Павел плавал долго, не меньше часа. Когда вылез из воды, его обдало приятной прохладой. Солнце уже садилось, окрасив в красное облака за рекой.
— Как лужа крови на тающем снегу… — проворчал Павел, прикидывая, куда бы вставить эту поэтичную фразу. Но тут же понял, что она будет смотреться неимоверно пошло в любом тексте. — А вообще, похоже…
Павел однажды наблюдал, как резали свинью. Дело было в марте, и пятно крови было именно такого же гнусного цвета, что и нынешнее безобразие на небе…
Чтобы не пугать Ольгу, Павел застирал рубашку в реке, и теперь она была, будто пожеванная теленком, к тому же еще и не совсем просохла. Павел поежился, а ветерок определенно прохладненький. Значит, пару деньков отдохнем от жары… Одевшись, он отправился домой. Рубашку-то он застирал, но не подумал, что своей рожей не только Ольгу может перепугать до смерти, но и кого покрепче.
Увидев его, Ольга всплеснула руками, села на табуретку у печки:
— Паша, что с тобой?! Опять с киллерами подрался?
Он тяжко вздохнул, проговорил нехотя:
— Это меня ректор Университета отделал…
— Да ты что? Го-онтарь?..
— Он самый…
— Тебя, такого здоровяка?.. — она скептически покачала головой.
— Он же боксер. Он еще в студентах первенство города выигрывал…
Она вдруг понимающе улыбнулась:
— Паша, это ты с ним старые счеты сводил?
— Да нет, наоборот, купил бутылку коньяка и пошел мириться… А он меня — телефоном по уху, а потом еще и по кабинету на пинках добрых полчаса носил. Ладно, пойду-ка я душ приму…
После душа Павел вознамерился посидеть в своем шезлонге, но ветерок уже стал явственно пронзительным, не помогало и большое полотенце, в которое можно было завернуться до колен. Как обычно бывает в этом благословенном краю, после грозы и ливня, дней на несколько приходит арктическая прохлада, так называемое "вторжение арктических воздушных масс".
Пройдя в спальню, он сел за стол, открыл тетрадь, перечитал последние страницы. Потом взял уже исписанные тетради, взвесил на руке. А космический боевичок уже явственно катится к развязке. Получается роман вполне стандартного объема, этак, примерно на двадцать пять авторских листов… Он попытался поработать, но мысли упорно вертелись вокруг Гонтаря. Интересно, он еще сегодня заявление в милицию накатал, или на завтра оставил? Если на завтра оставил, то за Павлом придут не раньше полудня. Может, с утра на работу сбежать? Непроизвольно хохотнул; вот будет хохма, если не Гонтарь его заказал! Зря физиономию начистил… И вовсе не зря! За дело. Уж кому-кому, а Гонтарю давно следовало: интеллигентская элита города… Склочник, кляузник, к тому же еще и убийца…
Кто-то, когда-то говорил Павлу, что если вспомнить все, до мельчайших подробностей, что произошло непосредственно перед травмой, то в памяти может всплыть и то, что, казалось, безвозвратно из нее выпало. А говорил это тот самый старичок, профессор психологии, который осматривал Павла в областной клинике, когда он отлеживался после развеселых петеушников.
Итак, после ссоры с шофером он шел по осиновому мелколесью. Ну, в общем-то, не особенное и мелколесье; деревца между пятнадцатью и двадцатью пятью годами. До кедрача, обозначенного на карте, оставалось меньше двадцати километров. Павел продирался из последних сил. Донимали жара и мухи. Пот заливал глаза, и чертовы насекомые лезли в них так, будто от этого зависела их жизнь. Да еще паутина то и дело залепляла глаза. Ну, естественно! Где мухи, там и пауки… Без компаса он давно бы закружился в этих осиновых джунглях. Мучительно хотелось пить, промокшая от пота одежда противно липла к телу, деревья кружились, кружились мухи перед глазами, кружилась земля под ногами. Он упрямо рвался вперед без привалов. Во что бы то ни стало, хотелось ночевать в кедраче, хватит с него этой осиновой гнуси. Черт, Мамай тут прошел, что ли? Всю нормальную тайгу извел… На гарь не похоже, она в этих местах обычно кипреем зарастает, и в июне этот розовый океан неимоверно красив.
Солнце клонилось к закату. Судя по карте, он давно уже должен идти по кедрачу, но кругом был все тот же осинник. Он ругал составителей карты до тех пор, пока не наткнулся на громадный полусгнивший пень. Потом еще, и еще. И вдруг сквозь заросли увидел какую-то тускло-серую громаду. Это оказался гигантский, не менее пяти-семи метров высоты, штабель бревен. Нижние ряды их превратились в труху, выше, до высоты полутора метров, заросли мхом, но еще выше, ошкуренные ветрами и морозами, блестели, подобно мертвым костям.
— Вот куда девался кедрач… — проговорил Павел, пытаясь хотя бы на глазок определить объем штабеля.
Добрый кусок тайги вобрал в себя этот памятник человеческой подлости, неведомо, сколько лет гниющий в окружении лепечущего листвой осинника.
Сверившись с компасом, Павел пошел дальше. Солнце закатывалось, в лесу быстро темнело, когда он чуть не наткнулся лицом на колючую проволоку. Едва зрение успело выхватить в полутьме что-то чужеродно тайге и природе, мышцы инстинктивно сработали, он отпрянул, но все же успел ощутить щекой колючее прикосновение. Он повел взглядом вдоль проволоки, чуть заметными линиями прочертившей сумрак. Проволочная ограда выходила из ниоткуда, и уходила в никуда. Он прошел несколько шагов вдоль нее и наткнулся на толстый листвяжный столб. Столбы не поддались времени, но проволока кое-где перержавела, свисала в местах обрыва до земли, а молоденькие осинки, поднимая ее на своих ветках, как бы старались водворить на место.
Пробравшись сквозь тройной ряд проволоки, Павел вскоре наткнулся на бревенчатую стену. Осветив фонарем строение, увидел, что это длинный и приземистый барак. Крыша его провалилась внутрь. Пробираясь вдоль стены, и время от времени посвечивая на нее фонарем, Павел неожиданно увидел человека. Колючие мурашки пробежали по спине, даже волосы шевельнулись на голове. Приглядевшись, он понял, что это всего лишь деревянное распятие в рост человека, прибитое толстенными гвоздями к стене барака. По левой стороне распятого прошла трещина, расколовшая глаз, и теперь деревянный человек страшно смотрел на Павла одним целым, но мертвым глазом, и одним расколотым, но от этого ставшим непонятным образом живым. Может быть из-за черноты, прятавшейся в трещине? Взгляд распятого был требователен, и будто о чем-то вопрошал. С усилием отведя луч фонаря, Павел пошел дальше, но ему мучительно хотелось вернуться и смотреть, смотреть, смотреть на странную скульптуру.
Вскоре он наткнулся на другое здание, поменьше. Возле него оказался колодец, с замшелым срубом. Потопав осторожно ногой, Павел приблизился к срубу. Опасное это дело. Иногда, особенно в таких местах, где вода близко к поверхности земли, сгнивший сруб проваливается внутрь колодца, а земля вокруг оседает. Не успеешь оглянуться, как окажешься в яме с жидкой грязью. Посветив фонарем и не увидев падали, Павел спустил котелок на бечевке. Как и следовало ожидать, вода оказалась тухлой. Чтобы она стала свежей, из колодца надо было бы отчерпать воды, бочки три-четыре… Но пить хотелось неимоверно, и Павел еле-еле дотерпел, пока вода вскипела на костре. Пока ужинал и пил чай, явился Вагай. И где он мог шляться весь день, ни разу не показавшись на глаза? Ведь в таких мелких осинниках даже мышей почти не бывает. Есть им тут нечего. И тут его обдало жутью, да так, что и спина похолодела, и волосы на голове зашевелились. Вдруг вспомнился читанный когда-то фантастический рассказ: там умершие от голода и болезней люди, а так же расстрелянные, вдруг начали подниматься из могил, и шляться по грешной земле, заражая вирусом "зомбизма" живых людей. А ведь тут где-то зарыты тысячи несчастных…
Стараясь не делать резких движений, Павел вытащил из рюкзака фляжку со спиртом. Уходить отсюда в кромешной темноте было сущим безумием, в момент ноги переломаешь. Надо было что-то другое предпринять. Разведя в кружке спирт уже остывшим чаем, Павел осторожно побрызгал водкой вокруг, на костер, сказал в темноту:
— Пусть будет пухом вам земля, мужики… — и залпом выпил граммов двести пятьдесят смертоубийственной смеси.
Его сморило моментально, земля приятно заколыхалась, он опрокинулся навзничь, и тут же заснул. Глаза открыл, когда уже солнце засветило ему в лицо. Ночные страхи исчезли. Позавтракав, он взобрался по углу барачного сруба наверх, встал на бревнах, оглядел окрестности. Вокруг, на сколько хватало глаз, волновалось под легким ветерком осиновое мелколесье. Тут и там спинами доисторических чудовищ горбились штабеля бревен.
Спускаясь вниз, проворчал:
— Неужели сразу не было ясно, что невозможно отсюда вывезти лес… — но тут же ему стало стыдно от этой кощунственной мысли. Тут происходило бессмысленное уничтожение ни в чем не повинных людей, а он о лесе подумал…
Он вышел через ворота. Столбы стояли, но створки, видимо, истлели и ссыпались трухой на землю, мощные шарниры, грубой ковки, угрожающе нацелились куда-то в стену осин. Странно, но на земле угадывалась колея бывшей здесь когда-то дороги. Впрочем, ничего странного, тут же подумал он; разве может исчезнуть бесследно в тайге дорога, истоптанная тысячами несчастных…
Километров через десять колея нырнула в болото. На болоте тут и там торчали обглоданные ветрами и морозами скелеты деревьев. Явно, болото было молодое. Павел понял, почему люди забыли это место. Кедрач погиб, а пушной зверь и таежная птица не любят осинового мелколесья; кормиться им тут нечем, потому и людям тут делать было нечего. Болото вскоре перехватило дорогу. Так вот и забывается то, что забывать нельзя. Еще и природа способствует людской забывчивости. Разглядывая болото в бинокль, Павел ворчал под нос:
— Все вычеркиваем куски истории… Вычеркиваем… А развитие-то идет по спирали… Довычеркиваемся, что спираль развития превратится в заколдованный круг…
Павел разглядел сквозь колеблющееся над болотом марево зубчатую стену леса. Он спрятал в рюкзак бинокль, вырубил длинную осиновую жердь, но на берегу болота нерешительно остановился; все же риск был велик. Впрочем, в Сибири почти нет топких болот. Вспомнив мертвый лагерь и кошмар пути по осиновому мелколесью, да еще те лишних три дня ходьбы, которые он проехал на машине, Павел отбросил последние сомнения и решительно ступил на болото. Остановившись на последнем выступе берега, останках когда-то стоявшего тут дерева, огляделся вокруг, посмотрел на небо. Было пустынно и тоскливо в присмиревшей тайге. Конец июля, лето увядает, зверь и птица с подросшим молодняком кормится на рассветах, днем отсиживается в таежных крепях. Только в небе, в белесоватой голубизне, на такой высоте, что казались мухами, кружила семья ястребов.
— Молодежь летать учится… — проговорил Павел задумчиво. — Да-а… В случае чего, вы только и полюбуетесь, как я тонуть буду… — Обернувшись к Вагаю, Павел сказал ему, как человеку: — Ну, иди вперед. Теперь одна надежда, на твой звериный инстинкт.
Посвистев носом, Вагай прыгнул на ближайший травяной островок. Так, от островка к островку, по останкам деревьев, кое-где по кочкарнику, они двинулись через болото. А в небе равнодушно и методично, как заведенные, кружились ястребы.
Нуднее занятия, чем ходьба по болоту, трудно найти. Последний год работы Павла в Университете и был подобен хождению по болоту, пока Гонтарь его окончательно не загнал в трясину. В том году Гонтарь собрался в экспедицию в августе. Павел на летней сессии принимал зачеты, а потому отпуск у него опять получался урезанным. Сдав последние ведомости в деканат, Павел написал заявление на отпуск, но Гонтарь подписывать заявление отказался, и потребовал, чтобы Павел в срочном порядке написал статью; какой-то научный журнал заказал. Это ж надо, всю сессию молчал, хоть у Павла была прорва свободного времени, а как в отпуск идти, пожалуйста, нагрузил… Чтобы побыстрее отделаться, и все же съездить к матери, Павел, работая над статьей, задерживался в Университете допоздна, да еще надо было хотя бы часа по полтора в день потренироваться в подвале, а потому домой приходил за полночь. Как-то, идя домой, еще не доходя до своего подъезда, услышал в подъезде приглушенную возню. Широко распахнув дверь, заглянул туда. Несмотря на то, что лампочка горела не ближе, чем на площадке третьего этажа, он прекрасно разглядел троих парней и девушку. Девчушку лет шестнадцати. Парней он узнал; это были местные "крутые", не раз задиравшие его, но он не обращал до этого на них внимания.
Войдя в подъезд, он молча закрутил на шее крайнего удушающий захват, и мощным толчком вышвырнул его из подъезда. Бедолага дверь открыл лбом, а потому на ближайшие полчаса из боя выпал. Двое других оставили девчонку, и ринулись в бой, но Павел без затей отправил одного ударом ноги в угол, а второго вышвырнул из подъезда примитивным броском через грудь. Подпружиненная дверь снова мощно хлопнула. Растрепанное плачущее создание, подтягивая сползающие джинсы, — видимо парни оборвали застежки, — унеслось куда-то наверх. Третий только выбрался из угла, как Павел схватил его за шиворот, передней подсечкой вывел из равновесия, и тоже наладил лбом в дверь. Выскочив следом, он в молниеносном темпе провел "бой волка"; снова свалил на землю едва успевших подняться парней. И тут раздался истошный вопль:
— Стоять!! Милиция!!
Ну, правильно! Они всегда вовремя, когда нужда в них уже минует…
Один обеими руками держал черный пистолет, второй по газону обходил тяжело дышащую компанию. Парни и не подумали, бежать. В свете уличного фонаря Павел разглядел ручеек крови, текущий по лицу одного из них. Милиционер закончил обходной маневр, а второй тем временем что-то забормотал в рацию, укрепленную на плече. Через пару минут подкатила патрульная машина. Из нее гибко выпрыгнул молодой парень, в лейтенантских погонах, спросил, подходя к компании, уныло переминающейся с ноги на ногу под прицелом.
— Ну, и что тут у нас? Никак, злостное хулиганство?
Павел только собрался заговорить, как его опередил парень с окровавленной мордой:
— Товарищ лейтенант! Я все расскажу. Мы шли мимо подъезда, как вдруг слышим, будто девчонка крикнула. Мы туда заглянули, видим, этот жлоб с Ирки, из сорок третьей, джинсы стягивает, да еще и застежки поотрывал. Ну, мы к нему; чего, мол, делаешь? Она же малолетка! А он, гляньте, какой жлоб здоровый, на нас. Мы еле из подъезда выскочили. А он нас догнал, и опять накинулся. Но тут наряд подоспел…
Лейтенант задумчиво посмотрел на Павла, спросил:
— Кто такой?
