Убирать черепки и землю бросился молчащий до сих пор Опитц.

Через несколько мгновений замешательства вновь отозвался Войнич:

- Вы, герр Лукас, с одной стороны отрицаете существование демонов, а с другой – восхваляете борьбу с ними. Как это? На чьей вы стороне?

- Я считаю, что их необходимо полностью вытеснить из пространства людского разума, сделать так, чтобы они перестали существовать вообще. Человечество обязано избавиться от собственных демонов.

- Как избавиться?

- Перехватить над ними контроль, выполоть…

- Вы же знаете, что это невозможно, - неожиданно заявил Фроммер. – Это бытия, которые пользуются иными, чем земные, законами.

- Нет никаких других законов, кроме земных. Существует лишь Бог.





Прошло несколько дней, вытоптанных нашим Войничем по прямым тропкам – из пансионата в курхаус и две прогулки ежедневно. Дважды в день он посещал Тило, которому делалось все хуже, так что в конце концов отослали телеграмму в Берлин, но вот то ли родителям, то ли приятелю – этого Войнич не знал. Доктор Семпервайс приходил каждый день утром в пропахшую красками комнату и выходил из нее все более задумчивым. Рассматривалось предложение перевести больного в курхаус, где над ним была бы лучшая опека, но, в конце концов, проблема как-то рассосалась сама. Был нанят еще один санитар, и теперь на этаже стоял специфический запах мыла и дезинфицирующих средств, а крепкую фигуру этого санитара в халате с постоянно закатанными рукавами видели на дворике пансионата, потому что он стоял там и курил папиросы.

Опитц вновь предложил небольшую экскурсию, чтобы проветрить легкие разогнать черные мысли обитателей Пансионата для Мужчин. Необходимо делать свое, нужно жить, повторял он. Ведь здесь постоянно кто-нибудь умирает.

Август частенько выжидал уже в столовой, когда появится Войнич, чтобы перехватить его хотя бы на время прогулки до курхауса. Всегда в легком полуобороте, склоненный к собеседнику, со своими сложенными словно для молитвы ладонями, он провозглашал лекции, окрашенные греческими цитатами, которых Войнич не понимал, но боялся в этом признаться.

В пополуденные часы, предшествующие поездке в Хойригер[30], как называл этот деревенский ресторанчик Август, он посетил Войнича в его комнате. Туда он вскользнул свежевыбритый, пахнущий одеколоном, запах которого тут же захватил все помещение. Из-за пазухи своей табачного цвета тужурки он вытащил зеленую бутылку.

- Это я принес маленький аперитив, - произнес он с милой дружеской улыбкой. – Как раз на две рюмочки хватит. Выпьем за дружбу.

Они уселись вокруг столика, за которым Войнич как раз подписывал открытки отцу и дяде. Он сунул их под гербарий, хотя Август и не знал польский язык. Во всяком случае, такое у него было над венцем преимущество. Они разговаривали о том, о сем: о достоинствах гербария, о здоровье Тило, о скором пришествии зимы. Внезапно Август в доверительном жесте склонился к парню и сказал:

- А я ведь раскусил тебя, красивое существо, Мечислав, - имя он произнес так, словно долго-долго его учил. – Я знаю, кто вы такой. Если Юпитер и Венера одновременно дадут свидетельство, появится монстр, которого все станут дарить уважением, с милой внешностью…

То, о чем сначала подумал Войнич, было связано с дырой в стене: что он недостаточно плотно ее заткнул, и что, возможно, не заметил других в стенах и дверях. Внезапно он затосковал по отцу – тот знал бы, что ответить, как себя повести. Мечислав чувствовал, как напряглось его тело, потому, чтобы продлить время для реакции, он потянулся к рюмке и – несмотря на предыдущие решения – опорожнил ее до дна. Август суетливо наполнил ворую.

В течение этих нескольких мгновений, когда говорил Август, когда Schwärmerei стекала из гортани в желудок, чтобы там соединиться с кровью, Войнича охватило спокойствие.

- Нам уже пора собираться, герр Август. Нужно потеплее одеться. – Войнич поднялся и подошел к шкафу за пальто. – Не знал, что вы интересуетесь еще и астрологией. Будет новая тема для дискуссии с герром Лукасом.

Август поглядел на него через плечо, не двигаясь с места.

- А вот это из Плутарха: "То ли женское наслаждение предпочитает, то ли мальчишеское обаяние?", "Где только видит красоту, он двурукий".

Войнич стоял у двери, отвернувшись к гостю спиной. Он всего лишь опустил голову.

- Цицерон об этом говорит, - таинственно сказал Август и прибавил. – А знаешь, что таких как ты топили в море?





Ехали они на смешной повозке местного изобретения, в которой лавки располагались вдоль корпуса, так что сидели они словно пожарные, друг напротив друга, в основном, молча, обмениваясь только отдельными словами, потому что повозка трещала и скрипела. Войнич поглядывал из-под прищуренных век на весь этот разожженный осенними огнями мир, что было новым упражнением в искусстве глядеть – он делал так, как советовал ему Тило. Мир становился плоским, складываясь из пятен и линий, иногда совершенно неожиданных. Там, где взгляд отказывался глядеть прежним образом, когда уже предварительно знаешь, на что направляешь глаза, там иногда появлялись совершенно изумительные фигуры. Дорога на Лангвальтерсдорф по направлению к Рёйбницу, которую как раз сейчас они и преодолевали, ведущая через огромные открытые горные луга, казалась треугольником с мягкими линиями, окруженным полосами разных оттенков бронзы, сиены, гнилой зелени и ржавчины. Эти полосы игрались симметрией, повторялись за очередным поворотом и раздражали нерезкие края треугольника неожиданной фактурой обочин, в которые врастали темные штрихи деревьев. Небо запускало зубы в виднеющиеся на горизонте горы, подгрызая землю. А красные листья, осыпающиеся с буков – то были залитые кровью следы когтей.

- У вас что, глаза болят? – обратился к Мечиславу Фроммер, и Войнич увидел в обращенном к нему взоре неподдельную заинтересованность.

Когда они доехали до небольшого, но очень живописного горного убежища, солнце скрылось за спину высокой горы, но, наверняка, на другой стороне все так же освещало золотым сиянием низины. Было довольно темно, и темнота эта была бархатной.

Хозяин, одетый по-альпийски, в кожаных коротких штанах и толстых носках, пригласил их в теплый дом, где их угостили вином домашней работы (не очень-то и хорошим), а потом настойкой из семи местных трав, рецептура которой хранилась в строжайшем секрете. Достопримечательностью горного убежища был один из тех горных прудов, о которых говорили, что здесь подземные воды выходят наверх, принимая форму глубоких водоемов, с всегда холодной и хрустально чистой водой.

Опитц обращался к хозяину с огромным почтением, а Август с Лукасом, когда смесь спиртных напитков сделала их посмелее, вновь начали препираться. Из кухни разносился замечательный запах вроде как гуляша – каждый из прибывших был голоден, так что все с нетерпением ожидали, когда они, наконец-то, смогут насытиться. На сей раз беседа касалась традиций, и из того, что Войнич слышал краем уха, Лукас упирал на то, что к традициям следует относиться со всей серьезностью и дословно, поскольку в них заключена мудрость множества поколений; а вот Август твердил, что это внешний, жестко застывший панцирь, который удерживает людскую общность лучше религии, но в освобожденном мире, который наверняка настанет, ни от одной, ни от другой не останется и следа.

- Третье ноября – это наш Kaninchentag[31], - перебил все эти размышления хозяин, давая указание расставлять столовые приборы. – Тогда-то мы едим блюдо под названием Angstel[32].

Войнич вынул свой блокнотик и записывал все эти сообщения, внимательно поглядывая на внешний вид блюда, которое подали на железных поддонах. При этом он избегал взгляда Августа, а до того специально уселся на другом конце стола. В глиняных мисках на стол прибыло пюре из картофеля и тыквы замечательного золотисто-желтого цвета. К этому же подали квашеные огурцы и жареную свеклу. Все с аппетитом набросились на гуляш. Войнич поначалу недоверчиво крутил на вилке кусочки мяса неправильной формы, но под конец плюнул на все, а когда снова подали вино, аппетит пробудился в нем с силой торнадо.

Мужчины, разобрав проблему традиций, за гуляшем занялись размышлениями на тему даймониона, только их беседу вскоре возглавил владелец ресторанчика, который принес бутылку наливки или настойки собственного производства и громогласно ее восхвалял:

- А теперь скажите честно, кто делает лучшую Schwärmerei: я или герр Опитц?! – воскликнул он, после чего стал разливать по замечательным хрустальным рюмкам уже известный всем напиток.

Войнич с любопытством осуществил дегустацию. Да, вкус был другой, более сладкий, менее пряный, зато в наливке хозяина трактира лучше чувствовались запах мха, сырость лесной подстилки, размякших еловых иголок и муравьев. Он попросил налить себе еще – и чувствовал, как напиток расплывается у него в желудке и штурмует нервную систему. Пришло уже известное оживление, обострение внимания, знакомое отмечание всех мелочей – он и сам не знал, как это назвать.

- Гуляш был великолепен! Ничего подобного никогда не ел, - хвалил блюдо герр Август, доставая свою ежедневную сигару. Только на сей раз он ее не закурил, а только чувственно крутил в пальцах.

- Какой аромат! – восхищался уже пьяненький Лукас. – Это, похоже, из-за местных приправ. Ну признайтесь, чего это вы туда наложили. Наверняка, гвоздичный перец…

Хозяин охотно согласился с тем, что нигде не готовят чего-то столь же вкусного. Он присел на краю лавки, готовясь, похоже, к длительному рассказу. Его лицо удивительным образом растеклось в улыбке.

- Приготовления к изготовлению этого блюда длятся уже с весны. Нужно иметь, как минимум, три дюжины кроликов одного возраста. – Он оперся руками в широко расставленные колени, гости же повернули к нему свои стулья, что выглядело, будто бы он рассказывал какую-то охотничью байку. – Ой, это такие трусливые зверьки! В канун Kaninchentag иду с заряженным ружьем к их клеткам и несколько раз стреляю в воздух, чтобы наделать шуму. – Тут он выбросил руки вверх и воскликнул: "пиф-паф". – Большинство кроликов умирает от сердечного приступа. Мы говорим, что у них от страха разрываются сердца.

Повисла тишина, и до хозяина дошло, что, похоже, его не поняли.

- Это и есть основной компонент гуляша, мои господа! – обратился он к гостям, словно к детям. – Именно это вы и ел. Перепуганные сердца напитываются кровью, откуда замечательный вкус. Это и есть наш Angstel. Из кроличьих тушек мы делаем паштеты, шкурки вычиняют, чтобы пошить шубки дамам.

Он рассмеялся во все горло, и лицо полностью утратило свои свойства.

Войнич вышел из дома, и его тут же охватили величественные, бархатные объятия гор, освещенных желтоватым отсветом, что приходил, похоже, из Вальденбурга. И тут он испытал истинные отвращение и отчаяние, что его поймали в ловушку, и что он никогда из нее не высвободится, что вновь придется жить в страхе и чувстве, будто бы он является чем-то поддельным, дешевой фальшивкой. Желудок, наполненный перепуганными кроличьими сердцами, стиснулся от страха и отвращения. Он оперся рукой о деревянную, теплую стенку, и его долго тошнило.





Узенькие ступеньки вели наверх, к входу на чердак. Их размеры казались буквально игрушечными, будто бы для детей, а сами двери, ведущие на чердак, были явно меньшего размера, чем остальные двери во всем доме, к тому же их небрежно покрасили темно-коричневой краской, из-под которой проступали слои других красок, словно бы двери были старыми-старыми, и их неоднократно красили. Войнич оглядывался по сторонам, прислушался, никто ли не идет, затем полностью преодолел лестницу и схватился за дверную ручку. Пришлось ее сильно толкать, потому что было видно, что дверь давно никто не открывал. Между полом и дверью собралась полоска пыли, в которой были видны останки мертвых насекомых, какие-то волосы, растертые листья. Когда Мечислав, склонившись, прошел на чердак, пришлось на миг задержать воздух в легких, поскольку здесь царил очень интенсивный запах земли и гнилой древесины, а еще – плесени. Он ожидал холода, но – вовсе даже наоборот – на него повеяло сырым теплом. Весь пол был покрыт хвоей и купками мха, который частично порастал и стены, а более всего – и деревянную обшивку крыши. Маленькие окошечки были затянуты чем-то серым, возможно, то была очень старая паутина. Войнич сделал несколько шагов вперед, но у него возникло странное ощущение, будто бы ступни проваливаются в иголки, поэтому, испугавшись, он отступил на порог. В самом углу чердака, стоял каких-то приличных размеров предмет мебели. Войнич распознал в нем комод, прикрытый буйной порослью мха, длинные стебельки которого, законченные шариком со спорами, свисали вниз, будто какая-то странная бижутерия.

