Если убрать из высказывания Адлера научную терминологию, оно сведется к следующему: идеальный шизофреник – если таковой вообще существует – это человек, который не только не подозревает о своей второй личности (о своих других личностях), но и вообще не подозревает, что у него в жизни что-то неладно.
Адлеру следовало бы познакомиться с Деттой Уокер и Одеттой Холмс.
– …последний стрелок, – говорил Эндрю.
Он говорил уже довольно давно, но Эндрю всегда что-нибудь говорил, и Одетта обычно просто позволяла его болтовне стекать по ее сознанию, как под душем позволяешь теплой воде стекать по твоим волосам и лицу. Но эти слова не просто привлекли ее внимание, они зацепили его, как колючка.
– Как вы сказали?
– Да просто была такая заметка в газете, – ответил Эндрю. – Кто ее написал – не знаю. Не обратил внимания. Кто-то из политиков. Вы-то, наверно, эту фамилию узнали бы, мисс Холмс. Я его любил, и в тот вечер, когда его выбрали, я плакал…
Она улыбнулась: эти слова невольно растрогали ее. Эндрю говорил, что он не виноват, что непрерывно болтает, он не может остановиться, это из него лезет его ирландское происхождение; и большей частью это были пустые разговоры – кудахтанье и чириканье о родственниках и друзьях Эндрю, с которыми ей никогда не придется сталкиваться, незрелые политические взгляды, нелепые научные рассуждения, почерпнутые из множества нелепых источников (кроме прочего, Эндрю твердо верил в летающие тарелки, которые называл «НЛО») – но это ее растрогало, потому что она тоже плакала в тот вечер, когда он был избран.
– Но я не плакал, когда этот сукин сын – извиняюсь за выражение, мисс Холмс – когда этот сукин сын Освальд его застрелил, и до сих пор не плакал ни разу, а уж прошло… сколько ж это, два месяца?
«Три месяца и два дня», – подумала она.
– Да, наверное, что-то около того.
Эндрю кивнул.
– А вчера я прочитал эту самую заметку – вроде бы в «Дейли Ньюз», что ли – про то, как Джонсон, наверно, очень неплохо справится, но только это уж будет не то. Там было написано, что Америка увидела уход последнего в мире стрелка.
– Я вовсе не считаю, что Джон Кеннеди был последним стрелком, – сказала Одетта Холмс, и если тон у нее был резче, чем тот, который Эндрю привык слышать (а так, наверно, и было, потому что она увидела в зеркальце заднего вида, как он изумленно – а вернее, испуганно – моргнул), то лишь потому, что ее это тоже растрогало. Нелепо, но факт. Эта фраза – «Америка увидела уход последнего в мире стрелка» – глубоко затронула ее сознание. Это была некрасивая фраза, это была неправда – Джон Кеннеди был миротворцем, а не субъектом типа Малыша Билли, который чуть что хватается за кобуру, такое было скорее в стиле Голдуотера – но все равно, у нее от этой фразы почему-то перехватывало горло.
– Ну, вот, и этот мужик там пишет, что в мире всегда будет вдоволь любителей пострелять, – продолжал Эндрю, нервно поглядывая на нее в зеркало заднего вида. – Во-первых, он назвал Джека Руби, и Кастро, и этого типа с Гаити…
– Дювалье, – сказала она. – Папа Док.
– Ага, его и братьев Дьем…
– Братьев Дьем уже нет в живых.
– Ну, он пишет, что Джек Кеннеди – совсем другое дело, вот и все. Он пишет, что он брался за оружие, но только тогда, когда это было нужно ради кого-то слабого, и только, если больше ничего сделать было нельзя. Он пишет, что у Кеннеди хватало мозгов, чтобы понимать, что иногда разговорами делу не поможешь. Он пишет – Кеннеди знал, что ежли у пса с пасти пена идет, так его приходится пристрелить.
Он продолжал опасливо смотреть на нее.
– И потом, я ж это только в газете прочитал.
А лимузин уже бесшумно скользил по Пятой авеню, направляясь к Западному входу в Центральный Парк, и эмблема «Кадиллака» на конце капота рассекала ледяной февральский воздух.
– Да, – мягко сказала Одетта, и взгляд Эндрю стал чуть спокойнее. – Я понимаю. Не согласна, но понимаю.
«Врунья ты, – сказал возникший у нее в мозгу голос. Этот голос она слышала часто. Она даже дала ему имя. Это был Глас Подзуживающий. – Ты прекрасно понимаешь и полностью согласна. Ври, Эндрю, если считаешь нужным, но себе-то не ври, дорогуша, ради Бога».
Тем не менее одна часть ее сознания в ужасе запротестовала. В мире, превратившемся в бочку с ядерным порохом, на которой сейчас сидело около миллиарда человек, считать, что между хорошими любителями пострелять и гадкими любителями пострелять есть разница, было бы ошибкой – быть может, ошибкой самоубийственных масштабов. Слишком много было фитилей, возле которых держало зажигалки слишком много дрожащих рук. Этот мир – не для стрелков. Если и было когда-то их время, то оно давно прошло.
Не так ли?
Она на секунду прикрыла глаза и потерла себе виски. Она чувствовала приближение очередной мигрени. Иногда они предупреждали о себе, как жарким летним днем предупреждают о грозе тучи, собирающиеся на горизонте… а потом уходили, как иногда просто уходит неизвестно куда летняя гроза, чтобы грохотать и бить в землю молниями где-то в другом месте.
Но на сей раз, по ее мнению, грозы было не миновать. И будет она по всей форме, с громом, молнией и градом величиной с мячик для гольфа.
Свет уличных фонарей, выстроившихся вдоль Пятой авеню, казался чересчур ярким.
– Ну, и как оно было в Оксфорде? – осторожно спросил Эндрю.
– Сыро. Очень сыро, хотя сейчас февраль. – Она замолчала, твердя себе, что не произнесет вслух слова, подступившие у нее к горлу подобно желчи, что она проглотит их, загонит их обратно внутрь. Сказать их было бы ненужной жестокостью. Рассуждения Эндрю о последних в мире стрелках были просто частью его обычной бесконечной болтовни. Но вместе со всем остальным это оказалось последней каплей, переполнившей чашу, и у нее все-таки вырвалось то, что было совершенно незачем говорить. Она полагала, что ее голос звучит так же спокойно и решительно, как всегда, но это ее не обмануло: она отлично распознавала на слух, когда кто-нибудь что-нибудь ляпнет. – Поручитель с залогом, конечно, прибыл очень быстро; его предупредили заранее. Но тем не менее, они нас продержали столько, сколько смогли, и я продержалась столько, сколько смогла, но этот раунд они, я считаю, выиграли, потому что кончилось тем, что я обмочилась. – Она увидела, как Эндрю опять резко отвел глаза, и хотела замолчать, но не смогла. – Понимаете, так они хотят дать нам урок. Отчасти, я думаю, потому что это пугает, а испуганный человек больше, может быть, не сунется на их драгоценный Юг и больше их не побеспокоит. Но я думаю, что большинство из них – даже дураки, а они далеко не все дураки – понимают, что в конце концов перемены все равно наступят, что бы они ни делали, и поэтому используют каждый шанс, чтобы нас унизить, пока еще могут. Показать нам, что нас можно унизить. Ты можешь клясться перед Богом, Христом и всем сонмом святых, что ни за что, ни за что, ни за что не обмараешься, но если они тебя продержат достаточно долго, то это, разумеется, все-таки случится. Урок состоит в том, что ты – просто животное в клетке, не более того, не лучше. Просто животное в клетке. Вот я и обмочилась. Я до сих пор чувствую запах высохшей мочи и этой проклятой КПЗ. Знаете, они считают, что мы произошли от мартышек. И именно так от меня сейчас и пахнет, я же чувствую.
Мартышкой.
Она увидела в зеркале заднего вида глаза Эндрю и пожалела, что у него стало такое выражение глаз. Иногда не удается удержать в себе не только мочу.
– Мне очень жаль, мисс Холмс.
– Нет, – сказала она, опять потирая виски. – Это мне жаль, что я вас расстроила. Это были трудные три дня, Эндрю.
– Еще бы, – сказал он тоном шокированной старой девы, который заставил ее невольно рассмеяться. Но большая часть ее не смеялась. Она думала, что знает, во что ввязывается, что полностью представляет себе, насколько может быть скверно. Но она ошиблась.
Трудные три дня. Что ж, можно сказать и так. А можно и по-другому: что три дня, проведенные ею в Оксфорде (штат Миссисипи) были краткосрочным пребыванием в аду. Но есть вещи, которые невозможно сказать. Которые ты раньше умрешь, чем скажешь… если тебя не призовут свидетельствовать о них перед Престолом Бога, Отца Всемогущего, где, как она полагает, следует признавать даже такие истины, которые вызывают адские грозы в этом странном сером студне у тебя в черепе (ученые утверждают, что в этом сером студне нет нервов, а уж если это не чепуха на постном масле, так она просто не знает, что же тогда считать чепухой).
– Я хочу только добраться до дома и мыться, мыться, мыться, и спать, спать, спать. И тогда, я думаю, я опять буду в полной норме.
– Да конечно же! Так оно и будет, обязательно! – Эндрю хотел за что-то извиниться, и эти слова были самым большим, на что он был способен в смысле извинения. И он не хотел рисковать заходить в разговоре дальше этого. Поэтому они подъехали к серому многоквартирному дому в викторианском стиле на углу Пятой авеню и Южной улицы Центрального Парка в непривычном молчании. Это был очень престижный дом, и она полагала, что поэтому, живя в нем, она сбивает цену на него, и знала, что в этих шикарных квартирах есть люди, которые без самой крайней необходимости не станут с ней разговаривать, но это было ей довольно безразлично. Кроме того, она была по общественному положению выше их, и они знали, что она выше их. Ей не раз приходило в голову, что некоторых из них должно здорово злить, что какая-то черномазая живет в пентхаусе этого прекрасного, солидного дома, в который когда-то чернокожие допускались только в качестве прислуги – лакеев, горничных, может быть, шоферов. Она надеялась, что это их действительно здорово злит, и бранила себя за то, что она такая вредная и что это не по-христиански, но она все равно хотела этого, она не сумела остановить струю мочи, лившейся в ее тонкие шелковые импортные трусики, и поток этой мочи она, кажется, тоже не могла остановить. Это было подло, это было не по-христиански, и почти так же нехорошо – нет, хуже, по крайней мере, что касается Движения, это вело к обратным результатам. Они добьются тех прав, которых им необходимо добиться, и, по всей вероятности, в этом году: Джонсон, помня о наследии, оставленном ему убитым президентом (и, быть может, желая забить еще один гвоздь в крышку гроба Барри Голдуотера), будет не просто следить, чтобы Закон о Гражданских Правах был принят; если потребуется, он вколотит его в свод законов. Поэтому необходимо свести к минимуму злобу и боль. У них еще много работы. Ненависть не поможет выполнить эту работу. Ненависть, по существу, будет просто мешать ей.
Но иногда человек все равно продолжает ненавидеть.
Оксфорд-Таун объяснил ей и это.
Детта Уокер абсолютно не интересовалась Движением, да и квартира у нее была куда скромнее. Она жила в мансарде облезлого многоквартирного дома в Гринич-Вилледж. Одетта не знала про мансарду, а Детта не знала про пентхаус, и единственный, кто подозревал, что дело не совсем ладно, был Эндрю Фийни, шофер. Он поступил на службу к отцу Детты, когда Одетте было четырнадцать лет, а Детта еще почти не существовала.
Время от времени Одетта исчезала. Эти исчезновения могли длиться несколько часов, а иногда и несколько дней. Прошлым летом она исчезла на три недели, и Эндрю уже совсем было собрался звонить в полицию, как вдруг однажды вечером Одетта позвонила ему и попросила подать машину завтра к десяти утра, сказала, что собирается за покупками.
У него на языке вертелись слова: «Мисс Холмс! Да где ж вы были-то?» – Но он уже раньше спрашивал об этом и получал в ответ только изумленные взгляды – по-настоящему изумленные, он был в этом уверен. – «Здесь, конечно, – говорила она каждый раз. – Здесь, Эндрю, где же еще, ведь вы меня каждый день возили в два-три места, разве нет? Уж не маразм ли у вас начинается, а?» – И она начинала смеяться, а если настроение у нее было уж очень хорошее (а после ее исчезновений так бывало очень часто), она трепала его по щеке.
– Слушаюсь, мисс Холмс, – ответил он. – Есть подать машину к десяти.
В тот страшный раз, когда она пропадала три недели, Эндрю положил трубку, закрыл глаза и прочел короткую благодарственную молитву Пресвятой Деве за благополучное возвращение мисс Холмс. А потом позвонил Говарду, швейцару в ее доме.
– В котором часу она приехала?
– Минут двадцать назад, – ответил Говард.
– Кто ее привез?
– Не знаю. Ты же знаешь, как оно бывает. Каждый раз другая машина. Иногда они паркуются за домом, я их даже не вижу, даже и не знаю, что она вернулась, пока не зазвонит звонок, а тогда выгляну и увижу, что это она. – Помолчав, Говард добавил: – У нее на левой щеке здоровенный фингал.
Говард был прав. Фингал в свое время действительно был здоровеннейший, а теперь уже начал проходить. Как он выглядел, когда был свежий, Эндрю даже думать было неприятно. На следующее утро мисс Холмс появилась ровно в десять, в шелковом сарафанчике с тоненькими, как спагетти, бретельками (дело было в конце июля), и к этому времени синяк уже начал желтеть. Она попыталась замазать его макияжем, но особых усилий не прилагала, словно знала, что, если перестарается, это будет только привлекать к нему внимание.
– Где это вы так приложились, мисс Холмс? – спросил он.
Она весело рассмеялась: "Вы же меня знаете, Эндрю – я всегда была неуклюжа. Я вчера вылезала из ванны, торопилась, хотела не пропустить последние известия, и у меня рука сорвалась с поручня. Я упала и ударилась щекой. – Она испытующе посмотрела ему в лицо. – Вы уж готовы начать блекотать насчет докторов и обследований, правда? Не трудитесь отвечать; я вас за все эти годы так изучила, что насквозь вижу. Ни к кому я не пойду, так что и просить не трудитесь. Я себя прекрасно чувствую. Вперед, Эндрю! Я намерена скупить половину магазина Сакса, весь магазин Джимбела, а в промежутке съесть все, что есть в "Четырех временах года".
– Хорошо, мисс Холмс, – сказал он и улыбнулся. Улыбка получилась вымученная и далась ему не без усилий. Этому синяку был не один день, ему было не меньше недели… да и вообще он знал, что все не так. Всю последнюю неделю он звонил ей каждый вечер, в семь часов, потому что если мисс Холмс когда-нибудь можно застать дома, то именно в семь часов, когда передают «Репортаж Хантли-Бринкли». Мисс Холмс – прямо наркоманка на эти теленовости. То есть он звонил ей каждый вечер, кроме вчерашнего. А вчера он поехал туда и выклянчил у Говарда ее ключ. В нем неуклонно росла уверенность, что с ней случилось то самое, о чем она сейчас рассказала… только она не набила себе синяк и не сломала руку или ногу, а умерла, умерла совсем одна и сейчас так и лежит там мертвая. Он вошел в квартиру с колотящимся сердцем, чувствуя себя, как кошка в темной комнате, в которой во всех направлениях натянуты рояльные струны. Но оказалось, что волноваться нечего. На кухонном столе стояла масленка, и, как видно, простояла достаточно долго, чтобы масло густо заросло плесенью, хотя и было закрыто крышкой. Он вошел в квартиру в без десяти семь, а вышел в пять минут восьмого. За это время он быстро осмотрел всю квартиру, заглянул и в ванную. Ванна была сухая, полотенца развешаны аккуратно – даже, можно сказать, в строгом порядке, все поручни – а их здесь было множество – протерты до яркого стального блеска, и ни пятнышка от воды на них не было.
Он знал, что случая, о котором она рассказала, не было.
Но, по мнению Эндрю, она и не лгала. Она верила в то, о чем ему рассказала.
Он опять взглянул в зеркало заднего вида и увидел, что она легонько потирает виски кончиками пальцев. Это ему не понравилось. Слишком много раз он видел, что она так делала перед своим очередным исчезновением.
Эндрю не стал выключать мотор, чтобы отопление работало и ей было бы тепло, потом подошел к багажнику. Посмотрел на ее два чемодана, и его опять передернуло. Вид у них был такой, будто их безжалостно гоняли пинками взад-вперед раздраженные люди с плохо развитыми мозгами и хорошо развитыми мышцами, обращавшиеся с чемоданами так, как хотели бы, да не решались, обращаться с самой мисс Холмс – как они, возможно, стали бы обращаться, например, с ним, если бы он был там. Дело было не только в том, что она – женщина; она ведь черномазая, нахалка-черномазая с Севера, которая лезет, куда ей лезть нечего, и они, наверно, считали, что такая женщина именно того и заслуживает, что получила. Штука была в том, что она – еще и богатая черномазая. Штука была в том, что она известна американской публике почти так же хорошо, как Медгар Эверс или Мартин Лютер Кинг. Штука была в том, что она проперла свою богатую черную рожу на обложку журнала «Тайм», а такой бабе не так-то легко без последствий сунуть перо в бок, а потом сказать: «Чегой-то? Нет, сэр, босс, мы у нас тута никого такого и в глаза не видали, верно, ребята?» Штука была в том, что не так-то легко накрутить себя до такой степени, чтобы сделать что-нибудь плохое с единственной наследницей Стоматологических Предприятий Холмса, когда на ихнем солнечном Юге есть двенадцать заводов Холмса, а один из них – и вовсе в соседнем с Оксфорд-Тауном округе.
Вот они и сделали с ее чемоданами то, чего не смели сделать с ней самой.
Он посмотрел на эти немые свидетельства ее пребывания в Оксфорд-Тауне со стыдом, и яростью, и любовью – эмоциями столь же бессловесными, как царапины на багаже, который, уезжая, имел щегольской вид, а когда вернулся, вид у него стал побитый и отупевший. Он смотрел, на время утратив способность двигаться, и выдыхал в морозный воздух облачка пара.
Говард уже шел к ним, чтобы помочь, но Эндрю, прежде, чем взяться за ручки чемоданов, помедлил еще секунду. Кто вы, мисс Холмс? Кто вы на самом деле? Куда вы иногда исчезаете, и что вы такое плохое делаете, что вам приходится даже для себя самой сочинять небылицы об исчезнувших куда-то часах или днях? И в эту секунду, пока Говард еще не подошел, у Эндрю мелькнула еще одна мысль, странно подходящая к ситуации: «Где остальная часть вас?»
«А ну, кончай думать такое. Если здесь кому и можно думать такие вещи, так это миссис Холмс, но она-то их не думает, стало быть, и тебе нечего».
Эндрю вынул чемоданы из багажника и передал Говарду, который тихонько спросил: «Как она, в порядке?»
– По-моему, да, – ответил Эндрю, тоже понизив голос. – Просто она устала, вот и все. Вся насквозь устала, до самых своих корешков.
Говард кивнул, взял побитые чемоданы и пошел к дому. Он задержался лишь на минуту, чтобы тихонько и почтительно козырнуть Одетте Холмс, которую было почти не видно за притененными стеклами автомобиля.
Когда он ушел, Эндрю достал со дна багажника сложенную раму из нержавеющей стали и начал раскладывать ее. Это было инвалидное кресло на колесах.
С 19 августа 1959 года, уже примерно пять с половиной лет, у Одетты Холмс не было ног от колен и ниже. Не было так же, как этих отсутствующих часов и дней.
До случая в метро сознание Детты Уокер включалось всего несколько раз – эти случаи были, как коралловые острова, которые кажутся изолированными тем, кто находится над ними, тогда как на самом деле они – лишь бугорки на позвоночнике длинного архипелага, расположенного главным образом под водой. Одетта совершенно не подозревала о существовании Детты, а Детта не имела ни малейшего представления о том, что существует такой человек, как Одетта… но Детта, по крайней мере, ясно понимала, что что-то не так, что кто-то выделывает с ее жизнью какие-то блядские фокусы. Воображение Одетты превращало в роман все те разнообразные вещи, которые происходили, когда ее телом управляла Детта; Детта была не настолько умна. Ей казалось, что она что-то помнит, во всяком случае, какие-то отдельные моменты, но чаще всего она ничего не помнила.
Детта сознавала (хотя бы частично), что у нее в сознании есть какие-то провалы.
Она помнила фарфоровую тарелочку. Это-то она помнила. Помнила, как сунула ее в карман своего платьица, все время озираясь через плечо – не подглядывает ли Тетка Синька. Детта каким-то образом смутно понимала, что фарфоровая тарелочка – не просто тарелочка, а напамять. Потому-то Детта ее и взяла. Детта помнила, что отнесла ее в одно тайное место, которое она знала под названием Свалки (хотя и не знала, откуда она это знает), к дымящейся, засыпанной мусором ямке в земле, где она однажды видела горящего младенца с пластмассовой кожей. Она помнила, как аккуратно поставила тарелочку на засыпанную щебенкой землю и начала было топтать ее, но остановилась, помнила, как сняла свои простые хлопчатобумажные трусики и сунула их в карман, где перед этим лежала тарелочка, а потом осторожно приложила указательный палец левой руки к разрезу у себя между ногами, где Глупый Старый Бог плохо, неплотно соединил ее, как и всех других девочек-и-женщин, но что-то хорошее в этом месте, видимо, все-таки было, потому что она помнила пронзившее ее ощущение, помнила, как ей хотелось нажать, помнила, каким восхитительным было ее влагалище, когда оно было обнажено, когда его не отделяли от всего мира хлопчатобумажные трусики, и она не нажимала, не нажимала до тех пор, пока не нажала ее туфелька, ее черная лакированная туфелька, пока ее туфелька не нажала на тарелочку, вот тогда она нажала пальцем на этот разрез так, как нажимала ногой на фарфоровую тарелочку, на эту напамять Тетки Синьки, она помнила, как черная лакированная туфелька накрыла нежный синий узор-паутинку, покрывавший край тарелочки, помнила нажатие, да, помнила, как она нажимала на Свалке, нажимала пальцем и ногой, помнила сладостное обещание пальца и разреза, помнила, что, когда тарелочка раскололась с горестным ломким хрустом, такое же хрупкое наслаждение пронзило ее от этого разреза вверх, вонзившись, как стрела, в ее внутренности, помнила сорвавшийся со своих губ крик, неприятный, каркающий, как крик вороны, которую спугнули с кукурузной делянки, помнила, как тупо смотрела на осколки тарелочки, а потом медленно достала из кармана платьица свои простые белые хлопчатобумажные трусики и снова надела их, нижнее белье, когда-то она слышала, что кто-то их так назвал, но когда – в ее памяти не сохранилось, воспоминание плавало, как куски дерна во время прилива, нижнее белье, хорошее название, потому что ты сперва спускаешь их вниз и снимаешь, переступая сперва одной черной лакированной туфелькой, потом другой, чтобы сделать свое дело, и подтягиваешь их наверх, хорошее название, и трусики были хорошие, ей так отчетливо помнилось, как она натягивает их, и они скользят вверх по ногам, вот они уже выше колен, корочка на левой коленке вот-вот отвалится, и останется новая, тоненькая, чистенькая розовая кожица, да, она помнила это так отчетливо, словно это было не неделю или день назад, а всего одно-единственное мгновение назад, она помнила, как резинка трусиков оказалась вровень с подолом ее выходного платья, помнила, какой белой была хлопчатобумажная ткань на фоне ее коричневой кожи, как сливки, да, как струя сливок из кувшинчика, наклоненного над кофе, помнила, какая была материя на ощупь, помнила, как трусики медленно исчезали под подолом платья, вот только платье было оранжевое, она не натягивала трусики, а стягивала их, но они и в этот раз были белые, только не хлопчатобумажные, а нейлоновые, дешевые прозрачные нейлоновые трусики, дешевые не только в прямом смысле, и она помнила, как стянула их вниз, как переступила через них и как они мерцали на коврике на полу «Доджа де Сото» сорок шестого года, да, какие они были белые, какие они были дешевые, они не заслуживали, чтобы их с достоинством именовали бельем, это были просто дешевые трусики, и девчонка была дешевая, и хорошо было быть дешевой, быть всегда в продаже, выставлять себя на аукцион в качестве даже не шлюхи, а хорошей свиноматки; она помнила не круглую фарфоровую тарелочку, а круглое белое удивленное лицо юнца, какого-то пьяного удивленного мальчишки-студентика, он не был фарфоровой тарелочкой, но лицо у него было такое же круглое, как фарфоровая тарелочка Тетки Синьки, и на щеках у него были тоненькие прожилки, и они казались такими же синими, как прожилки узора на на памяти, на фарфоровой тарелочке Тетки Синьки, но это было только потому, что неоновый свет был красный, неоновый свет был слепящий, в темноте, при свете неоновой вывески кровь, выступившая у него на лице в тех местах, где она его расцарапала, казалась синей, и он говорил: «Зачем ты зачем ты зачем ты это», а потом он опустил стекло и выставил лицо в окно, и его стало рвать, и она помнила, что слышала доносившийся из музыкального автомата голос Доди Стивенс, певшей про желтые ботинки с розовыми шнурками и большую панаму с пурпуровой лентой, помнила, что когда его рвало, звук был, как скрежет щебня в бетономешалке, а его пенис, который несколько мгновений назад торчал у него из спутанных лобковых волос лиловато-синим восклицательным знаком, теперь спадался в бессильный белый знак вопроса; она вспомнила, что хриплые, как скрежет щебня, звуки прекратились, и она подумала: «Ну, кажется, слабо ему меня трахнуть» и засмеялась, и прижала палец (который теперь был вооружен длинным изящным ногтем) к влагалищу, которое было обнажено, но теперь уже не было голым, потому что покрылось жесткими, спутанными волосами, и в ней опять что-то хрупко сломалось, как тогда, наслаждение все еще было смешано пополам с болью (но лучше, гораздо лучше, чем совсем ничего), а потом он стал ощупью искать ее, обиженно твердя срывающимся голосом: «Ах ты, пизда черномазая проклятая», а она все равно продолжала смеяться и без труда уворачивалась от него, а потом схватила свои трусики и открыла дверцу машины со своей стороны, в последний раз почувствовала, как он неуклюже задел пальцами ее блузку сзади, и убежала в майскую ночь, полную благоухания ранней жимолости, и красно-розовый неоновый свет, мигая, отражался от щебенки какого-то послевоенного паркинга, и засунула трусики, свои дешевые блестящие нейлоновые трусики, не в карман платья, а в сумочку, набитую, как у всех девчонок-подростков, веселым скоплением всевозможной косметики, и вот она бежит, а свет мигает, и вот ей уже двадцать три года, и это уже не трусики, а нейлоновый шарф, и она, идя вдоль прилавка в галантерейном отделе универмага Мэйси, небрежно сует его в свою сумочку – шарф, который в то время стоил 1 доллар 99 центов.
Дешевый.
Дешевый, как те белые нейлоновые трусики.
Дешевый.
Как она сама.
Тело, в котором она жила, принадлежало женщине, унаследовавшей миллионы, но это не было ей известно и не имело значения – шарф был белый, кайма была синяя, и она ощутила то же самое слабое, ломкое наслаждение, когда села на заднее сиденье такси и, не обращая внимания на водителя, сжала шарф в одной руке, не отрывая от него глаз, а вторую руку украдкой засунула себе под твидовую юбку, под ножку своих белых трусиков, и этот ее длинный темный палец одним безжалостным ударом сделал то дело, которое было необходимо сделать.
Так что иногда она рассеянно спрашивала себя, где она бывает, когда она не здесь, но большей частью ее потребности были слишком внезапными и настоятельными и не давали ей возможности долго размышлять, и она просто выполняла то, что было необходимо выполнить, делала то, что должно было быть сделано.
Роланд бы понял.
Одетта могла бы сколько угодно разъезжать в лимузинах, даже в 1959 году, хотя тогда ее отец был еще жив, и она была не так баснословно богата, как позже, когда он в 1962 году умер, деньги, распоряжаться которыми было поручено опекунам, перешли в ее полную собственность в день ее двадцатипятилетия, и она получила право и возможность делать все, что угодно. Но ей очень и очень не нравилось словцо, пущенное в оборот год-два назад одним фельетонистом-консерватором: «лимузинные либералы» – и она была еще достаточно молода, чтобы не желать считаться лимузинной либералкой, даже если и была ею на самом деле. Не настолько молода (или не настолько глупа!), чтобы верить, что несколько пар выцветших джинсов и рубах цвета хаки, которые она обычно носила, или то, что она ездит на автобусе или на метро, хотя могла бы воспользоваться машиной (но она была достаточно занята собой, чтобы не замечать обиженное и глубокое недоумение Эндрю; он хорошо относился к ней и считал, что с ее стороны это какая-то личная антипатия), хоть в какой-то степени реально меняют суть ее социального положения, но достаточно молода, чтобы все еще верить, что жест иногда может победить (или хотя бы заслонить) истину.
Ночью 19 августа 1959 года она заплатила за этот жест половиной своих ног… и половиной своей психики.
Одетту сначала потащила, потом поволокла, потом накрыла с головой волна, которой впоследствии суждено было превратиться в девятый вал. В 1957 году, когда она включилась в это, явление, которое впоследствии стало называться Движением, еще не имело никакого названия. Она частично знала историю проблемы, знала, что борьба за равенство не прекращается даже не с «Манифеста об Освобождении Рабов», а чуть ли не с того момента, как первую партию рабов привезли на корабле в Америку (а конкретно – в Джорджию, колонию, которую британцы основали, чтобы избавляться от своих преступников и несостоятельных должников), но Одетте казалось, что для нее эта борьба всегда начинается в одном и том же месте, одними и теми же пятью словами: «Никуда я отсюда не двинусь».
Местом, где все началось, был городской автобус в Монтгомери (штат Алабама), а эти слова сказала негритянка по имени Роза Ли Паркс, а двинуться Роза Ли Паркс не собиралась из передней части этого городского автобуса назад, где, разумеется, в этом городском автобусе были места для Джима Кроу ["Джим Кроу" (Джим Ворона) – презрительное прозвище негров в слэнге США]. Много времени спустя Одетта вместе со всеми остальными будет петь "Нас не сдвинешь", и эта песня всегда будет напоминать ей о Розе Ли Паркс, и всякий раз, как она будет петь ее, ей будет стыдно. Так легко петь мы, когда твои руки сцеплены с руками целой толпы; это легко даже для безногой. Так легко петь "мы", так легко быть "мы". А в том автобусе не было никаких мы, в том автобусе, должно быть, воняло старой-старой кожей сидений и накапливающимся годами сигарным и сигаретным дымом, в нем были объявления, гласившие КУРИТЕ "ЛАККИ СТРАЙК"; и: РАДИ БОГА, ХОДИТЕ В ЦЕРКОВЬ ПО ВАШЕМУ ВЫБОРУ; и: ПЕЙТЕ ОВАЛЬТИН – И ВЫ ПОЙМЕТЕ, О ЧЕМ МЫ; и: ЧЕСТЕРФИЛЬД – ДВАДЦАТЬ ВЕЛИКОЛЕПНЫХ СИГАРЕТ ИЗ ДВАДЦАТИ ОДНОГО СОРТА ВЕЛИКОЛЕПНОГО ТАБАКА; никаких мы не было под изумленными взглядами не верящих своим ушам водителя, белых пассажиров, среди которых она сидела, и точно так же не верящих своим ушам чернокожих пассажиров на задних сидениях.
Никаких мы.
Только Роза Ли Паркс, породившая девятый вал пятью словами: «Никуда я отсюда не двинусь».
Одетта часто думала: «Если бы я сумела сделать что-нибудь в этом роде – если бы я сумела быть такой же мужественной – я думаю, я всю жизнь чувствовала бы себя счастливой. Но такого мужества мне не дано».
Она читала о происшествии с Паркс, но в начале без особого интереса. Интерес появился постепенно. Трудно было сказать, когда именно или как именно это – вначале почти беззвучное – расотрясение, которое начало сотрясать Юг, захватило и воспламенило ее воображение.
Примерно год спустя молодой человек, с которым она тогда встречалась более или менее регулярно, начал брать ее с собой в Гринич-Вилледж, где некоторые из выступавших там молодых (и большей частью белых) певцов в стиле «фолк» вдруг ввели в свой репертуар – в дополнение ко всему этому старому нытью про то, как Джон Генри взял свой молот, да и перегнал в работе новый паровой молот (в процессе чего и помер, ах ты, Господи), и как жестокая Барбара Аллен отвергла страдавшего по ней юного влюбленного (да в конце концов со стыда-то и померла, ах ты, Господи) – новые песни, песни о том, каково это, когда ты в городе никто и ничто и никто тебя знать не желает; каково это, когда тебе не дают работы, которую ты мог бы делать, потому что кожа у тебя не того цвета; каково это, когда мистер Чарли [так негры в США называют белых] бросает тебя в тюремную камеру и избивает тебя, потому что у тебя темная кожа и ты осмелился (ах ты, Господи) усесться в предназначенном для белых отделении закусочной в универмаге Вулворта в городе Монтгомери (штат Алабама).