— Здесь живу, в тридцать первой, а работаю в Университете, преподавателем.
— Чего, физкультуры?
— Нет, биологии…
— Документы есть?
— Давайте поднимемся в квартиру, я все документы и предъявлю. Там же можно и протокол составить… Я один живу.
Лейтенант подумал с минуту, наконец, проговорил:
— Ладно, давайте поднимемся в квартиру. Хоть я и должен всех вас в отделение доставить. А пока мне потерпевшую найдут.
Разбирательство тянулось полночи. Парни от своих показаний отказываться не пожелали. Девушка Ира сначала хотела написать заявление, но потом уперлась, и наотрез отказалась. Павел понял, что опять из-за своего врожденного благородства, втерся в чужую интригу. Одно хорошо, лейтенант был явно на его стороне. Когда остались вдвоем в комнате, лейтенант уныло пробормотал:
— И угораздило вас вписаться… С нее бы не убыло, а вам теперь кисло придется. Я эту шпану знаю, а потому постараюсь спустить на тормозах, но они вам знатно подгадят. Это я вам гарантирую.
Павел подумал, что шляться по ночам стало действительно опасно; если не тебя пристукнут, то ты обязательно кого-нибудь пристукнешь, и залетишь на нары…
Вернувшись из отпуска, он узнал весьма неприятную новость: поскольку в экспедицию шел большой отряд студентов, то деканат решил послать с ними не двоих, а троих преподавателей, и третьим шел Фирсов. Павел буквально всей кожей ощутил недоброе. Но не идти же в деканат, и не орать же там, что, мол, Фирсов с женой Гонтаря роман крутит, и в экспедиции может что-нибудь случиться, вроде дуэли с летальным исходом… Павлу давно уже было тошно до чертиков, он давно понял, что Гонтарь его попросту мурыжит, изводит. Вот и в этой экспедиции Павлу предстоит отловить и отпрепарировать сотни животных. Хоть и мелких в основном, но ведь он так и не привык к писку зверьков, которых кромсают заживо…
Павел сидел за столом в лаборатории и бездумно листал методики зоологических исследований в приложении к экологическим проблемам, разработанные самим Гонтарем. Он наверняка знал, что все это ни к чему, диссертацию ему защитить Гонтарь не позволит, и тащил все лишь по инерции, или по привычке, или все еще на что-то надеясь… Человек до конца на что-то надеется. На что еще надеяться?.. Ни к чему еще и сотни зарезанных зверьков в предстоящей экспедиции… Гонтарь найдет, к чему придраться, и объявить всему свету о научной несостоятельности Павла. Черт! Лишь намека хватило на участие Павла в оппозиции, и, пожалуйста; отрезал, вычеркнул, выкинул… Поэтому на кафедре слова против него боятся сказать.
— К черту! — Павел изо всей силы хлопнул по стопке книжек своей жесткой ладонью, взвилась пыль.
В этот момент отворилась дверь, и вошел Гонтарь. Как всегда в тщательно отутюженном костюме, в импортной рубашке и скромном, но элегантном, тоже заграничном галстуке, стоящем, как знал Павел, столько же, сколько стоит все, надетое на нем, на Павле.
— Что это вы, Павел Яковлевич, столы крушите? — увидев на столе методики, весело улыбнулся: — А, решили выбить пыль из моих методических разработок… Что ж, пора, пора… Самое чудесное время — экспедиционное.
Машинально перелистывая бледно-зеленые, неровно нарезанные страницы с мелким, плохо пропечатанным на ротапринте текстом, Павел перебил светскую болтовню своего научного руководителя:
— Евгений Михайлович, я бы хотел воспользоваться другой методикой…
Гонтарь подобрался:
— Это какой же?
— Есть методики прижизненного исследования…
— На это ни у вас, ни, тем более, у меня нет времени. Да и методики прижизненного исследования, мягко говоря, дают невысокую достоверность.
— Но ведь вылавливать тысячи зверьков я буду еще сезонов пять!
— А вы хотите без труда сразу доктором наук стать? Может сразу и академиком? — Гонтарь весело подмигнул. — А неплохо бы, верно? В науке, уважаемый Павел Яковлевич, легких путей не бывает. Если вы проведете исследования на сотне особей, статистические результаты будут недостоверны. В какое положение вы поставите меня, вашего руководителя? Хотите работать, будьте любезны работайте. Не хотите — я никого силой не держу… — Гонтарь шагнул в дверь, но тут же обернулся, и уже другим тоном произнес: — Да, я вот зачем вас искал: моя жена позавчера уехала в командировку, в Москву, а мне перед экспедицией необходимо дочку к родителям отвезти. Так что, прошу вас, получите на складе снаряжение, найдите студентов, пусть перетащат его в препараторскую. Завтра кладовщика не будет, и неизвестно, когда потом он появится на работе. Сами понимаете, ни к чему нам задерживаться.
В кармане у Павла лежала телеграмма от брата. Через два часа он должен быть в аэропорту пролетом из Магадана. Но говорить об этом Гонтарю, Павел знал наверняка, было бесполезно. Надо попытаться успеть встретить брата. Придется раскошелиться на такси… И он торопливо пошел на склад.
Студентов он, конечно, не нашел, по Университету лишь слонялись шальные абитуриенты. За час он бегом перетаскал снаряжение из подвала в препараторскую, и, весь в поту и складской пыли, помчался в аэропорт. Зря только на такси тратился, самолет задерживался. Толкаясь у справочного, он бездумно разглядывал толпу. Вдруг взгляд его наткнулся на знакомое лицо. Не замечая его, прямо на него шла Ирина Дмитриевна — жена Гонтаря. Они столкнулись нос к носу, Павел воскликнул:
— Ирина Дмитриевна! Здравствуйте! Вы уже приехали? Так быстро?
К ней Павел испытывал настоящее благоговение, с самого первого дня, как только ее увидел. А вместе с благоговением и острое недовольство тем, что она жена Гонтаря. А может и потому, что одно время был тайно в нее влюблен, даже втайне от себя, потому как не имел привычки заглядываться на чужих жен. Была она рослой, высокой, величественной женщиной, с правильными, истинно русскими чертами лица. Большие, серые, с отливом байкальского льда, глаза, казалось, отблесками своими освещали все ее лицо. Светло каштановые волосы она укладывала в высокую прическу, но дома обычно заплетала толстенной косой. Ростом она была выше Гонтаря, и роста своего явно не стеснялась. Павлу казалось вопиющей несправедливостью, что она жена лощеного, ухоженного, зализанного и отполированного профессора. Мужем ее должен быть былинный русский богатырь, не меньше. Впрочем, у докторов наук, не поспешивших жениться еще в студенчестве, потом богатейший выбор…
На возглас Павла она резко вскинула голову, и отшатнулась, как от удара. И начала краснеть. Лицо, шея, грудь в глубоком вырезе платья, даже руки. И тут до Павла дошло; два дня назад Гонтарь проводил ее на поезд. За это время она и до Москвы-то не успела бы доехать…
Поняв все, он бросился наутек. Укрывшись за киоском, потрогал уши. Уши горели. Господи! Да этот его возглас она запросто могла принять за грубый сарказм! Надо же, выскочила за Гонтаря еще студенткой, а теперь мается…
Наконец объявили о прибытии самолета, и Павел пошел к выходу с летного поля.
За те несколько лет, что он не видел брата, тот сильно изменился: погрузнел, глубокие залысины прорезали волосы, под глазами набрякли мешки, лицо, давно не видевшее солнца, было рыхлым, белым, как комок теста, зато на пальцах пижонски поблескивали громадная печатка и перстень с крупным красным пупырчатым камнем.
Обхватив Павла за плечи, брат кричал:
— Ну, здоров! Шифоньер! Натуральный сервант! Мышцы, как у грузчика, амбала… А занимаешься травками… Позор! Деньгу надо зашибать. А не тычинки… Пестики…
— Положим, и цветочками кому-то заниматься надо. Защищать от таких, как ты, чтоб не затоптали ненароком… Деньгозашибатели… Кстати, не тычинки и пестики, а андроцей и гинецей… Конечно, о цветочках тебе думать некогда, о матери бы хоть вспомнил…
— Да понимаешь, все некогда… — брат замялся. — Там дни и ночи перемешались.
— А ты плюнь на все, и махни на недельку к матери. Я вот только что от нее, отлично отдохнул, лучше, чем в санатории.
— Тебе хорошо, махнул туда, махнул сюда; летом по экспедициям свежим воздухом дышишь, зимой в лаборантской чаи гоняешь. А меня в главке ждут.
— Ну и на кой тебе главк?
Брат засмеялся:
— Мне он, действительно, не пришей кобыле хвост… А я ему нужен, он без меня существовать не может, он мной только и кормится. Там же одни дармоеды сидят. Слушай, пойдем, посидим где-нибудь? Место мне забронировано, до отлета еще далеко…
В ресторане, только они сели за столик, к ним порхнула официантка. При ее комплекции, это выглядело устрашающе. Павел впервые в жизни сидел в ресторане и чувствовал себя не в своей тарелке. Брат барственно пошевелил пальцами в перстнях, вальяжно выговорил:
— Чего-нибудь вашего, фирменного, да побольше. Ну, и для бодрости…
Официантку будто сквозняком унесло. Павел разглядывал брата. И что его держит на севере? Денег у него, хоть граблями греби, положение — только намекни, враз назначат директором любого завода.
— Слушай, Славка, а ты любишь свою работу? Ну, для души она у тебя, или нет?
Брат усмехнулся, смакуя коньяк. Глянув рюмку на свет, пробормотал:
— Дрянь, клопомор… А работой для души, мальчик мой, надо заниматься в свободное от основной работы время. Настоящая работа, это когда под тобой как можно больше, а над тобой как можно меньше.
Павел задумался, глядя в тарелку. Для него не существовало вопроса, любит или не любит он свою работу. Он знал одно, кроме него ее никто не сделает. А он до сих пор к своей работе даже не подступил; кропает никому не нужное, бессмысленно режет животных только затем, чтобы когда-нибудь заняться своим делом.
Проводив брата, он ехал домой, и, глядя в темное окно автобуса, мрачно размышлял: весь мир, как гигантская анатомка, где живые мертвецы обсуждают, осуждают друг друга, препарируют, кости моют… А кто жить хочет, тому за ноги цепляются; куда, мол, лезешь, умный такой… Брат смолоду лямку тянет, как тяжеловоз… А Ирина Дмитриевна смолоду пожить захотела, а получилась одна маета…
Дома Павел постоял над грудой своего снаряжения, махнул рукой и завалился спать, тем более что от обильного ужина и коньяка, глаза слипались. Как всегда собраться ему, потом было некогда, к отъезду он чуть не опоздал. Так что, экспедиция у него началась с безобразного разноса, а закончилась…
Для изучения процессов одичания когда-то окультуренных земель Гонтарь выбрал место давно брошенной деревни. До ближайшего жилья отсюда было добрых полсотни километров, и не верилось, что здесь когда-то жили люди, на лесных полянах паслись коровы, на полях волновались хлеба, по деревенским улицам субботними и воскресными вечерами под переборы гармошек голосисто пели девчата. На этом месте Павла впервые настиг приступ ностальгии. Тогда он вдруг подумал, а устоял ли Курай? Он еще помнил, как над громадным селом, в тихом вечернем воздухе разливались девичьи голоса. В Сыпчугуре не пели, это он точно помнил. Интересно, а была тут церковь? В Курае церкви не было, ее там снесли то ли в тридцатом, то ли в тридцать третьем. На ее месте стояла большая, двухэтажная школа. В первое же лето жизни в Курае, мать подвела Павла к небольшому бугорку в школьном дворе, и сказала:
— Вот здесь лежат поп с попадьей… — больше она ничего не сказала, но Павлу почему-то стало страшно.
Возле бугорка не было ни креста, ни еще чего, что ставят на могилах, только росла стройная лиственница с пышной кроной.
Может, теперь и на месте Курая такие вот холмики, заросшие крапивой, старыми черемухами, горькой полынью, а на полях дружно поднимаются березняки и осинники?
В начале экспедиции Павлу здорово мешало напряжение, ожидание недоброго. Но все шло своим чередом, Гонтарь к Фирсову относился так, как будто ничего и не было у него с Ириной. Павел-то точно знал, что доброжелатели уже давно нашептали, а Гонтарь не такой человек, чтобы без боя отдавать свое… Однако Павел мало-помалу успокоился. К тому же до окончания экспедиции оставались считанные дни. Фирсов несколько раз упрашивал Гонтаря сходить на лося. На сей раз у того имелась лицензия. Но Гонтарь всякий раз отмахивался — много работы.
Тот день был сухой и теплый. Гонтарь из маршрута вернулся рано, вскоре появился и Фирсов. Павел никуда не ходил, потому как программу он уже выполнил. Он лежал в палатке, по плечи, высунувшись наружу и писал. Гонтарь и Фирсов возились у костра, изредка перебрасываясь короткими фразами. Хотя время ужина еще не подошло, они наскоро перекусили консервами и Гонтарь, подойдя к Павлу, сказал:
— Павел Яковлевич, будьте добры, передайте мне ружье и патронташ.
Павел потянул патронташ лежавший у изголовья постели Гонтаря. Мельком бросил взгляд на дульца латунных гильз, из которых угрожающе выпирали тупые лбы пуль системы Бреннеке. Две гильзы в самом конце патронташа почему-то оказались пустыми. Извлекая из чехла роскошную коллекционную двустволку, Павел мельком подумал, что в этот раз Гонтарь почему-то перешел на латунные гильзы. Раньше он не утруждал себя зарядкой патронов, покупал готовые, с картонными гильзами. К тому же, все охотники знают, что пуля в латунной гильзе болтается, и невозможно получить достаточно точный выстрел.
Затянув патронташ, Гонтарь закинул ружье за плечо, и пошел к лесу, Фирсов, тоже с ружьем, зашагал следом. На окрестных полянах, Павел точно знал, паслось, по крайней мере, два стада лосей, а у самцов уже начался гон. Однако Павел аж подскочил от неожиданности, когда через полчаса над лесом разнесся сохачий рев. Это Гонтарь, отыскав подходящую березу, срезал полосу коры и скрутил "вабу". Эту штуку он умел делать мастерски, и мастерски подражать реву сохатого во время гона.
Вечер затягивал тайгу тишиной, смеркалось. Писать было уже нельзя, и Павел лежал на животе, положив подбородок на скрещенные руки, и наблюдал за студентами. Они деятельно готовились к пиру. Таскали дрова, мыли котлы, запасали воду, кто-то готовил шампуры и глубокомысленно рассуждал, из какого мяса шашлык лучше, из говядины или сохачины. Павел слышал отдаленный сохачий рев, но отличить никак не мог; Гонтарь это в вабу дует, или живой сахатый орет? Через некоторое время отчетливо и уверенно раскатились два выстрела, немного погодя грохнули еще два. Привстав, Павел напряженно прислушивался. Снова торопливо раскатился дуплет. Павел выскочил из палатки. Кто-то весело потирал руки:
— Эх, и попируем!