Мечислав присел, затем опустился на колени, чтобы, опираясь на руки, приблизиться таким образом к комоду – таким образом он распределял свой вес более равномерно, чтобы не проваливаться в иголки – и внезапно почувствовал под ладонью нечто скользкое и холодное. Будто ошпаренный он попытался вернуться к порогу, но тут заметил, что наткнулся на колонию маслят; грибы росли совершено смело, а их золотисто-медовый цвет почти что светился в полумраке. После пары секунд совершеннейшего изумления он, инстинктивно, начал их собирать, только некуда было поместить все это грибное изобилие. Войнич решил пожертвовать носовым платком, но быстро оказалось, что того недостаточно. Вид грибов столкнул чувство опасности куда-то на периферию. Он снял рубашку и вот так, полуголый, пробирался в глубину чердака, собирая золотые маслята, а его груди касались упругие спорофоры мхов. Воздух здесь был сырым и душным. Он и не заметил, что из его горла исходит тихое, хрипящее дыхание, которое с каждым мгновением все больше делается похожим на воркование, прекрасно знакомое, только теперь уже не раздражающее, а приятное для уха, собственное, домашнее, словно знакомый голос матери. Рубаха уже была наполнена грибами, и Войничу пришлось отступить из этого сезама. Трудно было двигаться на корточках назад, и при этом ему было известно, что в мясистой хвое прячется еще множество маленьких золотых головок. "Нужно оставить их на потом, я еще вернусь сюда", - обещал Войнич сам себе в громадном возбуждении, которое делало его по-настоящему счастливым. Как же жалко было отсюда уходить! И вновь его горло издало тот самый звук: груху-грао, это звучало, будто бы Мечислав жаловался, грао-груху: словно бы кого-то призывал. Краем глаза он заметил какое-то ничтожное, быстрое движение, но подумал, что это, наверняка, голуби, что здесь поселились, а может, какие-то другие птицы, из тех, которые не улетают на зиму в Африку. Это же какие богатства имеет здесь Вилли Опитц. И знает ли он об этом? Да, он уже хотел поделиться своим открытием, но внезапно почувствовал, что делиться этим сокровищем с другими нет никакого желания. Вот зачем ему говорить другим, что он здесь нашел? Разве они делятся с ним своими секретами? Нет, он никому не скажет.

Войнич выбрался на ступени и, одной рукой держа мешок из рубашки, а второй прикрывая грудь, потихонечку, на цыпочках вернулся в свою комнату.



14. ТЕМПЕРАТУРНЫЙ ГРАФИК


После того странного и чудовищного вечера, когда они поехали на кроличьи сердца в трактир над прудом, Войнич решил прекратить пить Schwärmerei.Что-то не так было с этой вкусной, густой и вызывающей зависимость наливкой. Ее горькая сладость доставляла наслаждение, но после того напиток нарушал работу нервов и распылял внимание. Войничу казалось, что в его обычную реальность пациента санатория внезапно проникает целая система побочных ответвлений времени, его возможных карманов и закладок. Время морщилось складками, минуты исчезали в секундах или растягивались на целые четверти часа, из-за чего так легко было потерять в нем ориентацию. Подобное творилось и с пространством. Собственно говоря, все чердачные помещения казались ему необследованными, словно бы там постоянно прибывало дверей. Случалось, что и сам пансионат неожиданно делался огромным, как будто бы за ночь набухал, как будто бы из него отпочковывались иные пространства. Войничу частенько снилось, словно бы коридор удвоил свою длину, что дальше размещаются какие-то другие помещеньица, из которых до него доносилось воркование или рев влюбленного оленя. Случалось, что после принятия наливки Войнич не попадал в свою комнату, а просто торчал на лестнице, чтобы там внимательно рассматривать потемневшие от дыма натюрморты. Он стал носить с собой лупу, ту самую, с помощью которой рассматривал де Блеса, благодаря чему открыл, что поручни лестницы изъедены древесными точильщиками. Многолетняя работа этих насекомых постепенно превращала поручни в хрупкие скелеты, которые когда-нибудь с треском рассыплются под чьей-нибудь ладонью. Он пробовал через лупу поглядеть на кичеватые пейзажи, но в пансионате было слишком темно, а слабый свет новомодных электрических лампочек, редко висящих и жужжащих, лишь раздражал скрытые на этих полотнах виды, не открывая слишком многого. Зато он нервно обходил картину с висящим зайцем, вытягивал ноги и перескакивал несколько ступеней. Schwärmerei вызывала, что он сам чувствовал себя этим зайцем, будто бы он висел над столом некоего великана, и у него складывалось впечатление, будто бы все видит вверх ногами.

Утром его мучило даже не столько похмелье, как чувство, будто бы он что-то потерял, что не запомнил собственных слов, что у него провалы в памяти, через которые в его мозг проникает неопределенный шум. И он решил только изображать питье; как-то раз он даже вылил содержимое рюмки, и это прошло ему без последствий.





Последняя неделя октября была особенно влажной. Целыми днями лил дождь, то в виде неприятных водных потоков из шланга, то как теплый аэрозоль, распыляемый с неба в воздухе. Поток под Пансионатом для Мужчин поднялся, начал подмывать берега и смывать с них остатки летней пыли или же гусиные перышки, вода вырывала небольшие растеньица, которые летом неосторожно придвинулись слишком близко к потоку. Людей сопровождал непрестанный шум воды, и, похоже, не только одного ручья, потому что у Войнича иногда создавалось впечатление, будто бы вода повсюду, и шум этот исходит еще и из-под земли, из-под фундаментов домов, из подвалов, из-под парковой подстилки. Шум сопровождал их на мощеной улице, аккомпанируя человеческим шагам и грохоту повозок, а так же ворчанию двигателей немногочисленных автомобилей. Сырость оседала тонкой глазурью на листьях, которые давным-давно уже пожелтели и покраснели, но еще цеплялись за жизнь. Они еще не были готовы к разводу с деревьями. В тяжелом, сыром воздухе лист опадал театрально и на удивление громко. Паць, паць, он приклеивался к товарищам, уже начавшим покрывать аллеи и брусчатку мягкими обоями.

Войничу удавалось сбежать от многозначительно глядящего на него Августа, который, казалось, не переставал за ним следить; от Лукаса, постоянно приветствующего его заговорщической усмешкой как сообщника будущего преступления; или от беспокоящего Фроммера, который считал его посвященным во все тайы его истинной профессии – чтобы избегать мужчин, Войнич выходил за пределы главного и единственного тракта, шел в сторону от главной улицы и сразу же попадал в горы, обходя по дороге лишь небольшие, тщательно обработанные огородики. Когда ему переставало хватать воздуха, ему удавалось подняться достаточно высоко, и тогда он видел, что говорить, будто бы селение внизу – это городок,является большим преувеличением. Это было застроенное домами пространство, где, как только заходило солнце (а с каждым днем было заметно, что света становится все меньше), тут же откуда-то с гор приходил пронзительный холод, сырая стужа, которая смешивалась с горьковатым запахом дыма из дымовых труб и вечно сырого дерева. Посудина, в которой варилось какое-то неизвестное всему миру блюдо.

Тогда у Войнича появлялось время подумать. А поскольку он не любил заниматься этим во время прогулок, он находил какое-нибудь упавшее дерево или даже одну из лавочек, садился там и, глядя на деревню и громадное, видимое отовсюду здание курхауса – размышлял. Только не вперед, о будущем. Он умел думать только назад, его рефлексии были воспоминаниями, поскольку голова его еще не была свободной, ему постоянно приходилось оценивать то, что с ним произошло.

То были какие-то отдельные моменты, не слишком и важные, он сам даже и не знал, зачем все это помнит. Запах приготавливаемого обеда, долетающий из кухни, который настолько раздражал отца, что, в конце концов, они стали заказывать блюда из ресторана. Собственный испуг, когда однажды он увидел отца пьяного и плачущего; сам он, по-видимому, был тогда маленьким, потому что почувствовал тогда сильную руку Глицерии, которая забрала его в комнату и сделала так, что на долгое время он забыл о той ситуации. Или свой поход в деревню в одиночку, когда ему было пять лет – до сих пор он не может понять, что же им тогда руководствовало. Вместе с Глицерией он возвратился только лишь под вечер, и взбешенный из страха за него отец дал ему при всех пощечину.

Постепенно он покидал то позапрошлое место в самом себе и все чаще чувствовал, будто бы все это произошло не с ним, а с кем-то иным, каким-то Мечиславом Войничем из Львова. Все эти сценки он осматривал, будто открытки, ко всем ним он мог бы дописать какие-нибудь поздравительные строки. Зато он полюбил спрашивать самого себя: "Как так получается, что…" – и вставлял дальше все парадоксы, все несправедливости и страдания сего мира. Это была словно бы новая разновидность Пана Плясуна, игры, которой он с таким упорством предавался во время всяческих поездок. А эта новая забава годилась на время вылеживания, прогулок по парку или же лежания в постели и ожидания, когда же часы на башне начнут будить Якова.

Например: "Как так получается, что умирают такими молодыми, ничего еще не пережив?". Или: "Как так получается, что в отношении этой страшной болезни, чахотки, каждый находит собственную стратегию, чтобы справиться с нею?". Или по-другому: "Как так получается, что люди, которые глядят на одно и то же, видят нечто иное?".



Понятное дело, что на эти вопросы ответа он не находил. Он обещал себе, что расспросит об этом Лонгина Лукаса или Августа, только те всегда как-то сдвигались в области, которые интересовали только лишь их самих и редко позволяли ему высказаться. Впрочем – и он подозревал это – они и не смогли бы дать ему простые объяснения, без цитат, парафраз, без поучений, так, чтобы он понял.

После прогулки в одиночку он возвращался в пансионат. Удостоверившись, что кроме Тило и его курящего на улице санитара еще никого нет, он сразу же шел наверх, снова посетить комнату фрау Опитц. Он ожидал этого с самого утра и опасался, что какое-то неожиданное событие помещает ему в этом.

Теперь эти посещения выглядели несколько иначе, чем поначалу. Как только он туда входил, дыхание ускорялось. Поначалу, не двигаясь, он просто стоял посреди комнаты, неглубоко дыша. Тело его оставалось напряженным, готовым к чему-то, что, все же, никак не наступало, хотя и было совсем рядом. Воркование с чердака было здесь более выразительным, только совсем уже не приносило давнего беспокойства. Ни в коей степени. Теперь ему казалось, будто бы в этих округлых, оперенных звуках он распознавал отдельные слоги, немного человеческие, а в чем-то птичьи, приятные для уха.

Он садился на кровати и гладил пальцами сплетения выгоревшей и мягкой накидки. Затем снимал свою сношенную обувь и уверенно протягивал руку под кровать, где стояли туфли покойницы; он решительно надевал их, а те были ему в самый раз. Он чувствовал проходящую по телу дрожь, когда стаскивал с себя толстый пуловер, чтобы надеть батистовую рубашечку на бретельках. Неуклюжие поначалу руки довольно быстро научились справляться с маленькими пуговками и завязками. Через мгновение, напряженный, словно струна, дрожа от холода, он надевал гофрированную силезскую юбку вместе с нижней и затягивал корсет. Так он стоял, выпрямившись и не двигаясь, словно бы давая миру шанс привыкнуть еще и к такому варианту Войнича – в юбке и нижней сорочке. Сердце переставало колотиться в груди, он чувствовал себя совершенно спокойным и – можно было бы сказать – он был совершенно освобожден от мыслей. И вот после такого тихого, наполненного собранности, переполненного самим собой мгновения он раздевался и возвращался к предыдущей версии себя. Он тщательно укладывал элементы гардероба там, откуда их брал, после чего тихонько спускался вниз.





Тило лежал с закрытыми глазами. Он показался Войничу ужасно изменившимся, словно это уже не был молодой парень, но некто, лишенный пола и возраста. Этот вид заморозил Войнича настолько, что в первый момент он вообще хотел убежать. Но пересилил себя, видя, что больной открыл глаза и глянул на приятеля, ожидая, когда тот подойдет поближе.