Как это ни нелепо, но она только тогда начала интересоваться своими родителями, и их родителями, и родителями их родителей. Ей не довелось прочесть «Корни» – задолго до того, как эта книга была написана, а может быть, даже задумана, Алексом Хейли, она попала в другой мир и в другое время – но именно в этот, нелепо поздний период ее жизни до нее впервые дошло, что не так уж много поколений назад ее предков заковывали в цепи белые. Разумеется, сам этот факт приходил ей в голову и раньше, но всегда – просто как информация, от которой ни жарко, ни холодно, как уравнение, и ни разу – как нечто, имеющее непосредственное отношение к ее собственной жизни.
Одетта подвела итог всему, что знала, и ужаснулась тому, каким он оказался малым. Она знала, что ее мать родилась в Одетте (штат Арканзас), в городке, в честь которого ее (единственного ребенка) и назвали. Она знала, что ее отец был провинциальным зубным врачом и изобрел и запатентовал технологию изготовления и установки коронок, которая десять лет пролежала незамеченной, а потом вдруг сделала его довольно богатым человеком. Она знала, что за эти десять лет, до того, как он начал богатеть, и за следующие четыре года ее отец разработал еще целый ряд зубоврачебных методик, главным образом ородонтального или косметического характера, и что вскоре после того, как он с женой и дочерью (родившейся через четыре года после получения им первого патента) переехал в Нью-Йорк, он основал компанию под названием «Стоматологические Предприятия Холмса», которая теперь занимала в стоматологической промышленности такое же место, как компания «Скуибб» – в производстве антибиотиков.
Но когда она расспрашивала отца, как они жили до этого – в те годы, когда ее еще не было на свете, и в те годы, когда она уже появилась – он ей не рассказывал. Он говорил самые разные вещи, но не рассказывал ей ничего. Он замкнул от нее эту часть себя.
Однажды ее ма, Алиса – он называл ее «ма», а иногда, когда бывал немного выпивши или в хорошем настроении, Элли – сказала: «Дэн, расскажи ей про тот раз, когда ты вел «Форд» по крытому мосту, а те люди в тебя стреляли», а он посмотрел на Одеттину ма таким мрачным и грозным взглядом, что ма, всегда веселая, как воробышек, вся сжалась на своем стуле и замолчала.
После этого вечера Одетта несколько раз приставала к матери, когда они были одни, но безрезультатно. Если бы она попыталась сделать это раньше, может быть, она бы что-нибудь и узнала, но раз отец не хотел говорить, то и мать не хотела говорить… а для него, как поняла Одетта, прошлое – эти родственники, эта красная глина дорог, эти лавчонки, эти лачуги с земляными полами, с окнами без стекол, не украшенными ни единой, хотя бы самой простенькой, занавеской, эти мучительные, обидные инциденты, эти соседские дети, разгуливавшие в платьицах, сделанных из мешков от муки, – все это для него было глубоко похоронено, спрятано, как мертвые зубы под великолепными, ослепительно белыми коронками. Он не хотел рассказывать, быть может, не мог, быть может, добровольно вызвал у себя амнезию; их жизнь в многоквартирном доме «Греймарл Апартментс» на Сентрал-Парк Саут-стрит была, как зубы под коронками. Все остальное было скрыто под этим непроницаемым наружным покрытием. Его прошлое было так хорошо защищено, что не осталось ни единой щелочки, в которую можно было бы проскользнуть, не было никакой возможности проникнуть через этот совершенный, закрытый коронками барьер в горло откровения.
Детта знала многое, но Детта не знала Одетту, а Одетта не знала Детту, поэтому и там зубы были такие же гладкие и так же плотно закрыты, как ворота редана.
Одетта унаследовала не только спокойную жесткость своего отца, но отчасти и застенчивость своей матери, и она лишь один-единственный раз попыталась продолжить расспросы на эту тему, дать ему понять, что он отказывает ей в заслуженном доверии, которое, правда, не было ей обещано, и которому, по-видимому, не суждено созреть. Это было однажды вечером в его библиотеке. Он тщательно расправил свою «Уолл-стрит Джорнэл», закрыл, сложил и отложил на дощатый сосновый стол рядом с торшером. Он снял свои очки со стальными оглоблями, без оправы, и положил их на газету. Потом он взглянул на нее, худой негр, такой худой, что казался почти истощенным, с курчавыми седыми волосами, с быстро увеличивающимися залысинами на висках, которые становились все более впалыми, на которых равномерно бились нежные пружинки вен, и сказал только: «Об этом периоде своей жизни, Одетта, я не говорю и не думаю. Это было бы бессмысленно. Мир с тех пор сдвинулся с места и ушел далеко».
Роланд бы понял.
Когда Роланд открыл дверь, на которой были написаны слова ВЛАДЫЧИЦА ТЕНЕЙ, он увидел вещи, совершенно ему непонятные – но он понимал, что они не имеют значения.
Это был мир Эдди Дийна, но в остальном это была только сумятица огней, людей и предметов – такого множества предметов, какого он никогда в жизни не видел. Судя по виду предметов, они предназначались для дам и были выставлены на продажу. Некоторые – под стеклом, некоторые были разложены соблазнительными стопками и рядами. Все это имело не больше значения, чем движение, когда этот мир тек перед ним мимо краев дверного проема. Дверным проемом были глаза Владычицы. Роланд смотрел ими точно так же, как раньше смотрел глазами Эдди, когда Эдди шел по проходу в небесном вагоне.
А вот Эдди был словно громом поражен. Револьвер в его руке задрожал и чуть опустился. Стрелок мог бы без труда отобрать его у Эдди, но не стал. Он просто стоял спокойно. Этому трюку он научился давным-давно.
Теперь картина, открывавшаяся за дверью, резко повернулась; у стрелка от таких поворотов кружилась голова, а Эдди этот стремительный поворот как-то странно успокоил. Роланд никогда не видел ни одного кинофильма. Эдди видел тысячи, и то, на что он сейчас смотрел, было похоже на один из проездов камеры, как в «Хэллоуине» или в «Сиянии». Он даже знал, как называется аппарат, которым делают такие съемки. «Стеди-Кэм», вот как.
– И в «Звездных войнах» тоже, – пробормотал он. – Звезда Смерти. Офигительная штука, помнишь?
Роланд посмотрел на него и ничего не сказал.
В том, что Роланд воспринимал, как дверной проем, а Эдди уже начал считать неким волшебным киноэкраном, в который при определенных условиях можно было войти – так, как в «Пурпурной розе Каира» тот малый просто взял да сошел с экрана в реальный мир – показались руки. Темно-коричневые руки. Паскудное кино.
До этой минуты Эдди не понимал, насколько паскудное.
Вот только по ту сторону двери, через которую он смотрел, этот фильм еще не сняли. Это был Нью-Йорк, правильно, – самый звук клаксонов такси, даже такой слабый и глухой, каким-то образом доказывал это – и какой-то нью-йоркский универмаг, куда он однажды заходил, но все было… было…
– Старше, – пробормотал он.
– До твоего когда? – спросил стрелок.
Эдди взглянул на него и коротко хохотнул.
– Ага. Можно и так сказать, правильно.
– Хелло, мисс Уокер, – осторожно сказал женский голос. Картина в двери скользнула вверх так внезапно, что даже у Эдди слегка закружилась голова, и он увидел продавщицу, которая, очевидно, знала обладательницу черных рук – знала и то ли не любила, то ли боялась. Или и то, и другое. – Чем я могу помочь вам сегодня?
– Вот этот. – Обладательница черных рук подняла вверх белый шарф с ярко-синей каймой. – И не трудитесь заворачивать, детка, просто суньте в пакет.
– Наличными или ч…
– Наличными, я же всегда плачу наличными, ведь так?
– Да, мисс Уокер, вот и отлично.
– Я так рада, душечка, что вы одобряете.
На лице продавщицы появилась гримаска – Эдди успел ее заметить, когда та отворачивалась. Может быть, дело было в том, что с продавщицей разговаривала женщина, которую она считала «нахальной черномазой» (опять-таки, эта мысль была вызвана не столько знанием истории или его личным опытом жизни на улице, сколько его опытом кинозрителя, потому что сейчас ему казалось, будто он смотрит фильм, который не то снят в шестидесятых годах, не то действие в нем происходит в те времена, что-то вроде «Душной ночью» с Сидни Стайгером и Родом Пуатье), но все могло быть и гораздо проще: черная ли, белая ли, а эта самая Роландова Владычица Теней была та еще хамка.
И ведь это, по существу, не имело значения, правда? Все это ни хрена не имело значения, ни малейшего. Ему было важно одно и только одно: выбраться отсюда к ебене матери.
Это был Нью-Йорк, он почти ощущал запах Нью-Йорка.
А раз Нью-Йорк – значит, и наркота.
Вот только тут была одна заковыка.
Здоровенная блядская заковыка.
Роланд внимательно наблюдал за Эдди и, хотя мог бы его десять раз убить почти в любой момент, если бы захотел, он не стал этого делать, а стоял неподвижно, молча, и ждал, чтобы Эдди сам разобрался в ситуации. У Эдди была уйма всяких качеств, и очень многие из них нельзя было считать хорошими (будучи человеком, сознательно давшим ребенку сорваться в бездну, стрелок прекрасно знал разницу между хорошим и плохим), но одного качества у Эдди точно не было – глупости.
Он – сообразительный парнишка.
Он разберется, что и как.
И он разобрался.
Он оглянулся на Роланда, улыбнулся, не разжимая губ, один раз перекрутил на пальце револьвер стрелка, неуклюже, пародируя шикарный заключительный жест балаганного стрелка в цель, и протянул его Роланду рукояткой вперед.
– Мне от этой штуки пользы, что от куска дерьма, правильно?
«Ведь можешь говорить, как умный человек, когда захочешь, – подумал Роланд. – Почему же ты так часто хочешь говорить – и говоришь – как дурак, Эдди? Потому что ты думаешь, что так говорили там, куда отправился твой брат со своими револьверами?»
– Правильно? – повторил Эдди.
Роланд кивнул.
– Если бы я все же всадил в тебя пулю, что стало бы с этой дверью?
– Не знаю. Я думаю, единственный способ узнать – это попробовать и посмотреть, что будет.
– Ну, а как ты думаешь, что было бы?
– Я думаю, она бы исчезла.
Эдди кивнул. Он тоже так думал. Пуф! И исчезнет, как по волшебству! Вот мы ее видим, а вот и не видим. По существу, произошло бы то же самое, что случилось бы в кинотеатре, если бы киномеханик вдруг вытащил шестизарядный пистолет и пальнул бы в проектор, не так ли?
Если расстрелять проектор, кино кончится.
Эдди не хотел, чтобы кино кончилось.
Эдди хотел получить за свои деньги все, что положено.
– Ты можешь пройти туда один, – медленно сказал Эдди.
– Да.
– В некотором роде.
– Да.
– Ты попадешь к ней в голову. Как попал в мою.
– Да.
– Значит, ты сможешь вроде как въехать в мой мир автостопом, и только.
Стрелок промолчал. Эдди порой употреблял слова, которые Роланд не совсем понимал, и одним из этих слов было автостоп… но общий смысл он уловил.
– Но ты мог бы пройти в своем теле. Как у Балазара. – Эдди говорил вслух, но на самом деле он разговаривал сам с собой. – Только для этого тебе был бы нужен я, так?
– Да.
– Тогда возьми меня с собой.
Стрелок уже открыл было рот, но Эдди торопливо продолжал:
– Не сейчас, я не имею в виду сейчас, – сказал он. – Я понимаю – если бы мы просто… выскочили там, как чертик из табакерки, началась бы свалка или что-нибудь такое. – Он засмеялся, и в этом смехе был отзвук безумия. – Как будто фокусник вытащил кроликов из шляпы, вот только шляпы-то никакой и не было, уж это точно. Мы дождемся, чтобы она осталась одна, и…
– Нет.
– Я вернусь с тобой, – сказал Эдди. – Клянусь тебе, Роланд. В смысле – я понимаю, что ты обязан довести свое дело до конца, и понимаю, что я – часть его. Я знаю, что ты спас мне шкуру на таможне, но думаю, что я спас тебе шкуру у Балазара – а ты как думаешь?
– Я тоже так думаю, – ответил Роланд. Он вспомнил, как Эдди поднялся из-за письменного стола, не думая об опасности, и на мгновение заколебался.
Но всего лишь на мгновение.
– Ну? Ты – мне, я – тебе. Рука руку моет. Мне всего-то и надо вернуться туда на пару часиков. Курочку взять на вынос в кафе-гриль, может, еще коробку пончиков. – Эдди кивнул на дверь, где все опять задвигалось. – Ну, что скажешь?
– Нет, – сказал стрелок, но в это мгновение он почти не думал об Эдди. Это движение вдоль прохода – Владычица, кто бы она ни была, двигалась не так, как обыкновенные люди – не так, как, например, двигался Эдди, когда Роланд смотрел его глазами или (он понял это теперь, когда задумался об этом, а раньше он никогда об этом не думал, так же, как никогда раньше не замечал постоянного присутствия у нижнего края своего поля зрения собственного носа), как двигается он сам. Когда идешь, поле зрения тихонько раскачивается, как маятник: левой ногой, правой ногой, левой, правой, мир покачивается туда-сюда, но так тихо и мягко, что через некоторое время – как полагал Роланд, вскоре после того, как научишься ходить – просто перестаешь замечать. В походке Владычицы не было ничего похожего на движение маятника – она просто плавно плыла по проходу, словно ехала по рельсам. Забавно, что у Эдди было такое же впечатление… только Эдди это напоминало проезд камеры. Это впечатление успокаивало его, потому что было знакомым.
Для Роланда оно было чуждым… но тут в его сознании взорвался ставший пронзительным голос Эдди.
– Это почему же «нет»? Какого хуя «нет»?
– Потому что тебе нужна не курочка, – сказал стрелок. – Я знаю, Эдди, как называется то, что тебе нужно. Тебе нужен «дозняк». Тебе нужно «заторчать».
– Ну и что? – закричал – почти завизжал – Эдди. – А хоть бы и так? Я же сказал, что вернусь с тобой! Я же тебе обещал! ОБЕЩАЛ, еб твою мать, понял, нет? Какого тебе еще нужно? Хочешь, чтобы я материным именем поклялся? Ладно! Клянусь именем матери! Хочешь, чтобы я поклялся именем моего брата Генри? Ладно, клянусь! Клянусь! КЛЯНУСЬ!
Энрико Балазар сообщил бы Роланду некий непреложный факт, но стрелок не нуждался, чтобы об этом ему говорили такие, как Балазар: никогда не доверяй торчку.
Роланд кивнул на дверь.
– С этой частью твоей жизни покончено, по крайней мере, пока не закончится дело с Башней. А после этого – мне безразлично. Потом – пожалуйста, можешь себя губить любым способом, каким захочешь. А до тех пор ты мне нужен.
– Ах ты, блядь, врун поганый, – негромко сказал Эдди. В его голосе не было слышно никаких эмоций, но стрелок увидел, что на глазах у него блестят слезы. Роланд ничего не ответил. – Ты знаешь, что никакого «после» не будет, ни для меня, ни для нее, или кто уж там окажется третьим. Скорее всего, и для тебя тоже не будет – у тебя вид такой же, на хуй, дохлый, какой бывал у Генри в самые худшие минуты. Если мы не умрем по пути к твоей Башне, так значит, как штык, умрем, когда доберемся до нее, так чего ж ты мне врешь-то?
Стрелок ощутил некий глухой стыд, но повторил только:
– По крайней мере, пока что с этой частью твоей жизни покончено.
– Да ну? – сказал Эдди. – Ну, а у меня, Роланд, есть для тебя кое-какие новости. Я же ведь знаю, что станет с твоим настоящим телом, когда ты пройдешь туда, в ее голову. Знаю, потому как уже видел. Мне твои револьверы ни к чему. Я тебя, друг ты мой, и так ухватил сам знаешь за что. Ты можешь даже повернуть ее голову, как поворачивал мою, и следить, что я буду делать с остальной частью тебя, пока ты будешь состоять только из своего треклятого ка. Мне бы хотелось подождать, пока начнет смеркаться, и оттащить тебя поближе к воде. Тогда ты бы смог полюбоваться, как омары хавают остальную часть тебя. Но, может, ты слишком спешишь, и это не получится.
Эдди помолчал. И скрежещущий звук разбивающихся волн, и ровный, гулкий вой ветра казались очень громкими.
– Так что я думаю просто перерезать тебе горло твоим же ножом.
– И навсегда закрыть эту дверь?
– Ты ж говоришь, что с этой частью моей жизни покончено. И ты не только про наркоту. Ты про Нью-Йорк, про Америку, про мое время, про все. А если так, то я хочу покончить и с этой частью тоже. Пейзажи здесь хреновые и компания говенная. Бывают моменты, Роланд, когда по сравнению с тобой даже Джимми Сваггарт кажется почти нормальным.
– Впереди – великие чудеса, – сказал Роланд. – Необычайные приключения. Более того, впереди – великая цель и возможность восстановить твою честь. И еще одно. Ты мог бы стать стрелком. В конце концов, не обязательно мне быть последним. В тебе есть задатки стрелка, Эдди. Я это вижу. Я это чувствую.
Эдди расхохотался, хотя слезы уже текли у него по щекам.
– Вот здорово! Ну прям здорово! Самое оно! Мой брат Генри – он был стрелком. Было это дело в стране под названием Вьетнам. Для него это было просто великолепно. Жаль, Роланд, не видал ты его, когда он торчал как следует. Он сам, без помощи, до блядского сортира дойти не мог. А если его некому было отвести, он просто сидел у ящика и смотрел соревнования по борьбе и делал все в штаны, на хуй. Быть стрелком – отличная штука. Мой брат был наркашом, а у тебя шарики за ролики на хрен зашли.
– Быть может, твой брат не имел четкого представления о чести.
– Может, и так. Мы, в «Проектах», не всегда четко представляли себе, что это такое. Это было просто слово, впереди которого надо было ставить слово «Ваша», если тебя заметут с косяком или когда ты тыришь с какой-нибудь тачки колеса и сволокут в суд.
Теперь Эдди плакал сильнее, но одновременно и смеялся.
– Вот и твои дружки тоже. Этот малый, про которого ты все говоришь во сне, этот фраер Катберт…
Стрелок невольно вздрогнул. Даже многолетняя закалка не помогла ему удержаться от этого движения.
– Им-то досталось хоть сколько-нибудь всего этого, о чем ты базаришь, как хренов сержант-вербовщик из морской пехоты? Приключений, поисков, чести?
– Да, они понимали, что такое честь, – медленно ответил Роланд, думая об остальных, об исчезнувших.
– Это дало им что-то большее, чем моему брату – то, что он был стрелком?
Стрелок ничего не ответил.
– Я тебя знаю, – сказал Эдди. – Я таких, как ты, видал вагон и маленькую тележку. Ты просто очередной псих, который распевает «Христово Воинство, Вперед», сжимая в одной руке знамя, а в другой револьвер. Не нужна мне никакая честь. А нужна мне только курочка-гриль и дознячок. В указанном порядке. Так что я тебе говорю: иди туда. Можешь. Но как только ты уйдешь, в ту же самую минуту, я убью остальную часть тебя.
Стрелок молчал.
Эдди криво улыбнулся и тыльной стороной рук смахнул слезы со щек.
– Хочешь знать, как у нас называют такие ситуации?
– Как?
– Мексиканская ничья.
Секунду они смотрели только друг на друга, а потом Роланд резко перевел взгляд на дверь. Они оба частично сознавали – Роланд в большей степени, чем Эдди – что картина опять сдвинулась, на этот раз влево. Здесь были разложены сверкающие драгоценности. Некоторые лежали под стеклом, но большая часть – нет, и стрелок предположил, что это дешевые побрякушки… то, что Эдди назвал бы бижутерией. Темно-коричневые руки перебрали – казалось, бегло и небрежно – несколько безделушек, и в это время подошла продавщица, уже другая. После короткого разговора, на который ни Роланд, ни Эдди не обратили особого внимания, Владычица (тоже мне Владычица, подумал Эдди) попросила показать что-то еще. Продавщица отошла, и в этот-то момент Роланд посмотрел туда снова.
Вновь показались коричневые руки, только теперь они держали сумочку. Она открылась. И вдруг руки начали сгребать в сумочку – по-видимому, даже наверное, наугад – вещи с прилавка.
– Ну, Роланд, набрал ты себе команду, – с горьким весельем сказал Эдди. – Сперва тебе достался типичный торчок, а потом тебе досталась типичная чернокожая магазинная воров…
Но Роланд уже шел к двери между мирами, быстро, даже не взглянув на Эдди.
– Я серьезно! – завопил Эдди. – Только уйди – я тебе тут же горло перережу, перережу твое гадское горло…
Он еще не договорил – а стрелок уже исчез. От него осталось лишь обмякшее, дышащее тело, лежащее на берегу.
Секунду Эдди просто стоял, не в силах поверить, что Роланд все-таки сделал это, в самом деле взял и сделал эту глупость, несмотря на то, что Эдди ему обещал – если на то пошло, гарантировал, искренне, мать его за ногу, гарантировал – какие будут последствия.
Секунду он стоял, и глаза у него закатывались, как у испуганной лошади, когда начинается гроза… только грозы, конечно, не было, если не считать той, что бушевала у него в голове.
Ну, ладно. Ладно, зараза.
Может, у него только и есть одна секунда. Может, больше времени стрелок ему не даст – Эдди прекрасно понимал это. Он взглянул в дверь и увидел, что черные руки замерли, наполовину опустив золотое ожерелье в сумочку, в которой все уже сверкало, как в сокровищнице пиратов. Эдди понял (хотя и не мог услышать), что Роланд заговорил с обладательницей черных рук.
Он вытащил из кошеля стрелка нож и повернул на спину обмякшее дышащее тело, лежавшее перед дверью. Глаза были открыты, но ничего не выражали, закатились так, что виднелись одни белки.
– Смотри, Роланд! – пронзительно крикнул Эдди. В его ушах выл этот монотонный, идиотский, непрекращающийся ветер. Господи, от этого хошь кто шизанется. – Смотри повнимательнее! Я хочу завершить твое сраное образование! Я хочу показать тебе, что бывает с теми, кто наебывает братьев Дийн!
Он поднес нож к горлу стрелка.
Август, 1959
Когда полчаса спустя врач-стажер вышел из здания больницы, он наткнулся на Хулио, привалившегося спиной к машине скорой помощи, которая все еще стояла на отведенной для «скорых» площадке при Больнице Сестер Милосердия на Двадцать третьей улице. Каблук остроносого сапожка Хулио был зацеплен за переднее крыло машины. Хулио успел переодеться в форму своей спортивной лиги (он играл в кегли) – ослепительно-розовые штаны и синюю рубаху, на левом кармашке которой золотыми стежками было написано его имя. Джордж сверился с часами и увидел, что команда Хулио, «Латиносы-авторитеты», уже должна бы катать.
– Я думал, ты ушел, – сказал Джордж Шэйверс. Он проходил в «Сестрах Милосердия» интернатуру. – Как твои ребята собираются выиграть без Чудо-Крюка? [крюк – один из ударов, когда мяч (шар) идет не прямо]
– А Мигель Басале у них на что? Поставят на мое место. Играет он неровно, но, бывает, раззадорится – ух!.. Так что не пропадут. – Хулио помолчал. – Мне стало любопытно, как все обернется. – Он работал шофером, этот кубинец с таким чувством юмора, что Джорджа порой посещали сомнения – а знает ли Хулио, чем обладает? Джордж огляделся. Никого из фельдшеров, с которыми они ездили, в поле зрения не было.
– А эти где? – спросил Джордж.
– Кто? Блядские близняшки Боббси? Шарят по Вилледж – миннесотских давалок ищут. Как думаешь, она вытянет?
– Не знаю. – Джордж постарался, чтобы его слова прозвучали глубокомысленно, так, будто ему было ведомо неведомое, но в действительности сначала дежурный врач, а затем пара хирургов забрали у него негритянку чуть ли не быстрее, чем можно проговорить «Упокой, Господи, душу…» (что, собственно, и вертелось уже у Джорджа на языке – судя по виду чернокожей дамы, жить ей оставалось недолго). – Она потеряла чертовски много крови.
– М-да, это вам не хвост собачий.
Джордж – один из шестнадцати интернов Больницы Сестер Милосердия – входил в восьмерку назначенных в программу «Дорога скорой помощи». Предполагалось, что интерн, выезжающий на вызовы с парой фельдшеров, порой в чрезвычайной ситуации способен отличить жизнь от смерти. Джордж знал: большинство фельдшеров считает, что салага-интерн с равным успехом может и спасти, и угробить. Впрочем, сам он думал, что идея, возможно, срабатывает.
Иногда.
Так или иначе, программа делала больнице колоссальную рекламу, и, хотя назначенные в нее интерны любили поворчать из-за лишних восьми часов без оплаты, в которые это еженедельно выливалось, Джорджу Шэйверсу казалось, что, как и он сам, почти все эти ребята ощущают себя великолепными, крутыми и способными выдержать все, что бы ни подбросила им на пути судьба.
Потом настала ночь, когда в Айдлуайлде разбился «Трай-Стар» Трансмировых Авиалиний. На борту – шестьдесят пять человек, шестьдесят из них – в том состоянии, какое Хулио Эстевес называл «КНМ», «Кончился На Месте». Трое из пяти оставшихся по виду напоминали нечто, счищенное с пода угольной топки… вот только то, что выскребают с пода топки, не стонет, не заходится в крике и не умоляет дать морфия или убить, верно? «Сумеешь принять такое, – думал позднее Джордж, вспоминая чудовищно изуродованные конечности среди останков алюминиевых закрылков и мягких сидений, и зазубренный огромный обломок хвоста с цифрами 1 и 7, большущей красной буквой «Т» и частью «М», вспоминая глазное яблоко, которое увидел на крышке обугленного чемодана, и плюшевого мишку с бессмысленно вытаращенными глазами-пуговицами, лежавшего возле маленькой красной кроссовки, внутри которой осталась ступня ребенка, – сумеешь принять такое, малыш, – сумеешь принять что угодно». И он отлично принял это, просто великолепно. И просто великолепно выдержал до самого дома. И продолжал отлично чувствовать себя за поздним ужином, разогретой свонсоновской индейкой-полуфабрикатом. И уснул без малейших затруднений, что не оставляло и тени сомнения: Джордж просто великолепно переносит увиденное. А в глухой предутренний час он очнулся от отвратительного кошмара, в котором на крышке обугленного чемодана лежала голова, только не плюшевого мишки, а матери Джорджа; голова открыла глаза, и оказалось, что они превратились в угольки, в вытаращенные, ничего не выражающие пуговичные гляделки игрушечного медвежонка; рот раскрылся, показав пеньки сломанных зубов (до того, как на последнем подходе в «Трай-Стар» угодила молния, на их месте красовались коронки), и мать прошептала: «Ты не смог спасти меня, Джордж, мы на всем экономили ради тебя, откладывали для тебя деньги, во всем себе отказывали, отец уладил передрягу с той девицей, А ТЫ ВСЕ РАВНО НЕ СМОГ МЕНЯ СПАСТИ, БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТ»; Джордж проснулся, пронзительно крича, и смутно осознал, что кто-то колотит в стену, но к тому времени он уже спешно мчался в туалет и едва успел принять перед фаянсовым алтарем коленопреклоненную позу кающегося грешника, как обед скоростным лифтом прибыл наверх. Он приехал спецдоставкой – горячий, дымящийся, еще хранящий запах переработанной индейки. Джордж стоял на коленях, глядя в унитаз на куски полупереваренной индюшатины, на морковь, нисколько не утратившую свою первоначальную флюоресцентную яркость, и в голове у него большими красными буквами полыхало:
ХВАТИТ.
Именно так:
ХВАТИТ.
Он намеревался выйти из костоправного дела, ведь
ХВАТИТ – ЗНАЧИТ, ХВАТИТ.
Джордж собирался бросить свое занятие, ибо девизом Лупоглаза [Лупоглаз – герой американского мультсериала, известен примитивной философией] было: «Вот все, что мне под силу стерпеть, но больше терпежу моего нету», а Лупоглаз – в полном порядочке, как в танке.
Джордж спустил воду, вернулся в постель и почти мгновенно уснул; а проснувшись, обнаружил, что по-прежнему хочет быть врачом; знать это наверняка было чертовски здорово и, может быть, стоило всей программы, как ее ни называй – «Дорога скорой помощи», «Ведро крови» или «Волшебная сила искусства».
Он по-прежнему хотел быть врачом.
У Джорджа была знакомая вышивальщица. Заплатив этой даме десятку (с огромным трудом выкроенную из бюджета), он вскоре получил небольшую вышивку в духе моды минувших лет. Аккуратные стежки складывались в надпись:
«КТО СПОСОБЕН ВЫНЕСТИ ТАКОЕ, СПОСОБЕН ВЫНЕСТИ ЧТО УГОДНО».
Да. Верно.
Четыре недели спустя случилась заварушка в метро.
– А знаешь, дамочка-то была офигенно странная, – сказал Хулио.
Джордж внутренне испустил вздох облегчения. Он подозревал, что лишился бы покоя и сна, не затронь Хулио этой темы. Джордж проходил интернатуру и в один прекрасный день собирался стать настоящим практикующим врачом – теперь-то он действительно в это поверил – но Хулио был стариком, а кому хочется ляпнуть глупость в присутствии старика? Хулио бы только рассмеялся и сказал: «Черт возьми, пацан, такое говно я видел тыщу раз. Возьми-ка полотенце да вытри что там у тебя на губах, а то оно еще не обсохло, по физиономии течет».
Но, по-видимому, такого Хулио тыщу раз не видел – и хорошо, поскольку Джорджу хотелось поговорить об этом.
– Верно, странная. Будто в ней сидело сразу два человека.
К своему изумлению Джордж заметил, что теперь полегчало уже Хулио, и внезапно устыдился. Хулио Эстевес, который собирался остаток своей жизни провести скромно, за баранкой лимузина с парой красных мигалок на крыше, только что проявил больше мужества, чем оказалось по силам Джорджу.
– В точку, док. Стопроцентное попадание. – Хулио вытащил пачку «Честерфильда» и сунул в уголок рта сигарету.
– Эта дрянь тебя угробит, чувак, – сказал Джордж.
Хулио кивнул и протянул ему пачку.
Некоторое время они молча курили. Не исключено, что фельдшеры гонялись за юбками, как сказал Хулио… а может, просто были сыты по горло. Да, верно, Джордж испугался не на шутку. Но он знал и кое-что еще – эту женщину спас он, не фельдшеры, – и понимал, что Хулио тоже это знает. Может быть, на самом деле Хулио остался ждать именно поэтому. Помогли двое: негритянка в годах да белый мальчишка, который позвонил фараонам, пока все прочие (за исключением черной старушенции), столпившись вокруг, только глазели на происходящее, точно это было какое-нибудь вонючее кино или телевизионка – быть может, часть эпизода из «Питера Ганна» – но в итоге все свелось к бояке Джорджу Шэйверсу, который как можно лучше исполнил свой долг.
Женщина ждала поезд, о котором был такого высокого мнения Дюк Эллингтон, тот самый легендарный поезд "А" ["Take The A Train", "Поезд А" или "Маршрут А" – джазовая мелодия, написанная Билли Стрейхорном и исполнявшаяся "Дюком" Эллингтоном. Поезд "А" – поезд, идущий из центра Нью-Йорка в Гарлем]. Хорошенькая молодая негритянка в джинсах и рубашке защитного цвета ждала идущий по маршруту "А" легендарный поезд, чтобы поехать на окраину, в жилую часть города, вот и все.
Ее кто-то столкнул.
Джордж Шэйверс не имел ни малейшего представления о том, поймала ли полиция эту мразь – его это не касалось. Его касалось другое: женщина, с пронзительным криком кувырнувшаяся в трубу тоннеля, прямо под колеса легендарному поезду «А», и чудом не угодившая на третью рельсу; эта легендарная третья рельса сделала бы с ней то же, что штат Нью-Йорк делает в Синг-Синге с бандитами, заработавшими дармовую поездку на том легендарном поезде «А», который заключенные прозвали «Старой Жаровней».
Чудеса электричества, прости Господи.
