения», — решил он.
Сленг вошел в ППС, набрал нужную комбинацию цифр и вышел.
Вышел… снова в своем кабинете.
«Странно, — подумал он. — Никогда еще эти аппараты никого не подводили. Попробую еще раз».
И он снова вошел в ППС.
Через несколько часов вышли экстренные выпуски газет. Жители Южной Федерации давно отвыкли от таких заголовков. Газеты кричали:
ДВА СЛЕНГА!
КТО НАСТОЯЩИЙ?
СЛЕНГ ПРОТИВ СЛЕНГА!
КРУПНЕЙШАЯ СЕНСАЦИЯ ВЕКА!
«СЛЕНГ — ЭТО Я», — СКАЗАЛИ ОБА.
ДОЛОЙ ППС УРГА!
НАЗАД К САМОЛЕТУ!
ЛУЧШЕ ТЕЛЕФОН, ЧЕМ РАЗДВОЕНИЕ ЛИЧНОСТИ!
КТО СЛЕДУЮЩИЙ?
В вечерних выпусках газет было опубликовано постановление Великой Директории Граунда. Вот его текст:
ВЕЛИКАЯ ДИРЕКТОРИЯ ВЫРАЖАЕТ ГЛУБОКОЕ СОЖАЛЕНИЕ ПО ПОВОДУ БЕСПРЕЦЕДЕНТНОГО СЛУЧАЯ С ГРАЖДАНИНОМ ЮЖНОЙ ФЕДЕРАЦИИ СЛЕНГОМ.
ВЕЛИКАЯ ДИРЕКТОРИЯ НАЗНАЧИЛА ЧРЕЗВЫЧАЙНУЮ КОМИССИЮ ДЛЯ РАССЛЕДОВАНИЯ ВСЕХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ ИНЦИДЕНТА.
ВЕЛИКАЯ ДИРЕКТОРИЯ ПРЕДЛАГАЕТ ОТКАЗАТЬСЯ ПОВСЕМЕСТНО ОТ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ АППАРАТОВ УРГА. УЧЕНЫЙ УРГ ДО ВЫЯСНЕНИЯ ПРИЧИН ПРОИСШЕДШЕГО ИЗОЛИРОВАН.
Начались заседания Чрезвычайной Комиссии. Самолет доставил обе станции, послужившие причиной инцидента. Этим же самолетом прибыли и два Сленга. Путем тщательнейших физиологических и психологических исследований Комиссия установила полную идентичность Сленгов. Никаких других выводов Комиссия сделать не смогла. Аппараты Урга работали нормально. Это подтвердили двести опытов по передаче неодушевленной материи и животных.
Наконец на заседание Комиссии вызвали Урга.
Он был очень возбужден.
Он, как никто другой, понимал, что от этого заседания зависит не только судьба его изобретения, но и его собственная судьба.
Заседание Комиссии проходило в том самом зале Великого Собрания Ученых, в котором пять лет назад Ург впервые демонстрировал членам Собрания свои опыты.
На демонстрационном столе стояли такие же полусферы. А с двух сторон зала — ППС, послужившие причиной раздвоения Сленга.
Ург начал свое выступление очень странно:
— Я могу объяснить то, что произошло, хотя и не знаю причин случившегося. Дело в том, что, стремясь как можно быстрее осуществить мою идею на практике, я скрыл от Собрания подлинную сущность открытия. Я хотел, чтобы общество привыкло к ППС, чтобы они стали обиходной вещью. Я уже собирался сам показать Собранию неограниченные возможности ППС, но нелепая случайность подорвала доверие к моим аппаратам.
— Ближе к делу, — прервал Урга Глава Чрезвычайной Комиссии. — Вы сказали, что можете объяснить инцидент. Вот и попытайтесь это сделать.
— Постараюсь. — Ург коротко вздохнул. — По непонятной для меня причине произошло нарушение системы обратной связи.
— Выражайтесь яснее, — потребовал Глава.
— Я прошу разрешения показать небольшую серию опытов.
— Показывайте.
Ург подошел к демонстрационному столу, достал из карманов несколько пакетов.
Затем минут пять провозился у левой полусферы.
Члены Комиссии внимательно наблюдали за ним.
Ург развернул пакеты.
В одном из них оказались два яйца, в другом — несколько бутербродов, в третьем — апельсин.
— Это мой сегодняшний завтрак, — пояснил Ург.
Он поднял правую полусферу и положил туда яйца, бутерброды и апельсин.
Затем поднял левую и достал оттуда всю эту снедь. После этого он снова поднял правую полусферу. Там по-прежнему лежали два яйца, апельсин и бутерброды.
Опустив правую полусферу, он опять поднял левую. И снова достал оттуда тот же набор.
— Я на ваших глазах нарушил систему обратной связи — и вот результат.
Затем он вошел в правую ППС.
Члены Комиссии замерли.
Открылась дверца левой — и оттуда вышел Ург.
Снова открылась дверца левой — и снова вышел Ург.
И еще и еще…
Семь улыбающихся Ургов выстроились перед ошарашенными Членами Комиссии.
Потом из правой ППС вышел еще один Ург.
— Это, конечно, шутка, — сказал он. Подойдя к левой ППС, он некоторое время пробыл внутри, потом вышел.
— Не волнуйтесь, — обратился он к Комиссии, — сейчас мы исправим положение.
На глазах изумленной Комиссии семь Ургов один за другим вошли в правую ППС.
— Довольно трюков! — потребовал Глава. — Мы ждем от вас объяснений.
— По-моему, все ясно, — улыбнулся Ург. — Я показал вам, что может дать обществу мое изобретение. При первой его демонстрации я, как уже говорил, скрыл его истинную природу. Это не передача материи на расстояние. Правильнее было бы назвать мое изобретение: «Мгновенное воспроизведение материальной субстанции при сохранении изначального эталона». А система обратной связи была мной придумана для того, чтобы приспособить мое изобретение к более узким целям транспортировки грузов и людей.
— Значит, при помощи обратной связи вы, попросту говоря, уничтожали оригиналы? — спросил Глава.
— Да.
— Вы — преступник, — произнес Глава Комиссии. — И так как мы не можем обнародовать результатов работы Комиссии, мы будем вас судить закрытым судом.
— Я не преступник. Я — гений, — грустно проговорил Ург. С помощью ППС я мог бы одеть и накормить все население Граунда. Я мог бы почти полностью избавить его от многих видов физического труда. Вы хотите меня судить? Я нарушил законы, мораль? Да, я временно перешагнул через них. В интересах общества…
— Замолчите. — И Глава Комиссии закрыл заседание.
На следующий день на Граунде началось уничтожение аппаратов Урга.
Через три дня состоялся суд.
Ургу предъявили обвинение. Вот его основные пункты:
1. ОПЫТЫ НАД ЛЮДЬМИ. ПРОВОДИВШИЕСЯ В МАССОВЫХ МАСШТАБАХ
2 ОБМАН ОБЩЕСТВА.
3. БЕЗОТВЕТСТВЕННОЕ РЕШЕНИЕ ВОПРОСОВ, В РЕШЕНИИ КОТОРЫХ ДОЛЖНО ПРИНИМАТЬ УЧАСТИЕ ВСЕ ОБЩЕСТВО.
4. НЕРАЗРЕШИМОСТЬ ПРОБЛЕМЫ СУЩЕСТВОВАНИЯ ДВУХ СЛЕНГОВ.
Суд приговорил Урга к пожизненному заключению.
Одновременно было принято решение опечатать на двести лет все материалы суда и следствия».
Кончив чтение, 101-й некоторое время молчал.
— Зачем вы заставили меня нарушить инструкцию? — наконец выговорил он.
— Я хочу жить, — просто ответил узник.
— Но ведь вам восемьдесят, — удивился 101-й.
— Я буду жить, если вы захотите мне помочь.
101-й посмотрел на часы.
— У нас остается еще десять минут. Можете говорить всё.
— А не отложить ли нам продолжение разговора до следующего раза? — спросил узник.
— Нет уж, давайте сейчас, — твердо сказал 101-й. — Вы же сами говорите, что следующего раза может и не быть.
— Вы обещаете мне исполнить мою просьбу?
— Я обещаю только выслушать вас.
— Что ж, выхода у меня нет. Слушайте.
Несколько секунд Ург молчал.
— Я скрыл кое-что и от Чрезвычайной Комиссии. Скрыл е личных целях. Дело в том, что мое изобретение имело еще одну сторону. Об этом знаю только я. Мне удалось создать запоминающее устройство. Это устройство «запоминало» всю информацию об эталоне и могло воспроизвести его через много лет. Вы понимаете меня?
— Не очень, — честно признался 101-й.
— Я воспользовался запоминающим устройством только один раз. Устройство запомнило меня, каким я был пятьдесят три года назад. И может в любой момент воспроизвести меня… Того, прежнего… Вы понимаете?… Я хочу еще раз все начать сначала… Теперь это зависит только от вас… Аппаратура спрятана надежно. Привести ее в действие может и ребенок, так она проста…
— Я это сделаю, — прервал узника 101-й. — Но только после вашей смерти.
— Согласен.
— А сейчас — к делу. Наше время кончилось.
— Я надеюсь на вас, — тихо сказал узник. — Может быть, теперь все будет иначе. Ведь прошло пятьдесят лет…
Задержавшись еще на пять минут. 101-й вышел из камеры.
На другой день узник был найден мертвым. Причину смерти установить не удалось. Немедленно прибывший в тюрьму Инспектор Великой Директории опечатал все бумаги узника.
На кратком следствии, проведенном Инспектором, выяснилось, что накануне 101-й задержался на беседе с узником сверх положенного по инструкции времени.
В восемь утра ему приносили завтрак.
В девять он выходил на прогулку.
С одиннадцати до двух читал.
В два обедал.
До четырех отдыхал.
Вечером просматривал почту.
Ужинал в восемь.
И ровно в десять ложился спать.
Ничто не могло помешать этому распорядку.
Дом, в котором он жил, был единственной тюрьмой на всей планете.
А 101-й был ее единственным узником.
Он был молод и весел…
И тогда откроется новая страница истории человечества — страница, которая будет для нас словно солнечный свет для новорожденного.
Очередная комиссия прибудет на «Юности» через полчаса. Академия решила командировать на Марс Юмадзаву. Но даже и теперь, ожидая в Большом зале космопорта посадки «Юности», я не могу избавиться от странной апатии. Я устал. Устал от непрерывного одиночества и даже от самой работы. Доведись начать все сначала, я начал бы, но поступил бы, пожалуй, иначе.
Имел ли я право рисковать?
Что ж, я могу показать расчеты. Могу сослаться на результаты опыта, на его огромное значение.
В этом и состоит моя цель — убедить людей, и я ее почти достиг.
Двадцать лет я не позволял себе думать ни о чем другом, кроме Проблемы. Я свыкся с ее постоянным присутствием и не мог представить, что будет потом…
За столиком у окна трое космонавтов громко обсуждают задачу безгравитонных зон. Молодые ребята, совсем молодые. На них смотрят с симпатией и легкой завистью. А меня подмывает подойти к ним и спросить, указав на шеренгу готовых к старту ракет:
— Зачем все это? Для чего?
Увидеть их изумление, а потом — соболезнующие взгляды, к которым я давно привык, и чувствовать себя как-то старше их, потому что они, как дети, верят в свои красивые ракеты.
Я сижу за столиком, жду сообщения о посадке «Юности» и думаю,
Что я скажу Юмадзаве? Может быть, просто вспомнить, как это было?
Я родился в Фарсиде, небольшом поселке переселенцев, когда атмосфера Марса была уже насыщена кислородом и стала пригодной для дыхания. Мои родители прилетели на Марс с первой партией добровольцев. По рассказам отца я знал, чего стоила людям эта атмосфера. После включения кислородных реакторов на Марсе остались небольшие группы наблюдателей, следивших за медленным изменением климата планеты. В обновленной атмосфере пылевые бури разразились с катастрофической силой. В те годы скорость ветра достигала скорости звука. Каждый ураган заносил наблюдательную станцию слоем песка толщиной в сотни метров. Люди отсиживались в бронированных домиках до тех пор, пока новый шквал не освобождал их из песчаного плена. Станции имели колоссальный запас прочности, ванты вгонялись в грунт на глубину более полукилометра. Две станции, расположенные в районе полюсов, все же погибли. Ураган подкопался под их основания, и во время очередного затишья станции оказались поднятыми на высоту тридцатиэтажного дома. Следующий шквал переломил ванты, словно тоненькие прутья.
Лишь несколько лет спустя бури стали слабее, а вскоре и вовсе исчезли.
Мне только однажды довелось попасть в ураган: он был вызван неожиданным взрывом готовившегося к старту планетолета «Рассвет». При взрыве погиб мой отец…
Странное было у меня детство. Представьте себе один из первых поселков переселенцев. Сиреневые пески на тысячи километров вокруг. До Земли в лучшем случае треть астрономической единицы. Я только по рисункам, фильмам и телепередачам знал, как выглядят леса и горы, только по магнитным записям мог представить себе, как шумит морской прибой.
Земные растения на Марсе прививались плохо. С ними происходили неожиданные мутации. В питомнике Фарсиды были высажены саженцы пихты и сосны. Не прошло и месяца, как все деревья пустили ярко-фиолетовые иглы. Потом сосна неожиданно запахла озоном. Биологи говорили, что внутренняя структура растений настолько изменилась, что они начали разлагать молекулярный кислород атмосферы. Деревья уничтожили, оставив несколько образцов для дальнейшего наблюдения.
Неподалеку от Фарсиды были открыты залежи ареона — руды, из которой добывали почти чистый германий, и я приносил оттуда удивительные по красоте коричневые камешки. Эти камешки да еще негодные детали приборов были моими игрушками.
В холодные вечера я любил бросать вверх пористые камешки ареона и слушать, как они летят. Камешки пели в полете протяжно и тихо, это воздух проносился сквозь тончайшие пустоты. Каждый камешек звучал по-особому, а громкость зависела от скорости полета, от силы броска. Я собрал целую коллекцию камешков — полных три октавы…
Меня рано научили читать. Отец привез с собой на Марс много книг по математике, физике, философии, космонавтике. У него был тридцатитомный «Планетологический справочник» и небольшие брошюры серии «Развитие физической картины мира» — квинтэссенция научной мысли всех времен. Первой книгой, которую я прочитал от корки до корки, были «Элементы математики» — фундаментальный труд многих авторов.
Мне удалось найти только две художественные книги. Одна называлась «Барон Мюнхгаузен» и не понравилась мне: фантазия у автора была какой-то убогой и нелогичной. Другую — это было «Преступление и наказание» — я не смог осилить даже до середины. Ракеты на Марс в то время ходили редко, примерно раз в месяц. В основном это были грузовые корабли, и возили они, конечно, не книги для детей, а вездеходы и научное оборудование. Приходилось читать то, что было в отцовской библиотеке. Семи лет я знал основы дифференцирования, а когда мне исполнилось десять, довольно успешно проводил для отца не очень сложные теоретические расчеты.