- Гляди, - сказал Тило и взял Мечислава за рукав. – Это график моей температуры. Ты видишь? Приглядись к нему.

Войнич взял в руку информационную табличку со вставленным в нее листком, на котором отмечали температуру. Обычная ломаная линия, в случае Тило даже не такая уж зубастая.

- А теперь гляди сюда.

Тило пальцем указал на линию, бегущую по вершинам возвышенностей за окном.

Его лицо на мгновение вспыхнуло, быть может, от усилий, потому что он попытался приподняться на локтях. Красное пятно захватило даже лоб.

- Это же идентичная линия, видишь? Точно такая же. Как такое возможно?

Войнич переносил взгляд с одной линии на другую, и, действительно, каким-то чудом обе линии: графика горячки и вершин за окном, были похожи, да что там, одинаковы.

- Я же говорил тебе: здесь пейзаж убивает. Это такое место, одно из немногих в мире, в котором пейзаж убивает, - с явным трудом говорил Тило. – Они здесь вовсе не лечат, а убивают, хотя сами об этом и не знают. Каким образом? Быть может, это место создает некую энергию, какие-то топографические силовые поля… Спроси у Фроммера. И поклянись, что отправишь телеграмму Дьёрдю…

- Уже послали. Он приедет со дня на день. А может и родители…

- Только не родители. Не хочу я их здесь. Они не любили меня и стыдились меня. Только не родители, у меня нет с ними ничего общего.

Он ненадолго умолк, словно ему было необходимо переварить удовлетворение, следующее из этого признания. А потом начал опять:

- Пейзаж взял нас в окружение и теперь постепенно убивает, разрывает нас на куски. Это пейзаж убийца. Сообщи это Фроммеру. Я знаю, кто такой Фроммер, я же не глупец.

- Тило, а зачем следовало нас убивать? – спросил Войнич, пытаясь успокоить приятеля. Он присел к нему на кровать и взял его за руку. – Кто и для чего должен был бы нас убивать? Разве мы сделали что-то плохое?

- Достаточно уже того, что мы родились, - ответил тот.

Потом утих, румянец исчез, вернулась бледность. На губах появилась кровь. Войнич тщательно вслушивался в дыхание больного. Когда уже не было какой-либо реакции и казалось, что Тило заснул, он поднялся и на цыпочках направился к двери.

- Не забывай про картину, - сказал Тило, когда Войнич уже нажимал на дверную ручку. – Я украл ее у своих родителей, и мне бы не хотелось, чтобы она к ним вернулась. Проследи за тем, чтобы она не потерялась, если меня заберут в курхаус.

Мечислав увидел, что под стеной стоит лишь бы как завернутый в местные газеты пакет, небольшой, перевязанный самой обычной конопляной веревочкой, как перевязывают почтовые посылки, чтобы их было легче нести. Никто бы и не догадался, что этот пакет содержит.





В кресле, в котором традиционно усаживался Фроммер, теперь дремал, сложив руки на животе, мужчина тридцати с лишним лет с буйными черными усами и шапкой курчавых волос. Очки в проволочной оправе смешно искривились на довольно-таки выдающемся носу. Через спинку кресла был перекинут дорожный плащ, у ног стоял чемодан. Войнич застыл без движения, но, по-видимому, чужак почувствовал его присутствие, потому что открыл глаза и не слишком выразительно сообщил:

- Я ожидаю, когда он проснется.

Мечислав сразу же догадался, кем должен был быть приезжий.

Дьёрдь – которого Тило называл Каем – вызывал впечатление перепуганного, кто очутился не на своем месте и теперь не знает, как себя повести. Его интеллигентные глаза блуждали по фигуре Войнича, пытаясь понять, кто это такой. Мечислав представился.

Они обменялись парой вежливых случайных фраз, впрочем, мужчина не выглядел заинтересованным чьей-либо компанией.

- Я проведу вас, он уже не спит.

Когда они вошли в комнату больного, маленькие очочки приезжего запотели.

- Кай, Кай, - прошептал Тило, когда они вошли, и попытался поднять голову. Та казалась маленькой, будто у ребенка. Волосы сделались какого-то пепельного цвета, словно бы их покрыла пыль, они стали матовыми и жесткими. Щеки покраснели от сжигающей больного изнутри горячки. Через каждые несколько секунд из его легких исходил хрип.

- Боже мой, Боже мой, - только и повторял берлинский философ-коммунист.

Он опустился на колени возле кровати и взял Тило за руку.

Войнич не мог на это глядеть. Вместе с санитаром они вышли во двор, и тот сразу же свернул себе цигарку и закурил ее.

- Schwule[33], - презрительно произнес он.





На следующее утро, сразу же после пробуждения Войнич понял, что Тило умер. Выглянув в коридор, он увидел исчезающих на лестнице чужих людей и полы их плащей, черных, словно вороньи крылья. Один из них нес костюм, другой – обувь Тило. Войнич уселся на кровати и замер. Все внутри него съежилось и направилось вовнутрь, все в нем искало убежища в гипотетическом центре тела, где наверняка проживает какая-то душа, имеющая непосредственный контакт с потусторонним миром, с бесконечным временем, с галактиками и с Богом. Слезы уже добрались до его гортани и теперь принимали форму эфемерных пузырьков, но глаза остались сухими.

Не смог он сегодня просто так подняться и идти на свои процедуры, не мог видеть умильного лица Августа, не смог бы вынести Фроммера, тем более – Опитца, а доктора Семпервайса бросился бы душить Он натянул одеяло на голову, чтобы не слышать суеты в пансионате, шагов на лестнице, бряцания чашек, перешептываний – в столь скучном месте даже чья-то смерть была для всех развлечением.

Войнич вспомнил о картине. В одной лишь пижаме, босиком, он пошел в комнату Тило, где раскиданная постель была покрыта кровавыми пятнами. Он склонился к обмотанному газетами пакету и прижал его к груди, помня о том, что когда-то там увидел. У себя в комнате он распаковал сверток и с лупой в руке засмотрелся на черное пятно в море зелени, туда, где светились две таинственные точки. Только лупа не открыла ничего более, там исчезали даже мазки кисти. И там существовало какое-то громадное ничто.

Видение – это самое главное, заявил когда-то Тило, это проблема не только глаз, которые у нас есть, но мы должны видеть и другими чувствами, правда, это еще не было доказано. Так он говорил. Закрой глаза и смотри. Видишь ту же самую комнату, правда? Видишь, где стоит мебель, видишь ее формы. Я погашу свет, поскольку он нам не нужен.

И он был тогда прав. С того дня Войнич упражнялся в этом глядении, когда засыпал, и всегда он что-то видел в темно-сером свете, источника которого никак невозможно было распознать – потому что под веками вовсе не было ни темно, ни черно, как следовало бы ожидать там, где нет света. Откуда брался этот слабый, распыленный темно-серый отсвет, он понятия не имел.

Под своими веками он воспроизводил всю комнату, все было на своем месте: шкаф, туалетный столик, пятно занавесок, окна и даже его два разбросанных по полу башмака. Вот интересно, он не знал, то ли действительно все это видит, или же воображает, будто бы видит, а может, еще хуже – что-то представляется ему само. Или это веки отчасти прозрачны? Быть может, они – фильтр, сквозь который сейчас просачивается лунная натура видимого мира, натура-близнец, но не та же самая. Ибо, откуда здесь эти вот тонюсенькие полоски света, которые вьются, будто дым из щелей в полу? Из-за рам горных пейзажиков, что висят на стене? Из кистей коврикавозле двери? Из дырки от ключа в шкафу?

Я вижу, говорит себе Войнич и спешно встает с кровати, чтобы подойти к окну и поглядеть с закрытыми глазами наружу.

Он видит выразительный контраст между небом и землей, небо темнее земли, а земля светится тем фосфоресцирующим, пепельным сиянием. Таким же, которым тлеет темнота. Видны улица и очертания домов по обеим ее сторонам, только они не придерживаются вертикали, но кажутся ненадежными, качающимися, крыши сдвигаются низко, так что на какое-то мгновение дома кажутся похожими на переросшие грибы; деревья, в дневные часы раскидистые и гордые, теперь жалко торчат в небо, словно метелки; мостовая на улице, такая блестящая и новенькая днем, сейчас кажется присыпанной хвоей, она мягенькая, будто ковер, глушащая шаги.

- Это все из-за Schwärmerei, - говорит Войнич и возвращается в кровать.

И теперь, укрывшись одеялом, он закрывает глаза, как учил его Тило, чтобы вновь увидеть тот пепельный мир. Он видит гроб, который переносят через мостик и осторожно, профессионально ставят на катафалк. Видит как всегда командующего Опитца, Дьёрдя с запавшим лицом, герра Августа с платочком при щеке и словно палка торчащего у двери Фроммера. Лукас стоит у входа в свою пристройку и слегка покачивается. Он даже замечает фрау Вебер и фрау Брехт за мостиком, на улице, обе мрачные и уродливые.

Гроб стоит в элегантном морге на одном из трех катафалков. Этой же ночью умер пациент из курхауса, и, возможно, Тило радуется, что у него имеется компания на этой последней остановочке, прежде чем уйти в землю. Теперь они лежат там оба – при жизни не знакомые, объединенные общей судьбой, колонизированные палочками Коха.

Под теми же веками Войнич видит, что Опитц и Раймунд, сопровождавшие гроб от пансионата до морга, уже возвратились и стоят перед входом. Склонившись один к другому, они разговаривают, и раз за разом поглядывают на его окна. Это его испугало, и он открыл глаза.

Около полудня Войнич оделся и вышел наружу. Его гоняло по всей деревне, он прошел ее быстрым шагом вдоль и поперек, не отвечая на поклоны довольных собой, сытых пациентов, которым удалось забыть, что через небольшое время их ожидает то же самое, что и Тило. Под конец, удирая от польской группы, которая охотилась на него, чтобы выразить ему соболезнования, он, будто бы случайно, попал в церквушку, а поскольку в ней никого не было, он вошел туда, закрыл за собой дверь и спрятался в углу под той странной иконой. Группа нарисованных персонажей неожиданно показалась ему близкой, словно бы он увидел семейный портрет – Мечислав всматривался в серьезные лица женщин, а в Младенце увидел бедного Тило. Плащ святой Эмеренции уже не произвел на него столь мрачного впечатления, как в прошлый раз, теперь он показался ему оберегающим, как подкладка шубы его матери, которая была настолько дорогой, что отец никому ее не отдал. Шуба так и висела в шкафу в их львовской квартире, а запах духов, которыми она была окроплена, давно уже выветрился, осталась одна вонь нафталина. Маленький Мечись, когда отца не было дома, забирался в этот шкаф и гладил приятные меховые волоски, совал руки в карманы и, не снимая шубы с вешалки, окутывался нею, так что чувствовал гладкую и прохладную подкладку. Он предпочитал ее, холодную и шелковистую, пускай даже и самому мягкому меху убитого животного. Именно это ему сейчас и вспомнилось, когда он глядел на лицо святой Эмеренции – наверняка это была покровительница шкафов, святая нафталиновая попечительница убежищ, тесных проходов, темных коридоров, лисьих нор.



После возвращения, в салоне к нему прилип герр Август – необычно возбужденный, с красными пятнами на лице. Он только что усадил безразличного ко всему и бледного Дьёрдя за стол и приказал Раймунду подать тому кофе, пирожных и, естественно – ради того, чтобы испробовать – рюмочку Schwärmerei.

Философ выпил без внимания, все время говоря о Тило, о том, что узнал от доктора. У него был странный, но вовсе не берлинский, а какой-то иной, чужой акцент. Такого Войнич еще не слышал. Он повторял, без какой-либо уверенности: "Ну что же, можно сказать, будто бы не было ни малейшего шанса".

После этого он обратился к Войничу:

- У Тило был один предмет, весьма ценный, в том смысле, что ценность его… сентиментальна. Семейная памятка, понимаете… Не оставил ли он чего-нибудь для меня? Я спрашиваю, потому что вы с ним приятельствовали.