Схватив прибор ночного видения, Павел крикнул:
— Бармин! Возьми фонарь, и быстро за мной! Остальным из лагеря ни шагу… — и бросился в потемневшую тайгу, на ходу заряжая свою обшарпанную одностволку.
Он бежал мягко, по тигриному, почти бесшумно лавируя между кустов и деревьев. Позади сопел, с треском продираясь сквозь кусты, Бармин — студент-пятикурсник. Тут подумал, что Бармин может сдуру включить фонарь, и тогда тайга превратится в сплошную стену черноты. Крикнул, не оборачиваясь:
— Фонарь без команды не включай!
Бежали они, казалось, бесконечно долго. Павел уже начал опасаться, а не промахнулись ли? Студент уже дышал шумно, с одышкой, и вот-вот готов был отстать, как вдруг впереди послышался треск кустов. Павел резко остановился, верзила Бармин налетел на него, чуть не свалив на землю.
— Тихо ты, носорог…
— Да я нечаянно, Павел Яковлевич…
— Тихо! Замри!
Он навел прибор ночного видения. Навстречу шел человек. Один. Значит, предчувствие не обмануло. Но, что же там произошло? Не дуэль же, в самом деле… Хотя, может и дуэль… Последние полгода у Фирсова вид был, как у влюбленного тетерева. Наконец человек подошел ближе, Павел шепнул:
— Свет…
Яркий луч выхватил из темноты Гонтаря. Выронив ружье от неожиданности, он закрыл лицо руками. И руки, и лицо его были вымазаны чем-то темным, на штормовке тоже расплылось темное пятно. Отведя руку Бармина с фонарем в сторону, Павел шагнул к Гонтарю:
— Что случилось?
Не отнимая от лица, вымазанные кровью руки, Гонтарь выдохнул:
— Валеру сохатый затоптал…
Павла неприятно поразило, что впервые Гонтарь назвал Фирсова по имени. Медленно, борясь с какой-то неприятной истомой, вдруг разлившейся в руках и ногах, поднял руку, забрал фонарь, проговорил севшим голосом:
— Идите за людьми, а я туда…
Он быстро нашел тушу лося. Еще издали почувствовал тошнотворный запах крови, сгоревшего пороха, чего-то еще, чем, наверное, пахнет смерть. В тихом ночном воздухе запахи держатся долго.
Осветив тушу фонарем, он сразу понял, что произошло. Гонтарь, этот непревзойденный стрелок, промахнулся, первыми выстрелами. Одна пуля попала в загривок, другая — в подгрудок. Ранить сохатого осенью, во время гона, все равно, что пытаться остановить паровоз подножкой. На боку лося чернела длинная черта — след торопливого выстрела Фирсова, когда лось уже бросился на него. Вторая пуля, скорее всего, прошла мимо. Еще одна дыра от пули чернела под ухом, и последняя, уже не нужная пуля, попала в бок, туда, где сердце.
Павел прошел по следам лося. Шагов через шестьдесят он увидел взрытую копытами землю, отсюда лось бросился к Фирсову, здесь, видимо, в него попали первые пули Гонтаря. Павел вернулся к туше, повел лучом чуть дальше, и его замутило. Лось своими копытами превратил Валерку в груду окровавленного тряпья. Павел отбежал подальше, сел, привалившись спиной к дереву. Вскоре, перекликаясь нарочито громкими голосами, подошли студенты. Павел слабо махнул рукой:
— Не ходите туда, следы затопчете…
— Павел Яковлевич, может, он еще жив?
— Какое там… Надо вертолет вызывать. Кажется, есть какая-то милицейская волна?
— Евгений Михайлович уже вызывает…
Студенты топтались вокруг, то и дело включая и выключая фонари.
— Вот что, ребята, не маячьте, идите в лагерь, а я тут побуду… — проговорил Павел, устало прикрывая глаза.
Потоптавшись еще минутку, они ушли. Павел вдруг перестал ощущать ход времени. Ему показалось, что уже наступило утро, когда снова услышал голоса студентов и шорох шагов. Открыв глаза, он понял, что прошло не более получаса. Студенты расселись вокруг, кто-то протянул Павлу его телогрейку, он машинально накинул ее на плечи. Ни к кому не обращаясь, спросил:
— Что Гонтарь?..
— Спит…
— Как, спит?!
— Положил голову на включенную рацию и спит. Мы пробовали разбудить — только головой мотает.
— Нервы…
Снова все замолчали.
Перед рассветом студентов сморил сон. Уснули тут же под деревом, прижавшись друг к другу. Когда рассвело, Павел принялся таскать на прогалину валежник. Студенты сразу же зашевелились, начали помогать. Некоторые тряслись от холода. Не сладко спать в Сибири осенью на голой земле. Вскоре запылал костер. Наломали груду пихтового лапника, чтобы подать сигнал дымом, когда прилетит вертолет.
Студенты расселись вокруг костра, а Павел пошел осмотреть место гибели Фирсова. Он не стал подходить к туше лося, остановился там, где земля была взрыта копытами; здесь в зверя попали первые пули Гонтаря. Отсюда раненый сохатый, круто сменив направление своего бега, громадными скачками кинулся к Валерке. Оглядевшись, Павел угадал позицию Гонтаря. Чего тут гадать? Если бы не было выворотня метрах в сорока, его надо было бы вывернуть. Он подошел к выворотню и тут же, на сероватой глине, не успевшей зарасти травой, увидел две латунные гильзы. Чуть в стороне, на пожухлой траве, валялись еще две. Ну, это понятно; для второго дуплета Гонтарю пришлось выскочить из засады, из-за выворотня не было видно куртинки кустарника, в которой укрылся Фирсов. Вроде бы все понятно, Гонтарь ни в чем не виноват. Но что-то мешало Павлу, слишком уж все было случайно… Так случайно, что вызывало подозрения… А может, и не было никакой случайности? Все мастерски устроено человеком, который обе свои диссертации принес из мест, еще поглуше этого. И любого зверя мог выследить, и даже вычислить, куда он пойдет, оставив кучу помета.
Только в двенадцатом часу дня послышался стрекот мотора. Измученные бессонной ночью студенты спали, пригревшись у костра, да на солнышке, гревшим последним теплом. Павел подбросил в костер сушняка, потом завалил взметнувшееся пламя пихтовым лапником. Густой белый дым поднялся над вершинами деревьев. Вертолет приземлился неподалеку от костра, далеко разметав пепел и головешки. Выпрыгнувший первым молодой человек в кожаной куртке, подошел к Павлу, сразу же выделив его среди студентов, сказал:
— Молодцы, что костер развели, а то искали бы вас тут до ночи. Координаты ваш шеф не очень точные назвал… Ну, где у вас потерпевший?
Павел указал направление, а сам не двинулся с места. Милиционер сделал несколько шагов, обернулся, спросил:
— Ну, а вы чего?
— Не могу… Там такое…
— Понятно… — он покивал головой, и не спеша, беззаботно насвистывая, зашагал к месту происшествия, неизвестно какое по счету в его жизни.
Двое парней в белых халатах выволокли из вертолета носилки, небрежно бросили их на землю, и направились к костру. Присев к огню, дружно задымили сигаретами.
Пришел Гонтарь. Привалившись плечом к дереву, отчужденно смотрел на следователя, то вышагивающего, то приседающего за реденькими кустиками на прогалине. Павел впервые видел Гонтаря небритым. Те места на лице, которые не закрывала щегольская бородка, Гонтарь аккуратно выбривал каждое утро. Обычно свежее лицо его посерело, обмялось.
Потом Павел отвечал на вопросы следователя. Вопросы были дурацкие, а Павлу было стыдно; потому что он поймал себя на том, что хочет рассказать следователю о взаимоотношениях Фирсова и жены Гонтаря. Может, и рассказал бы, если бы тот не снимал показания с таким выражением скуки на лице, с такими приемами бюрократического формализма, что Павел мгновенно возненавидел себя даже за само желание ему что-то рассказать.
Вертолет улетел только вечером. Увез завернутого в заскорузлые от крови простыни Валерия Фирсова, его ружье и ружье Гонтаря. Павлу пришлось выпотрошить сохатого, чтобы вытащить пули. Студентов следователь до вечера гонял по лесу, требовал найти улетевшие пули. Две Гонтаревы, ранившие сохатого, не нашли. Одну, Фирсова, отыскали в дереве метрах в трехстах.
Павел с трудом доплелся до палатки, влез в спальный мешок и уснул. Проспал до середины следующего дня. По крыше палатки шуршал дождь. Во влажном воздухе расплывался терпкий аромат жареного мяса. Павел мгновенно ощутил, что страшно проголодался. Натянув штормовку, вылез из палатки. Студенты, во главе с Гонтарем, натянув капюшоны штормовок на головы, как диверсанты на дневке, сидели вокруг костра и пожирали мясо.
Гонтарь махнул рукой:
— Павел Яковлевич! Присоединяйтесь. Не пропадать же добру…
Действительно, как он не подумал сразу, что глупо бросать груду мяса на съеденье падальщикам.
Дожди зарядили на долго. Вертолет за ними прилетел только на пятый день. За это время они умудрились съесть сохатого полностью. Кто-то предлагал и из головы суп сварить. Но, во-первых, не нашлось котла нужного размера, а, во-вторых, Гонтарь заявил, что из головы самолично сделает чучело и повесит в своем кабинете.
Пока грузились, оба пилота топтались возле вертолета, хмуро и отчужденно поглядывая на Павла с Гонтарем. Пилот, забираясь по лесенке вслед за последним студентом, спросил:
— Это у вас сохатый человека затоптал?
— У нас… — хмуро и неохотно обронил Гонтарь.
— Как же вы это, а?..
— А вот так!.. — рявкнул Гонтарь, явно специально напуская на себя раздражение.
Павел понял, что он пресекает даже попытку дальнейших расспросов.
— Да я ничего… Спросил только… — смутился вертолетчик.
— Спросили?.. И ладно… Когда в городе будем?
— Тут еще маленький крючок сделать надо, больного забрать. Дороги так развезло, что вездеходы вязнут… — пилот скрылся в кабине.
Гонтарь жестом указал Павлу на дверь. Он всегда последним покидал экспедиционную стоянку.
Павел устроился возле свободного иллюминатора и, когда вертолет пошел вверх, смотрел и смотрел, не отрываясь на землю. На прогалину, где нашел смерть Валерий Фирсов. Вертолет уже разворачивался, когда Павел уловил блеск воды за кронами деревьев. Совсем близко к прогалине лежало озеро. Павел знал об озере, но как-то забыл, а ведь оно играет какую-то роль в этой истории… Он еще не знал, какую, но инстинктом почуял, что не зря засада Валерия была выбрана так неудачно, почти на берегу. От озера ее отделяли лишь несколько чахлых осинок, да прибрежные тальники.
Вертолет приземлился у околицы маленького таежного сельца. Вертолетчики с Гонтарем ушли, он никогда не отказывал себе в удовольствии пройтись по просторным улицам старинных сибирских сел. А в этом, скорее всего, жили одни промысловики, потому как тайга начиналась прямо от околицы, и не было никакого намека на поля. Студенты тоже разбрелись. Павлу двигаться не хотелось. Он устроился среди мешков и ящиков, намереваясь вздремнуть, но сон не шел. И тут он похолодел: ведь он уже давно для себя решил, что Гонтарь убил Фирсова, и теперь только ищет подтверждения своим подозрениям!
В светлом проеме двери вдруг возник Гонтарь, проговорил:
— Павел Яковлевич, непредвиденная задержка; больного, так сказать, готовят к транспортировке. Так что, пробудем здесь еще часа два, если не больше. Пойдемте в столовую, пообедаем. Тут отличная столовая, готовят совершенно по-домашнему. — И тут, видимо разглядев в полумраке остановившийся взгляд Павла, воскликнул: — Что с вами?!
Опомнившись, Павел пробормотал:
— Ничего… Пойдемте…
Они молча шли по заросшей густой травой деревенской улице. По бокам ее стояли потемневшие от времени крепкие, высокие избы, с заплотами из жердей. Из опыта своих скитаний Павел знал, что самый верный признак древности села, вот такие заплоты; толстые столбы с пазами, а в пазы слегка затесанными концами вставлены жерди, или плахи. Такие заборы могут быть высотой и в метр, и в три, но перелезать их все одинаково легко. Он это помнил еще по Кураю. Многие писатели, которые сибирские села видели лишь из окна поезда, писали, что сибиряки мрачный и необщительный народ, отгораживаются друг от друга высоченными заборами. Вовсе и не друг от друга отгораживаются сибиряки. Просто, высокие заборы нужны, чтобы во двор поменьше снега наметало, да и неплохая защита от ветра, чтобы поменьше тепла выдувал из изб и стаек. В Сибири "стайками" называют сараи для всякой домашней живности.
— Это я во всем виноват… — вдруг тихонько обронил Гонтарь, и, повышая голос, договорил: — Да, да, только я! Торопился. Надо было купить папковых гильз под пулевые патроны, а я махнул рукой, и зарядил латунные. Сами знаете, пуля из латунной гильзы на дистанции в пятьдесят метров на полметра в сторону может уйти… И все же, я не допустил бы лося до Валеры. Гильзы раздуло в патроннике. Пока вытащил…
Павлу стало стыдно своих подозрений, он даже ругнулся про себя. И чуть было не принялся утешать Гонтаря, но тут навстречу им попался невысокий, коренастый мужик с ружьем на плече. Он вел на поводке неописуемо грязную лайку, которая к тому же еще и отчаянно хромала на левую переднюю лапу. Павел резко остановился, спросил:
— Эй, на медведя пошел?
Окутавшись беломорным дымом, мужчина хмуро бросил:
— Вали своей дорогой.
— Слушай, если ты его пошел убивать, отдай лучше мне.
Мужчина остановился, оглядел Павла с ног до головы, как бы соображая, не треснуть ли непрошеного шутника прикладом по голове, но, видимо, комплекция Павла расположила его к переговорам.
— На че он тебе? Че собаку зря мучить?
— Не собираюсь я его мучить. Может, вылечить можно лапу?
— Ково там… — мужчина горестно вздохнул. — По весне в капкан угодил, все лето маялся. Ветеринар не взялся… Дак че теперь?..
— Говорю, отдай собаку! Считай, что ты его уже застрелил… — и Павел властно взялся за поводок.
— Нехотя разжимая пальцы, мужчина вздохнул:
— Ладно, в городе, можа, и вылечите… — он потрепал собаку по загривку. — Прощевай, дружище. Вагай его зовут, слышь? Молодой он еще, но в таежном промысле все может.
— Хорошее имя.