Потом началось великое переселение. Ежедневно прилетали десятки ракет, строились поселки, города, заводы. На месте зарослей низкорослых сине-зеленых растений встали циклопические сооружения, назначения которых я вначале вообще не понимал. Население Фарсиды и других поселков неудержимо росло. Появилось много моих сверстников. Земные дети трудно привыкали к марсианским условиям, и мне было скучно с ними. Они толковали о вещах, совершенно мне не знакомых, мечтали о стадионах, играх. Я жалел, что теперь приходилось жить в интернате и, кроме физики и математики, изучать много других, на мой взгляд, совершенно бесполезных наук.
И вот тогда я впервые прочитал книгу об Амундсене. Удивительно бесстрашный человек, во многом похожий на знаменитого Рындина, покорителя Венеры. Впрочем, не в этом дело. Меня поразило другое. Амундсен был первым, кто прошел из Атлантического океана в Тихий Северо-Западным проходом. Чтобы преодолеть расстояние около тысячи километров, ему понадобилось больше года! Сначала я не поверил. Я мог сесть в астролет и через полчаса примчаться в Ксанту, за две тысячи километров. Ракета могла домчать меня на Землю за десять дней. Мне почему-то казалось, что так было всегда, и все эти фрегаты, паровозы, телеги представлялись столь же древними, как египетские пирамиды. Но книгу об Амундсене написал известный ученый, его нельзя было упрекнуть в неточности.
Я отправился в Ареоград — нынешнюю столицу Марса. Там была самая большая на Марсе библиотека. Город поразил меня. До этого я не покидал Фарсиду, привык к стандартным домам, к улицам, покрытым сиреневым гравием. Ареоград в то время был еще невелик, но это был город-эксперимент, здесь впервые на Марсе испытывались новые строительные материалы, новые архитектурные формы. Я был ошеломлен, не мог понять: где смысл? Дом-эллипсоид из стекла, здесь помещались лаборатории Института атмосферы, дом-призма с какими-то ушками на крыше, дом-колпак… Здание библиотеки тоже было экспериментальным: внешне оно напоминало первую ступень космического корабля, ракету со срезанным носом и утрированно увеличенными стабилизаторами.
Я провел в библиотеке неделю и только тогда вспомнил, что уехал из интерната, не предупредив учителей. Оказывается, из-за моего исчезновения поднялся страшный шум. Был объявлен чуть ли не глобальный поиск. Меня нашли и вернули в интернат.
Но я уже узнал все, что хотел. Я узнал, что Магеллан плыл вокруг Земли три года, Марко Поло обошел Азию за два десятилетия.
Да, до этого я не знал таких простых вещей. Книги были для меня откровением. Именно тогда я решил, что стою перед Проблемой, для разрешения которой не жалко потратить жизнь.
Эта мысль была почти интуитивной. Я еще не видел, какой логический мостик можно проложить между древними путешественниками и современным человечеством. Гораздо позднее мне, напротив, казалось невероятным, что я не уловил этой связи сразу.
Я долго размышлял и пришел к такому парадоксальному выводу: несмотря на колоссальный прогресс, мы сейчас находимся на том же относительном уровне, что и три тысячи лет назад. Странный вывод, не правда ли? Но ведь я сказал — на относительном, а не на абсолютном уровне.
Три тысячи лет назад мир древних греков представлял собой круг радиусом в несколько тысяч километров. Чтобы достигнуть границ этого круга, требовалось много месяцев. Наш сегодняшний мир, то есть то предельное расстояние, на которое мы посылаем наши планетолеты, ограничен орбитой Плутона. Для того чтобы на экспериментальном корабле серии «Кварк» долететь до Плутона и вернуться обратно, нужны опять-таки многие месяцы.
Рассуждения пятнадцатилетнего школьника… Наивные рассуждения. Однако они привели к очень важным результатам.
Ведь после Плутона на очередь встанут экспедиции к ближайшим звездам. Люди подойдут к верхнему пределу скоростей — скорости света. Будут топтаться у этого порога и не смогут его перешагнуть. Сама природа предопределила человечеству эту границу.
Длительность экспедиций будет возрастать, они будут приносить сведения не своим, а последующим поколениям. Старая проблема, о ней говорили еще сто лет назад. Теперь уже не говорят — смирились.
Вы уйдете на межзвездном транспорте к Денебу, проведете в стенах корабля всю жизнь. За время экспедиции на Земле пройдет тысяча лет. Люди сумеют смоделировать на Земле условия Денеба и получат в лабораториях образцы, во имя которых вы потратите жизнь. Или построят более совершенный звездолет, который доставит на Землю нужные сведения раньше, чем ваша колымага успеет пройти полпути…
Правда, есть еще одна цель, для достижения которой, казалось бы, при всех условиях не жалко отправить в космос экспедицию для тысячелетнего странствия. Я имею в виду поиски внеземных цивилизаций.
Раньше и я думал, что нет благородней задачи, чем поиски себе подобных. Закончив университет, я, признаться, довольно долго размышлял, не пойти ли учиться в школу космической связи, не приобрести ли еще одну профессию. Потом решил — не стоит. Подал документы в Институт физики пространства и после нетрудного конкурса был зачислен на должность теоретика свободного профиля. Это давало мне возможность большую часть времени заниматься своими собственными идеями.
Связь цивилизаций, содружество миров… Конечно, это заманчиво. Но уже с самого появления космонавтики было ясно, что на прямой контакт надежды мало. По самым оптимистическим подсчетам, до ближайшей цивилизации больше тысячи световых лет. Поэтому основной упор делался на космическую связь. Но опять-таки: двухсторонняя связь вряд ли возможна. Это все равно, что посылать ракету, скорость сигнала ненамного больше. Бессмысленно обмениваться письмами на расстоянии в тысячу световых лет.
Двухсторонняя связь осуществима, если расстояние между цивилизациями невелико и если цивилизации не очень отличаются по уровню развития. Шансы встретить на расстоянии в несколько световых лет цивилизацию ничтожны, а вероятность, что эта цивилизация будет находиться примерно на нашем уровне развития, просто равна нулю.
Да, когда человечество выходит на просторы большого космоса, возникает трагическое противоречие между скоростью развития науки и скоростью передачи информации. Преодолев противоречия, связанные с общественным развитием, мы сталкиваемся с не менее глубоким противоречием в космосе.
Мы стоим перед стеной, название которой — скорость света. Мы не можем перескочить через нее. Не можем взять в руки топор и прорубить в стене брешь, потому что ни один топор не выдержит удара. Но можно положить под основание стены взрывчатку и разнести все это природой созданное сооружение вдребезги…
Попытки наладить связь между цивилизациями могут только углубить возникшее противоречие, но никак не разрешить его. Превысить скорость света вряд ли возможно. Приходится считаться с выводами теории относительности. Но можно поступить иначе: увеличить самую скорость света, сделать ее равной, скажем, миллиону или миллиарду километров в секунду.
Об истории развития космонавтики я раздумывал очень долго, но мысль об изменении скорости света пришла неожиданно, как озарение.
Через год после того, как я начал работать в Институте физики пространства, нашей группе удалось провести расчет трехгиперонного распада системы кварк — антикварк. Я должен был сделать доклад в Новосибирске на конференции по квантовой мезодинамике.
Об увеличении скорости света я подумал на космодроме перед отлетом на Землю. Началась посадка, я собирался сесть в вагончик, доставлявший пассажиров к трапу. Не помню, о чем я думал тогда, неожиданно пришедшая идея начисто смыла все остальные мысли. Я остановился в дверях, кто-то толкнул меня, извинился, кто-то попросил отойти в сторону, не мешать посадке. Я вернулся в зал ожидания, сел за столик, хотел записать идею, сформулировать ее в четких выражениях. Тут же понял, что просто записать мало. Нужно проверить, посчитать.
Минуту спустя я мчался на стратоплане домой, в Фарсиду, а на космодроме динамики тщетно вызывали в планетолет зазевавшегося пассажира…
По привычке я сразу взялся за перо. Мне казалось, что стоит только решить пять интегральных уравнений, привести матрицы решений к диагональному виду, и все — Проблема перестанет существовать!
За три дня я исписал сотни листов бумаги. Смешно вспоминать об этом. Прежде чем браться за расчеты, нужно было многое продумать.
Я продолжал размышлять, и мне невольно пришлось задуматься о смысле и значении законов природы.
Скорость света — неумолимый закон, действующий в нашей части вселенной. Один из камней того фундамента, на котором покоится все мироздание. Я сказал: увеличить скорость света, но ведь это значит поднять руку на закон природы!..
С Земли поступил запрос. Председатель Новосибирской конференции спрашивал о причине моего отсутствия. Я отложил радиограмму в сторону и забыл, что нужно ответить: мысли были заняты другим. Я не подумал о том, что настраиваю против себя многих физиков. Позднее мне пришлось пожалеть об этом…
Физики назвали меня «человеком в себе». Не думаю, чтобы они были правы. Просто мне легче было работать одному, а в те редкие минуты, когда у меня возникало желание посоветоваться, случалось что-нибудь непредвиденное и нарушало мои планы.
Так было, к примеру, лет семь назад, когда меня вдруг одолело сомнение: я решил, что веду расчеты неправильным путем. Я выбежал из дома и направился в институт с твердым намерением «открыть душу». Было холодно, в воздухе чувствовалась какая-то тяжесть. Что-то мокрое падало мне на лицо, на волосы. С темного неба, медленно кружась, опускались рыхлые белые пушинки. Я стоял и глядел и долго не мог понять, что происходит. Потом меня будто ударило изнутри: снег!
Первый снег на Марсе…
В атмосфере было очень мало влаги, и климатологи уверяли, что переселенцам вряд ли удастся вообще попасть в дождь.
Снег шел больше недели. Все радовались как дети, никому не было дела до моих сомнений. Несколько дней электронные машины института работали с недогрузкой, и я использовал их для своих расчетов.
Но это произошло значительно позднее, во время одной из моих поездок в Фарсиду, а тогда, получив радиограмму, я машинально положил ее в ящик. Мысль мчалась дальше…
В сущности, у людей нет иного выхода. Или — или.
Или мы смиримся с неизбежным и станем в угоду законам природы притормаживать прогресс, лавировать, выдумывать оптимальные варианты развития на тысячелетия вперед, или мы будем вынуждены посягнуть на святая святых — на законы природы.
Едва ли не самое главное в любом поиске — отрешиться от общепринятых представлений. Это трудно, но необходимо. Как только я убедил самого себя в том, что человек должен научиться управлять законами природы, сразу прояснились многие вопросы.
Первый вопрос — философский.
Мы говорим: материя первична, а вторичны формы ее проявления. Законы движения материи, которые, собственно, и представляют собой всю совокупность законов природы, есть неотъемлемое свойство материи, и, как всякое свойство, они могут быть изменены.
Нужно, чтобы все поняли: закон природы не фетиш. Фундамент у нас один — материя, а строить на этом фундаменте мы можем все, что угодно.
Меня, однако, больше всего интересовало увеличение скорости света. Но скорость света не существует сама по себе. Она зависит от многих причин и прежде всего от закона тяготения. А закон тяготения связан со всеми другими законами, взаимодействует с ними, просто не существует без них. Если изменить скорость света, то станут возможными полёты к далеким галактикам; но при этом изменятся законы тяготения, электростатики и электродинамики, другой станет оптика, атомная физика…
Я замахнулся на все законы вселенной!
Когда я это понял, мне стало страшно. Я бросил Проблему и занялся всякой чепухой. Смотрел в Фарсиде празднование Дня космонавтики, поехал в Ареоград, бродил по улицам, ходил на концерты.
Теперь Ареоград был уже большим городом с миллионным населением. Здания, которые в детстве казались мне разбросанными как попало, стали только частью гигантского архитектурного комплекса. А может быть, порядок был и раньше, только мой детский мозг не мог его уловить? Я вышел на площадь перед библиотекой. К ракете достроили вторую ступень, и теперь здание возвышалось на восемьдесят шесть метров. Оно было опоясано кольцом огней, а высоко, почти у шпиля, горела надпись: «Прогресс» — так назывался корабль, впервые в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году опустившийся на поверхность Марса.
Я был в филармонии, на концерте Густава Бейера. Слушал песчаный орган. В его трубах звучал ареон, пели коричневые камешки, которыми я играл в детстве. Бейер исполнял Баха и Горлова. Я никогда не слышал, как звучит месса си минор на обычном органе, я даже не мог себе этого представить. Мне казалось, что музыка, которую играл Бейер, никогда не была написана. Она рождалась сейчас, и не под пальцами органиста, а сама по себе. Рождалась из недр планеты, из камня, из воздуха, из песка. Из ураганов, которых давно нет, и из рокота еще не появившихся морей.
Эта музыка придала мне больше уверенности в правильности выбранного мной пути, чем долгие рассуждения о значении Проблемы.
Вернувшись, я снова сел за книги.
Пока люди только открывали законы физики, они могли не оглядываться вокруг, углубившись в поиски одной конкретной истины. Узкая специализация даже как-то помогала: сознание не разбрасывалось, сосредоточиваясь на нужном предмете. Теперь же я вынужден был заняться всеми законами сразу, ибо изменение одного закона ведет к изменению всех остальных.
Для каждого мало-мальски значительного эксперимента нужно создать соответствующую теорию. За изменение законов природы нечего и приниматься, если нет теории, учитывающей не только основные поправки, но также все эффекты второго, пятого и даже десятого порядков. Самые незначительные неточности могли привести к таким последствиям, что не только экспериментатор, но вообще вся видимая вселенная перестали бы существовать.
Если бы единой теории полей — этого феноменального труда новосибирской группы Шестова — в то время не существовало, мне вообще не на что было бы надеяться. Оставалось бы сложить оружие и до конца своих дней подсчитывать всякие вторичные эффекты для Института физики пространства. Но группа Шестова работала, единая теория находила все больше сторонников среди физиков, я же давно был горячим ее приверженцем.
Я связался с Новосибирском.
Великий физик оказался маленьким лысым человечком с длинными руками и костлявыми, крючковатыми пальцами. Он был уже стар, но держался ровно и даже несколько молодцевато. Меня соединили с его домашним кабинетом, и я был разочарован, не увидев ни одной книги на полках, ни одного шкафа для микрофильмов. Десять минут спустя, когда сигнал дошел до Земли и Шестов заметил мое недоумение, он сказал:
— Я здесь только думаю.
Моя задача была трудна. Я не мог доказать Шестову свою правоту, я должен был попытаться убедить его в правильности моих идей, а это было вдвойне сложно. Физика-теоретика не удивишь невероятными идеями, он не может отвергнуть их в силу одного лишь внутреннего противодействия, интуитивного недоверия к новому. Но каждый физик настолько раб своих собственных представлений о природе, что его невозможно сбить с испытанных позиций без доказательств, в справедливости которых он мог бы лично убедиться. Поэтому свою речь я обдумал заранее до мельчайших деталей. Я хотел провести Шестова по тому логическому пути, который прошел сам, хотел, чтобы последний вывод о необходимости изменения законов природы он сделал без моей помощи.