Это был один из труднейших моментов в жизни Войнича. Еще до того, как предложение было завершено, он уже знал, о чем Дьёрдь спрашивает. Хорошо еще, что этот внешне красивый мужчина не умел читать в мыслях, в противном случае, словно на ладони, увидел бы картину де Блеса, завернутую в газеты и втиснутую между стеной и шкафчиком в комнате Войнича. Поэтому, прежде чем спрашивающий закончил, у Войнича было время подумать, что он ответит. Все в нем желало сказать: Ну да, Тило оставил картину. Она у меня в комнате, сейчас я ее принесу.

Но сказал он вовсе не так. Какой-то иной голос отозвался в его горле, голос, которого он не ожидал, хотя в последние недели подозревал, будто бы тот в нем имеется. Это было словно бы новое место равновесия в нем самом, точка, вокруг которой все теперь организовывалось заново.

- К сожалению, мне ничего об этом не известно. Тило мне ничего не передавал.

И через мгновение прибавил:

- Мне очень жаль.



15. СЛАБЕЙШЕЕ МЕСТО В ДУШЕ


Войнич обнажился и опустил взгляд. Вновь он встретился с тем, что более всего ненавидел - осматриванием, оцениванием, сравнением с тем, как должно быть, как следует, как это должно быть в ином месте, не тут, а там, у каких-то всех. Он отвернул голову и почувствовал себя точно так же, как и тогда, когда отец возил его по врачам – отделенным от собственного тела. Вернулся и Пан Плясун, легкое существо, которое скачет с предмета на предмет, способное сравниться скоростью с поездами. Он уже был на застекленном шкафу, потом на подоконнике, затем на вешалке, на которой висел белый врачебный халат, после того, прорвался наружу, на самую вершину елки и на карниз соседнего здания. Да, Пан Плясун набирал энергии, чтобы забрать его от себя самого, и он наверняка был уже готов запрыгнуть на горные вершины, на мягкие края облаков. И тут неожиданно из-за окна зазвучала веселая мелодия про спящего Якова, и Пан Плясун лопнул, словно мыльный пузырь, а Мечислав вновь очутился в кабинете доктора Семпервайса, раздетый, беззащитный, бледный от стыда и холода. На его гармонично красивое тело напирали края медицинского оборудования, все те обращенные против него весы, шприцы, стерилизаторы и даже ручка доктора Семпервайса, которая прямо сейчас должна была написать диагноз и свести Войнича в разряд аномалий. Но доктор Семпервайс подошел к нему, подал майку и кальсоны, и даже, что могло показаться неким жестом нежности, накинул ему на спину свитер.

- Ну что же. Прошу одеться.

Войнич одевался за ширмой и поглядывал через щелку наружу. Он думал, будто бы доктор сразу сядет за писанину, но тот стоял и глядел в окно, заложив руки за спину. Когда пациент уселся перед нм, как это уже бывало множество раз, ожидая приговора, который облечет в точные медицинские слова то, сколь безнадежна его ситуация, доктор Семпервайс сказал:

- У людей имеются свои фикции, и они верят в то, что согласовали сами с собой. Знаете ли, не может быть правдой, будто бы все бывает только так или иначе. Это попросту помогает в навигации, в практике, туберкулез или сифилис, одно или другое, но вы лучше знаете, что большая часть нашего опыта не подлежит таким простым разделениям. – Тут он проникновенно поглядел на Войнича. – Я желаю уговорить вас, чтобы вы создали свою собственную фикцию, например такую: что вы являетесь совершенным.

То, что сказал Семпервайс, было одновременно и пугающим, и притягательным. Чувствуя бремя этой правды, Мечислав сгорбился на занимаемом ним металлическом табуретике, но было у него и желание подгонять каждое слово, которое исходило из уст доктора, чтобы оно побыстрее попадало в уши Войнича.

- Тааак, - произнес Семпервайс, растягивая слово. – В каждом из нас сидит чувство неполноценности, уверенность, будто бы нам чего-то не хватает, а все остальные этим владеют. В течение всей жизни мы обязаны с этим чувством неполноценности договариваться, преодолевать его илиже запрягать в повозку собственных амбиций и разрушительного стремления к совершенству. А вот что такое совершенство, разве кто-то знает?

- Вы же видите, что я – это не каждый. Я являюсь аномалией.

Войнич снял свитер со спины и надел его на себя.

После короткого молчания доктор продолжил:

- Вам следует относиться к ней, как к той небольшой хвори, что имеется в ваших легких, как к чему-то такому, с чем следует научиться жить и не допустить, чтобы оно нас разрушило. Это ведь космос тела. Здесь все может быть аномалией, которая через миг сделается преимуществом и позволит выиграть в гонке эволюции. Это всего лишь вопрос точки зрения.

- Я научился это скрывать. Этого никто не увидит. Только вы. И это – тайна. Вам эту тайну я могу открыть, поскольку вы спасаете мне жизнь. Но вы обязаны молчать. Мой отец не может узнать, что вы знаете. Никто не должен узнать, что вы знаете.

Доктор поудобнее сел в своем кресле. И сложил руки, словно собрался молиться.

- Видите ли, герр, фрау… Видите ли, видишь ли…, - путался Семпервайс, и внезапно на его лице появилась улыбка. Да что там – улыбка!

Он начал смеяться, а Войнич с изумлением глядел на него, поначалу насупившись, но от смеха доктора и ему сделалось как-то полегче.

- Как только вернусь из Хиршберга, мне следует провезти тебя на своем мерседесе. На своей мерседесе. Вроде как, вторая такая имеется в Пщине, у герцога, - сказал доктор, успокоившись.

Все это было мило, и теперь оба они расслабились, хотя Войнич все еще дрожал. Семпервайс сказал, что он ежедневно общается с несовершенством, и все это место является страной несовершенства, где попадаются искалеченные экземпляры, осужденные на постепенное уничтожение. После нескольких лет работы здесь он научился думать, что каждый человек, что всякий человеческий организм обладает точкой наименьшего сопротивления, слабейшим местом, собственно говоря, той самой знаменитой ахиллесовой пятой, и так выглядит закон жемчужины: как у моллюска раздражающая его песчинка нейтрализуется перламутровой массой, так что, в конце концов, рождается ценная для нас жемчужина, так и все линии развития нашей психики будут укладываться вокруг этого слабейшего места. Всякая аномалия, - утверждал Семпервайс (потому что он не желал использовать слова "отсутствие") – стимулирует особенную психическую активность, особенное развитие, она собирает их вокруг себя. Нас формирует не то, что в нас сильно, но именно аномалия, то, что слабо и неприемлемо.

- И если бы вы меня спросили, молодой человек, чем является душа, я бы ответил именно так: душа – это то, что в нас самое слабое. В твоих болезненных симптомах и заключена твоя душа.

Только Войнич не желал этого слушать.

- Всю свою жизнь я считал, будто бы необходимо концентрироваться на том, что является сильным и здоровым. Так меня воспитывал отец. А тут вы мне говорите, будто бы душа – это помойка.

- Я не говорил "помойка". Поглядите на это с другой стороны. Вся наша культура выросла из чувства неполноценности, из всех тех неисполненных амбиций. А ведь на самом деле все наоборот: то, что в нас слабое, и дает нам силы. Эта постоянная компенсация слабости управляет всей нашей жизнью. У Демосфена был дефект речи, и как раз потому он стал величайшим оратором всех времен. Ненесмотря на это, но именно потому.

- Вы ошибаетесь, доктор. Культура – это стремление к совершенству, - пытался защищаться Войнич.

Только доктор Семпервайс был уверен в своем:

- Чувство неполноценности влияет на все в жизни, а в особенности – на мышление. Вы знали об этом? Поскольку мы не уверены в себе, то выдумываем очень стабильную, жесткую систему, которая могла бы удерживать нас в вертикальном положении. Которая бы упрощала ненужные, как нам кажестся, сложности. А величайшим упрощением является черно-белое мышление, основанное на простых антитезах. Вы понимаете, о чем я говорю? Разум устанавливает для себя набор резких противоположностей: черный – белый, день – ночь, верх – низ, женщина – мужчина, и вот они определяют все наше восприятие. Ничего в средине нет. Видимый таким образом мир становится ужасно упрощенным, между этими полюсами можно легко плавать, легко устанавливать принципы поведения, а особенно легко становится оценивать других, лишь для себя самого, частенько, резервируя шик непонятности и неясности. Такой вид мышления защищает от какой-либо неуверенности, трах-бах – и все становится ясным, так или только так, и никакого третьего выхода нет. Аристотель или золотой телец. – В этом месте он рассмеялся настолько радостно, что Войнич почти что присоединился к нему. – Это защищает нас перед реальностью, которая сложена из множества очень тонких оттенков. Если кто-то думает, будто бы мир – это набор ярких противоположностей, такой человек болен. Я знаю, о чем говорю. Это очень сильная дисфункция.

- А каков же тогда мир?

- Смазанный, нерезкий, мерцающий, один раз такой, другой раз – иной, зависимый от точки зрения.

Войничу все это показалось слишком сложным, это было слишком далеким от него самого. Как было бы жить в таком мире? Как проектировать канализационные системы в городе Львове? На что здесь следовало опереться? Во что верить? Он не понимал, о чем Семпервайс говорит. Ведь этот доктор уже несколько раз обводил его вокруг пальца. Он считал, что тот забалтывает его и отворачивает от него самого все внимание, чтобы обобщить его проблему, чтобы сам Мечислав Войнич исчез под всеми этими обобщениями. Ему уже были известны подобные методы упразднения его, заметания под половик.

- Я не нормален, - с неожиданным отчаянием произнес Войнич. – И было бы лучше, чтобы я здесь умер. Надеюсь, что так оно и случится. И тогда будет легче всем, в особенности – моему отцу. Это он послал меня сюда. Чтобы я тут умер.

Последние слова заглушил всхлип, вырвавшийся у Мечислава из горла, и которого было невозможно избежать. Доктор растерянно кашлянул.

- Могу вас утешить только лишь тем, что подобных вам людей много, - очень серьезно сказал он, словно бы до него сейчас дошло, что для этого молодого человека здесь и сейчас разыгрывается драма. – Ускользайте от того примитивного, яркого разделения, помните о том, что обязательное видение мира весьма условно, что оно построено на собственной неуверенности осуждающих. Кто-либо, подобный вам, будет пробуждать отвращение и ненависть, поскольку ясно будет напоминать о том, что видение черно-белого мира – видение обманчивое и разрушительное.

- Вы, герр Войнич, или как там мне следует к вам обращаться, - продолжил Семпервайс, - представляете собой мир посредине, который сложно вынести, поскольку он неясен. Подобное видение поддерживает в нас своеобразную шаткость и не позволяет реализоваться никакой догме. Вы строите для нас некую страну "между", о которой мы не желали бы и думать, имея достаточно своих черно-белых проблем. А вы нам показываете, что данный вопрос больший, чем нам казалось, и что он касается так же и нас самих. Вы – это бомба, - произнес он, четко артикулируя слова. – Самое худшее, что может быть, это раз и навсегда почувствовать себя оцененным и, если можно так выразиться, полноценным. Это приводит к тому, что мы становимся окончательными и останавливаемся в движении, которым является любая недооценка. Как только человек признает, что он совершенен и всем удовлетворен. Ему следует покончить с собой.

Какое-то время они сидели молча. Войнич уже успокоился, теперь глядел на свои башмаки. Они уже никуда не годились, в обоих несколько отклеилась подошва, а носки были совершенно протертыми. Знакомый вид его успокаивал. Где-то на самом дне его тела, где-то на самой периферии, отозвалась как будто бы легонькая вибрация, нечто небольшое и радостное, что-то возбуждающее. Он глянул на доктора и понял, почему тот замолчал – раскуривал сигару. Через мгновение его окутали клубы ароматного дыма, словно бы некую пифию.

Войнич закашлялся.

- Есть два столпа деяний всех обществ: притворство и конформизм, - произнес доктор Семпервайс и поднял палец на высоту носа, после чего начал двигать им влево и вправо. – При случае скажу вам, молодой человек, необычное существо, что у тебя легкое косоглазие, не в той степени, чтобы это могло беспокоить, но прошу о нем и не забывать. Так вот, притворство всегда относится к высокопарным идеям, которые и выстраивают общество. В них следует верить и показывать, что в них веришь, только по сути вещей никто не относится к подобным идеям до конца серьезно. Они предназначены для другихи для других обязательны. А конформизм является зубчатым колесиком перемещения в этом выдуманном мире, он заставляет игнорировать все, что не соответствует. И вот для этого существует забвение.

После чего прибавил:

- Думаю, что к Рождеству вы будете дома.