— А речка такая есть, я на карте видел…
Охотник торопливо зашагал прочь. Вагай смотрел ему вслед, жалобно поскуливая, даже, как бы посвистывая носом, будто мелкая птаха. Павел присел перед ним на корточки, заговорил:
— Не жалей ты о нем, не жалей… Он капкана тебе заранее не показал из-за своего разгильдяйства, а ты скулишь…
— Зачем он вам, Павел Яковлевич? — спросил Гонтарь, тоже опускаясь на корточки. — Калека… Не всякая собака капкан под снегом чует…
— В том-то и дело, что всякая. Тем более весной, когда мокрое железо за версту воняет. Ведь проще некуда; поставь пару капканчиков, сусличьих, с ослабленными пружинами, да проведи по ним собаку — два щелчка, и не хуже лисы капканы будет обходить. Жалко, хорошая собака. Лапу, наверное, можно проаперировать… Есть у меня знакомый физиолог, к тому же неплохой хирург. Ну, если и будет маленько прихрамывать, мне ж не промысел вести; только раза два-три в год поохотиться, да в экспедиции можно брать…
Обедать Павел не пошел. Вернувшись к вертолету, налил в ведро воды, достал расческу, и принялся расчесывать Вагая, поливая его водой. Тот огрызался, рычал, скаля страшенные, сахарно-белые клыки. Они показались Павлу крупнее овчарочьих. Вскоре последний репей был вычесан из густой шерсти. Через полчаса, когда шерсть просохла на ветерке, на шее Вагая распушилась роскошная муфта. Пес был темно-бежевого окраса, только на шее белел кокетливый галстучек. Павел прикинул, как красив будет пес зимой, когда оденется в свою зимнюю шубу, и еще раз порадовался, что спас его от расстрела. Когда расчесывал, зубья расчески буквально тарахтели по ребрам собаки. А потому Павел, забравшись в кабину, отыскал две последних банки тушенки, и вывалил их содержимое в опустевшее ведро. Вагай слизнул их, казалось, одним движением языка.
— Вот оно что! — проговорил Павел. — Хозяин тебя не кормил, а сам ты пропитание не мог добывать из-за больной лапы…
Наконец подвезли больного. Фельдшер, сопровождавший его, было завозмущался, увидев, как Павел лезет в кабину с собакой на руках, но потом все же сдался на уговоры с условием, что пес не будет шляться по кабине. Вагай всю дорогу дисциплинированно лежал на полу, тесно прижавшись к ногам Павла. Скорее всего, он просто боялся.
Лишь вертолет приземлился, жизнь Павла снова понеслась без малейших передышек. На следующий же день начались занятия. Еле-еле успел пристроить Вагая в виварий кафедры физиологии, где знакомый физиолог обещал прооперировать лапу. Правда, за результат не ручался. Пару раз вызывали в милицию; один раз по делу Фирсова, и один раз по драке в подъезде. Следователь нудным голосом зачитал заявление гражданки Трутневой о том, что некий Лоскутов П.Я. пытался изнасиловать в подъезде девушку Иру, а сын гражданки Трутневой за девушку Иру заступился, за что и получил удар по голове, приведший сына гражданки Трутневой на три дня в больничный стационар.
Когда следователь закончил, Павел сказал спокойно:
— Что за бред? Там же был патруль, был составлен протокол… Все было как раз наоборот. И вовсе я не бил этих подонков, просто, из подъезда вышвырнул. Я ж не виноват, что один из них так неудачно дверь головой открыл? Другие-то удачно открывали, даже не поранились, только шишки понабивали.
Следователь покривился, проворчал брезгливо:
— Да все я понимаю. И с участковым говорил, и с начальником патруля. Знают их там, как облупленных. Но ведь их трое, а ты один. И девушка Ира молчит. Скорее всего, запугали. Если б она заявление написала, или хотя бы показания дала… Ладно, напиши, как дело было. Если даже эта Трутнева тебя в суд потащит, ничего больше обоюдной драки, тебе не грозит…
Павел написал свои объяснения, и тут же забыл об инциденте. Он уже начал привыкать к тому, что вечно во что-нибудь влипает.
Павел все чаще и чаще ловил себя на том, что высматривает в университетских коридорах знакомую, легкую и стройную, фигурку Вилены. Ожидание увидеть ее каждый раз вызывало в его груди холодок и мучительный трепет.
Он лишь через неделю собрался распаковать свой рюкзак. Распустив завязки на горловине, вывалил содержимое на пол. Вытянув из кучи патронташ, собрался засунуть его поглубже в шкаф, туда, где он хранил ружье, и вдруг отчетливо вспомнил патронташ Гонтаря, и две пустые гильзы в нем, среди снаряженных патронов. При педантичной аккуратности Гонтаря, совершенно невероятное явление. Никогда в его патронташе не бывало пустых гильз. Каждый раз, вернувшись с маршрута, он, прежде всего, заполнял пустые ячейки снаряженными патронами, и уже после этого укладывал патронташ в изголовье своей постели. Выходило, что Гонтарь даже заранее запасся раздутыми гильзами. Интересно, а куда он дел те, не раздутые? Закинул в озеро? Попробуй, найди их теперь… Да если и найдешь в толстом слое ила, можно придумать тысячу причин, как они там оказались. В конце концов, на этом озере Гонтарь на зорьке пару раз уток стрелял.
Взяв листок бумаги, Павел по памяти принялся рисовать схему местности. Вряд ли он когда-нибудь забудет эту лесную прогалину; распластавшуюся тушу лося, неестественно плоскую, жалкую, бурое пятно на месте, где лежал Валерка, и свое чувство отстраненности из-за невероятности, нереальности, невозможности этой картины в туманном рассвете осеннего утра. Тренированная память цепко держала все подробности. Согласно схеме получалось, что лось мог прийти только с одной стороны. Гонтарь хорошо выбрал себе позицию, в любом случае сохатый оказывался к нему боком, а усаживать Фирсова в какие-то редкие кустики, к тому же рискуя, что его запах током воздуха нанесет на подбегающего сохатого и тем спугнет его, с точки зрения здравого охотничьего смысла было глупо. Любой опытный охотник предпочел бы новичка оставить рядом с собой, тем более что за выворотнем можно было укрыться пятерым. Ну, просто никаких сомнений больше не остается в том, что Гонтарь специально посадил Фирсова туда, чтобы нагнать на него лося. Осталось понять, каким образом ему удалось предугадать направление ветра. Но ведь был совершенно тихий теплый вечер… Машинально Павел вычертил плавный контур озера позади позиции Фирсова, а потом принялся старательно рисовать злополучную куртинку кустарника, возможно помешавшую Фирсову остаться в живых. В задумчивости прорисовывая веточки, Павел вспоминал; реденькие были кустики, но Валерка все же не мог прицелиться наверняка в зверя, пока тот не минует их… Вдруг его осенило — ведь у Фирсова озеро за спиной! А тихими вечерами всегда слабый ток воздуха идет от водоемов. В тот самый момент, когда лось встрепенулся, поймав ноздрями запах Валерки, Гонтарь выстрелил. А дальше все произошло по законам тайги — раненый зверь бросился на человека. На того, которого чуял, а потом и увидел, а не на того, кто стрелял.
Даже в мелочах сходилось все на том, что доктор наук, профессор Гонтарь совершил заранее обдуманное хладнокровное убийство.
Павел тяжело поднялся с пола, прошел в прихожую, медленно, тщательно оделся, застегнул молнию до самой шеи, застегнул все многочисленные кнопки свей японской куртки. На улице шел дождь. Надвинув капюшон на самые брови, Павел пошел к остановке.
Увидев его, Батышев, казалось, не удивился, проговорил весело:
— Проходи в кабинет, а я чайку поставлю. Холодно и мозгло…
Сняв куртку и мокрые ботинки в прихожей, Павел прошел по толстому паласу в кабинет. Его с самого начала не удивляла простота обстановки профессорской квартиры. До того она гармонировала с обликом Батрышева; простым, грубоватым в обращении, больше привычным к экспедиционной демократии, чем к университетской чопорности.
Батышев жил один в двухкомнатной квартире. Кабинетом ему служила большая комната, маленькая была спальней. Стен в кабинете видно не было за книжными стеллажами, от пола до потолка, из простых сосновых досок, густо протравленных морилкой и покрытых лаком. У окна стоял небольшой письменный стол, сработанный неведомым мастером, неведомо когда. На черной, старинной полировки, крышке стола стояла пишущая машинка с наполовину исписанной закладкой бумаги. Профессор видимо работал. Чуть в стороне от письменного стола стоял журнальный столик, и возле него два старинных, с черной кожаной обивкой, порядком потертой, глубоких кресла. Павел не знал, был ли профессор когда-либо женат, но по Университету ходили упорные сплетни, что к нему похаживает симпатичная тридцатипятилетняя преподавательница с филфака.
Усевшись в жалобно пискнувшее под его тяжестью кресло, Павел с тоской подумал, что зря пришел сюда, ведь даже не знает, с чего начать разговор с Батышевым. Да и что ему может посоветовать Батышев?!
Профессор звенел на кухне посудой и не спешил появляться в кабинете. В конце концов, Павел решил ничего ему не говорить, а просто попить чайку, поговорить о том, о сем, потом пойти к Гонтарю и набить ему физиономию. Ничего умнее в голову ему не пришло.
Наконец появился профессор со старинным медным подносом в руках. На подносе стояла массивная, толстого фарфора, китайская чайвань, и рядом с ней странно выглядевшие изящные узбекские пиалы.
Наливая чай, профессор ворчливо спросил:
— И что ж такое стряслось, что заставило тебя вспомнить старика?
— Я вас и не забывал никогда… — пробормотал Павел, пряча глаза.
Павел отхлебнул чаю, почувствовал освежающий аромат жасмина, и необычный вкус напитка вдруг успокоил его. Разом исчезли все колебания, исчез страх перед будущим, страх перед будущим унижением, связанным с увольнением из Университета, с которым успел сжиться за столько лет.
— Арнольд Осипович, а ведь Гонтарь убийца, — спокойно, будто речь шла о чем-то незначительным, проговорил Павел.
— Я знаю, — равнодушно проговорил профессор, отхлебывая из пиалы.
Павел ошеломленно уставился на него, пиала жгла ладонь.
— Я думал об этой истории с сохатым, — продолжал Батышев, — Гонтарь как раз такой человек, который очень ловко умеет поставить себе на службу любую случайность. Однако расскажи, что ты видел? Я ведь там не был…
Подражая спокойствию профессора, размеренно отхлебывая чай, Павел принялся рассказывать. Когда он закончил, Батышев протянул:
— Н-да-а… Если ты все это расскажешь следователю, тебя признают клеветником, только и всего. Потому что, это не доказуемо. Даже если в озере найдут гильзы. Это не улика. Мало ли как они могли попасть в озеро. А о том, что эти разоблачения будут выглядеть, как подлая клевета, Гонтарь уже позаботился.
— Ну, а вы… — Павел запнулся, — могли бы выступить против Гонтаря?
— Я?.. — профессор странно усмехнулся. — Во-первых, меня там не было, а во-вторых, юноша, я никогда, ни при каких обстоятельствах, не выступлю против Гонтаря.
— Почему? — растерянно спросил Павел.
Профессор долго молчал. Задумчиво глядя в угол, допил чай, налил себе еще, но тут же отставил пиалу, потянулся к нижнему ящику стола и достал из него свой знаменитый нож. Звонко щелкнув, из рукоятки выскочило лезвие, странного дымчатого цвета с неясным узором как бы проступающим из толщи стали.
— Этот нож сделал один безвестный российский Кулибин в лагерных мастерских…
— Где-е?! — опешил Павел.
Батышев поглядел на него, усмехнулся, осторожно взял свою пиалу, отпил, после этого заговорил снова:
— Университет я закончил в пятьдесят первом. Там, за Уралом, уже царили Лысенко с Лепешинской, наука была загнана в провинциальные институты. Но и там уже появились лысенковцы. У нас первым лысенковцем был папаша Гонтаря. Ну, вся недоучившаяся молодежь, конечно, возле него собралась. А нас, меньшинство, кто серьезно учился, и свое мнение имел, собрал вокруг себя один старейший профессор… Не буду называть его имени. К чему тревожить лишний раз? Его и так на старости лет, перед смертью, вволю помытарили. А я был молод, горяч, считал, что истину можно доказать даже тем, кто науку приспособил для политического авантюризма. Короче говоря, всему нашему кружку навесили ярлык — антисоветская деятельность, а донос накатал Гонтарев папаша. Там еще подписи были… У нас городок маленький, когда я вернулся, встретил одноклассника, а он, оказывается, в архиве работал. По старой дружбе и перечислил мне благодетелей. Эти люди, кое-кто, до сих пор работают в Университете. Иногда я смотрю им в глаза долгим упорным взглядом. За это, в основном, меня и не любят. Короче говоря, дали мне четвертак. Двадцать пять лет, по-русски говоря. Тогда, на излете репрессий, всем четвертаки давали. Правда, я к расстрелу готовился. Портретик даже на груди выколол. Так сказать, улыбка Мефистофеля палачам. Пусть стреляют в своего вождя и учителя, корифея всех наук…
Павел изумленно воскликнул:
— А я всегда думал, что это делают наоборот, заклятые сталинисты!..
— Вот как раз наоборот… Только, мало кто знал, что, когда расстреливают, в грудь не стреляют. В затылок стреляют… Для того, кто готовился к смерти, двадцать пять лет — подарок судьбы. Но все равно, сам понимаешь, что значит, такой срок для молодого человека… К тому же тогда казалось, что все это навечно; лагеря, репрессии ни за что… Мой друг, лагерный Кулибин, тоже рвался к свободе. И голова, и руки у него были прямо уникальными. Умудрился сварить настоящий индийский булат в обыкновенной лагерной кузнице. Его и посадили-то, я полагаю, за этот самый булат. Если подумать, в нашей промышленности и в армии, его просто негде применять, а технология сложнейшая. А он надоедал всем, пороги обивал, вот и запечатали его в лагерь, чтобы не надоедал занятым людям. В побег он готовился основательно. Иначе ты бы сейчас не разговаривал со мной. Хорошо, что он в мастерских работал. Лагерь-то лагерем, но кое-какое рудничное оборудование было, а его ремонтировать надо, вот моего друга лагерное начальство и ценило, даже усиленную пайку давали. Он такой самострел сварганил, что в разобранном виде никто понять не мог, что это такое, а я с ним потом на лосей охотился. А тут случилась амнистия. Ее еще называют бериевской. Большинство уголовников выпустили. А те, кого не выпустили, жутко обиделись. Они же все время считались "социально близкими". Вот и наладились в побег человек двадцать уголовников, и мы с другом с ними. Лопухи мы были зеленые. Эти гады взяли нас с собой, как продовольственный запас.
— Что-о-о?! — Павел даже разинул рот от изумления.