Шестов слушал молча, изредка отмечал что-то в блокноте. Когда я кончил, он удивленно спросил:
— Это все?
Он не стал ждать двадцать минут, чтобы получить ответ, и заговорил быстро, короткими фразами:
— Мне нравится ваш подход к проблеме. Сама проблема — нет. Конечно, это мое личное мнение. Теперь конкретно. Вот здесь, — он показал мне исписанную страницу, — лишь принципиальные возражения. Вы понимаете, что при полном отсутствии теории, как сейчас, иных возражений и быть не может. Я отметил одиннадцать пунктов. Первый: у нас нет досконального знания всех законов…
Он попал в самую точку. Эти возражения я знал и раньше, но еще не мог их отвергнуть. Я надеялся сделать это впоследствии, по мере того, как будет создаваться теория.
— Не отрицаю, возможно, вы и правы, — более мягко закончил Шестов, — но при теперешнем состоянии физики это бесперспективно. Нет практических предпосылок. Не стоит ломать здание, которое может послужить еще долгие годы. Повторяю, это мое личное мнение. Попробуйте убедить других…
Я долго чувствовал себя подавленно. Не писал никуда: знал, что отовсюду могу ожидать в лучшем случае такой же ответ. Потом решил, что бездельничать, когда впереди у меня вовсе не вечность, — преступление. Если Шестов не хочет понять меня сейчас, то лет через десять, когда у меня будут готовы хотя бы вчерне наброски расчета увеличения скорости света, Шестов переменит свое мнение.
Рассчитать локальное изменение законов, конечно, проще, чем заниматься сразу фундаментальным решением Проблемы, на что я надеялся вначале. Но и здесь трудности были настолько велики, что я мог умереть, так и не увидев окончательного итога. Да и кто мог заранее сказать, каков будет результат? В этом отношении труд теоретика — неблагодарный труд. После долгих лет работы можно получить коротенькую формулу, в которой уместится вся жизнь. Можно и вообще ни к чему не прийти.
Из окна моей комнаты в Фарсиде я видел, как возводилась Башня глубокого бурения. Ареологи хотели пробиться к гипотетическому ядру Марса. Башня росла с каждым днем, упираясь в фиолетовое небо, а у меня на столе росла стопка исписанной бумаги. Мой труд казался каким-то невещественным по сравнению с этим грандиозным сооружением.
Я переселился в пустынную область Исседона, к северу от Темпейской равнины. Здесь начиналось строительство экспериментальной базы Института физики пространства. Место было выбрано неудачно, и стройку законсервировали. Для меня, однако, Исседон был идеальным местом.
База располагалась на дне пологого кратера диаметром немногим более километра. Стрельчатые кактусы достигали здесь величины чуть ли не человеческого роста. Особенно густо они росли на склонах кратера, и пахли исседонские кактусы совершенно по-особому. К этому запаху каждый раз приходилось привыкать заново. Он не распространялся далеко, нужно было войти в заросли, а то и тронуть одно-другое растение. Вначале запах ошеломлял, он заглушал все остальные чувства. Мне казалось, что его можно видеть и слышать. Запах был синим и тягучим и гудел низко, с присвистом, как гудят в полете камешки ареона. Через несколько минут это ощущение пропадало, но оставалась необыкновенная ясность мыслей.
В Исседоне и небо казалось другим. Фарсида и Ареоград — экваториальные города. Восходы и заходы солнца продолжаются в них считанные минуты и в пыльном городском воздухе не производят впечатления. В Исседоне я впервые увидел настоящие восходы. Это изумительное зрелище. Черное предрассветное небо за какие-то секунды все — от востока до запада — становится ярко-зеленым — это начинает светиться ионосфера. Потом по небу пробегают волны, сначала зеленые с розоватым отливом, за ними — бледные, голубоватые. В полном безмолвии они сшибаются друг с другом и падают, кажется, на самое солнце, которое медленно выплывает из-за горизонта. Звезды тоже мечутся из стороны в сторону, а если в это время над Исседоном проходит планетолет, его быстрое движение кажется зигзагообразным. После восхода небо бледнеет, успокаивается. Вечером все повторяется в обратном порядке, разве только волны катятся по небу медленнее и расплываются на полпути к горизонту.
Привыкнуть к новому образу жизни была нелегко. Воду и полуфабрикаты я получал из Фарсиды и два раза в неделю должен был дежурить по утрам перед своим домиком и ждать, пока рейсовый стратоплан Фарсида-Ситон сбросит контейнер. Впоследствии через Исседон прошла нитка водопровода, и проблема воды была решена окончательно.
На новом месте успели смонтировать Малый вычислитель, и я мог подключаться к нему в любое время. Лишь изредка, когда мне нужна была новая информация, я покидал Исседон и несколько дней проводил в Фарсиде.
Было это семнадцать лет назад.
Я поставил перед собой конкретную задачу — рассчитать увеличение скорости света до трехсот шести тысяч километров в секунду. Всего на два с небольшим процента.
Я очень хорошо, с мельчайшими подробностями помню, что происходило со мной до переселения в Исседон. Последние же семнадцать лет слились для меня в однообразную серую ленту.
Сначала шла полоса неприятностей. То я задавал вычислителю неправильные условия, как это случилось в марте второго года, то никак не мог продвинуться дальше третьего приближения. Когда работа вошла в колею, время стало измеряться для меня не годами, а порядком приближения к решению Проблемы. Я так и отсчитывал время — год восьмого или год десятого приближения.
Изредка у меня получались результаты, которые не имели прямого отношения к Проблеме. Побочные эффекты, неинтересные мне, но имевшие некоторое значение для других областей физики. Я наскоро снабжал выводы комментариями, отсылал в «Физическое обозрение»; Почти всегда статьи печатали, я получал оттиски и тут же забывал о них. Несколько раз я посылал в «Обозрение» и краткие сообщения о Проблеме. Заметки возвращались обратно с вежливыми извинениями и приписками вида: «неясность предпосылок», «незавершенность статьи не позволяет…»
Шел год шестого приближения, когда я узнал о строительстве «Демокрита» — колоссальной вычислительной машины на околосолнечной орбите. Формально я все еще оставался сотрудником Института физики пространства и поэтому легко смог добиться разрешения использовать «Демокрит» для своих вычислений. Два раза в неделю я посылал программу в Центр и сутки спустя получал готовое решение. У меня стало несколько больше свободного времени. Впрочем, что я говорю… До этого я не позволял себе даже минуты отдыха. Теперь я мог около часа ежедневно посвящать обдумыванию практического осуществления Проблемы.
Законы природы формируются в микромире — значит, нужно штурмовать микромир, не думая пока о далеких звездах.
Конечно, можно сказать, что в нашем мире и в микрокосмосе действуют разные законы. Закон тяготения — основа существования звезд и планет — почти не влияет на судьбы элементарных частиц. С другой стороны, считается, что поля ядерных сил никак не проявляют себя в большом космосе. Это заблуждение. Все законы формируются на элементарном уровне. Законы движения сверхскоплений галактик тоже имеют теснейшую связь с законами микромира.
К стыду своему должен признаться, что даже с устройством мезотрона я был знаком лишь в общих чертах. Я мог дать идею об изменении законов природы. Мог — в принципе! — рассчитать несколько новых законов. Мог — и тоже в принципе! — указать, каких именно глубин материи нужно достичь, на что и как воз действовать, чтобы получить желаемый результат.
Но я не мог дать людям нужную технику! Принявшись за вычисления, я как-то не думал о том, сколько потребуется времени на техническое исполнение проекта. Теперь, когда стало ясно, что мне, возможно, удастся довести расчет до конца, я вдруг заторопился. Мне захотелось самому увидеть луч света, который помчится вдоль своей мировой линии со скоростью, большей чем триста тысяч километров в секунду.
Шел год восьмого приближения. Я привык к тому, что люди появляются в Исседоне два раза в год (ремонтная бригада из института), и почувствовал себя очень неловко, когда ко мне приехал Юмадзава, руководитель Центра ядерных исследований. Он заговорил об «эффекте Кедрина», и я сначала не понял, что он имеет в виду. Оказывается, речь шла об одной из моих заметок, опубликованной несколько месяцев назад в «Физическом обозрении». Я с трудом вспомнил: фотонные переходы внутри возбужденных ядер щелочных металлов.
— Это и есть «эффект Кедрина», — сказал Юмадзава, — лионские физики сделали прибор, получили интересные результаты. Тогда эффектом занялись в Барселоне, Риме, Ленинграде. Здесь, на Марсе, — в Фимиамате. Академия организует теоретический сектор в нашем Центре в Ареограде и предлагает вам возглавить работы. Теория эффекта нужна сегодня, сейчас…
Вероятно, это действительно было важно. Предложение Юмадзавы выглядело очень заманчиво. Я понимал, что обязан согласиться. В конце концов я устал от одиночества. То, что я делаю, не под силу одному, а предложение Юмадзавы — это работа, настоящая жизнь с людьми и для людей. Нужно соглашаться.
Я отказался.
Юмадзава уехал, а я вернулся к работе, к поправкам девятого порядка. Это было уже довольно высокое приближение. Далеко не то, что нужно, но после разговора с Юмадзавой у меня прибавилось смелости.
Я решил, что пора действовать. Покинуть на долгое время Исседон было нельзя, и с Центром планирования я связался по телевидению. Мне пришлось пережить сильнейшее разочарование. Я говорил о необходимости начать строительство мезотрона с минимальной энергией в квинтильон мезовольт. Меня спросили, представляю ли я, во сколько может обойтись строительство. Я назвал очень большое число, зная, что земная экономика может позволить себе и не такие затраты.
Мне сказали, что сейчас ведется строительство первого межзвездного корабля на кварковых двигателях. В ближайшие годы не приходится даже думать о чем-нибудь другом. Впоследствии мое предложение может быть выдвинуто для всеобщего обсуждения. Известие о строительстве межзвездного корабля было для меня громом среди ясного неба. Хотелось крикнуть: зачем? Зачем, если этот путь ведет в тупик и нужно подходить с другого конца! Но расчет не был завершен, и кричать было рано.
Кварковый звездолет построили спустя три года. Ему дали гордое имя — «Победитель». В экспедицию к Альфе Центавра уходили двадцать человек. «Победитель» при помощи стартовых ракет был отбуксирован к орбите Нептуна, и здесь состоялась церемония прощания. Я наблюдал старт по телевидению. Видел, как бросились врассыпную ракеты эскорта. Слышал, как метроном отбивал последние предстартовые секунды. Дали старт, звездолет выполз из поля зрения телекамер, и передача закончилась.
Почти месяц, пока была возможна связь с «Победителем», все станции Системы передавали информацию о ходе полета. Потом связь прервалась, и звездолет канул в пространство на много лет.
Старт «Победителя» произвел на меня удручающее впечатление. Я увидел, воочию увидел, насколько люди убеждены, что покорение космоса зависит от ракет.
К великому своему ужасу, я понял, что остается только одно: самому довести до конца расчет и самому поставить первый эксперимент.
Вы понимаете, что это значит — поставить опыт самому?
Я не разбираюсь в технике, но допустим на несколько минут, что я отличный экспериментатор. У меня нет даже намека на лабораторию, но допустим на мгновение, что я имею доступ к самому большому мезотрону Системы. Даже в этом идеальном случае имею ли я право в одиночку ставить такой эксперимент?
Всегда есть возможность чего-то не учесть в расчетах, или в конструкции прибора, или в методике. Одним движением пальца я мог отправить в ничто всю Систему! Только человечество в целом может решиться на подобный опыт.
Я готов был полететь на Землю и еще раз попытаться убедить Шестова. Но это значило потерять по крайней мере два месяца, в то время как приходилось беречь каждую минуту.
Сейчас мне сорок лет, и я еще ни разу не был на Земле: не мог выкроить время. Действующий ныне закон отдыха, обязывающий жителей Марса раз в три года посещать Землю, был введен до моего переезда в Исседон. Врачи нашли климат Марса вредным для людей и запретили более чем трехлетнее пребывание на планете. Я нарушил этот закон уже семь раз. Сначала я пытался объяснять, что прожил на Марсе много лет до введения закона и чувствовал себя прекрасно. Потом, когда работа вступила в решающую фазу, я вообще перестал замечать врачей…
Я отправился в Ареоград и явился в Институт теоретических проблем. Это было шагом отчаяния. Шел двенадцатый год работы, о практическом осуществлении идеи я только начал думать. Меня выслушали очень внимательно и сказали, что на голой идее не построить даже шалаша, тем более что сама идея немного как-то несерьезна. «Если бы были готовы расчеты…» Хорошо, сказал я, будут расчеты, но разрешите мне пользоваться «Демокритом» семь суток из каждых десяти. «Видите ли, машина чертовски перегружена…»
Я вернулся в Исседон, чтобы обработать хотя бы часть вычислений и послать Шестову. Этот месяц был, пожалуй, самым тяжелым за все годы. Приходилось делать два дела сразу: считать поправки двенадцатого порядка и писать письмо. Нужно было на нескольких страницах уместить все, что я сделал за одиннадцать лет. У меня почти не оставалось времени для сна, я не вставал из-за стола по восемнадцати часов.
Сейчас я вряд ли выдержал бы такой ритм работы. За сорок дней я измотался окончательно, однако подробное письмо было написано.
Тогда я подступил к скопившейся за месяц корреспонденции. Среди писем оказалось одно с новосибирским штемпелем. Оно было месячной давности и извещало о том, что директор Центрального физического института академик А.В.Шестов скончался.
Моя безумная гонка не имела ни малейшего смысла! Шестов умер месяц назад…
Вновь потянулись недели, месяцы… Я считал и считал…
В один из дней я узнал, что на орбите спутника Марса строится «Бочка Ферми» — автоматическая лаборатория строения материи, оснащенная мощным мезотроном. После введения в строй эта лаборатория должна была вести эксперименты по заказам различных институтов и индивидуальных исследователей. Это был идеальный для меня случай, если бы я решился поставить эксперимент. На станции не будет ни одного человека, только автоматы. Если «Бочка» и погибнет… Что ж, я готов держать ответ, но самое главное: не будет человеческих жертв.
Не будет? Я не мог сказать этого с уверенностью. В сущности, вся моя работа в последние годы заключалась в том, чтобы доказать точно: жертв не будет. Стоило мне захотеть, и я мог уже шесть лет назад поставить опыт на «Бочке Ферми». Мог, но не смел. Не было уверенности.
Я продолжал работать. Иногда, особенно в последние годы, я ощущал какую-то невидимую поддержку. Никто не предлагал мне своих услуг, но я замечал, что расчеты по моим заданиям делались быстрее обычного. В конце концов от меня отступились и врачи. Я перестал получать предложения поехать для отдыха на Землю.