В пансионат Войнич возвращался в возбужденном состоянии. Он перескакивал побеленные бордюры и совершенно не обращал внимания на начавшийся мелкий дождик. Про себя он составлял открытку отцу, но за "Дорогой Отец" выйти никак не мог. Проходя мимо кафе, он решил больше не экономить, раз его пребывание здесь и так закончится, и зашел купить разноцветного марципана к пополуденному чаю. В кафе было несколько человек, в том числе и Большая Шляпа. Войнич поглядел женщине прямо в глаза, когда они расходились в двери. Женщина выходила, неся перед собой коробочку с пирожными. Она зазывно улыбнулась, только Войнич ее улыбку проигнорировал.

Своим длинным пальцем он указывал пирожные, поначалу четыре, потом решился на шесть. Лакомства были довольно дорогими. Мечислав всегда представлял, что когда уже будет солидным инженером, связанным с канализацией, купит себе целый поднос миндального печенья с безе, целую тарелку с горкой, где пирожные будут выложены пирамидой, по цветам, начиная от самых темных, фиолетовых, окрашенных, по-видимому, ягодным соком, через зелено-голубые и до радостных красных.

Только лишь уже отходя от стойки с пакетом пирожных, он увидел в углу кафе выпрямленного будто трость Фроммера, который наблюдал за ним с едва пробивающейся улыбкой, после чего жестом пригласил за свой столик. Ладно, отказаться было никак нельзя.

- Вам следует как можно скорее выехать отсюда, - произнес Фроммер по-польски и глянул на Мечислава каким-то странным, умоляющим образом.

Изумленный Войнич молчал, обдумывая собственную ситуацию – по неосторожности он сам влез в ловушку, и теперь уже на какое-то время в ней пленен. После чего отозвался:

- Зачем я должен это сделать, герр Фроммер? Что вы мне хотите сказать?

- Я хочу тебя спасти

Склонившись над пустой чашкой со следами кофе, он выглядел больным от беспокойства. Теперь же бреслауэр вынул пачку бумаг, тщательно вложенных в серую папку, на которой красивым почерком было написано:


Дело:

Гёрберсдорф 1889-1913.

Факты и гипотезы


Фроммер послюнил палец и открыл страницу с табличкой, в которой было указано где, кто и когда погиб.

- Я искал общий знаменатель, возможно, слишком теоретизировал. Если бы когда-нибудь я сам погиб, хотя, возможно, слишком стар для этого, то, в конце концов, узнал бы, в чем же здесь дело. Знаете, я иногда себе думаю, что мог бы пожертвовать собой, лишь бы, пускай даже в самую последнюю секунду, найти решение всей загадки.

- Мне казалось, что вы, скорее, обязаны были бы заняться тем, как погибла фрау Опитц. Все чаще я думаю, что в ее смерти имеется нечто таинственное, - сказал Войнич. Сейчас же он размышлял над тем, как найти предлог отправиться к себе в комнату, чтобы распаковать пирожные. – Это настоящее задание для детектива.

- Этого мы уже не узнаем, хотя полицейский осмотр показал и старые, и более свежие следы насилия. Похоже, ее били. Знаю, что это дело вас увлекает, неоднократно я видел, что вы посещаете комнату фрау Опитц.

Войнич покраснел и быстро сказал:

- Так я и подозревал, а еще, что ее самоубийство выгодно для всех.

Он подозвал официанта и попросил принести кофе и блюдце для пирожных. После чего развернул пакет.

- Так к чему вы ведете, герр Фроммер? Или у вас снова имеется какая-то любопытная теория?

- Мы обязаны открыть иным измерениям человеческого опыта, - сказал Фроммер по-польски, как обычно, без "ся". – Тому, что было забыто и откинуто как детское и недостойное современного человека. Наши предки были правы: они постоянно с нами, они присутствуют здесь, обращаются к нам, требуют внимания. Все те обиды и насилия, чтослучились в прошлом, не перестали существовать, они до сих пор резонируют и приводят нас во внутреннюю дрожь.

Он ненадолго замолчал, когда официант принес кофе. Войнич предложил угощаться, и Фроммер, не проявляя особого внимания, выбрал первое же с краю – красное пирожное. Сам Войнич уже попробовал лакомство цвета бордо, так что теперь взял фиолетовое.

- Вы же знаете, что я теософ, верю в духовные существа, живущие в каком-то ином измерении, и из этого измерения поглядывают на нас.

С того самого момента, как Фроммер начал говорить по-польски, ему все казалось детским.

- И наверняка они обладают иной системой ценностей, по сравнению с нашей, - продолжал Фроммер. – Я не знаю, что они видят, и не знаю, на что они глядят, но знаю, что они есть Здесь, вокруг. "Вокруг" следует взять в кавычки.

Он вновь склонился над столиком, и Войнич почувствовал его запах: сухой, пыльный, слегка несвежий, бумажный, словно на складе картонных ящиков.

- Это не сила из этого или иного мира. Эта сила родом отсюда. Думаю, что она требует равновесия. Не думаю, чтобы ей было известно, что она совершает преступление.

Теперь Войнич взял желтое пирожное и даже глубоко вздохнул от наслаждения: оно было лимонным. Фроммер снизил голос, и Мечислав устыдился собственной реакции.

- Знаете, из пытаемого тела душа сбегает в спешке, и она уже никогда не пожелает вернуться в материальную форму. Она выстраивает свое перемирие с природой, в конце концов, все ведь отсюда рождается. Я так это понимаю, пан Войнич. И Тунчи наверняка уже пана отметили. Они желают молодых мужчин.

Войнич захлопал глазами. Он не был уверен, хорошо ли понимает Фроммера. В какой-то миг у него было впечатление, что он пьет Schwärmerei, а не кофе.

- Я… начал он и не закончил.

- Да, да, вы все прекрасно поняли. Вы же человек интеллигентный. Они это тоже понимают и кормят тунчи тем, что у них под рукой, вами, слабыми, больными мужчинами, которых здесь хоть травой коси. Все просто: когда-то тунчи забирали у них членов семей, убивали местных, и потому-то эти местные научились их обманывать. Вот уже пару десятков лет гибнут только лишь молодые курортники, ну, разве что когда-нибудь что-то пойдет не так, как несколько лет назад, когда погиб бра Опитца, иногда подвернется кто-то невнимательный, как два года назад один углежог. Но метод они освоили до совершенства, сами подкидывают жертву в лапы тунчи. В чем я уверен: им казалось, что в этом году удастся подсунуть юного Тило, но тот умер слишком рано. Потому сейчас голодным взглядом они глядят на тебя, Мечислав. Тебе необходимо немедленно уезжать отсюда.

- Но ведь здесь множество молодых мужчин, почему именно я?

- Понятное дело, что я советовал бы выехать отсюда всем мужчинам, если можно так выразиться, "призывного" возраста.

Перекормленный сладостями разум Войнича не сильно мог сконцентрироваться на том, что говорил Фроммер. Он считал его старым чудаком и выдумщиком, которому доставляет удовольствие сбивать людей с панталыку. У Мечислава все еще звучали в голове слова доктора Семпервайса, которые привели его в возбужденное состояние. А Фроммер, тем, что говорил, не позволял ему праздновать. Сидя с ним здесь и протягивая руку к последнему пирожному, зеленому – Фроммер вежливо отказался – он чувствовал себя будто ребенок, которому, в конце концов, удалось возвратиться в то единственное мгновение, когда он ел гоголь-моголь Глицерии, и теперь до него дошло, что этот миг является сутью “аппетитности”, которую он постоянно разыскивал. Все находится на своем месте, все безопасно, предметы живут под прикосновением рук Глицерии, их полезность трогательна, точно как заслуженная, порубленная ножом столешница кухонного стола вместе с чистыми тряпочками с вышитой буквой “В”, и вся его жизнь, от самого начала, вплоть до теперь. Он сам является частью того мира, в котором на определенный период для него зарезервированы место и время, и он обязан этим воспользоваться.

Мечислав подумал, что мог бы начать с этого места еще раз. Все с самого начала. С кухни Глицерии.


Фроммер вынул из папки жестяную коробочку для бутербродов с выгравированными именем и фамилией, и положил туда свое недоеденное пирожное.

- Это на потом, - сказал он, не глядя на Войнича. – Меня только заставляет задуматься, что никто всего этого не видит, не замечает, что все это проходит, словно бы ничего и не было, словно бы смерть всех тех молодых мужчин была чем-то обыденным. Такая себе жертва время от времени… Я уже говорил вам, что был бы готов отдать свою жизнь за то, чтобы обо всем этом узнать, только это мне и осталось. Ибо, ну сколько я проживу с чахоткой?

Тут он поглядел на молоденького Войнича и вдруг понял свой faux-pas[34]. Справиться с этим он не мог, поэтому опустил глаза.

Оба опустили глаза.



16. ОСОБА В ОДНОМ БАШМАКЕ


- Еще немножечко, - не слишком четко говорил Раймунд.

Они карабкались под гору, Раймунд в брезентовом дождевике, полы которого хлопали перед глазами Войнича, заслоняя весь вид, шел перед Мечиславом. Войнич, которого неожиданно посетило чувство абсурдности, остановился и набрал в свои здоровеющие легкие прохладный, сырой воздух, в котором, наверняка, в каких-то микроскопических количествах присутствовали и мхи, и лесная подкладка, и частички грязи.

- Дальше я не иду, - заявил он.

Раймунд обернулся к нему с гримасой умильности, улыбкой на лице, за которой стояла злость.

- Ну, еще немножко, - повторил он без особой уверенности. – Вильгельм желает показать тебе что-то весьма важное.

- Никуда я не иду.

Войнич, совершенно запыхавшийся, остановился; говоря по правде, он не знал, как вообще здесь очутился. Время было послеобеденное. Он спал, когда к нему пришел Раймунд и попросил одеться. Войнич понял, что у Опитца для него имеются ботинки, хотя это слово и не прозвучало. А может, речь шла о чем-то другом, о чем-то важном, словно бы он об этом с ним договаривался. Сбитый с толку дремотой, Мечислав надел свои едва живые туфли и набросил куртку. В самый последний момент захватил еще перчатки. И вот так они и пошли.

Мечиславу хотелось знать, куда это они направляются столь поспешно, и чего такого ему желает показать Вильгельм Опитц. Нет, это был какой-то абсурд. Куда он карабкался? Ради чего? Неужели он сошел с ума, чтобы лететь за парнишкой, который ему что-то живо рассказывал на собственном диалекте, которого Войнич не мог понять. Распознавал он только лишь имя “Вилли”, и что же, он был так воспитан, чтобы быть вежливым, всем помогать, не доставлять собою хлопот, не высовываться, скорее уже ожидать в полутени, пока не станет ясно, как обстоят дела. Вот что ему стукнуло в голову выходить из дома так легко одетому. Сейчас они с Раймундом уже очутились за деревней и входили в лес. Мечиславу сделалось холодно, никакой охоты идти дальше не было. Скоро сделается темно и как тогда возвращаться?

И невозможно было спорить с парнем, который глядел на Мечислава исподлобья, с подозрительностью, ожидая какого-то неожиданного движения, Войнич повернулся и начал спускаться в сторону деревни; отсюда были видны крыши домов и громадная туша санатория.

И вот тут Раймунд свистнул, и через мгновение, прежде чем Войнич успел сделать шагов вниз, неизвестно откуда появились углежоги, несколько рослых мужиков с грязными от черной пыли веками. Им ничего не нужно было говорить, похоже, они даже очень хорошо знали, что им следует делать – в несколько скачков они окружили изумленного Мечислава. Этот взгляд был тому известен. Много раз он был в такой ситуации, когда отец оставлял его в новой школе; всегда практически таким же образом заканчивались попытки подружиться с парнями из класса. Иногда доведение до такой ситуации длилось короче, временами – дольше. Иногда его считали своим первые несколько месяцев, но, в конце концов, кто-то выслеживал его, открывал эту аномалию Войнича; существуют такие вот чрезвычайно способные люди, которые вынюхивают все, что не похоже на них. Так и теперь, углежоги глядели на него, словно на жертву, как на пойманного в силки зайца. Войнич отчаянно дернулся, только его отовсюду уже сцапали крепкие, жесткие, беспрекословные руки. Меня убьют, подумал Войнич, и он знал, чем согрешил, за что его ожидает наказание. В каком-то смысле он всегда его ожидал, и теперь увидел собственную жизнь как терпеливую подготовку именно к этому моменту. Он увидел отца и дядю, которые должны были все это знать уже давно, и которые приготовили его с заботой и любовью к этому моменту. Его учили скрываться, избегать конфронтаций, быть осторожным, проверять плотность затянутых штор, затыкать дырку от ключа в дверях. Да, они старались. Но знали, что когда-нибудь это произойдет.