— Ты что, не знаешь?! — в свою очередь изумился профессор. — Это называется — "побег с коровой". Обычное дело в то время среди матерых лагерников. Да и сейчас наверняка тоже… Нравы-то мало изменились… Вот и нас сманили, чтобы сожрать, если прижмет. Неделю почти, бегом мы уходили от преследования, да и припасы кое-какие были. Так что, нас пока не трогали. Друг мой самострел нес в разобранном виде в мешке, уголовники не знали, что это такое. А я одну финку за голенище сунул, а нож вот этот — за подкладкой шапки хранил. Видишь, как удобно рукоятка изгибается? Когда на плотах пошли по реке, припасы кончились, и уголовники начали на нас какие-то особые взгляды кидать. Вот тогда до нас и дошло, что вовсе не по дружбе они нас в побег пригласили. Они глядели на нас, и зубами щелкали, как голодные собаки. Не пойму как, но только кто-то у меня из сапога ночью финку вытащил; мы уж и спать боялись. Уголовники — народ безалаберный, забыли хоть какой-нибудь картой запастись. С разгону впоролись в пороги. С нашего плота трое утонули. Нас с другом, и еще шестерых, на берег выбросило. Хорошо хоть остальные на другом берегу оказались. Вот тут наши друзья и решили подкрепиться… — профессор замолчал, потянулся к чайвани, медленным движением наклонил ее, сосредоточенно глядя, как золотистая, чуть парящая, струйка чая течет в пиалу. Казалось, он забыл о Павле.
Тот не выдержал, спросил почему-то шепотом:
— И что, вашего друга съели?..
Очнувшись от задумчивости, профессор усмехнулся:
— Нет, мы вовремя сообразили, да и маленькое преимущество имели; уголовники от голода ослабели, а мы — нет. Я ж биолог; кое-какими травками, да кореньями силы поддерживали. Да и мышами с бурундуками не брезговали… К тому же я в студенческие годы боксом увлекался, даже чуть чемпионом Сибири не стал. Тогда многие боксом увлекались… Когда уголовники прижали нас к берегу, мы кинулись на скалу, что вдавалась в реку. Там карниз был узенький, еле одному пройти. Друг мой принялся самострел собирать, а я с ножом на карнизе встал. Хорошо хоть эта компания все свои топоры перетопила. В общем, одного я успел в речку спровадить, тут и первая стрела свистнула. Из шестерых один только и успел убежать. Потом мы с другом кое-как связали плот из четырех бревешек, оставшихся от разбитых плотов, и дальше поплыли. Да только не отплыли далеко. У компании, что на другом берегу спасалась, карабин был. Мы-то думали, они утопили его, ан — нет. Кто-то бабахнул раз, видимо ради пакости, и друга моего с расстояния в пятьсот метров наповал. И так бывает… — Батышев снова замолчал, отпил чаю, потеребил задумчиво бороду.
— А дальше что? — снова прервал его задумчивость Павел.
— Дальше?.. Дальше ничего… Плыву на плоту, думаю. И вдруг понимаю: бежать-то мне некуда, хоть обратно в лагерь возвращайся. Документов никаких. Население в тех местах и сейчас-то редкое, а тогда одни чукчи жили. Любого белого человека со всех сторон видать. Да и какой толк из лагеря бегать, когда вся страна лагерь! Думал, думал я, да не придумал ничего лучше, как свернуть к устью какого-то притока, бросить плот, и двинуться вверх по течению в такую глушь, куда еще ни один человек не заглядывал. На мое счастье кто-то туда все же заглядывал. Наткнулся я на крепкую избушку из листвяга, в ней и обосновался. Жил как дикарь. Сам оленьи шкуры на одежду выделывал, зимой питался сырым мясом, чтобы цингой не заболеть. На третий год только к чукчам вышел. От них и узнал про амнистию. — Профессор помолчал, и уже другим тоном договорил: — Ты знаешь, а ведь не вычеркнуты эти годы из моей жизни. Может, они-то и дали такой толчок ей? Много я там передумал… В частности и о том, что нельзя мстить. Все, что случилось, может на второй виток пойти, и вернуться на другом уровне. Ведь по спирали все развивается… А было это на Адыче…
Он замолчал. Сидел в кресле, глядя куда-то в пространство; могучий, седой, с загорелым, гладким, почти без морщин, лицом. И эти его сила и твердость почему-то вызвали у Павла раздражение, он заговорил с едким сарказмом:
— Вот, значит, как… Значит, мстить нельзя… Тебе, значит, по одной щеке, а ты подставь другую… Чистоплюйство все это! А они не чистоплюйствуют! Они крепко везде устраиваются, и ничем не брезгуют. Сегодня он Фирсова убил, завтра всю жизнь на Земле угробит. Для того лишь, чтобы ему нигде не поддувало…
— Возможно, ты и прав… — тихо, с укоризной в голосе, заговорил Батышев. — Возможно, мы во всем виноваты. Вместо того чтобы, придя из лагерей, призвать к ответу всех гадов, мы принялись играть в благородство, а они этим воспользовались, и нас же мордами в грязь… При этом сами на своих местах остались, и талантливых ребят отпихивают, чтобы послушных холуев сажать рядом с собой… И, тем не менее, я против Гонтаря слова не скажу. Не желаю, чтобы хоть в чью-то голову закралось подозрение, будто я мщу ему за отцовы делишки.
Стараясь не глядеть на профессора, Павел поднялся, торопливо вышел в прихожую, снял с вешалки куртку и выскочил на лестницу. Одевался на ходу, оступаясь на ступеньках в темноте. В подъезде не горело ни единой лампочки.
Дверь Павлу открыл сам Гонтарь. Раньше такого не бывало, обычно открывала его жена. Пройдя в прихожую мимо неохотно посторонившегося Гонтаря, Павел повернулся к нему, дождался, пока он запрет дверь, и проговорил, глядя ему в глаза:
— А вы убийца.
В лице Гонтаря ничто не дрогнуло. Устало, как о чем-то давно надоевшим, и безмерно скучном, он выговорил:
— Я уже говорил вам, Павел Яковлевич, что не снимаю с себя ответственности…
— Я имею в виду другое… — медленно, тяжело отчеканивая слова, заговорил Павел. — Вы совершили хладнокровное, заранее обдуманное убийство. Вы учли все: и направление ветра, и озеро за спиной Фирсова, и куртинку кустарника перед его позицией, и даже заранее запаслись раздутыми гильзами. Две штуки хранились в крайних ячейках вашего патронташа. Вы не учли одного — даже латунные гильзы иногда не тонут… Да-а… За свою жизнь удачливого дельца от науки, и на примере своего папаши, вы настолько уверились в безопасности грязненьких поступков, что решились даже на убийство, когда почуяли опасность потерять жену, а особенно — свой авторитет на кафедре…
Гонтарь побледнел, лицо его сделалось страшным. Кривясь, он злобно выплюнул:
— Клеветник! Подлец — недоучка…
В ярко освещенной прихожей на Павла вдруг обрушилась тьма. И в этой тьме бледным пятном зыбко покачивалось кривящееся лицо Гонтаря. Задохнувшись, Павел с всхлипом втянул воздух сквозь сжатые зубы, и шагнул вперед, готовя страшный, смертельный удар локтем в висок. Видимо, все было написано на лице у Павла, Гонтарь даже позабыл все свои навыки боксера; охватив голову руками, он сполз по двери на пол, скорчился на половичке, по ушам резанул пронзительный, очень похожий на заячий предсмертный крик, вопль:
— И-и-ррра-а! Ми-или-ици-и-ю-у!..
Этот вопль привел Павла в чувство. Задыхаясь, он кое-как нашарил замок, отпер его, рывком открыл дверь, отшвырнув ею вопящего Гонтаря, и выскочил на лестницу. Двумя прыжками преодолев два пролета, выскочил из подъезда, и тут только смог вздохнуть. Влажный, прохладный ветер с редкими каплями дождя, ударил в лицо, от этого сразу стало легко, неожиданно накатила волна веселья; до того показался смешным и жалким Гонтарь. Но тут же стало до боли жалко Фирсова, из-за того, что его убил такой жалкий человечишка…
Павла вдруг осветило фарами вывернувшейся из-за поворота машины. Он отскочил, но машина резко затормозила, фары погасли, и в свете тусклой лампочки, горящей над дверью подъезда, Павел разглядел видавшую виды "Ниву" профессора Батышева. Он открыл дверцу, спросил ворчливо:
— Надеюсь, ты его не убил?
— Бог вовремя остановил руку… — хмуро бросил Павел. — Да теперь жалею…
Профессор мотнул головой:
— Садись.
Павлу ни о чем не хотелось разговаривать с Батышевым. Вообще ни с кем не хотелось разговаривать. Забиться бы в тайгу, в глушь, погрузиться в ее тишину и свое одиночество, и ни о чем не думая, слушать шум ветра в ветвях, лежа у костра на лапнике, слушать ночи…
Помедлив, все же сел рядом с Батышевым, и он тут же рванул с места, благо, на подъездной дорожке никого не было по случаю позднего времени и дождя. Мимо понеслись освещенные окна домов, уличные фонари; блестки света прыгали в каплях дождя на ветровом стекле. Шуршали шины по асфальту, с глухим треском, словно рвали мокрую ткань, машина пролетала лужи, в щели неплотно закрытого окна свистел ветер. Мало-помалу Павел успокоился. И когда через полчаса профессор повернул машину на заросшую лесную дорогу, успокоился совсем. Не хотелось больше думать ни о Гонтаре, ни о потерянном Университете, ни даже о Вилене, которую не видел с самой весны, а видеть хотелось, так хотелось видеть! До сегодняшнего дня.
Лесная дорога вскоре затерялась среди кустов подлеска, осталась лишь чуть приметная колея. Опасно кренясь, машина проплыла еще несколько метров по колее, и тут свет фар уперся в мощную колоннаду древесных стволов. Профессор сейчас же выключил мотор и погасил фары, но Павел успел узнать кедры.
Батышев распахнул дверцу и вылез в темную влажность леса, в мягкий шум ветра, под редкие дождевые капли, каким-то чудом, пробивающие густые кроны. Павел вылез следом, ноги тут же утонули по щиколотку в мягком ковре хвои, много лет копившейся здесь. Под одним из кедров лежал толстенный обрубок бревна, профессор подошел к нему, сел, привалившись спиной к мощному стволу. Он уверенно двигался в темноте, как в собственной квартире, видимо, тоже обладал хорошим ночным зрением, как и Павел, для которого любая, даже самая черная ночь, казалась серым полусумраком. Павел присел на бревно рядом. Ветер глухо шумел высоко над головой, а здесь лишь гулял легкий сквознячок.
— Я уже лет двадцать приезжаю сюда посидеть, подумать, отдохнуть от всего… — Глухо проговорил профессор. — Здесь их девять штук, стариков… Чудом уцелели…
Павел молчал. Говорить ему уже было нечего. Он только ждал, когда профессор выскажет все, что хочет, ненужное и никчемное, чтобы потом сидеть и бездумно смотреть в ночь, и слушать ветер. Но профессор только проговорил:
— У меня друг был, еще в студентах, на геологическом учился… Его тоже посадили. Он так и сгинул где-то, а я вот живу… — и замолчал.
Павел сидел, прислушиваясь к шипению ветра в кронах кедров, и постепенно уходило все в прошлое; и Гонтарь, и Фирсов. Что же делать, если ничего не поделаешь?.. Собственно говоря, никакой катастрофы не произошло; просто, придется начать все сначала. Он ведь так и остался младшим научным сотрудником. Мало ли что из аспирантуры его выгнали, из Университета-то не гонят…
…На следующий день все пошло, как и прежде; будто ничего не произошло, Гонтарь был как обычно вежлив и спокоен, и с Павлом разговаривал обычным тоном. Павел его на всякий случай предупредил, что доработает до зимней сессии, и перейдет на другую кафедру. Уже не чувствуя себя работником этой кафедры, Павел чисто по привычке пришел на очередное заседание кафедры, сел в сторонке со скучающим видом. Он в пол-уха прислушивался к обычной текучке, равнодушно дожидаясь окончания. Наконец, все вопросы исчерпались, кто-то уже отодвигал стул, но тут Гонтарь спросил:
— Павел Яковлевич, что там у вас с милицией? Какая-то драка, поножовщина… Объясните, пожалуйста…
— А кто вам сообщил эту чепуху? — удивленно спросил Павел.
Гонтарь изумленно приподнял брови, и, оглядывая всех присутствующих, произнес, как бы про себя:
— Изумительно! Драку с поножовщиной, и попытку изнасилования он называет чепухой.
Павел пожал плечами:
— Да ничего страшного не произошло. Я как-то возвращался домой, а в подъезде трое парней приставали к девушке, я их просто вышвырнул из подъезда…
— Позвольте вам не поверить! — с нажимом выговорил Гонтарь. — И не пытайтесь представить все в таком безобидном виде. В попытке изнасилования как раз замешаны вы. — Павел, как любили когда-то писать писатели, на самом деле потерял дар речи; сидел и только рот открывал, не мог произнести ни слова, а Гонтарь продолжал, подпустив отеческого сожаления в голос: — Давно пора вынести вопрос о моем бывшем аспиранте на обсуждение, — он сокрушенно опустил голову. — Виноват, товарищи… Думал, мне самому удастся добиться от Павла Яковлевича более вдумчивого контроля своих поступков. Серьезный все же человек… Но… — Гонтарь тяжело, с сочувствием вздохнул. — Эти постоянные драки… И все-то у него так гладко выходит, все-то у него кругом виноваты: злодеи толпой нападают, у кого голова проломлена, у кого рука сломана, а на Павле Яковлевиче ни единой царапинки. Так что, я считаю, необходимо принять самые решительные меры. Потом он сам нам спасибо скажет… Я устал, товарищи… Устал! Я уже четвертый год бьюсь с ним. Эта бесконечная связь со студенткой… Эта кошмарная драка, по существу, с детьми на уборочной. Но самое главное, — все можно понять и простить, мы ведь тоже были молодыми, — Павел Яковлевич не желает прислушиваться к моим рекомендациям по доработке диссертации! К рекомендациям своего руководителя! А я, товарищи, не желаю дискредитировать себя, рекомендуя к защите то, что он в своем непомерном самомнении называет диссертацией. Конечно, это моя вина, в конце концов, он мой аспирант, мой ученик. Но, что поделаешь, в любой работе бывает брак… Господи! И сейчас, какой кошмар: драка с попыткой изнасилования…
У Павла вдруг прорезался голос, он вскочил, крикнул:
— А чего это вы мне мораль читаете?! Убийца и подлец!
Гонтарь лишь развел руками, и обвел всех присутствующих беспомощным взглядом.
Все было кончено. Гонтарь убил Павла наповал. Павел ходил к ректору, но тот лишь качал головой, сочувственно глядя сквозь очки с толстыми стеклами. Павел рассказывал, все, как было, но он не верил. Потом собрался партком. Старики сидели, и прокурорскими взглядами буравили Павла. На столе лежали две кляузы; одна от энергичной Алькиной мамочки, а вторая от мадам Трутневой. И хоть Павел опять рассказал, все, как было, на него тут поистине полились помои ушатами. Особенно разорялся зам секретаря парткома, преподаватель кафедры истории КПСС товарищ Меха. Он в пятнадцатиминутной речи всем разъяснил, что таких растленных типов гнать надо из партии, а уж из Университета — тем более.