Как-то (был июнь четырнадцатого года) ко мне явился паренек лет шестнадцати. Он пришел поздно вечером, продрогший, и мне пришлось согревать его горячим кофе. Он был невысок ростом, коренаст. Непропорционально развитая грудная клетка выдавала в нем уроженца Марса. Паренек заявил, что хочет помогать мне. Он слышал о моей работе от отца и считает, что я прав на тысячу процентов. Он готов делать для меня все. Он верит мне.
За многие годы я только один раз слышал эти слова. Нужно ли объяснять, как мне хотелось оставить паренька в Исседоне?… Но он сбежал из интерната. Я вспомнил, как меня искали когда-то, вспомнил, сколько нервов я перепортил своим учителям, и самым строгим тоном, на какой только был способен, приказал моему союзнику вернуться домой. Торжественно поклялся, что через четыре года буду ждать его.
Он уехал рано утром, и я не видел его больше. То ли пропал юношеский задор, то ли он нашел работу поинтересней. Впрочем, четыре года еще не прошли. После его отъезда я вспомнил, что не спросил, как его зовут, этого паренька…
Изредка я позволял себе несколько дней отдыха: Ходил по степи, думал, сопоставлял, мечтал.
Я забирался довольно далеко от дома и однажды впервые увидел, как цветет пустынная мозглянка. Можно было пересчитать по пальцам людей, видевших эти алые семиугольники. Мозглянка растет в песке, ее стебель почти никогда не показывается на поверхности. Из песка растение добывает тепло, кислород. Можно всю жизнь ходить по знакомой тропинке и не знать, что под ногами, на глубине двух-трех метров, растет лес. Очень редко случалось, что пустынная мозглянка выпускала на поверхность длинный тонкий отросток с большим алым цветком.
Я наклонился, и лепестки слабо затрепетали, с них посыпались песчинки. На другой день я увидел на месте цветка лишь опавший бурый лоскут, рассыпавшийся от моего прикосновения.
Я стал ходить сюда ежедневно. Ложился на холодный песок, перебирал его руками, думал.
Вопросы техники перестали меня занимать, когда я понял, в каком заколдованном кругу я очутился.
Я говорил себе: есть же в космосе и другие цивилизации. Пусть далеко от нас, за тысячи световых лет. И для них тоже существует этот бич — скорость света. Цивилизации, обогнавшие нас в развитии, уже должны были прийти к тем выводам, к каким пришел я. Они могли поставить эксперимент, о котором я мечтал. Значит, они могут заставить луч света двигаться с гораздо большей скоростью. Они могут преобразовывать законы природы.
Почему же мы тогда не видим никаких следов деятельности этих цивилизаций? Все, что мы до сих пор открыли во вселенной, подчиняется старым как мир законам природы. Так что же, допустить, что мы, люди, — самая высокоразвитая цивилизация?
Во вселенной наверняка есть разум, намного обогнавший нас в развитии. И если мы не видим следов его деятельности, значит одно из двух: либо мы не там ищем, либо этих следов просто нет.
Попробуйте рассуждать с точки зрения той цивилизации, которая может управлять законами природы. Вы десятки раз подумаете, прежде чем изменить комплекс законов в пределах своей галактики. Ведь вы не одни в космосе; кроме вас, существуют и другие цивилизации, не достигшие такого уровня развития. Вы будете стремиться применять свои силы так, чтобы никому не повредить. И поскольку для ваших целей необходимо все же изменять законы, вы будете это делать, но не во всем пространстве.
Впрочем, это мое личное, ничем не подкрепленное мнение. Я сейчас думаю об этом и еще не пришел к какому-нибудь твердому выводу…
Я закончил расчет несколько месяцев назад. Вероятно, можно было продолжать считать до бесконечности, но я остановился, когда понял: очередные поправки ничего нового не дадут. Главные формулы занимали много места и были не очень красивы. Этого и следовало ожидать, я ведь рассчитывал только один частный случай.
Как бы то ни было, я дожил до этого дня. Математика сказала: да, предположения были верны. Увеличить скорость света на два процента оказалось вполне возможным, причем без особого риска. Тридцать семь законов физики должны были измениться в результате эксперимента. Но, судя по расчетам, эти изменения невелики и на расстоянии двухсот метров от установки исчезают вовсе. Кроме того, сразу после окончания опыта все должно вернуться к обычной норме. Я мог дать заказ и провести эксперимент!
Несколько часов я бродил вокруг домика и никак не мог поверить, что наконец-то все кончено!
…Опыт я поставил спустя несколько дней. Я был уверен в том, что он не опасен, я верил в свою математику. Послал в Центр копии расчетов, указал последовательность операций и стал ждать. Никогда я еще не испытывал такого мучительного чувства! Я ждал, что случится несчастье, вздрагивал при каждом толчке, ударе и в то же время внутренне был уверен, что все закончится благополучно.
Это произошло, когда автоматическая лаборатория находилась низко над западным горизонтом. Я лежал на склоне кратера, там, где несколько лет назад видел цветок пустынной мозглянки. «Бочка» только что взошла и медленно двигалась к юго-востоку. Я не знал точного времени начала опыта и не отрывал взгляда от яркой точки, перемещавшейся от Альдебарана к Сириусу. У меня начали слезиться глаза, и я закрыл их руками. Когда я опять посмотрел вверх, от «Бочки» уходил в зенит белый узкий пучок света. Конечно, я видел не самый луч, а только вторичное свечение. Сверхсветовые кванты, взаимодействуя с вакуумом, порождали обычное световое излучение, распространявшееся во все стороны. Луч был виден около минуты, потом погас, и… ничего не случилось.
Я вернулся в домик, меня била дрожь. Сел у окна и смотрел, как автоматическая лаборатория медленно поднимается к зениту.
Засветился огонек системы связи, и на экране появилась колонка цифр, переданная с «Бочки Ферми» автоматическим транслятором. В самом низу красным было подчеркнуто одно шестизначное число. Интерферометры, измерившие скорость созданного в лаборатории светового луча, нашли ее равной тремстам шести тысячам километров в секунду!
Побочные эффекты оказались незначительными: в некоторых отсеках отмечался скачок поля тяготения, появились неизвестно чем порожденные быстрые нейтроны, изменилась внутренняя структура вещества лазерной системы.
В тот же день я уехал из Исседона. Я был измучен и счастлив, но это блаженное состояние продолжалось недолго…
До посадки «Юности» остаются считанные минуты. Я прохожу к висячей террасе, открытой со стороны посадочного поля.
Эксперимент закончился благополучно, но Академия все еще воздерживается от публикации моих работ. Она назначает комиссию за комиссией, проходят недели, а окончательного решения нет.
Комиссия во главе с Юмадзавой серьезное и, кажется, последнее испытание.
Странно: как крепко держатся люди за привычные убеждения! Иногда мне приходит мысль о том, что, прежде чем браться за законы в космических масштабах, имеет смысл изменить кое-какие законы человеческой психологии. Прежде всего — закон консервативности мышления.
«Академия наук — по понедельникам и средам с 17 часов».
Утро начинается в нашем городе так же, как и во всех таких городах. Солнце выползает из-за горизонта, словно кто-то тащит его за собой на веревке. Летом первые солнечные лучи скользят по зеленым листьям, а если зима — освещают выпавшие за ночь снежинки, и тогда снежинки тоже начинают светиться, сами становятся маленькими солнышками.
А на крышах домов солнечных лучей уже дожидаются зоркие глаза фотоумножителей. И когда лучи, наконец, доберутся и до них, сонные дома оживают. Автоматика срабатывает — распахиваются задернутые на ночь шторы, в комнатах звучит едва слышная музыка, включаются электронные кухонные машины: скоро завтрак.
А потом каждый из нас прощается с родителями и с портфелем выходит из дому.
Если на улице осень, под ногами шуршат опавшие листья — утром их еще не успели убрать. Шагать по ним легко и приятно, и идти хочется долго-долго, но школа — вот она уже, совсем рядом. И во дворе ее тот же мягкий ковер из листьев, до самого входа в главное здание.
Зимой прокладываешь себе дорожку в снегу, а за тобой тянется длинный и узкий след, и такое тоже бывает только по утрам: когда возвращаешься из школы домой, улицы уже успевают очистить от снега, и они снова блестят под ногами разноцветными пластиковыми плитами. Весной… Летом…
И каждый из нас живет от школы в двух шагах: городок наш маленький, каких сейчас на Земле сотни тысяч. Остались, конечно, и большие города, но все-таки люди предпочитают жить теперь вот в таких, вроде нашего. Несколько десятков ровных и прямых улиц. Несколько сотен, разноцветных домиков. Городской стадион. Школа…
Солнце карабкается по небосводу. Еще ни разу я не видел, чтобы в нашем городе утром не было солнца. Погодой стараются управлять так, чтобы дожди и снега шли только по ночам, когда на улицах все равно никого нет. Взрослые говорят, что это очень хорошо, а мне бывает иногда чуточку грустно: наг верное, это страшно здорово — попасть под неожиданный дождь, спасаться от него бегством или просто поиграть под дождем в футбол, как это частенько случалось моему отцу, когда он сам был мальчишкой. Только по вечерам, засыпая, я слышал иногда за окнами шорох дождя, похожий на шуршание осенних листьев, когда разбрасываешь их ногами.
…То утро, с которого началась вся эта история, тоже было солнечным. И, как всегда, с портфелями под мышкой мы выходили из своих домов и из разных концов города шли к школе. Отличник Андрюша Григорьев, наверняка вышедший чуть пораньше других, — солидно и не спеша. Володька Трубицын — весело насвистывая и размахивая портфелем, как если бы сам он был часами, а портфель — маятником. Толик Сергеев, с которым вечно случалось что-нибудь забавное, — задумчиво, углубленный в свой сложный внутренний мир и не обращая никакого внимания па досадные проявления мира внешнего. Выскочил из своего дома Алеша Кувшинников, снова полный самых невероятных планов на сегодняшний день, покосился в мою сторону, и мы зашагали в школу вместе, потому что жили в соседних домах. А где-то в тот же момент взяла свой портфель Леночка Голубкова. И Катя Кадышева… И все остальные, весь наш шестой «А», пятнадцать мальчишек и девчонок, маленьких людей XXI века, как называл нас Галактионыч.
В тот день первым уроком была география — экскурсия в Африку. Мы сели в школьный континентолет, и скоро наш маленький городок остался за тысячи километров от нас. Сначала мы должны были познакомиться с африканской природой. Галактионыч специально для первой посадки выбрал место поглуше. Континентолет опустился вдали от больших городов, прямо в тропическом лесу, на обочине какой-то узкой, глухой дороги. И один за другим мы вышли из континентолета — на эту дорогу…
…Тогда мне полагалось выкрикнуть то самое слово, которое впервые сказал Архимед, открыв закон Архимеда. Но я промолчал, остался за своим столом, и никто, взглянув на меня в этот момент, не смог бы догадаться, что произошло что-то исключительное, — даже сам наш проницательнейший Галактионыч. Он и отучил меня от излишней эмоциональности — учитель, руководитель и основатель нашей школьной Академии Наук Михаил Галактионович: дважды, когда мне казалось, что я открыл нечто новое, он разбивал мои иллюзии несколькими словами. «Открытие — вещь редкая». Это была одна из любимых поговорок Галактионыча, как мы его не слишком почтительно называли. Редкая вещь — открытие…
И ничего я не выкрикнул, хотя знаменитое «Эврика!!!» так и вертелось у меня на языке. Я только выпрямился на стуле, вытер лоб и крепче уперся локтями в стол.
«Спокойно! — сказал я сам себе. — Успокойся, проверь сначала…» Все было по-прежнему в классе — за стеклянной стеной, выходившей прямо на озеро, так же желтела полоска нашего школьного пляжа. На стендах стояли те же приборы, что и прежде, а на стеллажах — те же книги. Сам Галактионыч сидел на своем обычном месте за кафедрой и что-то терпеливо объяснял нашей застенчивой и маленькой (такой маленькой, что иногда мне хотелось взять ее на ладонь и бережно куда-нибудь поставить: на книжный шкаф, что ли?) Леночке Голубковой. Леночка морщила лобик, внимала каждому слову, следила за каждым жестом Галактионыча и послушно кивала. — Всякому было ясно, что она не понимает из того, что говорит Галактионыч, ни слова.
Мой стол был последним в лаборатории — стоял в самом углу прямо под нашим «академическим» вестником «Архимед», в котором рассказывалось о последних научных достижениях членов «Биссектрисы»; иными словами — прямо под большой фотографией улыбающегося Андрюши Григорьева, занимавшей четверть площади вестника. Причины улыбаться у Андрюши были, но об этом я расскажу чуть позже. Мой стол был последним, и поэтому лиц ребят я не видел, только склоненные над столами затылки — четырнадцать самых разных затылков, по которым я давно уже научился угадывать, как подвигаются дела их владельцев. Затылок Толика Сергеева был каменным и зловещим вот уже третью неделю: Толя занимался математикой и бился сейчас над доказательством «теоремы Сергеева», третью неделю не мог сдвинуться с того места, с которого начал. Затылок Алеши Кувшинникова выражал мучительные раздумья и сомнения, работа двигалась — чем-то она кончится?… По затылкам девчонок читать было труднее, но и они давали какую-то пищу для размышлений. Дела в «Биссектрисе» шли полным ходом.
Здесь занимались многими проблемами сразу — и физика, и химия, и биология, даже история — ею занималась Леночка Голубкова.
Галактионыч, учреждая нашу школьную Академию Наук, предупреждал и потом еще много раз повторял:
— Не ждите открытий! Скорей всего их у вас не будет, но научитесь вы здесь многому — рассуждать, мыслить, ставить эксперименты, подбирать приборы, предвидеть результаты опытов…
…Однажды гордости нашего класса постоянному отличнику Андрею Григорьеву удалось, пусть какой-то мелочью, дополнить учебник физики по разделу «Оптика». И много дней после этого Андрюша ходил важным и недоступным, а мы просто сходили с ума — ведь надо же, открыть что-то свое, ввинтить в сложную машину научного прогресса пусть маленький, но все-таки свой винтик! Мы прямо смотрели ему в рот, когда он не торопясь, солидно рассказывал о том, как «делалось открытие» — это подлинные его слова. Знания Андрюши были «фундаментальными», как говорили не раз учителя, учился он лучше всех; и вот учителя-то как раз и не удивились, когда он в самом деле что-то открыл, и явление, открытое им, описали в новой редакции учебника. Подумать только — Ньютон, Фарадей, Резерфорд, Эйнштейн и наш Андрюша, спокойный, уравновешенный мальчик, лучший из учительских примеров положительного ученика, когда-либо приводившихся в нашей школе.
…Все это я охватил одним взглядом, проглотив завертевшееся на языке: «Эврика!!!». Леночка Голубкова отошла от Галактионыча и села за свой стол. Теперь я и ее видел только с затылка — на затылке была написана сумятица и душевная неудовлетворенность: видно, и в самом деле ничего не поняла. Но я уже отворачивался от ее затылка, во мне все уже начинало петь — действие Установки Радости, только что налаженной мной, начиналось.