Она попыталась уползти с дороги, но времени чуть-чуть не хватило, и легендарный поезд «А» подкатил к станции, пронзительно скрежеща и изрыгая искры – машинист заметил женщину; впрочем, слишком поздно; слишком поздно для них обоих. Стальные колеса легендарного поезда «А» по живому отхватили женщине ноги над самыми коленями. И покуда все (только какой-то белый мальчишка вызвал фараонов) просто-напросто стояли, почесывая яйца (или, по предположению Джорджа, ковыряя в пизде), одна пожилая черная квочка спрыгнула вниз, вывихнув при этом бедро (позднее мэр вручит ей медаль «За храбрость»), и шарфом, которым были подхвачены ее волосы, как жгутом перетянула ляжку молодой женщины, откуда струей била кровь. Белый парнишка в дальнем конце платформы надрывался, требуя «скорую»; надсаживалась и черная старушенция – помогите кто-нибудь, Христа ради, дайте галстук или еще что, да что угодно, – и наконец какой-то немолодой белый, по виду бизнесмен, нехотя уступил и расстался со своим ремнем. Темнокожая цыпа преклонных лет взглянула на него и сказала то, что назавтра стало заголовком передовицы нью-йоркской «Дэйли Ньюз», слова, сделавшие ее подлинной чисто американской героиней: «Спасибо, брат». И стянула ремнем левую ногу молодой женщины на полпути от паха к тому месту, где до появления легендарного поезда «А» было колено.
Джордж услышал, как кто-то сказал кому-то, будто последними словами молодой негритянки перед тем, как она потеряла сознание, было: «КАКОЙ КОЗЕЛ ЭТО СДЕЛАЛ? ОТСЛЕЖУ СУКУ И НА ХУЙ ПРИБЬЮ!»
Пробить в ремне новые дырочки, чтобы пожилая негритянка сумела его застегнуть, не было никакой возможности, и старуха попросту не отступалась: она до последнего, до самого прибытия Хулио, Джорджа и фельдшеров, не отпускала ремень.
Джордж помнил желтую линию (и как мать наказывала ему: поджидая поезд, легендарный или нет, никогда, никогда, никогда не заступай за желтую линию), резкую вонь бензина и электричества, ударившую в нос, когда он спрыгнул вниз, на пути; помнил, как там было жарко. Словно и он, Джордж, и пожилая негритянка, и молодая темнокожая женщина, и поезд, и тоннель, и невидимое небо вверху, и преисподняя внизу источали обжигающий, палящий жар. Джордж помнил, что совершенно безотносительно к происходящему подумал: «Если бы мне сейчас надели манжетку тонометра, стрелку бы зашкалило», после чего успокоился, гаркнул, чтобы принесли саквояж, а когда фельдшер с саквояжем попытался соскочить вниз, велел ему отваливать к едрене-фене, и фельдшер, изумившийся так, будто видел Джорджа Шэйверса впервые, отвалил.
Джордж перевязал столько вен и артерий, сколько смог, а когда сердце негритянки пустилось выбивать би-боп, взял шприц и под завязку накачал ее дигиталином. Прибыла цельная кровь. Ее привезли полицейские. «Хотите поднять ее наверх, док?» – спросил один из них, и Джордж ответил, еще нет, вытащил иглу капельницы и вонзил в тело своей пациентки, вливая живительную жидкость, точно молодая женщина была наркоманкой, которой до зарезу требовалось «поправиться».
Потом он позволил им поднять ее наверх.
Потом они повезли ее в больницу.
По дороге она очнулась.
Тогда-то и начались странности.
Когда фельдшеры загрузили молодую негритянку в скорую, она начала шевелиться и слабо вскрикивать, и Джордж сделал ей укол демерола. Он дал довольно порядочную дозу, а потому самонадеянно решил, что всю дорогу до «Сестер Милосердия» женщина спокойно проспит. Джордж был на девяносто процентов уверен, что по приезде она все еще будет с ними – один-ноль в пользу ребят знающих и умелых.
Однако веки молодой женщины затрепетали, когда до больницы оставалось еще шесть кварталов. Она издала хриплый стон.
– Можно сделать еще укольчик, док, – сказал один из фельдшеров.
Джордж с трудом осознал, что фельдшер впервые соизволил назвать его не Джорджем или, хуже того, Джорджи.
– Рехнулся? Тебе, может, все равно, а я предпочту не путать «умер по прибытии» с «превышением дозы».
Фельдшер отпрянул.
Джордж опять посмотрел на молодую негритянку и увидел, что на его взгляд отвечают все понимающие и отнюдь не сонные глаза.
– Что со мной было? – спросила она.
Джордж вспомнил мужчину, повторившего кому-то слова, якобы сказанные этой женщиной (козел, отслежу, укокошу, и т.д. и т.п.). Тот мужчина был белым. Теперь Джордж решил, что это – чистый вымысел, питаемый то ли присущим человеку странным стремлением делать ситуации, полные естественного драматизма, еще более драматичными, то ли просто расовыми предрассудками. Перед ним была интеллигентная, образованная женщина.
– Произошел несчастный случай, – сказал он. – Вас…
Веки негритянки скользнули вниз, плотно сомкнулись, и Джордж подумал, что сейчас она снова уснет. Хорошо. Пусть кто-нибудь другой скажет ей, что она лишилась обеих ног. Кто-нибудь, кто зарабатывает больше семи тысяч шестисот долларов в год. Он подвинулся чуть влево, желая еще раз проверить ее кровяное давление, и тут она снова открыла глаза. Она открыла глаза, и взору Джорджа Шэйверса предстала совершенно другая женщина.
– Эта хуевина отхватила мне ноги. Я почуяла, как их оттяпало. Это чего, скорая?
– Д-д-да, – выговорил Джордж. Ему вдруг очень захотелось чего-нибудь глотнуть. Не обязательно спиртного. Просто чего-нибудь, промочить пересохшее горло. Это было все равно, что смотреть на Спенсера Трэйси в «Докторе Джекиле и мистере Хайде», только в жизни.
– А того кобеля беложопого повязали?
– Нет, – сказал Джордж, думая: «Тот чувак понял правильно, черт подери, тот чувак, как ни странно, действительно понял правильно».
Он смутно сознавал, что фельдшеры, дышавшие ему в затылок (возможно, в надежде, что он что-нибудь сделает не так), попятились.
– Хорошо. Белое легавье его все равно бы отпустило. Ништяк, сама достану. Достану и хер отрежу. Сука! Сказать, что я сотворю с этой гнидой? Щас я тебе скажу, морда белая! Я те скажу… скажу…
Веки женщины вновь затрепетали, и Джордж подумал: «Да, да, засыпай, пожалуйста, спи, за такое мне не платят, я этого не понимаю, нам объясняли про шок, но никто ни словом не обмолвился о шизофрении, как об одном из…»
Глаза открылись. В машине опять была первая женщина.
– Что это был за несчастный случай? – спросила она. – Я помню, как вышла из «Желудка»…
– Из желудка? – тупо повторил Джордж.
Она едва заметно улыбнулась. Улыбка вышла болезненной.
– Из «Пустого желудка». Это такая кофейня.
– А. Ага. Да, правда.
Вторая женщина – страдающая ли, нет ли – заставляла Джорджа чувствовать себя вывалянным в грязи и не вполне здоровым. При этой он невольно ощущал себя рыцарем из артурианской легенды, рыцарем, успешно спасшим Прекрасную Даму из пасти дракона.
– Я помню, как спускалась по лестнице на платформу, а потом…
– Кто-то вас толкнул. – Фраза прозвучала по-идиотски, но что за беда? Это и был идиотизм.
– Толкнул… под поезд?
– Да.
– Я лишилась ног?
Джордж попытался сглотнуть и не смог. В горле словно бы не осталось ничего, чтобы смазать голосовой аппарат.
– Не полностью, – глупо ответил он, и женщина закрыла глаза.
«Пусть это будет обморок, – подумал тогда он, – пожалуйста, пусть это будет об…»
Глаза открылись – сверкающие, горящие. Вскинутая рука полоснула воздух в дюйме от лица Джорджа, оставив пять невидимых прорех – пройди пальцы хоть сколько-нибудь ближе, и вместо того, чтобы курить с Хулио Эстевесом, он штопал бы щеку в травматологии.
– ДА ВЫ ПРОСТО ШАЙКА ГНИД БЕЛОЖОПЫХ, ВОТ ВЫ КТО! – визгливо завопила негритянка. Ее глаза были полны поистине адского пламени, лицо – чудовищно, оно лишь отдаленно напоминало человеческое. – ВСЕХ ПИЗДЮКОВ БЕЛОЖОПЫХ, КАКИЕ НА ГЛАЗА ПОПАДУТСЯ, УБЬЮ НА ХЕР! А СПЕРВА ВЫХОЛОЩУ! ЯЙЦА ПООТРЫВАЮ И В ИХНИЕ ЖЕ ХАРИ ПОПЛЮЮ! Я ИМ…
Это было сумасшествие. Бред. Она говорила как негритянка из мультфильма, спятившая Бабочка Мак-Куин. К тому же она – оно – производило впечатление чего-то нечеловеческого; это визжащее, корчащееся существо просто не могло полчаса назад подвергнуться импровизированной ампутации в тоннеле метрополитена. Она кусалась. Она снова и снова силилась достать Джорджа скрюченными пальцами. Из носа летели сопли, с губ – слюна. Изо рта лилась грязь.
– Сделай ей укол, док! – пронзительно крикнул один из фельдшеров. Он был очень бледен. – Христа ради, сделай ей укол! – Фельдшер потянулся к ящику с запасом медикаментов. Джордж оттолкнул его руку.
– Пошел на хуй, говнюк.
Джордж опять посмотрел на пациентку и увидел, что на него глядят спокойные, интеллигентные глаза первой женщины.
– Я буду жить? – спросила она тоном светской беседы. Он подумал: «Она не знает о провалах в своем сознании. Абсолютно ничего не знает». И через секунду: «А значит, и другая тоже».
– Я… – Он сглотнул, растер под халатом грудь в том месте, где бешено прыгало сердце, и приказал себе: возьми себя в руки. Ты спас этой женщине жизнь. Проблемы ее психики – не твоя забота.
– С вами-то все в порядке? – спросила она, и неподдельная тревога в ее голосе заставила Джорджа улыбнуться – она спрашивала его.
– Да, мэм.
– На какой вопрос вы отвечаете?
В первую секунду он не понял, потом до него дошло.
– На оба, – ответил он и взял ее за руку. Молодая женщина стиснула пальцы Джорджа, а он заглянул в сияющие яркие глаза и подумал: «влюбиться можно»… вот тогда-то ее пальцы и превратились в когтистую лапу, и Джордж услышал, что он – драный беложопый козел, и она не просто оторвет ему яйца, она его ебальник разжует и выплюнет.
Джордж отшатнулся и посмотрел, не кровоточит ли рука, несвязно думая: если кровит, придется что-то предпринять, поскольку баба ядовитая, настоящая отрава, и ее укус – все равно что укус медянки или гремучей змеи. Крови не было. А когда Джордж опять поглядел на свою пациентку, то увидел другую женщину – ту, первую.
– Пожалуйста, – сказала она. – Я не хочу умирать. Пожа… – И окончательно лишилась чувств. К счастью для всех.
– Так что ты думаешь? – поинтересовался Хулио.
– Насчет того, кто попадет на чемпионат? – Джордж каблуком мокасина раздавил окурок. – «Уайт Сокс». Мы с ребятами поставили на них, я в доле.
– Что ты думаешь про эту дамочку?
– Я думаю, что она, может быть, шизофреничка, – медленно проговорил Джордж.
– Да знаю. Я про другое: что с ней будет?
– Не знаю.
– Ее надо выручать, старик. Кто поможет?
– Ну, я-то уже помог, – отозвался Джордж, однако лицо у него горело, словно к щекам прихлынула краска стыда.
Хулио поглядел на него.
– Раз ты больше ничем не можешь ей помочь, дай ей помереть, док.
Джордж посмотрел на Хулио, но мгновение спустя сделал открытие: он не в силах вынести то, что видит в глазах кубинца. Не обвинение, нет. Печаль.
И он ушел.
Ему было куда пойти.
Пора Извлечения:
Со времени несчастного случая ситуацией преимущественно владела по-прежнему Одетта Холмс, однако на первый план все чаще и чаще выступала Детта Уокер, а больше всего на свете Детте нравилось воровать. То, что трофеи всякий раз оказывались сущим хламом, значения не имело – так же, как и то, что погодя Детта частенько выбрасывала свою добычу.
Важен был сам процесс.
Когда в суперсаме Мэйси в ее сознание вторгся стрелок, Детта издала пронзительный вопль ярости, ужаса и испуга, а ее руки примерзли к дешевым поддельным драгоценностям, которые она горстями пихала в сумочку.
Кричала Детта оттого, что когда Роланд проник в ее сознание, выступил вперед, она на миг почувствовала другую, точно у нее в голове распахнулась некая дверца.
И пронзительно закричала: непрошеный гость, чужак, насилующий ее своим присутствием, был белым.
Видеть его она не могла, и тем не менее чувствовала: пришелец – белый.
Люди оглядывались. Дежурный по этажу увидел вопящую женщину в инвалидном кресле; раскрытую сумочку; увидел руку, которая замерла, не закончив набивать ее дешевой бижутерией, хотя сумка (даже с расстояния в тридцать футов) выглядела в три раза дороже похищаемой ерунды.
Дежурный по этажу гаркнул: «Эй Джимми!». Джимми Хэлворсен, один из штатных детективов универмага Мэйси, огляделся, заметил, что происходит, и опрометью кинулся к негритянке в инвалидной коляске. Не бежать Джимми не мог – он восемнадцать лет отработал в городской полиции, и привычка бросаться к месту происшествия бегом, давно была встроена в его систему – но уже думал, что дело швах. Всякий раз выходило, что брать пацанье, калек, монашек – только попусту говняться. Все равно как спорить с пьяным. Всплакнув перед судьей, эта публика преспокойно удалялась. Убедить суд, что и калека может быть мразью, было тяжело.
И все-таки Джимми бежал.
Роланд на миг ужаснулся той змеиной яме ненависти и отвращения, в какой очутился… а затем услышал истошный крик женщины, увидел здоровяка (живот у него был, как мешок с картошкой), бежавшего к ней/к нему, увидел, что на них смотрят, и взял ситуацию в свои руки.
Внезапно он и эта женщина с очень смуглыми пальцами стали одним; Роланд ощутил странную душевную раздвоенность, но пока не имел возможности задуматься над этим.
Развернув кресло, он принялся толкать его вперед. Замелькали, убегая назад, полки. Люди отскакивали в стороны. Детта упустила сумочку; оттуда, оставляя на полу широкий след, хлынули украденные сокровища, посыпались документы. Заскользив на цепочках поддельного золота и футлярчиках с губной помадой, толстопузый с размаху сел на пол.
«Вот говно!» – в бешенстве подумал Хэлворсен, и его рука на миг зарылась под спортивную куртку, где в кобуре лежал пистолет тридцать восьмого калибра. Затем к Джимми вновь вернулась способность мыслить здраво. Он брал не торговца наркотиками, не вооруженного грабителя, а увечную черномазую дамочку в инвалидном кресле. Она катила так, точно в магазине шли какие-то хулиганские гонки, и все равно оставалась черномазой увечной бабой, не больше. Что тут будешь делать, стрелять? То-то был бы класс! И кстати, куда это она навострилась? Проход заканчивался тупиком, двумя примерочными.
Джимми с трудом поднялся, потирая ноющий зад, и, слегка прихрамывая, продолжил погоню.
Инвалидное кресло пулей влетело в примерочную. Дверь захлопнулась, едва пропустив за порог рукоятки, приделанные сзади к спинке кресла.
«Тут ты и попалась, стерва, – подумал Джимми. – Ну, нагоню же я на тебя страху, мало не покажется. Пусть у тебя дети-сироты, пусть жить тебе осталось всего год – насрать. Обижать – не обижу, но встрясочку, детуля, я тебе устрою».
Обогнав дежурного по этажу, Хэлворсен первым подскочил к примерочной, с грохотом вышиб дверь плечом – и оказалось, что там пусто.
Ни негритянки.
Ни инвалидной коляски.
Вообще ничего.
Джимми вылупил глаза на дежурного.
– В другой! – завопил тот. – В другой!
Не успел Джимми двинуться с места, как дежурный высадил дверь второй примерочной. Раздался пронзительный визг, и какая-то женщина в нижней юбке и лифчике прикрыла грудь скрещенными руками. Очень белая и совершенно определенно не увечная женщина.
– Извиняюсь, – выговорил дежурный, чувствуя, как лицо заливает жаркий багрянец.
– Пошел вон, извращенец! – крикнула женщина в лифчике и нижней юбке.
– Да, мэм, – сказал дежурный по этажу и закрыл дверь.
В Мэйси покупатель был всегда прав.
Дежурный по этажу посмотрел на Хэлворсена.
Хэлворсен посмотрел на него.
– Что за черт? – спросил Хэлворсен. – Она туда заехала или нет?
– Заехала.
– Ну, так где она?
Дежурный только головой помотал.
– Пошли обратно, ликвидируем бардак.
– Прибирайся сам, – ответил Джимми Хэлворсен. – А мне кажется, будто я только что разгрохал жопу на девять кусков. – Он умолк. – По правде говоря, мил-человек, я к тому же крайне сконфужен.
Едва стрелок услышал, как дверь примерочной громко захлопнулась за ним, он в тот же миг развернул инвалидное кресло в тесной кабине на пол-оборота, отыскивая дорогу. Если Эдди выполнил свою угрозу, выход должен исчезнуть.
Но дверь была открыта. Вращая колеса инвалидного кресла, Роланд провез в нее Владычицу Теней.
Пройдет совсем немного времени, и Роланд будет думать: "Любая другая женщина, калека или нет, которую внезапно в толчки погонит по проходу торгового центра, где она занималась своим делом (бессмысленным, если угодно), чужак, окопавшийся у нее в голове; погонит и под раздающиеся за спиной чьи-то надсадные крики "Стой!" впихнет в тесную комнатушку, затем вдруг развернет и примется заталкивать туда, куда по законам реальности затолкать что бы то ни было совершенно невозможно – нет места, – после чего выяснится, что она неожиданно очутилась в целиком и полностью ином мире… по-моему, в подобных обстоятельствах любая другая женщина, безусловно, прежде всего спросит: "Где я?"
Вместо этого Одетта Холмс почти весело поинтересовалась:
– Что, собственно говоря, вы намерены делать с этим ножом, молодой человек?
Роланд поднял взгляд на Эдди: юноша сидел на корточках, держа клинок меньше, чем в четверти дюйма от его шеи. Реши Эдди воспользоваться ножом, стрелок даже при своем сверхъестественном проворстве никак не сумел бы увернуться достаточно быстро.
– Да, – сказал Роланд. – Что ты собираешься делать?
– Не знаю, – ответил Эдди полным отвращения к себе голосом. – Наверно, отхватить кусманчик для наживки. Ясное дело, не похоже, чтобы я явился сюда рыбачить. Или нет?
Он швырнул нож в сторону коляски Владычицы, взяв, однако, много правее. Нож по рукоятку воткнулся в песок и задрожал.
Тогда Владычица повернула голову и начала:
– Хотелось бы знать, не соизволите ли вы объяснить, куда меня завез…
И умолкла. Она сказала «хотелось бы знать, не соизволите ли вы» до того, как повернула голову настолько, чтобы увидеть – позади никого нет. Стрелок с определенной долей неподдельного интереса отметил: Владычица Теней умолкла не сразу – факт ее болезненного состояния превращал определенные вещи в элементарные жизненные истины. Например, если она откуда-то куда-то переместилась, кто-то должен был это сделать. Но позади никого не было.
Ни живой души.
Она опять посмотрела на Эдди и на стрелка – тревожными, смущенными, смятенными темными глазами – и тогда уже спросила:
– Где я? Кто меня вез? Как вышло, что я здесь? И, уж если на то пошло, как вышло, что я одета, коль скоро я сидела дома, в халате, и смотрела ночные двенадцатичасовые новости? Кто я? Где? Кто вы такие?
"Она спрашивает "кто я?" – подумал стрелок. – Дамба прорвана, вопросы хлынули потоком; этого следовало ожидать. Но этот вот вопрос – "кто я?"… даже сейчас она, по-моему, не знает, что задала его.
И когда она его задала".
Ибо она задала свой вопрос до.
До того, как поинтересоваться, кто такие они, эта женщина спросила, кто она.
Эдди перевел взгляд с прелестного юного/старого лица негритянки, сидевшей в инвалидном кресле, на Роланда.
– Это как же так она не знает?
– Не могу сказать. Должно быть, шок.
– И шок откинул ее обратно аж в гостиную, где она сидела до того, как отправиться в Мэйси? Ты уверяешь меня, будто последнее, что она помнит – это как сидела в халате и слушала треп какого-то прилизанного хлыща про то, что во Флорида-Киз нашли того конченого типа, который взгромоздил на стену рядом с лично добытым ценным марлинем левую кисть Кристы Мак-Олифф?
Роланд не ответил.
Оторопев еще сильнее, Владычица сказала:
– Кто такая Криста Мак-Олифф? Одна из пропавших без вести участников "Рейдов свободы"? ["Рейды свободы" осуществлялись в рамках движения за права человека; целью этих рейдов было выявление дискриминации по отношению к цветному населению в общественном транспорте].
Теперь настала очередь Эдди не отвечать. Участники «Рейдов свободы»? Это-то, черт возьми, кто такие?
Стрелок коротко взглянул на него, и Эдди без особого труда смог прочесть в его глазах: «Она в шоке, ты что, не видишь?»
«Роланд, старина, я понимаю, о чем ты, но шок отшибает мозги только до определенной степени. Когда ты вломился ко мне в башку, точно Уолтер Пэйтон под «крэком», я и сам испытал легкое потрясение, но мои банки памяти оно не стерло».
Кстати о шоке, еще одну изрядную встряску Эдди получил, когда Владычица Теней проезжала в дверь между мирами. Он стоял на коленях над безвольным телом Роланда, и нож уже почти касался уязвимой кожи горла… впрочем, сказать по правде, воспользоваться им Эдди все равно бы не сумел, во всяком случае, в тот момент: загипнотизированный, он не сводил глаз с дверного проема – там, в универмаге Мэйси, полки по обе стороны прохода стремительно помчались вперед. Это опять напомнило Эдди «Сияние», где зритель видел то же, что и маленький мальчик, который ехал на трехколесном велосипеде по коридорам населенного призраками отеля. Он вспомнил, как в одном из коридоров мальчуган увидел страшную парочку – мертвых двойняшек. Проход, на который Эдди смотрел сейчас, заканчивался куда более по-земному – белой дверью. На ней скромными печатными буквами было написано: «Просим брать для примерки не больше двух вещей одновременно». Да, это, несомненно, был универмаг Мэйси. Точно, Мэйси.
Метнувшаяся вперед черная рука распахнула дверь. Позади мужской голос (голос фараона, если Эдди хоть раз слышал, как орут менты… а в своем времени он их переслушал немало) надрывался: «брось, там нет выхода, только хуже будет, напрочь все себе изгадишь»; слева, в зеркале, Эдди мельком увидел негритянку в инвалидном кресле и, как ему потом вспоминалось, подумал: «Господи Иисусе, он ее догнал, факт, вот только вид у нее по этому случаю не больно-то радостный».
Тут все завертелось, помчалось по кругу, и в следующую секунду оказалось, что Эдди смотрит на себя самого. Открывшаяся взору Эдди картина стремительно помчалась на него, и молодому человеку захотелось вскинуть руку с ножом, закрыться – ощущение, что он смотрит двумя парами глаз, внезапно сделалось непереносимым, бредовым, чересчур противоречащим здравому смыслу, и, не загородись Эдди, непременно свело бы его с ума – но все происходило слишком быстро, чтобы что-то успеть.
Инвалидное кресло проехало в дверь. Оно прошло впритык; Эдди услышал, как пронзительно скрипнули о косяки ступицы. В тот же миг он услышал еще один звук, густой, чмокающий, точно что-то рвалось; звук этот вызвал в памяти какое-то слово
(плацентарный),
которое Эдди не вполне мог припомнить, поскольку не знал, что знает его. Потом женщина покатила по плотно слежавшемуся песку в его сторону. Она уже не казалась злой, как черт, – честно говоря, она вообще мало походила на ту бабу, которую Эдди мельком увидел в зеркале, но он полагал, что это не удивительно: когда ни с того, ни с сего выезжаешь из примерочной Мэйси на берег моря в каком-то Богом забытом захолустье, где попадаются омары величиной с маленькую колли, то слегка захватывает дух. Это, сознавал Эдди Дийн, он может лично засвидетельствовать.
Проехав около четырех футов (впрочем, и это расстояние она одолела лишь благодаря уклону и плотному шершавому песку), женщина остановилась. Руки, должно быть, работавшие рычагами, приводившими в движение колеса, выпустили их ("Когда завтра утром вы проснетесь с болью в плечах, можете возложить вину на Сэра Роланда, мадам", – угрюмо подумал Эдди) и взамен крепко стиснули подлокотники: женщина внимательно разглядывала мужчин.
Дверной проем за ее спиной уже исчез. Исчез? Это было не вполне верно. Дверь словно бы свернулась, сложилась гармошкой, как на пущенной задом наперед пленке. Это началось в тот миг, когда магазинный шпик с грохотом вломился в другую, более земную дверь – ту, что отделяла примерочную от торгового зала. Полагая, что воровка запрется, детектив разогнался сильнее, чем следовало, и Эдди подумал, что, пролетев через кабинку, малый здорово звезданется о дальнюю стену, но увидеть, произойдет это или нет, юноше было не суждено. Перед тем, как ужимающееся пространство на месте двери между мирами окончательно исчезло, Эдди увидел, что на той стороне все застыло без движения.
Фильм превратился в неподвижный фотоснимок.
Остался только двойной след инвалидной коляски. Он начинался из песчаного ниоткуда и через четыре фута обрывался там, где сейчас стояло кресло со своей пассажиркой.
– Может, кто-нибудь объяснит мне, где я и как сюда попала? Пожалуйста, – попросила (почти взмолилась) женщина в инвалидном кресле.
– Я тебе одно скажу, Элли, – отозвался Эдди. – Ты больше не в Канзасе.
Глаза женщины наполнились слезами. Эдди видел, что она старается сдержаться, но ее усилия не увенчались успехом, и она расплакалась.
Охваченный яростью (а также отвращением к себе), Эдди накинулся на стрелка, который уже успел, пошатываясь, подняться на ноги и теперь пошел, но не к всхлипывающей Владычице. Вместо этого Роланд отправился за ножом.
– Объясни ей! – заорал Эдди. – Ты притащил ее сюда, ну так валяй, объясни ей, в чем дело! – И через секунду, сбавив тон, добавил: – А потом объясни мне, как получается, что она не помнит себя.
Роланд не ответил. Не сразу. Он нагнулся, зажал рукоятку ножа между двумя уцелевшими пальцами правой руки, осторожно перенес в левую руку и сунул в ножны, висевшие сбоку на ремне. Он все еще пытался разрешить загадку, с которой столкнулся в сознании Владычицы. В отличие от Эдди Владычица Теней отбивалась, дралась как кошка, начав отчаянное сопротивление в ту минуту, когда Роланд выступил вперед, и прекратив его уже за порогом магической двери. Схватка началась сразу, как женщина почувствовала присутствие стрелка, незамедлительно, ведь она ничуть не удивилась. Пережив это вместе с ней, испытав лично, Роланд ничего не понимал. Вторгшийся в сознание этой женщины чужак не застал ее врасплох – ни капли удивления, лишь мгновенно вспыхнувшая ярость, ужас и с ходу начатая битва: стряхнуть, вырваться, освободиться от чужака. Она даже не приблизилась к победе – не могла, как подозревал Роланд, – но это не удержало ее от неистовых попыток одержать верх. Стрелок почувствовал: от злобы, ненависти и страха эта женщина обезумела.
В ней он ощущал только тьму – сознание, погребенное под обвалом.
Вот только…
Вот только в ту минуту, когда они вихрем промчались в дверной проем и разделились, он пожалел – отчаянно, безрассудно пожалел, – что не может замешкаться еще на мгновенье. Одно мгновение столько могло бы объяснить! Ведь женщина, сидевшая сейчас перед ними, не была той, в чьем сознании побывал Роланд. Находиться в сознании Эдди было все равно, что находиться в комнате с нервно трепещущими, потеющими стенами. Находиться в сознании Владычицы – все равно, что лежать нагишом в темноте, где по тебе ползают ядовитые змеи.
До последнего момента.
Под конец она переменилась.
Было что-то еще, по убеждению Роланда, жизненно важное – но он не мог не то понять, не то вспомнить, что именно. Что-то вроде
(беглый взгляд)
дверного проема, только в ее сознании. Какое-то
(ты разбила «напамять» это была ты)
внезапное, короткое озарение. Как на занятиях, когда наконец поймешь…
– Иди ты на хуй, – с отвращением проговорил Эдди. – Робот ты гадский, и больше никто.
Он решительно прошел мимо Роланда к женщине, опустился рядом с ней на колени и, когда она, точно утопающая, в панике крепко обхватила его обеими руками, не отстранился и сам обнял ее.
– Все путем, – сказал он. – То есть не то, чтоб высший класс, но ничего. Порядок.
– Где мы? – всхлипывала она. – Я сидела дома и смотрела телевизор, чтобы узнать, выбрались ли мои друзья из Оксфорда живыми, а теперь я здесь И ДАЖЕ НЕ ЗНАЮ, ГДЕ ЭТО – ЗДЕСЬ!
– Ну и я не знаю, – сказал Эдди, обнимая ее покрепче и начиная легонько баюкать, – но догадываюсь, что мы товарищи по несчастью. Я тоже из ваших краев, из старичка Нью-Йорка, и пережил то же самое… ну, чуть по-другому, но принцип тот же… с вами все будет отлично. – Словно поразмыслив, он прибавил: – До тех пор, пока омары будут вам по вкусу.
Она с плачем прильнула к Эдди. Тот держал ее в объятиях, укачивая, и Роланд подумал: «Теперь с Эдди все будет в порядке. Его брат погиб, но теперь у парня есть о ком заботиться, так что с ним все будет в порядке».
Тем не менее стрелок почувствовал угрызения совести, постыдную и недостойную боль в сердце: он был способен стрелять (пусть левой рукой), убивать, упорно идти вперед, в поисках Башни жестоко и беспощадно проламываясь сквозь годы и расстояния – даже, кажется, измерения. Он умел выжить, порой даже защитить – спас же он мальчика Джейка от медленной смерти на постоялом дворе и от домогательств прорицательницы, обитающей у подножия гор… Впрочем, в конце концов он позволил Джейку умереть. И не случайно, нет. Роланд совершил тогда сознательный акт отречения. Сейчас он смотрел на своих спутников. Обняв женщину, Эдди уверял ее, что все обойдется. Он сам так не смог бы, и к наполнявшему сердце стрелка раскаянию присоединился тайный страх.
"Если за Башню ты отдал свою душу, Роланд, ты уже проиграл. Бессердечное создание не знает любви, тварь же, коей любовь неведома, – зверь. Возможно, быть зверем – вещь терпимая (хотя человек, ставший зверем, в конце концов непременно платит, и очень дорого), но что, если ты достигнешь своей цели? Что, если ты, бессердечный, в самом деле пойдешь на штурм Башни и одержишь победу? И, коль в сердце твоем лишь тьма, что ждет тебя? Только одно: зверь выродится в чудовище. Какая злая насмешка – добиться своего, будучи зверем; все равно, что подарить увеличительное стекло элефанту. Но добиться цели, сделавшись чудовищем…
Заплатить цену ада – это одно. Но хочешь ли ты владеть им?"
Он подумал об Элли; о девушке, что когда-то ждала его у окна; о слезах, пролитых им над безжизненным трупом Катберта. О, тогда он любил. Да. Тогда.
– Я хочу любить, хочу! – умоляюще воскликнул он, но, хотя теперь вместе с женщиной в инвалидном кресле плакал и Эдди, глаза стрелка остались сухими, как пустыня, которую он пересек, стремясь достичь этого бессолнечного моря.
На вопрос Эдди Роланд собирался ответить позже. Это он собирался сделать, исходя из тех соображений, что осторожность Эдди не помешает. Провалы в памяти Владычицы Теней объяснялись просто: в ней одновременно обитали две разных женщины.
И одна из них была опасна.
Эдди рассказал женщине, что сумел, умолчав о перестрелке, но честно изложив все прочее.
Когда он закончил, она некоторое время сидела совершенно тихо и неподвижно, сложив руки на коленях.
С гор, которые постепенно теряли крутизну и несколькими милями восточнее мало-помалу сходили на нет, бежали маленькие ручейки. Из них и брали воду Роланд с Эдди, пока шли на север. Поначалу Роланд был слишком слаб, и по воду ходил Эдди, но время шло, и вот уже в походы за водой мужчины стали отправляться по очереди. Чтобы найти ручей, всякий раз приходилось забредать все дальше и искать все дольше. Чем сильнее оседали горы, тем ленивее журчали эти крохотные потоки, но здоровью путников вода не вредила.
