Войнич кивнул. Ему внезапно вспомнилось, как Глицерия брала его с собой его в деревне в церковь, только до конца службы достоять ему никогда не удалось. Ноги отказывались слушаться, а от избытка впечатлений его охватывала непреодолимая сонливость. Глицерия выносила его, спящего, а потом отец ее укорял.

- А каково ваше впечатление от этого странного изображения? – неожиданно услышал Войнич вопрошающий голос Августа.

- У меня?... – спросил он, вырванный из задумчивости. – Нет, нет, я не думал. Икона очень… - он подыскивал слова, которые не сильно скомпрометировали бы его в глазах Августа, - очень выразительная.

И тут же началось пояснение, цитирование и поучение. Ладони герра Августа, сложенные словно для молитвы, на самом деле становились орудием для клевания, они были суперклювом, которым Август, словно дятел, вырубал в головах слушателей ровные дорожки знания, тракты понимания, базовые пути эрудиции. Выпрямившись и покачиваясь вперед и назад, он концентрировал на себе внимание слушателей, к которым теперь присоединилось некое хорошо одетое семейство и католическая монахиня. В речь Августа время от времени пытался вклиниться Тило, но, зная, что ему никак не удастся перехватить рычаги управления, бросал слово или пару, чем стимулировал Августа к еще большим демонстрациям красноречия.

Так что же Войнич узнал, прежде чем смог добраться поближе и отважиться отвернуть взгляд от ораторствующего Августа? А то, что это редкий мотив в живописи, практически не существующий. Что в православии это единственная известная подобная икона (относительно этого были согласны и Август, и Тило). Что в средние века этот мотив был популярен на Западе, но со временем он стал уходить а может его и убирали, из храмов. Что мотив этот связывается с легендой, в соответствии с которой, за семьдесят семь лет перед рождением Христа, пророк Аркос с горы Хорив увидел юную девушку необычной красоты, а потом ему приснился сон, в котором из ее тела вырастает дерево с красивыми плодами, но один из них – самый прекрасный. И сказал он той девице, что у нее будет замечательный потомок. Что сам Август оценил бы возраст иконы где-то на две сотни лет (Тило утверждал – что сто пятьдесят), по причине характерного оттенка фонового золота и способа рисования кистей рук, или ушей? – этого уже Войнич не понял. И так далее, и так далее…

Говоря по правде, икона произвела на Войнича довольно-таки гнетущее впечатление. Она была темной, сгущенной, как бы спутанной от тел трех женщин, которые переходили одно в другое, и из этой путаницы вырастали лишь окруженные нимбами головы. Здесь ему не хватало той классической серьезности, с которой пишутся иконы. В этой же было нечто драматичное, чрезмерное, несчастное. Мрак и золото. Прямые линии и завитушки. Золотым был фон, гравированным в какую-то запутанную гущу листьев и гибких стеблей. И на этом фоне была помещена группа персонажей – в центре Младенец в темно-красной одежке, маленький держащий крупное, дородное яблоко, которое было слишком розовым, словно бы вареным, а его Мать, собственно говоря, еще девочка, казалась бледной и изможденной, словно бы материнство превышало ее силы. Она, в свою очередь, сидела на коленях женщины, гораздо ее большей, достойной, с серьезным, зрелым лицом, всей в темно-синем и серебряном. Но и она казалась обессиленной. Эти три фигуры, сидящие друг у друга на коленях… имеется во всем этом нечто неприличное, - подумал Войнич, - некое преувеличение, граничащее с насмешкой. Да, представлял он себе, что найдется в конце концов такой зритель, который рассмеется в это учетверенное лицо этой своеобразной, запутанной груды тел, захохочет, вместо того, чтобы сохранить серьезность, свойственную кому-то, пришедшему в святилище. Правы были некоторые, говорящие, что эта странная икона никак не уместна в церкви, как по причине своей странной учетверенности, так и по причине той же Эмерентии, которая казалась настолько уродливой и страшной, даже подобной ведьме, которая вообще ничему не соответствовала и здесь очутилась случайно или же по причине злой шутки художника. Похоже, на нее никто не желал смотреть. Все глаза направлялись, скорее, на Дитя и его молоденькую Мать – с озабоченностью, а возможно, даже с нарождающимся желанием предоставить помощь и поддержку.

Войнич вздохнул. Все это казалось ему неэстетичным, буквально уродливым, шокирующим, но вместе с тем и провокационным – ничего удивительного, что картина порождала эмоции и занимала внимание лечащихся.

Наружу они вышли довольно-таки продрогнув. Стояло одно из тех осенних воскресений, довольно-таки прохладных. Из земли исходил интенсивный запах, который распирал ноздри и впадал в легкие, чтобы попялиться и там: А чего это у нас тут имеется? А дождемся ли мы зимы?

Ветер шевелил только лишь верхушки деревьев, и уже чувствовалось, что где-то, за горами, за лесами зима готова вот-вот начаться. Войничу вспомнились выставленные перед зданием пансионата лыжи, которые Раймунд собирался обработать специальной мазью, изготовленной из животного жира.

Поскольку по воскресеньям процедуры не проводились, все свернули на традиционный пешеходный маршрут и, вместо того, чтобы идти на полдник, зашли в кафе Zum Dreimädelhaus. Это было уютное заведение со стенами, выложенными дубовыми панелями, украшенными видами гор, оленей и охот. Здесь пахло кофе и горячим вином.

- А может рюмочку чего-нибудь покрепче?

Вежливый официант с голубыми глазами сдвинул столики, и теперь они могли ораторствовать и дальше. Лишь бы они только слушали один другого. Слишком длительное пребывание в кафе было запрещено врачами по причине несвежего воздуха и густого дыма. Так что у всех имелось чувство вины, которое портило им вкус вполне даже хорошего местного пива.

Тило уселся рядом с Войничем и заказал себе вербену с медом. Сам Войнич был нерешителен, в конце концов, он заказал то же самое, что и остальные мужчины, то есть пиво, хотя особо его и не любил.

- Ты на кладбище был? – спросил его вполголоса Тило.

Войнич без особого внимания кивнул, читая меню, особое внимание посвящая разделу "десерты".

Тило ожидающе поглядел на него.

- Видел?

Мечислав не понял. Он понятия не имел, что Тило имеет в виду.

- Что видел?

Тило глянул куда-то в потолок с явным раздражением.

- Ничего ты не видел, - только и заявил он.

Они занялись пивом и дрожжевыми булочками с квашеной капустой.


Нынешний вид кафе Zum Dreimädelhaus


- Нет ли у тебя впечатления, - спросил Тило, склонившись к Войничу, почти касаясь своим лицом его воротника, - что все у нас здесь путается? Мы не помним, что говорили в предыдущий день, и на чем закончили? И на чьей стороне выступали, кто был нашим противником, а кто союзником в разговоре?

Войнич, которого этот вопрос застал врасплох, задумался. Ну да, Тило был прав. До сих пор Мечиславу казалось, что все это проблема нового места и избытка впечатлений, переполненного обязанностями дня – и потому-то нет времени на то, чтобы спокойно все обдумать.

- В моем случае, это может быть проблемой с акклиматизацией… - с надеждой ответил он.

- Да нет же, мы здесь уже несколько месяцев, - не согласился Тило. – Здесь ты впадаешь в странное состояние мыслей.

На это Войнич уже ничего не сказал. Когда официант нес на подносе бокалы с пивом и чайничек с чаем, искусно лавируя между столиками, Тило отозвался шепотом:

- Гляди, все это когда-нибудь будет забыто, все. Посмотри, все это исчезнет.

В кафе зашла какая-то веселая компания. Шум нарастал, подавляя индивидуальные разговоры. Он заглушил даже герра Августа. Чтобы тебя услышали, следовало повысить голос. Поэтому они направились к выходу.

Возвращаясь в пансионат, все уже чувствовали первые признаки пополуденного голода. Смеркалось, близилось время ужина, а з главного здания санатория доносились аппетитные запахи жаркого. После кружки пива Войнич чувствовал легкое головокружение, он шел сзади и слышал только обрывки разговоров, которые вели идущие впереди мужчины:

- …в Бергланде пиво получше…

- …интересно, а что Вилли приготовил нам сегодня на ужин?

- …нанял ли он, наконец, кухарку? Или нам придется есть все эту еду для лесорубов?

- …когда в курхаусе освободится место, вы сами увидите, что ужины там тоже лучше…

- …и здесь никак не удается сэкономить…

- … а в Нойес Хаус за комнату с питанием было бы столько же, что в курхаусе…

Когда Войнич подошел поближе, дискуссия прояснилась и возвратилась к иконе.

- …мне это не позволяет перестать думать о том, что женщина и вправду была одарена природой великой силой рождения, но она же полностью лишена контроля над этой силой. Всегда ее должно поддерживать в этом нечто большее, какой-то естественный закон, какой-то общественный порядок, некая моральная гармония. Как раз этим Эмерентия и является! – клевал воздух Август.

- …потому что тело женщины принадлежит не только ей одной, но человечеству, - это уже говорил Лукас, несколько раздраженный тем, что они не выпили еще по кружечке. – А поскольку она рожает, и сама является общей собственностью, эта ее способность к рождению не может рассматриваться в качестве ее при-ват-ной черты, - подчеркнул он слово, после чего вежливо поклонился какой-то паре, мимо которой они все проходили. – Будучи собой, женщина одновременно принадлежит нам всем.

- Да, тут вы правы, - отозвался неожиданно Фроммер, склоняясь вперед, словно бы высматривая на тротуаре белые грибы. – Ее идентичность и предметность одновременно касаются ее тела, это очевидно. Только я хочу сказать о некоторых умственных и духовных чертах женщины.

- И что же вы имеете в виду? – хотелось вежливо узнать герру Августу.

- В философском смысле мы не можем считать женщину целостным, законченным субъектом, каким мужчина является сам по себе. Это приводит к тому, что женщина может развиваться и сохранять собственную тождественность в пространстве мужчины. Это он придает границы ее тождественности.

- Но тогда ее станут рассматривать как предмет! – обеспокоился Тило.

Перед ними неожиданный порыв ветра закрутил кучку листьев в небольшую воздушную трубу, трубочку, всего лишь свисток.

- Это правда, и это следует признавать: как предмет. Только ведь никто не будет настолько глуп, чтобы не признавать некоторой степени женской субъективности. Когда глядишь в лицо женщины, то следует признать, что она, все же, является чем-то особенным, индивидуализированным и субъектным. Правда? Но с другой стороны: ее тело, а, следовательно, и она сама, принадлежит всем, поскольку является сосудом, из которого берутся люди, так что тело женщины, ее живот, ее матка принадлежат человечеству.

- А что означает "человечеству"? – хмуро отозвался Лукас. – Это значит: кому? Мне все это напоминает социалистов, когда они говорят про "государственную собственность". Государственную, это же чью? Чиновников?

Воздушная трубка оказалась предсказанием ветра, который – однако! – прорвался сюда, в безветренные регионы Гёрберсдорфа и ударил в них с приличной силой. Войнич поднял воротник и заслонил рот кашне.

- Вы уж извините, молодой человек, - сказал, придерживая свою шоколадного цвета шляпу, герр Август, который ведь был социалистом, - женщина, конечно же, должна иметь свои права, но она никогда не должна забывать, что принадлежит к обществу, которое призывает государственные структуры для слежения собственных интересов, то есть, если логически рассуждать, хм, хм, государство может распоряжаться. Это правда. Государство могло бы определять ее общественные роли, требования к ней, но еще, а может – прежде всего – прослеживать за ее правами, как людской единицы.

- В том числе выборными? – провокационно спросил Лукас.

- Ну, думаю, что и для этого придет время. Я имею в виду просто права на жизнь в спокойствии, без голода, право на медицинскую опеку, на свободу в общественных и моральных рамках.

Ветер поднимал с земли листья и веточки, он был холодным и резким. Все уже подходили к Пансионату для мужчин.

- Вы сказали, что мужчина формирует как бы индивидуальную тождественность женщины. Государство, в свою очередь, формировало бы ее общественные роли… - обратился Август к Фроммеру.

- А церковь – ее духовную жизнь, - саркастически прибавил тот. – Лично я здесь полностью стою на стороне женщин. Не знаю, слышали ли господа, но один из ранних соборов рассматривал дело женской души. Тогда, в раннем средневековье, не было столь очевидным, что женщины обладают душой. Да, да…

- Ну, иногда, глядя на мою экономку… - начал с иронией Лукас, но предложения не завершил.

- В любом случае, после множества дней совещаний, было предложено тайное голосование…

- И? – Войнич уже не мог дождаться конца этой истории.

- И оказалось, что разница была всего лишь в один голос. Представляете, господа, в один голос!

- Но в чью пользу? – нервно спросил Мечислав.

- Что, конечно же, душу имеют. Вы же в этом не сомневаетесь?

После чего прибавил:

- Я часто задумываюсь над тем, кто был тем епископом, который перевесил весы.





Они наняли повозку за три марки и поехали в Лангвалтерсдорф на кладбище.

Войничу пришлось подавить в себе чувство дискомфорта за то, что пришлось пропустить Strahlendusche, водные процедуры, за которые он платил дополнительно. Если бы отец узнал об этом!... Но, с другой стороны, он нуждался в глотке свежего воздуха, в выезде за пределы долины; она уже начала доставать его своим безветрием и неподвижностью. А кроме того, какое же это было удовольствие: побыть с кем-нибудь молодым, с кем-то в его возрасте. Они начали дурачиться. Сегодня, казалось, Тило находился в великолепной форме уже идя на остановку, но потом, когда они уже уселись в повозку и тронулись, Тило притих, наверное, потому что всегда заслонял рот шарфом. Он боялся холода.

- Ты чувствуешь то же самое? – не очень-то разборчиво спросил он. – Нет большего удовольствия, чем поездка на кладбище, правда?