Я посмотрел на Галактионыча, и он показался мне совсем молодым, раз в пять моложе, чем был на самом деле; и на сердце у меня стало легко оттого, что у нас такой замечательный учитель, хотя, признаюсь, были моменты, когда мы думали и иначе, всякое бывало.
Я посмотрел на окаменевший затылок Толика, и мне захотелось ему помочь, поделиться с ним своей радостью. Он обрадуется, ему станет легче и веселее, и он быстрее справится с геометрией, возьмет и в самом деле докажет эту свою теорему. Тогда портрету Андрюши придется в вестнике потесниться. Я даже скатал из листа бумаги плотный, тяжелый комок, точно адресовал его в окаменевший затылок, чтобы его хозяин обернулся в мою сторону, сверкнул гневно своими очками, но Толик лишь передернул плечами и продолжал свое с виду бессмысленное занятие — водить пером по бумаге, зачеркивать написанное и писать снова.
Я повернул ручку Установки Радости по часовой стрелке, и тут мне стало еще веселее, я даже замурлыкал себе под нос какую-то песню, первой пришедшую на ум.
А когда ручка была повернута еще дальше, я чуть было не заорал эту песню на весь класс — воображаю, что бы тогда произошло! Но сдержался, мгновенно свернул ручку против часовой стрелки до самого нуля, и тут настроение стало обычным. До того обычным, что я даже испугался — не показалось ли мне все, что я только сейчас ощутил, не было ли какой-нибудь галлюцинации, — и схватился за ручку снова. Прилив радости захватил меня опять, и я отрегулировал его так, чтобы радость была умеренной, еще раз вытер со лба пот и радостно посмотрел на нашего Галактионыча. Но тут же радость моя снова угасла. Установка вдруг забарахлила, и я полез в ее внутренности.
«Биссектрису» вырезал на двери мой лучший друг Алеша Кувшинников. А сам я стоял в тот момент в конце коридора, чтобы предупредить его, если появится кто-нибудь из учителей. Алешка же и придумал для нашей Академии Наук такое название — через день после того; как Галактионыч объявил нам о том, что она открывается и что каждый из нас будет заниматься в Академии той наукой, которая интересует его больше всего. И мы тогда немного заспорили, просто Академия казалась скучной, посыпались разные названия.
— Алхимики, — сказал Толик Сергеев.
— Нет! — возразил Володя Трубицын. — Почему же алхимики? Лучше — Академия Ясная Мысль.
Алешка фыркнул.
Андрюша промолчал.
Уроки кончились, и мы, уже без Галактионыча, спускались вниз по темной лестнице; был уже вечер, сквозь окна на лестничных площадках нам подмигивали городские огоньки. В коридорах, классах, на лестнице было темно — только негромко и уютно гудели маленькие юркие уборочные машины, наводя в школе порядок к завтрашнему дню.
И где-то на предпоследнем пролете Алешка остановился, и за ним остановился сразу весь наш шестой «А» — десять мальчишек и пять девчонок, — потому что Алешка бежал впереди всех, а тут вдруг загородил всем дорогу. Остановившись и посмотрев на всех немного свысока, Алешка выкрикнул:
— Биссектриса! Вот это название!
На следующий день он вырезал надпись на двери, прямо под табличкой. Буквы получились огромными и разными, надпись сначала даже не умещалась на двери, и поэтому последние буквы Алеше пришлось тесно прижать друг к другу, а передние, наоборот, стояли друг от друга на таком расстоянии, словно враждовали между собой. Не слишком это получилось красиво, надо признать.
Галактионыч долго потом допытывался, кто же так изуродовал дверь, а Лешка сидел весь красный, опустив голову и прилежно читая учебник. Галактионыч посмотрел на каждого из нас, а на Алешу почему-то так и не взглянул.
— Так кто же это так постарался? — еще раз спросил Галактионыч. — Надо бы мне сказать автору несколько слов…
Леха засопел и усиленно заерзал на своем месте. Учебник по-прежнему поглощал все его внимание, начисто вырубая из его восприятия сумму внешних впечатлений.
— Молчите? — вздохнул Галактионыч. — Что же… И вдруг прибавил совсем неожиданно: — А придумано, кстати, неплохо. «Биссектриса»! Неожиданно и оригинально. Академия «Биссектриса»…
Тут Леха впервые приподнял голову, и тогда-то Галактионыч впервые взглянул в его сторону.
— Неплохо придумано! — сощурившись, повторил Галактионыч. Жаль, что я не могу сказать этого автору лично. Но довольно об этом.
И больше об этом не говорили…
Академия была придумана Галактионычем. Случилось это так.
В один прекрасный день Галактионыч дал нам на литературе сочинение на тему «Кем я хочу быть?»; и вот тут-то, поскольку мы писали такое сочинение в первый раз, выяснились любопытные вещи. Два мальчика и одна девочка мечтали стать учеными-физиками, три мальчика и одна девочка — биологами (и я среди них тоже, мои родители были биологами), один мальчик — астрономом, один мальчик — математиком (Толик), два мальчика — историками, одна девочка — химиком, две девочки — актрисами, и еще один мальчик (Володя Трубицын) — писателем-фантастом.
После этого Галактионыч несколько дней ходил задумчивым, и мы все гадали, что это такое с ним происходит, а потом он как-то взял и сказал нам посреди урока физики, словно бы ни с того ни с сего:
— Большинство из вас хотят стать учеными. А как вы себе представляете труд ученого?
Сначала в классе стало тихо.
— Ну, делать открытия, — первым ответил Кувшинников, — сидеть в лаборатории, где много приборов, и ставить эксперименты.
— По сути, это верно, — солидно дополнил его Андрюша Григорьев, будущий автор дополнения к учебнику физики по разделу «Оптика». — Но не просто ставить эксперименты — думать, вести направленный поиск.
— Встречаться с журналистами, — сказала Катя Кадышева, вдумчивая и рассудительная, очень справедливая, будущий химик.
— И писать толстые научные книги, — подвел итог Толик.
Галактионыч призадумался. Он стоял на своей кафедре, заложив руки за спину и глядя на нас, как мне показалось тогда, чуточку растерянно. Фигура его в синем лабораторном халате четко рисовалась на фоне нашей классной доски, на которой светились интегралы и чертежи.
— Сто лет назад, — заговорил Галактионыч, — шестиклассники проходили то, что теперь знают еще до школы. А вы сейчас учите то, что сам я в свое время узнал только в институте. Сказывается уровень развития науки и техники. Вам сейчас по плечу задачи, которыми в двадцатом веке занимались конструкторы и инженеры — люди взрослые. Вы можете делать такое — скажи это кому-нибудь сто лет назад, никто бы не поверил. И все-таки при всем этом вы еще остаетесь детьми, для которых мир взрослых — за семью морями. Сложные технические понятия вам доступны уже сейчас, а вот простые, человеческие, вы еще только откроете для себя. Такое уж у нас время! Вы даже не знаете толком, что это значит быть ученым. И все-таки большая часть из вас выбрала именно этот путь. Тогда давайте начнем учиться быть учеными прямо сейчас.
Он остановился и сделал паузу.
— Почему бы нам не открыть в классе свою Академию Наук? Будем собираться раза два в неделю и в пределах уже пройденного заниматься тем, что вас интересует. Кому-то захочется доказать новую теорему — пожалуйста, буду только рад. Кто-то усомнится в справедливости описанного в учебнике закона — пожалуйста, открывайте новый. Пусть каждый изберет себе по душе отрасль науки, ведет направленный поиск.
Здесь Галактионыч едва заметно загадочно усмехнулся и сделал новую паузу.
— А если кто-то из вас и в самом деле пойдет по избранному пути, в этой нашей Академии вы сделаете первые шаги.
В классе произошло движение, То, что предложил нам Галактионыч, было настолько неожиданным, что сейчас мы оценивали его слова сразу всеми органами чувств, еще не зная, как на них отвечать.
— А президентом кого? — спросил Алеша. — Если Андрюшку… Он зубрит целыми днями и потом задается, что отличник. И даже в футбол не играет…
Галактионыч взглянул на него очень строго.
— Президентом будет тот, кого вы сочтете самым достойным, — сказал он жестко. — И если достойным вы считаете Григорьева, командовать вами будет он.
Леха замолчал и сидел до конца урока насупившись.
— Ну, так как? — спросил Галактионыч уже весело. — Будем академиками? Будем учиться быть учеными?
И не было больше урока. Был поток наших самых разных вопросов и мудрых ответов Галактионыча, потому что идея захватила всех.
И только две девочки-актрисы и мальчик, решивший посвятить свою жизнь фантастическим романам, чувствовали себя не совсем в своей тарелке.
— А что же нам? — спросил, наконец, будущий фантаст Володя Трубицын.
Галактионыч развел руками.
— Раз нет тяги к науке… Впрочем, на заседания Академии Наук было бы полезно ходить и тебе. Ведь фантастика должна быть научной.
Проголосовали. Президентом большинством голосов был избран очень немногословный и сдержанный не по летам Саша Чиликин.
Президент удовлетворял всем требованиям, какие только могла ему предъявить наша требовательность, — зазнайкой он не был, всегда делал то, что обещал. Было у него еще одно чрезвычайно редкое качество, снискавшее ему уважение не только среди нашего класса, но и всей школы: способность сохранять хладнокровие в самые острые моменты наших частых футбольных схваток. Президент ни с кем никогда не спорил. И его подчеркнутая невозмутимость смущала, как правило, разгорячившихся противников куда сильнее, чем если бы он принимался спорить с ними до хрипоты. И с ним соглашались…
Вскоре состоялось первое заседание Академии, на нем каждый выбрал себе научную тему и получил полный простор для работы над ней. Тогда в составе Академии было тринадцать человек. Но уже на второе заседание пришли и те две девочки, что собирались стать актрисами.
— Искусство требует жертв, — несколько торжественно сказала в объяснение одна из них. — Я принесла в жертву само искусство. Теперь хочу быть биологом.
Вторая сменила будущее столь же окончательно и бесповоротно: Леночка Голубкова решила стать историком.
Поворот по часовой стрелке — я чувствую, как на меня опускается что-то легкое, почти невесомое, становится радостнее, и радостнее видится все, что меня окружает. А если повернуть ручку еще дальше, радость заполняет меня целиком.
Но я не забываю при этом скосить глаза и на самых ближайших соседей. Вот Трубицын приподнял голову от своих каких-то записей, на лице будущего фантаста появилась улыбка; вот он склонился над блокнотом снова, но перо полетело по страницам гораздо быстрее, почерк стал каким-то приплясывающим.
И Толик (он сидит чуть дальше) тоже стал проявлять какие-то первые признаки радости. Но я гашу эту начинающуюся радость одним поворотом ручки и углубляюсь в свои теоретические выкладки. Итак, если напряженность Поля Радости (научный термин изобретен мной), создаваемого Установкой…
Установка работала. Послушно, по моему приказу, воздействовала на те центры головного мозга, которые управляют настроением человека. Если тебе грустно, поверни ручку Устройства по часовой стрелке.
И тогда смело смотри по сторонам.
Уже ничто не покажется тебе уродливым и отталкивающим. Если светит Солнце — как здорово, что оно светит! Если на улице ночь и идет мелкий холодный дождь — а почему нельзя любить холодный дождь так же, как любишь теплое Солнце?! И люди вокруг покажутся в этот момент добрыми и прекрасными, может, даже чуточку прекраснее и добрее, чем на самом деле, но это лучше того, если весь мир видится тебе злым и недобрым, хуже, чем он есть в действительности.
Ручка у меня в руках — маленькая, круглая, плоская. Я чувствую пальцами ее рифленые ребра, она очень послушна в руках. А если снять с Установки Радости кожух, на меня глянут все детали и провода, которые вместе создают это пока еще очень маломощное Поле Радости. Кожух снимается легко, и вот уже мой взгляд скользит по всем соединениям, пытаясь понять, как можно изменить схему, чтобы напряженность Поля в несколько раз увеличилась, устранить те непонятные перебои в ее работе, которые возникали вдруг в самый неподходящий момент.
Иногда я заглядывал в будущее, но не слишком часто, не давал воли воображению. Заглядывал в тот момент, когда все уже будет готово и совершенно, никаких изъянов.
Я тогда подзову к своему столу Галактионыча, он будет смотреть схему и слушать мои объяснения, а потом я в доказательство легко-легко поверну ручку, и мы вместе почувствуем на душе этот радостный прилив. Поверну ее по часовой стрелке еще дальше, и нам станет еще веселее. Может, мы даже оба расхохочемся. А потом, когда я остановлю ручку на разумном пределе (нормальная постоянная радость, хорошее, приподнятое настроение), Галактионыч снимет очки, посмотрит на меня невооруженным глазом и скажет:
— Здорово! Такого еще никто не делал! Молодец!
И вот тогда я расскажу ему все Ю по порядку: как впервые пришла мне в голову мысль найти способ воздействовать на мозг человека, чтобы можно было управлять его настроением…
…Когда мы вышли из континентолета на ту африканскую дорогу и немного по ней прошли, глядя по сторонам на великолепные небывалые деревья, нам вдруг встретился мальчишка примерно нашего возраста. Он был черным. Он брел по дороге, не обращая на нас никакого внимания.
И только когда его окликнули, он поднял голову в нашу сторону. И в этом взгляде была такая грусть, что мы немедленно окружили его и стали наперебой расспрашивать, что с ним произошло, перебирая все языки, в которых знали хотя бы по слову. Он не ответил ничего, только расплакался, словно до этого долго-долго сдерживался, и убежал. И мне было в этот день очень грустно, да и не только мне одному, наверное. Это была наша первая встреча с горем лицом к лицу. Мы знали, что горя на Земле становится в общем-то все меньше и когда-нибудь его не станет совсем, — так нам все говорили. А можно ли сделать что-нибудь, чтобы горе исчезло с Земли побыстрее? Что для этого нужно?
Расскажу о том, как я бился над схемой — нелегкое было дело, от той грустной африканской экскурсий прошло чуть ли не два месяца до хорошего дня, когда мне захотелось выкрикнуть на всю лабораторию: «Эврика!!!» И о том, как иногда хотелось все бросить, если работа не получалась, не ладилось что-то. Бывало, я действительно бросал, принимаясь на день-два за что-нибудь другое, а потом — нет, снова возвращался к тому, о чем думал все время. (А ведь правда, сколько же раз я мог все бросить, махнуть рукой, даже подумать страшно!) И. о том, как я мучился оттого, что никому не рассказывал о том, над чем работаю, — не слишком-то мне было удобно перед нашими, обычно каждый из нас знал, чем занимается его сосед. А я никому ничего не говорил: хотел, видимо, ошеломить всех готовым результатом.
Галактионыч будет стоять рядом.
Мы солидно, на равных, поговорим с ним о технической стороне моей работы и немного помечтаем о том времени, когда каждый из жителей земного шара будет носить такую Установку в кармане. Ведь у каждого, наверное, бывают моменты, когда хочется повернуть ручку по часовой стрелке.