Из партии Павла не выгнали, только выговор объявили, а вот из Университета вышвырнули по тридцать третьей статье. Не помогло даже заступничество Батышева. В последний день своей работы в Университете, он зашел в оранжерею, попрощаться с Михаилом, но его там не оказалось, а лаборантка сказала, что он скоро должен прийти. Павел сел за препараторский стол на высокий табурет и от нечего делать принялся листать старый, с вырванными страницами, научный журнал. Тут открылась дверь, Павел поднял голову, на пороге стоял Гонтарь. Почему-то он не закрыл сейчас же дверь с другой стороны, а прошел к столу. Павел равнодушно смотрел мимо него. Оглядевшись, и не найдя второй табуретки, он примостился на край кадки с цветущей алоказией. Заговорил, будто ничего между ним и Павлом не произошло:
— Жаль, что вы не извлекли из всего пользы для себя. Поверьте, я только добра вам хочу. Я лишь преподал вам урок, чтобы вам же потом легче было в жизни. Вы не поняли… Жаль…
Павел проговорил, сочувственно улыбаясь:
— А вы сумасшедший… Это ж надо, меня с дерьмом смешал и всю жизнь поломал исключительно потому, что я догадался — Фирсов мастерски убит, а не от несчастного случая погиб. И на полном серьезе рассуждаете о воспитании, добре…
Гонтарь вдруг потянул носом, спросил:
— Чем это тут воняет?
Павел насмешливо улыбнулся:
— Алоказия цветет.
— Ну и что?
— Так пахнет цветок алоказии, возле которой вы сидите.
— Цветок, а пахнет тухлятиной… Странно…
Павел вспомнил, что Гонтарь не дружен с ботаникой, сказал с подначкой:
— Прямо как вы…
— Что-о?!
— Тухлятиной вы воняете, профессор Гонтарь. Взяточник вы, законченный подлец, к тому же еще и убийца, — не меняя тона, выговорил Павел. — Мне кажется, вы далеко пойдете, если милиция не остановит…
Сожалеюще глядя на Павла, Гонтарь покачал головой, и проговорил задумчиво, как бы про себя:
— Как ты только дальше жить будешь…
Павла отвлекло от воспоминаний то, что уже настало время ужина, а Ольга почему-то включила телевизор. Он прошел в соседнюю комнату, Ольга сидела на диване, и увлеченно смотрела на экран. Там кипели страсти какой-то дискуссии. Павел удивился еще больше; Ольга перестала смотреть "Санта-Барбару", и "Просто Марию" то ли на девятой серии, то ли на десятой, а тут дискуссия… Он сел рядом, спросил:
— Об чем спор?
— Об армии…
— Что, так интересно?
— Да ведь тебя в армии покалечило, вот я и смотрю теперь все, что об армии. У меня же еще Денис есть…
Павел вгляделся в экран, прислушался; упитанные, гладенькие мальчики во главе с величественным генералом с глубокомысленным видом рассуждали о том, какая армия нужна России. Павел рассмеялся, сказал:
— Если отсеять всю шелуху, то остается только одна причина, согласно которой России нужна гигантская армия: исключительно для воспитания мужчин. Во-первых, не слишком ли дорогостоящая воспитательная процедура? А во-вторых, наша армия не воспитывает, а калечит, и тела, и души. Мне повезло, я лишь штыковой удар в бок получил, лишился двух ребер, получил мозговую травму и сломал ногу. Другим и похуже бывало…
Ольга тяжело вздохнула:
— Не шути так… Я как подумаю, что если Денис в институт не поступит, сердце кровью обливается…
— Хочешь, еще одну злонамеренную туфту советской пропаганды разоблачу? — сказал Павел, разглядывая генерала на экране.
— Разоблачи… — обронила Ольга без особого интереса.
— Все топчутся от тезиса: большой стране нужна большая армия. Бред пьяного генералиссимуса! Большой стране как раз и не нужна большая армия, тем более с таким, как у России географическим положением. Это какому-нибудь Израилю в случае войны надо всех поголовно, в том числе и женщин под ружье ставить, и в отпуск солдаты должны ходить с личным оружием, и резервисты обязаны держать свои автоматы в шкафах вместе с камуфляжем. Израиль стоит в окружении враждебных стран, а территория у него… После пересечения границы через две минуты воздушный десант уже может оказаться в Тель-Авиве. Если большая страна не собирается вести завоевательную войну, ей не нужна большая армия. Я смотрю на этих генералов, и у меня такое ощущение, будто они ни в военных училищах не учились, ни академий не заканчивали; мышление осталось на уровне ротного старшины. Да только на карту глянуть достаточно, и любому нормальному человеку станет ясно, что России не нужно это людство плохо обученных салабонов, затюканных "дедами", запившихся офицеров, и "дедов", давно на все положивших с прибором. Для начала посмотрим, есть ли у России потенциальные противники. Пойдем с запада на восток. От Скандинавии до самой Турции это либо карликовые страны, либо страны с развитой демократией. Только твердолобые коммунисты не в состоянии понять, что страна с развитой демократией не способна вести крупномасштабную завоевательную войну. Пример — Штаты. Всей мощью не смогли справиться с крошечным аграрным Вьетнамом. В самих Штатах поднялась такая буря протеста, аж террористические организации образовались, протестовавшие против войны. Пойдем дальше — Иран и Ирак. Эт, да, эт, диктатуры, это, серьезно. Но агрессия с их стороны опять же невозможна. Или, скажем так, внезапная агрессия. От них до границ России по три страны, в двух из которых православие и веками воспитанная идиосинкразия к персам, а так же тысячи километров безводных степей и пустынь. Даже если аятолле или какому-нибудь Хуссейну взбредет на ум пойти воевать Россию, это будет не серьезно: растянутые на тысячи километров пути снабжения не позволят обеспечить армию в достаточном количестве боеприпасами. Дальше, Афганистан. Тоже несерьезно. Аграрный Афганистан, даже под управлением экстремистов талибов не способен вести войну против России. Единственное, на что он способен, это подлый, мелкий терроризм. Но с терроризмом армии не воюют, с терроризмом воюют малочисленные команды натасканных волкодавов. Остается Пакистан с Индией. Во-первых, они между собой еще лет триста будут воевать. И опять же, им до границ России топать и топать по горам и пустыням. До сих пор у нас противник номер один — Китай. Но даже Китаю с его стадвадцати миллионной армией не под силу завоевать Россию. От Владивостока до Урала населена только узенькая полоска территории вдоль Транссибирской магистрали, дальше на север до самого Ледовитого океана лежат малонаселенные таежные районы. Захватив Транссибирскую магистраль, армии вторжения все равно пришлось бы наступать на запад по узкой полосе вдоль границы. Какой смысл лезть в безлюдную тайгу? В этом коридоре продвижение армии любой величины парализуют несколько мобильных группировок, базирующихся где-нибудь в тайге, и несколько эскадрилий штурмовиков, которые сейчас базируются в тайге. Наступление через Среднюю Азию так же невозможно. Во-первых, в самом Китае армии придется пройти тысячи километров самых безводных на Земле пустынь, а потом еще и в Средней Азии не считанные тысячи километров пустынь и степей. В этих просторах за пару недель полягут все сто двадцать миллионов при наличии у России даже нынешней штурмовой авиации. Потому что перерезать коммуникации, растянутые на тысячи километров по степям и пустыням, пара пустяков. Самая лучшая защита для России, это ее просторы. Ну, что у нас остается? Штаты? Нас от них отделяют океаны. Морскими десантами можно завоевать только какой-нибудь островок в океане, но не континентальную державу. Для обороны и влияния в Мире, России нужна армия с численностью личного состава тысяч в пятьсот. При этом должен быть мощный флот, с нормальными авианосцами, а не с недоносками типа авианесущих крейсеров, с хорошо тренированной профессиональной морской пехотой. Стратегические ракетные силы, естественно. Мощная развитая авиация, стратегическая, тактическая и истребительная. И несколько небольших мобильных моторизованных соединений с танками и самоходными артустановками. И, разумеется, тактические ракетные войска. Вот по этим родам войск, если распределить пятьсот тысяч человек, этого за глаза хватит, чтобы держать на высоком уровне свой престиж в Мире.
Ольга засмеялась, сказала:
— Стратег ты у меня… Неужели стольким маршалам такая здравая мысль в голову до сих пор бы не пришла?
— Пришла им эта мысль, да помалкивают. Стольких генералов бы пришлось раньше времени на пенсию спровадить. А им это охота? Да и тогда в России нельзя бы стало маршальское звание присваивать. Непомерную армию создал Сталин для совершения мировой революции путем захвата капиталистических стран. Но американцы раньше нас создали ядерное оружие, поэтому мировой революции не получилось, а потом, слава Богу, наш великий стратег благополучно скончался. Однако наши последующие властители так и не набрались духу отказаться от многомиллионной армии, а может ума не хватило, понять, что небольшая, но хорошо обученная и оснащенная армия гораздо опаснее нашей нынешней.
— Ты что, всерьез считаешь, что Сталин собирался первым начать Мировую войну?
— Нет, он заставил ее начать Гитлера, он ее собирался с блеском закончить. Это ж любому нормальному человеку понятно: Сталин целенаправленно, десятилетиями, восстанавливал военную промышленность Германии, ее армию. Большинство высших офицеров Вермахта учились в военных училищах Советского союза. Неужели Сталин был такой дурак, что сам на свою голову готовил напасть? Недавно я прочел у Солженицына, будто Сталин безоговорочно поверил Гитлеру, что он не нападет на Советский союз. Потому, мол, и войска на границах не были приведены в боевую готовность. Вроде, умный человек Солженицын, и войну прошел, и лагеря, а такую чушь сморозил: Сталин кому-то поверил! Да он только себе верил! Он руками Гитлера сокрушил Европу, а потом хотел с блеском ее освободить от Гитлера, и построить во всей Европе социализм, а потом и в остальном мире. Впрочем, как раз при Сталине у нас и был полный коммунизм, как он описан у Томаса Мора, Кампанеллы и прочих адептов. То обидно, что звоном великой победы прикрыли, а по существу, замаскировали трагедию двухсотмиллионного народа. Сталин сам готовился ударить первым. Все войска были нацелены на вторжение, а не на оборону, потому и попали в первые дни войны в окружение миллионы. И репрессии, и расстрелы, все было нацелено на то, чтобы добиться безоговорочного подчинения в стране, а потом бросить всю страну на захват Европы. Знаешь, как дрессируют овчарку, чтобы она по одному слову хозяина бросалась на человека и рвала его насмерть? Хозяин привязывает на цепь, и уходит, потом приходит посторонний дядя с палкой или веревкой, и начинает собаку избивать. Избивает до тех пор, пока она не озвереет. Так вот, всю Россию Сталин привязал к забору и избивал, пока она не стала готовой на весь мир кинуться по одному его слову. Это ж как надо было избить, чтобы она кинулась не на того, кто ее избивал, а на того, кого он ей указал?! Потому и живем сейчас так погано; всех нормальных людей по лагерям сгноили, кого не догноили в лагерях, немцы на фронтах побили. Вот и остались в стране одни козлы да уроды. А кого козлы и уроды воспитать могут? Таких же козлов и уродов… Сколько же веков должно пройти, чтобы выправиться целому народу? Деревья на оползне тоже невозможно выправить…
Ольга засмеялась:
— Ну и выверт у тебя получился! Пошли ужинать.
— Погоди, сейчас будут новости по "Губернскому каналу"…
Павел переключил канал и попал как раз на заставку новостей. Ольге давно были неинтересны всякие новости, и она уже поднялась, чтобы идти на кухню, но тут услышала знакомое имя. Повернувшись, она уставилась в экран, а там уже длинноногая Вероника весело вещала:
— Мы беседуем с известным писателем… — и так далее.
Павел выслушал все интервью с застывшей кривой ухмылкой. На экране цветного телевизора его побитая физиономия выглядела еще жутче, нежели в яви. Дослушав все, Ольга всплеснула руками:
— Господи, Паша! Ну и в историю ты попал… Как же ты еще и репортерам попался?
— А я вот этой Веронике как раз на сегодня встречу назначил, она хотела поговорить о фантастике и детективном жанре. Пришел, а она при виде моей физиономии напрочь забыла и о фантастике, и о детективах. Ладно, пошли ужинать…
Мотоцикл прапорщика спустили в омут. Держась за бревно, долго плыли вниз по течению, пока не увидели устье небольшого ручья. По дну ручья шли весь день и половину ночи, пока он не кончился. Потом пошли напрямик по тайге. Хмырь отобрал у всех сигареты, размял в горстях и время от времени посыпал табаком след. Шли день другой, почти бежали, спали часа по четыре, самое темное время ночи, и опять шли. Настороженная тишина тайги изматывала нервы, ветки остервенело хлестали по лицу. Комары с деловитым писком впивались в лицо, шею, уши.
Гиря уже ничего не соображал. Голова гудела от бесконечного кружения одинаковых деревьев, все внимание было сосредоточено только на том, чтобы не потерять из виду качающуюся спину Хмыря. Изредка тот останавливался, и выкапывал ножом что-то из земли. Пока он копал, все валились рядом и, закрыв глаза, отдыхали несколько минут. Хмырь вставал, совал выкопанный корешок в мешок, и ни на кого не глянув, шагал дальше. Поднимался Гиря, поднимался Крыня, свирепым пинком поднимал Губошлепа и снова — ветки по лицу, паутина в глаза, и однообразный шелест шагов и писк комаров.
Что-то затрещало рядом в кустах, тут же оглушающе громыхнул выстрел. Гиря присел от неожиданности, Губошлеп упал на четвереньки, и, быстро-быстро перебирая руками и ногами, отполз в сторонку, Крыня с вытаращенными глазами, побелев лицом, водил по сторонам стволом автомата. Автомат крупно трясся в его руках. Хмырь выволок из кустов крупную черную птицу. Крыня опустился на землю, матерясь жалобным голосом.
— Хоть бы предупредил! Палишь…
Окинув всех презрительным взглядом, Хмырь бросил к ногам Гири глухаря. Тот молча связал бечевкой его лапы, и повесил себе на плечо. Вскоре вышли к ручейку. Хмырь бросил свой мешок на землю, сказал:
— Отсюда легче пойдет. Дня через четыре выйдем к реке, сделаем плот и поплывем как туристы. Потом будет самое трудное; пойдем через большое болото, — оглядев растянувшихся на земле донельзя измотанных беглецов, брезгливо поморщился: — Сначала надо дров для костра наготовить, табор устроить, а уж потом валяться.
Крыня проворчал:
— А иди ты, со своим табором…
Гиря поднялся, вытянул из-за пояса топор и направился к сухостойному дереву. Выпотрошив глухаря, Хмырь нагреб на берегу ручья глины, обмазал ею птицу и пошел помогать Гире. Губошлеп с Крыней так и не двинулись с места.