Войничу импонировал саркастический юмор Тило, его увлекала постоянная переменчивость его настроений. Тило, казалось, находился в великолепной форме, возможно, потому, что было сухо и тепло. Ошеломляюще пахли листья, отовсюду доходил запах елок, смолы хвойных деревьев, что всегда напоминало Войничу про самые счастливые мгновения всех праздников Рождества в его жизни. Как раз об этом они и разговаривали, только Тило не разделял энтузиазма Мечислава в отношении празднования Рождества. У него в доме это всегда был период нашествия членов семьи, плохого самочувствия матери и постоянного присутствия отчима в доме – что было весьма трудно выносить. Отчим по вечерам напивался дпьяна и лез ко всем с претензиями. Иногда он заставлял Тило приходить к нему в пижаме и опрашивал его по истории, либо же приказывал стоять по стойке "смирно", что называлось: "он делает из него мужчину". Мать никогда не умела заступиться за сына. В мать она вновь превращалась, когда отчиму было нужно куда-нибуь выехать, а происходило это довольно часто. Тогда-то они вступали во взаимный договор, что не станут мешать друг другу, проводя совместно лишь вечера после целого дня занятий собственными делами. Мать относилась к Тило как к коллеге, старому приятелю детства, который каким-то чудом очутился сейчас у нее в доме. После знакомства с отцом Тило она отказалась от актерской карьеры. После его смерти, когда Тило еще был маленьким, какой-то приятель уговорил ее попробовать морфий. Теперь она принимала наркотик регулярно. Тило рассказывал об этом без какого-либо сожаления.

- Я понимаю тебя, - сказал Войнич и положил кисть в перчатке на кисть Тило, тоже в перчатке.

- Ты такое странное существо, совершенно ни о чем не догадывающееся, невинное… - Тило с интересом поглядел на Мечислава. – Даже и не знаю, кто ты такой. Откуда ты взялся?

- Из Львова. Нас разводят в теплицах, - пошутил Войнич, а Тило долго и от всего сердца смеялся.

Повозка проехала через деревню и, наконец, остановилась перед воротами в храм, за которым находилось кладбище. Отсюда расстилался вид на волнистое, прекрасное и наполненное радостью плоскогорье. Где-то низу находился Вальденбург.

На растянутых между каменными надгробиями паутинах висели капельки воды; воздух принял цвет токая, которым они вчера лакомились, и на вкус он был таким же – живительным. Тило шел первым, медленно, опираясь на старомодную трость. Они прошли мимо свежей могилы супруги Опитца, а потом с главной аллейки сошли на траву, которая до сих пор была острой и упругой, словно бы и не ожидала близящейся зимы. Тило часто останавливался и тяжело дышал, при этом поглядывая на Войнича с извинениями.

Они остановились перед небольшим кладбищенским кварталом в самом дальнем углу, практически на склоне. Это была самая старая часть кладбища. Могилы были распланированы так же, как и везде, ровными рядами, только порядок, похоже, довольно быстро вышел из-под контроля, так что теперь здесь существовало много резко закрученных тропок или тупиков, у надгробий было мало чего стилистически общего. Одни были менее, другие более богатыми, встречались надгробья, которые тянулись к небу, а были и приземистые, на некоторых были кресты, а другие памятники давали понять, что лежащие под ними покойники были издалека, и что они не дадут так быстро подчиниться обязательным здесь кладбищенским правилам. Тило уверенным шагом провел Войнича к задним воротам, туда, где за стеной расстилались порыжевшие горные луга.

Войнич вопросительно поглядел на товарища.

- Присмотрись к этим могилам. И научись, наконец-то видеть, - уговаривал Тило.

Ну ладно – Войнич прошел среди могил, и первое, что он увидел, это, естественно, фамилии, которые не очень-то отличались от тех, что находились в главной части кладбища: Фишер, Опитц, Клюге, Тильх, одни мужчины, чаще всего, молодые; Войнич про себя считал разницу между датами рождения и смерти, и у него ни разу не выходило больше сорока лет. Мечислав вопросительно глянул на Тило и вновь на надгробия. Имя, фамилия, даты рождения и смерти. А чаще всего – только смерти. И еще кое-что. В месте под фамилией и датами всегда помещают какие-нибудь слова: выражения печали или сожаления, призывы, цитаты… А здесь – нет. На всех этих надгробиях было только лишь несколько маленьких буквочек, складывающихся в надпись, практически невидимую: "Wehmir, o weh!". Мечислав не знал, что она означает. Он считал, что имеет право не знать этих слов по-немецки, ведь на уроках редко когда изучают кладбищенские надписи[13]. У него была какая-то неясная ассоциация со стихами, только не знал, что бы это могло быть. Фраза из какой-то баллады? Они дошли уже до конца, до кладбищенской стены, где вздымался более крупный и богатый памятник с бросающейся в глаза, довольно-таки свежей надписью: "Рудольф Опитц, 1889 – 1908".

- Брат, - прокомментировал Тило. – Девятнадцатилетний.

Тило повернулся и направился к выходу. Войнич бросил последний взгляд на каменные надгробия.


Rudolf Opitz

21 Sep.1889 11 Nov.1908

Wehmir, o weh!


Только лишь сейчас он увидел полный вид того, на что глядел, не осознавая. Nov., November. Ноябрь. Эти три буквы, "Nov.", были вырезаны на всех могильных камнях в этом квартале. Все эти люди умерли в ноябре.

- Тило! – закричал он, потому что ему еще хотелось удостовериться, но тот уже уселся в повозку и прикрыл колени пледом.

Войнич побежал к нему, чувствуя, что в мозгу у него появилось пустое место, которое нужно будет заполнить, в противном случае, это не даст ему покоя.





Они опоздали, так что санитар Шварц, выдающий одеяла в террасе для лежания, укоряющее поглядел на них. Парни заняли два крайних лежака на верхней террасе, откуда расстилался ошеломительный вид на оранжево-зеленые склоны гор. С помощью Шварца они закутались в одеяла, хотя и не было прохладно. Уставший Тило сразу же погрузился в дремоту, Войнич же постепенно собирал мысли, как он это любил: систематично и – можно было бы сказать – аппетитно. Это было таким вот способом мышления – этот способ был ни хладнокровным, ни упорядоченным, он походил на игру – и с таким мышлением должно было быть приятно и комфортно. Так что Войнич представил весь Гёрберсдорф как сказку – сказку, действие которой происходит на картинке, украшающей коробку от пряников. Здесь можно было подумать обо всем, не боясь, что в последствии увидишь что-нибудь неприятное, что нельзя воспринять. Эта забава Войнича в чем-то походила на составление гербария: засушивание всякого испытания, вклеивание его в коллекцию и рассмотрение его в качестве образца. Что-то должно здесь происходить в ноябре, наверное, это некий вид опасных спортивных состязаний. Он представил лыжников, как те съезжают по разноцветным листьям по крутым аллеям. А потом прыгунов, которые с помощью лиан перескакивают с дерева на дерево словно Пан Плясун. Или, опять же, мускулистых пловцов, которые, раздевшись почти донага, скачут вниз головой в пруд. Нужно будет спросить у Опитца, а лучше всего, доктора Семпервайса, тот будет знать лучше. Да, так он и сделает, ведь, похоже, для Тило это очень важно. Он сделает это ради него. Войнич представил, как они оба катаются по замершему пруду на коньках. У Тило развевается шарфик, на нем же самом шапка с помпоном. Тут Мечислав почувствовал страшную усталость и открыл глаза. Он увидел, что Тило спокойно спит, потому взгляд Войнича переместился по железным решеткам ограды в ту часть террасы, где лежали женщины. При этом он надеялся, что каким-то чудом увидит там громадную шляпу, украшенную искусственными цветами и тюлем. Но ведь она, скорее всего, не надевала бы её сюда, где больные люди очищают свои несчастные легкие волшебным горным воздухом, убивающим своим таинственным составом те таинственные маленькие существа, которым сами они ничего плохого не сделали и не понимают их заядлой враждебности – палочки Коха.



8. СИМФОНИЯ КАШЛЯ


Больше уже мы не будем рассказывать про все мелкие обязанности санаторного больного, про утренние ковыляния на возненавиденные Войничем водные процедуры, про полотенца, раздевалки, про приставляемые к груди стетоскопы, про все то, чем были до краев заполнены дни нашего героя. Больше мы уже не сообщаем об очередной прогулке в сторону церковки или дальше, к святилищу Гумбольдта, как называл верхний павильон герр Август. Войнич уже знал, сколько ящичков с пеларгонией висит перед кафе Альбинского, которое, вроде как, было названо Zum Dreimädelhaus[14] в честь его дочерей, и сколько плевательниц с опилками стоит по его дороге в курхаус. Не станем цитировать лаконичное содержание почтовых открыток, посылаемых через день отцу и дяде. Равно как не станем упоминать фамилий всех лечащихся, которым он кланялся по дороге. Не станем мы отчитываться и о погоде – этим как раз занималась обсерватория, в которой тщательно отмечали температуру и влажность воздуха, равно как силу ветра (она всегда была ниже среднего значения). Не обяжемся мы и к тому, чтобы приводить темы всех тех разговоров, которые вели мужчины на прогулках, как и сокращенно излагать те, которые вечером велись за стаканчиком Schwärmerei. Достаточно лишь будет сказать, что Мечислав Войнич чувствовал себя здесь хорошо, его кашель уже не был таким интенсивным, и горячка перестала его мучить, как это было во Львове. К тому же, спал он хорошо, если только ему удавалось хорошенько заткнуть уши ватой, чтобы не слышать кашля из-за стен и подозрительного воркования на чердаке. И все же, где-то под спудом всей этой регулярной и упорядоченной жизни его травило какое-то беспокойство, какое-то неудобство поселилось у него в душе – Войнич не мог его назвать, а оно никогда не покидало его. Как и в последний раз, когда он неожиданно проснулся ночью и лежал с открытыми глазами, уставившись в темноту. Мечислав проснулся, потому что, каким-то образом, ему припомнилось во сне, что у покойной фрау Опитц была родинка возле рта, сразу же у уголка губ, слегка выступающая, коричневая, величиной со спичечную головку. Это открытие потрясло его, и сейчас Войнич лежал, не двигаясь, переполненный какой-то непонятной печалью.


Из окон пансионата был виден густо покрытый лесом горный склон, словно бы Гёрберсдорф в силу неких переговоров с природой получил особое разрешение на свою локацию, но при условии, что не слишком удалится от речки. Темная стена леса поначалу показалась Войничу черным пятном, неразделенным таинственным пространством, которое, говоря по правде, его никак не интересовало. С тех пор, как оттуда стали доноситься голоса и шелесты (если он оставлял окно открытым, этот шелест делался просто невыносимым), он начал отмечать все это по-другому. Как-то ночью, в начале октября, он слышал звучавший там чудовищный голос. Перепуганный Войнич сидел в кровати, не смея пошевелиться, но потом, с бешено бьющимся сердцем он натянул шлепанцы и, дрожа от страха, выскользнул в коридор.

- Это олень. Так что прошу ничего не бояться и возвращаться в постель! – крикнул ему снизу Вилли Опитц, как бы предвосхищая его вопрос.

Войничу сделалось стыдно. Ну да, обычный олень. Олений гон.

И все же, в течение последующих ночей, когда животное давало концерт с достойной восхищения пунктуальностью, ему было трудно принять к сведению, что это голос обычного животного, и что все это принадлежит природе. Что это природное явление. У него же было впечатление, что эти театрально помпезные звуки издает некий зарезаемый пьяный галицийский дровосек, который проиграл драку со своим соперником, а теперь теряет жизнь на пытках. Но когда уже пояснил себе, что это неразумное животное, поддающееся силе собственного инстинкта, Войнича охватывало волнение и умиление – звук был величественным, голос оленя пробуждал мечты о некой громадной силе, в которой таились и могущество, и отчаяние, и безысходность по причине вмешательства в могущество, перерастающее человеческие силы; это был зов, порожденный причинами сексуального фатума; зов, заставляющий поставить все на одну карту и тянущий в опасные пространства, где можно легко потерять жизнь. В этих ревах и порыкиваниях было какое-то безумие, готовность покинуть хорошо известные пути и выйти за пределы каких-либо принципов, пересечь всяческие границы безопасности и даже отказ от собственного существования.

Ревущий олень выступал за границы ночи, за пределы собственных регионов и путей, и появлялся, словно фантом, в пространстве курорта. В его темных, сырых и узких двориках он появлялся будто монстр, охваченный сексуальными желаниями, чудовище мужского рода. И этот бедный зверь был жертвой внутренних половых сил, которые ставят все выше собственной жизни – бесконечной потребности выхода за пределы самого себя, умножения собственного вида, пускай даже и за счет своего существования. Войнич выслушивал эти чудовищные звуки с какой-то тлеющей внутри него пристыженностью, ведь они выносили на свет божий то, что должно было быть скрыто, они стаскивали занавес молчания с вещей, которые должны были быть неявными, а тут открывались, словно спрятанный за занавесом балаган, как ношенное нижнее белье, которое руки Глицерии вытаскивают из корзины и разделяют перед тем, как отнести его в прачечную. Все эти пропотевшие воротнички, грязные трусы со следами на белой материи, все то отвращение физиологии, перед которым всегда остерегал Войнича отец.

Мужчины в пансионате смеялись над воплями ищущего партнершу оленя, подбрасывая двусмысленные шуточки, которые Войнич, говоря по правде, не до конца понимал, но, тем не менее, краснел, всегда подозревая, что они касаются каких-то закоулков жизни, которые тщательно скрывают и которые полны недомолвок.





Мечислав полюбил вечерние, затягивающиеся до ночи ужины, в обязательном порядке завершавшиеся какой-нибудь дискуссией. Их темы повторялись, исчезали и возвращались. Обладает ли человек душой? Всегда ли он поступает эгоистично? Монархия или демократия? Является ли социализм неким шансом для человечества? Можно ли узнать, кем был написан текст: женщиной или мужчиной? Являются ли женщины настолько ответственными, чтобы они могли иметь избирательные права?