Но все это потом. А пока надо тысячу раз все проверить. Найти способ увеличить напряженность Поля Радости, добиться полной надежности работы; и только тогда, когда сомнений уже не останется, я встану со своего рабочего места в нашей Академии Наук (можно встать так, чтобы в поле зрения попал невзначай и наш стенной. «Архимед» с Андрюшиной деловой улыбкой) и негромко так скажу:
— Михаил Галактионович! Можно вас на минуту?…
И обязательно посмотреть в этот момент в сторону Леночки Голубковой.
Галактионыч занес ручку над классным журналом, и наш шестой «А» замер. Зашуршали учебники: каждый в последний момент старался извлечь из учебника максимум возможной информации, чтобы тут же, если вызовут, ее и выложить. Урок физики начался.
Перо Галактионыча заскользило по журналу сверху вниз. Пятнадцать фамилий. Наконец Галактионыч поставил против одной из них точку, поднял от журнала голову и объявил:
— Голубкова…
И Леночка встала и послушно пошла к доске.
Из школьных предметов Леночка больше всего не любила физику.
Даже математика давалась Леночке гораздо легче. Даже химия, не говоря уже об истории, которую Леночка Голубкова, как было известно всем, избрала делом всей своей дальнейшей жизни. Но на физике Леночка переставала быть сама собой. О некоторых ее ответах по школе ходили легенды. Многое в них было преувеличено, но многое было кристально правдоподобно.
Леночку и так было нетрудно смутить, а в кабинете физики она смущалась в десять раз сильнее, чем обычно. Она путалась и сбивалась даже тогда, если, случалось, знала урок отлично. Уж такой она была человек!
И в этот раз Галактионыч улыбался ей что было сил, радостно кивал головой, если ей удавалось сказать что-то верно, и совсем не хмурился, когда она говорила не то…
И Галактионыч, по-моему, даже вздохнул, когда выводил ей в журнале двойку. Леночка еще убито шла по проходу между столами, возвращаясь к своему месту, когда перо Галактионыча снова взлетело к верхней графе нашего журнала и стало опускаться вниз, выбирая новое место для точки.
Леночка была расстроена. До самого конца урока она сидела неподвижно, внимательно смотрела на доску, где Андрюша Григорьев обстоятельно и неторопливо, со знанием дела рассказывал то, чего не смогла рассказать она, а пальцы Леночки взволнованно перебирали страницы учебника лист за листом.
И временами, если в классе становилось очень тихо, был слышен только шелест ее учебника.
И на перемене, когда Галактионыч ушел из класса, я не выдержал. Была среда, в пять часов вечера у нас должна была состояться очередная Академия «Биссектриса», на которой я собирался доводить свою схему до совершенства.
По этому случаю Установка была у меня с собой, лежала на дне портфеля. Я подошел к Леночке, остановился возле ее стола и… покраснел. Ничего другого и не оставалось, если рядом была Леночка и ее огромные синие глаза смотрели на тебя в упор. Я стоял так довольно долго, чувствуя себя последним на свете болваном и ругая себя последними словами, — не знал, с чего начать. Но когда Леночка покраснела тоже, я рывком открыл портфель и выложил на стол Установку.
«Только бы не было сейчас перебоев! — лихорадочно думал я про себя. — Только бы их не было!» Но Установка включилась безупречно. И когда я повернул ручку сразу до самого конца, Леночка захлопнула учебник физики, все еще лежащий перед ней, бросила последний взгляд на Андрюшины построения и формулы, так и оставшиеся на доске после того, как он получил причитающуюся ему пятерку, и поднялась со своего места.
Видимо, она сама сначала удивилась тому, что с ней происходит.
Но губы ее уже раздвигались в улыбке, глаза озорно заблестели; наконец она звонко рассмеялась, но посмотрела все-таки на Установку Радости с заметным недоумением. И я тоже улыбался вовсю: стояли мы с ней совсем рядом, напряженности Поля Радости хватало на двоих.
Огорчение Леночки сняло как рукой. Ей было весело и хорошо, о только что полученной двойке она уже не думала. А мне было хорошо вдвойне: во-первых, потому что работала Установка, а еще и оттого, что хорошо было Леночке Голубковой. Мне было так радостно и легко, что я вдруг ни с того ни с сего стал рассказывать ей об Установке, не дожидаясь неизбежных вопросов. Я даже снял с Установки кожух и показал ей все эти соединения и контакты. Весело и беззаботно я пожаловался Леночке на то, что никак не могу увеличить радиус действия Установки. Со спокойным сердцем я признался в том, что иногда Установка начинает работать с перебоями, и тут я еще пока ничего не могу поделать. Леночка, весело и радостно улыбаясь, задала мне несколько вопросов. Я ответил на них с прежней радостью и легкостью. А потом Леночка вдруг обернулась и поделилась своей радостью с остальными — весело крикнула на весь класс:
— Ребята, идите сюда!..
Я весело оглядел всех ребят.
У тех, что стояли ко мне ближе, настроение тоже заметно улучшилось.
Губы Трубицына, будущего писателя-фантаста, тронула улыбка. Алеха, он, конечно, стоял к нам с Леночкой ближе всех, улыбался широко и открыто. Толик Сергеев остался где-то в задних рядах: на него Установка не действовала, и он серьезно тянул голову над головами других ребят, соображая, что же такое с нами происходит. На лице его было написано такое напряженное раздумье, что я засмеялся сильнее прежнего, захохотал во все горло и продолжал смеяться еще некоторое время даже после того, как выключил Установку и все сразу снова стали серьезными.
Если уж говорить всю правду, сначала я чуть-чуть об этом пожалел: не хотелось, чтобы ребята так рано узнали о том, что изобретаю.
Мне хотелось сделать каждому человеку Земли подарок, а кто же заранее рассказывает о том, что он собирается подарить. Но отступать было уже поздно. Шестой «А», члены Академии «Биссектриса» ждали от меня объяснений.
И через несколько секунд я нажимал на кнопки пульта управления световой классной доски, стирая с нее световую запись, оставшуюся после урока физики, и набирая подробную схему своей Установки. Академики столпились перед доской. А потом я стал говорить так, как если бы отвечал урок. Указка порхала по доске.
— А вот это регулятор напряженности, — объяснял я, — вот здесь и вырабатывается напряженность. Когда она воздействует на те центры головного мозга, которые определяют настроение человека, человеку становится радостнее, и он может забыть любую неприятность. И когда такие вот Установки начнут выпускать серийно, каждый сможет управлять своим настроением сам. Захотелось немного бодрости, случилось в жизни что-нибудь нехорошее — берись за ручку Установки…
Я скосил глаза на Леночку Голубкову. Смеяться она уже перестала, и на ее лице вновь появились первые признаки того самого настроения, что подняло меня с песта чуть ли не помимо моей воли, подтащило к Леночкиному столу и заставило выложить из портфеля схему.
— Бывают моменты, когда человеку необходимо поднять настроение. А с такой Установкой можно даже поддерживать его все время на одном уровне. Хорошая повседневная радость…
Я подробно рассказал о принципе работы Установки, не скрыл и того, что иногда по неизвестной причине она начинает работать с перебоями и тут я еще пока ничего не могу поделать. Остановившись, я оглядел лица ребят и, немного волнуясь, стал ждать, что они мне скажут. Лица были разные. Президент понял не все и, видимо, формулировал в уме те вопросы, которые он сейчас мне задаст. Труба подошел к делу по-писательски: он больше смотрел на меня, чем на Установку, и больше слушал, как я говорю, чем старался вникнуть в смысл сказанного. Лицо Андрюши было ясным: он понял все, о чем я говорил, с первого взгляда и в пояснениях не нуждался. На лице Толика Сергеева застыли восхищение и такая откровенная радость, словно действие Установки наконец-то, с опозданием, уже когда ее выключили, все-таки проняло и его. Я взглянул на Алеху…
Алеша Кувшинников был моим лучшим другом. Толик Сергеев тоже был моим другом, частенько в школе и вне школы нас видели втроем (кто-то из классных остряков — кажется, писатель-фантаст — даже придумал нам общее прозвище по первым буквам наших фамилий — МКС: тот, кто хорошо знает историю науки, вспомнит, что именно так называлась одна из систем физических единиц, принятых в двадцатом веке, — метр, кило- и грамм, секунда). Но лучшим другом был все-таки Алеша. Мы жили в соседних домах, его родители были знакомы с моими, мы вместе пришли в школу и сидели за одним столом вот уже шесть лет. Чего только мы не придумали за это время, и именно Алеша был автором самых невероятных и смелых проектов.
В первом классе, когда Галактионыч рассказывал нам историю освоения планет солнечной системы, мы с Лехой собирались бежать на Марс, чтобы перекопать его археологически от Северного полюса до Южного в поисках следов исчезнувших марсианских цивилизаций. Мы ни на секунду не усомнились, что такие цивилизации существовали, хотя рейсы космонавтов свидетельствовали вроде бы совсем о другом.
Во втором, когда Галактионыч открыл для нас великого фантаста XIX века Жюля Верна и весь наш класс переживал длинный период страшного увлечения его книгами, мы, прочитав известный всем роман «Вверх дном», стали подумывать о том, чтобы и в самом деле изменить наклон земной оси так, чтобы наш маленький городок оказался бы поближе к югу. Если вы помните, у героев Жюля Верна ничего не получилось, но ведь технику XXI века не сравнишь с той, которую имел в виду французский фантаст; с нашей точки зрения, проект был вполне осуществим, но до конца мы его так и не разработали: увлеклись другим. В то время человек впервые вышел за пределы солнечной системы. Экспедиция из трех кораблей обогнула Плутон далеко с его внешней стороны, со стороны открытого космоса. И хотя о сверхдальних межзвездных перелетах на Земле еще не думали, все-таки звезды стали тогда к Земле чуточку ближе. И мы с Алехой решили стать после школы великими путешественниками, первооткрывателями новых космических путей, стали усиленно к этому готовиться. По утрам сверх обязательной, положенной для каждого школьника программы стали выделывать еще какие-то немыслимые, совершенно фантастические с виду упражнения, изобретенные нами самими для развития необходимых космонавту качеств — выносливости, ловкости, выдержки.
Целыми вечерами мы пропадали в школьной астрономической обсерватории, не отрываясь от телескопа и шепча про себя звучные, пленительные названия созвездий и туманностей. Мечтали о том, как мы подлетим на своих кораблях к этим звездам близко-близко, исследуем их планетные системы и опустимся на одной из планет. Между прочим, один из героев космоса, знаменитый капитан Юрий Попов, тот самый, что впервые совершил посадку на планете Сатурн, родился в нашем городе. И с тех пор, проходя по улице, на которой он раньше жил и где теперь установлен его бюст, мы с Лехой думали о нем не только как о знаменитом земляке, чьей судьбе можно лишь завидовать, но скорее как о будущем, старшем, правда, но все-таки товарище…
Потом прошло и увлечение звездными дорогами. На смену им пришло что-то другое. Мы учились уже в пятом классе, перешли в шестой, и к тому времени, когда Галактионыч открыл в нашем классе самую настоящую Академию Наук, мы уже всерьез собрались стать учеными. Мы получили возможность экспериментировать, ставить опыты, какие только хотели, искать в науке свои пути, и тогда решение укрепилось еще сильнее…
Таков был Леша Кувшинников.
И сейчас я ждал, что скажет мой лучший друг. Может, обидится, что я до сих пор ничего ему не рассказывал. И при этой мысли я снова почувствовал себя немного неловко.
А Алеша повел себя так: внимательно осмотрел схему, что-то про себя непонятное пробормотал, потом сказал:
— Надо доделать! Устранить неполадки, чтобы не было перебоев, чтобы установка работала надежно. Предлагаю работать над этим всем вместе. Наверное, это самая грандиозная вещь, какая только могла быть сделана в нашей Академии.
Я посмотрел на него внимательно. Не такой был человек Алеша Кувшинников, чтобы ограничиться только этими словами. Обычно в его голове возникали по всякому поводу столь ослепительные идеи, что иногда мне оставалось лишь завидовать — как это я не смог додуматься сам?!
Алеша заново пробегал схему глазами. На одном из узлов Установки Радости взгляд его задержался, потом он вроде бы ни с того ни с сего взглянул на огромный глобус, стоявший в одном из углов класса, и вот тут-то, видимо, Леху и осенило:
— Ребята, — сказал он, — надо увеличить мощность Установки настолько, чтобы можно было управлять настроением сразу всей Земли…
На секунду он запнулся, сам, видимо, обдумывая то, что сейчас нам сказал. А потом обратился к шестому «А» с взволнованной речью, которая и сейчас вспоминается мне как один из самых блестящих образцов ораторского мастерства:
— Конечно! Без всяких индивидуальных приборов. Тогда людям, у которых случилось что-то неприятное, будет еще проще: им не надо будет каждый раз включать индивидуальную Установку. Они. — Леша увлекся, — они вообще не будут замечать неприятностей, если их постоянно окружает Поле Радости. Радость на всей Земле! Мы сами будем управлять настроением сразу всей Земли! Вот отсюда! — Леша топнул ногой. — Из нашего города! Прямо из нашей школы! Представляете, как это будет здорово!..
Шестой «А» зашумел. Алеша уже стоял прямо на столе, глядя на головы академиков сверху вниз.
— И всем тогда на Земле будет хорошо? — спросила Леночка Голубкова.
— У всех всегда будет хорошее настроение, — отрезал Алеха. — В пределах разумного, чтобы не слишком… Просто хорошее настроение. Когда оно приходит к человеку, он становится лучше, добрее, честнее.
— Какова же должна быть мощность Установки? — серьезно спросил Президент.
— Рассчитаем, — ответил Леха. — Достаточной для того, чтобы охватить даже самые отдаленные уголки Земли.
— Большая работа! — рассудительно произнес Андрюша.
— Конечно! — Леха обернулся к нему. — Ну и что же! Но если работать всем вместе… Ведь принцип действия уже разработан, осталось только найти способ увеличить напряженность Поля Радости, вырабатываемого Установкой, всего… всего в несколько миллионов раз.
— И когда мы построим такую сверхмощную Установку, никто о ней не будет знать? — спросила Катя Кадышева.
Сразу наступила тишина. Академики, уже вовсю увлеченные идеей, переглянулись.
— Никто, кроме нас, не будет знать, что его хорошее настроение от чего-то зависит?
Алеша думал долго, даже слишком долго. Он сосредоточенно смотрел в пол и теребил на своей курточке пуговицы.
— Да, ребята, — сказал он и, по-моему, сам удивился новой, только что пришедшей к нему мыс ли. — Работать будем втайне. Об Установке будет известно только нам. Может, если люди будут знать, что их хорошее настроение зависит не от того, что они делают, а от напряженности Поля Радости, может, им уже не захочется такой радости, а?… А мы ее просто им подарим…
И тут же я подумал о Галактионыче.