Обрубая сучья с поваленной лесины, Гиря глянул на них, тихо заговорил:
— Слышь, Хмырь, Крыня считает, что тайгу можно и без тебя пройти…
Хмырь мрачно бросил:
— Ну, дак и топайте…
— Да погоди ты! Крыня тебя так просто не отпустит. У него автомат…
— Ну, мы еще поглядим…
— Чего глядеть-то? Он только момента ждет, чтобы на заточку тебя насадить. Я его всяко уговаривал. А он все свое: нечего, мол, еще и с Хмырем делиться. Тайга просторная, а кости молчат…
Хмырь задумался, медленными движениями собирая сучья в охапку, наконец, проговорил раздумчиво:
— Тайга-то просторная, но кости говорить умеют, для того, кто понимает… Вот и не надо их на виду оставлять.
Положив в костер закатанного в глину глухаря, Хмырь вывалил из своего мешка кучу всяких корешков, луковичек и принялся их старательно чистить. Гиря сидел рядом и, покуривая последнюю сигарету, наблюдал за ним. Крыня с Губошлепом грызли последние сухари.
Хмырь бросил на них взгляд исподлобья, сказал:
— Чего сухомятину жрете? Подождите немного, сейчас хорошая еда будет. Вот, и корешки…
Крыня огрызнулся:
— Сам лопай свою траву. Не хватало еще загнуться от какой-нибудь отравы. Я в детстве в пионерском лагере был, так из нашего отряда один пацан выдернул корешок на берегу речки и съел. Только и успел сказать: — сла-адкий… Упал и тут же умер.
— То был вех… — проговорил Хмырь, окидывая Крыню долгим взглядом. — В некоторых местах он яд набирает, а в других не набирает, и на вкус неплох…
Выкатив из костра глухаря, Хмырь разбил глиняную скорлупу. Губошлеп шумно потянул носом воздух, и, бросив сухарь, подполз поближе. Отпихнув его, Крыня запустил пальцы в дымящееся мясо и выломал целый бок с толстыми шматами темного мяса. Гиря отшвырнул окурок и тоже придвинулся. Хмырь задержал руку Гири, протянутую к мясу:
— Подбери бычок и брось в костер. Что, учить тебя, как сосунка? Кострище безлико, а по бычку знающий человек много чего понять сможет…
Проглотив злость, Гиря полез в траву.
Хмырь, отвернув ногу, вгрызался в сочную мякоть, бросал в рот корешки, луковички, какие-то стебельки, смачно хрустел. Гиря тоже потянулся к корешкам.
Яростно заматерившись, Крыня вывалил содержимое своего рта на ладонь:
— Проклятый хомут и так все зубы вышиб, а тут еще и дробь…
— Ты жри, да посматривай… — обронил Хмырь.
Пока ужинали, стемнело. Хмырь развалился на заранее приготовленной подстилке из пихтовых лап. В костре тихо тлели два бревна, положенные крестом. Тихонько матерясь, остальные копошились в темноте, на ощупь, обламывая ветки.
— Ты, Хмырь, о себе только думаешь… — захныкал из темноты Губошлеп.
— Вы будете кверху пузом лежать, а я о вас думать?! А идите-ка вы… Как хотите! Я вам теперь ни костер, ни жратву готовить не буду. Четыре дня идем — ничему не научились. Связался с… Нянькаться с вами… Один бы я вдвое быстрее шел.
Через два дня вышли к поселку. Губошлеп мечтательно протянул, глядя на приветливо блестящие в закатном свете окна домов:
— Куревом запасемся… Жратвой хорошей…
— Обойдешься. Без курева и жратвой, той, что Бог посылает, — Хмырь перекинул ружье с руки на руку.
Крыня примирительным тоном попытался уломать его:
— Да чего ты трусишь? От зоны уже километров двести отмахали. Нас в другой стороне ищут. Да ведь мы и за деньги можем взять все, что нам надо.
— Мало ли что? Твою рожу тут враз срисуют. Посмотри на себя. Это тебе не город. Там можно спрятаться. А тут, если след пометил — хана. Когда болото пройдем, тогда и можно будет в какой-нибудь поселок завернуть.
— Хмырь дело говорит, — вмешался Гиря. — От воли окосели. Никаких поселков. Жратва есть, без курева обойдемся. Врачи говорят, курить вредно. Вот и будем здоровье поправлять, перед райской жизнью на бережку теплого моря…
Хмырь уже шагал в глубину леса.
…Ползая на коленях по влажной, холодной земле Хмырь рвал чахлые стебельки черемши, чудом уцелевшие до конца лета в лесном закутке, где никогда не бывало солнца, а снег, наверное, лежал до середины июня. Хмырь всю жизнь прожил на границе, где колбу переставали называть колбой, и начинали называть черемшой. Ему больше нравилось название "черемша". Набрав пучочек, сдернул жилку коры с кустика ивы, перетянул его, поднес к носу красненькие черешки, с наслаждением втянул терпкий чесночный аромат, и вдруг, будто током ударило. Он сидел на земле, и оторопело смотрел на пучочек черемши в своей громадной мосластой лапе. Точно такой же пучочек принес ему в лазарет прапорщик, когда Хмырь там отлеживался, скошенный в конце зимы странной болезнью, которой лагерный врач названия не знал, но, мрачно качая головой, говорил, что надежд на выздоровление мало.
Была весна, Хмырь даже в уборную не мог сам ходить, и чтобы вообще не хотелось в уборную, перестал есть. Прапорщик пришел под вечер, молча положил пучочек черемши на облезлую крышку тумбочки, посидел рядом с койкой на табуретке, когда-то покрашенной белой краской и давно уже ставшей серой, сказал несколько ничего не значащих бодрых и грубоватых фраз, и ушел. А Хмырь потом всю ночь не спал. Накрывшись с головой одеялом, прижимал к лицу пучочек черемши и глотал, глотал, и никак не мог сглотать все слезы, а выпустить их наружу тоже не мог. Наутро он встал с постели и сам доковылял до столовой. С этого дня быстро пошел на поправку.
Хмырь привстал, шагах в шестидесяти, за излучиной ручья, на прибрежной терраске горел костер, вокруг разлеглись измотанные донельзя беглецы. Крыня обнялся с автоматом, Губошлеп лежит пластом. Гиря, опершись на локоть, шевелит костер палкой. Еще не сообразив, что делает, Хмырь потянулся за ружьем, лежащим на земле. Мягко скользнули в казенник патроны, снаряженные "жаканами", или, как по научному выражался охотовед — "пулями системы Якана", чуть слышно щелкнул самовзвод курков, блестящий шарик мушки удобно улегся на живот Крыни; пуля войдет в грудь над замковой частью автомата, с шестидесяти шагов Хмырь всегда клал пули в самую середку донышка консервной банки. Да и в медвежье сердце не промахивался. Хмырь никогда не ходил на медведя с карабином. Да и ни один опытный таежный охотник не стал бы искушать судьбу. Пуля из карабина может прошить медведя насквозь, но не остановить, и он успеет задрать охотника, и сам сдохнет на его трупе. А ружейная пуля с лап сшибает косолапого, и останавливает качественно. Уже потянувший курок палец вдруг остановила одна мысль, внезапно пришедшая в голову, и Хмырь опустил ружье. Пуля оставляет след на костях. Только дураки думают, что тайга бескрайняя, и без следа может скрыть что угодно. Он, конечно, не выпустит этих гадов из тайги, но сделает это так, чтобы они никогда не выплыли, даже мертвые, и не ухватили его за глотку.
Торопливо открывая ружье, боясь передумать, и извлекая патроны, пробормотал:
— Связался с гадами… Свобода… Хуже капкана…
Горбясь, он пошел к костру. Пучок черемши остался лежать на земле. Перебредая ручей, и чувствуя давно забытую легкость в душе, пришедшую после решения отправить на тот свет своих нежданных "друзей", Хмырь позволил себе вслух высказать еще одну мысль:
— Крысы… Подавитесь вы своими камнями…
У костра валялись птичьи кости. Насмешливо скалясь, Крыня проговорил:
— Где шляешься? Мы все съели. Мы порешили, что тебе и так хорошо.
Хмырь помимо воли остро глянул на Крыню. Видимо, в его взгляде что-то проскользнуло, пальцы Крыни медленно поползли к рукоятке затвора автомата. Боковым зрением Хмырь уловил напряженный, хищный, выжидающий взгляд Гири. Одновременно краем сознания проигрывал возможность закончить все здесь и сейчас. Ружье заряжено дробью, но на таком расстоянии это даже страшнее, чем разрывная пуля. Крыня не успеет дернуть рукоятку затвора, до нее еще надо дотянуться, а кнопка предохранителя ружья вот она, у Хмыря под пальцем… И тут же еще одна мысль: — Нет уж, гад, не получится; моими руками убрать Крыню. Хмырь знал, что Гиря играет в беспроигрышную игру, ему нечего опасаться потерять проводника. В любом случае Крыня не успеет выстрелить первым.
— Ну, съели, дак съели… — брюзгливо проворчал Хмырь. — Я и корешками обойдусь…
Он видел, как Крыня, поколебавшись, все же убрал руку от затвора, видел и разочарованный взгляд Гири.
…У Гири не было сил даже на то, чтобы материться. Сбоку тянулось унылое болото, с торчащими кое-где скелетами деревьев. Третьи сутки они тащатся вдоль него, продираясь сквозь дебри. Крыня запинал Губошлепа вконец. Тот уже и скулить перестал. Давно бы, наверное, упал и умер, да боится даже этого. Одному Хмырю все нипочем; шагает впереди, и даже ветки его не хлещут, обтекают стороной, комары, вроде, тоже не кусают.
Крыня с ненавистью смотрел на вихляющийся впереди тощий зад Губошлепа. Темная злоба на весь белый свет затопила все сознание Крыни, и сконцентрировалась на этом отвратительном заду. Когда можно было достать ногой, пинал сапогом. Но сил не было, нога как во сне еле-еле поднималась, еле-еле касалась это проклятого зада. Губошлеп, похоже, и не чувствовал пинков.
Изредка Крыня видел толстую шею Гири, злорадно отмечал, как на ней наливаются кровью комары. Значит, Гиря тоже выдохся, если их не гоняет. Ничего, не много осталось. Хмырь говорит, скоро речка, а по ней уже можно добраться до железной дороги. За весь поход Крыня усвоил намертво, что в тайге можно ходить лишь вдоль речек и ручьев. Напрямую массивы тайги можно пересекать только от одной речки к другой. Иначе закружишься, даже компас с картой не помогут. Все, амба. Гиря дальше этого болота не пойдет. Не такой Крыня дурак чтобы думать, будто Гиря не желает завладеть всеми камнями. Чуть-чуть дурака не свалял там, у ручья. Если бы Хмырь не струсил и полез в драку, пришил бы Хмыря. Теперь бы уже гнили где-нибудь в болоте. Хмырь еще нужен; без него, точно, тайгу не пройти. А жаль, такое хорошее болото… Хмырь — ладно. Но Гирю уже пора. Только надо аккуратненько, будто в ссоре, в раздражении. А то Хмырь поймет, что следующая очередь его. Эх, вот бы обоих!.. С автоматом это просто…
Про себя Крыня злорадно посмеивался с самого начала: побежали, как собачки за косточкой… А Гиря корчит из себя атамана… Крыня погладил автомат. Такая уверенная в себе, надежная машинка. Он отставил автомат на вытянутые руки, полюбовался. Точно, как живое существо, даже лицо есть. И взгляд — холодный, пристальный, безжалостный, как у змеи. Эх, раньше бы ему такую штучку!
Всю жизнь Крыня стремился быть первым, чтобы его боялись. И его боялись! Но не долго. Всегда, когда он начинал уверяться в своей значительности, вдруг кто-нибудь являлся, откуда ни возьмись, и все разрушал. В школе его не очень-то боялись; был он несильным, хоть и отличался недетской злобой. Всячески мордовал слабых, но сильные время от времени поддавали ему. Его всерьез стали бояться, когда он сделал себе настоящую финку, правда, выточил лезвие из кухонного ножа, а рукоятку набрал из зубных щеток. Даже старшеклассники старались не задевать его. Зато он наслаждался атмосферой страха. Так было до весны, когда он заканчивал второй раз шестой класс. В классе появился коренастый крепкий парнишка. Перезнакомившись со всеми, всем пожав руки, он подошел к Крыне, посчитавшим ниже своего достоинства подниматься со своей любимой задней парты ради какого-то шкета. Протянув руку, парнишка представился. Чуть ухмыльнувшись, Крыня изо всех сил даванул ему ладонь. К его удивлению, ладонь у парнишки оказалась деревянной жесткости. Как ни в чем не бывало, Крыня отпустил его руку. Но надо было показать, кто в классе хозяин, и он лениво процедил:
— Ты вот что, шкет, дай-ка мне десятник, на пачку "Беломора" не хватает…
Шкет с готовностью полез в карман, выудил рубль, помахал им перед носом Крыни, сунул обратно, и с притворным сожалением развел руками:
— Извини, пожалуйста, мелочи нет. К тому же сегодня понедельник, а я подаю только по субботам…
Отовсюду послышались смешки. Крыня понял: надо спасать положение, и из потайного кармана вытащил финку. Но парнишка не стал дожидаться, пока Крыня решит, что делать дальше — так врезал по носу, что весь мир в глазах померк. Потекли слезы, мешаясь с кровью, а проклятый шкет еще принялся безжалостно выворачивать руку. Отобрав нож, повертел его в руках, презрительно бросил:
— Тю, жестянка…
И, уперев лезвие в парту, в два счета отломил его от рукоятки. Крыню после этого уже никто не боялся. А парнишка, оказалось, с семи лет занимался борьбой. На второй год Крыню больше не оставляли; то ли вышло какое распоряжение министерства, то ли еще что, но только кое-как вытянули ему в восьмом классе тройки, и отправили в вольную жизнь. Хоть ему до восемнадцати и было далеко, мать пристроила его в железнодорожное депо подсобником. Работа тяжелая, платили мало. Учиться в ПТУ, чтобы получить специальность, не хотелось. А тут еще, когда появились свои деньжата, понравилось в ресторане сидеть. Правда, пока на вокзале, мимо которого ходил домой со смены. Но тут не спрашивали, сколько ему лет. Напиваться до опупения Крыня в то время не любил, ему нравилось корчить из себя эдакого солидного жучка, набитого деньгами под завязку. В ресторане было хорошо. Музыка, девочки глазками стреляют… Вскоре появился и дружок, с которым впервые пошел Крыня на "дело". "Дело" оказалось, проще некуда: встретили после танцев хорошо одетого паренька. Сразу после "дела" дружок зашел со шмотками в неприметный домишко в закоулках частной застройки, вернулся без шмоток, но с деньгами. Отсчитал Крыне половину. Так и пошло, встречали в темных переулках, в подъездах, хорошо одетых парней и девчонок, пригрозив ножиком, выгребали деньги из карманов, забирали хорошие шарфы, шапки, иногда — дубленки. Только через год дружка замели, но Крыню за собой он не потянул. Вот тогда Крыня и поверил в воровскую честь. Потом, через много времени, до него дошло, если бы дружок проболтался о Крыне, многие дела бы выплыли, да и групповое дело, тоже не пустяк. Получилось удачно: дружка посадили, а Крыню забрали в армию. Перекантовался в полковой кочегарке. Ничему путному не научившись, вернулся домой и сразу взялся за прежний промысел, но теперь один.