Когда Войнич приехал, все еще разговаривали об авиакатастрофе, которую просто невозможно было себе представить, но которая все же случилась несколько дней назад здесь, в Силезии.

Для мужчин это было причиной, чтобы поссориться за столом о том, а нужен ли человечеству прогресс техники, и являются ли жертвы, которые он, прогресс, собирает, необходимой ценой, которую следует заплатить (герр Август), или, возможно, здесь действует необузданная дерзость вызывающая гнев и месть богов, которая несчастливо входит в союз с хаосом и когда-нибудь доведет человечество до упадка (герр Лукас).

- Люди всегда будут платить за свое любопытство и желание улучшения мира, это вписано в наше предназначение, - утверждал Фроммер, - только прогресс обязан сопровождаться развитием людского духа.

В этом месте он показал газету, из которой можно было узнать, что некий Роланд Гаррос осуществил перелет на самолете над Средиземным морем. Или же, что человеку удалось спрыгнуть с парашютом с летящего самолета и безопасно приземлиться. Подобного рода сообщения пробуждали в Войниче беспокойство, некий внутренний зуд – вот сколько всего творится на свете, а он сидит здесь замкнутый и больной. Но свое замкнутое пребывание в Пансионате для мужчин в компании этих господ и вообще в долине Гёрберсдорфа ему следовало воспринимать как уроки терпения, которые впоследствии могут ему пригодиться, когда он вернется к нормальной жизни. Дискуссии, которые велись за рюмками Schwärmerei между Лукасом, Августом и – реже - Фроммером (у последнего случались моменты совершенного ступора и молчаливости), могли быть для нег весьма поучительными. В конце концов, его отец и дядя никогда интеллектуально не заходили так далеко, самое большее, они обсуждали текущую политику и то, что писали о ней в газетах, в особенности, все, что касалось рассуждений, когда же наследник трона возьмет правление в свои руки, и уйдет ли старый император в отставку или же умрет. И всегда их интересовало поведение России, того непредсказуемого соседа, к которому относились недоверчиво, с подозрением в каких-то скрытых мотивациях в любом ее политическом шаге.


Ему понравилось слушать Августа (о котором всегда думал, как о "герре Августе"), который, наряду с характерным поклевыванием воздуха сложенными ладонями, иногда, в моменты возбуждения, делал жест, словно бы он начинал рвать волосы с головы. Тогда на лице у Лукаса появлялась ироничная сожалеющая улыбочка.

Однако, Войнич заметил, что даже самые жаркие дискуссии заканчивались, чаще всего, неожиданно, без каких-либо заключений. Мужчины неожиданно замолкали, словно их измучило само произнесение слов; самое большее, кто-нибудь еще пытался сказать что-нибудь типа "Ага, вот оно как дела выглядят…" или "Так оно так…", что, вроде как, должно было завершать дискуссию вместо резюме, после чего взгляды их проваливались вовнутрь, словно бы им вспомнились некие важные дела, беспокойства, до сих пор сталкиваемые в глубокую тень. Лукас, чаще всего, тогда вставал, закладывал руки за спину и начинал всматриваться в окно. Август барабанил пальцами по столу, словно бы аккомпанировал на невидимом пианино исходящим из его уст тихому "парам, пампам, парам, пампам". Фроммер неподвижно застывал, как некто, которого схватили на горячем. Опитц исчезал в кухне. Поначалу Войнич пробовал вернуться к беседе, задав какой-нибудь вопрос, только его игнорировали. Это была странная ситуация, и Мечислав всегда чувствовал себя не в своей тарелке, как будто бы наступал перерыв в нормальном ходе жизни. Это было похоже на щелчок выключателем электрического света, которым он так восхищался – щелк, и становилось темно.

Потом он долго крутился в кровати и не мог заснуть. Воркование на чердаке напоминало ему о чем-то, о чем сам он не желал помнить. Он поднимался и глядел из-за занавески на прогулочную дорогу санатория, освещенную современными газовыми фонарями с зеленоватым светом, как правило, пустую по ночам. Он умывался. Пробовал читать.

Бывало, что спать ему мешал доносящийся из-за стен кашель. Этот отзвук, поначалу несносный и раздражающий, со временем сделался неотъемлемой частью дома, его звуковой архитектурой. Довольно скоро Войнич научился различать, чье же это горло производило отдельные скрежещущие звуки.

Потому что, например, кашель Августа никак не соответствовал его мелкой фигуре, он был глубоким и могучим. Исходил он, вроде как, из тубы тела, из самого глубинного места, звучал баритонно, пещерно, можно было бы подумать, что он оставляет после себя эхо. Войнич частенько задумывался, как следовало инженеру, откуда в небольших, что ни говори, легких этого человека столь сильный резонанс, словно бы небольшое, но форменное тело герра Августа было чем-то вроде гитары, на которой болезнь наигрывает свои аккорды.

Фроммер, напротив, кашлял сухо, лающе. Эти звуки рассыпались по зданию каскадами, словно бы кто-то бросил на пол сорванные с шеи бусы – поначалу они заполняли коридор, потом расходились по лестничной клетке вниз, в салон, и наверх, к чердачным помещениям. Они пробивались в комнату Мечислава короткими очередями столь убедительно, что он невольно ожидал следующего тура. Это был так называемый сухой кашель, дополнительно подсушиваемый папиросами, лишенный соков какой-либо влажности, точно как и все тело Вальтера Фроммера. Войничу иногда казалось, что Фроммер при движении шелестит, что под аккуратным черным вышедшим из моды сюртуком, называемым "шлюсрок", у него пакля вместо мышц.

Совершенно не так кашлял бедный Тило. Из-за стены его комнаты доносился булькающий отзвук, звук гниющей материи, извечной ферментации, словно бы ретортах тела парня варились мокрые миазмы, словно бы это отзывалась некая древняя материя, обладающая консистенцией грязи, из которой миллионы лет назад появилась жизнь. Тило откашливал огромные количества мокроты, и Войнич, хочешь – не хочешь, болел за него через стенку, потому что легко это не было. Иногда Тило несколько раз пытался избавиться от залегающих в его больных легких выделений, и ему это удавалось, когда, казалось, никаких надежд уже не было. Тогда до ушей Войнича доносился звук словно бы разрыва, лопания, потом бульканья, и потом полный облегчения кряхтение. В жестяном ведре, которое выносил Раймунд из-за дверей комнаты Тило, чтобы, в соответствии с санаторными рекомендациями, смешать его содержимое с опилками и сжечь, Войнич неоднократно видел вату со следами крови – это сопоставление белого и красного всегда его шокировало, для глаз было словно удар.

Лонгина Лукаса было слышно даже из его пристройки, потому что к своему кашлю он всегда прибавлял такой звук, словно он был обязан заниматься тяжелым физическим трудом, словно бы он страдал от страшных усилий. Этот звук был довольно высоким, настоящий дискант; в нем было нечто от неясных претензий, так что человек, этот кашель слышащий, невольно чувствовал себя виноватым.

Покашливали Опитц, и даже Раймунд – хотя не так часто и не столь резко – что, возможно, было связано с тем, что начали топиться печи, и над долиной часто вздымался мокрый, разреженный дым, который пропитывал одежду и заставлял с нетерпением ожидать хотя бы самого слабого ветерка.

По причине этой симфонии кашля Войнич мучился и ворочался в постели, которая всегда казалась ему несколько сырой от холода, все чаще проникающего сквозь щели деревянного дома.

Он быстро выяснил, что единственным, кто может принять его в такую пору, будет Тило, потому что он спал, скорее, днем, а не ночью. Мечислав натягивал на пижаму штаны и свитеры, после чего занимал место на потертом зеленом диванчике у Тило, с которого мог рассматривать разложенные на полу и под стенами пейзажи и картину на мольберте.

Они пробовали играть в шахматы, только это им быстро надоедало. Впрочем, Войнич не любил шахмат. Слишком часто ими мучил его отец. Наверняка он считал, что наука игры в шахматы упорядочит непослушный, нечеткий, неочевидный разум Мечися. Ведь в шахматы играли при дворе, и сам цесарь проявлял к ним огромную приверженность. Это было развлечение благородно рожденных мужчин, с ней соединялась необходимая для этой игры интеллигентность и способность предвидеть. Перемещение по шахматной доске в соответствии с правилами введет в жизнь сына некий автоматизм, который сделает мир безопасным и даже дружественным, как считал Януарий. Так что за стол они усаживались каждый день, после обеда, когда тело переваривает пищу, и его охватывает мягкая, послеобеденная сонливость, расставляли фигуры на доске, и отец разрешал Мечиславу сделать первый ход. Если Мечислав делал ошибку, отец переходил на его сторону, становился у него за спиной и пробовал направить внимание ребенка на причинно-следственную цепочку потенциальных последствий этого хода. Но если Мечислав сопротивлялся или становился "тупым", как об этом говорил Януарий, отец не сдерживал гнева и выходил выкурить сигару, а сын был обязан торчать над шахматной доской так долго, пока не обдумает осмысленную защиту или нападение.

Юный Мечислав Войнич понимал правила и умел многое предвидеть, только это, говоря по правде, его не интересовало. Перемещение согласно правилам и стремление к победе над противником ему казалось только одной лишь возможностью использования пешек. Он предпочитал, скорее, включать воображение и видеть в шахматной доске пространство, на котором разыгрываются судьбы несчастных пешек и фигур, которые он рассматривал как персонажи, ведущие друг с другом или один против другого сложные интриги и связанные самыми различными соотношениями. Ему казалось расточительством ограничение действий пространством клеток доски, передача их на паству формального развлечения в соответствии со строгими правилами. Так что, как только отец терял интерес и предавался более важным занятиям, Мечись забирал шахматные фигуры в степи ковра и горы кресла, где они устраивали собственные дела, отправлялись в путешествия, устраивали себе кухни, дома и дворцы. Отцовская пепельница становилась лодкой, а перьевые ручки – веслами; под стулом же открывалось пространство собора, в которой как раз проходила свадьба двух королев: черной и белой.

И сам он среди этого шахматного народца всегда отождествлял себя с конем: переносил известия, мирил поссорившихся, организовывал поставки в ходе походов или предупреждал перед опасностями (вход, Юзефа, уборка ковра, зов на обед). А потом, выруганный отцом, посланный в наказание в собственную комнату без ужина, туда он шел с достоинством шахматного коня – два шага вперед и один вбок.





- Мой отец хотел, чтобы я стал военным, - сообщил Войнич, присматриваясь к работе приятеля.

- Ты серьезно?! Меня всегда смешат мундиры, - ответил Тило, - глядя на движения своей кисти, рисующей кубы и шары: это был любимый мотив его "абстракций". – И эти эполеты, ордена, вся система знаков, чтобы напомнить, какие героические поступки совершил их носитель, каким важным он был. Все эти ранги, иерархия и, в конце концов, неудобство мундира – это отрицание одежды, жесткое и неуклюжее. И, чем более жестока война, тем мундир более параден. И эта нарядность касается даже пуговиц. Государственные гербы на пуговицах, представляешь? Если немножко сдвинуть точку зрения, легонечко, от абсурда в сторону рассудка, - здесь Тило начал смешно двигать головой, - то мундир представляет собой совершенно странное средство переодевания. Чего такого делают все эти люди в мундирах? Они убивают. И чем гордятся? Насилием.

- Ты пацифист.

- Да, это так. Но кто в здравом уме желал бы убийств?

- А мне мундир всегда нравился.

- Конечно, особенно в вашей австрийской армии, парадный. У нас все скромнее. Это правда, мундир придает мужчине некую форму. Без формы мужчина смешон. Например, в белье или в одних носках.

Войнич усмехнулся про себя, глядя на штанины пижамы, которые выглядывали у него из-под штанов. Ему вспомнилось, как когда-то он столкнулся с дядей в уборной, когда поднялся ночью, чтобы отлить. У Эмиля на усах была наложена повязка, которая пересекала наполовину его лицо, и в то же время уплощала черты его лица, так что вполне красивое лицо дяди показалось Мечиславу гротескным и смешным, будто лицо марионетки. Спущенные до щиколоток кальсоны открывали волосатые ноги и болтающийся между ними коричневый огурец, что показалось мальчику каким-то недостойным военного человека – таскать такой вялый овощ в штанах.

- А разве женщины не должны тоже переодеться в какие-нибудь мундиры и носить знаки отличия в зависимости от того, сколько родили детей, сколько сварили обедов, за сколькими больными ухаживали? Вот это было бы и красиво, и справедливо. А если ты так любишь мундиры, то не тянуло ли тебя в армию? – спросил Тило.

- Отцу хотелось, но ты же знаешь, что у нас нет ни собственной армии, ни своего государства. Я бы сражался за цесаря.

Тило покачал головой.

- Так что он думал, что послал бы меня в армию захватчика, как уже послал туда своего младшего брата, ну а если Польша когда-нибудь сделалается свободной, мы просто-напросто сменим мундиры и сразу же сделаемся прекрасно вышколенной армией свободной, молодой державы. Вот только я оказался болезненным и слабым.

- Отец наверняка был разочарован, не так ли?

- А как же. Тогда у него в голове родился другой план. Раз уж нельзя в армию, даже фантомную, тогда пускай его сын пойдет на другую службу. Он сам выбрал мне направление учебы. С этих пор я должен был учиться ради Отчизны, чтобы поднять ее цивилизационный уровень на более высокий уровень, поскольку нынешний – это ужасное отставание и примитивизм. Он говорил, что пока не сделаем порядок, пока не осовременим города и не цивилизуем деревни, не искореним темноту и безграмотность, здорового общества нам не построить.

- Он был прав.

- Потому я начал изучать в Дрездене именно то, что он хотел.

- И тебе нравилось?