…Галактионычу скоро должно было исполниться сто сорок. Выглядел он, впрочем, лет на шестьдесят, никак не больше. Держался прямо, ходил всегда быстро, голос у него был звучный и совсем не старческий. Даже волосы его были не седыми, а так — только слегка седоватыми. Удлинять человеческую жизнь научились в конце прошлого века, как раз когда Галактионычу исполнилось семьдесят.
И Галактионыч стал одним из первых людей на Земле, кому решили удлинить жизнь, а для этого, конечно, надо было быть достойнейшим из достойнейших. Вряд ли действительно можно было найти второго такого учителя. Если он начинал вести первый класс, то вел его до самого окончания школы, преподавая в классе все предметы сразу, от самых простых до самых сложных. И все знал в совершенстве. Но даже не это было главным в Галактионыче. Когда-нибудь я пойму, что в нем было главным…
В нашем городе Галактионыч работая с первого года его существования- уже пятьдесят лет. И чуть ли не половина города называла себя его учениками. Он научил нас читать и писать, дифференцировать и интегрировать, всего не перечислишь. Мы знали его шестой год, а казалось — знали всегда, просто не могли представить, что было время, со когда мы еще не были с ним знакомы.
По его жизни мы могли учить историю двадцатого века. Галактионыч не очень-то любил рассказывать о себе, но зато, если нам уж удавалось каким-нибудь способом его разговорить, каждый рассказ стоил сотни страниц учебника. Галактионыч и наша страна были почти ровесниками. И глазами Галактионыча-мальчишки мы отмечали на карте первые новостройки, чертили маршруты полетов Чкалова и дрейфа «Челюскина», а чуть позже вместе с ним строили по комсомольской путевке первые линии Московского метро. На одной из московских площадей вместе с нами стоял летним воскресным утром повзрослевший Галактионыч, молчаливая серьезная толпа затаила дыхание, слушая голос из громкоговорителя: война! А потом вместе с учителем мы поднимались по сигналу ракеты в атаку — двадцать третий километр Ленинградского шоссе, позади Москва. Жизнь Галактионыча была связана с такими вехами истории, которые и сейчас, в двадцать первом, даже нас, мало еще чего в общем-то знающих, заставляют оглядываться на то время с гордостью и восхищением. Сталинград и Берлин, Братск, «Восток», первая высадка человека на Луне — все это было для нас Галактионычем.
Ему можно было рассказать о чем угодно. Время у него находилось для каждого из нас, как бы он ни был занят. Часто мы приходили в его маленький домик на городской окраине, где в трех комнатах были собраны вещи, при виде которых замирали наши сердца. Несколько осколков от авиабомб, разорвавшихся на улицах Москвы в последнюю большую войну. Первый камень с Луны, привезенный Галактионычу в подарок одним из членов экспедиции, бывшим его учеником. Тридцать томов сочинений другого его ученика, ставшего знаменитым писателем. До того, как мы это узнали и стали брать его книги у Галактионыча, нам случалось искать их по всему городу и радоваться, если кто-нибудь давал их хотя бы на одну ночь. Хороший это был писатель!
И вот теперь у нас впервые заводился от Галактионыча секрет…
Экстренное заседание Академии получилось коротким. Перемена кончилась, в класс каждый момент мог войти Галактионыч. И «Биссектриса» постановила нижеследующее:
1. Немедленно начать работы по созданию Установки Всемирной Радости путем увеличения мощности уже существующей индивидуальной Установки Радости.
2. Назначить для этого внеочередное, третье, заседание Академии по субботам, не пуская на него никого из посторонних. По понедельникам и средам вместе с Галактионычем заниматься на заседаниях своими обычными делами.
3. Как только Всемирная Установка Радости начнет действовать и если опыты окажутся положительными, посвятить во все наши дела Галактионыча…
Последний пункт был принят единогласно. Его, немного поколебавшись, предложил Президент.
И после этого все на какое-то время опять замолчали, а потом Труба хотел что-то сказать, но тут уже все подняли руки, и я тоже, конечно, поднял. Ведь рассказать об этом Галактионычу было совсем другое дело, не то, что еще кому-нибудь.
Потом мы немного поговорили до конца перемены. Хотелось, чтобы и в самом деле на Земле всегда была радость, хотелось, чтобы это время наступило скорее, раз мы можем это сделать.
Я стер с доски запись схемы.
Доска погасла. В класс вошел Галактионыч в своем неизменном синем лабораторном халате. Начался следующий урок. Должно быть, в нашем поведении было что-то такое необычное, потому что не раз Галактионыч оглядывал пристально весь класс, словно собирался нам что-то сказать или о чем-то спросить. Но каждый раз, видимо, раздумывал. Как и следовало ожидать, первая попытка увеличить мощность разработанной мной Установки Радости до всемирного масштаба была предпринята третьим членом системы МКС Толиком Сергеевым — почти сразу же после того исторического момента, когда наш шестой «А» решил взять на себя управление настроением всей Земли.
Попытка не удалась, и это никого не удивило: ведь каждый из нас знал Толика достаточно хорошо.
В классном журнале Толик числился под тринадцатым номером.
Такой ученик есть, наверное, в каждом классе — был во все времена. С ним вечно что-нибудь случается. Если на дом задают выучить по литературе стихотворение, он обычно учит другое, как правило, вдвое или втрое длиннее заданного. В школьные сочинения он любит вставлять такие неожиданные литературные обороты, что, когда учитель читает их потом вслух, жизнь класса удлиняется лет на двести-триста — если верить тому, что смех продлевает жизнь. Толик аккуратно приходил в школу в те дни, когда занятия в ней отменялись. Не раз мы видели, как он спотыкался в таком месте, где споткнуться было просто невозможно. Год назад, в день рождения Толика, мы подарили ему разыгранный нами шуточный спектакль «История его жизни», записанный на видеоленту. Там был эпизод, когда Толик должен войти в школьную дверь. И в течение нескольких мгновений он успевал упасть в лужу, оставшуюся после дождя, уронить в следующую лужу портфель, споткнуться на пороге и снова упасть, уронить портфель второй раз, и кроме того, с крыши прямо на ногу Толику падал кирпич…
В тот день Толик пришел в школу радостный и возбужденный.
По его лицу блуждала загадочная улыбка, и на первой же перемене, когда Галактионыч ушел из класса, мы не выдержали, обступили Толика, требуя объяснений.
— Эврика! — радостно сообщил нам Толик и сбивчиво и путано стал излагать нам суть предложения.
Миллиард! Именно во столько раз увеличится мощность Установки Радости, если внести в ее схему те изменения, которые он предлагал. Академики слушали внимательно, но сумрачно: каждый из нас с первых же слов Толика понял, что такой вариант, если он даже и возможен, требует увеличения размеров Установки до размеров примерно всего нашего города, и Толику для этого даже не требовалось досказывать нам все до конца. Нам же по понятным причинам требовались размеры самые компактные.
Толика перебили. На этом последнем, ускользнувшем от него обстоятельстве внимание Толика остановил Президент. Толик махнул рукой, запнулся на полуслове и огорчился так явно, что нам даже стало перед ним немного неудобно.
Пять дней спустя существенное изменение в схему внес Андрюша Григорьев. Он не улыбался и не сиял. Выражение его лица было деловым и озабоченным. Он немного повозился с моим прибором прямо на наших глазах на очередном субботнем заседании Академии. Из прибора он изъял несколько деталей, а на их места вставил несколько новых, чуть-чуть повернул ручку, и мы почувствовали прилив радости, в десять примерно раз больший по сравнению с прежним максимальным уровнем, до которого довел работу Установки я.
— Так я и думал, — удовлетворенно сказал Андрюша, вырубая действие Установки, и неторопливо пустился в объяснения: — Туда-то мы поставили то-то, там-то заменили тем-то…
И снова все получилось таким простым и гениальным, как и все, что исходило от Андрюши, что нам оставалось только слушать и удивляться. Еще через день маленькое, совсем почти незначительное изменение внес в схему Алеша, и после этого мы застряли на одном уровне.
Академики стали задумчивыми.
Проблема захватила нас целиком, даже Леночка Голубкова морщила лобик в несколько раз сильнее, чем обычно. Желание управлять человеческой радостью укрепилось в сердцах членов «Биссектрисы» окончательно. Над проблемой думал каждый. И раз в неделю, по субботам, мы тайно собирались в нашем классе и докладывали о том, что каждый из нас успел уже придумать. Окна класса наглухо зашторивались. Во-первых, для того, чтобы никто не мог видеть нас с улицы; во-вторых, если быть откровенным, — чтобы в наши глаза не лезло озеро, плескавшееся возле самой стены, да еще не отвлекали внимание разноцветные фигурки футболистов, то и дело врывающиеся на тот участок футбольного поля, который тоже был виден в окно. В нашей школе, как и везде, учились пять дней в неделю, суббота и воскресенье отводились отдыху и спорту. По субботам школа была удивительно пустой, нас встречали и провожали одни только автоматические машины для уборки, производившие в этот день во всех закоулках школы особую недельную мойку.
Через три недели в шестом «А» безнадежно упала успеваемость. Леночка Голубкова, успевшая было исправить свою последнюю историческую двойку по физике, получила сразу две по истории, а проходили мы шестидесятые годы двадцатого века, самое интересное время в последней истории. Алеша не смог взять простейшего интеграла. Труба не сумел на уроке литературы как следует осветить вопрос о фантастике второй половины двадцатого века — теме, которая принадлежала ему по праву.
Вдобавок даже сам наш Президент впервые поплыл по астрономии.
Несколько двоек по разным предметам получил и я, но вряд ли стоит рассказывать об этом подробнее.
Лишь один Андрюша по-прежнему отвечал на любой вопрос с точностью метронома и со знанием Всемирной Энциклопедии и аккуратно получал пятерки.
Галактионыч, наверное, терялся в догадках. И настал день, когда я впервые увидел его вконец растерянным — другого такого дня еще не было. В этот день в начале первого урока, вместо того чтобы ответить, как обычно, на наше приветствие, он пробормотал:
— Ничего не понимаю! Мне вот только что сказали, что никого из вашего класса уже полтора месяца ни разу не видели на футбольном поле! Ничего не понимаю!..
Мы стояли перед ним, не поднимая глаз. В классе была такая тишина, что, кажется, плеск озера был слышен даже через герметически закрытые окна.
— Ничего не понимаю! — пробормотал Галактионыч в третий раз и тяжело вздохнул. — Садитесь…
Утром городская газета вышла с портретом Галактионыча чуть ли не во всю первую полосу. Днем по всем каналам связи на школу обрушился поток поздравлений, приходящих со всех концов света. А наш черед поздравить Галактионыча с его стосорокалетием пришел вот только сейчас.
Когда в начале коридора мелькнул синий халат Галактионыча, Алеха покинул свой наблюдательный пункт возле двери и рванулся в класс.
— Идет! — прошелестело по классу.
Примерно так же, наверное, засуетились на палубах матросы Колумбовых кораблей после того, как один из них разглядел с мачты Американский материк и оповестил об этом товарищей. Маленькая площадка перед кафедрой Галактионыча, на которой только что каким-то чудом размещались все академики, минус поставленный на часы Алеша, опустела в течение секунды. На кафедре в одиночестве остался огромный букет цветов. Букет алел, пламенел, желтел, чернел, белел — в нем были все цвета и всевозможные их оттенки. Кто-то, убегая от кафедры на свое место, догадался в последнюю секунду зажечь на световой доске число, месяц и год, и ярко-красная надпись, размахнувшаяся на полдоски, была, вероятно, первым зрительным впечатлением Галактионыча, когда он появился на пороге. А мы к этому времени уже все спокойно стояли за своими столами.
Галактионыч остановился на пороге. Нам показалось — за секунду он успел взглянуть в глаза каждому. И сейчас я думаю, что в наших глазах увидел что-то новое, необычное и улыбнулся нам только поэтому.
— Здравствуйте, академики! — сказал негромко Галактионыч.
Букет на кафедре алел, голубел, желтел…
— Спасибо! — сказал Галактионыч, улыбаясь все так же — и грусть и радость были в этой улыбке одновременно. — Спасибо, ребята, — и быстро пошел к кафедре.
И улыбка на его лице осталась прежней…
Дни рождения бывали, конечно; у каждого из нас. И тогда папы и мамы, бабушки что-нибудь хорошее нам дарили и умели еще сказать при этом что-то такое, отчего на сердце становилось легко-легко, словно включили вдруг Установку; И нам хотелось сказать учителю что-нибудь, чтобы он помнил эти слова долго-долго. Но мы вдруг словно онемели, и ни у кого, не только у одного меня, не было тогда в голове хоть сколько-нибудь путной мысли, которую можно было бы превратить в эти самые хорошие слова. Мы молчали, чувствуя себя неловкими и неуклюжими, но Галактионыч, как всегда, сам пришел нам на помощь.
— Не надо ничего говорить, — все так же негромко сказал учитель. — Я и так все хорошо понял. — И тронул цветы пальцами. — Спасибо…
С тех пор я много раз слышал, как говорят это слово «спасибо»; есть много способов его произнести и тысячи разных оттенков, с которыми оно воспринимается, но никто еще с тех пор не говорил мне это «спасибо» так, как сказал тогда наш учитель.
Мы сели. Каждый из нас не сводил с Галактионыча глаз.
Накануне мы задержались в школе допоздна; не сомневаюсь, что некоторым пришлось даже иметь серьезные объяснения с родителями. Мы придумали не меньше тысячи предметов, которые могли бы подарить Галактионычу, но все это было не то, что надо.
Идея принадлежала Леночке Голубковой. Леночку осенило в тот самый момент, когда к сердцам нашим уже подступало отчаяние. Леночка наморщила лобик, подняла на нас свои синие глаза и даже не сказала, прошептала скорее:
— Ребята! А что, если мы подарим ему радость на целый день?! Хорошее настроение?!
Леха даже ударил кулаком по столу — это было как раз то! Прежде чем подарить радость всем, мы могли подарить ее только одному человеку. Это был и подарок и эксперимент одновременно, еще один шаг к нашей конечной цели. Леха, по-моему, уже совсем собрался сказать Леночке что-нибудь одобрительное, но тут она выпалила:
— А на кафедру мы поставим букет. Красивый-красивый…
…Галактионыч сидел за своей кафедрой. В глубине одного из ее ящиков была спрятана Установка Радости, настроенная на оптимальный режим работы. Галактионыч должен был испытывать сейчас бодрость, прилив сил, отличное настроение. Учитель улыбался нам из-за огромного букета.
И вдруг сказал:
— Ребята, вы подарили мне сегодня хорошее настроение. И больше мне ничего не надо.
Мы остолбенели.
— Вот этим, — Галактионыч еще раз тронул пальцами цветы. — А еще тем, что не могли сказать мне ни слова, волновались. И этим тоже…
И начался обычный урок…
…Обо всем, что связано у меня с этой Установкой Радости, может, когда-нибудь я напишу совсем по другому. Это будет рассказ о тех же самых событиях — о том, как мне удалось ее впервые собрать, как мы решили дарить всем людям Земли ежедневную хорошую порцию радости, о наших муках, связанных с усовершенствованием Установки, о том, как первый такой подарок мы сделали Галактионычу в день его рождения.