Пока что.
Накануне по воду ходил Роланд. Таким образом выходило, что сегодня очередь Эдди. Однако стрелок снова взвалил на плечи бурдюки и без единого слова удалился к ручью. Эдди счел это проявлением странной тактичности и, вопреки желанию остаться равнодушным к этому жесту (и, честно говоря, ко всему, что касалось Роланда), обнаружил, что все-таки слегка растроган.
Женщина слушала Эдди внимательно, не перебивая, неотрывно глядя ему в глаза. В какой-то момент Эдди сказал бы, что она на пять лет старше его, в другой – что ей не больше пятнадцати. Только в одном можно было не сомневаться: он влюблялся в нее.
Когда Эдди завершил свой рассказ, женщина на миг молча замерла в кресле, глядя уже не на молодого человека, а мимо, в волны, которые должны были с заходом солнца принести омаров с их непонятными крючкотворскими вопросами. Омаров Эдди описал особенно тщательно. Ей было лучше слегка испугаться сейчас, чем сильно – когда эти твари выберутся на берег порезвиться. Он думал, что, услышав, как обитатели моря обошлись с рукой и ногой Роланда, и хорошенько приглядевшись к ним, женщина не захочет их есть. Хотя в конце концов голод переборет дид-э-чик и дам-э-чам.
Глаза женщины были холодными и далекими.
– Одетта? – окликнул он минут пять спустя. Она уже представилась ему. Одетта Холмс. Эдди счел имя великолепным.
Выведенная из задумчивости молодая женщина снова посмотрела на него. Чуть улыбнулась. И произнесла одно-единственное слово:
– Нет.
Эдди, не в состоянии придумать подходящий ответ, лишь поглядел на нее, думая, что до этой минуты не понимал, каким беспредельным может быть простое отрицание.
– Не понял, – наконец произнес он. – На что это вы неткаете?
– На все на это. – Одетта повела рукой (Эдди заметил, какие сильные у нее руки – холеные, гладкие, но очень сильные), захватив море, небо, прибрежный песок, грязные холмы предгорья, где стрелок в эту минуту, вероятно, искал воду (или, может быть, был съедаем заживо каким-то неизвестным и интересным чудовищем – положа руку на сердце, Эдди не хотелось задумываться об этом). Короче, обозначив весь мир.
– Я понимаю, каково вам. Поначалу я и сам представлял собой тяжелый случай сомнений во взаправдашности всего этого. – Но так ли это было? Если вспомнить, Эдди, кажется, просто смирился и принял все, как неизбежное – возможно, из-за слабости, дурноты и раздиравшей его острой потребности в марафете. – Это пройдет.
– Нет, – снова сказала она. – По-моему, произошло одно из двух, и неважно, что именно, но я по-прежнему в Оксфорде, штат Миссисипи. А это все не настоящее.
И она продолжала (будь ее голос громче, или, быть может, если бы Эдди не затягивало в любовный омут, получилась бы чуть ли не нотация. Но в сложившихся обстоятельствах слова Одетты больше напоминали не выговор, а лирические стихи, и Эдди был вынужден постоянно напоминать себе: «Только вот на самом деле все это – чушь собачья, и ты должен убедить ее в этом. Ради нее самой»).
– Возможно, я получила травму головы, – сказала она. – Жители Оксфорд-Тауна печально известны тем, что любят помахать дубинкой или колуном.
Оксфорд-Таун.
Это название вызвало в далеких глубинах сознания Эдди неясный всплеск узнавания. Одетта произнесла его чуть напевно, что по непонятной причине ассоциировалось у него с Генри… с Генри и мокрыми пеленками. Почему? Как? Сейчас это не имело значения.
– Вы пытаетесь объяснить, что по-вашему все это – сон, который снится вам, пока вы лежите в обмороке?
– Или в коме, – откликнулась она. – И не нужно смотреть на меня так, словно вы считаете это абсурдом, поскольку ничего абсурдного тут нет. Вот, взгляните.
Она аккуратно раздвинула волосы повыше левого виска, и Эдди увидел: Одетта зачесывает их набок не просто из любви к такому стилю. Под водопадом волос открылась старая рана, уродливая, покрытая рубцами – не бурыми, а серовато-белыми.
– Кажется, в вашем времени жизнь порядком вас побила, – сказал он.
Одетта нетерпеливо пожала плечами.
– Порядком побила, порядком и обласкала, – сказала она. – Может быть, все уравновешивается. Я показала вам это только потому, что в возрасте пяти лет три недели провела в коме. Тогда я много грезила. О чем, вспомнить не могу, но мама, помнится, говорила, что было понятно: пока я продолжаю болтать, я не умру. А болтала я, похоже, беспрерывно, хотя, рассказывала мама, из дюжины слов и одного было не разобрать. Я помню другое: мои видения были очень яркими.
Одетта примолкла, оглядываясь.
– Такими же, каким кажется это место. И вы, Эдди.
Когда Одетта произнесла его имя, по рукам Эдди побежали колкие мурашки. Да, да, он подхватил любовный недуг. Притом в тяжелой форме.
– И он. – Она вздрогнула. – Он кажется мне здесь самым ярким.
– Так и должно быть. Я хочу сказать, неважно, что вы думаете – мы правда настоящие.
Она одарила Эдди вежливой улыбкой, в которой не было ни капли веры.
– Откуда у вас та штука на голове? – спросил он.
– Какая разница? Я просто хочу подчеркнуть, что случившееся однажды с тем же успехом может произойти снова.
– Нет, просто любопытно.
– В меня угодил кирпич. Это была наша первая поездка на север. Мы приехали в небольшой городок Элизабет – это в штате Нью-Джерси. Приехали в вагоне для «Джима Кроу».
– Это еще что такое?
Одетта наградила его недоверчивым, почти презрительным взглядом.
– Где вы жили до сих пор, Эдди? В бомбоубежище?
– Я из другого времени, – сказал он. – Можно спросить, сколько вам лет, Одетта?
– Достаточно, чтобы участвовать в выборах, и недостаточно, чтобы мной интересовалась служба социального обеспечения.
– Надо понимать, меня поставили на место.
– Впрочем, надеюсь, что мягко, – сказала она и улыбнулась той сияющей, лучезарной улыбкой, от которой руки Эдди покрывались гусиной кожей.
– Мне-то двадцать три, – сказал он, – но я родился в шестьдесят четвертом – в том году, из которого Роланд забрал вас.
– Вздор.
– Нет. Когда он забрал меня, я жил в восемьдесят седьмом.
– Ну хорошо, – секундой позже сказала Одетта, – это, конечно, очень упрочивает ваши доводы в пользу реальности окружающего, Эдди.
– Вагон для «Джима Кроу»… там должны были ездить чернокожие?
– Негры, – поправила она. – Называть негра чернокожим довольно грубо, вам не кажется?
– Примерно к восьмидесятому году вы все станете себя так называть, – сказал Эдди. – Когда я был пацаном, назвать черного парня негром было все равно, что ввязаться в драку. Ну, как черножопым обозвать.
Одетта с минуту неуверенно смотрела на него, потом опять покачала головой.
– Тогда расскажите мне про кирпич.
– Выходила замуж мамина младшая сестра, София, – начала она. – Правда, ма всегда звала ее Сестрица Синька – очень уж та любила синее. Или, как выражалась мама, по крайней мере «воображала, будто любит». Поэтому я всегда, даже до того, как мы познакомились, звала ее Тетей Синькой. Венчание было просто прелесть, а после устроили вечеринку. Я помню все подарки! – Она рассмеялась. – В детстве подарки всегда кажутся такими чудесными, правда, Эдди?
Он улыбнулся.
– Ага, это вы верно подметили. Подарки всегда помнишь, что свои, что чужие.
– В то время мой отец уже начал хорошо зарабатывать, но я знала только, что мы преуспеваем. Так это всегда называла мама. Однажды я рассказала ей, что девочка, с которой я играла, спросила, богатый ли у меня папа. Мать объяснила: если кто-нибудь из моих приятелей когда-нибудь снова задаст мне этот вопрос следует отвечать именно так: мы преуспеваем. Поэтому родители смогли подарить Тете Синьке прекрасный фарфоровый сервиз. Помню…
Голос Одетты дрогнул. Рука поднялась к виску и рассеянно потерла его, словно там зарождалась головная боль.
– Что помните, Одетта?
– Помню, мама подарила ей напамять.
– Что?
– Простите, у меня разболелась голова. От этого язык заплетается. И вообще не пойму, зачем я все это вам рассказываю.
– Вам неприятно?
– Нет. Мне все равно. Я хотела сказать, что мама подарила ей особую тарелочку. Белую, с вьющимся по краю нежным синим узором. – Одетта едва заметно улыбнулась. Эдди подумал, что улыбка не совсем спокойная. Воспоминание о тарелке напамять чем-то тревожило Одетту, и то, что близость, реальность – злободневность – этого воспоминания словно бы затмили ту крайне странную ситуацию, в которой очутилась Одетта, ситуацию, которая заслуживала если не полного, то преимущественного ее внимания, обеспокоило юношу. – Я вижу эту тарелочку так же ясно, как сейчас вижу вас, Эдди. Мать вручила ее Тете Синьке, а та расплакалась и никак не могла перестать. По-моему, похожую тарелочку тетя уже видела, правда, давно, когда они с мамой были маленькими, и, разумеется, их родители не могли позволить себе купить такую вещицу. Ни ей, ни тете в детстве ничего напамять не дарили. После вечеринки Тетя Синька с мужем на медовый месяц отправились в Грейт-Смоукиз. Они поехали поездом.
– В вагоне «Джима Кроу», – сказал он.
– Правильно! В вагоне «Джима Кроу»! Вот где в те дни ездили и ели негры. Вот что мы пытаемся изменить в Оксфорд-Тауне.
Она глядела на Эдди, почти наверняка ожидая настойчивых уверений в том, что она здесь, но Эдди снова попался в паутину собственных воспоминаний: мокрые пеленки и эти два слова. Оксфорд-Таун. Но внезапно пришли другие слова, одна-единственная строчка, и все-таки он сумел вспомнить: ее, повторяя снова и снова, напевал Генри; напевал, пока мать не сказала: будь любезен, замолчи, дай послушать Уолтера Кронкайта.
…Ах, лучше б расследовать дело скорей… Вот какие это были слова. Их монотонно, в нос, напевал Генри. Эдди попытался вспомнить еще что-нибудь, но не сумел. Собственно, удивляться было нечему – тогда ему не могло быть больше трех лет. Ах, лучше б расследовать дело скорей. От этих слов Эдди пробрал озноб.
– Эдди, с вами все в порядке?
– Да. А что?
– Вы задрожали.
Он улыбнулся.
– Ну, значит, по моей могилке гуляет Дональд Дак [внезапно вздрогнув, англичане и американцы говорят: «по моей могиле прошел гусь». Дак (duck), англ. – утка].
Одетта засмеялась.
– Ну, как бы там ни было, свадьбу я, по крайней мере, не испортила. Неприятность произошла, когда мы пешком возвращались на станцию. Мы переночевали у подруги Тети Синьки, а утром отец вызвал такси. Такси приехало почти сразу, но когда шофер увидел, что мы – цветные, то укатил, да так быстро, точно у него полыхала голова и уже занималось мягкое место. Подруга Тети Синьки еще раньше ушла на вокзал с нашим багажом – багажа была уйма, ведь мы собирались провести неделю в Нью-Йорке. Помню, отец сказал, что ждет – не дождется, чтобы увидеть, как засияет моя мордашка, когда в Центральном Парке пробьют часы и зверюшки затанцуют. До станции, сказал он, спокойно можно дойти пешком. Мать мигом согласилась – отличная мысль, тут не больше мили; будет очень приятно размять ноги после того, как мы уже просидели три дня в одном поезде и еще полдня просидим в другом. Отец отозвался – да, к тому же погода великолепная… но, кажется, я и в пять лет понимала – отец в бешенстве, они с мамой боятся вызвать другое такси, поскольку опять может произойти то же самое.
И мы зашагали по улице. Я шла у внутреннего края тротуара (мама опасалась, как бы мне не оказаться слишком близко к потоку машин) и, помнится, гадала, что имел в виду папа – неужели, когда я увижу те часы в Центральном парке, лицо у меня вправду засветится, и не больно ли это будет. Вот тут-то мне на голову и свалился кирпич. На какое-то время все окуталось тьмой. Потом начались сны. Яркие, живые сны.
Одетта улыбнулась.
– Как этот, Эдди.
– Кирпич упал сам или кто-то его сбросил?
– Никого так и не нашли. Полиция (мама рассказала мне об этом намного позднее, мне уже было лет шестнадцать) отыскала место, откуда, по их мнению, взялся этот кирпич – но он оказался не единственным, которого там недоставало, а еще больше было сидящих неплотно, кое-как. Под самым окном пятого этажа в многоквартирном доме. Дом предназначался к сносу, но, конечно, служил пристанищем куче народа. Особенно по ночам.
– Ясное дело, – сказал Эдди.
– Никто не видел, чтобы кто-то выходил из здания, и дело пошло по разряду несчастных случаев. Мать говорила, что думает, будто это и есть несчастный случай, но, по-моему, она кривила душой. Она даже не потрудилась попробовать объяснить мне, что думал отец. Оба они еще очень переживали из-за того, как таксист укатил, едва поглядев на нас. Это больше, чем что-либо другое убедило их, что наверху кто-то был. Он просто выглянул в окно, увидел, как мы подходим, и решил скинуть на черномазых кирпич. Скоро появятся ваши омарообразные?
– Нет, – сказал Эдди. – До темноты – нет. Выходит, первое ваше соображение – что все это коматозный сон типа тех, какие были, когда вас шарахнуло кирпичом. Только вместо кирпича на этот раз было что-то вроде полицейской дубинки.
– Да.
– А другое?
Лицо и голос Одетты были довольно спокойными, голова же полна отталкивающих, безобразных картин; они стаей диких гусей проносились перед ее мысленным взором и все представляли собой одно: Оксфорд-Таун, Оксфорд-Таун. Как там было в песенке? Двоих под луной укокошил злодей; Ах, лучше б расследовать дело скорей. Не совсем точно, но близко к тексту. Близко.
– Я могла сойти с ума, – сказала она.
Первым, что пришло Эдди в голову, было: Одетта, если вы думаете, что сошли с ума, вы рехнулись.
Однако по краткому размышлению молодому человеку показалось, что такая линия аргументации невыгодна.
Поэтому Эдди не стал ничего говорить и некоторое время молча сидел подле инвалидного кресла Одетты: колени подтянуты к груди, пальцы обхватили запястья.
– Вы действительно не могли жить без героина?
– И не могу, – отозвался Эдди. – Это все равно, что быть алкоголиком или баловаться крэком. Не та штука, с которой можно когда-нибудь завязать. Знаете, бывало, слышишь это, а в голове – «ну да-да-да, конечно». Но теперь я понял. Меня еще тянет к нему, – наверное, какая-то частица во мне будет всегда тянуться к героину, но физиологическая часть позади.
– Что такое «крэк»? – спросила Одетта.
– В вашем «когда» это еще не придумали. За основу берется кокаин. Правда, это все равно, что превращать тротил в атомную бомбу.
– Вы так делали?
– Господи Иисусе, нет. Мой профиль – героин. Я ведь уже рассказывал.
– Вы не похожи на наркомана, – заметила Одетта.
Эдди и в самом деле чувствовал себя великолепно – если оставить без внимания предательский запах, поднимавшийся от его тела и одежды (молодой человек получил возможность ополоснуться – и ополоснулся, простирнуть одежду – и простирнул, но без мыла ни одно, ни другое нельзя было сделать как следует). Волосы юноши (когда в его жизнь ступил Роланд, они были короткими – «так лучше проходить таможню, голуба»… ну и классной же хохмой это обернулось!) пока еще сохраняли сносную длину. Каждое утро он брился острым лезвием ножа Роланда, поначалу робко, но все более смело. Когда Генри отправлялся во Вьетнам, Эдди был слишком юн, чтобы бритье составляло часть его жизни, – впрочем, тогда оно и Генри обременяло не Бог весть как; бороду брат так и не отрастил, но иногда проходило дня три-четыре, прежде чем ворчанье ма заставляло его «скосить жнивье». Однако вернувшись, Генри оказался просто помешанным на бритье (так же ревностно он относился к нескольким другим вещам: припудриванью ног присыпкой после душа, чистке зубов по три-четыре раза на дню с последующим полосканием рта, к непременному аккуратному складыванью одежды). Таким же фанатиком он сделал и Эдди. Щетина выкашивалась каждое утро и каждый вечер, и теперь эта привычка глубоко сидела в Дийне-младшем вместе со всем прочим, чему он научился у Генри. Включая, разумеется, и то, для чего требовалась игла.
– Чересчур чистенький? – усмехаясь, спросил молодой человек.
– Чересчур беленький, – коротко ответила она, после чего на мгновение умолкла, сурово глядя на море. Эдди тоже молчал. Если и можно было как-нибудь остроумно возразить, он не знал, как.
– Простите, – сказала Одетта. – Это было очень зло, очень несправедливо и очень на меня непохоже.
– Да ладно.
– Нет. Это все равно, как если бы белый сказал человеку с очень светлой кожей что-нибудь вроде «Матерь божья, никогда б не догадался, что ты черномазый».
– Вам нравится думать, что вы более справедливы, – сказал Эдди.
– Я бы сказала, то, что нам нравится думать о себе, и то, каковы мы на самом деле, редко совпадает. Впрочем, согласна – мне нравится думать о себе, как о более справедливом и беспристрастном человеке. Поэтому пожалуйста примите мои извинения, Эдди.
– С одним условием.
– С каким? – она опять едва заметно улыбалась. Хорошо. Эдди нравилось, когда удавалось заставить ее улыбнуться.
– Дайте этому побольше шансов. Такое вот условие.
– Дать побольше шансов чему? – В голосе Одетты звучало легкое изумление. Возможно, от подобной нотки в голосе у кого-нибудь другого, Эдди почувствовал бы, что получил по макушке и ощетинился бы, но с Одеттой дело обстояло иначе. В ее устах это не звучало обидно. От нее, думал Эдди, не страшно услышать что угодно.
– Есть и третий вариант. Все это происходит на самом деле. То есть… – Эдди откашлялся. – Я не слишком силен во всякой философской дряни, или в этой… ну, знаете… метаморфозике или как там эта чертовня называется…
– Вы имеете в виду метафизику?
– Может быть. Не знаю. Наверное. Зато я знаю: нельзя зацикливаться на том, что не веришь собственным чувствам. Да что там, если ваше соображение, будто все это сон, верно…
– Я не говорила сон…
– Что бы вы ни говорили, сводится все к одному, правда? К ложной реальности.
Если секундой раньше в голосе Одетты и звучала еле различимая снисходительность, теперь она исчезла.
– Возможно, Эдди, философия с метафизикой – не ваша епархия, но в школе, должно быть, вы были страшным спорщиком.
– Отродясь не состоял в дискуссионном клубе. Это для голубых, страхолюдин да ботанов. Вроде шахматного кружка. Как понять – епархия? С чем это едят?
– Ничего особенного. То, в чем хорошо разбираешься. Лучше вы мне объясните. Что такое голубые?
Эдди некоторое время смотрел на нее, потом пожал плечами.
– Гомики. Петухи. Неважно. Обмениваться словечками можно до вечера – толку-то что? Я другое пытаюсь сказать: если все это сон, он может быть моим, а не вашим. Может, вы – плод моего воображения.
Улыбка Одетты дрогнула.
– Вы… вас не били по голове.
– Вас тоже никто не бил.
Теперь улыбка Одетты окончательно исчезла. Она довольно резко поправила:
– Никто, кого бы я запомнила.
– То же самое со мной! – сказал он. – Вы сказали, в Оксфорде народ грубый. Что ж, ребята с таможни тоже не то чтоб лучились радостью, когда не нашли марафет, который искали. Может, один из них засветил мне по башке рукояткой своей дуры, и лежу я сейчас в камере, в Бельвю, и вижу во сне вас с Роландом, покамест они пишут рапорты – объясняют, как во время допроса я повел себя агрессивно и пришлось меня утихомирить.
– Это не одно и то же.
– Почему? Потому, что вы – вся из себя интеллигентная чернокожая дама-общественница, а я – просто ширяла с нью-йоркской окраины? – Все это Эдди высказал с усмешкой, намереваясь добродушно высмеять Одетту, но та вспылила:
– Мне бы хотелось, чтобы вы прекратили называть меня черной!
Эдди вздохнул.
– Ладно, но к этому все равно привыкнут.
– Как ни крути, а вам следовало посещать дискуссионный клуб.
– Блядь, – сказал Эдди, и Одетта так повела глазами, что он опять невольно осознал: разница между ними не только в цвете кожи, она гораздо значительнее – они обращались друг к другу каждый со своего отдельного острова, океаном между которыми было время. Ну да ладно. Слово привлекло ее внимание. – Я не хочу с вами спорить. Я хочу, чтобы вы очнулись и осознали, что не спите, вот и все.
– Я могла бы действовать согласно диктату вашего третьего варианта – по крайней мере, временно, до тех пор, пока продолжает существовать такое… такое положение вещей… если бы не одно «но»: между тем, что произошло с вами, и тем, что случилось со мной, существует коренное отличие. Такое существенное, такое большое, что вы его не видите.
– Ну так покажите его мне.
– В вашем сознании нет разрывов. В моем – есть, и очень большой.
– Не понимаю.
– Я хочу сказать, что вы можете отчитаться за каждый прожитый миг, – сказала Одетта. – Ваш рассказ последовательно переходит от момента к моменту: самолет, внезапное вторжение этого… этого… его…
Она с явной неприязнью мотнула головой в сторону холмов.
– Припрятыванье наркотика, полицейские, взявшие вас под стражу, все прочее. История фантастичная, но в ней нет недостающих звеньев. Что касается меня, я вернулась из Оксфорда. Эндрю, мой шофер, встретил меня и отвез домой. Я приняла ванну и хотела выспаться: начиналась страшная мигрень, а единственное средство от действительно сильных мигреней – это сон. Но до полуночи оставалось совсем немного, и я подумала, что сначала посмотрю новости. Некоторых из нас отпустили, но, когда мы уезжали, большинство оставалось в кутузке. Мне хотелось выяснить, не пересмотрены ли их дела. Я вытерлась, надела халат и пошла в гостиную. Включила телевизор, программу новостей. Диктор принялся рассказывать о речи, которую только что произнес Хрущев по поводу американских советников во Вьетнаме. Он сказал: «Мы получили кинорепортаж из…» и исчез, и оказалось, что я качу по этому берегу. Вы говорите, будто видели меня сквозь этакую волшебную дверь, которая сейчас исчезла, – видели в Мэйси, где я воровала грошовые побрякушки. Уже достаточно абсурдно, но, даже будь это так, я сумела бы найти для кражи что-нибудь получше фальшивых драгоценностей. Я не ношу бижутерию.
– Лучше посмотрите еще разок на свои руки, Одетта, – спокойно сказал Эдди.
Она очень долго переводила взгляд с украшавшего ее левый мизинец «бриллианта» (слишком большого и вульгарного для того, чтобы быть настоящим) на крупный (слишком крупный и вульгарный для того, чтобы быть не настоящим) опал, красовавшийся на среднем пальце правой руки.
– Все это мне мерещится, – твердо повторила она.
– У вас что, пластинку заело? – В голосе Эдди впервые прозвучала неподдельная злость. – Каждый раз, как кто-то проткнет в вашей аккуратной историйке дырку, вы просто возвращаетесь к своему говенному «все это мне мерещится». Нужно поумнеть, 'Детта.
– Не называйте меня так! Терпеть этого не могу! – выкрикнула она так визгливо, что Эдди отшатнулся.
– Простите. Боже правый, я не знал!
– Я переместилась из ночи в день, из гостиной – на безлюдное взморье, я не в неглиже, я одета. И настоящая причина этого в том, что какой-то толстопузый, безмозглый полисмен-южанин ударил меня дубинкой по голове, вот и все!
– Но ваши воспоминания не обрываются на Оксфорде, – негромко заметил Эдди.
– Ч-что? – Неуверенность вернулась. Или, быть может, Одетта все понимала, но не желала понимать. Как с кольцами.
– Если вас огрели по голове в Оксфорде, почему ваши воспоминания на этом не обрываются?
– Логики в таких вещах обычно бывает немного. – Она снова потирала виски. – А теперь, Эдди, если вы не возражаете, я охотно закончила бы разговор. У меня опять начинается мигрень. И довольно сильная.
– По-моему, есть здесь логика или нет, все зависит от того, чему вы хотите верить. Я видел вас в Мэйси, Одетта. Я видел, что вы крали. Вы говорите, что не делаете таких вещей – но ведь вы сказали и другое: «я не ношу бижутерию». Сказали, хотя за время нашего разговора несколько раз посмотрели себе на руки. Кольца были там – но вы словно бы не могли их видеть, пока я не обратил на них ваше внимание, не заставил увидеть.
– Я не хочу говорить об этом! – крикнула она. – У меня болит голова!
– Ладно. Но вы знаете, где упустили последовательность событий, и было это не в Оксфорде.
– Оставьте меня, – без выражения сказала Одетта.
Эдди увидел стрелка, который тяжело тащился обратно с двумя полными бурдюками – один был обвязан вокруг талии, другой взвален на плечи. Вид у Роланда был очень усталый.
– Хотел бы я вам помочь, – проговорил Эдди, – но для этого, наверное, я должен быть настоящим.
Он постоял возле нее, но Одетта сидела, опустив голову, и безостановочно массировала виски кончиками пальцев.
Эдди пошел навстречу Роланду.
– Сядь, – Эдди забрал бурдюки. – Видуха у тебя – краше в гроб кладут.
– Так и есть. Я опять занемог.
Эдди посмотрел на пылающие щеки стрелка, на его потрескавшиеся губы, и кивнул.
– Я надеялся, что обойдется, но я не так уж удивлен, старик. Вдарить по микробам ты вдарил, но на цикл не хватило. У Балазара было слишком мало кефлекса.
– Я тебя не понимаю.
– Если не принимать пенициллиновый препарат достаточно долго, инфекция не дохнет. Ты просто загоняешь ее в подполье. Проходит несколько дней, и она возвращается. Нам понадобится еще кефлекс; впрочем, здесь по крайней мере есть дверь, через которую можно за ним сходить. В нужный момент от тебя потребуется только одно: не психовать. – Но при этом Эдди печально размышлял о том, что у Одетты нет ног, а переходы, которые приходится совершать в поисках воды, становятся все более долгими. Интересно, задумался он, мог ли Роланд выбрать более неподходящий момент, чтобы заболеть снова? Такую возможность Эдди допускал; он просто не понимал, как.
– Мне нужно рассказать тебе кое-что про Одетту.
– Ее зовут Одеттой?
– Угу.
– Чудесное имя, – сказал стрелок.
– Ага. Я тоже так подумал. А вот то, как она воспринимает это место, не так уж чудесно. Ей кажется, будто она не здесь.
– Знаю. И я ей не слишком нравлюсь, верно?
«Нет, – подумал Эдди, – но это не мешает ей считать тебя паскудной галлюцинацией». – Вслух он этого не сказал, только кивнул.
– Причины тут почти одни и те же, – продолжал стрелок. – Видишь ли, это не та женщина, которую я перенес сюда. Вовсе не та.
Эдди уставился на него и вдруг кивнул, объятый сильным волнением. Смазанный промельк в зеркале… то оскаленное лицо… Роланд прав. Господи Иисусе, конечно, он прав! Это была вовсе не Одетта!
Потом Эдди вспомнил руки, небрежно трогавшие шрамы, а до этого так же небрежно взявшиеся набивать большую дамскую сумочку блестящим хламом… почти как если бы женщине хотелось попасться.
Руки в кольцах.
В этих самых кольцах.
«Но это необязательно означает, что и руки были эти самые», – подумал он в исступлении, однако эта мысль задержалась всего на миг. Во время спора с Одеттой Эдди успел внимательно рассмотреть ее руки. Это были те самые руки – нежные, с длинными пальцами.
– Нет, – продолжал стрелок. – Не та. – Голубые глаза внимательно изучали Эдди.
– Ее руки…
– Послушай, – сказал стрелок, – послушай внимательно. Быть может, от этого зависят наши жизни – моя, поскольку мной вновь овладевает недуг, и твоя, поскольку ты влюбился в эту женщину.
Эдди ничего не сказал.
– Она – это две женщины в одном теле. Она была одной из них, когда я вошел в нее, и другой, когда я вернулся сюда.
Теперь Эдди ничего не мог сказать.
– Было и что-то еще. Что-то странное. Но то ли я не понял, что это, то ли понял, но оно ускользнуло от меня. Мне это показалось важным.
Взгляд Роланда скользнул мимо Эдди к инвалидному креслу. Оно, точно выброшенное на мель суденышко, одиноко стояло на морском берегу, там, где обрывался его короткий след, тянувшийся из ниоткуда. Потом стрелок опять посмотрел на Эдди.
– Я очень мало понимаю, что это или как такое может быть, но ты должен быть начеку. Понимаешь?
– Да. – Эдди показалось, что ему почти нечем дышать. Он понимал (по крайней мере, в доступном заядлому кинозрителю объеме), о какого рода вещах говорит стрелок, но на объяснения ему не хватало воздуха. Пока не хватало. Словно Роланд пнул его так, что дух вон.
– Хорошо. Потому что женщина, в которую я вошел по другую сторону двери, была так же страшна, как омарообразные твари, что выползают по ночам.
«Ты должен быть начеку», – сказал стрелок, и Эдди согласился, но стрелок знал, что Эдди не понимает, о чем речь; дальняя, невредимая половина сознания Эдди, в которой бывает заложено или не заложено выживание, не получила сигнала.
Стрелок понимал это.
На счастье Эдди, он это понимал.
Среди ночи Детта Уокер резко открыла глаза. Они были полны звездного света и ясного ума.
Она вспомнила все: как дралась с ними, как они привязали ее к креслу, как дразнили и обзывали: сука черномазая, сука черномазая.
Она вспомнила, как из волн полезли чудища, и тот мужик, что постарше, убил одного из них. Парень помоложе развел костер и занялся готовкой, а потом с ухмылочкой протянул ей нанизанное на палочку дымящееся мясо морского урода. Она вспомнила, что плюнула в белое рыло этого сопляка, и ухмылочка превратилась в злобную, сердитую гримасу. Беложопый саданул ее снизу в челюсть и сказал: «Ну, ничего, еще передумаешь, стерва ты черная. Погоди, вот увидишь». Потом они с Настоящим Гадом расхохотались. Настоящий Гад показал ей кусок говядины, насадил на вертел и принялся не спеша печь над костром, пылавшим на чужом, враждебном берегу, куда ее завезли.
От медленно подрумянивающейся говядины шел чрезвычайно соблазнительный запах, но она не подавала виду. Даже когда молодой замахал у нее перед лицом ломтем мяса, выпевая ну, кусни, сука черномазая, давай-давай, кусни, Детта сдержалась и сидела, как каменная.
Потом она забылась сном, и вот сейчас проснулась. Веревки, которыми ее связали, исчезли. Она больше не сидела в кресле – она лежала на одном одеяле, укрытая другим; лежала намного выше линии прилива, у которой все еще бродили, о чем-то спрашивая и порой выхватывая из воздуха невезучую чайку, омарообразные твари.
Она посмотрела влево и ничего не увидела.
Она посмотрела вправо и увидела двоих спящих, закутанных в массу одеял. Ближе лежал тот, что помоложе. А Настоящий Гад снял портупеи и положил рядом с собой.
Револьверы еще были в кобурах.
«Ты крупно ошибся, козел», – подумала Детта и перекатилась на правый бок. Зернистый хруст и скрип песка под ее телом не были слышны в хоре ветра, волн, вопрошающих созданий. Блестя глазами, она медленно поползла по песку (сама – точно один из чудовищных омаров).
Добравшись до портупей, Детта вытащила револьвер.
Он был очень тяжелым, рукоятка в ее ладони – гладкой, какой-то самостоятельно смертоносной. Тяжесть не вызвала беспокойства: руки у Детты Уокер были сильные.
Она проползла чуть дальше.
Молодой парень дрых – храпящий камень, ничего больше, – но Настоящий Гад тихонько зашевелился во сне, и Детта, с вытатуированным на лице злобным оскалом, замерла без движения. Он опять затих, и она расслабилась.
«Этот-то хитрожопый, гнида. Ой, гляди, Детта. Убедись, чтоб наверняка».
Она отыскала потертую защелку барабана, попыталась протолкнуть вперед, ничего не добилась и потянула ее на себя. Барабан открылся.