Теперь Тило поглядел на Мечислава внимательно и, как Войничу показалось, сочувственно.

- Там я чувствовал себя затерянным. Такой город, как Дрезден, не способствует техническому обучению. Было бы лучше изучать искусство, как ты, но ты же понимаешь, жителям не существующих государств не слишком к лицу заниматься чем-то столь летучим.

Тило закрыл глаза и произнес:

- Жалко мне тебя, Войнич. Ты такой добрый и деликатный. Боюсь, что кто-нибудь тобой воспользуется. Но в тебе имеется огромная сила, которую ты пока что не можешь из себя извлечь.

После такого комплимента Мечислав просто сгорел от стыда и залился румянцем.

- Зато я разбираюсь в канализации и даже могу строить ватерклозеты.

Войнич заболел на последнем курсе института и двенадцать месяцев провел дома, в деревне, где уж точно не было ватерклозетов или чего-нибудь, что бы на них походило. Все ходили в уборную, деревянную будку за домом. Зимой, когда у Мечислава была горячка, он совсем не выходил из дома, а все нужное делал в ведро, которое потом опорожнял слуга. Как раз в течение этого года бездеятельного валяния он заинтересовался пчеловодством, потому что в небольшой библиотечке отца обнаружил книжку по этой теме. Летом, при участии отца, ему удалось завести небольшую пасеку, а поскольку от этого пчеловодческого энтузиазма ему стало гораздо лучше, отец посчитал, что ватерклозеты следует забросить ко всем чертям и заняться патриотическим пчеловодством.

- И даже не спрашивай об этом, потому что стану говорить, говорить, говорить… - лояльно предупредил он Тило.

Если бы поляки занялись пчеловодством, они могли бы стать огромной экономической силой, ведь мед – это очень ценное сырье, которое годится не только для непосредственного применения, но и служит для производства других потребительских товаров, косметики и лекарств; а еще из ульев получают натуральный воск. Выгоды, вытекающие из пчеловодства, были такой вещью, в отношении которой они соглашались с отцом чуть ли не впервые в жизни. Пропаганда пчеловодства. Апитерапия[15]. Производство наливок и настоек на меду. Мазь из пчелиного воска от ревматизма. А Януарий Войнич прибавлял ко всему этому еще и то, что было бы лучше, если бы поляки не сколько стали пчеловодами, сколько бы превратились сами в пчел. Пчелы – какое же это чудесное общество, какая гармония и совместная ответственность. Вот этого инстинкта полякам как раз не хватает, и потому они позволили разодрать себя на три части и теперь находятся в неволе, словно мухи в янтаре, разинув рты, замерший народ. Вот если бы была у них королева-матка, тогда бы она установила на века порядок, в котором усердие и трудолюбие считались бы наибольшими добродетелями!

И было еще кое-что, чего Мечислав, естественно, при отце никогда бы не осмелился высказать, ведь всегда был крайне серьезен, когда речь шла о Польше, о поляках, лицо у него тогда делалось воинственным, кожа на лбу собиралась в складки в беспокойстве и заботах. Но юный Войнич считал, что всем им требуется сладость, роскошное удовольствие, та "аппетитность", что разливается в устах и дарит вкус трав, цветов и солнца. Если бы ему хватило смелости, он мог бы сказать отцу: если бы поляки ели побольше меда, это изменило бы всю страну.

Когда ночной визит Мечислава у Тило подходил к концу, как правило, вместо того, чтобы вернуться прямиком в свою комнату, Войнич босиком поднимался на чердак, чтобы хоть на миг заглянуть в комнату фрау Опитц. Чердак он посещал и днем, когда был уверен в том, что хозяин с Раймундом уехали в Вальденбург или же вышли по каким-то своим делам из дома, а другие еще спали (он слышал храпение из комнаты Фроммера и кашляющего во сне Августа). Здесь он ничего особенного не делал. Садился на кровати, матрас западал под ним, а он, несмотря на неудобство, чувствовал постепенно охватывающую его инертность, похожую на ступор. Парень набрасывал на спину скатерть с бахромой и глядел.

Вот в изголовье лежит тщательно сложенная ночная рубашка из застиранного льна, украшенная кружевами с крученой шелковой ниткой. В одном месте шов прерван, нитки разлохматились. Войнич склоняется к рубашке и осматривает рану на кружеве с близкого расстояния. Неожиданно ему вспоминается одна деталь из первого дня его пребывания здесь, когда он вошел в салон и увидел то, что увидел. Подробности того послеобеденного времени постепенно затирались в памяти, но сейчас к нему возвращается конкретная картинка, словно снимок из большого пакета, потерянный и теперь найденный. Щека и очертания челюсти, персиковая кожа, поросшая нежным пушком, и еще уголок губ, филигранная линия, похожая на запятую, слегка изогнутая, словно бы мертвые губы собрались улыбнуться.

Войнич изумлен этим воспоминанием. Он не ожидал, что еще помнит это. Он даже не знал, на что тогда глядел.





Со средины октября начались красивые, солнечные дни. Несколько холодных ночей привело к тому, что деревья пожелтели и покраснели, и внезапно во второй неделе того месяца Мечислав Войнич проснулся в совершенно измененных декорациях – теперь его окружали все оттенки желтого, оранжевого и красного цвета, кое-где просвечивающего отступавшей зеленью. Сумасшествие красок, подчеркиваемое синей прохладой неба, просто сводило с ума, и Войничу вдруг захотелось попросить у Тило красок, чтобы как-то документировать эту волшебную перемену. Отдельные цветастые листья падали на булыжники мостовой, словно бы некая сила пробовала покрыть их твердость мозаичным ковром. Боже, как же мир сделался мягче, каким он стал нежным. Только лишь бабочки махаоны в огромных количествах, придя в себя от солнечного света, огромные, будто воробьи, бились о стекла, ища спасения от близящихся холодов, чтобы потом беспомощно умирать на подоконниках. При первой же весенней уборке их поломанные, посеревшие крылья будут выметать как обычный мусор.

После шести недель лечения каждый пациент направлялся на тщательные исследования к доктору Семпервайсу.

После длительного прослушивания легких Войнича, исследования ужасно скучного, доктор казался вполне удовлетворенным.

- А не могли бы вы раздеться донага? – спросил он.

Сейчас Войнич стоял перед ним в одних кальсончиках: батистовых, тоненьких, мягоньких. Отец купил дюжину таких, к тому же хлопчатобумажное белье и четыре новых сорочки, а еще вполне элегантный рыжеватый жакет под брюки, наверное, не очень-то модный, как сейчас заметил Мечислав. Белье тоже не казалось современным, тем более, когда он сравнивал его с бельем лечащихся со всей Европы в ходе водных процедур, выдуманных доктором Кнейппом.

- Я вынужден отказать, - ответил Мечислав с огромной решительностью, которая проявилась и на его лице.

Доктор Семпервайс, который укладывал инструменты для обследования горла, удивленно повернулся к нему.

- Что вы сказали?

- Что вынужден отказать.

- Это с чего же? Вы же находитесь у врача!

- По религиозным причинам, - несколько заикаясь, ответил Войнич.

- Но ведь вы же католик, а католики у врача раздеваются.

- Это сложный…

- Дикари, - прокомментировал доктор Семпервайс через какое-то время. – Нет у меня сил с вами. Как вы желаете лечиться современным образом, если не хотите обнажить задницу?

Войнич слушал его слова спокойно, словно уже привык; могло даже сложиться впечатление, что он разделяет возмущение врача.

- Я должен бы вас выкинуть отсюда. Идите лечиться к знахаркам и колдуньям.

Войнич достойно молчал.

- А как же ты, стыдливый молодой человек, справляешься с купанием? Ведь там тоже нужно раздеваться.

- Я остаюсь в кальсонах и сорочке.

- Ничего себе – добрый католик! Ладно, бороться с предрассудками не буду, обследовать тоже не буду. Запишу это в документы. Ха, что не хотел раздеться, - резюмировал доктор Семпервайс, думая уже о чем-то совершенно другом, после чего сменил тему. – Пять порядочных приемов пищи в день, не забывай. Много молока и масла. Все это должно быть теплым. Прогулки и вылеживание. На террасе для вылеживания завязываются самые лучшие знакомства, и, возможно, кто знает, что еще… Что еще, молодой человек с именем, которое так сложно выговорить?

Войнич спешно одевался.

- Нет. Ничего.

- А как там этот Опитц вас кормит, раз у него умерла кухарка? – с озабоченностью неожиданно спросил доктор, словно бы в порыве чувства вины. Вы можете перебраться к нам с питанием. У нас повар из Италии.

- Я завтракаю и обедаю в курхаусе, и весьма ценю искусство этого повара. Ужинаю в пансионате, и не жалуюсь. У нас там постоянно свежие сыры. За козьими наш хозяин ездит в Фридланд. Пока же мы справляемся, а герр Опитц разыскивает кухарку.

Семпервайс сложил руки на груди и вздохнул.

- Кухарка… А знаете, молодой человек, что вину за наши неудачи несут матери? Это они формируют наше отношение к миру и собственному телу. Это новейшие открытия науки, названной психоанализом.

Войнич был уже у двери, но Семпервайс отозвал его жестом и приказал присесть.

- Возможно, вас заинтересует то, что я сейчас скажу. Это матери, - продолжил он, - заражают ребенка чрезмерной эмоциональностью, что впоследствии способствует множеству болезней и слабости духа, а прежде всего - внутренней женственности. Изменчивая и вечно непостоянная женщина не способна сформировать в ребенке сознание, что мир – это вызов для нас, что его законы жестоки, а его порядок требует от нас солидной позиции, способности крепко стоять на ногах и не поддаваться всяким иллюзиям.

- Вы говорите так же, как мог бы говорить мой отец, если бы только… - замялся Мечислав, а Семпервайс подставил ухо.

- Если бы что? – с любопытством спросил он.

- Если бы вообще говорил о моей матери.

- А он не говорит? У вас наверняка очень тесный контакт с матерью, отсюда и ваша, так сказать, деликатность.

В нескольких предложениях Войнич изложил свою семейную историю.

- Ну что же, весьма жалко, что она умерла, - заявил доктор, что вовсе не значит, будто бы она не виновна. Она оставила вас, когда вы более всего в ней нуждались! Но скажу вам, дорогой мой герр Войнич, что и я был воспитан практически без женщин. То есть, без других женщин, потому что с матерью я весьма близок. Вскоре ей исполнится восемьдесят лет. Только она женщина совершенно особенная. Да, да. Иногда я думаю… - тут доктор Семпервайс замялся и решил сменить тему. – Человек может познать сам себя, именно благодаря психоанализу, этой новой науке. Психология бессознательного – это сейчас единственный путь для получения правдивых ответов на правдивые вопросы. Вот вы анализируете свои сны?

Войнич захлопал ресницами, так как его застали врасплох.

- Мне мало чего снится. А здесь – так вообще ничего, потому что голуби всю ночь воркуют на чердаке.

- Вот если бы вам снилась какая-нибудь вода, какие-нибудь жабы, мокрые и, вот…, например, пещеры, то это могло бы означать, что у вас комплекс своей отсутствующей матери…

Войничу вспомнилась жаба, сидящая на куче картофеля. Он незаметно стряхнул с себя эти мысли.

- В этом случае следовало бы укрепить свою мужественность, противопоставить себя этой размягчающей энергии. Вот что нужно вам, Войнич! Вы должны убить в себе свою мать, которая вас покинула…

- Она умерла, мне не нужно ее убивать, - поправил его Войнич.

- Даже если было и так, все равно, она вас покинула, и именно это отнимает у вас силы. А чтобы наверстать в себе ее отсутствие, вы до опасного отождествляете себя с нею, отсюда эта ваша женственность, эта мягкость.

Войнич съежился внутри себя.

- Ну, ну, дорогой мой мальчик, - похоже, Семпервайс заметил изменение в пациенте, - не скулите, не капитулируйте. Вы должны взять себя в руки. Даже самые жесткие мужчины, подверженные женским штучкам, расплываются будто желе. В том числе, и женщин, действующих из-за края могилы.

На какой-то момент Войничу показалось, что это говорит его отец. Он даже увидел его – на фоне узорчатых обоев, на фоне окон и аспарагусов, как он стоит с сигарой в пальцах, а дым образует в воздухе красивейшие завитки, меняющиеся местами ниточки, которые никогда не повторяют свою последовательность. Сейчас ему следует подойти к нему и поцеловать ему руку, как делал обычно. И еще сказать: "Так, отче". Тогда отец словно бы насыщался его подчиненностью, жесты подданства его успокаивали, пускай и ненадолго. Мечись мог выйти из комнаты и заняться своими делами: шахматными фигурками, гербарием, своей любимой латынью. Отец оставался перед закрытой комнатой сына, не осознавая, что его влияние и контроль туда не добираются и никак не влияют на расплющенный между листами промокательной бумаги папоротник с его многочисленными, правильными спиралями.

- Собственно говоря, можно обойтись и без них. Без женщин, понятное дело. Если бы только мы могли быть сильными, - закончил доктор Семпервайс и по-приятельски хлопнул Войнича по спине, так что тот скривился от боли.

Когда он уже был в дверях, он тихонько спросил про Тило, а доктор, глядя в окно, ответил:

- Не привязывайся к нему, парень. Ему осталось немного времени.





Войнич долго присматривался к сонной мухе, которая крутилась по столику, тщательно исследуя засушенные растения. Было заметно, что живет она на резервной энергии, похоже, только лишь потому, что Раймунд сегодня хорошо натопил печи, и приятное тепло напоминало всему и всем, что существуют и солнечные летние дни. Подруги мухи валялись дохлыми на подоконниках, похожие на черные крошки. Войнич с отвращением пытался схватить их за ножки и выбросить всех, только пальцы у него были неуклюжи, так что пришлось воспользоваться почтовой карточкой, которую только что написал отцу.