Углежоги крепко схватили его под мышки, а когда парень начал вырываться, двое других схватило его за ноги, и все они так и несли его, пыхтя и ругаясь. Раймунд шел рядом и отдавал им какие-то указания на том странном диалекте, который здесь, в лесу, звучал будто ворчание. Войнич какое-то время еще дергался, пока кто-то из мужчин не пнул его ногой в живот – боль была настолько ужасной, что после того парализованный страхом парень полностью сдался.

Да нет же, он ни в чем не подставился. Ничего подобного в голову не приходило. Вел он себя осторожно и вежливо. Ни с кем ни в какой конфликт не вступил. Эмоции скрывал. И вообще, укрывался, как всегда учил его отец. “Удерживай дистанцию”, - говорил он. А все остальное сводилось к рекомендациям: Как только сблизишься, тебя обидят. Не доверяй никому, потому что это примут за слабость и захотят позволить себе большее. Не разговаривай слишком долго с мужчинами, они могут быть опасными. Держись подальше от женщин, предвидеть их поведение невозможно. Никогда не теряй бдительности. Ну да, единственным грехом Войнича было, похоже, то, что он утратил бдительность. Почему Раймунд? Кем он был?

Углежоги прошли с ним под гору метров сто и, устав, остановились. Мечислава положили на земле и, тяжело дыша, отдыхали, но предварительно связали парню руки и ноги. Ему приказали напиться из бутылки, но когда он распознал характерный запах Schwärmerei и отрицательно покачал головой, его схватили за подбородок и влили в горло где-то с чашку горько-сладкой наливки. Вот это уже полностью его разоружило.

Все они находились на плоском участке территории в лесу, совсем недалеко от места, где Войнич впервые увидел тунчи. С парня стащили куртку, которую один из углежогов явно намеревался присвоить, потому что осторожно перевесил через руку. Стали стаскивать и пуловер с рубашкой, а когда обнажилась его грудная клетка, белая и лишенная хотя бы одного волоска, вдобавок, с теми несчастными, увеличенными сосками, долгое время гоготали. Войнич закрыл глаза и чувствовал, что уплывает в какие-то иные края, внезапно ему показалось, будто он поднимается над землей, будто бы висит в воздухе и что через мгновение улетит в небо будто аэростат, только сильные, безжалостные руки углежогов стаскивали его на холодную, сырую лиственную подстилку. У них в карманах были спрятаны ремешки, которыми, весьма умело, они привязали Мечислава к лежащему буковому стволу, так что шершавая кора больно впивалась в спину. Углежоги очень спешили, уже становилось темно, а на востоке начинал маячить легкий, более светлый отсвет – парень видел, что его мучители поглядывают в ту сторону с беспокойством.

Еще ему хотели стащить штаны, когда Войнич почувствовал вибрацию древесного ствола под собой и лесной подстилки под ногой (одна туфля с ноги свалилась), и словно бы жужжание, низкий, вибрирующий звук, неприятный для уха. Откуда-то издали, с вершины горы начали доноситься нарастающие с каждым мгновением шумы: лай, грохот, глухое громыхание и – казалось – то воркование, которое Войничу было уже известно, только теперь гораздо более громкое, дикое и беспорядочное. На лицах его преследователей, которые мгновенно побледнели и вытянулись, нарисовался невообразимый ужас. Углежоги отпустили парня и в панике помчались в сторону деревни, бросая ремешки и топоры, теряя рукавицы и шапки.

- Не взяли его! Не взяли! – кричали они. – Бегите!

А потом еще:

- Стулья, стулья!

Войнич дергался, но каждое движение стирало ему кожу на спине до крови и болезненно ранило позвоночник. Звук нарастал, только Мечислав не был уверен, рождается ли он снаружи или берется из самой средины его головы – этот звук походил на тот звон, который звучит, когда у тебя горячка, или когда ныряешь в воду, и давление напирает на барабанную перепонку.

Войнич мигает, потому что все видит сине-зеленым, будто бы он неожиданно очутился под водой – как тогда, когда, будучи ребенком, тонул в пруду, потому что под ним провалился лед. А небо сделалось каким-то твердым и неизменным; оно очень конкретное; если подпрыгнуть, в него можно стукнуться головой. Мигающие глаза выхватывают из путаницы ветвей, листьев и древесных стволов формы, которых раньше они никогда не видели. Но ведь те были здесь всегда. И теперь Мечислав видит: стройные формы гибких тел, немного человеческих и немного звериных, а то, что он принимал за кучу листьев – это тоже форма, бронзово-коричневое лицо с прожилками, как у листа, лицо, которое поворачивается к нему; глаза эти темны, но через мгновение эти глаза превращаются в два желудя, и лица уже нет. Только… погоди, погоди, это лицо уплывает куда-то в сторону…

Мы здесь, несколько измененные, но такие же, как и раньше; теплые, но и холодные, глядящие и слепые. Мы существуем здесь, тут наши руки из сгнивших веток, наши животы, соски из грибов-дождевиков, лоно, что переходит в лисью нору, в глубины земли, и сейчас ухаживает за лисятами. Ты видишь нас наконец, Мечислав Войнич, храбрый инженер из плоских, безлесных степей? Видишь нас, несчастное людское существо, занимающееся сушением листьев, чтобы вклеить их в гербарий и спасти от разложения и смерти?

- Помогите! Hilfe! – закричал Войнич, но, странно, голос его завяз возле самого лица, так что он, совершенно оглушенный, даже сам себя не услышал. С огромным трудом ему удалось высвободить привязанную к стволу руку. Она вся была в крови и дрожала. Трясясь всем телом, Войнич пытался отвязать и другую руку, только пальцы не попадали туда, куда следовало. Он видел лишь скатывающиеся сверху шишки, словно бы их двигало ветром.

Что-то спускалось сверху, что-то сдвигалось вниз, напирало. Несчастный Войнич горячечно распутывал очень крепко привязанные ступни, но застыл, когда увидел нас.

Прямо возле самого себя он увидел лицо из мха и сияние влажных глаз, темно-зеленых, будто подземное озеро. Глядел на плотно сбитый корпус из веточек и палочек, спутанных с мхом, хвоей и мокрой землей. На него повеяло более теплым воздухом, похожим на дыхание с запахом кучи гнилых листьев; громадные темные глаза всматривались в него – с любопытством, только Мечислав не чувствовал в них какой-либо мысли, это любопытство наверняка не было человеческим. Лицо приблизилось к нему на расстояние в пару десятков сантиметров и пронзало взглядом поры на его коже, ресницы, губы, брови. К первому лицу присоединилось другое, а потом и еще одно. Он практически перестал дышать и глядел на нас с перепугом, который постепенно угасал, ведь мы же не хотели сделать ему ничего плохого. Это чувствовало и несчастное людское существо и высвобожденной, окровавленной рукой коснулось нашей щеки и почувствовало, что та живая, и что под низом там некая разновидность плоти, не такой, как у него, ибо наши тела обладают пробной консистенцией, она случайна, зависит от течений и давления, от подземных потоков и испарения.

Мы вникаем взором в глубину. Видим его скелет, бьющееся сердце, червячное движение кишок, все время работающий пищевод, который пытается собравшуюся от страха слюну пропихнуть вниз. Мы видим язык, который готовится произнести какое-то слово. Диафрагма поднимается и опадает, из почек в пузырь стекают капельки мочи. Матка съеживается будто кулак, но член набухает кровью.





Ремешки наконец-то свалились, и Войнич, подавляя рыдания, пошатываясь, начал спускаться вниз, хватаясь за деревья, потому что слезы залили ему глаза. Торс его был голым, на одной ноге не было обуви, беспорядочно взлохмаченные светлые волосы окружали голову пепельным ореолом. В мутнеющем закате долины гасли перед ним, только пока что мрак не набрал свойственного ему цвета, ибо спектакль только начинался, и где-то на востоке небо начало светлеть иной краской, не солнечной, пока в конце концов, прямо на глазах Войнича, между деревьями не появился яркий фрагмент света, а потом и целая рожа полной луны. Внизу он видел весь Гёрберсдорф и маленькие фигурки людей. Мощеная главная улица отражала лунный свет и казалась сценой, а вдобавок зажглись современные электрические фонари.

Войнич изо всех сил спешил домой, убежденный в том, что, самое главное, что ему следует сделать – это скрыться под какой-нибудь одеждой. Закрыть свое обнаженное тело – только на этом он был сконцентрирован.

Окровавленный, запачканный землей Мечислав появился на прогулочной аллее, спотыкаясь, потому что был в одном башмаке. А здесь было на удивление пусто, и сумерки, вместо того, чтобы делаться плотными, позволяли растворять себя в заливающем все и вся лунном свете. То, что Войнич видел, напоминало черно-белый рисунок с коробки с пряниками. Schwärmerei, подумал он. Ему было нехорошо, ноги его не держали, и он чувствовал, что гортань сжимается: что у него вот-вот начнется рвота Единственное, что было для него важно, это добраться до пансионата, а там спрятаться, пускай даже и под кроватью. Он уже находился на задах санатория, теперь нужно было пройти через хорошо освещенную улицу и пробежать пару сотен метров. Но тут он заметил какое-то движение у бокового входа в курхауз. Спотыкаясь, он забежал в дворик и теперь перемещался по тылам, параллельно главной улице. Оттуда были слышны все более громкие разговоры и шарканье ног. Совершенно изумленный, Войнич осторожно выглянул на улицу и увидел толпу пациентов, подгоняемых Сидонией Патек с белой тростью в руке – медицинский халат женщины, посеребренный лунным светом, казался сделанным из металла. Первые уже двинулись и шли неспешным, прогулочным шагом под гору, в сторону края деревни, в сторону леса и гор, туда, где находился лагерь углежогов, но сложно было сказать, то ли это был марш, то ли демонстрация, потому что в этом всем не было никакого порядка – люди толпились, ничего не понимая. Все находились в прекрасном настроении, из многоязычного говора можно было выловить отдельные голоса. Войнич даже услышал произнесенное с юмором польское: “Нисколечки, дорогой мой пан, я не шучу!”. С башни курхауса прозвучал музыкальный сигнал, ведь это было время ужина, вот только играли его как-то вяло, и при втором повторе он неожиданно оборвался, словно бы трубач поначалу усомнился, а потом и совсем отказался играть. Вдалеке, среди толпы, он увидел Лукаса и Августа, как обычно, те были заняты разговором. Заметил Войнич и Фроммера, тот стоял, несколько отдалившись от других, задумавшись, с незажженной сигареткой в руке. И вся эта небольшая толпа дискутировала, шутила, спорила о чем-то на самых различных языках, и внезапно до Войнича дошло, что, если не считать Сидонии Патек, превращенной в псевдо-пастушку с палкой-посохом, которая подгоняла все это людское стадо, там нет ни одной женщины. Войнич возвратился во дворик и, все так же боясь, чтобы его никто не увидел в таком состоянии, поковылял, как можно быстрее, к пансионату, проходя мимо пустой на сей раз лавочки фрау Вебер и фрау Брехт. В окнах их дома даже не горел свет.

Когда он наконец-то добрался до дома, то не чувствовал холода, а только лишь стыд и опасение, что кто-то мог его все же в таком состоянии увидеть. Мечислав заскочил в свою комнату и завернулся в сорванное с кровати покрывало. Только теперь он почувствовал холод и то, как сильно он измучен. Непослушными руками ему удалось надеть на себя теплую фуфайку и шерстяной свитер, а так же сменить штаны – эти были порваны и перепачканы в земле. Один носок, что был на необутой ноге, совсем порвался. Мечислав отбросил его с отвращением и оттер грязную ногу полотенцем. Парень дрожал всем телом, но уже не от одного только холода, но, скорее, от возмущения, вызванного чьим-то непонятным, ничем не обоснованным насилием. Нет, он не мог бы сказать, что такое ему неизвестно. Где-то на периферии его сознания, нежелательные, ослабленные постоянным вытеснением, существовали воспоминания о подобных переживаниях. Мечислав даже громко всхлипнул, но сам себя сдерживал от плача. Если бы он позволил себе расплакаться, тут же его бы залило его старое несчастье, громадная отчужденность. Если бы он сдался, то сам бы должен был задать то страдание, от которого избавился. Или же, от которого его избавили.