"Заряжен! Заряжен, паскуда! Сперва уделаешь молодого пиздюка. Тут Настоящий Гад проснется, а ты рот до ушей ("улыбнись, ягодка, а то не видать, где ты есть") – да по рылу ему, по рылу, начистишь гниде ряшку по первому классу!"
Она защелкнула барабан, положила палец на курок… и стала ждать.
Поднялся сильный ветер. Детта взвела курок до конца.
И нацелила револьвер Роланда Эдди в висок.
Стрелок наблюдал за всем этим одним полуоткрытым глазом. Лихорадка вернулась, но пока что несильная… не настолько сильная, чтобы Роланд не доверял себе. Поэтому он ждал. Приоткрытый глаз был своего рода пальцем на спусковом крючке его тела; тела, которое становилось его револьвером всякий раз, как револьвера не оказывалось под рукой.
Женщина нажала курок.
Щелк.
Щелк, что же еще.
Когда они с Эдди, нагруженные бурдюками, вернулись со своего совещания, Одетта Холмс спала в инвалидном кресле глубоким сном, завалясь вбок. Соорудив на песке лучшую по их возможностям постель, они осторожно перенесли молодую женщину из кресла на расстеленные одеяла. Эдди был уверен, что она проснется, но Роланд лучше разбирался, что и как.
Он подстрелил омара, Эдди развел огонь, и они поели, оставив порцию Одетте на утро.
Затем состоялся разговор, и Эдди сказал нечто такое, что вдруг возникло перед Роландом подобно внезапной вспышке молнии. Это озарение было чересчур ярким и чересчур кратким, чтобы постичь все в полной мере, но Роланд увидел немало – так порой счастливый удар молнии позволяет различить очертания местности.
Он мог бы поделиться с Эдди уже тогда, но не стал, понимая, что должен быть для юноши Кортом, у Корта же вид ученика, залившегося кровью после неожиданного и болезненного удара, вызывал всегда один и тот же отклик: «Дитя не разумеет, что есть молоток, покамест, забивая гвоздь, не расплющит себе палец. Встань, червь, и прекрати скулить! Ты позабыл лик своего отца!»
И Эдди уснул, хотя Роланд велел ему быть начеку, а сам Роланд, уверившись, что его спутники спят (он подождал подольше, полагая, что Владычица способна на коварство), перезарядил револьверы, вложив в барабаны стреляные гильзы, отстегнул револьверные ремни (это причинило ему мгновенную острую боль) и положил их рядом с Эдди.
Потом он стал ждать.
Час, два, три.
В середине четвертого часа, когда его усталое, сжигаемое жаром тело силилось уплыть в дремоту, он скорее почувствовал, чем увидел, что Владычица проснулась, и сам также полностью очнулся от сна.
Он видел, как она перевернулась. Не спускал с нее глаз, пока она, впиваясь скрюченными пальцами в песок и подтягиваясь, подбиралась к тому месту, где лежали портупеи. Внимательно пронаблюдал, как она вытащила из кобуры револьвер, подползла поближе к Эдди и замерла, вскинув голову и раздувая ноздри – эта женщина не просто нюхала воздух, она пробовала его.
Да. Это ее он привез с той стороны.
Когда она глянула в его сторону, он не просто притворился спящим, потому что она почуяла бы надувательство; он уснул. Ощутив, что пристальный взгляд куда-то переместился, стрелок стряхнул сон и вновь приоткрыл один глаз. Он увидел, что женщина медленно поднимает револьвер (проделывая это с меньшим напряжением, чем выказал Эдди, когда в первый раз взял оружие при Роланде), направляет в голову Эдди… и медлит с невыразимо хитрой миной.
В этот миг она напомнила стрелку Мартена.
Она принялась возиться с барабаном и, хотя сперва взялась за него неправильно, чуть погодя открыла. Посмотрела на головки патронов. Роланд напрягся. Он ждал. Сначала – чтобы увидеть, поймет ли она, что капсюли уже пробиты, потом – чтобы посмотреть, не повернет ли она револьвер дулом к себе, не заглянет ли внутрь, не увидит ли пустоту вместо свинца (он думал над тем, не зарядить ли револьверы патронами, уже давшими осечку – но очень недолго; Корт учил: всяким револьвером в конечном итоге правит Старик Козлоногий, и единожды давший осечку патрон во второй раз может повести себя иначе). Сделай она это – и стрелок немедля бы прыгнул.
Но женщина защелкнула барабан, начала взводить курок… и опять остановилась. Остановилась, чтобы ветер скрыл единственный тихий щелчок.
Роланд подумал: «Вот она, другая. О Боже! Отвратительная, злобная, безногая – и все же стрелок; это так же верно, как то, что Эдди – стрелок».
Он ждал вместе с ней.
Налетел ветер.
Женщина оттянула спусковой крючок до полного взвода и поместила револьвер в полудюйме от виска Эдди. С ухмылкой, которая была гримасой упыря, она резко нажала на курок.
Щелк.
Роланд ждал.
Она снова нажала. Опять. И опять.
Щелк-щелк-щелк.
– Козлы ДРАНЫЕ! – завизжала она и плавным, грациозным движением повернула револьвер дулом к себе.
Роланд напружинил ноги, но не прыгнул. Дитя не разумеет, что такое молоток, покамест, забивая гвоздь, не расплющит себе палец.
«Если она убьет его, она убьет и тебя».
«Плевать», – непреклонно ответил голос Корта.
Эдди пошевелился. Нет, рефлексы у парня были неплохие; он метнулся в сторону достаточно быстро, чтобы не дать оглушить или убить себя. Вместо того, чтобы опуститься на уязвимый висок, тяжелая рукоять револьвера разбила челюсть.
– Что… Господи!
– КОЗЛЫ ДРАНЫЕ! КОБЕЛИ БЕЛОЖОПЫЕ! – истошно вопила Детта, и Роланд увидел, что она заносит револьвер во второй раз. Пусть она была безногой, пусть Эдди уже откатывался прочь, дальше рисковать он не смел. Коль скоро Эдди не усвоит урок сейчас, он не усвоит его уже никогда. В следующий раз, когда стрелок велит Эдди быть начеку, Эдди последует совету, и потом… эта стерва оказалась шустра. Было бы неумно и дальше полагаться на проворство Эдди или на немощность Владычицы.
Распрямив напружиненные ноги, он перелетел через Эдди и, силой удара отбросив Детту назад, приземлился на нее сверху.
– Приспичило, кобелина? – закричала она в лицо Роланду, одновременно прижимаясь своим лобком к его паху и занося руку, все еще сжимающую револьвер, над его головой. – Разобрало? Щас получишь, чего тебе надо, щас дам, в натуре!
– Эдди! – снова крикнул стрелок – теперь он не просто орал, он приказывал. Эдди, с подбородка которого капала кровь (челюсть уже начинала распухать) еще секунду просидел на корточках, бессмысленно тараща широко раскрытые глаза. «Ну же, шевелись, не можешь, что ли? – подумал Роланд. – Или не хочешь?» Его силы таяли. Когда эта женщина в очередной раз обрушит вниз тяжелую рукоять револьвера, она сломает ему руку… то есть, если он успеет загородиться. Если нет, она проломит ему голову.
Потом Эдди стряхнул оцепенение. Он поймал стремительно опускавшийся револьвер, и Детта с пронзительным визгом повернулась к нему, щелкая зубами, точно вампир, и ругаясь на уличном patois [Patois (франц.) – уличный простонародный жаргон], таком беспросветно южном, что его не понимал даже Эдди, а Роланду казалось, будто женщина вдруг заговорила на иностранном языке. Но Эдди сумел вырвать револьвер из ее руки и, когда нависшая над Роландом «дубинка» исчезла, он смог пригвоздить Детту к песку.
Она и тогда не унялась и продолжала брыкаться, рваться вверх и сквернословить. На темном лице выступил пот.
Эдди глазел на все это, по-рыбьи открывая и закрывая рот. Он нерешительно дотронулся до своей челюсти, сморщился, отнял руку, внимательно осмотрел пальцы и оставшуюся на них кровь.
Детта продолжала верещать: прикончу обоих, рискните здоровьем, попробуйте меня снасильничать, я вас пиздой укокошу, вот посмотрите, это ж не дырка, а хуй знает что с зубами на входе, охота разведать, так сами убедитесь.
– Что, черт подери… – тупо проговорил Эдди.
– Ремень, – пропыхтел стрелок. – Тащи сюда. Я перекачу ее наверх, а ты схватишь ее за руки и стянешь кисти за спиной.
– ХРЕНА С ДВА! – взвизгнула Детта, и ее безногое тело забилось с такой силой, что Роланд чуть не слетел. Он чувствовал, как она опять и опять силится поднять обрубок правой ноги, чтобы заехать ему по причинному месту.
– Я… я… она…
– Живее, Господь прокляни лик твоего отца! – взревел Роланд, и Эдди наконец сдвинулся с места.
Связывая Детту и затягивая ремень, они дважды едва не упустили ее. Наконец Эдди сумел накинуть завязанную затяжной петлей портупею Роланда на запястья женщины, когда, приложив к этому все силы, стрелок все-таки завернул ей руки за спину (то и дело, как мангуста от змеи, отшатываясь перед стремительными выпадами, которые Детта делала головой, силясь укусить; укусов он избежал, но, покуда Эдди закончил, насквозь промок от слюны). Тут-то Эдди, удерживая короткий конец затяжной петли, и стянул путами эти сведенные вместе кисти. Он не хотел сделать больно этому отчаянно бьющемуся, пронзительно кричащему, сыплющему проклятиями существу. Оно было куда злее чудовищных омаров, поскольку обладало более развитым интеллектом, поставлявшим ему информацию, но Эдди знал за ним и другую способность – быть прекрасным. Он не хотел обижать ее другое «я», скрывавшееся где-то внутри этого сосуда, как живая голубка прячется в самой глубине одного из потайных отделений волшебного ящика фокусника).
Где-то внутри этого орущего, визжащего существа скрывалась Одетта Холмс.
Хотя мул – последнее животное, ходившее под седлом у стрелка, – издох слишком давно, чтобы помнить о нем, у Роланда сохранился кусок его веревочной привязи (которая, в свою очередь, некогда была отличным арканом). Привязав с помощью этой веревки Детту к инвалидному креслу, как еще раньше рисовало ей воображение (а может, ложная память – впрочем, итог был один, верно?), они отошли.
Если бы не ползучие омарообразные твари, Эдди спустился бы к воде и вымыл руки.
– Похоже, меня сейчас вывернет, – сообщил он голосом, срывавшимся то на бас, то на дискант, как у мальчишки-подростка.
– Чего стали-то? Валяйте, схавайте друг дружке ЗАЛУПЫ! – визгливо посоветовало трепыхавшееся в кресле существо. – А? Коли вы перед пиздинкой черной бабы труса празднуете! Ну, валяйте! Чего тут сомневаться! Пососите друг дружке шершавого! Валяйте, пока можно, потому как Детта Уокер щас вылезет из этого кресла – и амбец херам вашим тощим, беложопые! Оторву и вон тем ходячим бензопилам скормлю!
– Вот женщина, в чьем сознании я побывал. Теперь ты мне веришь?
– Я и раньше тебе верил, – сказал Эдди. – Я же говорил.
– Ты думал, будто веришь. Ты верил только верхним слоем сознания. Веришь ты теперь до конца? До донышка?
Эдди посмотрел на визжащее, судорожно извивающееся в инвалидном кресле существо, и отвел глаза. В лице не осталось ни кровинки, только из рваной раны на подбородке сочились редкие алые капли. С этого бока физиономия Эдди начинала приобретать некоторое сходство с воздушным шаром.
– Да, – выговорил он. – Боже мой, да.
– Эта женщина – чудовище.
Эдди заплакал.
Стрелку захотелось утешить его, но, не в силах совершить такое святотатство (слишком уж хорошо он помнил Джейка), он ушел в темноту, сжигаемый изнутри жаром и болью нового приступа лихорадки.
Той ночью, намного раньше – Одетта еще спала, – Эдди сказал: похоже, я, может быть, понимаю, что с ней неладно. Может быть. Стрелок спросил, что Эдди имеет в виду.
– Может быть, она шизофреничка.
Роланд только головой покрутил. Эдди объяснил свое понимание шизофрении, нахватанное по крупицам из фильмов вроде «Трех лиц Евы» и всевозможных телепрограмм (главным образом, из мыльных опер, которые они с Генри смотрели, тащась от кайфа). Роланд кивнул. Да. Болезнь, описанная Эдди, вроде бы подходила. Женщина с двумя лицами, светлым и темным. Как на пятой карте Таро, открытой ему человеком в черном.
– И эти… шизофрены… не знают, что у них есть другой?
– Нет, – отозвался Эдди. – Но… – Его голос постепенно затих. Молодой человек угрюмо следил за исполинскими омарами – а те знай ползали по песку и допытывались о чем-то, ползали и допытывались.
– А как же?
– Я не мозгоправ, – сказал Эдди, – поэтому, в общем-то, не знаю…
– Мозгоправ? Что такое мозгоправ?
Эдди постукал себя по виску.
– Врач, который лечит голову. Соображаловку. По-настоящему называется «психиатр».
Роланд кивнул. Мозгоправ ему нравилось больше. Поскольку мозгов у Владычицы было слишком много. В два раза больше, чем нужно. Не мешало бы их вправить.
– Но, по-моему, шизики почти всегда знают, что с ними что-то не то, – сказал Эдди. – Из-за провалов в памяти. Может, я ошибаюсь, но я всегда понимал так: обычно в шизике сидят два человека, из-за пробелов в воспоминаниях считающие, что страдают частичной потерей памяти. Эти пробелы образуются тогда, когда ситуацией завладевает второе «я». А она… она говорит, что помнит все. Она действительно думает, будто помнит все.
– Я думал, ты сказал, что, по ее мнению, на самом деле ничего не происходит.
– Угу, – сказал Эдди, – но покамест забудь об этом. Я пытаюсь сказать вот что: неважно, в чем она убеждена. В ее воспоминаниях этот берег стоит сразу за гостиной, где она сидела в халате и смотрела двенадцатичасовые новости. Никакого провала. Никакого разрыва. Ей совершенно невдомек, что ее гостиную от универмага Мэйси, где ты ее сцапал, отделяет некий промежуток времени, на который в ее теле воцарилась какая-то иная личность. Черт, могли пройти сутки, а то и несколько недель. Я знаю, что все еще была зима – почти все покупатели в том универмаге были в пальто…
Стрелок кивнул. Восприятие Эдди обострялось. Хорошо. Сапоги, шарфы и торчавшие из карманов пальто и курток перчатки ускользнули от его внимания – и все же процесс пошел.
– …но сколько времени Одетта была той другой женщиной больше никак не определишь – сама-то она этого не знает. Сдается, она оказалась в совершенно новой для себя ситуации, и историей о том, как ей прошибли голову, просто защищает обе стороны.
Роланд кивнул.
– И кольца. Увидеть их было для нее настоящим потрясением. Она старалась не подавать вида, но все равно это было заметно.
Роланд спросил:
– Если две эти женщины не знают, что существуют в одном теле, и даже не подозревают, что что-то может быть не в порядке; если у каждой из них своя, отдельная, цепочка воспоминаний, частью – подлинных, а частью – придуманных сообразно тем промежуткам времени, когда появляется другая, как нам быть? Как жить рядом с ней?
Эдди пожал плечами.
– Меня не спрашивай. Это твоя проблема. Ты же сказал, что она тебе нужна. Ты же, черт возьми, собственной шеей рисковал, чтобы притащить ее сюда. – Эдди на минуту задумался, припомнив, как с ножом Роланда в руке сидел на корточках над телом стрелка, почти касаясь лезвием его горла, и неожиданно невесело рассмеялся. «Ты БУКВАЛЬНО рисковал своей шеей, мужик», – подумал он.
Воцарилось молчание. К этому времени Одетта уже спокойно дышала. Стрелок совсем было собрался в очередной раз повторить Эдди свое предостережение быть начеку и (достаточно громко, чтобы Владычица – если она лишь притворялась – услышала) объявил, что ложится спать, как вдруг Эдди сказал нечто, одной внезапной вспышкой озарившее сознание Роланда и заставившее понять хотя бы часть того, что так нужно было знать.
Под конец, когда эта женщина оказалась здесь.
Под конец она изменилась.
Он что-то заметил, что-то…
– Сказать тебе кое-что? – спросил Эдди, мрачно вороша золу раздвоенной клешней убитого накануне вечером омара. – Когда ты поволок ее сквозь дверь, мне показалось, что шизик – я.
– Почему?
Эдди подумал, затем пожал плечами. Объяснить было слишком трудно, а может, он просто слишком устал.
– Это неважно.
– Почему?
Эдди посмотрел на Роланда, увидел, что тот задает серьезный вопрос по серьезной причине (по крайней мере, он так подумал), и на минуту углубился в воспоминания.
– Честное слово, мужик, это трудно описать. Я поглядел в эту дверь. Тут у меня крыша и поехала. Когда видишь, как в этой двери кто-то движется, то мерещится, будто движешься вместе с ними. Ну, знаешь, о чем я толкую.
Роланд кивнул.
– Так вот, я до последнего смотрел все это, как фильм… ну, неважно, не суть. А потом ты развернул ее лицом сюда, и я в первый раз увидел себя. Словно… – Эдди перебирал слова и ничего не находил. – Не знаю. Наверное, должно было бы казаться, что смотришься в зеркало, но мне так не показалось, потому… потому что я смотрел как бы на другого человека. Словно меня вывернули наизнанку. Словно я был одновременно в двух местах. Черт, ну, не знаю.
Но стрелка точно громом поразило. Так вот что он ощутил, когда они проникли в этот мир; вот что с ней произошло… нет, не только с ней, с ними: мгновение Детта и Одетта смотрели друг на друга, но не так, как смотришь на свое отражение в зеркале, нет – как два разных человека; зеркало стало оконным стеклом и на миг Одетта увидела Детту, Детта – Одетту, и обе одинаково ужаснулись.
«Теперь знают обе, – мрачно подумал стрелок. – Быть может, не знали прежде, но знают теперь. Они могут пытаться скрыть это от себя самих, но миг прозрения был, знание пришло и, должно быть, осело в сознании, никуда не делось».
– Роланд?
– Что?
– Просто хотел убедиться, что ты не спишь с открытыми глазами. Потому как, знаешь ли, на минуту у тебя сделался такой вид, точно ты за тыщу лет и за тридевять земель отсюда. За горами, за лесами, за широкими морями.
– Коли так, теперь я вернулся, – сказал стрелок. – И иду спать. Помни, что я сказал, Эдди: будь начеку.
– Буду смотреть в оба, – отозвался Эдди. Впрочем, Роланд знал: дозор нынче ночью нести ему самому, болен он или нет.
Из чего и воспоследовало дальнейшее.
После всех треволнений Эдди с Деттой Уокер в конце концов уснули, на сей раз окончательно (обессилевшая Детта не столько уснула, сколько впала в забытье, свесившись вбок, и в кресле ее удерживали веревки).
Но стрелок лежал без сна.
«Придется свести их обеих в бою, – думал он. Впрочем, чтобы объяснить ему, что подобный поединок может оказаться битвой не на жизнь, а на смерть, никакие «мозгоправы» не требовались. – Если победит светлая, Одетта, все еще может быть хорошо. Если верх возьмет темная, несомненно, все пропало».
И все же стрелок чувствовал, что в действительности следует не убивать, а объединять. Он уже осознал (и не без одобрения): в уличной грубости, в непримиримости и упрямстве Детты Уокер есть много такого, что в будущем окажется ценным для него – для всех; он нуждался в Детте – но хотел, чтобы она находилась под контролем. Путь предстоял неблизкий. Детта считала их с Эдди чудовищами, принадлежавшими к некоему виду, который она называла Кобели Беложопые. Это было всего лишь, чем опасное заблуждение, но на пути им предстояло встретиться с настоящими чудовищами – исполинские омары были не первыми и не последними. Та отчаянная, «дерись-до-последнего», баба, в которую он вошел и которая этой ночью вновь явилась из укрытия, могла бы очень пригодиться в схватке с подобными монстрами, если бы смягчить ее спокойной человечностью Одетты Холмс, особенно теперь, когда стрелок остался без двух пальцев и почти без пуль, а лихорадка нарастала.
«Впрочем, это шаг вперед. Думаю, если бы мне удалось заставить их признать друг друга, это вызвало бы столкновение. Как это можно устроить?»
Всю ту долгую ночь Роланд пролежал без сна, размышляя, и, хотя чувствовал, как усиливается жар, сжигающий его изнутри, ответа на свой вопрос так и не нашел.
Незадолго до рассвета Эдди проснулся. Он увидел, что стрелок, завернувшись в одеяло на манер индейца, сидит у прогоревшего в пепел вчерашнего костра, и присоединился к нему.
– Как самочувствие? – понизив голос, спросил Эдди. Владычица, крест-накрест оплетенная веревками, еще спала, порой вздрагивая, что-то бормоча и постанывая.
– Нормально.
Эдди оценивающе взглянул на него.
– По тебе не скажешь.
– Спасибо, Эдди, – сухо сказал стрелок.
– Тебя трясет.
– Пройдет.
Владычица опять дернулась и что-то промычала. На сей раз слово было почти понятным – возможно, Оксфорд.
– Боже ты мой, не могу я этого видеть, – пробормотал Эдди. – Связанная, как какая-нибудь паршивая телка в хлеву.
– Она скоро проснется. Может статься, тогда ее можно будет развязать.
Ни тот, ни другой не сумели яснее выразить вслух надежду, что, когда Владычица откроет глаза, их приветствует спокойный – ну, может, слегка озадаченный – взгляд Одетты Холмс.
Пятнадцатью минутами позже, когда над холмами пробились первые лучи солнца, эти глаза и в самом деле открылись… но вместо спокойного, внимательного взгляда Одетты Холмс мужчины увидели бешеный, злобно сверкающий взгляд Детты Уокер.
– Сколько раз вы меня снасильничали, покамест я была в отрубе? – спросила Детта. – У меня в пизде так склизко да сально, словно кто поработал там парой тех махоньких белых огарков, что вы, кобели беломясые, величаете херами.
Роланд вздохнул.
– Ну, двинулись, – сказал он, с гримасой поднимаясь на ноги.
– Никуда я с тобой не пойду, козел вонючий, – фыркнула Детта.
– Пойдешь, еще как пойдешь, – заверил Эдди. – Прости, родная.
– Куда ж, по-вашему, я отправлюсь?
– Ну, – сказал Эдди, – то, что было за Дверью Номер Раз, оказалось не так уж опасно для жизни. То, что было за Дверью Номер Два, уже хуже. Теперь, значит, вместо того, чтобы, как нормальные люди, бросить это дело, мы двинем дальше, проверять Дверь Номер Три. Исходя из развития событий, там, по-моему, запросто может оказаться Годзилла или Трехглавое Чудовище Гидра. Впрочем, я оптимист. Я все еще надеюсь найти за ней кастрюльки из нержавейки.
– Не пойду.
– Пойдешь, пойдешь, – сказал Эдди и зашел за кресло. Детта опять забилась, но узлы завязывал стрелок, и от отчаянной возни они только туже затянулись. Довольно скоро Детта это поняла и утихла. Она была полна яда, но далеко не глупа. На Эдди она оглянулась с такой усмешкой, что он слегка отпрянул. Ему почудилось, что более злобного выражения на человеческом лице он еще не видел.
– Ну, может, чуток и прокачусь, – сказала Детта, – только, может, не так далеко, как ты думаешь, лебедь ты мой белый. И, видит Бог, не так быстро, как ты думаешь.
– То есть?
Снова хитрая, полная предвкушения ухмылка через плечо.
– Узнаешь, лебедь белый. – Взгляд женщины, безумный, но убедительный, ненадолго переместился на стрелка. – Это вы оба-два узнаете.
Эдди обхватил ладонями ручки, похожие на ручки велосипедного руля (ими заканчивались расположенные на спинке инвалидного кресла рычаги), и путники вновь двинулись на север, оставляя на казавшейся бесконечной полосе прибрежного песка не только следы ног, но и сдвоенный след кресла Владычицы.
День выдался кошмарный.
Перемещаясь по такой однообразной местности, подсчитывать пройденное расстояние трудно, но Эдди понимал: их продвижение вперед замедлилось настолько, что они буквально ползут.
Кто в этом виноват, он тоже понимал.
О да.
«Это вы оба-два узнаете», – заявила Детта, трогаясь в путь. Не прошло и получаса, как это узнавание началось.
Кресло.
Прежде всего это. Катить инвалидное кресло по мелкому песку было так же невозможно, как ехать на машине по глубокому, неубранному снегу. Песчаная мергельная поверхность прибрежной полосы, по которой они шли, позволяла везти его, но далеко не без труда. То оно некоторое время плавно катило вперед, хрустя шинами из твердой резины по ракушкам и стреляя в обе стороны мелкой галькой… а то вдруг попадало в занесенное более мелким песком углубление. Тогда, чтобы выкатить из впадины этот «экипаж» с его увесистой и не расположенной помогать пассажиркой, Эдди приходилось с кряхтением пихать его плечом. Песок жадно засасывал колеса. Приходилось толкать инвалидную коляску вперед и одновременно с маху, всей тяжестью, налегать на рычаги, отжимая их книзу, не то привязанная к коляске женщина исполнила бы вместе с ней кувырок через голову с приземлением лицом в песок.
Попытки Эдди везти ее, не опрокидывая, вызывали у Детты омерзительные смешки.
– Как ты там, сладенький, хорошо времечко проводишь? – спрашивала она всякий раз, как кресло въезжало в одно из таких сухих болот.
Стрелок подошел помочь, но Эдди отмахнулся.
– Еще успеешь, – сказал он. – Мы будем меняться. «Впрочем, я думаю, что мои заходы будут куда длиннее, – зазвучал голос у него в голове. – При том, как он выглядит, ему очень скоро придется из кожи вон лезть, чтобы только держаться на ногах. Какое уж там толкать кресло с бабой. Нет-с, Эдди, боюсь, вся эта бочка меда – твоя. Бог наказал, ясно? Все эти годы ты был наркашом, и знаешь, что? Наконец стал толкачом!»
Он коротко, задышливо рассмеялся.
– Над чем смеемся, белый мальчик? – спросила Детта, и, хотя Эдди подумал, что по замыслу фраза должна была прозвучать саркастически, вышло лишь капельку сердито.
Вероятно, тут мне смешочки разводить нечего, подумал он. Категорически. Во всяком случае, касательно ее.
– Тебе не понять, дуся. Успокойся.
– Я тебя успокою, – сказала она. – Не успеет эта мутотень кончиться, я тебя с твоим дружком-мудилой так успокою – по всему берегу кусочки лягут. Даже не сомневайся. А покамест лучше побереги дыхалку – как толкать-то будешь? Ты и так уж, кажись, подзапыхался?
– Ну, тогда чеши языком одна, – тяжело пропыхтел Эдди. – У тебя-то, похоже, чтоб вони напустить, дыхалки всегда хватает.
– Да уж, вони я напущу, сука белая! Вот сдохнешь, прямо в твое мертвое рыло нафуняю!
– Обещанья, обещанья. – Эдди вытолкнул кресло из песка и покатил вперед. По крайней мере, некоторое время оно шло сравнительно легко. Солнце еще толком не поднялось из-за горизонта, а молодой человек уже вспотел.
«День будет занимательный и поучительный, – подумал он. – Уже понятно».
Остановки.
Второе – остановки.
Они наткнулись на полоску твердого песка, и Эдди покатил кресло быстрее, смутно размышляя, что, если бы суметь сохранить это крохотное ускорение, то следующую песчаную западню, может быть, удалось бы проскочить на чистой инерции.
Ни с того, ни с сего кресло остановилось. Стало как вкопанное, с глухим стуком ударив Эдди в грудь поперечиной. Эдди охнул. Роланд оглянулся, но даже кошачья быстрота его реакции не смогла помешать креслу Владычицы опрокинуться – в точности так, как оно угрожало сделать, попадая в каждую следующую песчаную западню. Кресло перевернулось, а с ним перевернулась и Детта, связанная и беспомощная, но дико хохочущая. Когда Роланду с Эдди удалось, наконец, снова выправить кресло, Детта еще гоготала. Кое-где веревки затянулись так туго, что, должно быть, немилосердно врезались в тело, прекратив доступ крови к конечностям. Лоб был рассечен; тонкая алая струйка, сочась из раны, затекала в бровь. Но Детта все равно продолжала кудахтать от смеха.
К тому времени, как кресло вновь встало на колеса, запыхавшиеся мужчины судорожно хватали ртами воздух. Вес кресла вместе с сидевшей в нем женщиной в целом составлял добрых двести пятьдесят фунтов, причем большая часть приходилась на кресло. Эдди пришло в голову, что, вырви стрелок Детту из его времени, из восемьдесят седьмого года, кресло могло бы весить фунтов на шестьдесят меньше.
Детта хихикнула, фыркнула, поморгала, избавляясь от попавшей в глаза крови.
– Ишь ты! Вы, молодые-холостые, меня кувырнули, – сказала она.
– Позвони адвокату, – пробурчал Эдди. – Подай на нас в суд.
– А обратно ставили вверх головой, так совсем умаялись. Да и потратили минут десять, не меньше.
Стрелок оторвал кусок от своей рубашки (к этому времени от нее осталось так мало, что жалеть, в общем, было уже нечего) и левой рукой потянулся стереть кровь с пореза на лбу Детты. Детта щелкнула зубами, да так свирепо, что Эдди подумал: замешкайся отпрянувший Роланд хоть на секунду, и Детта Уокер снова уравняла бы счет пальцев на его руках.
Она хихикала, уставясь на стрелка глазами, полными недоброго, подлого веселья, но Роланд разглядел притаившийся на самом их дне страх. Детта боялась его. Боялась – ведь он был Настоящим Гадом.
Почему он был Настоящим Гадом? Быть может, на неком более глубоком уровне Детта понимала, что он знает о ней?
– Почти достала тебя, сволочь белая, – сказала она. – В этот раз почти достала. – И захихикала как ведьма.
– Подержи ей голову, – ровно произнес стрелок. – Кусается, как хорек.
Эдди держал Детте голову, а стрелок тем временем осторожно очищал рану тряпочкой. Рана была неширокой и с виду неглубокой, но стрелок не собирался рисковать. Он медленно спустился к воде, намочил обрывок рубахи в соленой воде и вернулся.
Когда он приблизился к Детте, та завопила благим матом.
– Не тронь, не смей, убери эту фигню! Не смей в меня тыкать всякой дрянью, из этой воды ядовитые твари вылазят! Не тронь! Убери! Убери-и!
– Держи ей голову, – сказал Роланд прежним ровным тоном. Детта исступленно мотала головой из стороны в сторону. – Я не хочу рисковать.
Эдди придержал голову Детты… и зажал, как в тисках, когда женщина попыталась стряхнуть его руки и освободиться. Увидев, что речь идет о деле, она немедленно затихла и перестала демонстрировать страх перед сырой тряпкой. В конце концов, она ведь притворялась.
Пока Роланд обмывал рану, тщательно удаляя последние прилипшие песчинки, Детта улыбалась.
– По совести говоря, поглядеть на тебя, так ты не просто без задних ног, – заметила она. – Поглядеть на тебя, так ты хворый, слышь, беломясый? Не сказала б я, что ты готов ко всяким там долгим походам. По-моему, ты ваще ни к чему такому не готов.
Эдди обследовал несложные рычаги управления инвалидного кресла и нашел аварийный ручной тормоз, намертво стопоривший оба колеса. Детта тайком просунула туда руку, терпеливо дождалась, чтобы Эдди развил достаточно большую, по ее мнению, скорость, и, дернув тормоз, намеренно опрокинулась. Зачем? Только для того, чтобы задержать их продвижение вперед. Никаких резонов для такого поступка не было, но женщине вроде Детты, подумал Эдди, резоны и не нужны. У такой особы желание учинить нечто подобное диктуется чистой подлостью.
Роланд чуть-чуть ослабил ее путы, чтобы кровь могла свободнее течь по сосудам, а потом крепко привязал руку женщины подальше от тормоза.
– Ништяк, начальник, – сказала Детта, одаряя его светлой и радостной, но чересчур зубастой улыбкой. – Это ничего. Найдутся другие способы попридержать вас, ребята. На любой вкус найдутся.
– Пошли, – без выражения сказал стрелок.
– Старик, ты в порядке? – спросил Эдди. Стрелок казался очень бледным.
– Да. Пошли.
Они снова зашагали по прибрежному песку.
Стрелок настаивал на том, чтобы на час сменить Эдди у кресла, и юноша неохотно уступил. Через первую песчаную западню Роланд провез Детту сам, но, чтобы вытолкнуть кресло из следующей, потребовалась энергичная помощь Эдди. Стрелок судорожно ловил ртом воздух, на лбу крупными каплями выступил пот.