Воркование на верху этой ночью довело его чуть ли не до отчаяния, поэтому он отправился к аптечке Опитца в коридоре и взял оттуда бутылочку с валериановыми каплями. Не отсчитывая нужного количества, он залил половину содержимого в стакан, развел водой и выпил.

После этого мы видим, как Войнич опять сидит на кровати покойницы, кладет руки на бедра, глядит прямо перед собой, а в его голубых радужках перечеркнутым крестом отражается пятно окна. Он дышит спокойно, и в его носу встречаются волны запахов: трав против моли, дешевеньких духов, пыли, крахмала и очень трудный для точного определения запах живого человека, который остается после людей, даже когда те умрут.

Так он сидит где-то с четверть часа, и он уже уверен, то воркование полностью прекращается, когда он сюда приходит.



9. ТУНЧИ


Вилли Опитц с Раймундом стояли на дворике за домом, на них были резиновые сапоги, шляпы и непромокаемые пелерины. В руках у них были легкие ивовые корзинки. Войнич наткнулся на них случайно, сам он выбирался на одинокую прогулку. Из салона он взял палку, обильно покрытую значками окружающих убежищ; палка была закончена металлическим острием. Ему казалось, что если выйти через дворик, то никого не встретит, так что сейчас пытался скрыть разочарование и то, что ситуация застала его врасплох.

- Выглядит так, будто бы вы за грибами собрались, - сказал он и засмеялся, возможно несколько натянуто, что и сам понимал.

Те двое поглядели друг на друга, и их взгляд создал между ними некую тонкую договоренность, словно бы в один миг у них родилась замечательная идея..

- Потому что мы и идем за грибами, - одновременно произнесли они.

И как будто бы это предложение, произнесенное от всего сердца и спонтанно, должно было получить конкретные последствия в материальном мире, Вилли Опитц прибавил:

- А вы не хотите пойти с нами?

У Войнича не нашлось какой-либо причины отказаться. Свою прогулку во всех подробностях он не запланировал, принимая во внимание, что "всякое может случиться" – и как раз последнее и действовало. Так что он кивнул и присоединился к паре.

Прежде, чем зайти в лес, подкрепились несколькими глотками Schwärmerei, бутылку с которой Опитц неожиданно вытащил из-за пазухи, и тут же всех их охватило возбуждение, поскольку оказалось, что они стоят в самой средине пятна чудесных золотистых лисичек, расположившегося на окраине лесной глуши. Когда глаза Войнича привыкли к тонким различиям между листьями и грибами, его охватил такой экстаз, что он упал на колени и начал вытаскивать грибы из мягкого ковра мхов один за другим. Он был глубоко тронут их обилием, у него и вправду слезы стояли в глазах. Краем глаза он видел, что и оба его товарища ползают на коленях, походило на то, что обе корзинки вскоре заполнятся до краев. И всех грибов невозможно было собрать до конца. В конце концов, Опитц уселся на землю, потянул наливки из горла и подал бутылку товарищам.

- Будет прекрасный ужин, - сказал он. – Ни прибавить, ни убавить. Только сметаны нужно.

Опитц с Раймундом начали разговаривать на местном диалекте, а Войнич даже не пытался их понять. Он просто протягивал руки к наиболее замечательным экземплярам лисичек. Вскоре, чем выше они поднимались, и чем более густым становился лес, из лесной подстилки начали появляться чудные бархатные подберезовики, а когда они вошли дальше, в буковые заросли – белые грибы. Прекрасные экземпляры последних будили лишь умеренный восторг Опитца и Раймунда. Это Войнич ежеминутно подпрыгивал от возбуждения, издавал из себя высокий окрик, а потом вообще отошел в сторону, чтобы снять с себя майку и сделать из нее дополнительную сетку для добычи. Концом трости он поднимал листья, и до него дошло, что ищет здесь сморчки, грибы своего детства – тогда с отцом они целый день бродили по рощам в поисках тех прекрасных и таинственных плодов леса, вкус которых невозможно было ни с какими другими на свете. После того он всегда хотел идти чистить их с Глицерией, открывать их загрязненные сухими листьями, иголками и землей тела, заглядывать под их помятые шляпки, только отец был против этого. Они оставляли корзинку в кухне, и отец заставлял Мечислава переписывать целые страницы из "Трилогии", чтобы тренировать письмо. А грибами должна была заниматься Глицерия.

Войнич остался позади и уже издалека увидел склонившиеся фигуры обоих мужчин, которые собирали что-то на поляне, а не в лесу. От возбуждения они даже утихли.

- А это что за чудо? – спросил Мечислав, подойдя поближе.

Те не ответили. Мужчины осторожно хватали двумя пальцами маленькие грибочки на тоненьких ножках: совершенно невзрачные, неинтересные на вид. Войнич присел и присмотрелся к ним поближе – бедные маленькие существа с серенькой шляпкой.

- На наливку, - даже не глядя на Мечислава, сказал Опитц. –Schwärmerei.

Так вот как это выглядит, подумал Войнич и наклонился, чтобы присоединиться к этим двоим.

- И как это называется?

- По разному говорят, - ответил Опитц. –Spitzkegelige Kahlköpfe[16], наши местные называют их сладкими колпачками.

Он улыбнулся и Войнич впервые увидел его зубы, крупные, отделенные один от другого.

Мечислав с удовольствием присоединился к этому сбору, и через минуту у каждого в корзинках было свободное место, заполненное этими хрупкими созданьицами на длинной и тонкой ножке: грибной бижутерии филигранной и чрезвычайно ценной, раз она служила для производства столь знаменитого напитка. Войнич уселся на мягком мху, не думая о штанах, о том, что замочит их или запачкает, и вновь присматривался с близкого расстояния к этим неприметным обитателям леса. По сравнению с толстыми, статными белыми или благородно вырезанными подберезовиками, их шляпка выглядела весьма бедненько, даже как-то трусливо. Хрупкий и бессильный грибок, казалось, что он трясется от самих людских шагов, неосторожный захват легко мог уничтожить нежную шапочку, да нет, скорее уж капюшончик или чепчик, которые надевают на головки новорожденным; даже свежайший грибок уже был поврежденным, шапочка чернела снизу, словно бы старость была приписана этому виду, словно специфическая черта.И все же, когда брал его двумя пальцами за ножку, в нем была неожиданная упругость, сопротивление материи, которая лишь на первый взгляд представляется в форме этого гриба деликатной и податливой на уничтожение – да, была в нем та сила слабого, столь распространенная в природе, закамуфлированная и обманывающая чувства. Если бы не она, мир состоял бы только лишь из сильных, красивых и совершенных экземпляров, из одних только благородных белых грибов.

Опитц своими не слишком ловкими пальцами хватал грибок ниже шляпки и осторожно вытаскивал его из земли, а потом укладывал в корзинку, будто нечто ценное. Войнич старался делать точно так же. Он допытывался, а на какое количество наливки хватит столько грибов, и как Schwärmerei, собственно, готовят, но Опитц был настолько поглощен тем, что делал, что отвечал ему крайне отрывочно, так что Мечислав ничего конкретного и не узнал.

Когда они уже выбрали все на той чудесной поляне, то вернулись в лес и направились домой – по крайней мере, так Войничу казалось, потому что он полностью утратил ориентацию. Они шли по краю молодого елового леса вниз, оставляя по правой стороне замечательные посадки бука, выложенные светло-зеленым мхом.

- Эй, гляньте-ка, вон там, - неожиданно произнес Раймунд странным, как будто бы охрипшим голосом и загоготал. – Вон там лежит. И здоровенная какая.

До Войнича не сразу дошло, что находится перед ним, только лишь через какое-то время он высмотрел в небольшом возвышении на лесной подстилке беспокоящую, удивительно знакомую форму. Они подошли поближе – Раймунд все время хихикал – и вот тут Мечислав убедился, что это человеческая фигура. По спине прошел неприятный холодок, он почувствовал какую-то тревогу, именно такую, когда видишь ближнего своего в опасности.

Пока же это была кукла, изготовленная из мха, палочек, сухих игл, трухи, обросшей тоненьким кружевом грибницы. Голова, даже вполне себе удачно сформированная, имела лицо из древесного гриба, в который вместо глаз вонзили шишки, и в мягком материале просверлили дыру рта. Тонкие веточки подражали рассыпанным тут же длинным волосам. У фигуры были разбросанные в стороны руки и ноги, а между ногами – и это сразу же привлекало внимание каждого глядящего – находилась темная, узкая дыра, туннель, ведущий в глубину этого органического, лесного тела. Еще имелись груди из камней, с намалеванными на них каким-то соком сосками, и широкие бедра. Живот был выложен из мягкого мха.

Войнич всем собой почувствовал какое-то внутреннее смятение, его охватило сильное впечатление отстраненности от реального мира, которое поднялось под самое горло, так что пришлось несколько раз сглотнуть слюну, хотя он и не знал, на что смотрит. Раймунд хрипло засмеялся, и оба мужчины понимающе поглядели друг на друга. Войнич увлеченно глядел на эту лесную аномалию, на преодоление обычного порядка вещей. У кого-то заняло много времени сложить эту форму – не человеческую, ни растительную. Ему пришлось долго обдумывать ее и заранее собирать материалы. Камни для грудей были принесены откуда-то, это была сглаженная водой галька, следовательно, родом она была взята откуда-то из ручья внизу.

- Это угольщики. Их творение, - отозвался наконец Вилли Опитц. –Хотели попользоваться. Пошли отсюда.

Он схватил корзинки и направился вниз, а парни пошли за ним. Раймунд как-то не спешил, оглядываясь по сторонам, как бы желая запомнить это место, но, в конце концов, опередил их, и через четверть часа они уже были в деревне.

Вилли неохотно отвечал на вопросы Войнича, но, прежде чем они добрались до Пансионата для мужчин, Мечиславу удалось вытянуть от хозяина всю странную историю.

У тех углежогов, которых он видел на поляне в предыдущий раз, людей с черными лицами и мрачными взглядами, которые иногда, весьма редко, спускались в деревню, чтобы хорошенько напиться, давно уже имелся некий обычай, о котором, скорее, не говорилось, но про который все и так знали. На работу они приезжали на целый сезон и издалека. Долгое время лишенные женщин (а многие из них вообще были неженатыми), после мучительных периодов воздержания онги изготавливали для себя такие лежащие Puppen (куклы – нем.), чтобы снять напряжение[17].

Эти куклы назывались "тунчи", так они их звали, и Опитц, чтобы смягчить уже сказанное, сказал, что их делают повсюду, там, где имеются мужчины, ведь мужчины нуждаются в успокоении, и они не могут ожидать, поскольку становятся больными и опасными. Мужское желание должно быть немедленно успокоено, в противном случае мир попал бы в хаос. И такое творится во всем мире. Поскольку мужская похоть настолько сильна, что способна разрушить самих мужчин, у них должно быть нечто такое, что позволит им расслабиться. Для каждого это должно быть понятным и вроде как нормальным. Таких же "тунчи" делают в Альпах, ведь там пастухи уходят на горные луга на целый сезон, так что они имеют право искать подобную форму удовлетворения. Но и в далеких степях, где мужчины пасут стада животных. И среди золотоискателей…

- Повсюду там, где люди лишены женщин, - загоготал Раймунд, который вновь присоединился к ним.

Таким образом, "тунчи" – это часть жизни, а тот факт, что Войнич ничего про них не знал, означает лишь то, что он еще желторотик, и уже обязан сделаться мужчиной. Говоря это, Опитц схватил его за плечо и жестко прижал к себе, к своей мужской, твердой груди. Из майки молодого человека высыпалось несколько лисичек.

Мечислав размышлял обо всем этом, когда переодевался к ужину, когда вытаскивал из носков ломаные елочные иголки, когда снимал с рукава куртки приклеившуюся к шерстяной ткани паутину, когда вычесывал из волос семена, кусочки веток и Бог знает, что еще, абсолютно все, что лес оставляет на нас. Испытывал ли он такое же похотливое желание, о котором говорил Опитц? Познает ли когда-нибудь нечто столь непреодолимое?

Когда он вошел в столовую, все присутствовавшие там повернулись к нему с любопытством и едва скрываемой, хотя и дружественной улыбкой.

На ужин был объявлен запеченный судак и гора картофеля с густым, заправленным сметаной соусом из лисичек, посыпанным петрушкой. Не было ни одного человека, кто не попросил бы добавки. Войнич скрупулезно записал меню этого ужина в своем дневнике.





Все говорили о том, что как только освободится место, то они переберутся в курхауз, в результате чего создавалось впечатление, что в Пансионате для мужчин они проживали временно. Войнич был настолько интеллигентен, чтобы обнаружить, что здесь ведется некая игра, выгодная для каждого, в которой, впрочем он и сам, незаметно для себя, начал участвовать. Ведь никто не верил, будто бы когда-нибудь там освободится место. И он сам тоже не желал в это верить. Возможно, он даже и не желал, чтобы то мифическое место освободилось – ибо тогда ему пришлось бы исполнить собственное обещание и перебраться в главное здание санатория, что было бы катастрофой для его бумажника. Если в Пансионате для мужчин плата составляла, в среднем, сто пятьдесят марок, то в курхаусе необходимо было бы выложить в два раза больше. Понятное дело – там было гораздо удобнее, ведь все на месте, комнаты более комфортны, да и кухня, наверняка, получше; иногда запахи от нее долетали до самого парка.

Лечащиеся из курхауса, когда встречал их на прогулочной тропе, казались более высокими, более чистыми, а их сорочки были более белыми. Они походили на откормленную домашнюю птицу, даже когда они были такими же больными, как другие – у женщин имелась модная уже несколько лет "голубиная грудь", то есть, собранная клубом на груди и на диафрагме масса батиста или шелка, которая производила впечатление, будто бы только что выкипела из узкой, обтягивающей юбки; у мужчин же голова выступала из жестких воротничков, словно бы их подали на подносе к вечернему чаю, а тужурки походили на перья самцов голубей. Лечащиеся одевались на прогулку старательно, словно бы не находились в санатории, а принимали участие в некоем государственном празднестве. Слышимые издали их голоса, доносящиеся с пешеходной аллеи, звучали, словно голубиное воркование. И все, неспешно прогуливаясь, оставляли на тех же дорожках дыры от тростей и зонтиков.