Неожиданно где-то над головой он услышал шум, словно бы что-то тяжелое упало на пол. Войнич задержал дыхание и выглянул в коридор – здесь царила тишина, в пансионате явно никого не было. Внизу горела керосиновая лампа, из тех, которые всегда оставляли, чтобы не жечь зря электричество, если бы кто-нибудь пожелал спуститься в салон. Шум повторился, но на сей раз сопровождался глухим стоном.

Войнич, до сих пор в одном башмаке, но с другой совершенно босой ступней, вышел в коридор и, внимательно прислушиваясь, продвигался, как можно тише, по лестнице наверх. Блеклый свет ноябрьской полной луны впадал через маленькие оконца, но здесь, в средине было уже совершенно темно. Когда под башмаком Войнича скрипнул пол, неожиданно сделалось совершенно тихо. До Войнича дошло, что не было слышно и обычного на чердаке воркования.

- Есть тут кто? – крикнул он ломающимся голосом.

- Войнич? Сюда, сюда, иди сюда! – услышал он из-за двери голос Опитца. В нем звучало какое-то горячечное нетерпение.

Мечислав открыл дверь и в лунном блеске, падающем в комнатку, увидел привязанного к стулу хозяина, который вырывался из пут, но напрасно. Войнич прекрасно знал, какими крепкими те были.

- Отстегни меня, - нетерпеливым тоном потребовал Опитц, вновь обращаясь к Войничу на "ты". – Ну, давай, отстегни!

Мечислав был настолько изумлен, что долгое время никак не мог понять, чего, собственно хочет от него этот человек. Он стоял, будто заколдованный, и глядел на извивавшегося в ремнях мужчину.

- Ну, давай! Чего ждешь, баран? Чего пялишься? Давай, отстегивай!

Войнич не двигался. Он размышлял.

- Откуда ты тут взялся?! – крикнул Опитц. – Тебя уже не должно было быть! Как ты сюда прилез?

- Гер Опитц, прошу вас, успокойтесь, - сказал Войнич и присел на корточки перед привязанным мужчиной.

Он пытался ослабить застегнутые пряжки, но ремни были затянуты настолько туго, что застежки высвободить никак не удавалось. К тому же, Опитц бешено дергался на стуле. Он даже попытался встать, но налетел на Войнича и оба упали на пол.

- Кто вас привязал? Кто с вами так поступил? – спросил Мечислав, вылезая из-под тяжелого, плененного на стуле, угловатого тела.

Опитц поглядел на него диким взглядом. Белки глаз покраснели от усилий.

- Раймунд, - прохрипел он. – Это Раймунд меня привязал.

- Но зачем? – попытался узнать Войнич.

В то же самое время он начал манипулировать с ремнями, блокирующими руку плененного. Они были застегнуты дважды, причем, настолько сильно, что у бедного Опитца посинели ладони. Войнич все мучился с застежками, а потом начал выглядывать какой-нибудь инструмент, который мог бы помочь. Пришла идея спуститься в кухню за ножом и просто обрезать ремни.

- Зачем? Зачем, - повторял он.

Опитц со злостью промямлил:

- Как это зачем? Я сам ему приказал.

Войнич замер, потом что-то у него в голове щелкнуло, и до него дошло. Неожиданно побледневший, он отполз на коленях под стену; он слышал, как шумит у него в ушах.

- Вы привязываетесь тут, чтобы не выйти! Вы привязываетесь, чтобы вас не охватило это безумие!

- Отвяжи меня, придурок. Немедленно, - бормотал Опитц с безумием в глазах.

Войнич уже знал, что не выпустит Опитца, пока тот во всем не признается. Начал он с простого:

- Почему я?

Тот завыл от злости и попытался упасть на колени со стулом на спине, только ножки стула не позволяли ему выпрямиться, так что он так и скорчился перед Мечиславом, хрипя от бешенства.

- Почему ты?

Опитц в вынужденном поклоне тяжело дышал, возможно, собирая силы перед окончательной попыткой высвободиться, а может он посчитал, что Войнич заслужил правду. Говорил он нескладно, сквозь зубы, с трудом контролируя дрожь, какое-то нервное замыкание челюстей и громадное нетерпение тела, жаждущее присоединиться к демонстрации мужчин.

Вообще-то, это должен был быть тот паренек из Берлина. Должен был стать Тило. Только он слишком рано умер. Да, так иногда случалось, что те определенные, которых уводили в лес и привязывали к дереву, были самыми больными. Они и так умерли бы, нет никакого вреда, чтобы осудить на смерть смертельно больного, чтобы пощадить здоровых. Разве это не самое разумное решение? Прагматичное? Да, Войнич должен был признать его правоту – больных вместо здоровых, чужаков вместо своих, старых вместо молодых… Опитц хрипел, что всегда, сколько он себя помнит, было так, что погибал кто-то из деревни, какой-нибудь свой, так что, как только начал работать санаторий доктора Бремера, этим можно было воспользоваться. Выбирали кого-нибудь уже в сентябре-октябре, следили за ним. Состояние здоровья такого пациента всем было известно, а доктор Семпервайс и другие после рюмочки Schwärmerei забывали о сохранении врачебной тайны. "Приятный такой тип, но умирает". После того выбранного следовало каким-то образом затащить в лес и выставить на глаза тунчи.

Войнич нервно рассмеялся и наклонился так, чтобы глянуть прямо в налитые кровью глаза Опитца.

- И что это за тунчи?

Опитц поглядел на парня с неподдельной ненавистью.

- Немедленно отвяжи меня, - процедил он сквозь зубы. – Отвяжи меня, я обязан идти.

Войнич не понимал его.

- Зачем ты хочешь идти? Что там происходит? Почему ты обязан?

Опитц крайне нехорошо захрипел, словно бы задыхался.

- Ты обязан меня выпустить, Войнич, я должен туда идти.

- Я правильно понимаю, что в данный момент спасаю тебе жизнь?

Вилли Опитц начал говорить что-то без толку, словно бы до него не доходила парадоксальность собственной ситуации. Великое деяние, жертва, которая спасает деревню. Извечный порядок. Закон природы. Бог и дьявол. Когда впоследствии Войнич пытался из обрывков сложить в нечто целое его рваную речь и обнаружить в ней хоть какой-то смысл, выходило, что Фроммер был прав, по крайней мере, отчасти.

Поскольку Войнич никак не мог справиться с ремнями на ногах Опитца, он попытался освободить тому руки. Каким-то образом он отстегнул первую пряжку, после чего Опитц высвобожденной рукой тут же начал вырывать вторую руку и одну из ног. Когда обе пряжки уступили, он попытался выйти из комнатки со стулом, все еще привязанным ко второй ноге. Войнич заорал на него дискантом, и сам перепугался собственного голоса:

- Опомнись, Опитц!

Тот на миг будто бы пришел в себя и, тяжело дыша, стоял, после чего пихнул Войнича в глубину помещения и только и сказал:

- Отодвинься.

Через мгновение Мечислав услышал грохот и шаги хозяина на лестнице. Больше уже не ожидая, он двинулся за ним. Внизу он сунул ноги в тяжелые ботинки и взял чье-то пальто с вешалки, после чего остановился снаружи. Он видел, как Опитц неуверенным шагом покинул территорию пансионата, окончательно освобождаясь от стула, и вошел на мостик, чтобы присоединиться к походу мужчин. Там неожиданно он обрел нормальное положение, словно бы в него вступила новая сила, лицо сделалось спокойным, морщины на лбу разгладились; Войничу, который следил за ним, даже показалось, что Опитц сделался как-то красивее. Он присоединился к концу шествия, но храбро проталкивался вперед, обходя по пути своих знакомых, но тех было немного, у двоих или троих на руках или ногах можно было заметить порванные ремни. В основном, здесь были мужчины из санатория, но тут же шагал новый начальник почты, были санитары, а еще – Томашек в запотевших очках. Практически в самом конце этой демонстрации, если не считать очень толстого лечащегося и художника из Гамбурга на инвалидной коляске, герра Людвига, размахивая тросточкой, шел Фроммер.

Войнич крикнул ему:

- Герр Вальтер!

Тот поглядел на него, практически не видя, бормоча что-то себе под нос, а потом развернулся вокруг своей оси в совершенно нефроммеровском жесте, ибо это выглядело так, будто бы он затанцевал.

Вот этот чуждый жест перепугал Войнича. Долгими скачками он помчался в курхаус, а потом по ступеням в кабинет доктора Семпервайса, где, опираясь на кресло, стояло ружье. Мечислав взял его в руки и проверил, действительно ли оно заряжено. Так оно и было.

Грохот выстрела прокатился над всем Гёрберсдорфом и несколько раз отразился эхом от окрестных гор, от Хохе Хайде, Флосте, Траттлау и Грос Шторч Берг, словно бы чье-то громадное сердце забилось ненадолго, только это не произвело никакого впечатления на участников этого странного похода, ни на миг не прервав их марша.

А почему не я? – подумалось Войничу. Почему я не подвергаюсь безумию, почему думаю ясно, пугающе ясно?

У него сложилось впечатление, что смотрит на подготовку к некоему приему на свежем воздухе, словно бы народ двинулся на пикник или на концерт – ну да, не хватало только духового оркестра и флажков. Но толпа прошла мимо концертной раковины и двигалась дальше, туда, где можно было выйти на тракт, некоторые даже уже вступили в лес, не думая о том, что у них неподходящая обувь, что вместо пальто или плащей у них домашние куртки. Мужчины шли в прекрасном настроении, обсуждая цену зерна на мировых рынках или ситуацию на Балканах. Двигались они, соблюдая порядок, взаимно пропуская друг друга на становящейся все более узкой тропинке, или идя напрямую через лес, не обращая внимания на камни и еловые ветви. Опитц разговаривал с каким-то полным мещанином из Бреслау о своем дяде, который служил в папской гвардии; Лукас и Август же, похоже, о древних войнах, но, возможно, и о современной философии. Войнич какое-то время поспешал за ними, в совершеннейшем изумлении, с ружьем доктора Семпервайса, которое билось о его ноги, но на опушке леса остановился, а поход с безразличием прошел мимо. Озябший, он плюнул на все, и чуть ли не бегом возвратился в деревню.

Он уже собрался было зайти в Пансионат для Мужчин, когда передумал, прошел во дворик и заглянул в пристройку, где проживал Раймунд, которого он в шествии не заметил. И он тут же увидел его, прикованного к стулу цепями. Под противоположной стенкой валялся ключ, который парень отбросил, когда связал себя. У Раймунда было багровое лицо и налитый кровью молящий взгляд, но Войнич захлопнул дверь и отправился к себе.

Хорошо, что он не был свидетелем того, что происходило потом, когда колонна углубилась в лес. Туман обожал эти места. Яркая, радостная луна, которая до сих пор освещала все события, затуманилась, и теперь заливала лес сиянием, похожим на разведенное молоко, в этом свете у всех мужчин были трупные, бледные лица. Идущие заблудились среди деревьев и теперь буквально перли вперед с ожесточенными лицами, каждый шагал самостоятельно за собственной судьбой. Полосы похожего на мокроты тумана еще больше дезориентировали, вносили еще большее замешательство в ряды этой странной, отчаявшейся армии, хаотичной и не имеющей ничего святого процессии. Вскоре все ее участники разбрелись по округе, каждый в одиночку сражался с туманом, с шорохом веточек, со скрипом мха, с рисунком коры на деревьях и их растопыренными ветками.

.Опитц одиноко стоял на краю небольшой поляны, несколько сгорбившись, словно собираясь забросить себе на спину какую-то тяжесть. Он тяжело дышал, и каждый вдох только охлаждал его больные легкие – он ведь был таким же больным, как и все – а потом серым облачком поднималось в морозном воздухе, ведь полная луна несла за собой зиму.

И во всем произошедшем не было ничего резкого, внезапного – скорее, то было скоростное, практически незаметное движение, в результате которого несчастный Опитц повис над землей. На его лице рисовалось выражение, которого мы до сих пор не видели: жалость. Наверняка он знал, что произойдет.