Это будет рассказ о тех же самых людях — Алешке Кувшинникове, вечно что-то придумывающем, увлекающемся; постоянном отличнике Андрюше Григорьеве, авторе серьезного дополнения к учебнику физики по разделу «Оптика»; о Толике Сергееве, нескладном, невезучем и добром; о маленькой синеглазой и застенчивой Леночке Голубковой; вообще обо всех наших.
И все-таки это будет совсем другой рассказ: я стану старше… А если потом, когда пройдет еще какоето время, мне захочется написать об этом и в третий раз, это будет уже третий рассказ…
Галактионыч сказал нам однажды: с течением времени взгляды твои меняются, в них появляется что-то новое, на одни и те же события смотришь по-разному. И если б какой-нибудь писатель несколько раз в жизни переписывал заново одну из своих книг, полностью сохраняя прежний сюжет, рассказывая о тех же поступках и взаимоотношениях тех же героев, каждый раз все равно получались бы разные произведения: они вызывали у читателей разные мысли, даже если прочитать все подряд. Сначала мне не очень-то верилось: ну как это может так быть?! А теперь я начинаю верить. Потому что прошло всего лишь полгода с того дня, когда Галактионыч ушел из нашего класса, а я с тех пор переживал этот день не меньше ста раз и каждый раз по-другому. Галактионыча теперь нет. Нет больше и Установки Радости, мы больше не вспоминаем о ней, словно ее и не было. И произошло все так быстро и неожиданно, что никто даже не поверил, если б не случилось этого на самом деле.
Галактионыч заболел почти сразу же после своего дня рождения и еще несколько дней приходил в школу больным, пока врачи не настояли на своем. Он думал, что быстро поправится, и так и сказал нам на последнем уроке, который у нас проводил. А потом прозвенел звонок, Галактионыч собрал с кафедры все свои записи и книги и пошел к двери. Все последние дни настроение у него было просто великолепным, потому что теперь мы решили оставить Установку Радости в его кафедре надолго — до того времени, пока мы не построим другой, которой хватит на всех людей сразу. Дверь за учителем закрылась. Тогда мы не знали, что навсегда.
А еще Галактионыч говорил: человек взрослеет не постепенно, просто в его жизни выдаются иногда такие дни, когда он сразу становится старше и не меняется до следующего такого же дня. Детство кончается в один день, и взрослым тоже становишься в течение одного дня. И все это время, пока в наш класс приходили новые учителя — по одному на каждый предмет, — а мы продолжали ждать, когда же снова мелькнет в конце коридора синий халат Галактионыча, никто из нас не знал, что такой поворотный день уже караулит нас, что он совсем близко.
И он пришел. В тот день было много событий.
Андрюшку Григорьева я еще ни разу не видел таким, каким он был в то утро. Он был взъерошен и взбудоражен, раскраснелся, будто бежал в школу бегом (а этого просто невозможно было представить), и в классе долго еще не мог отдышаться.
— Олухи! — простонал он наконец. — Жалкие, несчастные олухи! Не сообразить такой элементарной вещи?! Какие из нас после этого ученые!
И он выдал нам такое, отчего у меня потемнело в глазах, а Алеша Кувшинников, человек, стоящий во главе всего нашего дела, опустился на стул так, словно не мог больше стоять. Мне сейчас как-то неловко даже об этом писать, потому что действительно все было настолько просто, что нас стоило, пожалуй, назвать не только олухами. Мы совсем упустили из виду то обстоятельство, что мощность нашей Всемирной Установки Радости никак нельзя было бы сделать равномерной — она неминуемо должна была с расстоянием ослабевать, как слабеют звук или свет. И если в момент действия такой сверхмощной Установки стоящие рядом с ней сошли бы от радости с ума, на противоположной стороне Земли радость была бы почти незаметной…
Труба присвистнул. Алеша сидел, молчал. Президенту впервые за все время, что я его знал, изменила выдержка, и он затараторил очень быстро и несвязно:
— Значит, Всемирной Установки Радости не может быть?! Невозможна! Все… все впустую…
Андрюша пожал плечами.
— Я вчера думал о ней, как всегда, и вдруг, — он словно оправдывался, — и вдруг мне в голову такая мысль! А в самом деле, ведь невозможно сделать так, чтобы напряженность Поля Радости была везде одинакова. Никак нельзя!..
— Значит, невозможна! — сказал Леха медленно, как-то по особому нажимая на эти слова. — Невозможна!
А перед моими глазами мигом прошли миллиарды улыбающихся, счастливых человеческих лиц, промелькнули все страны и континенты мира. Я вспомнил, как часто в последнее время мы крутили наш школьный громадный глобус — осматривали поле действия нашей будущей Всемирной Установки, прикидывали, в каких районах она будет особенно необходима. Глобус был огромным, на одной Африке могла уместиться вся наша Академия «Биссектриса»; континенты медленно плыли перед нашими глазами — Север Земли, Юг Земли, Восток, Запад… Миллиарды человеческих лиц… И глобус остановился — оказывается, нельзя было подарить радость сразу всем. А, наверное, нам очень хотелось ее подарить, если все мы, даже Андрюша, так долго не могли сообразить этой элементарной вещи. Очень хотелось!..
А еще перед моими глазами прошли все дни начиная с того, когда мы решили работать вместе, — необычные и радостные дни. Но все это я даже не успел тогда как следует осознать. Потому что прошло еще совсем чуть-чуть времени, и в нормальной школьной жизни вдруг словно что-то оборвалось. Мир в глазах стал неясным, нерезким. Сейчас я не могу припомнить, как именно я все узнал, да это и неважно. Галактионыч умер, врачи уже не могли ему помочь. И это было так неожиданно и невозможно, что сначала я плакал и сам себе удивлялся, потому что еще не верил в невозможное. До этого, видимо, я твердо считал, что человек уже научился управлять миром так, как он хочет, и впервые на моих глазах мир оказался сильнее человека, вышел из повиновения. И еще очень долго после этого мир казался мне хрупким и ненадежным, даже сегодня еще не все вернулось на свои места.
Школа вдруг стала пустой и гулкой, словно в субботу, когда мы собирались на наше очередное незапланированное заседание. Я стараюсь припомнить все, что было тогда со мной, и не могу — даже странно: словно кто-то начисто стер из памяти все мои поступки того дня. Сначала я шел куда-то вместе со всеми, потом ходил по школьным коридорам и о чем-то думал, но вот о чем — тоже не могу припомнить. И когда я снова заглянул в наш класс с надписью «Биссектриса» на двери, в нем никого не было. Лишь возле учительской кафедры прямо на полу сидел Алеша Кувшинников, и перед ним лежал маленький черный пластмассовый со ящичек — придуманная мной Установка Радости, ручка на нуле. Алеша, видно, только что вытащил Установку из ящика кафедры Галактионыча.
И я сел на пол рядом с Алешей, и мы долго молчали, глядя в разные стороны. Не хотелось ни думать, ни говорить. Из меня словно вытащили тот невидимый стержень, который каждого человека поддерживает прямо.
Леха пошевелился.
— Я знаешь о чем думаю?
Он замолчал, подбирая получше слова:
— Вот перед нами штука, которая запросто может нас обоих развеселить. Сейчас нам далеко до веселья. Но вот хочется ли тебе поднять сейчас настроение?…
Я взглянул на маленький черный ящик — ручка на нуле. А ведь правда, как все просто, поверни ручку до отказа, не об этом ли я мечтал, когда все еще только начиналось и когда встретил того маленького грустного негра? А сейчас мне это даже не пришло в голову.
И Лехе тоже. И может, вообще никому не пришло бы…
— Я думаю, — сказал Алеша, глядя куда-то в сторону, — когда ты встретил в Африке того парня, не надо было тебе расспрашивать его, что произошло и придумывать, каким бы хитрым способом вернуть ему радость. Надо было за ним пойти нам всем вместе и помочь ему как-то по-другому. Обязательно помочь. Люди должны помогать друг другу! Но, может быть, для этого надо было просто сказать ему что-нибудь такое, чего раньше ему никто и никогда не говорил…
Мы встали и теперь смотрели на Установку Радости сверху вниз.
Над нами нависла тишина.
— Значит, она не нужна людям, — медленно сказал Алеша, если вот так… Но помогать мы им будем. И радость дарить тоже. Постараемся даже сразу всем на Земле.
…Мы начинаем привыкать к нашим новым учителям — по одному на каждый предмет. Они хорошие и добрые, а новая учительница по математике вообще очень славная и совсем молодая. И живет она, оказывается, на той же улице, что и мы с Алешей… Мы стараемся учить то, что они нам задают, как можно лучше. И в мире все идет по-прежнему: день сменяется ночью, а вслед за ночью снова начинается день, и теперь я уже знаю, что так будет всегда, что бы ни происходило с людьми.
А потом, когда уже прошло какое-то время, мне стало вдруг казаться, что Галактионыч все прекрасно знал — и об Установке Радости, и о том, как мы хотели подарить радость сразу всей Земле.
Ждал, что же мы сделаем, и ничего нам не подсказывал. Ждал, когда мы сами поймем, что радость нужно дарить людям совсем другими способами. Первым из нас это понял Алеха. Но Галактионычу пришлось для этого умереть…
Откуда у меня берется уверенность, что Галактионыч все прекрасно знал, сказать я не. могу.
Ведь он не выдал себя ни разу, а мы скрывали, что делаем, на совесть. Но Алеха, когда потом я рассказал ему о своем предположении, вдруг полностью с ним согласился:
— И мне кажется точно так же. И знаешь почему?
Тут Леха запнулся, словно понял, что нечаянно проговорился. Но отступать было бы уже неловко, и Леха взглянул на меня испытующе.
— Вот почему это мне кажется. Помнишь, я вырезал на двери «Биссектрису»?
Я кивнул.
— Галактионыч хотел потом узнать, кто это сделал, но я так и не сознался.
Леха помедлил.
— Потом я ему во всем признался. Дня через три. И так, конечно, чтобы никто из наших не слышал. Что же он мне, ты думаешь, сказал? Он сказал: «Я все знаю! И если уж ты вырезал, пускай надпись так и остается. Академия «Биссектриса»!» Я тогда просто обалдел. Откуда же он мог знать? А он, наверное, действительно знал о нас все. Возможно, даже то, чего не знаем мы сами. Какие мы были, какие мы есть. А еще то, какими ты станем…
День, когда все мы стали старше, прошел. Мы учились, на уроке географии с новой учительницей слетали в Южную Америку, где впервые попали под настоящий прекрасный ливень — там еще не научились управлять погодой. Мы играли в футбол, загорали, потому что уже началось лето, и Леха снова стал что-то такое придумывать, Катя Кадышева сделала первый самостоятельный синтез, а Труба потихонечку перешел от слов к делу — написал начало своего первого фантастического романа: о полете к Южному Кресту. И я даже стал понемногу забывать о своей Установке Радости, хотя времени прошло совсем мало. Была ли она в действительности, работала, могла дарить людям радость? А вот о Галактионыче я думал каждый день. И дважды в неделю, по понедельникам и средам, к пяти, когда школа пустела, мы снова приходили в наш класс, на заседание Академии.
Теперь я знаю, как к нашей Академии относились взрослые: совершенно случайно услышал разговор двух наших учителей. Один из них назвал Академию любопытным педагогическим экспериментом, но не слишком удачным, потому что Академия Наук воспитывает слишком односторонне, в одном научном направлении, а не все же из нас, в самом деле, станут учеными. Другой ответил, что Академию надо рассматривать гораздо шире, и это совсем не одна наука, может быть даже совсем не наука. Тут они немного поспорили, но я так и не узнал, чем кончилось дело, — неловко было слушать чужой разговор, и я побыстрее ушел.
Нас потом спрашивали, будем ли мы продолжать Академию без Галактионыча? И мы ответили, что будем, но только одни, без учителей. Толик Сергеев вернулся к своей злополучной теореме. Мне почему-то кажется, что он так и не сумеет ее доказать, но пока он стоит на своем. Леночка Голубкова шуршит в эти дни страницами толстых книг и журналов, иногда делает из них какие-то выписки в пухлую, большую тетрадь. Двойки по истории шестидесятых годов исправлены, но она, видно, увлеклась этим временем всерьез.
А может, кто-то из нас и раздумал уже становиться ученым?
Сам я, например, начинаю подумывать о другом. Но в Академию мы приходим все.
Мы собираемся в классе по понедельникам и средам, после пяти, каждый занимается своим делом — Алеша Кувшинников, Саша Чиликин…
Андрюша Григорьев, чей портрет все еще висит на «Архимеде» (как-никак единственное открытие «Биссектрисы»), снова что-то там считает и ставит какие-то опыты.
А я в эти дни открываю свою тетрадь и пишу. И этому меня тоже научил Галактионыч. На каком-то уроке литературы мы говорили о том, какое место в жизни современного человека занимает книга.
И тогда Галактионыч сказал, что по-настоящему хорошая книга (он дважды повторил это слово «по-настоящему») может даже лечить людей вместо лекарств. Если ты заболел, иди не к врачу, а в библиотеку.
— Что у тебя болит? — спросит библиотекарь, выслушает твои жалобы. — Ах, вот в чем дело?!
И снимет с полки «Трех мушкетеров».
— А у тебя? — и протянет кому-то томик Жюля Верна.
А третьему даст «Дон-Кихота», а кому-то — Пушкина или (но это уже кто постарше) Есенина, а еще кому-то пропишет «Робинзона Крузо»…
Я не знаю, что случилось с нашим шестым «А» после всего, о чем я рассказал, но что-то, наверное, случилось. И тогда я вспомнил слова нашего учителя — захотел сам написать для ребят книгу, Но какую именно? И вдруг понял, что надо мне написать о них же самих — об Установке Радости, как мы ее изобрели и мечтали о том, чтобы на Земле всегда было всем весело и хорошо, но больше всего все-таки о самих нас. Ведь совсем не Установка Радости и то, как она работала, главное во всем, что случилось. Мало ли что мы еще изобретем, откроем, напишем в свое время! Главное — это все-таки мы сами, и то, что мы поняли за это время, и то, какими мы стали. И пусть они, наши академики, прочитав мои записи, посмотрят на самих себя со стороны. Если это им в чем-то поможет — значит книгу я снял для них с полки верно.
А может, и не только для них одних.
…Толик Сергеев склонился над доказательством, затылок у него каменный. Труба придумывает какието новые приключения своим героям. Леха задумчиво смотрит в окно. Маленькие люди XXI века…
Дверь, на которой висела табличка «Академия Наук», недавно заново полимеризовали — раньше дверь была зеленой, а теперь стала голубой. И надпись, процарапанная ножом, исчезла, дверь засверкала чистотой. Алеша стал старше, и теперь он долго колебался, ходил задумчивый и сам не свой. Но потом решился все-таки: поставил меня в конце коридора, вырезал «Биссектрису» заново — ровными, аккуратными буквами.