Сам факт владения комнатами в курхаусе облагораживал и давал существенный перевес во всем, что могло случиться на прогулочной тропе – он обеспечивал первенство прохода и занятия места на лавочках, правоту в дискуссиях, преимущество рассказанных анекдотов. Ежедневная прогулка была частью триумфа, который праздновали здесь, в печальной реальности их болезни только лишь потому, что им удавалось по причине состоятельности болеть в лучших условиях и более цивилизованно.

Больные, проживавшие в пансионатах и комнатах, снимаемых в виллах, прогуливались уже другим шагом, более спешным, можно даже сказать – прагматичным, потому что ведущим к какой-нибудь цели, что всегда является чертой людей низкого общественного положения. А уж те, что проживали в Volksheilstätten-Abteilungдля наиболее бедных пациентов, блуждали по территории санатория, словно бы заменяя дорогостоящие врачебные процедуры на самую простую и, быть может, наиболее эффективную терапию воздухом.

Весьма часто случалось, что Мечислав слышал на прогулочных аллеях польский язык. Или же во время лечебного вылеживания с другого конца веранды до его ушей доносились слова, которые были как бы более округлыми, дружелюбными, они сразу же впадали в ухо, не словно обычный звук, а как готовое значение, тем самым, они тут же упаковывались в мозг, откуда их уже сложно было удалить. В этой спокойной округе, которая должна была лечить Войнича, а не нервировать, образовывались выступающие на повной дорожке коварные корни, о которые можно было легко споткнуться.

Войнич старался избегать всяческих встреч с земляками. Во-первых, он считал, что уж лучше тренировать немецкий язык, чем тратить энергию на пустую болтовню, пускай и по-польски. Во-вторых, поляки его раздражали. Его раздражала их стадность, поскольку они все время кучковались, склеивались в светские сопли, которые перемещались туда-сюда по санаторной аллее, занятые собой, на первый взгляд – уверенные в себе, но, по сути своей, переполненные комплексами и стыдливым чувством несоответствия этому месту. Они образовывали подвижный пуп мира, занятый исключительно собой, слепой ко всему, что находилось вокруг. Иногда, когда земляки проходили мимо, всегда в группе, до него доносились слова, которые заставляли его беспокоиться, хотя на самом деле они были совершенно невинными: "несмотря", "целую ручки", "пан уж извинит". Эти слова вновь возвращали его во Львов, хотя он сбежал так далеко и был почти что свободен. Мечислава раздражала тщательно скрываемая неуверенность поляков, замаскировываемая всяческими образами, готовая, скорее, превратиться в браваду, чем позволить раскрыться.

Чаще всего он видел трех мужчин, все время ходящих вместе, приблизительно одного возраста, одетых несколько небрежно, хотя и дорого. Их акцент свидетельствовал, что они могли быть из Варшавы. Самый старший из них, лысоватый и слегка полноватый мужчина в очках, был похож на учителя, и Войнич именно так о нем и думал. Второй, чуточку постарше самого Мечислава, исхудавший и кашляющий – этот мог быть кем угодно: студентом, чиновником, приживалой в богатой помещичьей семье… И, наконец, третий, бородатый, небольшой мужчина, который опирался на трость, а второй рукой все время резко жестикулировал. Иногда к ним присоединялись две женщины, обе в уродливых жакетах неопределенного цвета – тогда компания делалась шумной и даже нахальной. Одна из женщин отличалась жемчужным смехом, чем обращала на себя внимание всех прогуливавшихся. Бывало, что их сопровождала пожилая супружеская пара, хорошо одетая и полная достоинства, внешним знаком которой были золотые монокли у обоих супругов, размещенные симметрично в левом глазу у одного и в правом – у другой, словно бы они применяли их в знак своей вечной супружеской связи вместо обручальных колец.

Как-то раз они подошли к Войничу в столовой, когда он заканчивал обедать и выбирал ложечкой из вазочки последние остатки ванильного желе. Пара встала над ним, довольная, с выражением триумфа на лицах, как будто как раз сейчас они на охоте пристрелили какого-то редкого зверя.

- Весьма приятно, наконец-то, встреть на чужбине земляка, - отозвался весельчак, который через мгновение представился как инженер Мрочек.

Войнич, смешавшийся, по причине желе во рту ничего не мог сказать, преждевременно не проглотив десерт, а проглотить не мог, потому что чувствовал себя прижатым к стенке, пойманным.

- А мы думали, что пан – обычный немчик, - укоризненно прибавил другой.

Мечислав отложил салфетку и встал, словно бы его вызвали сдавать экзамен. Мужчины пригласили его на послеобеденный кофе за другой столик, под громадной пальмой. Войнич не мог отказать и отправился с ними под перекрестным огнем вопросов: откуда, где, как и так далее.

Его выпытывали. Обо всем, только Войнич отвечал отрывисто, как будто бы ускользая от расспросов, что, в свою очередь, злило расспрашивающих. Им хотелось знать, откуда он, чем занимается, сколько ему лет, женат ли он, чему обучается, кто у него профессор, что он делал целый год в Дрездене. И почему он такой бледный, насколько развита его болезнь, и какой годовой доход у его отца. И чем он планирует заниматься потом. И обижает его ли его тоже Семпервайс. И под конец: кто те люди, с которыми он проживает в пансионате, и что он думает про цены в деревне. Сколько стоит комната в пансионате, и известно ли ему более дешевое жилище. Кто такая Сидония Патек, замужем ли она или же она "дева с Лесбоса"? Когда они закончили задавать вопросы, кофе был уже выпит, и народ перешел к похвальбе. Инженер Мрочек, к примеру, был самым лучшим специалистом по современным молотилкам, а одна из дам рисовала на шелке. Говорили они все в нос, протягивая гласные, глядя при этом над головами сидящих, словно бы там, где-то наверху, находилась их истинная отчизна, и они, словно бы, черпали оттуда силы.

Так что ничего удивительного, что как только Войнич замечал, что данная группа приближается, и их пути могут пересечься, он сворачивал в сторону, на ближайший мостик, и шел через ручей, в сторону леса, или же наоборот, в другую сторону, в верхнюю деревню, либо же даже рисковал зайти в кондитерскую или на почту, только бы только укрыться от "земляков". Это было самой серьезной угрозой во время его прогулок.

Чего так опасался наш Мечислав, что так убегал от них? Что с него сорвут ту тщательно выстраиваемую внешность человека, который сам с собой запанибрата, который прекрасно чувствует себя сам с собой и уверен в себе и своих делах? Что его вновь загонят во Львов, пред лица всех тамошних преследователей – в школе на улице, во врачебных кабинетах, в собственном доме? Всех тех врачей, которые озабоченно чмокали над ним? Что его затянут в те низкие, жаркие кухни, где постоянно готовится чернина? В подвалы, где на кучах прорастающей в темноте картошки сидят жабы, а в окнах видны стучащие офицерские сапоги его дяди – левой, левой, парадный шаг, и его рука, что сжимается на плече маленького Мечися?

Он предпочитал принадлежать к тому миру, который его еще не знает, и в отношении которого у него еще есть время определиться. Войнич предпочитал рискнуть, что тот мир когда-нибудь тоже его разочарует, и ему придется вновь куда-нибудь убегать, поехать в какое-то другое, более удаленное место, чтобы не попасть в объятия того прекрасно известного, безнадежного состояния, в котором он является лишь досадой для самого себя и других. И он уже почти что осознавал – что болезнь случилась с ним в очень благоприятном моменте его молодой жизни, давая ему шанс на то, чтобы переформулировать себя, и что, собственно говоря, он должен быть счастлив, что очутился здесь, в этом небольшом силезском курорте, выстроенном над водами подземного озера.





Из всех предписанных ему процедур Войнич сразу же сердечно возненавидел Regenbad[18], душ с температурой от шести до восьми градусов, которым в течение несколько десятков секунд мучили его полуголое тело, стимулируя тем самым защитные силы организма. С самого начала он старался его избегать и жаловался врачу на повышенную температуру или же "слабость", еще и потому, что душевое устройство обслуживал пожилой мужчина с фигурой военного, герр Шварц, который поливал несчастных пациентов с каким-то садистским удовольствием, когда те вздрагивали от ледяной воды. Войнич одной рукой придерживал свои купальные кальсоны, а второй заслонял чувствительные соски, а герр Шварц перемещал шланг с продырявленным наконечником по его бледному, дрожащему телу. Герр Шварц постоянно пытался устыдить Мечислава, покрикивая на него, будто на кадета: "Ну, парень, не нюнь! Побольше сильной воли! Будь мужчиной, а не бабой!". И еще: "Солдат, внимание!". А еще Войничу надлежало поддаться процедурам, названным Strahlendusche[19], которые заключались в том, что заднюю часть головы поливали два раза в день холодной водой. Такие купания должны были пробудить деятельность кожи, усилить и закалить все тело Войнича, а прежде всего: укрепить организм от воздействия погодных условий.

Иногда Мечислав был близок к слезам, а герра Шварца, который проживал в Лангвальтерсдорфе, от всего сердца ненавидел. Помимо него там же работал еще некий Бадемайстер, которого называли просто Оскаром – громадный и толстый амбал, с лысой головой, обычно молчаливый и мягкий.

Когда озябший Войнич выходил, наконец-то, из-под рук палача Шварца, Оскар сильно растирал его шершавым полотенцем и вымешивал его несчастную плоть, словно тесто, растирая по спине разогревающее масло.


Лечебный душ в санатории доктора Бремера (карикатура начала XX века)


В самом начале своего пребывания на курорте Войнич жаловался на легкие поносы и гастрит. Наверняка, все это было результатом перехода на новую пищу и приспособления к здешнему климату и к воде. Доктор Семпервайс прописал ему прием пепсина и – по вечерам – порошка Довера, к которому здесь были весьма привязаны: его образовывала смесь из одной части опиума, одной части порошка рвотного корня и восьми частей молочного сахара, что действовало и как потогонное, и как снотворное средство.

Любимым местом Войнича в курхаусе был зимний сад, в который можно было зайти из столовой, где царили шесть громадных столов, за которыми были способны прокормиться, поочередно, все пациенты. Обеды приносили Мечиславу немало стресса, поэтому он размышлял над тем, а не отказаться ли от столования здесь и не перейти на кухню Опитца и Раймунда.

Войнича обслуживали в последней смене, когда в столовой было уже пустовато и – что самое главное – не было тех поляков, поскольку они ели первыми. Обычно он садился в компании пожилой супружеской пары из Швеции и двух такого же возраста русских дам, которые плохо говорили на каком-либо языке, кроме родного, потому и не нужно было силиться светскими беседами. Обед всегда был необычно вкусен. Например, сегодня: жареная форель в миндальном соусе, местная специальность, к тому печеный корень скорцонеры и запеченная с большим количеством шкварок и лука картошка. И еще жареное яйцо, очень желтое и посыпанное укропом. На десерт щербеты с различными вкусами. Войничу больше всего нравился ежевичный. Мечислав быстро понял, что после столь обильной еды хорошо помогает кофе, которое он пил в зимнем саду за ажурным металлическим столиком с видом на парк. Садился он таким образом, что никто не мог к нему пристать, и просматривал немецкие газеты, в которых с неподдельным интересом читал объявления и заметки, посвященные моде.

Здесь росли огромные филодендроны с дырявыми листьями и пальмы, которые растопыренными пальцами пытались открыть большие окна и выбраться наружу. В наиболее солнечных местах стояли кактусы, один более двух метров в высоту, а чуть подальше находились растения, названий которых Мечислав не знал. Здесь царила большая, чем где угодно, сырость, здесь чувствовался прекрасный запах распушенной земли и, вроде бы как, озона. Кресло из ивовых прутьев, на котором Войнич усаживался со всем удобством, деликатно потрескивало при каждом движении – этот тихий звук напоминал ему замечательные моменты, когда очень давно они с отцом и дядей поехали в Залещик и там сидели над холодной мелкой рекой в креслах из ивовой лозы, а дядя принес мороженное в вафельных рожках. Вкус того мороженного на всю жизнь обозначил для Мечислава все мороженные стандарты, и все другое мороженное он постоянно сравнивал с тем.

В этом ивовом кресле в зимнем саду курхауса его посещали воспоминания. Он и не знал, что их вон сколько, ведь он был молодым человеком и никогда ранее так сильно не размышлял о себе. Оказалось, что ему помнятся мелкие события, совершенно неважные, ну, к примеру, когда однажды он получил от дяди несколько мелких монет и спустился в колониальную лавку купить себе грильяжных конфет. Подойдя к стойке, он выяснил, что в карманчике, куда он пару минут их положил, ничего нет. Изумление его было огромнейшим, он прощупывал все места на одежде, пытаясь почувствовать форму монет, но деньги пропали. ГеррМинцер, который уже подавал ему бумажный пакетик со сладостями, глядел на него со все большим раздражением, затем вообще разозлился и попросил следующего клиента.

Маленький Мечись вышел из лавки и расплакался в подворотне дома. Потом он тщательно, сантиметр за сантиметром, обыскал дорогу, по которой он шел из своей квартиры на втором этаж до лавочки сразу же на углу. И ничего не нашел. До сих пор он не знает, что могло случиться с деньгами. Но дома сказал, что все конфеты съел, чем возбудил смех дяди и гримасу на лице отца. Мальчик предпочел, чтобы его осудили за излишнюю любовь к сладостям, чем за такую страшную неудачливость.