Эдди дал ему пройти еще немного. Роланд довольно искусно лавировал, объезжая те участки, где песок был достаточно рыхлым, чтобы засосать колеса, но в конце концов кресло снова увязло. Тяжело дыша, Роланд бился изо всех сил, пытаясь вытолкнуть его из ловушки, а ведьма (поскольку теперь Эдди думал о ней именно так) выла от смеха и, не таясь, откидывалась назад, чтобы намного усложнить задачу… но Эдди сумел вытерпеть в роли наблюдателя лишь несколько секунд, а потом плечом отодвинул стрелка в сторону и, одним злым, стремительным рывком накренив кресло, вытянул его из песка. Кресло затряслось, зашаталось, и Эдди понял, что Детта, с диковинной прозорливостью выбрав единственно верный момент, чтобы подвинуться вперед, насколько позволяют веревки, пытается опрокинуть его.
Очутившись рядом с Эдди, Роланд всей тяжестью навалился на спинку кресла, и оно прочно стало на песок.
Детта оглянулась и заговорщически подмигнула им, да так непристойно, что Эдди почувствовал, как его руки покрываются гусиной кожей.
– Опять вы, молодые-холостые, чуть меня не кувырнули, – сказала она. – А вам надо бы за мной приглядывать. Я-то просто увечная старуха, вот вам бы обо мне и заботиться в охотку.
Она захохотала. Она чуть не лопалась со смеху.
Несмотря на то, что Эдди был неравнодушен к обитавшей в сознании Детты другой женщине (даже короткого времени, в течение которого молодой человек видел Одетту и говорил с ней, оказалось довольно, чтобы он почувствовал себя почти влюбленным), руки у него так и зачесались от желания сомкнуться у нее на горле и задушить этот смех – задушить раз и навсегда.
Она снова быстро глянула назад, поняла, о чем думает Эдди (словно это было написано на нем красными чернилами), и зашлась еще сильнее. Ее глаза подзадоривали: «Ну, валяй, белый. Валяй, коли охота. Ну, давай, давай!»
«Иными словами, опрокинь не только кресло, опрокинь и бабу, – подумал Эдди. – Опрокинь с концами. Ей же только того и надо. Может, у нее в жизни одна-единственная настоящая цель – погибнуть от руки белого».
– Ну, хватит, – сказал он, опять принимаясь толкать кресло. – Нравится тебе или нет, сладенькая, мы едем кататься по морскому бережку.
– Пошел на хуй, – фыркнула она.
– Заткни им себе глотку, детуля, – учтиво ответил Эдди.
Стрелок шагал рядом, не поднимая головы.
Часам к одиннадцати, если верить солнцу, они оказались у большого скопления вышедших на поверхность почвы камней. Там путники сделали почти часовой привал, укрывшись в тени от солнца, карабкавшегося в зенит. Эдди со стрелком доели остатки убитого накануне вечером омара; Детта же от предложенной ей порции отказалась, зная (так она объяснила Эдди), что они хотят сделать. Коли-ежели они хотят это сделать, сказала она, пусть не пытаются ее отравить, а прикончат голыми руками. Отраву в еду, сказала она, подсыпают только трусы.
«Эдди прав, – думал стрелок. – Эта женщина создала собственную цепочку воспоминаний. Она знает все, что происходило с ней прошлой ночью, хотя спала по-настоящему крепко».
Детта была убеждена, что они, глумясь, приносили ей куски мяса, от которого несло смертью и разлагающимся трупом, а сами ели солонину, запивая пивом из фляжек. Она свято верила, что они то и дело подсовывают ей хорошие куски с собственного стола, а в последний момент, когда она уже готова вцепиться в еду зубами – убирают их, разумеется, от души смеясь. В мире (или, по крайней мере, в голове) Детты Уокер, Кобели Беложопые общались с темнокожими женщинами только двумя способами: насиловали их или насмехались над ними. Или и то, и другое сразу.
Это было просто смешно. Эдди Дийн в последний раз видел говядину во время своей поездки в небесном вагоне. Сам Роланд не видел ни кусочка мяса с тех самых пор, как доел вяленое – а давно ли это было, знали только боги. Что же касается пива… Стрелок нырнул в глубины памяти.
Талл.
В Талле было пиво. Пиво и говядина.
Боже, как здорово было бы хлебнуть пива. Горло болело. Так хорошо было бы унять эту боль пивом. Даже лучше, чем астином из мира Эдди.
Они отошли подальше от Детты.
– Что, не гожусь в компашку таким белым парням? – прокаркала она им вслед. – Или, может, просто охота подрочить друг дружке? Огарки свои белые почесать?
Запрокинув голову, она завизжала от смеха, да так, что чайки, у которых четвертью мили дальше, на камнях, проходило что-то вроде слета, испуганно поднялись в воздух, оглашая его жалобными криками.
Стрелок сидел, свесив руки между колен, и думал. Наконец он поднял голову и сказал Эдди:
– Из десяти слов, которые она произносит, мне понятно примерно одно.
– Я тебя здорово обскакал, – откликнулся Эдди. – Из каждых трех слов я въезжаю самое малое в два. Да наплевать. Почти все это крутится возле кобелей беложопых.
Роланд кивнул.
– Там, откуда ты родом, многие темнокожие так говорят? Другая так не разговаривает.
Эдди помотал головой и засмеялся.
– Нет. Я тебе скажу кое-что довольно забавное… Мне, по крайней мере, оно кажется довольно забавным, но, может, просто потому, что здесь, в ваших краях, смеяться особо не над чем. Так вот, это лажа. Полная лажа. А она об этом – ни сном, ни духом.
Роланд посмотрел на него и ничего не сказал.
– Помнишь, как она прикидывалась, будто боится воды, когда ты обмывал ей лоб?
– Да.
– Ты понял, что она придуривается?
– Не сразу, но довольно скоро.
Эдди кивнул.
– Это был спектакль, и она знала, что это спектакль. Но она – прекрасная актриса и на несколько секунд одурачила нас обоих. Ее манера разговаривать – тоже игра на публику. Но похуже. Такой маразм, такая чертова липа!
– По-твоему, она хорошо притворяется только тогда, когда знает, что притворяется?
– Да. А говорит она, как гибрид черноты из книжки под названием «Мандинго», которую мне как-то довелось прочесть, с Бабочкой Мак-Куин из «Унесенных ветром». Ясное дело, для тебя эти имена – пустой звук, но я хочу сказать, что она говорит штампами. Знаешь такое слово?
– Оно означает то, что всегда говорят или думают люди, не умеющие мыслить самостоятельно – или делающие это редко.
– Угу. Мне бы и вполовину так хорошо не сказать.
– Эй, молодые-холостые, вы что, еще не надрочились, а? – Голос Детты звучал все более хрипло и надтреснуто. – А может, вы свои огарки белые просто найти не можете? Так, что ли?
– Пошли. – Стрелок медленно поднялся. Он покачнулся, заметил взгляд Эдди и улыбнулся. – Обойдется, продержусь.
– Долго?
– Сколько понадобится, – ответил стрелок, и от безмятежности его тона сердце Эдди объял холод.
В этот вечер, чтобы убить на ужин омара, стрелок потратил последний точно годный патрон. Он взялся бы вечером следующего дня за методическую проверку тех, что считал негодными, если бы не одно «но»: по убеждению Роланда, Эдди был весьма недалек от истины – дошло до того, что окаянных тварей придется забивать камнями.
Вечер шел своим чередом: костер, приготовление ужина, очистка мяса от скорлупы, трапеза – теперь они ели медленно, без энтузиазма. «Заправляемся, точно тачки – бензином, вот и все», – вертелось в голове у Эдди. Предложили поесть и Детте, но та пошла вопить, хохотать, сквернословить, и спросила, долго ли ее будут держать за дурочку, а потом бешено заметалась из стороны в сторону, налегая на веревки всем телом, равнодушная к тому, что путы неуклонно затягиваются все туже, и подгоняемая единственным стремлением: попытаться так или иначе опрокинуть кресло, чтобы ненавистные белые смогли усесться за еду не раньше, чем снова ее поднимут.
Долей секунды раньше, чем Детте удалось проделать свой трюк, Эдди крепко схватил ее, а Роланд с обеих сторон подпер колеса камнями.
– Будешь сидеть тихо – немного ослаблю веревки, – сказал Роланд.
– Отсоси мне говно из жопы, козел драный!
– Я не понял, что это значит: да или нет?
Детта глянула на стрелка сощуренными глазами, заподозрив, что под невозмутимым спокойствием тона прячется острый шип сатиры (Эдди и самому было интересно разобраться, но понять, так это или нет, он не мог), и чуть погодя угрюмо проговорила:
– Не буду я рыпаться. Слишком, еж твою вошь, жрать охота, чтоб большой шухер подымать. А вы, молодые-холостые, отпишете мне нормальной шамовки или хотите голодом заморить? Такая, значитца, задумка? Удавить меня кишка тонка, отраву я ни в жисть жрать не стану, и план у вас, значитца, должен быть такой. Чтоб я с голодухи подохла. Ладно-ладно, поглядим. Поглядим. Факт.
И опять одарила их ледяной ухмылкой, от которой холод пробирал до костей.
Вскоре она уснула.
Эдди потрогал щеку Роланда. Роланд коротко взглянул на него, но не отстранился.
– Все нормально.
– Ага. Ты же у нас герой кверху дырой. Вот что я тебе скажу, герой: сегодня мы ушли не больно-то далеко.
– Я знаю. – К тому же был истрачен последний годный патрон. Впрочем, без этой информации Эдди мог обойтись – по крайней мере, до утра. Эдди не был болен, но совершенно выбился из сил. Слишком вымотался для того, чтобы услышать очередную плохую новость.
«Не болен, нет. Пока нет. Но чересчур долгий путь без отдыха – и усталость обернется хворью».
В известном смысле Эдди уже занемог – больны были они оба. В углах рта у юноши появились лихорадки, на коже – шелушащиеся пятна. У стрелка ощутимо шатались в лунках зубы, а между пальцами ног и уцелевшими – рук давно уже образовались глубокие кровоточащие трещины. Пища была, но изо дня в день – одна и та же; протянуть на таком однообразном меню какое-то время было можно, однако в финале путников ждала смерть, такая же несомненная, как если бы они голодали.
«Все очень просто, – думал Роланд. – Мы подхватили на суше Болезнь Мореходов. Забавно. Нам нужны фрукты. Нужна зелень».
Эдди мотнул головой в сторону Владычицы.
– Она собирается и дальше вставлять нам палки в колеса.
– Если только не вернется та, другая, что живет у нее внутри.
– Хорошо бы, но рассчитывать на это нельзя, – сказал Эдди. Он взял обломок обугленной клешни и принялся чертить на земле бессмысленные узоры. – Есть идеи насчет того, далеко ли может быть следующая дверь?
Роланд покачал головой.
– Я спрашиваю только потому, что если расстояние между Номерами Два и Три такое же, как между Номерами Один и Два, можно оказаться в глубоком дерьме.
– Мы и сейчас уже в глубоком дерьме.
– По шейку, – мрачно согласился Эдди. – Просто я все думаю, сколько смогу толочь воду в ступе.
Роланд хлопнул юношу по плечу (Эдди аж заморгал, до того редко стрелок обнаруживал свои чувства) и сказал:
– Одного наша Владычица не знает.
– Да ну? Чего же?
– Мы, Кобели Беложопые, можем толочь воду в ступе очень долго.
Тут Эдди расхохотался – он хохотал во все горло, глуша смех рукавом, чтобы не разбудить Детту. На сегодня он наобщался с ней досыта, большое спасибо.
Стрелок, улыбаясь, посмотрел на него.
– Я пошел спать, – сказал он. – Будь…
– …начеку. Угу. Буду.
Следующим номером программы оказались крики.
Эдди уснул в ту же секунду, как его голова коснулась свернутой в узел рубашки, и, кажется, каких-нибудь пять минут спустя Детта начала вопить.
Он вмиг проснулся, готовый ко всему, будь то даже Король-Омар, поднявшийся из морской пучины отомстить за своих убиенных чад, или ужас, спустившийся с холмов. Во всяком случае, Эдди казалось, будто он мгновенно очнулся от сна, однако стрелок был уже на ногах, а в левой руке сжимал револьвер.
Стоило Детте увидеть, что оба ее спутника проснулись, как она немедленно прекратила крик.
– Просто я подумала: дай погляжу, легки ли вы, ребятушки, на подъем, – сказала она. – Тут могут быть эти… трепливые твари. Место, кажись, подходящее. Вот мне и захотелось убедиться: ежели я увижу, как такой трепач подползает, смогу вас вовремя на ноги поднять, или нет. – Но в ее глазах не было страха; там сверкало недоброе, пакостное веселье.
– Матерь Божья, – обалдело выговорил Эдди. Луна уже взошла, но едва поднялась над горизонтом – они не спали и двух часов.
Стрелок убрал револьвер в кобуру.
– Не вздумай повторить, – предостерег он восседавшую в инвалидном кресле Владычицу.
– А коли повторю, ты-то что сделаешь? Снасильничаешь меня?
– Если б мы хотели надругаться над тобой, сейчас ты уже была бы обесчещена очень основательно, – ровным тоном произнес стрелок. – Больше так не делай.
Он снова улегся, натянув на себя одеяло.
«Господи Иисусе, Боже милостивый, – подумал Эдди, – что за напасть, что за гадство такое…» – больше он ничего не успел подумать, поскольку опять уплыл в измученный сон, и тут воздух расколол новый пронзительный крик Детты. Она орала, как пожарная сирена. Весь пылая от адреналина, сжав кулаки, Эдди снова вскочил – и тогда Детта хрипло, резко расхохоталась.
Эдди поглядел на небо и увидел, что с тех пор, как Детта разбудила их в первый раз, луна сместилась меньше, чем на десять градусов.
«Она собирается и дальше вытворять то же самое, – устало подумал он. – Спать она не будет. Она будет следить за нами, и когда убедится, что мы погружаемся в глубокий сон, туда, где заряжаешься новой энергией, разинет пасть и снова начнет вопить. И так – снова и снова, пока реветь станет нечем».
Смех Детты вдруг смолк. К ней приближался Роланд – темный силуэт в лунном свете.
– Ты, белый, не подходи, – проговорила Детта, но в ее голосе слышалась нервная дрожь. – Ничего ты мне не сделаешь.
Роланд остановился перед ней, и Эдди на миг уверился – полностью уверился – что терпение стрелка истощилось и он просто прихлопнет эту бабу, как муху. К его величайшему изумлению, вместо этого Роланд опустился перед ней на одно колено, точно поклонник, решившийся просить руки и сердца.
– Послушай, – сказал он, и Эдди с трудом поверил своим ушам, так нежно прозвучал голос стрелка. Не менее глубокое удивление юноша заметил и на лице Детты, только там к нему примешивался страх. – Послушай меня, Одетта.
– Чегой-то ты величаешь меня О-Деттой? Меня звать по-другому.
– Заткнись, курва, – прорычал стрелок и прежним мягким, нежным голосом продолжил: – Если ты слышишь меня и если ты вообще можешь с ней совладать…
– Чегой-то ты так со мной говоришь? Чегой-то ты так говоришь, будто с кем другим толкуешь? Кончай свои беложопские фигли-мигли! Сей же момент, слышишь?
– …не давай ей разевать пасть. Я могу заткнуть ей рот кляпом, но не хочу этого делать. Твердый кляп – дело опасное. Бывает, люди и насмерть задыхаются.
– А НУ, ХВАТИТ, КОЛДУН СРАНЫЙ! КОБЕЛЬ БЕЛОЖОПЫЙ!
– Одетта. – Голос стрелка шелестел, как едва начавший накрапывать дождик.
Женщина замолкла, уставясь на него огромными глазами. За всю свою жизнь Эдди не видел в человеческом взгляде такой ненависти и такого страха.
– По-моему, эта стерва не переживала бы, даже если б и впрямь удавилась кляпом. Она хочет отправиться к праотцам, но, может быть, пуще того хочет, чтобы умерла ты. Но ты пока еще жива, и не думаю, что Детта – нечто совершенно новое в твоей жизни, слишком уж она чувствует себя в тебе как дома. Так, может быть, ты услышишь меня и сумеешь хотя бы отчасти контролировать ее, пусть даже выйти к нам ты еще не можешь.
Не дай ей разбудить нас в третий раз, Одетта.
Я не хочу затыкать ей рот кляпом.
Но, если придется, я это сделаю.
Он поднялся и, не оглядываясь, отошел, чтобы опять завернуться в одеяло и сразу же уснуть.
Детта, раздувая ноздри, продолжала смотреть на него широко раскрытыми глазами.
– Врешь, колдун белый, – прошептала она.
Прилег и Эдди. Однако, несмотря на его сильнейшую усталость, на сей раз сон пришел заявить свои права на юношу очень нескоро. Молодой человек приближался к краю обрыва, за которым лежало царство ночных грез, – и всякий раз отшатывался из опасений перед криками Детты.
Примерно часа через три, когда луна уже спускалась с небосклона, он наконец отключился.
Детта в ту ночь больше не кричала – то ли потому, что Роланд напугал ее, то ли потому, что хотела сберечь голос для будущих сигналов тревоги, а может быть – может быть, не более того – потому, что Одетта услышала стрелка и осуществила контроль, о котором он ее просил.
В конце концов заснув, Эдди пробудился вялым и неотдохнувшим. Уповая на чудо, он поглядел в сторону кресла: пусть там будет Одетта, Боже, прошу Тебя, пусть сегодня утром это будет Одетта…
– С добрым утречком, лебедь белый, – сказала Детта, по-акульи ухмыльнувшись. – Я уж думала, до обеда продрыхнешь. А это нельзя, верно? Против факту не попрешь: нам еще не одну милю отмахать надо, ага? Ага! И сдается, рвать пупок тебе придется, да, можно сказать, единолично – тот-то, другой чувак, у которого зенки как у ведьмака, все хиреет, как ни поглядишь, вот что я тебе скажу – хиреет! Думаю, жратву переводить ему недолго осталось – хоть то чудное копченое мясо, что вы, белые, сундучите на случай побаловаться друг с дружкой, с огарками своими недомерочными, хоть что! Ну, погнали, беложопый! Детта не хочет, чтоб остановка была за ней. – Веки и голос женщины едва заметно дрогнули; Детта хитро скосила глаза на Эдди: – По крайности, с самого начала.
«Ты нонешний денек запомнишь, белый, – обещал этот хитрый взгляд. – Надолго запомнишь, ой, надолго. Факт».
В тот день они прошли три мили – может быть, чуть-чуть меньше. Кресло Детты опрокидывалось дважды: один раз – с ее легкой руки, которая опять медленно и неприметно подобралась к ручному тормозу и рванула его; во второй раз Эдди обошелся без посторонней помощи, чересчур сильно толкнув кресло, увязшее в одной из проклятых песчаных ловушек. Случилось это под вечер, и Эдди попросту запаниковал, подумав, что на этот раз не сможет вытащить его оттуда, не сможет – и все. Поэтому он поднатужился, дрожащими руками мощно толкнул кресло вверх и, естественно, перестарался. Детта кувырнулась, точно Шалтай-Болтай с пресловутой стены, и Эдди с Роландом немало потрудились прежде, чем вернули кресло в исходное положение. Работу они закончили как раз вовремя. Пропущенная у Детты под грудью веревка теперь туго затянулась на горле. Скользящий узел, умело завязанный стрелком, душил женщину. Лицо Детты приобрело странный синеватый оттенок, она была на грани обморока, и все равно продолжала с хрипом выдавливать из себя мерзкий смешок.
«Оставь ее, что же ты? – чуть не сказал Эдди, когда Роланд быстро наклонился, чтобы ослабить узел. – Пусть удавится! Не знаю, хочется ли ей ухандокать себя, как ты говорил, зато ухандокать нас ей хочется наверняка… ну так брось ее, пусть!»
Потом он вспомнил Одетту (хотя их свидание было таким кратким и казалось таким далеким, что воспоминание о нем уже начинало тускнеть) и подался вперед, помочь.
Стрелок нетерпеливо оттолкнул его одной рукой.
– Двоим места нет.
Когда веревку распустили и Владычица принялась жадно хватать ртом воздух (выталкивая его обратно взрывами злого смеха), Роланд обернулся и критически посмотрел на Эдди.
– Думаю, пора делать привал на ночь.
– Чуть попозже. – Эдди почти молил. – Я могу пройти еще немного.
– Факт! Он вона какой крепкий парняга! Такой и мокрощелку стервозную оттараканит, и еще сил хватит, чтоб вечерком тебе по первому классу отсосать, огарок белый!
Она по-прежнему наотрез отказывалась есть; лицо постепенно превращалось в сплошные углы и обводы. Глаза сверкали из все больше углублявшихся глазниц.
Роланд не обращал на нее абсолютно никакого внимания, пристально изучая Эдди. Наконец он кивнул.
– Немного – да. Но только немного. Далеко не пойдем.
Двадцать минут спустя Эдди и сам объявил: шабаш. Ему казалось, что руки у него превратились в желе.
Они уселись в тени камней. Кричали чайки, возвращался прилив, а они ждали, чтобы солнце село и гигантские омары, появившись на берегу, начали свой тягостный перекрестный допрос.
Понизив голос так, что Детте было не услышать, Роланд объяснил Эдди, что у них, кажется, кончились боевые патроны. Эдди чуть крепче сжал губы, и только. Роланд остался доволен.
– Придется тебе самому размозжить голову одному из них, – сказал Роланд. – Я слишком слаб, чтобы управиться с достаточно большим для такого дела камнем… и не промазать.
Теперь настала очередь Эдди внимательно приглядеться к собеседнику.
То, что он увидел, ему совершенно не понравилось.
Роланд отмахнулся от его испытующего взгляда.
– Не беда, – сказал он. – Не беда, Эдди. Что есть, то есть.
– Ка, – сказал Эдди.
Стрелок кивнул и бледно улыбнулся.
– Ка.
– Кака, – сказал Эдди. Они переглянулись и рассмеялись. Казалось, хриплые звуки, срывавшиеся с губ стрелка, удивили и даже слегка напугали его. Смеялся он недолго. Когда смех смолк, у Роланда сделался отчужденный и унылый вид.
– Чего ржете? Надо понимать, сумели наконец наиграться друг с дружкой? – хриплым, срывающимся голосом крикнула им Детта. – А трахаться когда начнете? Вот чего мне охота поглядеть! Ваш потрах!
Эдди убил омара.
Детта, как и раньше, есть отказалась. Демонстративно съев пол-куска у нее на глазах, вторую половину Эдди протянул ей.
– Не-е! – сказала она. Глаза у нее зажглись, в них заплясали искры. – ХРЕН-ТО! Ты натолкал отравы в другой конец. Который силишься впарить мне.
Без лишних слов Эдди взял остаток мяса, положил в рот, прожевал и проглотил.
– Ничего не значит, – угрюмо сказала Детта. – Отцепись, сволочь белопузая.
Эдди отцепляться не собирался.
Он принес ей другой кусок.
– Разорви пополам сама. Отдашь мне любую половину. Я ее съем, потом ты съешь остальное.
– Меня на ваши штучки не подловишь, мистер Беложопый. Раз я сказала – отзынь, стало быть, я это и имела в виду. Отзынь.
Ночью Детта молчала… но наутро все еще была тут как тут.
За день они прошли всего две мили, хотя Детта не старалась опрокинуть кресло. Быть может, подумал Эдди, она становится слишком слаба для попыток саботажа. Или же поняла, что в них, собственно, нет необходимости. Сходились воедино три роковых фактора: усталость Эдди, ухудшающееся состояние Роланда и наконец начавшиеся после бесконечных дней однообразия изменения пейзажа.
Песчаные западенки теперь попадались реже, но это было слабое утешение. Земля пошла комковатая, все больше напоминавшая убогое неудобье и все меньше – песок (местами росли пучки бурьяна; при взгляде на них возникало такое чувство, будто им стыдно, что они здесь). Из этого странного сочетания песка с землей выступало великое множество крупных камней, и Эдди обнаружил, что лавирует, объезжая их, так же, как раньше лавировал с креслом Владычицы среди песчаных ловушек. Он понимал: довольно скоро прибрежного песка не останется вовсе. Медленно, но верно приближались холмы, бурые и унылые. Между холмами вились лощины. Эдди чудилось, будто это зарубки, оставленные тупым топором некоего неуклюжего великана. Вечером, уже засыпая, он услышал наверху, в одном из таких ущелий, нечто, схожее с пронзительным визгом очень крупной кошки.
Полоса прибрежного песка казалась бесконечной, но юноша постепенно начинал сознавать: предел у нее все-таки есть. Эти разрушенные дождями и ветрами холмы намеревались где-то впереди попросту вытеснить ее, свести на нет, строем прошагать к морю и войти в него – быть может, чтобы стать сперва своего рода мысом или полуостровом, а затем цепочкой островов архипелага.
Это тревожило его, но состояние Роланда тревожило его больше.
Теперь стрелок не столько сгорал в лихорадке, сколько словно бы таял, исчезал, становился прозрачным.
Опять появились багровые полосы, безжалостно поднимавшиеся по внутренней стороне правого предплечья к локтю.
Последние два дня Эдди непрерывно смотрел вперед, щурясь в надежде разглядеть вдали дверь – ту самую волшебную дверь. Последние два дня он ждал возвращения Одетты.
Ни дверь, ни Одетта не появлялись.
Вечером – Эдди уже засыпал – его посетили две страшных мысли (так иногда за явным смыслом анекдота кроется второй, тайный):
Что, если никакой двери нет?
Что, если Одетта Холмс мертва?
– Проснись и пой, козел драный! – Надтреснутый, визгливый голос Детты вырвал Эдди из небытия. – Кажись, теперь остались только ты да я да мы с тобой, ягодка. Сдается мне, дружок твой, наконец, приказал долго жить. Небось, уж черта в пекле в жопу дерет.
Эдди посмотрел на Роланда, калачиком свернувшегося под одеялом, и на один ужасный миг подумал, что стерва права. Потом стрелок пошевелился, издал сиплый стон и, шаря по земле руками, принял сидячее положение.
– Е-мое, вы гляньте! – Детта так много визжала и вопила, что теперь голос у нее временами почти полностью пропадал, превращаясь в неясный шепот сродни посвисту зимнего ветра под дверями. – А я думала, начальник, ты дал дуба!
Роланд медленно поднимался с земли. Эдди опять показалось, будто стрелок цепляется за перекладины невидимой лесенки, и он ощутил злую жалость – знакомое, рождавшее странную ностальгию чувство. Секундой позже он понял: так бывало, когда они с Генри смотрели по телевизору бокс, и один боксер ранил другого – ранил страшно, жестоко, еще и еще. Толпа вопила, требуя крови, вопил, требуя крови, Генри, но Эдди, сидя перед телевизором, только посылал мысленные волны судье: «Прекрати это, мужик, что ты, ослеп на хуй, что ли? Он там у тебя кончается! КОНЧАЕТСЯ! Прекращай бой, мать твою еби!»
Прекратить этот бой не было никакой возможности.
Роланд поглядел на нее загнанными, лихорадочно блестевшими глазами.
– Так думали многие, Детта. – Он посмотрел на Эдди. – Ты готов?
– Похоже, так. А ты?
– Да.
– Ты в силах?
– Да.
Они двинулись дальше.
Около десяти часов Детта принялась тереть виски.
– Стойте, – сказала она. – Меня мутит. Кажись, щас вывернет.
– Наверное, виноват вчерашний плотный ужин, – отозвался Эдди, не останавливаясь. – Не надо было тебе есть десерт. Я же говорил, пирог с шоколадной глазурью – пища тяжелая.
– Меня щас вывернет! Я…
– Эдди, стой! – велел стрелок.
Эдди остановился.
Женщина в кресле вдруг судорожно задергалась, словно сквозь нее пропустили ток. Широко раскрывшиеся глаза свирепо засверкали неведомо на что. Она закричала:
– Я РАСКОКАЛА ТВОЮ ТАРЕЛКУ, СИНЬКА, СТАРУШЕНЦИЯ ТЫ ВОНЮЧАЯ! РАСКОКАЛА, БЛЯДЬ, И РАДА, ЧТО…
Внезапно она перегнулась вперед и, если бы не веревки, выпала бы из кресла.
«Господи Иисусе, умерла! С ней случился удар, она умерла», – подумал Эдди. Он двинулся в обход кресла, памятуя о том, какой коварной и гораздой на всякие штуки может быть эта женщина, и остановился – так же внезапно, как пошел. Он посмотрел на Роланда. В ту же секунду посмотрел на него и Роланд. Его взгляд был совершенно непроницаем и ничего не выдавал.
Потом женщина застонала. Открыла глаза.
Ее глаза.
Глаза Одетты.
– Боже милостивый, я опять упала в обморок, да? – сказала она. – Ради Бога извините, что вам пришлось меня привязать. Дурацкие ноги! Наверное, я могла бы сесть чуть повыше, если бы вы…
Тут уж подкосились ноги у Роланда, и он без чувств медленно опустился на землю примерно тридцатью милями южнее того места, где оканчивалось Западное Взморье.
Эдди Дийну уже не казалось, что они с Владычицей плетутся по последним ярдам прибрежной полосы. В его представлении они даже не шли. Они словно бы летели.
Одетта Холмс по-прежнему явно не питала к Роланду ни доверия, ни симпатии. Однако отчаянное положение стрелка нашло в ней и понимание, и отклик. Теперь Эдди казалось, что вместо мертвой глыбы резины и металла, к которой по чистой случайности приторочено человеческое тело, он толкает едва ли не планер.
«Идите. Раньше я присматривал за тобой, и это было важно. Теперь я буду только задерживать тебя».
Юноша почти сразу же убедился, до чего прав стрелок. Эдди толкал кресло, Одетта работала рычагами.
За пояс штанов Эдди был засунут один из револьверов стрелка.
«Помнишь, как я велел тебе быть начеку, а ты не послушался?»
«Да».
«Скажу еще раз: будь настороже. Всякую минуту. Если вернется другая, не жди ни секунды. Дай ей по башке».
«Что, если я убью ее?»
«Тогда все будет кончено. Но если она убьет тебя, нам тоже крышка. А она попытается, если вернется. Попытается».
Эдди не хотел бросать Роланда. Не только из-за кошачьего вопля в ночи, хоть он не шел у юноши из головы. Просто Роланд стал его единственным пробным камнем в этом мире, чужом и для Эдди, и для Одетты.
И все-таки он понимал, что стрелок прав.
– Не хотите отдохнуть? – спросил молодой человек Одетту. – Еще осталось, чем подкрепиться.
– Пока нет, – ответила женщина, хотя ее голос звучал устало. – Но скоро захочу.
– Ладно. Но хотя бы бросьте рычаги. У вас нет сил. Вас… понимаете, ваш желудок…
– Ну, хорошо. – Одетта обернулась (ее лицо блестело от пота) и благосклонно улыбнулась Эдди, отчего тот почувствовал сразу и слабость, и прилив сил. За такую улыбку он мог бы отдать жизнь… и, как ему думалось, отдал бы, потребуй того обстоятельства.
Он от души надеялся, что обойдется без этого, но, разумеется, вовсе исключить такую возможность было нельзя. Время переросло в вопрос жизни и смерти, в нечто, важное до крика.
Одетта опустила руки на колени, и Эдди покатил кресло дальше. Тянувшийся за ними след терял четкость, поскольку прибрежный песок становился все тверже, зато повсюду в беспорядке были разбросаны камни. Они могли стать причиной катастрофы, попасть в которую при той скорости, с какой двигались путники, ничего не стоило. Случись что-то действительно серьезное, Одетта могла пострадать – это было бы скверно. Вдобавок в такой аварии могло погибнуть кресло, что было бы плохо для них и, вероятно, еще хуже для стрелка – в одиночестве он бы почти наверняка погиб. А если бы Роланд погиб, Эдди с Одеттой навсегда застряли бы в чужом мире.
Роланд был слишком болен и слаб, чтобы идти, и Эдди против воли пришлось взглянуть в лицо одному нехитрому факту: их было трое, двое – калеки.
На что же было уповать, на что надеяться?
Кресло.
Кресло – надежда, единственная надежда, ничего, кроме надежды.
Бог в помощь.
Стрелок пришел в сознание вскоре после того, как Эдди оттащил его в тень выдававшихся из земли камней. Лицо Роланда там, где не было смертельно бледным, горело чахоточным румянцем. Грудь быстро поднималась и опускалась. Правую руку оплетала сеть тонких багровых полос.
– Накорми ее, – хрипло велел он Эдди.
– Ты…
– Обо мне не беспокойся. Не пропаду. Накорми ее. Думаю, теперь она поест. А ее сила тебе еще понадобится.