Однажды присмотрел на танцах паренька, одетого с иголочки; сапоги на высоких каблуках, шарф мохеровый, только начавший в моду входить, на пальце печатка, грамм на десять, дубленка загляденье. Крыня догнал его в темном проходе между домами. Держа нож у бедра, тихо и страшно, как научил его дружок, процедил сквозь зубы:
— Только вякни, железка сразу в брюхе будет… Давай, снимай барахло… Печатку не забудь…
Парень даже не смутился. Быстро зыркнув по сторонам, видимо убедившись, что Крыня один, с насмешливой ленцой протянул:
— Щас… Тока шнурки поглажу, и начну штаны снимать…
Темная злоба поднялась из самых потаенных глубин Крыниной души. Он шагнул вперед, и без замаха, как учил его дружок, дернувшись всем телом, ударил ножом, целясь парню под сердце. Но рука, будто в капкан угодила, что-то жестко пригнуло Крыню к земле, потом руку резко рванули назад, и она гулко хрупнула в плече. Крыня закричал бы от дикой боли, но голос пропал, он, будто провалился куда-то вовнутрь. Потом Крыня вновь увидел перед глазами парня. Отшвырнув нож подальше, он спокойно взял Крыню за шиворот, деловито пригнул голову к земле, ударил коленом в лицо, потом еще, и еще. Крыня безвольно мотался у него в руках, и только глухо икал. Наконец парень перестал его бить, отстранив на вытянутую руку, критически осмотрел побитую физиономию, и отпустил воротник. Крыня посчитал, что мучения его закончились, и, несмотря на вывихнутую руку, уже собрался дать тягу, как вдруг парень нанес ему молниеносный удар в челюсть кулаком.
Когда Крыня очнулся, парень стоял над ним и с любопытством разглядывал. Вставать Крыня не спешил, лежал и ждал, что будет дальше. Однако было похоже, что бить его парень больше не собирался. Он насмешливо заговорил:
— Тяжелая у тебя работенка… Столько риска, беготни… Ну взял бы ты на мне тряпок сотен на пять, да сам бы, что ли потащил на толкучку? Нет, загнал бы какому-нибудь скупщику за сотню. Так что, поразмысли. Может, ума наберешься… Про совесть я уж и не говорю. Вы же, твари, у людей последнее забираете, чтобы пропить на своей малине. Вас давить надо, как клопов. А тем, кого ты до меня ограбил, каково было до дому в мороз добираться?..
И он зашагал прочь, твердо врубая в снег высокие каблуки своих модных сапог. В ночи долго слышался злой, пронзительный визг снега.
Ума Крыня набрался. Нож он больше с собой не брал, завел увесистый мешочек с дробью. От удара таким мешочком человек на долго терял сознание, а на голове не оставалось ни малейшего следа, и опознать грабителя он потом не мог бы. В Крыне укоренилась и расцвела буйным цветом лютая ненависть ко всяким странным парням, которые ресторан и девочек меняют на долгие вечера в душных и вонючих спортзалах.
Крыне везло, хоть сам он этого даже не подозревал, считал, что так и должно быть; за год он ни разу не попался. Тут и дружок освободился. У него еще дружки нашлись. Решили пошарить на меховой фабрике. Крыне выпало стоять на стреме, на автобусной остановке. Ловко было задумано; ну стоит парень на остановке, ждет автобуса, ведь ближе к полуночи редко они ходят, тем более на окраине. Неподалеку, приткнувшись к обочине, стоит угнанный накануне инвалидский "Запорожец". Как раз за остановочным павильоном, почти вплотную приткнутом к забору, огораживающему фабрику, имелась дыра, через которую мужики-скорняки, видимо, ходили за водкой. Если на остановке никого не будет, Крыня должен будет перекинуть через забор ком снега. А там, проще некуда; выскочили в дыру, покидали мешки с добычей в машину, двое смываются на машине, остальные на автобусе. Главное, не дергаться, и спокойно ждать его на остановке, когда машина с добычей уже уедет.
Время подбиралось к полуночи, пора было уже появиться тем, кто шарил на фабрике, как вдруг к остановке вышли две девушки и парень. Весело пересмеиваясь, они о чем-то болтали. Тут-то и вылезла на крышу фабрики компания с мешками. Крыня похолодел; оказалось, фонарь, горящий на остановке, ярко высвечивал фигуры на крыше. Не додумались заранее разбить его.
Парень, заметив людей на крыше, крикнул, дурачась:
— Эй, слезай, закурим!
Ему и в голову не пришло, что он невольно оказался свидетелем ограбления. Девушки звонко расхохотались. Пересмеиваясь, они глядели на крышу. Фигуры на плоской крыше бестолково заметались. Крыня выхватил из кармана длинное шило, подскочил к парню, и воткнул ему под левую лопатку. Парень изумленно повернулся к нему, спросил:
— Ты чего?..
Но Крыня уже втыкал шило в спину девушке, и тут почувствовал плотское удовлетворение, будто не резал женщину, а трахал. На крыше сообразили, что свидетелей больше нет, ссыпались вниз по пожарной лестнице и вскоре полезли из дыры, с белыми, перекошенными лицами, раздраженные и злые, после пережитого ужаса.
Бежать из города было нельзя, Крыня это понимал. Но как хотелось подальше скрыться из этого города! Страх жил в животе. Постоянно, и днем и ночью холодил кишки. Идя по улице, Крыня шарахался от каждого милиционера, но потом сообразил, что брать его будут люди в штатском. Незаметно и неожиданно подойдут с боков, возьмут под руки, откуда ни возьмись, подъедет машина… И потом ожидание исполнения приговора… Говорят, в камере приговоренных не гаснет свет, каждую неделю водят в баню, каждый день — на прогулку, и с одной из прогулок, или из бани, они уже не возвращаются… До Крыни дошли слухи, что одна из девушек была беременной, — как раз она с мужем и провожала засидевшуюся подругу, — его долго по ночам душили кошмары, он их глушил водкой. Хорошо, деньги были, дорогие меховые шапки удалось быстро загнать. Однако пропить Крыня успел меньше половины — их стащила у него молоденькая, смазливая девчонка, с которой он остался после попойки. Она назвалась Лилей, но он потом так и не нашел ее.
По мере того, как убийство отдалялось, а Крыня все еще был на свободе, он будто воспарял к небесам, и вдруг почувствовал себя волком в овечьей стае; он ходил по улицам, и с прищуром прикидывал, как всадит заточку в того мужика, или как перерезать глотку вон тому, мордастому, с уверенным и твердым взглядом маленьких глазенок…
Потом Крыня участвовал еще в нескольких "делах". Хоть его и опасались, но явно не уважали. А опасались потому, что бессмысленным убийством он мог за бандой пустить по следу все городское угро. Крыня получал бросовые доли, его это злило, но сам он организовать ничего не мог, а потому и шестерил. Погорели на ювелирном магазине. Вернее, магазин-то они обчистили, но не озаботились заранее договориться о сбыте рыжевья, вот их и взяли на хате липового скупщика, который оказался ментовской подсадкой. Дали пятнашку. И тут, где совсем не ожидал, на зоне, привалило счастье. Однажды случайно заметил, как Ломанный шлифует крупный алмаз. То, что это именно алмаз, а не стекляшка, поверил как-то сразу, хоть и видел настоящий алмаз раз в жизни, и то маленький. Долго пас Ломанного, пока не засек, как он прячет алмазы. Этот старый тертый зэк был, будто фокусник; ни в один шмон у него никогда ничего не находили. А он и неплохую финку имел, и деньги у него водились, хоть никого из родных у него на воле не было. Крыня попытался изводить Ломанного, но тот оказался кремень-мужик, Крыня сам чуть не схлопотал перо в бок. Пришлось инсценировать самоубийство. Хорошо хоть Ломанный особняком держался, никакой силы за ним не стояло.
Вроде все обошлось, и Крыня начал успокаиваться. Сидеть, правда, оставалось еще долго, но с такой заначкой можно было с легким сердцем и подольше чалиться. С такой заначкой он уже не будет шестерить при всяких мелких авторитетах, сам пахан ему сапоги будет чистить. Да что пахан?! Теперь Крыня сможет жить где-нибудь в покое и достатке, крутиться в компании солидных жучков, попивать коньячок, а девочки на него сами будут вешаться.
Мечты быстро померкли, когда начал ходить вокруг, да около кошачьими шажками молодой, да шустрый следователь. Два раза приезжал на зону, задавал осторожные вопросы. И понял Крыня, всплыло что-то из мехового дела. А тут еще и лагерное начальство принюхиваться стало, видно стукнул кто-то насчет Ломанного. И понял Крыня, надо спасаться, пока в СИЗО не выдернули. Заметался Крыня, но как ни крути, а с зоны его мог вытащить либо Гиря, либо сам пахан зоны, но тому пришлось бы рассказать все. И неизвестно, вытащил бы он Крыню с зоны, или на правеж поставил за Ломанного? А Гиря еще двоих потащил. Ладно, Губошлеп нужен. Крыня помнил неудачу с золотом. Но вот Гире пора в болото. Ишь, хитрый… Придумал, бушлатами меняться, чтобы Хмырь и Губошлеп не знали, у кого камни. На Гире был бушлат Крыни, а камни в воротнике зашиты. Вон, ясно видно, углы вздуваются. Мудрит что-то Гиря… Все! Отмудрился…
Крыня вдруг ткнулся в спину Губошлепа. Размахиваться ногой было негде, двинул по спине прикладом. Губошлеп плаксиво заныл:
— Ты чего?.. Все остановились. Вон, Хмырь что-то увидел…
Хмырь стоял на краю болота и вглядывался в даль. Наконец повернулся, окинул компанию ненавидящим взглядом, нехотя проворчал:
— Человек через болото идет…
Все долго вглядывались в колеблющееся над болотом марево, но так ничего и не увидели. Гиря сказал с восхищением:
— Ну и глаза у тебя…
— Глаза глазами… Переждать надо. Он к тому же ручью идет, что и мы, а в этих местах только по ручьям и можно ходить. Надо пропустить его вперед.
Крыня сипло заорал:
— Ково, вперед?!. У него жратва, курево, документы! Само в руки плывет…
Гиря почему-то отметил про себя, что Крыня употребил типично сибирское словцо — "ково", значит, тоже сибиряк. Но, поди ж ты, тайги совсем не знает…
Хмырь насмешливо бросил:
— Ты, вроде, не голодаешь… Да и до железки уже не так далеко осталось. А там — Томск, а в Томске, ты сам говорил, у тебя кореша есть…
— Сам жри свою траву! — вдруг окрысился Крыня, и добавил смачно, с явным намерением разозлить Хмыря: — Кор-рова…
Но Хмырь только пожал плечами и равнодушно отвернулся.
Гиря внимательно смотрел на них обоих. Хмырь явно чего-то выжидает. Чего? Может, ждет, когда Крыня прикончит его, Гирю? Последние два дня Гиря постоянно чувствует на себе мертвый взгляд Крыни. Этот псих даже своих намерений скрывать не умеет. Гиря даже прикинул, когда Крыня попытается прикончить его. Выходило, не позже сегодняшнего дня, завтра они уйдут от болота. Гиря рисковал, тянул до последнего, не хотелось ему на шею вешать даже труп Крыни. Поэтому старательно делал вид, будто боится его.
— Может, не надо, а? Крыня, потерпишь?.. — нерешительно протянул Гиря.
— Сам терпи! Хмырь, надо его перехватить…
— Как его перехватишь? — Хмырь флегматично плюнул в сторону болота. — У болота ждать будешь? Так видишь, какой язык выпирает? Он до берега доберется раньше, чем мы язык обойдем. К тому же в чащобе шибко не разбежишься, а если идти по краю, он нас заметить может…
— Ладно, веди к той речке, там перехватим.
— Пошли… — лениво процедил Хмырь. — Только, скулить начнешь, сразу останавливаемся…
И они пошли. Лучше бы Крыня не настаивал. Хмырь шагал впереди летящим шагом, будто и не шагал вовсе, а плыл над землей, остальные гуськом бежали за ним. Гиря был доволен, развязка откладывалась. Пока у Крыни нет резону его убивать. Может, Хмырь, наконец, прикончит Крыню? Как бы его подзудить?.. Вот бы подставить Крыню под пулю этого охотника, или, кто он там?..
Ночевать остановились на берегу ручья. Крыня, развалясь на хвойной подстилке, которую ему приготовил Губошлеп, лениво процедил сквозь зубы:
— Хмырь, давай, поскорее потроши своего индюка…
Он наслаждался. Наконец он стал главным. Хмырь давно не перечит ему, Гиря тоже стушевался. А кто виноват? Надо было самому брать автомат. Крыня ласково погладил слегка тронутую налетом ржавчины сталь. Он был уверен, что все дело в автомате, что все молчат и подчиняются ему только из-за автомата. И даже не заметил, как Хмырь, углядев, что автомат лежит замковой частью на мягком, влажном, голом суглинистом бугорке, как бы ненароком наступил на него. Отпечаток получился такой, что любой таежник моментально поймет, что тут лежало.
Хмырь швырнул ощипанного глухаря в костер и тоже развалился на подстилке. Гиря, матерясь сквозь зубы, обжигаясь, вытащил глухаря из костра, пристроил на рогульки. Кое-как сгрызли надоевшее жесткое мясо таежной дичины, к тому же без соли, которая давно кончилась, и улеглись спать. Хмырь чутко дремал, время от времени поднимаясь, чтобы подбросить дров в костер. Он нарочно нарубил тонких сучьев, чтобы они поскорее прогорали. Хмырь раньше Гири понял, что Крыня готовится кого-то убить, по особому хищному выражению глаз, а потом и догадался, что первая жертва — Гиря. Вторая, разумеется, Хмырь, как только донесется гудок локомотива… Уж, в чем в чем, а в повадках зверей Хмырь разбирался.
Утром Хмырь все же настоял на том, чтобы направить след в противоположную сторону, вверх по течению другого ручья, впадавшего в речушку. А потом опять бежали по тайге, чтобы успеть перехватить человека у речки. Как объяснил Хмырь. А на самом деле он загонял Гирю и Крыню. Губошлеп, тот давно уже лишь добирался до своей подстилки, и спал до утра мертвым сном. Ох, как не хотелось Хмырю стрелять! Был еще один путь; свернуть в дебри, а потом оторваться от компании. Они наверняка закрутятся, закружатся и сдохнут с голоду. Хотя… Не годится. Они же друг друга жрать будут, но кто-нибудь выползет. Пожалуй, лучше всего подставить Крыню под пулю того парня, что шел по болоту. Если он не лопух какой-нибудь, из туристов, обязательно влепит пулю в Крыню, а может и в Гирю заодно. А там видно будет. Можно будет и прапорщика, и остальное, свалить на Крыню с Гирей. Не зря же Хмырь уже вторые сутки ведет компанию впереди этого парня, оставляя как можно больше подозрительных следов…