Еще ему вспоминались детские купания. В них всегда было нечто нервное. Отец выдавал его в руки Глицерии с неохотой, он тянул, расспрашивая Мечися известные тому молитвы. Потом вел мальчика в кухню, в ее царство, где уже ожидало стоящее на полу оцинкованное корыто, наполненное горячей, парящей водой. Запах мыла и чистых полотенец был праздничным запахом, так пахла суббота. Войнич не помнил, чтобы отец когда-либо сопровождал его при купании. Глицерия перехватывала мальчишку пухлыми руками, с подвернутыми до локтей рукавами, румяная от горячего воздуха, вся улыбающаяся, и с этого момента маленький Мечись становился участником ритуала раздевания, погружения в воду, оттирания губкой, напитанной пахучим мылом, которое Глицерия держала специально для его нежной кожи и которым никто больше не пользовался.

Все время она щебетала по-польски и по-украински, обращаясь к мальчику так, как никто другой этого не делал. Он был ее "маленькой жемчужинкой", "мыльным пузыречком", "перелесочком", "бусинкой" и "ангелочком"… Обилие имен ошеломляло малыша, он не мог справиться с образами, волшебно открываемыми этими словами: драгоценности, церкви, леса и сады – в них помещался целый мир и еще иные миры, которых он не знал из собственного опыта, но о виде которых догадывался. Части его тела были "спинкой", "ножками", "волосенками", "пальчиками", "грудкой"; называемый такими словами, мальчик чувствовал себя довольным и даже каким-то образом гордым своим существованием, и это было чувство, которое никогда не появлялось, когда он общался с отцом. Мечись глядел на свой выпуклый живот, и тот был "пузиком", а углубление в нем "пупиком". Глицерия ворковала над ним, а с ее лба стекал пот, потому что вся кухня превращалась тогда в паровую баню.

После того она вытаскивала Мечися на стол, на котором было разложено полотенце, и вытирала мальчика, щекоча его под "мышками", или же делала вид будто желает откусить у него "пальчики" на ногах. Мечись помнил, что не следует смеяться слишком громко, он опасался, что этим мог бы встревожить отца – тот наверняка бы тогда вскочил сюда, неся за собой холод из коридора и замораживая все это замечательное веселье, поэтому он лишь тихонечко хихикал.

Свежая фланелевая пижама была жесткой и неприятной, но Мечись прекрасно знал, что уже к завтрашнему утру, после первой ночи, она сделается такой же, как всегда – мягкой и приятной. Течение времени выглаживало складки и шершавость, делало мир более дружелюбным. Когда он уже сидел в пижаме, Глицерия брала гребешок и расчесывала его светлые волосы, обрезанные "под пажа", и никогда не могла не удержаться от того, чтобы сплести их в косички.

- Такие крепкие, такие густые, - говорила она.

Это было чудесно, потому что ко всему репертуару ценных вещей, которыми он располагал, теперь прибавлялись волосы. Понятное дело, что Глицерия быстро расплетала их, но на лбу выкладывала волну, которую отец сразу же разлохмачивал, когда приходил пожелать спокойной ночи, а Мечись лежал в крахмальной, чистой постели в прохладной комнате, с грелкой в ногах, вспоминая все эти еженедельные мгновения банной ласки.


Как-то раз, возвращаясь в пансионат, Войнич зашел в кондитерскую Laugers Konditorei und Cafe, где купил коробочку миндального печенья с фисташковой начинкой – их аквамариново-оливковый цвет показался ему элегантным и предсказывал сложный для точного определения вкус, который был ему любопытен. Впоследствии он записал в своем дневнике: "Само тесто очень легкое, корочка хрустящая. Печенье не такое сладкое, как наше от Залевского. Но вот начинка безвкусная, а цвет прибавлен искусственно, из шпината".

Уже находясь возле самого пансионата, он услышал издалека, как кто-то выкрикнул по-польски: "Замечательная шутка! Ну и воображение у вас!", и он инстинктивно ускорил шаги, чтобы как можно быстрее скрыться в доме.





Как могло случиться, что еще тем же днем после обеда он очутился на опушке леса? В воздухе висела легкая морось, которая перепугала возможных прогуливающихся, и замечательно – никто не видел, как Войнич вышел из пансионата и, вместо того, чтобы вежливо гулять под зонтиком по проторенной трассе, он направился вбок.


Домик лесника. Сразу же за ним начинается лес…


Мечислав настойчиво карабкался под гору – хорошо, что надел старую обувь – иногда с трудом хватая воздух. Иногда он приостанавливался и внимательно осматривался по сторонам, стараясь не пропустить ни одной мелочи в подлеске. Он выискивал какие-нибудь знаки, выложенных крестом веток, выставленных в некоем порядке шишек, необычной формы корней, чего-нибудь такого, что означало, что это близко. Сырой воздух, набухший от запахов, был плотным, словно еда. У Войнича кружилась голова, иногда ему приходилось останавливаться, опираясь на ствол дерева. Он чувствовал жар, похоже, что температура резко поднялась, и он обещал себе, что вот-вот и начнет возвращаться, ибо доктор Семпервайс был бы этим походом возмущен. И он сам знал, что пересек границы здравого рассудка, того Священного Грааля герра Лукаса, который наверняка бы не лез в кусты и не карабкался бы вверх. А может, именно так? А может, он сам приходил сюда, когда никто не видел? И, возможно, Август Август появлялся здесь, запыхавшийся и вспотевший, вытирая краешком фуляра лоб? А Опитц? Разве он не шел сюда, притворяясь, будто бы выбрался лишь за своими маленькими грибочками под колпачками, но на самом деле они были всего лишь поводом, чтобы попасть сюда? Ведь Раймунд – в этом Войнич был просто уверен – наверняка там бывал.

Начался буковый лес, заросли закончились, поэтому Войнич снизил темп. Он обнаружил громадный белый гриб и теперь раздумывал, забирать его или нет, поскольку у него не было ни рюкзака, ни сетки, но никак он не мог проигнорировать столь крупного подарка, поэтому нес гриб в руке.

Нет ничего более красивого, более ошеломляющего леса, чем буковый. В это время года листья уже были темно-красными, и они распростирали над головой Войнича пурпурный свод, отделяющий его от серости осеннего неба. Чистые, серебристые стволы деревьев служили опорой этому громадью, образуя нефы и часовни. Свет попадал сюда, подсвеченный витражами в древесных кронах, где каждый лист был стеклышком, играющий со светом по своим правилам. Войнич шел по главному нефу по направлению некоего алтаря вдалеке, пока что еще невидимого, но все его предсказывало. Это был собор, наполненный лабиринтами, боковыми нефами, склепами под камнями, табернаклями[20], скрытыми в дуплах деревьев; удивительными алтарями, что временно создавались на замшелых стволах упавших буков. Этот собор вовсе не был очевидным, как бывают очевидными человеческие соборы, но ведь и здесь совершалась неустанная перемена: воды в жизнь, света в материю. Все здесь шелестело, вздымалось, набухало, росло и множилось, исходило побегами. Зеленоватый мох и серые лишайники создавали впечатление, будто бы лес выложен коврами – вельветом, бараньими мехами, шерстяным фетром, мягкой фланелью. Почему он не приходил сюда раньше?

Мечислав дошел до какой-то полянки, где воинскими рядами были высажены елки – сюда их привезли из самой Баварии, веря, будто бы они здесь примутся, но те были здесь чуждым элементом. Елки напоминали Войничу прусскую армию, а буки? Буки ассоциировались у него с каким-то красочным экзотическим воинским соединением, которое не идет в бой, но, переполненное гордостью, хвалится мундирами, султанами из перьев, золотыми бликами металла шлемов, а потом застывает, чтобы целыми годами восхищенно красоваться. Такую армию только в оперу, а не на войну.

Он почти что наступил на нее.

Это была поляна, с несколькими березами и дубком, полная камней и мха, который уже прикрыл валунам уста, заглушил их. Здесь была другая Puppe, не та, которую осматривал с Опитцем и Раймундом, чуть поменьше. Собственно говоря, она лежала во мху, а точнее – была мхом, тело ее вырисовывалось четко и обильно, грудями были два камня, а лицо на сей раз из березовой коры, на которой чья-то рука нарисовала углем глаза. Сырость уже размыла их, так что сейчас они напоминали два темных пятна. Все тело кульминировало в одном месте ниже "бедер", в месте расхождения ее ног, между которыми зияла дыра, словно мышиный схрон или вход в кротовую яму – тропка часто используемая, отшлифованная и выглаженная.

Войнич осторожно отступил, глядя под ноги, перепуганный тем, что мог бы наступить на что-то живое. Он глядел со смесью страха и увлеченности на куклу, тщательно сложенную из того, что было под рукой в лесу: из камней, мха, веток, коры, грибов, листьев, глинистой земли. Сейчас он слышал только лишь собственное ускоренное дыхание, потому что ему казалось, будто бы лес замолк и глядит на эту встречу человека с чем-то нечеловеческим, зато храбро имитирующим человеческое. Ну да, здесь все приглядывалось к нему. Мечислав буквально чувствовал, как некий ультравзор проникает под материал войлочной куртки, под вязаный вручную свитер, льняную рубашку, хлопчатобумажную майку… Это было ужасно неприятно, сравнимо с тем, как его тело экзаменовал доктор Семпервайс. Войнич отступил на шаг готовый тут же возвратиться в деревню. Только ведь он еще не насмотрелся на это вроде как создание природы. Понятно – это были делишки тех углежогов с перепачканными лицами. Мечислав невольно представил, как они совокупляются с Puppe, прозрел в своем воображении горячность мужской похоти, ее нетерпеливость и господство. Нечто подобное он видел всего раз, в деревне, в сарае – равномерно движущиеся ягодицы деревенского парня, безымянного, который своим телом покрывал их служанку, что доила у них коров. То было какое-то неясное предсказание насилия и крови. Мальчик чувствовал исходящую откуда-то из средины живота жаркую волну страха, которая вскоре охватила его всего, до самых кончиков ушей. Потом ему показалось, что фигура из лесной подстилки застонала, как шевельнулось бедро, словно бы из-под земли его выталкивала наверх какая-то сила. Мечислав вытаращил глаза, но иллюзия исчезла.

То ужасно неприятное чувство, будто бы за тобой следят, достигло апогея. Войнич резко вспотел. А еще его напугало то, что сумерки опускаются столь быстро. Медленно, стараясь не шуметь, он отступил спиной с поляны, а потом, вытягивая свои длинные ноги, практически сбежал в деревню, клянясь про себя, что больше сюда ни ногой.



10. КУЛЬМИНАЦИЯ ГЕОМЕТРИИ


Все шторы в комнате Тило были широко раздвинуты, чтобы впустить как можно больше света, и только теперь можно было заметить на его лице багровые пятна от горячки. Светлые волосы парня, влажные от пота, свернулись в мелкие локоны, и он выглядел будто мальчишка, перегревшийся в ходе слишком излишне активной забавы. На исполненном довольно-таки небрежно, наверняка Раймундом, а может и заказанном у местного ремесленника мольберте стояла картина, прикрытая куском муслина с потрепанными краями, а на столе лежали переложенные папиросной бумагой олеографии. О стенку опиралась громадная и плоская картонная папка, в которой Тило держал свои сокровища.

- Ты у доктора Семпервайса был? – спросил Тило с какой-то надеждой в глазах.

- Был.

- Он что-нибудь обо мне говорил?

- Ну да, сказал, что сейчас у тебя не самый лучший период. Но что это нормально.

- Нормально?

- Что все это действует будто амплитуда: один раз получше, другой раз похуже.

Похоже, что это объяснение успокоило Тило.

- Он не уговаривал тебя перебраться в курхаус, вроде бы как там освободились места? – с подозрением в голосе спросил он.

Войнич укладывал на тарелочке фисташковые пирожные, вытаскивая их из картонки длинными пальцами.

- Думаю, что здесь нам лучше, опять же, ежедневная прогулка в курхаус тоже делает нам хорошо, - ответил Мечислав. – Опять же, ты же знаешь, что я экономлю деньги…

- Присаживайся здесь, - приказал Тило, подсовывая стул приятелю. – Меня он не принимает еще с прошлой недели, похож, что со мной паршиво.

- Да что ты такое говоришь? – отругал его Войнич, сам считая, что неубедительно.

- Ты видел когда-нибудь, как горят болота? Вот я себя именно так и чувствую. Словно бы во мне загорелась сырость, которая имеется у меня в теле. И я задыхаюсь от этого дыма.

Они осматривали репродукции и гравюры. Тило говорил о своем приятеле, Дьёрде, по которому весьма тосковал – он именно так и сказал: "Я по нему страшно тоскую". Практически лишенный контакта со своей семьей, ему приходилось справляться самому и пользоваться помощью других. Дьёрдь позаботился и о том, чтобы Тило мог иметь здесь свои альбомы с репродукциями. Потому что Тило работал над тезисами своей диссертации о значении пейзажа в искусстве. В особенности же, с учетом фламандского художника Херри мет де Блеса. Работа была требовательной и сложной, потому что картины Блеса были распылены по мелким коллекциям, и его авторство во многих случаях ненадежно.

- Мы редко замечаем, какой пейзаж написан на самом деле. Резкость наших глаз мы настраиваем на горизонт и смотрим картинку. Тогда мы видим линии холмов и возвышенностей, леса, деревья, крыши домов и последовательности дорог, а поскольку знаем, чем они являются, и нам известны их названия, то и видим в таких категориях, все раздельно. Вот, говорим мы: дорога вьется через долину. Или: лес растет на склоне. Вот, горые горные вершины. Именно так мы видим.

Он глянул на Войнича искрящимися глазами.