– Роланд, что, если она только прикидывается, будто…
Стрелок нетерпеливо отмахнулся.
– Никем она не прикидывается – просто она в своем теле одна. Мы оба это знаем – стоит только взглянуть ей в лицо. Ради своего отца, накорми ее, пусть поест, а сам тем временем возвращайся ко мне. Теперь каждая минута на счету. Каждая секунда.
Эдди поднялся, но стрелок левой рукой притянул его обратно. Больной ли, нет ли, но свою силу он не утратил.
– И ничего не говори про другую. В чем бы ни убеждала тебя эта, как бы ни объясняла, не возражай.
– Почему?
– Не знаю. Знаю только, что это было бы ошибкой. А теперь делай, что сказано. Хватит терять время!
Одетта сидела в своем кресле, глядя на море с выражением легкого недоуменного изумления. Когда Эдди предложил ей омара – несколько щедрых кусков, оставшихся от вечерней трапезы – она печально улыбнулась.
– Я поела бы, если бы могла, – сказала она, – но вы же знаете, что будет.
Эдди, который понятия не имел, о чем она толкует, смог только пожать плечами и сказать:
– Попытка не пытка, Одетта. Понимаете, вам надо есть. Мы должны идти как можно быстрее.
Одетта с коротким смешком коснулась его руки. Эдди почудилось, будто ему вдруг передалось что-то вроде электрического заряда. Да, это была она, Одетта. Юноша понял это не хуже Роланда.
– Вы мне очень нравитесь, Эдди. Вы так старались. Были так терпеливы. Он тоже… – Одетта кивком показала туда, где, привалясь спиной к камню и наблюдая за ними, лежал стрелок, – …но такого человека любить трудно.
– Да. Я-то знаю.
– Попробую еще разок. Ради вас.
Одетта улыбнулась. Эдди вдруг понял, что мир вращается из-за нее и ради нее, и подумал: «Боже, прошу Тебя, у меня в жизни было так мало… пожалуйста, не отнимай ее у меня больше. Пожалуйста».
Она взяла мясо, сморщила в потешном унынии нос и подняла глаза на Эдди.
– Это обязательно?
– Только самую капельку, – сказал он.
– С тех пор я больше никогда не ела моллюсков, – сказала Одетта.
– Пардон?
– Я думала, я вам рассказывала.
– Может быть, – сказал Эдди и нервно хохотнул. Именно тогда приказ стрелка не давать Одетте узнать о существовании другой принял в его памяти угрожающие размеры.
– Однажды, когда мне было лет десять или одиннадцать, мы ели их на ужин. Мне страшно не понравилось, что на вкус они как маленькие резиновые шарики, а позже меня ими вырвало. С тех пор я их больше не ела. Но… – Она вздохнула. – «Капельку», как вы выражаетесь, я попробую.
Точно ребенок, принимающий полную ложку заведомо противного лекарства, Одетта положила в рот маленький кусочек омара. Сперва она жевала медленно, потом быстрее. Проглотила. Взяла еще кусочек. Прожевала, проглотила. Еще один. Теперь она буквально пожирала мясо.
– Э, э, притормозите! – сказал Эдди.
– Должно быть, это какой-то другой сорт! Да, ну конечно же! – Сияя, она посмотрела на Эдди. – Мы проехали по берегу моря дальше, и фауна изменилась! Кажется, моя аллергия прошла! И вкус не такой гадкий, как раньше… а я действительно старалась удержать это в желудке, правда же? – Она, не таясь, взглянула на Эдди. – Я очень старалась.
– Угу. – Собственный голос показался Эдди несущимся из приемника очень далеким радиосигналом. «Она думает, что каждый день ела, а потом все до крошки из нее вылетало, оттого она так ослабела. Всесильный Боже». – Угу. Вы старались изо всех сил.
– Так… – с трудом, поскольку рот у нее был полон, выговорила Одетта. – Так вкусно! – Она рассмеялась – нежно, очаровательно. – И обратно не запросится! Усвоится! Я знаю! Я чувствую!
– Только не перестарайтесь, – предостерег Эдди и подал ей бурдюк с водой. – С непривычки. Вас же… – Он сглотнул, и в горле у него явственно (по крайней мере, для него самого) пискнуло. – Вас же все время рвало.
– Да. Да.
– Я на несколько минут отлучусь – мне нужно переговорить с Роландом.
– Хорошо.
Но прежде, чем Эдди смог уйти, Одетта опять крепко схватила его за руку.
– Спасибо вам, Эдди. Спасибо, что были так терпеливы. И поблагодарите его. – Она мрачно примолкла. – Поблагодарите, только не говорите, что я его боюсь.
– Не скажу, – сказал Эдди и пошел обратно к стрелку.
Одетта помогала даже тогда, когда не работала рычагами. Она прокладывала курс с проницательностью женщины, долгие годы пробиравшейся в инвалидном кресле по миру, который еще и не помышлял о признании подобных ей ущербных людей.
– Налево, – окликала она, и Эдди спешил взять влево, проскальзывая мимо валуна, который торчал из вязкого песка, точно сердито ощеренный гнилой клык. Сам Эдди мог и не заметить камень.
– Направо, – окликала Одетта, и Эдди, едва не угодив в одну из песчаных ловушек, которые попадались все реже, как послушная лошадка, забирал вправо.
Наконец они остановились, и Эдди лег на землю, тяжело дыша.
– Поспите часок, – сказала Одетта. – Я вас разбужу.
Эдди посмотрел на нее.
– Я не лгу. Я заметила состояние вашего друга, Эдди…
– Знаете, друг – не вполне точное сло…
– …понимаю, насколько важно время и не позволю вам из чувства ложной жалости проспать больше часа. Определять время по солнцу я умею очень хорошо. А выбившись из сил, вы сослужите этому человеку плохую службу, не так ли?
– Да, – сказал Эдди, думая: «Ты же не понимаешь. Если я засну, а Детта Уокер вернется…»
– Спите, Эдди, – сказала Одетта, и Эдди, будучи слишком утомлен (и слишком влюблен), чтобы усомниться, доверился ей. Он заснул. Она разбудила его, как и обещала, через час, и по-прежнему была Одеттой, и они двинулись дальше, и теперь она снова помогала юноше, орудуя рычагами. Они полным ходом катили по сужающейся песчаной полосе к двери, которую Эдди все время лихорадочно высматривал и неизменно не находил.
Оставив Одетту поглощать свою первую за много дней трапезу, Эдди вернулся к стрелку. Роланд выглядел как будто бы чуть получше.
– Присядь, – сказал он Эдди.
Эдди присел на корточки.
– Оставь мне полупустой бурдюк. Это все, что мне нужно. Ее отвези к двери.
– Что, если я не…
– Не найдешь? Найдешь. Здесь были первые две, здесь будет и эта. Если вы доберетесь туда сегодня до заката, дождись темноты и убей двух омаров. Нужно будет устроить ее в надежном укрытии и оставить ей поесть. Если сегодня вечером ты не доберешься до двери, убей трех омаров. На.
Он протянул Эдди один из револьверов.
Эдди с уважением взял его, снова удивившись, какой же он тяжелый.
– Я думал, все патроны ни к черту.
– Вероятно. Но я заряжал теми, что, по-моему, намокли меньше прочих – три штуки были у пряжки патронной ленты слева, три – у пряжки справа. Может, хоть один да выстрелит. А повезет – так два. На ползучих гадов их не трать. – Роланд коротко смерил Эдди оценивающим взглядом. – Там могут оказаться другие твари.
– Так ты тоже слышал?
– Если ты про тварь, мяукавшую в холмах – да. Если про Нечистого Духа, как говорят твои глаза – нет. Я слышал дикую кошку в зарослях, вот и все. Быть может, голос у нее вчетверо больше ее самой. Быть может, ее ничего не стоит отогнать палкой. Думать же следует о нашей спутнице. Если вернется другая, как бы тебе не пришлось…
– Если у тебя на уме мокруха, я пас!
– Быть может, придется ранить ее в руку. Понятно?
Эдди нехотя кивнул. Может, чертовы патроны все равно не захотят стрелять, так какой смысл лезть из-за этого в бутылку?
– Когда доберешься до двери, женщину оставишь. Найдешь укрытие, спрячешь ее как можно лучше и с креслом вернешься ко мне.
– А револьвер?
Глаза стрелка полыхнули так ярко, что Эдди непроизвольно дернул головой, словно Роланд ткнул ему под нос пылающий факел.
– О боги! Оставить ей заряженный револьвер, когда в любую минуту может вернуться другая? Ты лишился рассудка?
– Но патроны…
– На хуй патроны! – крикнул стрелок. Ветер внезапно стих, и слова Роланда отчетливо разнеслись над пляжем. Одетта повернула голову. Долгую минуту она смотрела на мужчин, потом вновь обратила взгляд в сторону моря. – Револьвер ей не оставлять!
Эдди говорил негромко, на случай очередного затишья.
– Что, если пока я буду возвращаться к тебе, из зарослей спустится какая-нибудь тварь? Какая-нибудь кошка, которая вчетверо больше своего голоса, а не наоборот? Что-то, что нельзя прогнать палкой?
– Оставишь ей горку камней, – сказал стрелок.
– Камней! И прослезился тут Иисус! Ну и дерьмо же ты, приятель, мать твою в гроб!
– Я думаю, – сказал стрелок. – Ты, похоже, на это не способен. Я дал тебе револьвер, дабы половину того пути, что тебе нужно проделать, ты мог бы защищать эту женщину от опасностей вроде той, о которой толкуешь. Ты хотел бы, чтобы я забрал револьвер? Тогда, возможно, ты мог бы умереть за нее. Это доставило бы тебе радость? Весьма романтично… если не считать того, что тогда ко дну пойдет не только она одна, а все. Все трое.
– Очень логично. Однако ты все равно паскудное дерьмо.
– Уходи или оставайся. Довольно оскорблений.
– Ты кое-что забыл, – с яростью сказал Эдди.
– Это что же?
– Ты забыл посоветовать мне повзрослеть. Генри вечно говорил: «Ох, да повзрослей же ты, пацан…»
Стрелок улыбнулся усталой, странной красоты улыбкой.
– Думаю, ты уже повзрослел. Пойдешь или останешься?
– Пойду, – ответил Эдди. – Что ты собираешься есть? Она умяла все остатки.
– Паскудное дерьмо что-нибудь придумает. Паскудное дерьмо занималось этим не один год.
Эдди отвел глаза.
– Я… это… извини, что обозвал тебя, Роланд. Очень… – Он вдруг резко, пронзительно рассмеялся, – …очень уж трудный был день.
Роланд опять улыбнулся.
– Да, – согласился он. – Верно.
В тот день по времени они показали лучший за все путешествие результат, но вот уже и солнце золотой дорожкой расплескалось по глади океана, а никакой двери в поле зрения все еще не было. Хотя Одетта твердила, что прекрасным образом способна выдержать еще полчаса пути, Эдди объявил привал и помог женщине выбраться из кресла. Он перенес ее на пятачок ровной, с виду довольно гладкой земли, снял со спинки и сиденья кресла подушки и осторожно устроил на них Одетту.
– Господи, какое счастье – вытянуться, – вздохнула она. – Но… – Ее чело затуманилось. – Я все время думаю про этого человека, Роланда. Мы оставили его там совсем одного, и, честное слово, мне это вовсе не нравится. Эдди, кто он? Что он такое? – Словно высказывая запоздалое соображение, Одетта прибавила: – И почему он так много кричит?
– Наверное, просто натура такая, – сказал Эдди, резко развернулся и отправился собирать камни. Роланд почти никогда не кричал. Молодой человек догадывался, что отчасти на эту мысль Одетту натолкнули события нынешнего утра – НА ХУЙ патроны!, но остальное было ложными воспоминаниями о том времени, когда она была Одеттой только в своем представлении.
Как и наказывал Роланд, Эдди убил трех омаров и так сосредоточился на том, чтобы подстрелить последнего, что от четвертого, наступавшего на него справа, отпрыгнул в самый последний момент. Увидев, как чудовище щелкнуло клешнями, цапнув пустоту там, где минутой раньше находилась его нога, он подумал о пальцах, которых лишился стрелок.
Он варил омара на костре из сухого дерева – мало-помалу вторгающиеся в прибрежную полосу холмы и становящаяся все более обильной растительность облегчили и ускорили поиск хорошего топлива, – а на западном небосклоне таял последний свет дня.
– Смотрите, Эдди! – вскрикнула Одетта, указывая вверх.
Он посмотрел и увидел сверкавшую на груди ночи одинокую звезду.
– Какая красота, правда?
– Да, – отозвался Эдди и вдруг, безо всякой на то причины, его глаза наполнились слезами. Где же он был всю свою окаянную жизнь? Где он был, с кем, что делал и почему вдруг почувствовал себя таким грязным, таким донельзя обгаженным?
Запрокинутое лицо Одетты было ужасно в своей неопровержимой при слабом свете звезд красоте, неведомой, впрочем, самой ее обладательнице, которая лишь смотрела широко раскрытыми, удивленными глазами на звезду и тихонько смеялась.
– Звездочка светлая, звездочка ясная, – проговорила она, умолкла и посмотрела на юношу. – Знаете это, Эдди?
– Угу. – Эдди смотрел в землю. Его голос звучал достаточно внятно, но, подними молодой человек глаза, Одетта увидела бы, что он плачет.
– Тогда помогайте. Но вы должны смотреть на нее.
– Ладно.
Он утер слезы ладонью и вместе с Одеттой стал глядеть на звезду.
– Звездочка светлая… – Одетта посмотрела на него, и он подхватил.
– Звездочка ясная…
Она протянула руку, отыскивая руку Эдди, и он ответил на пожатие – смуглые пальцы восхитительного светло-шоколадного оттенка переплелись с восхитительно белыми, точно грудка голубки.
– В небе сверкает, такая прекрасная, – серьезно выговаривали они хором; в этот миг они были мальчиком и девочкой; мужчиной и женщиной они станут позже, когда полностью стемнеет и Одетта окликнет Эдди – «вы спите?», а он скажет – «нет», и она попросит обнять ее, потому что ей холодно. – Первую звездочку, что разгляжу, исполнить желанье мое попрошу…
Они переглянулись, и Эдди заметил, что по щекам Одетты текут слезы. Соленая влага вновь застлала юноше глаза, пролилась – пусть, он не таился от своей спутницы. Он не стыдился своих слез, чувствуя лишь невыразимое облегчение.
Они улыбнулись друг другу.
– Звездочка, звездочка, ярко гори, чудо, волшебница, мне сотвори, – сказал Эдди и подумал: «Пожалуйста, пусть это всегда будешь ты».
– Чудо, волшебница, мне сотвори, – эхом откликнулась Одетта, думая: «Если мне суждено умереть в этом незнакомом и странном месте, пусть моя смерть будет не слишком тяжелой и пусть со мной будет этот милый молодой человек».
– Простите, что расплакалась, – извинилась она, вытирая глаза. – Обычно я себе такого не позволяю, но день…
– Был такой тяжелый, – закончил за нее Эдди.
– Да. А вам нужно поесть, Эдди.
– И вам тоже.
– Надеюсь только, что опять плохо мне не станет.
Он улыбнулся.
– Думаю, не станет.
Позже под кружащими в медленном гавоте чужими диковинными галактиками оба думали, что никогда еще любовный акт не бывал таким полным и сладостным.
На рассвете они снялись с места и стремительно двинулись дальше. К девяти часам Эдди уже жалел, что не спросил Роланда, как следует поступить, если, очутившись там, где холмы обрубают полосу прибрежного песка, они так и не обнаружат в поле зрения никакой двери. Этот вопрос представлял определенный интерес, поскольку, вне всяких сомнений, песчаный берег вскоре действительно должен был закончиться.
По сути дела, песчаный берег больше уже не был песчаным; земля стала твердой и довольно ровной. Выступающих камней почти не осталось – по предположениям Эдди, почти все их унесло сбегавшими с холмов талыми водами, а может быть, наводнениями в дождливое время года (с тех пор, как Эдди попал в этот мир, не упало ни капли дождя; тучи несколько раз затягивали небо, но затем ветер вновь разгонял облака).
В девять тридцать Одетта крикнула:
– Стоп, Эдди! Стоп!
Он остановился так резко, что ей пришлось крепко схватиться за подлокотники кресла, не то она вылетела бы из него. В мгновение ока Эдди обогнул кресло и оказался перед ней.
– Прости, – сказал он. – Ты в порядке?
– Все отлично. – Он увидел, что спутал волнение с сигналом бедствия. Одетта показала:
– Вон там! Видишь?
Эдди загородился от солнца, но ничего не увидел. Он прищурился. Всего лишь на миг ему показалось… нет, конечно же, это был попросту трепет разогретого зноем воздуха, поднимавшегося от утоптанной земли.
– Вряд ли, – сказал он и улыбнулся. – Разве что очень захотеть.
– А по-моему, я вижу! – Она повернула к Эдди взбудораженное, улыбающееся лицо. – Стоит, сама, одна! Там, где кончается песок.
Эдди опять посмотрел в ту сторону, на сей раз щурясь так сильно, что на глаза навернулись слезы. И опять на долю секунды ему почудилось, будто он что-то увидел. «Увидел-увидел, – подумал он и улыбнулся. – Разглядел ее желание».
– Может быть, – сказал он – не потому, что верил. Потому, что верила Одетта.
– Поехали!
Эдди вернулся за кресло и, улучив момент, помассировал себе местечко пониже спины, где поселилась ровная ноющая боль. Одетта оглянулась.
– Интересно, чего ты ждешь?
– Ты действительно думаешь, что засекла ее, да?
– Да!
– Ну ладно, тогда поехали!
Эдди снова принялся толкать кресло.
Получасом позже он тоже увидел дверь. «Господи Иисусе, – подумал он. – А она видит не хуже Роланда. Может, даже лучше».
Им обоим не хотелось останавливаться на обед, но поесть было необходимо. Наскоро перекусив, они покатили дальше. Возвращался прилив, и Эдди со все возрастающим беспокойством поглядывал вправо, на закат. Их путь по-прежнему пролегал значительно выше линии прилива, отмеченной спутанной морской травой и бурыми водорослями, но Эдди не оставляла мысль, что к тому времени, как они доберутся до двери, они окажутся в неуютно тесном углу, ограниченном с одной стороны морем, а с другой – склонами холмов, которые он теперь очень четко различал. Ничего приятного в этом пейзаже не было. Холмы оказались каменистыми, усеянными низкорослыми деревьями (их впившиеся в землю корявые корни походили на скрюченные артритом пальцы, навсегда сведенные в беспощадном захвате) и колючими на вид кустами. Не слишком-то крутые склоны были, однако, чересчур круты для инвалидного кресла. Возможно, Эдди хватило бы сил занести Одетту повыше – собственно, его вполне могли принудить к этому обстоятельства – но он и помыслить не мог о том, чтобы оставить ее там.
Его ушей впервые коснулось жужжание насекомых. Звук немного напоминал стрекот маленьких сверчков, но был выше, тоньше и полностью лишен ритма – просто монотонное рииииииииии, вроде того, что издают высоковольтные провода. Он в первый раз увидел не чаек, а других птиц. Среди них попадались крупные, важные – они кружили над сушей, распластав неподвижные крылья. «Ястребы, – подумал Эдди. Время от времени птицы складывали крылья и камнем падали вниз. – Охотятся. Охотятся за кем? Ну… за мелкими зверюшками». Это не внушало опасений.
И все же кошачий вопль, услышанный ночью, не шел у Эдди из головы.
Ближе к вечеру они уже ясно различали третью дверь. Ее, как и первых двух, быть не могло – и тем не менее она стояла, как вкопанная.
– Потрясающе, – услышал Эдди негромкий голос Одетты. – Совершенно потрясающе.
Дверь была именно там, где он и подозревал – внутри угла, знаменовавшего, что хоть сколько-нибудь легкому продвижению на север пришел конец. Она стояла чуть повыше границы полной воды, меньше чем в девяти ярдах от того места, где из земли, точно исполинская рука, покрытая вместо волосков серо-зеленой щетиной, нежданно-негаданно выбивались холмы.
Солнце обморочно клонилось к воде, прилив закончился; было, вероятно, четыре часа (так сказала Одетта, и Эдди поверил – ведь раньше она уже говорила, что хорошо определяет время по солнцу, а еще она была его возлюбленной), когда они достигли двери.
Они просто смотрели на нее: Одетта – из кресла, руки на коленях, Эдди – от края моря. Отношение к двери у них было двойственным: с одной стороны, они смотрели на нее так, как минувшей ночью смотрели на вечернюю звезду, то есть по-детски; с другой стороны – совершенно иначе. Желание на звезду загадывали дети радости. Теперь же и Эдди, и Одетта были мрачны и полны недоверчивого удивления – так малыши разглядывают действительное воплощение того, что бывает только в сказках.
На двери было что-то написано.
– Что это значит? – наконец спросила Одетта.
– Не знаю, – откликнулся Эдди, но слова принесли холодок безнадежности; юноша чувствовал: на сердце крадучись находит тень.
– Разве? – спросила она, глядя на него более внимательно.
– Да. Я… – Он сглотнул. – Не знаю.
Одетта еще секунду смотрела на него.
– Пожалуйста, отвези меня за нее. Мне бы хотелось взглянуть. Я знаю, что ты хочешь вернуться к нему, но, может быть, ты сделаешь это для меня?
Эдди был согласен.
Они поехали вокруг двери, к тому ее краю, который находился чуть повыше.
– Подожди! – вскрикнула Одетта. – Ты видел?
– Что?
– Поехали обратно! Смотри! Смотри внимательно!
На этот раз Эдди вместо того, чтобы следить за возможными препятствиями, внимательно наблюдал за дверью. Когда кресло проезжало по склону над ней, Эдди увидел, как дверь сужается в перспективе, увидел петли – петли, погруженные словно бы в ничто, увидел боковое ребро…
И тут оно исчезло.
Боковое ребро исчезло.
Воду от Эдди должны были бы заслонять три, возможно, даже четыре дюйма плотной древесины (дверь выглядела необычайно крепкой), но ничто не мешало ему видеть море.
Дверь исчезла.
Тень Эдди была, а вот дверь пропала.
Он откатил кресло на два фута назад, чтобы занять позицию чуть южнее того места, где стояла дверь, и оказалось, что боковое ребро никуда не делось.
– Ты видишь? – прерывающимся голосом спросил он.
– Да! Оно опять здесь!
Он провез кресло на фут вперед. Дверь не исчезала. Еще шесть дюймов. Здесь. Еще два. Здесь. Еще дюйм… и никакой двери. Точно и не бывало.
– Иисусе, – прошептал он, – Господи Иисусе.
– Она откроется перед тобой? – спросила Одетта. – А передо мной?
Эдди медленно шагнул вперед и крепко взялся за ручку двери, на которой было написано одно-единственное слово.
Он попробовал повернуть ручку по часовой стрелке; потом против.
Ручка не сдвинулась ни на йоту.
– Ладно. – Тон Одетты был спокойным, смиренным. – Дверь открывается ему. Думаю, это понятно и тебе, и мне. Иди за ним, Эдди. Сейчас же.
– Сперва я должен позаботиться о тебе.
– Со мной все будет отлично.
– Ничего подобного. Линия прилива слишком близко. Если я брошу тебя здесь, то, когда стемнеет, омары вылезут и пообедают тобо…
Речь Эдди внезапно пресек послышавшийся наверху, в холмах, клокочущий кошачий рык – так нож обрубает тонкую бечевку. Ворчание зверя донеслось с приличного расстояния – но меньшего, чем в прошлый раз.
Взгляд Одетты на миг, не более, порхнул к револьверу стрелка, засунутому за пояс штанов Эдди, потом так же быстро вернулся к лицу молодого человека. Эдди почувствовал, что у него горят щеки.
– Он не велел отдавать мне револьвер, правда? – мягко сказала она. – Он не хочет, чтобы оружие попало ко мне в руки. По какой-то причине он не хочет, чтобы оно оказалось у меня.
– Патроны отсырели, – с трудом ответил он, – ими, наверное, все равно не выстрелишь.
– Я понимаю. Завези меня чуть повыше, на склон, ладно? Я знаю, как, должно быть, устала у тебя спина – Эндрю называет это «санитарской ломотой» – но, если ты завезешь меня чуть повыше, омары мне будут не страшны. А там, откуда рукой подать до этих страшилищ, вряд ли появится что-нибудь еще.
Эдди подумал: «Во время прилива, пожалуй, да… но если снова начнется отлив, тогда как?»
– Дашь мне какой-нибудь еды и камней, – сказала Одетта, не ведая, что эхом вторит стрелку, и Эдди снова залился румянцем. Его лоб и щеки пылали, как бока кирпичной печки.
Одетта посмотрела на него, едва заметно улыбнулась и покачала головой, будто Эдди говорил вслух.
– Не будем спорить. Я же видела, что с ним и как. Ему отпущено очень и очень мало времени. Препираться некогда. Отвези меня чуть повыше, оставь еды и камней, потом забирай кресло и отправляйся.
Как можно быстрее устроив Одетту, Эдди вытащил револьвер стрелка и рукояткой вперед протянул ей. Но Одетта покачала головой.
– Он рассердится на нас обоих. На тебя – за то, что отдал, а на меня еще сильнее – за то, что взяла.
– Чепуха! – выкрикнул Эдди. – Почем ты знаешь?
– Знаю, – ответила Одетта тоном, не терпящим возражений.
– Хорошо, предположим, это правда. Только предположим. Но если ты не возьмешь револьвер, рассержусь я.
– Убери. Не люблю я всякие пистолеты. Я не знаю, как с ними обращаться. Если из темноты на меня что-нибудь выскочит, я первым делом напущу в штаны. После чего наставлю револьвер не в ту сторону и всажу пулю в себя. – Она умолкла, мрачно глядя на Эдди. – Есть и еще кое-что. Возможно, для тебя это тоже не секрет. Я не хочу прикасаться ни к чему, принадлежащему этому человеку. Ни к чему. Я думаю, что на меня его вещи способны «навести порчу», как это всегда называла моя мама. Мне нравится думать о себе, как о современной женщине… но я не испытываю никакого желания остаться у подножия погруженных во тьму земель без тебя, зато с привязавшимся ко мне злосчастьем
Эдди посмотрел на револьвер, потом на Одетту. В его глазах по-прежнему был вопрос.
– Убери, – велела она сурово, как школьная учительница. Эдди вдруг захохотал и подчинился.
– Что ты смеешься?
– Ты говоришь, как мисс Хатэвэй. Моя училка из третьего класса.
Чуть улыбаясь, не отрывая блестящих глаз от глаз Эдди, Одетта негромко, приятным голосом пропела: «Тени божественной ночи спускаются… сумерек время пришло…» – Ее голос замер, и оба посмотрели на запад, но, хотя тени уже удлинились, звезда, на которую они загадывали желание прошлой ночью, еще не появлялась.
– Что-нибудь еще, Одетта? – Эдди испытывал острое нежелание уходить. Хотелось медлить и медлить. Он подумал, что стоит действительно тронуться в обратный путь, и это пройдет, но пока стремление ухватиться за любой предлог и остаться казалось очень сильным.
– Поцелуй. Если ты не против, я удовольствовалась бы этим.
Он приник к ее губам долгим поцелуем. Уже когда он отстранился, Одетта, поймав его за запястье, пристально и напряженно всмотрелась в его лицо.
– До прошлой ночи я ни разу не занималась любовью с белым, – сказала она. – Не знаю, важно ли это для тебя. Я даже не знаю, важно ли это для меня. Но я подумала, что ты должен знать.
Эдди подумал.
– Для меня – нет, – сказал он. – Ночью все кошки серы. Я люблю тебя, Одетта.
Она накрыла его ладонь своей.
– Ты милый молодой человек и не исключено, что я отвечаю тебе взаимностью, хотя обоим нам слишком рано…
В этот миг, будто по сигналу, в «зарослях», как их именовал стрелок, заворчала дикая кошка. Судя по звуку, она по-прежнему находилась в четырех или пяти милях от них – и все же почти вдвое ближе, чем в прошлый раз. К тому же голос как будто бы принадлежал крупному зверю.
Путники повернули головы на звук. Эдди почувствовал, что волоски на шее сзади силятся встать дыбом. Им это удалось не вполне. «Пардон, волосики, – тупо подумал он. – Наверное, причесон у меня несколько длинней, чем надо».
Рычание перешло в пронзительный страдальческий вопль, точно там, откуда оно неслось, погибало страшной смертью какое-то живое существо (возможно, на самом деле это означало всего-навсего удачную случку). На мгновение этот почти непереносимый вой завис в воздухе, а затем пошел на убыль, соскальзывая во все более низкие регистры, и в конце концов не то смолк, не то утонул в непрекращающемся плаче ветра. Они подождали, но крик не повторился. Для Эдди, однако, это было неважно. Вытащив револьвер из-за пояса, он протянул его Одетте.
– Бери и не выступай. Если тебе позарез приспичит им воспользоваться, ты ни хрена не добьешься – с этой дрянью всегда так – но все равно, бери.
– Хочешь поспорить?
– Да спорь, ради Бога. Спорь сколько хочешь.
Задумчиво поглядев в почти что светло-карие глаза Эдди, Одетта улыбнулась, но улыбка вышла несколько усталой.
– Кажется, спорить я не стану. – Она взяла револьвер. – Пожалуйста, поспеши.
– Есть! – Он опять поцеловал ее, на сей раз торопливо, и чуть было не сказал «береги себя»… но серьезно, братва, как она могла «беречь себя» при таком раскладе?
Пробираясь в сгущающихся сумерках вниз по склону (исполинские омары еще не выползали, но их еженощное появление было не за горами), Эдди опять посмотрел на слово, написанное на двери, и каждую клеточку его тела пронизал знобящий холод. Слово было подходящее. Боже правый, такое подходящее! Он опять посмотрел туда, откуда спускался. Мгновение он не мог разглядеть Одетту, потом заметил какое-то движение. Более светлое пятнышко коричневой ладони. Одетта махала ему.
Помахав в ответ, Эдди развернул кресло, наклонил его так, что передние, более хрупкие и маленькие колеса оторвались от земли, и побежал. Он бежал на юг той же дорогой, которой они пришли. Примерно первые полчаса рядом быстро скользила его тень – пригвожденная к подметкам кроссовок невероятная тень тощего великана, вытянувшаяся на ярды и ярды к востоку. Потом солнце село, тень исчезла, а в волнах закувыркались уродливые клешнястые твари.
Минут через десять после того, как Эдди услышал первые звуки их бормотания, он поднял голову и увидел вечернюю звезду, равнодушно горевшую на густо-синем бархате небес.
Тени божественной ночи спускаются… сумерек время пришло… Спаси ее и сохрани. Ноги уже ныли, затрудненное дыхание было слишком жарким, в груди горело, в перспективе ждал третий переход, теперь уже со стрелком в качестве пассажира, но хотя Эдди догадывался, что Роланд на добрых сто фунтов тяжелее Одетты и надо бы поберечь силы, он все равно продолжал бежать. Спаси и сохрани, вот мое желание, спаси и сохрани мою любимую.
И, словно предвещая беду, где-то в страдальческих изгибах лощин взвизгнула дикая кошка… только эта кошка, судя по голосу, была большой аки лев, рыкающий в африканских джунглях.
Эдди прибавил ходу, толкая перед собой порожнее кресло, и вскоре ветер принялся омерзительно-тонко подвывать в свободно вращающихся спицах приподнятых передних колес.
Ушей стрелка коснулся тонкий заунывный вой. Звук этот приближался, и Роланд напрягся, но, расслышав тяжелое дыхание, расслабился. Эдди. Он мог сказать это даже с закрытыми глазами.
Стонущий звук мало-помалу затих, стремительные шаги замедлились, и Роланд открыл глаза. Перед ним, пыхтя и отдуваясь, стоял Эдди. По щекам юноши струился пот. Рубашка прилипла к груди одним темным пятном. Последние остатки образа «мальчика из колледжа», на котором настаивал Джек Андолини, исчезли. Волосы свисали на лоб. Штаны разъехались в шагу. Картину дополняли синевато-лиловые круги под глазами. Эдди Дийн был воплощением неряшества.
– Справился, – выговорил он. – Я здесь. – Молодой человек огляделся, потом опять посмотрел на стрелка, словно никак не мог поверить. – Господи Иисусе, я в самом деле здесь.
– Ты отдал ей револьвер.
Эдди подумал, что стрелок выглядит плохо – не лучше, чем до первого, сокращенного, курса кефлекса, быть может, чуть хуже. Казалось, жар горячки так и пышет от него волнами. Эдди понимал, что должен бы жалеть Роланда, но, похоже, в эту минуту был способен испытывать только адскую злость.