Немногочисленные остальные, что находились поблизости, поглядывали из-под деревьев на все это, словно бы проснувшиеся, с явным облегчением: ага, значит, не я! – и, вне всякого сомнения, с их стороны это было жестоко. Многие видели эту чудовищную мистерию уже не в первый раз, но, все наверняка было так же, как с родами у женщин – прошло достаточно много времени, чтобы забыть боль и страх; опять же, Schwärmerei тоже делала свое. Да, такое возможно, казалось, говорили их лица. Да, именно это как раз и происходит. То, чего мы более всего опасались, и что пытались отодвинуть от себя, обмануть, осмеять и обвести вокруг пальца. Но это вернулось в той же чудовищной форме и теперь забирает свою добычу.

Тело Опитца опало на землю в кусках, осыпая мох и ветви кустов кровавыми ошметками.


А потом пошел снег и до утра присыпал все, так что ничего попорченного, грязного, никакая отдельно взятая перчатка, никакая размякшая от воды газета; никакой мусор, никакой щербатый булыжник мостовой уже не были видны. Мир тут же повеселел и отправил все случившееся в беспамятство – ну какой же смысл помнить суть своих поражений, свою беспокоящую тень.

Никто не помнил, ни как очутился дома, ни чьи руки высвободили привязанных к стульям.

Утром, словно бы ничего и не случилось, на улочки Гёрберсдорфа вышли лечащиеся в зимних пальто с меховыми воротниками, они вытаптывали в свежем снегу свои предписанные маршруты, и только на некоторых мужчинах можно было заметить следы ночи: поцарапанную щеку, еловую иголку в волосах, порванное пальто. Когда же около полудня солнце ворвалось в долину, словно к себе домой, они забыли про предписанные им докторами процедуры, чтобы бросаться снежками и на взятых напрокат санках неумело съезжать с костёльной горки.

Раймунд с самого утра натирал лыжи мазью.






Войнич занимался раненой ногой. Башмак, конечно же, пропал, но это и хорошо – он уже ни на что не годился. Дрожащими руками парень смыл кровь с ран и обвязал ступню носовым платком, подарком отца, с замечательной кремового цвета монограммой WM. Ему уже было плевать на все, происходящее снаружи; краем глаза он видел в окне громадные мокрые хлопья, которые летели сверху, будто манна небесная, и одевали всю землю в праздничное белое платье. Под утро как-то незаметно пришел мороз, и снежинки сделались более плотными. За несколько часов перед обедом снег покрыл все крыши, улицы и парки. Постепенно деревня теряла свои контуры и прямо на его глазах превращалась в сказочную картинку. Тут же откуда-то появились дети, на которых до того Войнич совершенно не обращал внимания. Они пристегивали к башмакам выструганные их дедами лыжи. Стоя у окна, Мечислав видел и курортников, которые, явно после сытного завтрака в курхаусе, не помня вчерашнюю ночь, вели битвы снежными снарядами. Увидел он и какого-то доктора из санатория, который, нахмуренный и серьезный, в пальто, наброшенном на врачебный халат, спешил куда-то с Сидонией Патек. Не было никаких сомнений, что все действует по-старому, словно в хорошо смазанном механизме, и закон семидесяти пяти процентов все та же действует в пользу пациентов. Следовало на это надеяться.

Мечислав Войнич отправился на чердак, скорее, в поисках обуви, чем по какой-либо иной причине. Очутившись в комнате фрау Опитц, он смело открыл шкаф и осмотрел несколько висящих на крючках предметов одежды. Он неспешно разделся и сложил свою одежду в плотный брикет, который сунул под кровать, а вот свой жакет бросил сверху. Теперь, совершенно голый, он встал перед открытым шкафом. Небольшое, треснутое зеркало над умывалкой отражало его тело, разделенное на кусочки, словно бы эта картинка была частью большой мозаики, и на то, чтобы сложить которую каждый из нас получил целую жизнь.

В конце концов, он протянул руки к стоявшим на самой нижней полке кожаным шнурованным башмакам. Размер подходил. Только в самом начале Мечислав чувствовал дискомфорт, башмаки тесно обнимали его стопу, слегка давили в подъеме, но через минуту ступня приспособилась к обувке. Тогда он надел второй башмак и стал высматривать остальные части одежды.

В своих мыслях, словно в окнах огромной комнаты, он увидел какие формы примет его будущее. Возможностей было так много, что Войнич почувствовал взбирающуюся в нем силу. Слов он не мог найти, в голову приходили только немецкие "Ich will", но тут было нечто большее, что выходило за пределы обычного "я". Войнич чувствовал себя умноженным, многократным, многоуровневым, составным и сложным, будто коралловый риф, словно грибница, истинное существование которой проходит под землей.

О да, он мог бы остаться здесь после всего того, что произошло, и даже, в связи с неотвратимым отсутствием самого Опитца, взять на себя его функции – управлять пансионатом он наверняка бы научился, в своем дневничке у него были записаны все ужины, неплохие меню, которые можно было готовить вечер за вечером. Вместе с Раймундом они ходили бы по грибочки в колпачках, заливали их спиртом и производили Schwärmerei. Доктор Семпервайс, наверняка с некоторым сопротивлением, но должен был бы признать, что болезнь прошла, что ее, словно горстку пыли, сдуло дыхание тунчи.

Можно было вернуться во Львов, к отцу и дяде, и там устроить собственное существование в водопроводно-канализационной инженерии, предаваясь, ради подкрепления сердца, какому-нибудь коллекционированию.

Все, и белье, и платье, было как на него сшито. Теперь он схватил свой старый жакет, который теперь должен был послужить в качестве короткого пальтишка.

Полное решение пришло на пространстве в несколько ступеней, когда Мечислав спускался вниз и увидел себя в единственном крупном зеркале этого дома. По сути дела, он остался тем же самым человеком, только по-другому приготовленным; можно было бы сказать: иначе поданным, под другим гарниром. Сейчас он походил на ту женщину в большой шляпе, которая возбуждала в нем такое волнение, и по которой он так тосковал.

Паспорт, найденный в комнатке покойницы, ясно заявлял, что с этого момента он станет Кларой Опитц, чешкой по национальности, обитательницей гмины Фридланд в Нижней Силезии, которая, собрав свой чемодан, отправилась на прогулочную аллею, где обычно останавливался экипаж, что отвозил лечащихся на вокзал в Диттерсбахе. В другой руке она несла прямоугольный сверток, завернутый в газеты и перевязанный шнурком. Какой-то вежливый господин помог ей занять место. Шляпка несколько мешала, и пришлось перевязать ее платком.

Когда экипаж проезжал мимо дома в самой средине деревни, она увидела их снова, фрау Вебер и фрау Брехт. На этот раз метелками из веток они сметали снег из-под дверей. Увидав ее в экипаже, они прервали работу и, опершись на метлы, со всей серьезностью провожали ее взглядами. На какое-то мгновение ей показалось, будто бы увидала тень той, третьей, во всяком случае, ее толстый палец на фрамуге двери, и ей вспомнилось, что она увидела на картине де Блеса.

Клара кое-что вспомнила еще, поэтому сунула руку в карман жакета и сразу же нашла там бобовое зернышко, которое подняла в самом начале своего пребывания в Гёрберсдорфе, как раз здесь, перед домом старух. Должно быть, она совершенно позабыла о нем – выходит, она носила его все время жизни здесь и даже не знала о нем. Прежде чем экипаж двинулся, с какой-то уленшпигелевской радостью она подбросила боб кверху, чтобы он смог попасть прямиком ей в рот.



ЭПИЛОГ


Ничего, подобного тому, о чем мы здесь рассказали, больше не случилось. Война успокоила наши аппетиты.

Туберкулез практически перестал существовать, благодаря сыворотке БЦЖ, применяемой с двадцатых годов ХХ века.

Клара Опитц поселилась в Мюнхене, где работала в кухне госпиталя. В 1917 году она очутилась на фронте, в Бельгии, где служила в полевом госпитале. После войны она выехала в Берлин, где все ее следы пропали. Но кто-то настаивал, будто бы видел Мечислава Войнича на могиле отца во Львове под самый конец двадцатых годов. И что одет он был в английский твид.

Доктор Семпервайс, призванный в армию, погиб в самом начале войны под Краковом, а его знаменитый, или, точнее, знаменитую, "мерседес" реквизировала армия.

Раймунд взял в свои руки Пансионат для Мужчин, и ему удавалось с успехом вести его еще несколько лет, пока его не свалила любовь к спиртному, заставившая его однажды уйти в горы и уже никогда не вернуться. Пансионат был взят в аренду и даже более или менее функционировал; после второй мировой войны он был национализирован и перестроен в дом для четырех смей. До нынешнего дня он стоит в Соколовско, поскольку так после войны был назван Гёрберсдорф[35].

Вальтер Фроммер, победив туберкулез (хотя, возможно, правда и то, что он никогда им и не болел), жил долго, а умер от голода и переохлаждения во Вроцлаве во время осады Фестунг Бреслау в 1945 году. Место его упокоения неизвестно.

Жизнь Августа Августа оборвалась в Гёрберсдорфе 11 июля 1914 года; здесь же он и был похоронен на кладбище в Лонгвальтерсдорфе.

Лонгин Лукас скончался в Гёрберсдорфе 3 сентября 1914 года, покоится он неподалеку от могилы Августа. Их там можно посетить, лучше всего – зимой, когда буйная растительность не прячет обветшалых надгробий и не закрывает надписей на камнях.

А мы? А мы здесь всегда.



СЛОВАРИК СОВРЕМЕННЫХ НАЗВАНИЙ МЕСТНОСТЕЙ


Бреслау – Вроцлав

Глатц – Клодско

Гёрбеберсдорф - Соколовско

Хиршберг – Оленья Гора

Фридланд ин Нидершлезен (Фридланд в Нижней Силезии) – Мерошув

Лангвалтерсдорф – Унислав Силезский

Нойе Роде – Нова Руда

Нидер Вюстегерсдорф – Глушица

Вальденбург – Вальбжих



АВТОРСКАЯ ЗАМЕТКА


Все мизогинические взгляды относительно женщин и их места в мире являются парафразами текстов следующих авторов:

Аврелий Августин, Уильям С. Берроуз, Бернард Клюнийский, Джозеф Конрад, Чарльз Дарвин, Эмиль Дюркхайм, Генри Филдинг, Зигмунд Фрейд, Генри Райдер Хаггард, Гесиод, Катон, Джек Керуак, Дэвид Герберт Лоуренс, Чезаре Ломброзо, Уильям Соммерсет Моэм, Джон Мильтон, Фридрих Ницше, Публий Овидий Назон, Платон, Эзра Паунд, Жан Расин, Франсуа де Ларошфуко, Жан-Поль Сартр, Артур Шопенгауэр, Уильям Шекспир, Август Стриндберг, Джонатан Свифт, Олджернон Чарльз, Суинберн, Симонид из Кеоса, Тертулиан, Фома Аквинский, Рихард Вагнер, Франк Ведекинд, Джон Уэбстер, Отто Вайнингер, Уильям Батлер Йеатс.

(…)

Огромная благодарность Ежи Марку и Уле Ососко за помощь в наиболее тщательном воспроизведении Гёрберсдорфа.



ЗАМЕТКА ПЕРЕВОДЧИКА


А что же с картиной Херри мет де Блеса? Откуда она взялась и куда девалась? Книга не дает на эти вопросы ответа. Как уже отмечалось в подписи под иллюстрацией, в настоящее время она экспонируется в Музее Искусств в Цинциннати (США). Приобретена картина была в 1944 году у И. и Эй. Зильберман (E. and A. Silberman), идентифицированных American Art News в качестве покупателей "Riabouchinsky Old Masters Sale," vol 14, no. 30, April 29, 1916, p. 5.; картина была включена для продажи в American Art Galleries как часть коллекции "Примитивистов и старых мастеров", принадлежавших Николаю Рябушинском, ранее в коллекции князя Голенищева-Кутузова (26 апреля 1916 г., лот 28). Ранее она репродуцировалась и приписывалась Иоахиму Патиньеру (коллекция графа А.А. Голенищева-Кутузова в "Художественные Сокровища России", 1903 год, 33 9-12, стр. 370). Здесь имя художника транскрибировано так, как было напечатано в тексте, но правильное его написание: Иоахим Патинир. Возможно, родители Тило фон Гана что-то скрывали?...


Перевод (как и всегда) посвящаю своей Людочке. И большое ей спасибо за редактуру


20 августа 2022 г. В.Б. Марченко

Загрузка...