- Но я скажу тебе, что имеется иная разновидность глядеть, общая, тотальная, полная, абсолютная, я называю это просматривающим видением. – Он повторил это выражение два раза, как будто бы хотел, чтобы Войнич вбил его себе раз и навсегда. – Оно перешагивает через мелочь, через подробность, ведет, как сказал бы герр Август, к фундаментам данного вида, к базовой идее, не обращая внимания на детали, которые вечно распыляют мысли и взгляд человека. Вот если бы глядеть так, - он прищурил глаза и даже, как показалось Войничу, слегка скосил глаза, - да еще переставить кое-что здесь, - стукнул он себя по голове, - тогда все увидели бы нечто совершенно иное.

Снова на его щеках проступил румянец, из-за чего он выглядел будто ребенок. Войничу передалось волнение приятеля, только он все так же ничего не понимал.

- Ты знаешь это? Игрался когда-нибудь в это?

Тило вынул из ящика геометрический рисунок, очень четкий, на котором были изображены кубы, соединенные в нечто вроде кластера.



- Гляди, сказал он и сунул рисунок в руки Мечиславу. – Сначала определи расстояние и гляди так долго, пока не увидишь трехмерное перемещение.

Войнич не очень-то понимал, что ему следует делать. Подражая Тило, он прищурил глаза и даже скосил их, взгляд его удивительным образом раздвоился, затуманился, но через мгновение, к его изумлению, кубики сдвинулись! Вот только как же трудно было удержать это положение глаз, словно бы процесс смотрения состоял из каких-то полос, а он как раз вступил на такую тоненькую тропку, и, идя по ней, видел кубы совершенно не так, как до сих пор. Все это сопровождалось усиленным вниманием, некий новый вид концентрации, чтобы не потерять порядок видения, этого он пока что контролировать не мог. Достаточно было легонько шевельнуть головой, и волшебство неожиданно исчезло, снова он видел обычный рисунок, плоский набор квадратов и ромбов. И вот, из чистого любопытства он снова начал искать вход на тропку, та ускользала, но, в конце концов, он все же вступил на нее и увидел движущиеся тела. Эта перемена восприятия давала огромное удовольствие разуму, а не глазам – это было что-то вроде открытия нового напитка или нового блюда, словно бы эта непонятная способность, до сих пор не открытая и разбалованная бездействием, была в нем всегда, с самого рождения. И так он развлекался минут пятнадцать.

- А какие-нибудь другие рисунки у тебя есть?

Тило кивнул.

- Только все это не вопрос развлечения. Штука смертельно серьезная.

Тило передвинул мольберт напротив окна.

- Зачем мне было бы тебе в этом отказывать? Не будем ждать, гляди!

Он поставил перед Войничем небольшую картину маслом, на которой был изображен горный пейзаж. Трудно было сказать, какую часть света тот представляет, потому что горы имели несколько фантастические, преувеличенные формы, они выглядели, словно были сделаны из воздуха. А на них дополнительно высились какие-то невозможные строения. В центре клубилась зелень оливковой рощи, но взгляд сразу же привлекала группа живописных и драматических персонажей.

- Так ведь это же Авраам. А это – Исаак. Да каждый дурак это узнает, - завял Войнич, уверенный в своей правоте.

- Люди здесь не важны. Сощурь глаза.

Мечислав неуверенно улыбнулся. Глянул раз и другой. Он ожидал какого-то движения в картине, как в случае кубов, которые внезапно бросились танцевать, но здесь ничего не происходило.

- Ты смотри, не болтай, - пожурил его Тило.

Картина изображала жертвоприношение Авраама и все то, что обычный человек, воспитанный в христианской религии знал о тех событиях из далекого мифологического прошлого. Вот Бог, желая испытать своего верного слугу, потребовал, чтобы тот принес в жертву своего любимого сына. Для этого Авраам отправился с Исааком в безлюдное место, где приносили жертвы, и там уже собрался лишить жизни сына ножом. Бог почувствовал себя настолько удовлетворенным послушанием человека, что в самый последний момент удержал с помощью своего ангела и руку, и нож. Картина, которую сейчас открыл мне Тило, представляла наиболее драматический момент – нож, ведомый рукой отца и силами гравитации, уже направляется к шее парня. Дитя, совершенно не осознавая этого, покорно ожидает того, что произойдет. Ангел, вися в воздухе, со всей своей ангельской силой пытается остановить руку отца. По положению тела видно, что это вовсе не легко, потому что ладонь Авраама уже набрала разгона, и прямо сейчас нож с огромной силой ударит по нежной шее ребенка. Многое можно было бы сказать по лицу ангела, но оно было спрятано за золотыми ангельскими волосами, в какой-то неожиданной на лице небесного существа тени, можно даже было судить, что это лицо некоего бородача, хотя у ангелов нет пола и – тем более – бород! За спиной отца зияла дыра в зелени, и это темное пятно привлекло внимание Войнича, что-то там творилось, что-то поблескивало, что-то переливалось, оттуда глядели какие-то глаза.


Херри мет де Блес "Принесение Исаака в жертву", ~1540, 56.2 x 86 см, Cincinnati Art Museum


Он придвинул картину еще ближе к глазам, уставшим, но сконцентрированным настолько, что начавшим слезиться от усилия– вид слегка размазался, а пейзаж превратился в пятна охры и зелени, бронзы и разбавленной серости Картина превратилась в то, из чего, по сути своей, и состояла – пятна и полосы, мазки кисти, какие-то пятнышки, которые соединялись в группировки неясных и неопределенных форм. И когда внимание смотрящего уже было хорошенько усыплено, тогда-то из картины выплыл новый вид, давние контуры сформировались в нечто совершенно иное, чего перед тем, на первый взгляд, там не было, но которое ведь обязано было там находиться, раз он сейчас это видел. Войнич испуганно вскрикнул и повернул взгляд к Тило. Тот удовлетворенно глядел на приятеля.

- Что ты увидел? – спросил он.

- Нечто вроде как… Сам не знаю. Лицо… тело? Что-то живое?

- Каждый видит по-разному. Проекция. Это и есть, собственно, Херри мет де Блес, - сообщил Тило.

- Так что это было? – спросил перепуганный Войнич.

- Не было. Это все так же там находится. Это иллюзия, не бойся.

- Но картина… Которая из них истинная?

- Они обе правдивы, и эта, и та, что у нее в средине, когда ты сменишь способ видения, прищуришь глаза.

- Откуда это у тебя? Это копия? – расспрашивал Войнич, приближая лицо к холсту и прослеживая за каждой деталью этой особенной картины. Охотнее всего сейчас он взял бы лупу, чтобы хорошенько проследить третий и четвертый планы, возможно, там можно было увидеть странные вещи, фигуру, словно бы вздымающуюся в воздухе в золотистой ауре, человеческую фигуру, скрытую в путанице зелени, пару раскаленных глаз в провалах чащи. Полосы, обманчивые пятна в неожиданной глубине, касания кистью, которые ведь были лабиринтом… Потрясенный Войнич с вопросом в глазах перенес взгляд на Тило. Тот, естественно, не ответил. Его веселило то, насколько его приятель был выбит из себя. Он сполз по подушкам и улегся навзничь.

- Это не копия, - сказал он через какое-то время, глядя в потолок. – Я украл эту картину.

Из неохотно цедимых полусловечек Мечислав узнал, что этой картиной владела семья Тило, и что это единственная вещь, которую он забрал из дома, совершенно не намереваясь туда возвращаться.

- К этому я отношусь, как к принадлежащему мне приданому, - заявил Тило, а у Войнича сложилось впечатление, что губы приятеля сильно сжались, а глаза сделались стеклянистыми. – Каждый день проверяю, а не опустилась ли рука с ножом. Можно представить, что всю эту ситуацию ты видишь секундой позже, когда нож впивается в шею маленького мальчика, и из нее брызжет кровь, поливая шершавую поверхность жертвенного камня, и людская кровь смешивается с животной. Это было бы некоей разновидностью облегчения, тебе не кажется?

- Впрочем, правда такова и есть, - продолжил Тило. – Авраам убил своего первородного сына, поскольку именно этого желал от него Бог. В Библии это ясно заявлено. Там написано, что Авраам сам возвращался домой с горы Мориа. Только лишь со слугой, там нет ни слова об Исааке. Он Исаака убил. А тот, который потом появляется в Библии, это кто-то другой, подставленный. Бог принимает просителей на Горе Убийц. Он постоянно берет заложников и охотно принимает человеческие жертвы. Нам кажется, будто бы жертва – это что-то ужасное и варварское, но это мы, современные люди, так думаем. Люди когда-то нуждались в жертве, чтобы иметь чувство собственной целеустремленности в отношении Бога. Они до сих пор нуждаются в жертве, потому неустанно ищут возможности и обоснования, чтобы такую жертву принести. Ведь приношение жертвы, прежде всего, это выражение собственной силы и власти над миром. Ты делишься миром с Богом, даешь ему возможность испробовать мир, тем самым, ты сомневаешься в величии и силе Бога. Ведь зачем жертвы Богу, раз он способен взять себе все, что он только пожелает? Зачем он должен получать, раз он всем владеет?

А потом все сделалось еще более странным, потому что Тило утверждал, что пейзаж способен убить человека. Что он обладает огромной силой, поскольку представляет собой концентрацию различных энергий, он – кульминация геометрии. И так оно и происходит здесь, в Гёрберсдорфе, что раз в году пейзаж забирает свою жертву и убивает человека. Что все это огромная ошибка, что все они очутились здесь, поскольку, таким образом, сделались потенциальными жертвами этого места. И здешний пейзаж все время продолжает следить за ними.

- Погляди через окно, словно бы у всего этого имелось лицо, понимаешь?

Войнич понимал, что горячка у приятеля должна была сильно подняться, и он обдумывал вызов какого-нибудь врача из курхауса. Ну да, Тило просто бредил. Но тут в комнату, без стука, вошел Опитц, и с серьезной миной положил ладонь на лбу Тило.

- Будьте добры, спуститесь за Раймундом, - обратился он к Войничу. – Пускай он придет сюда со льдом.





Той ночью ему снилось нечто странное. Он был у доктора Семпервайса и передал ему какие-то результаты исследований, записанные на листке, вырванном из книги проживающих в Пансионате для мужчин. Доктор глянул на них и сказал: "С такими результатами вы, дорогой мой, уже три дня, как не живете".

Войничу сделалось неприятно. Он не мог отреагировать на категорический тон врача. "Для таких, как вы, пациентов, у меня имеется особенный проход, - отозвался доктор дружеским тоном. "Пожалуйста, вот сюда". И показал мне маленькую, узенькую дверку в углу кабинета, у самого пола. "Поспешите, нет смысла над этим раздумывать", - прибавил он и сунул Войнича туда. Тот очутился в полнейшей темноте, где слышал лишь воркование голубей. Проснулся он перепуганный.

Теперь он лежал с открытыми глазами и прислушивался – откуда-то со стороны потолка снова доходил тот самый странный шум, может, в чем-то даже и приятный, ведь нам же нравятся вещи, к которым мы уже привыкли. До парня дошло, что это средина ночи. Ну да, глянул он на полученные от отца часы, лежащие на ночном столике, четверть второго ночи. Это никак не могли быть птицы. Войнич чувствовал, как его заливает волна жара, которая через мгновение сменилась капельками пота. Парень лежал, не двигаясь, боясь даже облизать пересохшие ото сна губы. Мечислав размышлял над тем, а какое помещение находится сразу же над ним; туда он еще не добрался. Рядом, над комнатой Тило была комнатка фрау Опитц, а дальше?

Теперь до него донеслись отзвуки шарканья в коридоре, словно бы кто-то тащил что-то тяжелое по полу. Войнич услышал шаги, и в щель между дверью и полом влилась слабенькая полоска ржавого света. Он мерцал, угасал и разгорался снова, словно бы источник света двигался. Застывший от ужаса Войнич заставил себя сесть на кровати и босыми ступнями найти тапочки. Неожиданно по всему телу повеяло холодом, Мечиславу показалось, что через ткань пижамы подул ветер. Пот высох в мгновение ока, оставляя неприятное чувство мороза. Выхода не было. Нужно было выяснить, что там происходит. Напряжение казалось просто невыносимым. Стараясь не делать хотя бы наименьшего шума, Мечислав подошел к двери и, бесшумно повторяя слова молитвы: "Радуйся, Мария, преисполненная любовью…", начал ее медленно приоткрывать. Раймунд хорошо смазал петли, они ни разу не скрипнули. Потом, перекрестившись, Мечислав выставил голову в коридор и повернул эбонитовый выключатель освещения. Под потолком тут же вспыхнула электрическая лампочка, защищенная стеклянным абажуром в форме грибка.

И увидел крадущуюся, странную, сгорбившуюся босую фигуру в длинном одеянии. Только лишь через какое-то время Войнич узнал в ней герра Августа. В расстегнутой старомодной ночной рубахе тот выглядел, словно не был собой, к тому же, его лицо, лишенное привычной умильной улыбочки, казалось замкнутым и неприступным. Войнич заметил это уже раньше – когда Август был уверен, что на него никто не смотрит, он отбрасывал свою привычную легкую улыбочку, выражение добродушия и мягкости, тут же на его лбу появлялась резкая вертикальная морщина, а вокруг глаз нарастала какая-то тень. В мгновение ока Август становился старше и менее дружелюбным. Эта перемена для Войнича была удивительна.

Герр Август резко обернулся к нему:

- Кто это, черт подери? – спросил он хриплым от испуга голосом.

- Это я, герр профессор, я, Мечислав Войнич. Я услышал какие-то шорохи и, выходит, и вас перепугал, - Войнич облегченно вздохнул.

Лицо Августа переменилось в мгновение ока, попытавшись принять свойственное себе дневное выражение – милое и несколько ироничное, только его хозяину это не слишком удавалось. Щеки смешно подрагивали, когда губы пытались выговорить какое-нибудь подходящее для данной ситуации слово. Но у них выходило только лишь что-то вроде "пуф, пуф". Внезапно Войничу сделалось жалко Августа и он попытался заговорить неудобную ситуацию:

Загрузка...