– Я из кожи вон лезу, чтоб попасть сюда в рекордное время, и все, что ты можешь мне сказать, это «Ты отдал ей револьвер». Ну, спасибо, приятель. То есть особых изъявлений благодарности я и не ждал, но это уж ни в какие ворота не лезет, едрена мать.
– По-моему, я сказал единственно важную вещь.
– Ну, раз уж ты завел об этом речь – да, я отдал ей револьвер, – сказал Эдди, подбоченясь и язвительно глядя на стрелка сверху вниз. – А теперь выбирай: либо ты садишься в кресло, либо я его складываю и пробую запихнуть тебе в жопу. Чего изволите, барин?
– Ничего. – Роланд едва заметно улыбался, словно и не хотел, но ничего не мог с собой поделать. – Сперва ты вздремнешь, Эдди. Когда придет время смотреть, мы посмотрим, что к чему, но сейчас тебе нужно выспаться. Ты вымотан.
– Я хочу вернуться к ней.
– Я тоже. Но если ты не отдохнешь, то свалишься по дороге. Просто свалишься. Скверно для тебя, еще хуже для меня и хуже всего для нее.
Эдди секунду постоял в нерешительности.
– Ты уложился в недурное время, – признал стрелок. Он прищурился на солнце. – Сейчас четыре, быть может, четверть пятого. Ты проспишь пять – возможно, семь – часов, и будет уже совсем темно…
– Четыре. Четыре часа.
– Хорошо. Будешь спать, пока не стемнеет – я считаю, это не пустяки. Потом поешь. Потом мы тронемся в путь.
– Ты тоже поешь.
Снова – слабая улыбка.
– Попробую. – Стрелок невозмутимо посмотрел на Эдди. – Теперь твоя жизнь в моих руках; полагаю, ты это понимаешь.
– Да.
– Я тебя похитил.
– Да.
– Хочешь убить меня? Если так, лучше сделай это сейчас и больше не ставь никого из нас… – Когда стрелок дышал, в груди у него негромко свистело. Эдди слышал эти хрипы, но они очень мало волновали его, – …в затруднительное положение.
– Я не хочу убивать тебя.
– Тогда… – Речь Роланда прервал внезапный резкий приступ кашля. – …Укладывайся, – закончил стрелок.
Эдди улегся. Бывало, сон медленно наплывал на него, но сейчас он схватил юношу грубыми руками неловкого в своем рвении любовника. Эдди услышал (или это ему только пригрезилось), как Роланд говорит: «Но отдавать ей револьвер не следовало», и неведомо на сколько времени погрузился в тьму и неведение, а потом Роланд затряс его, чтобы разбудить. Когда Эдди наконец сел, ему показалось, что в его теле не осталось ничего, кроме боли: боли и тяжести. Мышцы словно бы превратились в заржавленные блоки, шкивы и лебедки заброшенного цеха. Из первой попытки встать ничего не вышло. Он тяжело плюхнулся обратно на песок. Со второй попытки Эдди удалось подняться, однако он чувствовал, что даже на такое простое действие, как поворот кругом, у него уйдет порядка двадцати минут. Причем поворачиваться будет больно.
Роланд вопросительно смотрел на него.
– Ты готов?
Эдди кивнул.
– Да. А ты?
– Да.
– Сможешь?
– Да.
И они принялись за еду… а после Эдди пустился в свой третий и последний поход по окаянному взморью.
За вечер они проехали приличное расстояние, и все же, когда стрелок объявил привал, Эдди испытал смутное разочарование. Он ничем не проявил своего несогласия, поскольку попросту чересчур устал, чтобы идти дальше без отдыха, однако, отправляясь в путь, надеялся пройти больше. Тяжесть. Вот что было нешуточной проблемой. По сравнению с Одеттой, везти Роланда было все равно, что везти железные брусья. Перед рассветом Эдди проспал еще четыре часа. Он проснулся, когда над разрушающимися холмами, в которые выродились горы, вставало солнце, и прислушался к кашлю стрелка. Кашель был слабым, хриплым – перханье старика, возможно, больного воспалением легких.
Их глаза встретились. Приступ кашля превратился в смех.
– Неважно, каким я кажусь, Эдди. Я еще не уходился. А ты?
Эдди подумал о глазах Одетты и потряс головой.
– Уходился – не уходился, но куда девать чизбургер с «будончиком» – нашел бы.
– С бутончиком? – с сомнением повторил стрелок, представляя себе яблони и весенние цветы в Придворных Садах Его Величества.
– Неважно. Ну, запрыгивай, дружок. Четырех колес тебе не будет, с ветерком прокатить тоже не обещаю, но все равно на десяток-другой миль мы уедем.
Сказано – сделано; однако и второй день расставания с Одеттой склонился к закату, а они все еще медленно тащились к тому месту, где молодым людям явилась третья дверь. Эдди прилег было, думая покемарить еще часика четыре, но спустя каких-нибудь два часа пронзительный крик одной из диких кошек вырвал его из сна. Сердце у Эдди колотилось. Боже правый, судя по тому, как эта сволочь вопила, она была огромадной.
Он увидел, что стрелок приподнялся на локте, блестя в темноте глазами.
– Готов? – спросил Эдди. Кривясь от боли, он медленно поднялся.
– А ты? – снова очень тихо поинтересовался Роланд.
Эдди размял спину. В ней захрустело и затрещало, точно там один за другим вспыхивали снизанные в гирлянду крохотные бенгальские огни.
– Угу. Но я бы и вправду плотно занялся бы чизбургером.
– Я думал, тебе хотелось курочки.
Эдди тяжело вздохнул.
– Дай отдохнуть, старик.
К тому времени, как солнце скрылось за холмы, третья дверь была видна как на ладони. Еще через два часа они наконец оказались возле нее.
«Опять все вместе», – подумал Эдди, готовый рухнуть на песок.
Но он, видимо, ошибался. Никаких признаков Одетты Холмс не было. Ее и след простыл.
– Одетта! – пронзительно крикнул Эдди, и теперь его голос был таким же сорванным и хриплым, как у второго номера Одетты.
Но к нему не вернулось даже эхо – ничего, что можно было бы хотя бы спутать с ее голосом. Невысокие, изъязвленные холмы не желали отражать звук. Слышался только грохот волн, гораздо более громкий на этом тесном клине суши, гулкий рокот прибоя, гудевшего в конце тоннеля, прорытого им в рыхлом, крошащемся камне скал, да непрекращающиеся причитания ветра.
– Одетта!
На этот раз Эдди завопил так громко, что голос у него сорвался, а голосовые связки оцарапало что-то вроде острого зубца рыбьей кости. Глаза Эдди лихорадочно обшаривали холмы в поисках светло-коричневого пятнышка (которое оказалось бы ладонью Одетты), или движения (если бы Одетта приподнялась), или… (прости ему, Боже) ярких брызг крови на буром камне.
Он обнаружил, что гадает, как поступит, если все же увидит кровь или найдет револьвер, в гладкий сандал рукояти которого окажутся глубоко впечатаны следы зубов. Подобное зрелище могло довести Эдди до истерики, даже свести с ума, однако он продолжал высматривать – это ли, что-то другое, все равно.
И ничего не видел, ничего не слышал – даже намека на ответный крик.
Стрелок тем временем внимательно изучал третью дверь. Он ожидал увидеть только одно слово; слово, которое употребил человек в черном, перевернув на пыльной Голгофе, где они держали совет, шестую карту из колоды Таро. «Смерть, – сказал тогда Уолтер, – но не твоя, стрелок».
Однако слово, написанное на двери, вовсе не было словом СМЕРТЬ. Беззвучно шевеля губами, стрелок снова прочитал:
ТОЛКАЧ
«И все же оно означает смерть», – подумал Роланд и понял: так и есть.
Звук удаляющегося голоса Эдди заставил его оглядеться. Эдди, не переставая выкрикивать имя Одетты, уже карабкался на первый склон.
Секунду Роланд раздумывал. Может быть, стоило просто отпустить его?
Возможно, Эдди нашел бы Одетту. Возможно даже, он нашел бы ее живую, не слишком сильно пострадавшую и по-прежнему, что называется, «в себе». Стрелок полагал, что эта парочка смогла бы даже устроить себе тут своего рода жизнь – взаимная любовь Одетты и Эдди могла бы как-нибудь задушить полную яда белену, именовавшую себя Деттой Уокер. Да, он полагал возможным, что вместе эти двое просто задавили бы Детту насмерть. Роланд был своего рода суровым романтиком… и все-таки достаточным реалистом, чтобы знать: порой любовь действительно побеждает все. Что же до него самого… даже будь Роланд в силах добыть из мира Эдди те снадобья, что однажды уже почти вылечили его, смогли бы они излечить его или хотя бы положить начало исцелению теперь? Теперь Роланд был очень болен и ловил себя на том, что гадает, не слишком ли далеко зашло дело. Руки и ноги терзала тупая ноющая боль, в голове глухо стучало, в забитой мокротой груди ощущалась тяжесть. Когда он кашлял, в левом боку что-то болезненно скрежетало, словно ребра там были сломаны. Левое ухо пылало. Возможно, думал он, пришло время покончить с этим, попросту объявить отбой.
Тут все в нем восстало против подобной мысли.
– Эдди! – крикнул он. Кашля на сей раз не было и в помине: голос стрелка прозвучал мощно, властно.
Эдди обернулся: одна нога – на сырой земле, другая прочно стоит на выдающемся из почвы каменном уступе.
– Давай, – сказал он, делая короткий странный жест, словно отметал что-то. Жест этот говорил о желании избавиться от стрелка и тем самым получить возможность заняться настоящим делом, важным делом – поисками и, при необходимости, спасением Одетты. – Все нормально. Давай, прошвырнись на ту сторону и добудь лекарство, которое тебе нужно. Когда вернешься, мы оба будем здесь.
– Сомневаюсь.
– Я должен ее найти. – Эдди посмотрел на Роланда – это был совершенно беззащитный взгляд очень молодого человека. – Я хочу сказать, мне правда нужно.
– Мне понятна и твоя любовь, и твое стремление, – сказал стрелок, – но я хочу, Эдди, чтобы на этот раз мы пошли вместе.
Эдди долгое время не сводил с Роланда неподвижного взгляда, словно силясь поверить в то, что услышал.
– Вместе, – наконец ошеломленно выговорил он. – Вместе! Боже правый, теперь я думаю, что и правда все расслышал. Все, трам-тарарам! В прошлый раз, когда ты был так же решительно настроен оставить меня здесь из желания рискнуть собственной шеей – я ведь мог перерезать тебе горло. Сейчас ты хочешь рискнуть тем, что какая-нибудь тварь вырвет глотку ей.
– Быть может, это уже произошло, – ответил Роланд, хотя знал, что кривит душой: Владычица, возможно, и пострадала, однако не погибла.
К несчастью, понимал это и Эдди. Не то семь, не то десять дней без героина замечательно обострили его способность соображать. Молодой человек указал на дверь:
– Ты же знаешь, что она не погибла. Иначе эта проклятая штука пропала бы. Вот разве что ты врал, когда говорил, будто толку не будет, если не будет хоть одного из нас троих.
Эдди попытался опять повернуться лицом к склону, но взгляд Роланда как гвоздями удерживал его на месте.
– Хорошо, – сказал стрелок. Почти таким же мягким его голос был тогда, когда, не обращая внимания на истошные вопли и полное ненависти лицо Детты, он говорил с женщиной, запертой где-то за этим уродливым фасадом. – Она жива. Что ж она тогда не отзывается?
– Ну… возможно, ее унесла одна из этих тварей… кошек… – Но голос Эдди звучал нерешительно.
– Кошка убила бы ее, наелась и бросила бы остальное. Самое большее – оттащила бы труп в тень, чтобы ночью вернуться и доесть мясо, которое, быть может, еще не успело бы испортиться на солнце. Но, будь это так, дверь бы исчезла. Кошки – не насекомые, которые, парализовав добычу, уносят ее, чтобы съесть позднее. И ты это знаешь.
– Это не обязательно верно, – возразил Эдди. На миг ему послышался голос Одетты – «Вам следовало бы состоять в команде спорщиков, Эдди» – однако он отогнал эту мысль. – Может быть, явилась кошка и Одетта попыталась ее застрелить, но первые два патрона в твоем револьвере дали осечку. Черт побери, может, не два, а четыре или даже пять. Кошка добирается до нее, калечит, вот-вот убьет, и вдруг… БАБАХ! – Эдди звонко стукнул кулаком по ладони – картина, стоявшая у него перед глазами, была такой живой и яркой, словно он видел все это воочию. – Пуля убивает кошку, или, может, только ранит, или просто пугает, и зверюга дает деру. Что скажешь?
Роланд негромко заметил:
– Мы бы услышали выстрел.
На секунду Эдди застыл, потеряв дар речи, не в силах придумать никаких встречных доводов. Конечно, они бы непременно услышали выстрел. Когда они в первый раз услышали мяуканье дикой кошки, та, должно быть, находилась в пятнадцати, если не в двадцати милях от них. Пистолетный же выстрел…
Он неожиданно хитро посмотрел на Роланда и сказал:
– А может быть, ты слышал. Может, пока я спал, ты слышал выстрел.
– Он бы разбудил тебя.
– Только не сейчас, старик. Я так выматываюсь, что засыпаю…
– Мертвецким сном, – прежним мягким тоном закончил стрелок. – Это чувство мне знакомо.
– Тогда ты понимаешь…
– Это не то же самое, что быть мертвым. Вчера ночью ты отключился именно так, но стоило завизжать одной из кошек – и ты в считанные секунды очнулся и оказался на ногах. Ведь ты тревожишься за эту женщину. Никакого выстрела не было, Эдди, и ты это знаешь. Ты бы непременно его услышал. Оттого, что она тебе небезразлична.
– Ну так, может быть, Одетта размозжила голову этой твари камнем! – закричал Эдди. – Откуда, черт возьми, мне это знать, если вместо того, чтобы проверять возможные варианты, я стою тут и препираюсь с тобой? Может, она лежит где-то там, наверху, раненая! Вот что я хочу сказать, старик! Раненая или умирающая от потери крови! Понравилось бы тебе, если бы я прошел с тобой в дверь и, пока мы были бы на другой стороне, Одетта бы умерла? Понравилось бы тебе, если б ты оглянулся раз – дверь на месте, оглянулся другой – а ее как не бывало, потому что не стало Одетты? Тогда ты навсегда застрянешь в моем мире, а не наоборот! – Юноша стоял, сжав кулаки, тяжело дыша и сердито сверкая глазами.
Роланд ощутил усталое раздражение. Кто-то – быть может, Корт, но ему казалось, что, скорее, отец – любил говорить: «Что спорить с влюбленным, что пытаться выпить океан ложкой – все едино». Если этому присловью требовалось какое-нибудь подтверждение, оно стояло сейчас перед Роландом, все – дерзкий вызов и готовность защищаться. «Давай-давай, – говорила поза Эдди Дийна. – Валяй, стрелок, я могу ответить на любой вопрос, какой ты мне задашь».
– Могло случиться так, что ее нашла не кошка, – сказал теперь Эдди. – Пусть это твой мир, но, по-моему, в этой его части ты бывал не чаще, чем я – на Борнео. Ты ведь не знаешь, что может рыскать в холмах наверху, верно? Вдруг она попала в лапы, к примеру, какой-нибудь здоровенной обезьяне?
– Да уж. В чьи-то лапы она попала, – согласился стрелок.
– Ну, слава Богу, болезнь не окончательно лишила тебя здравого рассуд…
– И мы оба знаем, чьи это лапы. Детты Уокер. Вот кому она попалась. Детте Уокер.
Эдди открыл рот, но при виде беспощадного лица стрелка все доводы молодого человека ненадолго, всего на несколько секунд (которых, впрочем, обоим хватило на то, чтобы признать правду), выродились в молчание.
– Так быть не должно.
– Подойди-ка поближе. Толковать, так толковать. Всякий раз, как мне приходится перекрикивать волны, это выдирает из моей глотки очередной кусок. Во всяком случае, ощущение именно такое.
– Бабушка, бабушка, а почему у тебя такие большие глазки? – сказал Эдди, не двигаясь с места.
– Черт побери, что ты мелешь?
– Есть одна такая сказочка. – Эдди и в самом деле спустился чуть пониже, но прошел по склону совсем немного, ярда четыре, не больше. – Небылица. А небылицы – это то, что у тебя в голове, если ты веришь, будто сумеешь уговорить меня подойти к этому креслу достаточно близко.
– Достаточно близко? Зачем? Не понимаю, – сказал Роланд, хотя все прекрасно понимал.
С высоты почти в сто пятьдесят футов и, вероятно, доброй четвертью мили восточнее эту живую картину напряженно наблюдали темные глаза – глаза, столь же умные, сколь лишенные человеческого милосердия. Разобрать слова участников описываемой сцены было невозможно – ветер, волны и гулкий рокот прибоя, пробивавшего свой подземный тоннель, позаботились об этом – однако чтобы понять, о чем толкуют эти люди, Детте не было надобности слышать, что они говорят. Она и без подзорной трубы видела, что Настоящий Гад теперь вдобавок был Взаправду Хворым. Может, Настоящий Гад и горел желанием несколько дней, а то и недель, помучить безногую негритянку (судя по окружающей обстановке, с развлечениями в этих местах было туго), но Взаправду Хворому, думала Детта, хотелось только одного, а именно – убрать отсюда свою белую задницу. Воспользоваться волшебной дверью и утянуть в нее свое сраное очко. Впрочем, раньше самому ему не приходилось уносить ноги. Ни ноги, ни то место, откуда они растут. Раньше Настоящий Гад сидел ни много, ни мало, у нее, у Детты, в голове. Ей по-прежнему не хотелось думать ни о том, как это происходило и что она чувствовала, ни о том, как легко, играючи, он подавил все ее отчаянные попытки вытолкнуть его вон из своего сознания и опять обрести контроль над собой. Это было страшно. Жутко. Хуже того – Детта не понимала. Что, собственно, было настоящим источником ее ужаса? Само вторжение? Нет, и уже одно это изрядно пугало. Детта знала: обследуй она себя более тщательно, она могла бы понять… но она не хотела этого делать. Подобные изыскания могли увести в места вроде тех, что в древние времена внушали благоговейный страх мореходам; ни больше, ни меньше – на край света, туда, где картографами поставлена пометка «ЗДЕСЯ ЗМЕЮКИ». Вторжение Настоящего Гада было отвратительно возникшим с ним ощущением привычности, словно такие поразительные вещи случались с Деттой и раньше – не однажды, но много раз. Впрочем, испуганная ли, нет ли, она не поддалась панике и все примечала даже во время схватки с незваным гостем. Детта помнила, как заглянула в дверной проем, когда стрелок ее руками катил к нему инвалидное кресло. Она помнила, что увидела тело Настоящего Гада, простертое на песке, и Эдди, присевшего над ним с ножом в руке.
Кабы этот Эдди вонзил нож в горло Настоящему Гаду! То-то было бы здорово! Что там – свиней резать! И рядом не лежало!
Эдди устоял перед искушением, но тело Настоящего Гада Детта увидела. Оно дышало, и все равно, тело было самым подходящим словом – никчемная вещь вроде старого джутового мешка, который какой-то кретин доверху набил сорной травой или кукурузной шелухой.
Сознание Детты было уродливо и безобразно, точно грубое растление ребенка, но соображала она еще быстрее и бойчее, чем Эдди. «Настоящий Гад тут все ссаниной с уксусом исходил. Ну, теперь все. Слезай, приехали. Он знает, что я тут, наверху, и единственно, чего хочет, так это унести ноги, покамест я не спустилась и не выдернула их ему из жопы. Правда, его сопливый дружок… у того силенки еще хоть отбавляй, тот еще не натешился вволю, не накуражился надо мной досыта. Этому поганцу неймется подняться сюда, выследить меня и поймать, а как там будет Настоящий Гад, ему похуй. Факт. Думает, дескать, такому жеребцу, как я, безногая черномазая сучка не ровня. Мне, мол, в бега ударяться неохота, мне охота сперва эту черную мандавошку отследить. Вот, дескать, вдую ей раз-другой, а уж потом можно топать, куда зажелаешь. Вот что он, небось, думает, но это ништяк. Все будет в ажуре, сволочь белопузая. Коли ты воображаешь, будто можешь объегорить Детту Уокер, подымись сюда, в эти Овраги, и попробуй. Ты еще узнаешь, золотко, что со мной мудохаться – как против ветра ссать, тут я ас! Ты еще узнаешь…»
Однообразный ход мыслей Детты вдруг прервал некий звук, явственно донесшийся к ней сквозь прибой и ветер: тяжкий грохот револьверного выстрела.
– А по-моему, ты понимаешь это лучше, чем показываешь, – сказал Эдди. – До фига как хорошо понимаешь. По-моему, тебе хочется, чтобы я подошел туда, где меня можно будет схватить, вот что. – Не отрывая взгляда от лица Роланда, юноша дернул головой в сторону двери и, не ведая, что неподалеку кто-то думает то же самое, прибавил: – Знаю, знаю, ты болен. Но, может быть, ты делаешь вид, что намного слабее, чем на самом деле. Может, ты самую капельку филонишь.
– Может быть, – без улыбки проговорил Роланд и добавил: – Однако это не так.
Хотя… отчасти это было именно так.
– Впрочем, от нескольких лишних шагов вреда не будет, правда? Долго орать я не смогу. – Словно в подтверждение правоты стрелка, последний слог прозвучал хриплым лягушачьим кваком. – Но мне необходимо заставить тебя подумать, что ты делаешь… что ты надумал сделать. Раз уж нельзя убедить тебя пойти со мной, возможно, я сумею хотя бы… заставить тебя снова насторожиться.
– Ради твоей драгоценной Башни, – фыркнул Эдди, однако, оскальзываясь и вздымая изорванными теннисными туфлями вялые облачка темной, красновато-бурой пыли, спустился до середины уже преодоленного им ранее участка склона.
– Ради моей драгоценной Башни и твоего драгоценного здоровья, – сказал стрелок. – Не говоря уж о твоей драгоценной жизни.
Из кобуры на левом бедре, повинуясь руке Роланда, выскользнул второй и последний револьвер. Стрелок посмотрел на него с выражением и печальным, и в то же время отстраненно-холодным.
– Если ты думаешь, что сумеешь меня испугать…
– Не думаю. Ты же знаешь, что я не могу застрелить тебя, Эдди. Но мне кажется, тебе действительно необходимо преподать наглядный урок того, как изменилось положение дел. Как сильно оно изменилось.
Роланд поднял револьвер, прицелился – не в юношу, в пустынный океан, где ходили большие волны – и большим пальцем спустил курок. В ожидании оглушительного грохота выстрела Эдди внутренне подобрался.
Ничего подобного. Только унылый щелчок.
Роланд опять оттянул боек. Барабан провернулся. Стрелок нажал на курок, и вновь они не услышали ничего, кроме слабого щелчка.
– Не переживай, – сказал Эдди. – Там, откуда я родом, Министерство Обороны наняло бы тебя после первой же осечки. С таким же успехом ты мог бы…
Но оглушительное «БА-БАХ!» револьвера обрубило окончание фразы так же аккуратно и чисто, как Роланд в бытность свою учеником, упражняясь в стрельбе по мишеням, обрубал с деревьев мелкие веточки. Эдди подскочил. Выстрел мигом оборвал доносившееся с холмов непрерывное рииииииииии насекомых, которые медленно и осторожно возобновили пение лишь после того, как Роланд положил револьвер себе на колени.
– И что, черт возьми, это доказывает?
– Полагаю, что все зависит от того, к чему ты прислушаешься, а что откажешься выслушать, – чуть резковато ответил Роланд. – Это должно доказывать, что среди этих патронов есть и хорошие. Кроме того, это наводит на подозрения – на сильные подозрения – что в том револьвере, который ты отдал Одетте, часть патронов, возможно, даже все патроны – годные.
– Чушь собачья! – Эдди помолчал. – С чего бы?
– А вот с чего: револьвер, из которого я сейчас стрелял, я зарядил патронами с самого низа патронных лент – иными словами, теми, что намокли сильнее прочих – и сделал это просто для того, чтобы убить время до твоего возвращения. Понятно, нельзя сказать, что заряжать револьвер – дело долгое, даже если на руке не хватает двух пальцев! – Роланд рассмеялся, но смех почти сразу перешел в кашель, и чтобы унять его, стрелок прижал ко рту обкорнанный кулак. Когда кашель стих, Роланд продолжил: – Однако после того, как пробуешь стрелять подмокшими патронами, револьвер следует разобрать, а механизм – вычистить. «Револьвер разобрать, механизм вычистить, личинки», – вот первое, что вдолбил нам Корт, наш учитель. Я не знал, сколько времени затрачу на разборку, чистку и сборку револьвера, если у меня всего полторы руки, но подумал, что коль скоро намерен жить и дальше – а я намерен, Эдди, твердо намерен – это лучше выяснить. Выяснить и со временем научиться управляться быстрее, как по-твоему? Подойди поближе, Эдди! Во имя своего отца, подойди поближе!
– Чтобы лучше видеть тебя, дитя мое, – сказал Эдди, делая, впрочем, пару шагов в сторону Роланда. Пару шагов, не больше.
– Когда в первый же раз, как я нажал на курок, грянул выстрел, я чуть в штаны не наложил, – сказал стрелок. Он опять рассмеялся. Потрясенный Эдди понял, что Роланд достиг той грани, за которой начинались горячка и бред. – Первый же «желудь» выстрелил! Но поверь – это было последнее, чего я ожидал.
Эдди попробовал определить, не лжет ли стрелок – и насчет револьвера, и насчет своего состояния. Да, парняга приболел. Но действительно ли так уж сильно? Эдди не знал. Если Роланд притворялся, притворялся он классно; что касается револьверов, Эдди никак не мог сказать, что – правда, что – ложь: опыта обращения с оружием у него не было. До того, как очутиться в перестрелке на хате у Балазара, он за всю свою жизнь стрелял из пистолета, наверное, раза три. Генри, быть может, и разобрался бы, но Генри был мертв… мысль, которая имела обыкновение неизменно заставать Эдди врасплох, наново ввергая в пучину горя.
– Больше ни один не выстрелил, – продолжал стрелок, – я прочистил механизм, перезарядил револьвер и опять прощелкал весь барабан. На этот раз я взял те патроны, что занимали гнезда чуть поближе к пряжкам патронных лент. Те, что должны были отсыреть еще меньше – ведь самыми сухими были самые ближние к пряжкам патроны. Ими мы все время и заряжали револьверы, чтобы добыть еду.
Роланд замолчал, сухо покашлял в ладонь и продолжал.
– Я полностью прощелкал барабан во второй раз и наткнулся на два годных патрона. Я опять разобрал револьвер, снова вычистил его и зарядил в третий раз. Только что у тебя на глазах я трижды спустил курок, проверяя первые три из заряженных мною гнезд. – Стрелок слабо улыбнулся. – А знаешь, после первых двух щелчков я подумал: вот оно, мое окаянное везенье – заполнил барабан одной сыростью. Не слишком убедительная демонстрация получилась бы, а, Эдди? Ты не подойдешь немного поближе?
– Совершенно неубедительная, – отозвался Эдди. – Нет, спасибочки, я думаю, что подходить ближе, чем сейчас, не буду. Какой же урок я, по идее, должен извлечь из всего этого, Роланд?
Роланд посмотрел на Эдди так, как смотрят на слабоумных.
– Да будет тебе известно, я отправил тебя сюда не умирать. Я обоих вас отправил сюда не для того, чтобы вы погибли. Великие боги, Эдди, где твои мозги? У нее револьвер с боевыми патронами! – Стрелок пристально смотрел на молодого человека. – Она где-то наверху, в холмах. Возможно, ты воображаешь, будто сумеешь напасть на след этой женщины и выйти на нее, но, если земля действительно такая каменистая, какой кажется с этого места, удачи не жди. Эта женщина – Детта, а не Одетта! – залегла там наверху, Эдди, залегла с заряженным боевыми патронами револьвером в руке. Стоит мне оставить тебя, как ты отправишься за ней, и тогда она вышибет тебе кишки через задницу.
Он снова судорожно закашлялся.
Эдди не сводил глаз с сотрясаемого кашлем человека в инвалидном кресле. Волны тяжело бились о берег, ветер выдувал свою нескончаемую идиотскую ноту. Наконец он услышал собственный голос:
– Один патрон из тех, о которых знаешь, что они в порядке, ты мог и припрятать. По-моему, ты вполне способен на такое. – И, сказав так, Эдди понял: да, верно – он считает Роланда способным и на это, и на любую другую подлость.
Его Башня.
Его проклятая Башня.
Но каково коварство – вложить уцелевший патрон в третье гнездо барабана! Придает происходящему нужный оттенок реальности, не так ли? Отчего становится трудно не верить.
– В моем мире, – сказал Эдди, – есть одно присловье. «Этот и эскимосу холодильник продаст». Вот такая поговорка.
– Как ее понимать?
– А так: да пошел ты…
Стрелок долгое время смотрел на молодого человека, потом кивнул.
– То есть ты остаешься. Хорошо. Когда эта женщина – Детта, те… дикие животные, что, возможно, водятся в округе… не так опасны для нее, как если бы она была Одеттой. Для тебя самого – по крайней мере, пока – было бы безопаснее держаться от нее подальше, однако ситуация мне понятна. Она мне не по душе, но времени спорить с дураком у меня нет.
– Значит ли это, – вежливо поинтересовался Эдди, – что никто никогда не пытался поспорить с тобой насчет этой Темной Башни, к которой ты так решительно настроен добраться?
Роланд устало улыбнулся.
– На самом деле – очень многие. Полагаю, потому-то я и понял, что тебя не уговоришь. Дурак дурака видит издалека. Как бы там ни было, я чересчур слаб, чтобы схватить тебя, ты – явно слишком осмотрителен, чтобы поддаться на мои уговоры и подойти туда, где я сумел бы тебя ухватить, а времени осталось так мало, что не до споров. Мне остается только идти, уповая на лучшее. Но перед уходом я в последний раз скажу тебе – послушай меня, Эдди! – будь начеку.
И Роланд сделал нечто такое, что заставило Эдди устыдиться всех своих сомнений (впрочем, нимало не поколебав его решимости): привычно тряхнув запястьем, он откинул барабан револьвера, высыпал все патроны и заменил их новыми – из ближайших к пряжкам патронных лент петель. Еще одно неуловимо быстрое движение, и барабан со щелчком вернулся на место.
– Разбирать и чистить уже нет времени, – сказал Роланд, – но, полагаю, это погоды не сделает. Ну, лови – да смотри, лови аккуратно, не добавляй в механизм грязи. В моем мире вообще осталось не так уж много исправных механизмов.
Он перебросил револьвер через разделявшее их пространство. Поглощенный своими заботами и тревогами Эдди в самом деле чуть было не упустил его, однако в конце концов благополучно засунул оружие за пояс штанов.
Стрелок выбрался из инвалидного кресла, чуть не упав, когда под его надавившими на поручни ладонями оно скользнуло назад. Шатаясь, он направился к двери, схватился за ручку и та в его руке свободно повернулась. Разглядеть, куда же открывается дверь, Эдди не сумел, однако услышал приглушенный шум уличного движения.
Роланд оглянулся. На страшно бледном лице мерцали голубые глаза снайпера.
Все это Детта наблюдала из своего укрытия, хищно поблескивая глазами.
– Помни же, Эдди, – хрипло повторил Роланд и ступил вперед. У границы дверного проема его тело сплющилось, словно вместо пустого пространства наткнулось на каменную стену.
Эдди испытал жадное стремление подойти к двери, заглянуть в нее и увидеть, куда – и в какое когда – она ведет. Вместо этого он развернулся и опять обшарил холмы внимательным взглядом, держа руку на рукоятке револьвера.
Я в последний раз скажу тебе.
Внезапно Эдди, внимательно осматривавший пустынные бурые холмы, испугался.
Будь начеку.
Там, наверху, ничто не двигалось.
По крайней мере, Эдди ничего не замечал.
И все равно чувствовал ее.
Не Одетту; в этом стрелок был прав.
Эдди чувствовал Детту.
Он сглотнул и услышал, как в горле у него пискнуло.
Начеку.
Да. Но молодой человек впервые в жизни испытывал такую страшную потребность выспаться. Довольно скоро беспощадная жажда сна полностью захватит его; если Эдди не сдастся добровольно, сон возьмет его силой.
И тогда, пока он будет спать, появится Детта.
Детта.
Борясь с усталостью, Эдди окинул взглядом неподвижно застывшие холмы (глаза казались опухшими, веки – тяжелыми) и стал гадать, сколько же времени пройдет прежде, чем Роланд вернется с третьим, с Толкачом, кем бы тот (или та) ни был.
– Одетта? – без особой надежды позвал он.
Ответом ему была лишь тишина. Для Эдди началось время ожидания.